Наконец появились подметные листки. От руки или по трафарету был изображен генерал в профиль, и текст гласил: «Я иду!»


Армант разболелся по-настоящему. Он температурил, кашлял, покрылся какой-то гнусной сыпью. Петер не выпускал его наружу и заставлял лежать. Брунгильда, после газовой атаки смотревшая сквозь Арманта, не устояла против женской природы— обиходить болеющего — и подолгу сидела рядом с ним, то молча, то беседуя о чем-то. Шла уже середина марта, все еще зимнего месяца в этих широтах, но день становился заметно длиннее, и, кажется, изменился воздух — не было теперь в нем сплошной заледенелости и звонкости, что-то добавилось, что-то ушло, и небо странным образом поменяло оттенок: иней с него смахнули, что ли? Бледные зимние закаты налились кровью, и однажды такой закат, раскатанный на полнеба, вдруг оборвался пронзительной зеленью. В этот вечер пришел Шанур.

Менандр рыскал где-то; Камерон и Брунгильда были заняты в павильоне; Армант спал, тяжело дыша; Петер чистил пистолет. Шанур вошел неслышно, не открывая двери, позвал:

— Петер!

Петер хоть и ждал подспудно этого визита, хоть и узнал голос — вздрогнул и судорожно ухватился за рукоятку собранного пистолета. Потом заставил себя расслабиться и обернулся. Шанур шел к своей койке, застеленной по-прежнему, как и было в тот день, когда он уехал. Поначалу Брунгильда ухаживала за койкой, как за могилой, а потом как-то по-другому.

— А, это ты, — сказал Петер. — Хорошо, что пришел. Почему не сразу?

Шанур смотрел на него темными глазами и ничего не говорил.

— Я почему-то уверен был, что ты жив, — внутренне суетясь, чувствуя эту суету и ненавидя себя за нее, продолжал Петер. — Внутри, знаешь ли, такое… ну, понимаешь, как лампочка горела — живой… хорошо, что так получилось… то есть что я несу — хорошо, что обошлось. Ну, рассказывай.

Шанур покачал головой.

— Ты суетишься, Петер, — сказал он негромко. — Ты устал?

— Конечно, — сказал Петер. — Я вот и чувствую, что суечусь. Но я очень рад тебя видеть.

— Хорошо, — сказал Шанур.

— Где ты… — Петер хотел сказать «скрываешься», но не сказал, неудобно получалось, — живешь?..

— Хожу, — сказал Шанур. — Просто хожу везде. Нигде не задерживаюсь.

— Вот ты-то и устал, наверное?

— Смешно, — сказал Шанур, — но как раз на этом я замечательно отдохнул. А ты устал и…

Он замолчал вдруг и посмотрел на Арманта. Армант приподнялся на локте.

— Явление Христиана народу, — сказал он. — Или мне снится?

— Нет, — сказал Шанур. — Я пришел.

— Мне не о чем с тобой говорить, — сказал Армант.

— Ну и что? — сказал Шанур. — Это ничего не меняет.

— На что ты рассчитываешь, кретин? — сказал Армант.

— Ни на что, — сказал Шанур. — Уже ни на что.

— Ты скрываешься, ты прячешься, хочешь выжить, ты неуязвим, — горячо заговорил Армант, — говоришь саперам такие правильные слова про правду и долг перед историей, а сам прячешься от своего долга… ты присягал, а где твоя верность присяге? Ты неуязвим, а предлагаешь саперам заниматься тем, за что их расстреливают. Ты думаешь, они этого не понимают? Это подло — то, что ты делаешь!

— Нет, — сказал Шанур. — Это не подло. Когда убили полковника и Эка, а меня оглушили и заперли в подвале, я точно знал, что я должен делать, — я должен был ходить и объяснять всем, кто и в чем виноват и что главное сейчас — это оставить правду обо всем, что здесь происходит. Я научился говорить и находить самые нужные слова, но потом они отворачиваются — хотя и соглашались со мной и говорили, что за меня и за правду пойдут в огонь и в воду, — но они отворачиваются, и все продолжается, как шло, хотя каждый из них считает, что теперь-то он горой стоит за правду и будет стоять до конца, понимаешь? Каждый стоит горой за правду, но все равно позволяет твориться лжи и позволяет делать с собой что угодно, я давно перестал понимать это — просто привык. Каждый по отдельности — борец за правду, а все вместе — глина, лепи из нее…

— Дурак, — сказал Армант. — Тебе надо было три месяца отираться меж них, чтобы понять это?

— Да, — сказал Шанур. — Три месяца и одиннадцать дней…

— А я, наверное, умру скоро, — сказал Армант. — Уже волосы выпадают.

— Из-за этой бомбы? — спросил Шанур.

— Да, из-за дыма. Говорят, кто его вдохнет — уже все. И знаешь — совсем не страшно. Только очень жалко. Особенно как о родителях подумаю…

— Я вот тоже.

— Тебе лучше.

— Конечно, лучше. Моя мама всегда твою жалела, говорила: не дай бог с Ивом что-нибудь случится, Франсуаза не переживет.

— Помнишь, когда лазали по скалам и вы думали, что я струсил?

— Глупые были. Ты мне тогда правильно врезал.

— Я бы тебе и сейчас врезал, да сил нет.

— Найдутся, врежут, ты не думай.

— Я ничего, — сказал Армант, откидываясь на подушку. — Просто зря ты это…

— Наверное. Петер, я похож на сумасшедшего?

— Слегка, — сказал Петер.

