Я пишу эти строки 4 февраля 1994 г. Сегодня днем умер Анатолий Петрович Александров. Бывший Директор нашего института и бывший Президент Академии Наук бывшего СССР. Один из основных создателей атомного оружия, атомного флота и атомных станций. Он совсем немного не дожил до своего 91-летия.
Каждый человек воспринимается окружающими неоднозначно, а люди такого масштаба тем более. У них много доброжелателей и поклонников, но и много врагов. Я, безусловно, причисляю себя к поклонникам.
А.П. Александров в Чернобыле
Впервые мне пришлось достаточно долго говорить с ним в 1968 г. на защите своей кандидатской диссертации. Александров был Председателем Ученого совета, и мы разошлись во мнениях. Я в своем докладе рассказывал о нужности и актуальности работы, а Председатель, выступивший после весьма положительных отзывов официальных оппонентов, сразу же заявил, что тема работы никому не нужна.
Пикантность ситуации заключалась в том, что эту тему буквально навязал нашей лаборатории его заместитель, который на защите не присутствовал. В лаборатории работу, как практически невыполнимую поручили мне, скорее всего в педагогических целях. Промучившись годик, я неожиданно для всех придумал метод решения задачи. И вот теперь из речи академика стало понятно, что наверху, в дирекции, идет большая война "за" и "против" того, чтобы заниматься этой тематикой и Александров – однозначно против.
Дело оборачивалось крайне плохо.
Помню, что лицо руководителя нашей лаборатории приобрело необычный светло-зеленый оттенок.
Времена, при которых развертывалось это действие, не располагали к публичным выступлениям против Директора, Президента и члена Центрального Комитета партии.
Мне оставалось только одно – защищаться самому, в конце концов, процедура и носит название "защита", да и терять уже было нечего. И в заключительном слове я с храбростью обреченного сказал, что выполнил достаточно трудное задание, что уже работает не один прибор, использующий новый метод, и если у Дирекции есть сомнения относительно нужности самой темы, следовало их разрешить до, а не после выполнения работы.
Александров все это выслушал и вдруг заулыбался.
Черных шаров не было.
Потом в нашем общении наступил длительный перерыв.
Я продолжал работать на втором этаже трехэтажного здания, носящего название "Главное". С этого здания начинался Институт. В него, тогда еще не до конца достроенное, пришел в 1943 г. со своими немногочисленными сотрудниками И.В. Курчатов, чтобы развернуть работы по атомному оружию. Позднее на третьем этаже сделали кабинеты дирекции, где она и пребывает по сей день. Число кабинетов в здании неуклонно растет, и сейчас практически вытеснило лаборатории со второго и первого этажа. После смерти Курчатова в его кабинете стал работать Александров. Я здоровался с Директором при почти ежедневных встречах на лестнице, этим и ограничивались разговоры в течение 20-ти лет.
В пятницу 25 апреля 1986 г. в Москве был солнечный и прохладный день. После институтского семинара Александров пешком возвращался в Главное здание, и я, подкараулив Директора, стал по дороге рассказывать ему об идее новой установки, которая могла бы регистрировать нейтринное излучение ядерного реактора. Он шел медленно, слушал, как мне представлялось, с интересом, задавал вопросы и, наконец, попросил зайти к нему во вторник – через 4 дня, для подробного доклада уже с рисунками и чертежами. Ни он, ни тем более я, не знали, что в этот момент недалеко от старинного городка Чернобыль, наполненного цветущими фруктовыми садами, от современного и престижного города энергетиков Припять, на 4-м блоке Чернобыльской атомной станции уже началась подготовка к эксперименту.
Было 2 часа дня 25 апреля 1986 года.
Именно в этот момент девушка, диспетчер из Киева, позвонила на Чернобыльскую атомную станцию и потребовала (!) перестать снижать мощность 4-го реактора и отсрочить испытания. Вечная боязнь любого начальства, любого приказа – сработала. В результате испытания перенесли, а блок продолжал свою работу при пониженной мощности еще 9 часов.
Это был опасный режим.
Начало нарастать "ксеноновое отравление" реактора, при котором управлять им становится трудно.
Не будем вдаваться в технические детали, скажем только, что это был один из первых шагов к аварии.
После Чернобыльской катастрофы я видел Александрова и беседовал с ним очень часто. Об этом и о том, как я вижу его роль в ней, расскажу позже. А сейчас вспоминаю, что в конце мая с какими-то бумагами меня направили к нему в Академию наук. Ни людей в приемной, ни секретаря почему-то не было. Тихо отворил я дверь и заглянул в кабинет Президента. Александров сидел прямо и смотрел перед собой. По каким-то неуловимым признакам я понял, что он не просто в задумчивости, не просто в заботах. Он в отчаянии. Войти я не решился.
Ему было тогда 83 года, и почти одновременно с Чернобылем у него умерла жена. Думаю, что весна 1986 г. разделила его жизнь на две половины – триумфальную и безнадежную. Последняя длилась почти 8 лет. Посыпались бесконечные обвинения, чаще всего грубые и непрофессиональные. Он держался с глубоким достоинством, продолжал работать и помогал, чем мог нам в Чернобыле.
