Наблюдая эту жизнь изо дня в день в продолжение нескольких лет и привыкнув к существующим взаимоотношениям, я долго не мог понять многих тонкостей нашей жизни, и только уже потом, лет в 16–17, многое стало для меня ясным.
Прежде всего, одно важное обстоятельство остановило моё внимание. Я стал замечать, что дядя уж особенно тщательно старался разъединить меня и Дуняшу, очевидно, страшась за дурное влияние на меня со стороны прислуги. Спаси Бог, бывало, чтобы Дуняша осмелилась войти в мою комнату, когда я дома, и убирать её мне приходилось самому, за исключением тех случаев, когда этим делом занимался, по приказанию дяди, Прокофий Андреич.
Поясняя такое установившееся правило, дядя говорил так:
— Вот что, племяш, хотя мы с тобою и дворяне, и помещики, и не нуждаемся, — на рысаках ездим, а всё-таки… того… руки у тебя не отвалятся, если ты сам уберёшь свою комнату… Это, знаешь, даже полезно: моцион, брат, упражнение мышц… Засидишься ты за своей латынью, а потом возьми в одну руку тряпку, в другую щётку, да и примись стирать пыль да подметать, мозги-то и отдохнут…
Я был вполне согласен с дядей и неукоснительно исполнял его завет, да и самому мне нравилось это невинное физическое упражнение. По утрам, перед уходом в гимназию, я подметал свою комнату, а вечером, между делом, брал в руку тряпку и принимался перетирать столы, этажерку, книги, окна и свою старинную виолончель, которой я тогда сильно увлекался.
В то время, пока я сидел за уроками, дядя обыкновенно сидел у себя в кабинете, занятый проверкою каких-нибудь счетов или книг по хозяйству, или углубляясь в своё излюбленное занятие. В продолжении нескольких лет он собирал коллекцию марок, а их у него было бесчисленное множество. Он собирал марки везде, где мог: у знакомых, скупал в присутственных местах и частных квартирах, но главным поставщиком марок у него был репортёр местной газеты. Мне всегда казалось, что даже и переписку-то свою дядя ведёт только ради того, чтобы увеличивать свою коллекцию, потому что я никак не мог представить, чтобы кому-нибудь из заграничных людей было бы интересно переписываться с моим дядей, а переписку он имел обширную.
Дядя любил читать романы, отдавая французским романистам предпочтение перед всеми. Русскую беллетристику дядя не признавал, называя всех отечественных писателей «подражателями».
Ни страсть к маркам, ни любовь к французской беллетристике не ослабляли, однако, бдительности моего дяди. Сидишь, бывало, в зале за роялем, и достаточно Дуняше пройти по коридору или появиться в зале, как вслед за нею появится и дядя и непременно найдёт девушке какое-нибудь дело — или в гостиной, или в столовой.
— Дуняша, ты опять плохо полила олеандр — засохнет он… Пойди-ка посмотри.
— Что вы, барин, каждый день поливаю, — оправдывается та.
— Нет, а ты посмотри, пальцем землю пощупай…
Дуняша с улыбкой на лице ощупывает землю в цветочном горшке, а дядя с поддельной суровостью осматривает её.
Покончив с олеандром, дядя проводит горничную в столовую, громко рассуждая с нею о разных предметах, которые необходимо или перетереть, или переставить, или прикрыть. Через столовую девушка проходит в коридор и скрывается в кухне. Дядя возвращается в зал и с озабоченным лицом прохаживается из угла в угол. Иногда он серьёзно посмотрит мне в лицо, побарабанит пальцами по роялю и снова примется ходить по залу. Иногда он, впрочем, ворчит:
— Удивительный народ, эта прислуга! Всё укажи им да носом ткни, а сами никогда не догадаются досмотреть, что не в порядке.
После этого серьёзно выраженного неудовольствия дядя замолкнет, продолжая ходить и слушать мою игру. Через несколько времени он настраивается иначе, снова подходит к роялю и, когда инструмент замолкает, восторженно говорит:
— А ты того, брат… У тебя удивительные музыкальные способности!.. Ловко ты схватываешь мотивчики-то! Я плохой музыкант, но слышу — хорошо у тебя выходит, хорошо!..