— Это плохо. Сумасшедшие вызывают жалость или брезгливость, а надо другое…

— Эх ты, — сказал Армант, глядя в потолок. — Вера им нужна. Просто вера. Заставь себе поверить — и за тобой пойдут. Юнгман и генерал пообещали им победу, скорую победу и славу, саперы поверили — и вот он, мост. Придумай что-нибудь хорошее и заставь их в это поверить, убеди — они мигом продадутся тебе душой и телом, причем учти: продадутся в кредит без начального взноса. Сейчас как раз кризис, в скорую победу никто уже не верит. Попробуй. А твоя правда — это не товар. Что им от правды — теплее станет? Думай, Христиан…

— Нет, Ив, — сказал Шанур, покачав головой. — Это не выход. Это кружение в той же плоскости.

— А ты желаешь подняться над плоскостью?

— Да.

— Поднимая себя за волосы? Или взмахивая руками и громко жужжа?

— Как-нибудь.

— Хорошая программа: научиться подниматься над плоскостью, потом летать, потом научить летать саперов, построить их в клин и улететь в жаркие страны…

— Хорошая, Ив. Самое забавное, что ты почти угадал.

— От тебя несет покойником. Боже мой, как от тебя несет…

— Я жалею, что начал всю эту возню… но надо было выбирать, и почему-то выбралось это. Теперь надо продолжать… надо заканчивать.

— Их не расшевелить, — сказал Армант.

— А вдруг? — невесело усмехнулся Шанур. — Бывают же на свете чудеса. Потом жить — и думать всю жизнь, что мог попытаться, но не попытался.

— Или не жить, — сказал Армант.

— Или не жить, — согласился Шанур. — Это тоже выход.

— Это не выход, — сказал Армант. — Я даже не знаю, что это. Просто очень жалко — лета уже не будет.

— Ну, что ты, — сказал Шанур. — Вот увидишь, все обойдется.

— Зря ты это говоришь, — сказал Армант. — Очень мало шансов.

— Мало, но есть, — сказал Шанур. — Только не сдавайся.

— Не получится, — сказал Армант. — Я уже тряпка. Эта штука сначала превращает человека в тряпку, а потом уже, обезоружив… Гадость.

— По-моему, ты неплохо держишься, — сказал Шанур. — Правда, он неплохо держится?

— Правда, — сказал Петер.

— Тоже мне, — сказал Армант. — Утешители нашлись.

— Вовсе я тебя не утешаю, — сказал Шанур. — Я говорю, что ты просто раскис заранее.

— Иди-ка ты, дружище, знаешь куда? — сказал Армант. — Раскис — не раскис… Сам-то — сопли по витрине развозишь. Туда же: не сдавайся…

— Я не говорю, что мне тяжелее, — возразил Шанур. — Мне просто по-другому.

— Я бы с тобой поменялся, — сказал Армант.

— Хитрый, — сказал Шанур. — Свое дело ты сделал — теперь хочешь мое у меня перебить?

— Твое — у тебя… Жаль, что тебя не оказалось тогда рядом. Сейчас бы лежали вместе… и сейчас, и потом…

— Жаль, — сказал Шанур. — Правда, жаль. А ты помнишь, как я учился ездить на мотоцикле?

— Помню, — сказал Армант. — У меня до сих пор этот шрам чешется. Жаль, что ты тогда ничего себе не оторвал. Мне бы сейчас спокойней было.

— Такова воля божия, — сказал Шанур, передразнивая кого-то, оба засмеялись, и тут Армант закашлялся, надрывно и долго, посинел лицом, задыхаясь, и Петер пытался отпоить его водой, а Ив не мог ее проглотить, так его скручивало кашлем, потом он все-таки перевел дыхание, и, когда он откинулся на подушку, Шанура уже не было в блиндаже.


На просмотр готового фильма допущен был только генерал. Петер, естественно, управлялся с проектором и волей-неволей должен был находиться здесь же — правда, он был доверенным лицом (пардон: он был лицом, облеченным доверием; в тонкостях канцеляризмов разобраться, пожалуй, потруднее, чем в эпилектике морганизмов Шарля Вержье); разумеется, присутствовал автор. И так, втроем, при закрытых — и охраняемых — дверях, они смотрели готовый фильм, — готовый, законченный, оставалось лишь подклеить конец его, который будет снят летом, и не здесь, а на южном фронте.

Петер смотрел фильм. Титры. Название: «Мост Ватерлоо». Фронтовая кинохроника. Инженер Юнгман со своими размышлениями, офицеры и генералы, генерал Айзенкопф и полковник Мейбагс (которые на самом деле подполковник-адъютант и настоящий генерал Айзенкопф), потом начальные кадры строительства, которыми мог бы гордиться любой бутафор-профессионал, настолько натуральны были декорации, потом трудовой энтузиазм саперов; и воздушные налеты — не такие, правда, как на самом деле, но все же взрывы пиропатронов, снятые рапидом, на экране вполне сходили за взрывы бомб, а обломки самолетов, облитые бензином и подожженные, горели так же, как горели уже один раз. Шли отлично сыгранные сцены с диверсантами, и офицер-кавалергард, один из главных героев фильма, стоял с пистолетом на фоне горящей электростанции (элементарный кинотрюк с наложением двух кадров — так называемая «блуждающая маска»); не было ни изменников, ни судов. Мост, достроенный до конца, упирался в противоположный берег, изгибался плавной дугой, и по нему шли танки, много танков, и ни у кого не могло оставаться ни малейших сомнений, что это — конец войне, победный, славный конец. Все было снято отлично, и Петер кусал губы, видя, что накладок практически нет, все правдоподобно, и полковник Мейбагс, появляющийся то тут, то там, был обаятелен, особенно в поварском колпаке, разливающий суп в солдатские котелки — нет, господин Мархель был мастером своего дела. И почти физически ощущая затягивающую гладкость происходящего на экране, Петер заставлял себя помнить о без малого четырех сотнях коробок с кинолентой, разбросанных среди саперов и спрятанных ими в тайничках, и о главном своем тайнике, где есть отличные вещи, которые когда-нибудь взорвут, как мины, эту добротно сработанную ложь.