Жизнь потихоньку и незаметно начала готовить меня к Чернобылю и, возможно, еще со школьной скамьи. Узнав, что я собираюсь стать физиком, и не просто физиком, а атомщиком (!), мои школьные учителя дополнительно занимались со мною после уроков (безо всякой платы, конечно). Я поступал и поступил в Московский Инженерно-физический институт при очень большой конкуренции – шесть человек, окончивших школу с медалью, на одно место. Выбор этого института диктовался не столько будущей профессией специалиста по ядерной физике, ее я представлял весьма смутно, сколько его престижностью и тем, что знакомым девушкам очень нравились слова "секретность" и "радиоактивность".
И дальше все складывалось удачно. Во-первых, у меня были очень хорошие учителя. Прекрасные ученые и интересные люди. Я учился у Беляева, Будкера, Гуревича, ... Бегал слушать лекции нобелевских лауреатов – Черенкова и Ландау. Последний представлялся нам почти Богом – он и похож был на библейского пророка. После окончания лекции мы тихой и восторженной толпой двигались за своим кумиром, и он иногда замечал нас и вступал в краткую беседу или задавал свои любимые вопросы. Однажды Ландау попросил нас дать определение счастья. Как физик понимает счастье? Никто из студентов над этим вопросом еще не задумывался. Ощущение счастья у двадцатилетнего человека не требовало глубокого философского обоснования.
Ландау сказал: "Счастье – это когда ты ставишь перед собой очень трудные, но разрешимые задачи". Потом пояснил для непонятливых: "Если задача легкая, то ты не испытываешь удовольствия, решив ее. Если слишком трудная и не решается, развивается комплекс неполноценности".
Все были в восторге, еще бы, великий ученый заговорил с нами и высказал такие неординарные суждения. Что сказать по прошествии стольких лет? Философ я никудышный, но мне кажется, что решение трудных задач – это не всегда достаточно для счастья. Счастье – вещь индивидуальная и сейчас я бываю счастлив, зная, что меня ждут, что я нужен любимым мною людям.
Придя в Институт Курчатова, я попал на обучение к Петру Ефимовичу Спиваку. Прекрасный экспериментатор, добрый и чрезвычайно порядочный человек, он любил пошуметь и напустить на себя строгость. Кроме того, он был удивительно подвижен. Уличив меня в ошибках и незнании, что случалось с удручающей частотой, Спивак начинал ругаться и одновременно чуть-чуть подпрыгивать. Часто при этом его левая рука показывала на потолок, а возможно, и на небо, а правая указывала на меня, подчеркивая тем самым мою отдаленность от высоких идеалов физики.
Он требовал неукоснительного выполнения многих и многих правил и даже почти законов экспериментальной физики. Записывать все и записывать аккуратно, даже то, что сейчас кажется неважным. Оканчивать опыт тем же измерением, с которого начал, чтобы убедиться, что ничего не изменилось и не сломалось и т.д., и т.п. А главное, продумывать и рассчитывать эксперимент до мелочей, никогда не облучаться зря, но и не паниковать, если попадешь в поля радиации.
Однажды я набрался нахальства и спросил, у кого учился он сам. Спивак долго объяснял мне, что надо знать историю физики и потом очень гордо сказал – "Я учился у академика Иоффе!" Я, не подумав, задал следующий вопрос. Спросил – "А Иоффе у кого учился?" Руководитель мой даже не стал прыгать, а просто прорычал – "У Рентгена, у того самого Рентгена!!!"
– "Тогда, что Вы волнуетесь, Петр Ефимович?" – пролепетал я. "Просто считайте, что на мне эта цепочка оборвалась".
Знать бы мне тогда, как часто будем мы упоминать по делу и не по делу имя великого Рентгена. Что и во сне мне будут представляться разрушенные помещения, и голос дозиметриста выкрикивающий – "Один рентген, пять, осторожнее! Сорок рентген! Дальше не идем!"[2]
Во-вторых (для тех, кто не забыл, что было и во-первых), у меня были хорошие ученики. Вместе с друзьями мы организовали вечернюю школу, в которой занимались старшеклассники из обычных школ, те, кто был особенно способен к физике или математике, или думал, что он особенно способен к этим наукам. Мои дорогие ученики, многие из которых стали кандидатами и докторами наук, тут же принялись в свою очередь обучать меня физике, при этом достаточно жестким способом. Они доставали всеми возможными путями трудные задачи и с удовольствием наблюдали за моими конвульсиями у доски при попытках их решить. В конце концов, я стал довольно сносно и довольно быстро ориентироваться в вопросах общей физики. Это очень пригодилось. Особенно, когда в темных развалинах 4-го блока требовалось принять быстрое решение, не имея под рукой ничего, кроме пластиковой одежды, фонаря и дозиметра.
Итак, я работал в Курчатовском институте и руководил маленькой группой сотрудников. Мы взбунтовались и ушли от прежнего начальника, стремясь сделать новый нейтринный детектор. Никакого отношения к проектированию, строительству или управлению реакторами мы не имели. И тут грянул Чернобыль.