На минуту приостановившись, я снова начинаю играть, а дядя по-прежнему прохаживается по комнате.
Немного спустя, он снова подходит ко мне и начинает:
— А знаешь, что я тебе скажу!? На виолончели-то у тебя лучше выходит! Особенно по вечерам, — заиграешь ты там у себя наверху, а я здесь притаю дыхание и слушаю… Чудные, грустные, душевные звуки! Льются они сверху, и душа раскрывается… С каким восторгом я слушаю тебя!
На глазах дяди даже слёзы выступят при этих словах, но потом он серьёзно закончит:
— А заиграй здесь — не выйдет этого… Уж такой инструмент эта виолончель! Издали, а особенно сверху, точно с неба!..
Часто после обеда я проходил в гостиную, брал газету или книжку журнала и, развалившись на диване, принимался читать. Дяде не нравилось это, а мне не хотелось идти к себе, в мою неуютную комнату, где даже и мягкой-то мебели не было. После обеда дядя имел склонность отдыхать, что постоянно и делал, но покой его нарушался, если я разваливался на диване, а Дуняша неторопливо убирала со стола в соседней комнате. В таких случаях дядя садился близ меня в кресло, вооружался газетой и старался заняться чтением, хотя по его глазам я видел, с каким бы удовольствием бросил он скучную газету и перебрался к себе. После небольшой паузы иногда он говорил:
— Ах, Анатоль! Анатоль! Как ты портишь свой характер! Зачем ты приучаешь себя к мягкой мебели: леность этим поощряется и нега, ненужная в жизни… Ну и на характер, знаешь ли, это влияет — мягкость и дряблость прививаются, а это для жизни не годится… Право. Взял бы ты журналы и газеты к себе наверх, уселся бы у письменного стола, как следует по-учёному, да и занялся бы чтением. Тут бы возле тебя тетрадочка или записная книжечка. Понравится тебе в книге какая-нибудь мысль, — ты её сейчас в книжечку, на память, мол, пригодится когда-нибудь…
Дядя смолкнет, вздохнёт и добавит:
— Право, друг мой! Ведь я тебя этим не хочу стеснять, а так — для тебя же лучше…
Иногда я, конечно, принимался возражать. Всегда внимательно выслушав мои возражения, дядя настаивает на своём, и если я поднимаюсь с намерением идти, он берёт меня за талию, близко склоняется к моему плечу и ласково начинает:
— Ты не сердись, Анатоль! Ведь я не стесняю тебя, я только советую, что лучше… Ну, скажи, каких ещё журналов и газет выписать тебе?.. Скажи — всё выпишу…
Если же я, несмотря на его наставления, оставался в гостиной, он хмурился, вздыхал и если уходил, то ворчал, весь вечер дулся и потом рано ложился спать.
В столовой дядя положительно воспрещал мне оставаться после обеда или после чая, говоря, что это негигиенично. Этого, признаться, я уже никак не мог понять: знал я, что очень гигиенично сидеть в столовой за обедом или за чаем, но никак не мог понять, — почему нельзя быть в столовой и не есть или не пить!?
За этот пункт забот со стороны дяди я не на шутку сердился на него, потому что любил по вечерам пить чай с книгой перед глазами, оставаясь обыкновенно на месте даже и после того, когда Дуняша уберёт со стола потухший самовар и чайную посуду, оставив передо мною стакан остывшего чая…
Вообще, режим, которым стеснялась моя жизнь, не нравился мне, и, чем больше развивалось во мне самосознание, тем чаще я повышал голос, говоря с дядей, и он, в свою очередь, становился раздражительней.
Часто я приходил к заключению, что мой дядя — злой старикашка-холостяк, озлобленный на жизнь и на людей. Но он сам же своим поведением разуверял меня в этом, поощряя многие мои желания и часто расходуя деньги ради моих удовольствий…