— По-моему, неплохо, — сказал господин Мархель, когда Петер остановил проектор и включил свет. — Вот эта сцена у статуи Императора — это почти шедевр. Без ложной скромности.

— Хорошо, — сказал генерал. — Император будет доволен.

— Не знаю, — сказал Петер. — Чего-то не хватает. Чего-то остренького. Все слишком гладко. Перчику бы.

— М-м… — господин Мархель пожевал губами. — Как, Йо? Перчику добавим?

— Ни к чему, — сказал генерал. — Не испортить бы.

— И все-таки надо подумать, — сказал Петер. — Вечерком подумаем, Гуннар, ладно? Посидим, подумаем…

— Перчику… — сказал господин Мархель и задумался. — Остренького…

Весна началась порывами страшной силы ветра — ночью, тугими толчками, теплый и влажный, он ворвался в ущелье, расшвыривая остатки зимнего холода, распирая тесное пространство ущелья, страшно завывая в вантах моста, бросаясь на любые преграды, молодой, сильный, счастливый… К утру ветер стих, и поднявшееся солнце было уже весенним. Петер, вставший с сильной головной болью — в сочинениях «перчика» он и господин Мархель истребили немало растормаживающих воображение напитков, — не сразу понял, что именно произошло, потому что мир переменился и все вчерашнее стало именно вчерашним: такое уж действие оказывает весна на человеческие организмы, обманывая, конечно. Дверь блиндажа была открыта настежь, и оттуда тек воздух, полный странных, забытых за год запахов, и Армант, сидя на своей койке, жадно ловил этот воздух и вглядывался в проем двери, и оттуда появились Камерон и Брунгильда в расстегнутых шинелях, без шапок.

— Тает, ребята, тает!

— Какая весна!

— Скорей наружу!

— Боже мой, какая весна! —

— и на Петера пахнуло кружащим голову теплом, и те двое повели, придерживая, Арманта, накинув на него шинель и косо надвинув на голову Петерову шапку — какая подвернулась под руку, скорее! — и сам Петер, натянув только штаны, голый по пояс, вышел и ослеп на миг не столько от света — и от света тоже, свет, голубой, белый, желтый, ослепительный и чистый, затоплял все на свете, — от света и от нахлынувшей горлом радости, первобытной радости простого бытия — и от желания жить, черт возьми, и он закричал что-то вроде: «О-го-го-го! Весна пришла!» — и подпрыгнул высоко, показывая кому-то там, в небе, крепко сжатый кулак. Потом схлынуло, вернулась головная боль — теперь это надолго, на весь день, не помогает от нее, проклятой, ничего, кроме пива — а до пива километров триста, — ни шнапс, ни чай, ни аспирин. Ну, да ладно — болит и болит. Спина тоже болит и чешется, а часто ты про нее вспоминаешь? Так и здесь — отвлечешься и забудешь.

Снег уже отяжелел и, там, где был примят, притоптан, — чернел, много же грязи и сажи впитал он в себя за долгий свой срок… зима кажется такой опрятной… «опрятная» — не от слова ли «прятать»? Похоже. Вернувшись в блиндаж, Петер оделся, помог уложить Арманта, слабо улыбающегося и чуть порозовевшего, и отправился к господину Мархелю, потому что вчера так ничего и не решили окончательно — господин Мархель был тертый калач, но, может быть, на «перчике» его удастся купить и втолкнуть в фильм что-то позволяющее сомнения относительно своей подлинности; все-таки что касается вкуса — тут господин Мархель был небезупречен.

Уже текли ручьи, и о красное пятно Петер чуть не споткнулся — снег напитывался красным, проступающим изнутри, и красные струйки примешивались к воде ручья, растекаясь розовыми разводами, а саперы проходили мимо и не обращали внимания, пересекали это красное пятно, оставляя в нем свои следы, тут же наполняющиеся густой красной жидкостью; Петер оцепенело стоял, пока его не отодвинули — вежливо, подполковник все-таки: два десятка саперов с лопатами под командованием прыщавого обер-лейтенанта стали забрасывать пятно чистым снегом. Тогда Петер огляделся по сторонам. Пятен было много, ручьи, сливаясь, текли по дну ущелья мутным темно-розовым потоком, и везде мелькали лопаты, лопаты, лопаты… Шанура Петер увидел издали, тот шел медленно, останавливался около саперов и начинал говорить, и Петер, хоть и не слышал его и не мог слышать с такого расстояния, понимал все до последнего слова. «Земля не принимает больше нашу кровь, — говорил Шанур, — не принимает давно, она напиталась кровью и больше не хочет ее. Мать не хочет крови своих детей. Не для того она рожала, кормила и терпела нас, чтобы выпивать нашу кровь. Нет ничего позорнее, чем насилие над матерью. Вас со всего света согнали сюда, чтобы здесь убить. Вы все умрете, если останетесь здесь. Так что вас здесь держит? Только страх, что могут догнать и убить? Взятое с вас слово? Пролитый пот? Что еще? Привычка слушаться и подчиняться? Какие химеры! Уходите отсюда все! Вы не нужны здесь никому, а главное — вы не нужны здесь земле! Она сама гонит вас. Вы думаете почему-то, что это геройство — остаться под огнем и помереть за что-то. А настоящее геройство — это сохранить себя, потому что это и труднее, и нужнее, а главное — потому что придется переступить через себя, через свое рабство и страх, для этого надо хоть на миг почувствовать себя свободным — так почувствуйте же! Смотрите на меня! Я, человек, пытавшийся сохранить правду о вас, — я призываю вас к свободе, к свободе перед всем в мире, а главное — перед самим собой. Человека нельзя заставить сделать что-то против его воли, потому что у свободного человека всегда есть возможность выбрать между бесчестием и смертью, и смерть в этом выборе имеет равный вес с бесчестием. Самое маленькое из бесчестий весит столько же, сколько смерть. Вы все знаете, что это так, но привыкли и смирились с тем, что от вас ждут не выбора, а послушания, что ваша голова и совесть не нужны никому, а нужны только руки и ноги. Так прозрейте! Учитесь быть свободными! Раб мечтает о том, чтобы иметь право выбирать себе хозяина, а свободный человек — чтобы быть хозяином в любом выборе. Всю свою жизнь человек идет рука об руку со смертью — от небытия к небытию, но раб ждет, когда его позовут, а свободный все выбирает сам. Так выбирайте же жизнь! Рискнуть жизнью, чтобы сохранить ее, — это куда достойней, чем рабски трястись над нею в надежде на милость судьбы. Уходите отсюда! Скрывайтесь, прячьтесь, сдавайтесь в плен — все достойно, потому что земле не нужна больше ваша кровь, потому что позорна смерть в этой войне, не нужной никому…» Шанура окружали и слушали, не выражая ни порицания, ни одобрения, слушали равнодушно, с усталым интересом; наконец спины слушающих закрыли Шанура от Петера, а когда Петер протолкался к нему, Шанура уже уводили, завернув ему руки за спину, солдаты комендантского взвода. Они все прошли мимо Петера, меся ногами красный снег, и Шанур посмотрел на Петера и кивнул ему, узнавая.

Мимо, вслед за уходящими, проскользнул Камерон с кинокамерой, бледный и решительный, и Петер сказал ему: «Не отходи от них далеко, я его выцарапаю», — Камерон кивнул, а Петер бегом, оскальзываясь на раскисшем снегу, ринулся к штабу, к квартире генерала, к резиденции господина Мархеля, прокручивая в голове комбинации, по которым освобождение Шанура исходило бы от них, но добежать не успел, потому что на дороге разорвался снаряд, потом еще и еще, Петер нырнул в кювет, стреляли откуда-то со стороны подъездной дороги, там поднялась заполошная стрельба изо всех видов оружия, непонятно было только, кто и в кого стреляет, взрывов поблизости больше не было, потом мимо Петера, обдав его грязью, промчалось несколько грузовиков — туда, в ту сторону, и за борт последнего Петер, догнав и подпрыгнув, ухватился, подтянулся и перевалился в кузов, на ящики со снарядами. Через минуту грузовик затормозил на позициях артиллеристов. Петер выпрыгнул и, пригибаясь, побежал дальше — туда, где что-то происходило. Стрельба поутихла немного, и в нее в паузах вклинивался новый звук — далекий рев многих моторов, танковых моторов, уж его-то Петер мог вычленить из любой какофонии. Кто-то метнулся ему наперерез, но тут рвануло черным слева. Петер зарылся в снег, и над ним пронесло распластанное тело. Перед ним шагах в сорока был гребень, за которым что-то творилось, — туда, за гребень, летели трассы из-за спины, и оттуда, кажется, прилетали снаряды. Он преодолел эти сорок шагов в несколько приемов и наконец увидел все как на ладони.

Танков было десятка два, и несколько задних уже горели, тяжелый жирный дым выбивался из люков, из жалюзи и стлался по земле; передний стоял поперек дороги, распустив гусеницу, и часто бил из пушки куда-то в противоположную от Петера сторону, потом он взорвался и зачадил. Это были вражеские танки, легко узнаваемые по характерным шестигранным башням и длинным тонким стволам пушек. Основная часть колонны была, кажется, в мертвой зоне, снаряды ее не доставали. Три танка обошли сбоку пылающий головной и на большой скорости рванулись вперед, один тут же вспыхнул, но не остановился, и все три пропали из виду. Остальные не двигались, потом у одного распахнулся верхний люк, и оттуда высунулся по пояс танкист, тут же схватился за голову и откинулся назад, его втащили внутрь, люк закрылся. Боковым зрением Петер уловил какое-то движение — это артиллеристы на руках катили спаренную зенитную пятидесятисемимиллиметровку, дальше — еще одну. Слева, ревя моторами и опустив стволы, шевелились зенитные самоходки. Дальше все произошло быстро: захлопали выстрелы, и взорвались еще два танка, остальные ответили вразброд, одна самоходка подпрыгнула и опрокинулась от удара, а потом разметало расчет ближней к Петеру пятидесятисемимиллиметровки, но огонь нарастал, где-то еще подтянули орудия, и танки, зажатые в лощине, вспыхивали один за другим—отсутствие камеры Петер в этот момент ощущал как отсутствие оружия, — и тут со стороны стройки появился легковой вездеходик, в котором кто-то стоял и размахивал белым флагом! Вездеходик влетел прямо под перекрестный огонь, бесстрашно лавируя между горящими машинами, стоящими и еще пытающимися ползти, но то ли его не видел никто, то ли горячка боя затянула всех, но огонь стих не сразу, и, только когда пламя разрыва метнулось из-под самого вездеходика и он опрокинулся, стрельба прекратилась. Тишина навалилась сверху, страшная, страшнее канонады, потому что говорили о новом несчастье, и Петер и остальные, кто лежал и стоял на гребне, на линии огня, не трогались с места и почти не шевелились, чтобы не приблизить тот миг, когда несчастье станет понятным и потому необратимым, а пока что оставалось еще подобие надежды… ничто не шевелилось там, в лощине, танки стояли и горели молча и неподвижно, лишь дым тек, то поднимаясь, то стелясь, оставляя черные разводы на серо-красном снегу… кто-то ковылял между танками, кто-то выбирался из люков, но это не меняло картины общего оцепенения. Беззвучно взлетела на огненном столбе башня одного из горящих танков, и попадали черные фигурки, и вдруг издалека, оттуда, откуда пришла колонна, донесся звук автомобильного мотора, и на побоище влетела полуторка с прицепленной полевой кухней, затормозила, и из кузова скатился человек в белом полушубке. Петер видел это уже на бегу, он мчался вниз, и кто-то еще бежал следом, а человек в белом полушубке, пожилой и усатый, тормошил лежащих на снегу танкистов, тех, кто выпрыгнул под пули и осколки, и тех, кого вытаскивали из люков разбитых машин уцелевшие, он тормошил их, заглядывая в лица, в сгоревшие лица, в выбитые глаза, полушубок его был весь в крови, а он громко и недоуменно повторял: «Ребятки… да что же это? Да как же вы? Ребятки… ребятки… А я-то гнал за вами, картошка горячая еще… и компот, как просили… и рыбки я вам достал, красной, много… ребятки, да что же это?..» Танкисты перевернули вездеходик, и на снегу остались лежать шофер генерала Айзенкопфа с разбитой головой и майор Камерон с камерой через плечо, с обломком древка в руках, и Петер встал на колени и нагнулся к нему, и Камерон открыл глаза и сказал что-то громко и неразборчиво, изо рта его пошла кровь, Петер обтер ему лицо снегом, и Камерон, поморгав глазами, приподнялся и стал выплевывать изо рта осколки зубов и сгустки крови.

— Живой! — выдохнул Петер, и Камерон, кивая и отплевываясь, стал колотить его кулаком в плечо и показывать в направлении стройки, Петер понял его, но Камерон не мог идти, подламывалась нога, и Петер стал кричать на оглохшего танкиста, который неожиданно понял его, подогнал уцелевший танк. Петер и Камерон взобрались на броню и уцепились за скобы, и танк пошел на стройку, танкист стоял в люке, Петер наклонился к нему и показывал, куда ехать, и они остановились возле резиденции господина Мархеля. Петер влетел в помещение и столкнулся в дверях с Брунгильдой, через ее плечо он увидел лежащее на полу тело, и еще кто-то стоял, уперевшись руками в стену. «Уже увели!» — крикнула Брунгильда, и они вернулись к танку: туда, куда уводили, можно было доехать. Петер крикнул: «Скорей!» — и показал куда, и танк, взревев, покатился, они стояли на броне и всматривались вперед, ожидая увидеть конвой, но никого не увидели. Площадка у обрыва, где расстреливали, была пуста. Петер и Брунгильда подбежали к самому краю, непонятно зачем: следов было много, старых и новых, и стреляных гильз тоже много, втоптанных в снег и лежащих на снегу. Они бросились обратно к танку, нужно было куда-то торопиться, только непонятно куда.

— Где Мархель? — прокричал Петер, надсаживаясь, чтобы перекрыть рык танкового мотора.

— Готов! — крикнула в ответ Брунгильда.

— Надо было взять! Живым! — крикнул Петер.

— Я! — Брунгильда ткнула себя в грудь. — Одна! — И Петер понял, что одной взять Мархеля было не под силу.

Танк снова остановился возле резиденции, и Петер влетел туда. На полу, лицом к стене, лежало тело, и Петер сразу понял, что это не Мархель — черт знает как, но понял. Он перевернул труп на спину, лицо было похоже, но только похоже, не более.

— Не он, — сказал Петер побелевшей Брунгильде.

— Вижу, — одними губами ответила Брунгильда. — Не он. Удрал… Поехали трясти комендатурщиков.

Но возле танка уже стояли штабные офицеры, и танкист, сняв с головы шлем, все время пытался что-то смахнуть с лица, тер щеки руками, потом принимался обтирать руки о комбинезон, и подполковник из генеральской свиты свирепо спрашивал у него что-то, а танкист смотрел на него ненормальными глазами и продолжал стирать с лица что-то невидимое, но липкое. Потом подполковник повернулся и увидел Петера.

— Где ваш главный? — рявкнул он.

— Сбежал, — зло сказал Петер.

— П-проклятье, — скрипнул зубами подполковник. — Давно?

— Только что, — сказала Брунгильда. — Я ошиблась, понимаете? Они там переодеваниями занялись…

— Вызывай своих по рации! — крикнул подполковник танкисту. — Мимо них будет проезжать штабной «хорьх» — пусть расстреляют!

Это танкист понял сразу и рыбкой нырнул в люк.

— Не видели нашего оператора, которого арестовали? — спросил Петер.

— Нет, — сказал подполковник. — Ваших, значит, тоже арестовывают? Ну-ну…

— Где генерал? — спросил Петер.

— Генерал? — удивился подполковник.

— Тьфу! — плюнул Петер. — Полковник Мейбагс. Где он?

— Полковник Мейбагс умер позавчера от сердечного приступа. Я заступил на его место.

Подошел адъютант и приколол на погоны подполковника по третьей короне.

— Поздравляю! — зло сказал Петер.

— Вот это вы зря, — сказал полковник.

— Господин полковник, — сказал Петер, — прошу вас дать приказ срочно разыскать нашего оператора — ему грозит смерть.

— Дел у меня больше нет, — сказал полковник. — Ищите сами. Заварили кашу… кино… Вон двенадцать танков — как корова языком! Все этот ваш… ну, попадется он мне! Специально послали нам трофейные танки для диверсионных действий, а он… Снимали это?

— Нет, — сказал Петер. — Камер не было там.

— Слава богу, — сказал полковник. Высунулся танкист.

— Проскочил, — коротко сказал он и полез из люка.

— Что значит — проскочил? — заорал полковник. — Промазали, что ли?

— Не успели, — сказал танкист. — Минутой бы раньше.

— У-у! — взвыл полковник. — Ну, я не я буду!..

Он еще орал и матерился, а Брунгильда уже тащила Петера за рукав, объясняя на бегу, что сейчас они нагрянут на комендантский взвод и вытрясут душу из конвойных…

Ничего они не вытрясли. Лейтенант, командир взвода, стоял перед взбешенным подполковником навытяжку, бледный, как сама смерть, и твердил одно: арестованный был доставлен в штаб, дальнейших распоряжений не поступало.

— Он его что — с собой увез? — кричала Брунгильда.

— Ничего не понимаю, — повторял, как заведенный, Петер. — Ничего не понимаю…

В их собственном блиндаже было пусто, и даже больной Армант отсутствовал. Как вихрь будто прошелся по помещению, все было содрано, сброшено на пол, сдвинуто со своих мест, кто-то торопливо и грубо искал что-то в вещах, в рюкзаках, в одежде.

— И этого нет, — сказала Брунгильда и вдруг опустилась на пол. — Боже мой, — всхлипнула она, — боже мой, что я наделала… он же не виноват, что так похож… господи, прости меня, я не хотела!..

— Брун, — Петер попытался ее поднять, — Брун, не время, надо искать…

— Мы его не найдем, — вдруг совершенно спокойно сказала Брунгильда. — Его больше никто не найдет. Уже никто не знает, где он. Мы опоздали, он исчез из мира..

— Так не бывает, — сказал Петер. — Не бывает, чтобы исчез совсем — так сразу.

— Здесь все бывает, — сказала Брунгильда. — Его уже нет — я чувствую.

В дверях завозились, и в блиндаж задом впятился огромный сапер, волоча кого-то под мышки — это был Армант. Его положили на копку, сапер деликатно отошел в сторонку, Брунгильда дала Арманту глотнуть шнапса, и тот открыл глаза.

— А… вы… — Армант вздохнул. — Ну вот и все… финиш.

— Кровь у него горлом шла, — сказал сапер.

— Петер, — зашептал Армант, — слушай меня. Христиана — это не я. Верь мне — не я. Они его пауком напугали и потом все время паука перед ним держали, он их боится страшно, но я тут ни при чем, клянусь… матерью своей клянусь — я ни при чем, я не знаю, как они узнали…

— Где Христиан? — спросила Брунгильда.

— Не знаю, — сказал Армант. — Кажется, убили. Или улетел. Не видел.

— Как — улетел? — спросил Петер, готовый поверить во все.

— Не знаю. — Голос Арманта был совсем слабый, прерывающийся. — Так говорят… я не видел — так говорят — улетел… или убили. Не знаю. Видел, как его уводили…

— Из штаба?

— Из павильона.

— О, ч-черт! — простонал Петер. — Павильон! Как я забыл? А ты снимал? Что ты снимал? Ну?

— Советник показывал Христиану, как великие гиперборейские атланты держат мост на своих плечах…

— Что?!

— Трех голых саперов поставили напротив камеры, а мост — простым наложением… вот его — за Слолиша… — Армант показал рукой на сапера.

— Ты видел Шанура? — спросил Петер сапера.

— Это чернявенький такой? — спросил сапер. — А как же, видел. Только, наверное, прислонили его. Потому как сняли и тут же увели.

— Я побегу, проверю, — сказала Брунгильда. С автоматом в руках она метнулась из блиндажа, и Петер больше никогда в жизни не видел ее.

— Ты представляешь, Петер, — великие гиперборейские атланты… Гангус, Слолиш… и младшенький их — Ивурчорр… — говорил Армант странным голосом, будто удивляясь тому, что сам говорит. — Наши великие славные предки… сыновья Одина, произведенные им от смертных женщин… жили в доме на берегу моря и промышляли морского зверя, рыбу и птицу… никогда не видели женщин и округляли друг друга… — Армант хихикнул. — Потом Один вразумил их… они пошли на юг и набрели на рыбачий поселок… перебили всех мужчин, а женщин взяли себе в жены — от них-то, мол, и пошел наш великий народ. О, господи… потомки педерастов! Петер, ты представляешь?

— Представляю, — сказал Петер.

— А советник молился им: о великие гиперборейские атланты Гангус, Слолиш и Ивурчорр, да протянется ваша могучая длань сквозь века и мили… и еще о падении нравов… и они явились и подставили свои спины под этот игрушечный мост — убожество! Убо…

Он вдруг замолчал, будто прислушиваясь к чему-то, замер — и тут кровь фонтаном хлынула ему на грудь. Он упал навзничь, руки его еще шевелились, ловя воздух. Петер перевернул его лицом вниз, но это ничего не изменило: через минуту Армант умер.

Когда Петер подбежал к павильону, от него остался уже только каркас. Под переплетением стальных арок и нервюр ворочались бульдозеры, заравнивая рукотворный ландшафт. Экскаватор ссыпал в киношный каньон лежавшую в отвалах землю, и на месте каньона уже высился большой бугор.

— Что у вас там зарыто? — спросил Петер руководившего работами капитана.

— Ничего, — сказал капитан и пристально посмотрел на Петера. — Ничего абсолютно. Просто земля рыхлая. Сейчас утопчем. Эй! Утопчите землю!

Саперы взобрались на бугор и принялись сапогами утаптывать его.

— Вот видите, — сказал капитан. — Утаптывается.

— Женщина-техник из киногруппы была здесь? — спросил Петер.

— Нет, — испуганно сказал капитан. — Нет-нет. Никого здесь не было! Никаких женщин!

Он искал Шанура и Брунгильду долго, обошел всю стройку, но никто ничего не видел — или пугался и отворачивался. Потом что-то толкнуло его — Баттен! Это было дурацкое предположение, но ведь ищем же мы иногда только что потерянные очки в бабушкином сундуке, не отпиравшемся сто лет, — конечно, не находим, но если не заглянем в него, будет постоянно мерещиться, что пропажа именно там. Берлога Баттена была отлично замаскирована, и Петер потыкался там, в скалах, в тупики, пока нашел ее.

Лаз в берлогу был занавешен толстым войлоком, и войлоком же был устлан пол. Горела керосиновая лампа, и за столом сидели трое: Менандр, Баттен и женщина — спиной — Брун!.. нет, не Брунгильда, другая, но почему-то знакомая, она обернулась и улыбнулась Петеру пьяной улыбкой, и он узнал ее: это была Лолита Борхен.

— А, Петер, давненько ты у нас не был!

— Петер, проходи, старина!

— Лолита, наливай-ка господину подполковнику коньячку!

— Господин подполковник, позвольте…

— На брудершафт!

— Лолита, не напирай!

— Погодите, — Петер выбирался из-под них троих, как из-под упавшей липкой паутины, — погодите, у вас тут Шанура не было? А Брунгильды?

— Не было, не было!

— А коньячку?

— Ну, господин подполковник!..

— Слушай, Петер, — сказал Менандр вполне твердым голосом. — Тут наклевывается выгодное дельце — но нужна чистая кинолента. Там у тебя не остается ничего?

— Остается, — сказал Петер. — Катушек двадцать есть. А что?

— Да вот решили сами фильм снять. Камера у нас есть, свет добудем, а главное — исполнительница застоялась. Точно, Лолита? А представляешь — в этом антураже, в пещере, при свечах — и такая женщина! Да такую ленту и по ту, и по эту стороны каньона с руками оторвут!

— Ладно, — сказал Петер. — Поглядим. А пока давай-ка сюда мои ленты, я с десяток отберу… что?

— Так это… ну… как тебе сказать? В общем, нет их.

— Как это нет? Ты же говорил — здесь, в безопасном месте?

— Так это когда оно было безопасным? Это ж давно… Я их в более безопасное место пристроил.

— Куда? — спросил Петер, холодея, потому что уже догадался — куда.

— Так это… за каньон. Там-то всего безопаснее…

— Понятно, — сказал Петер. Внутри его стремительно разрасталась пустота, которую нужно было немедля чем-то заполнить, пока она не поглотила все. — Понятно…

Он вынул пистолет из кобуры.

— Предатели, — сказал он. — Паскуды. Иуды кромешные. Мразь поганая. Дерьмо. А ну, к стенке!

Менандр и Баттен медленно, как во сне, поднимались на ноги, а Лолита Борхен сползла на пол и сидела широко открыв рот и, кажется, визжала.

— К стенке, — повторил Петер, показывая пистолетом, куда именно.

— Ты это… Петер… погоди, — сказал Менандр. — Ты не думай, мы поделимся. Мы еще не все получили. Вот динарами… двести тысяч… все можешь взять, нам-то не надо, зачем нам деньги, правда, Баттен? А вот доллары, тридцать тысяч, тоже все забирай. И ее бери, она ничего девка, мягкая, забирай… только этого… твоего… не надо. Не надо, ладно? Ну что ты молчишь?

— Кончил? — спросил Петер. — А ты?

— Кончай волынку, не тяни душу! — взмолился Баттен, и Петер, подняв пистолет на уровень глаз, выстрелил Менандру в голову — в голову, но в последний момент его толкнули под локоть далекие отсюда жена Менандра, и его три дочери, и внуки, уже рожденные и еще пет, — и пуля взбила пылевой фонтанчик у самой макушки Менандра, и он, серый, как войлок, осел на пол; на Баттена Петер только взглянул, и этим взглядом Баттена швырнуло об стену, и так он и остался, повиснув на стене, как плевок; Лолита Борхен ползала в ногах Петера и голосила истошно, пытаясь поцеловать его разбитые итальянские ботинки, Петер брезгливо отстранился и вышел.

Снаружи было сумрачно и сыро. Где-то вдали гудели и завывали моторы, а потом ветер донес обрывки похабной частушки. Петер шел спотыкаясь, что-то ему мешало, потом он понял — что, и засунул пистолет в кобуру. Все впустую. Полгода работы — коту под хвост. Предатели. Проститутки вонючие. Подонки. Все, все — к черту, к дьяволу… И тут его осенило — тайник! Есть же еще мой тайник!

У блиндажа, где якобы сидел майор Вельт, стояли часовые. Петер не стал туда заглядывать, он и так знал, что по ночам там собираются саперные офицеры, пьют ром и играют в карты. Пока, наверное, там пусто.

Подонки… предатели… паскуды…

Возле статуи Императора Петер остановился. Из постамента исходили странные звуки. Приобретая невидимость и неощутимость, Петер заглянул внутрь. Там было тесно и душно, пахло разгоряченными телами и перегаром. Трещал кинопроектор. На экране, висящем так высоко, что приходилось задирать голову, кинозвезда Лолита Борхен занималась любовью с двумя неграми. Зрители бурно сопереживали. Петер почувствовал вдруг, как внутри себя он сжимается в крохотный комочек, крохотный и горячий комочек, и оттуда, из комочка, видит себя изнутри, видит внутреннюю поверхность своего внешнего облика и через глаза, как через бойницы, выглядывает наружу… видит пистолет в вытянутых руках, и как он дергается от выстрелов, и как на белом полотне экрана образуются глубокие черные дырочки, тут же затягивающиеся сплетением света и теней, и как трое на экране продолжают заниматься любовью, не обращая никакого внимания на пробивающие их пули и на поднявшийся шум… и потом, взглянув вниз, видит, как нога его ударяет по проектору и тут, наконец, на экране остаются только черные дырочки, зато у тех, кто вскочил со своих мест и окружает его, на месте их гладких, безглазых и безротых лиц возникают то физиономии негров со сверкающими зубами и белками, то красивое и глупое лицо Лолиты Борхен, а вот у этого, впереди всех, вместо лица — круглая задница Лолиты… потом в голове у Петера взорвалось, и пришел он в себя от холода.

Кряхтя от боли, он встал — сначала на четвереньки, потом на ноги. Трудно было понять, где именно он находится. Он прошел немного вперед и наткнулся на выходящий из земли толстенный швеллер стапеля. Вот, значит, где я, Подумал Петер. Хотели бросить в каньон, но почему-то не дотащили… Ладно.

И тут он вспомнил о тайнике. Ему понадобилось вдруг дотронуться, чтобы получить силу существовать дальше. Петер прошел мимо часовых, нашел яму, лег на землю и дотянулся до коробок. Коробки были на месте… стоп! Это были не коробки. Он вытащил одну — еще не веря себе. Это была банка с тушенкой. Он, как мог глубоко, просунулся в дыру, перещупал все жестянки. На всех были характерные закраины. Кто-то продал тайник. Все, Петер?

Все, сказал он себе. Выходит, что все. Все. Вообще все. Ничего не осталось. Будто ничего и не было. Ничего не было.


Только на рассвете Петер стал вновь помнить себя. Странная, пугающая пустота этой ночи начиналась где-то за переносицей и уходила в глубину, где и терялась. Петер сидел на мосту, на самом конце моста, и смотрел на противоположный берег каньона. До него было метров сорок. Мост медленно покачивался, и тот берег плыл перед ним попеременно вправо и влево, и эти плаванья сопровождались глухими всхлипами металла, и изредка вдоль моста, как вдоль обнаженного нерва, пробегала похожая на говор сотен детей волна — возникала и уходила. Потом сзади возникли еще и шаги, сначала искаженные до неузнаваемости, превращенные в ритмичный перебор струн ненастроенного инструмента, и лишь постепенно ставшие именно шагами. Петер помнил, какие бывают ощущения от ходьбы по решетчатому настилу моста: будто одновременно с тобой на те же самые места наступает кто-то снизу — то есть не совсем одновременно, а с крохотным запозданием, и это вырабатывает особую походку у идущих по мосту. Петер нехотя оглянулся. Это шел Козак.

Почему-то именно Козака Петер не хотел сейчас видеть, но Козак шел, и Петер подвинулся, чтобы Козак сел рядом.

— Ты чего пришел? — спросил Петер.

— Майор твой велел тебя найти, — сказал Козак.

— Камерон?

— Да.

— Как он там?

— На ночь морфий вводили — спал. Язык ему порвало да зубы повыбило.

— Видел. Христиан не нашелся?

— Говорят, он улетел, — сказал Козак хмуро.

— Странно, — сказал Петер.

— Странно, как еще все не разлетелись.

— Ничего странного, — со злостью сказал Петер. — Вы никогда не разлетитесь. Вы такие умелые, такие замечательные, вы так хорошо приспосабливаетесь ко всему — и вам так мало надо, чтобы жить… вами так легко командовать… Ненавижу! — задохнулся вдруг он. — Ненавижу вас! Господи, как я вас ненавижу…

Козак сидел и молчал. Утро стремительно превращалось в день, и в этот день следовало еще что-то сделать, потому что так принято в этой жизни.

Мост тихо плыл мимо того берега, и Козак, оторвавшись от своих мыслей, сказал вдруг:

— Смотри, снайпер.

Там, где к серой скале прилепился густой куст краснотала, блеснул зайчик в стекле оптического прицела. Козак вяло помахал туда рукой.

— Не стреляй! — крикнул он. — Нихт шиссен! Донт шут! Но сатена!

Из-за куста показался сначала ствол винтовки, потом голова снайпера. Потом снайпер высунулся по пояс.

— Гива у ло смак цу? — спросил он и, чтобы было совсем понятно, добавил: — Тобако!

— Закурить просит, — перевел Козак. Он похлопал себя по карманам, посмотрел на Петера. Петер вытащил пачку, заглянул. Там было еще пять сигарок. Он оставил по одной для себя и K°зака, выщелкнул из запасной обоймы три патрона и положил их в коробку для тяжести.

— Хази! — крикнул он и, размахнувшись, бросил коробку снайперу. Тот поймал ее, сунул сигарку в рот, закурил, выпустил клуб дыма и изобразил на лице полнейшее блаженство.

— Тенгава ло! — крикнул он. — Блугадрен! Козак дал Петеру прикурить, закурил сам.

— Скорей бы война кончилась, — сказал он. — Мост достроим, будем друг к другу в гости ездить. У них там, говорят, такие места…

— Угу, — согласился Петер. Он выщелкнул еще один патрон, наклонился вперед, заглянув в головокружительную пропасть, и уронил патрон вниз. Он был долго виден — летящей желтой искоркой. Потом исчез.

Загрузка...