Иногда вспоминаются незначительные события. И так это странно. Ведь в жизни много было такого, от чего в скорби и тяжести горя холодела душа и меркла надежда жизни. Таких тяжких часов было так много. Но не они волнуют в воспоминаниях, а совсем иные, трогательные, случаи, незначительные, проходящие около жизни.
Однажды как-то по делу устройства кустарной выставки в Петербурге в залах Таврического дворца приехал я в Москву к гофмейстеру Николаю Александровичу Жедринскому. Не застал его дома, и мне предложили: «Подождите, он скоро приедет».
В гостиной, где я стал ожидать, был и другой посетитель — симпатичный, молодой еще и скромный на вид человек. Мы посмотрели друг на друга, закурили папиросы. Он посмотрел на часы, сказал:
— Я вот час уже жду. Приедет ли Николай Александрович?
— Я подожду, — сказал я, — мне необходимо его видеть. По серьезному Делу…
— Да, — сказал сосед по ожиданию, — у меня не дело… а так — пустяки… По охоте… Николай Александрович ведь охотник.
— Да, — говорю я, — он охотник. И я тоже охотник…
— Вот как, вы тоже охотник? А я ветеринар, и дело, видите ли, неприятное. Я служу в учреждении, городском. Отправляю на тот свет друзей человека, брошенных собак, беглых, у которых нет хозяина. Тяжелая обязанность… Впрысну ампулу, ну и прощай. Жаль. Хорошие бывают собаки… Вот и теперь — месяц держу пса, никто не является — нет хозяина. Ну и обязан отправить. А собака — пойнтер, молодой, красавец… какие глаза! Умные… Не могу убить… Чудная собака… Вот и пришел спросить, не возьмет ли Николай Александрович. Он ведь охотник. Редкая собака.
— Послушайте, — сказал я, — отдайте ее мне, пожалуйста. Я охотник. Я заплачу. Не убивайте, отдайте мне эту собаку…
— Пожалуйста, — сказал радостно ветеринар, — ваш адрес, нынче же пришлю. Увидите, собака дивная. Не могу убить. Никаких плат не надо. Дайте двугривенный на чай дворнику, пришлю вам сегодня нее.
Он записал мой адрес, сказав:
— Прощайте, должен бежать. Я рад, вот случай! Поверьте, собака отличная. Невозможно убить ее: жаль.
И ветеринар ушел.
Когда пришел Жедринский, то он сказал мне:
— Вздор. Разве бросят хорошую собаку? Что ты! Ерунда, наверное. От него я поехал скорее домой. Думаю: без меня приведут собаку, не застанут, уведут назад, отравят, адреса я не взял.
Сижу дома один, дожидаюсь собаку. Все не ведут… Дворника послал купить молока, хлеба, колбасы — накормить собаку. Гляжу в окно. Уж поздно, сумерки… Вдруг слышу звонок на кухне. Отворяю дверь: стоит татарин, а на веревке большая собака, кофейно-пегий пойнтер. Дивная голова, уши длинные. Смотрит на меня.
— Здравствуй, пес, милая собака… И сердце бьется от радости.
— Такой умный собака, — говорит татарин, — толко хозяин нет. Тэбэ бог молить будэт.
— Скорее кормить…
Налил молока, накрошил хлеба. Собака голодная, ест. Колбасу прямо глотает.
— Тубо, тише, — говорю я.
Дворник татарин получил на чай, сказал:
— Прощай, собака. Барин жизнь вертал…
И ушел. Я сел на постель, собака легла около на полу.
«Какая красота, какие глаза!.. Совсем еще молодой пес».
Он морду положил на пол и слушает. «Но как его зовут?» — подумал я. Встал, открыл шкап и достал книжку, охотничий календарь. Читаю собачьи клички… Загоняй, Лебедка… Это не то, это борзые… А вот… И перебираю названия. Говорю отдельно каждое. Собака лежит смирно. Только в конце прочел:
— Феб… Собака вскочила.
— Феб, Феб, — повторил я. Собака подошла ко мне.
— Ты Феб, — говорю я, — Фебушка… Феб…
Феб положил мне голову на колени и смотрел. Как я был рад — у меня собака!
Лег спать. Феб лег подле, на коврике. Кто-то шел по лестнице, было слышно за дверью, Феб тихо заворчал.
«Сторожит меня», — подумал я.
— Феб, вьен иси!
И Феб прыгнул на постель и разлегся в ногах.
Утром, когда я проснулся, Феб подошел ко мне, близко к лицу, посмотрел в глаза. Когда я вставал, он радовался и что-то бормотал. Вертел хвостом и, прыгая, лаял. Я пошел с ним на улицу. Феб шел со мной, не обращая внимания на встречных собак.
Пришел мой приятель, доктор. Феб так обрадовался, прыгал вокруг, бурлыкал, визжал и лег на спину.
— Он понимает, — сказал доктор, — я люблю собак. Он это чувствует. Хорош пес… молодой.
Доктор взял, свернул кусок газеты, плюнул на нее, бросил и сказал:
— Апорт!
Феб схватил газету и принес доктору.
— Ученый, — сказал доктор…
Была осень. Надо было мне ехать в Петербург по делу. Феба взял с собой. Там, на Театральной улице, у меня была квартира, где контора императорских театров и где жил директор Владимир Аркадьевич Теляковский. Теляковский любил собак.
— Хороша собака, — сказал он мне.
Уезжал я опять в Москву, и Теляковский посоветовал мне оставить собаку у него, так как я скоро опять должен был приехать в Петербург.
Много было у меня дела с постановками опер и балета в Москве для Большого театра и в Петербурге для Мариинского. Еду опять в Петербург с курьерским поездом. Ранним утром выходят пассажиры на станции Бологое. Выхожу и вижу: платформа покрыта снегом, синеют деревья в инее. Укутанные в шубах идут пассажиры… Утренний холодок… Большая станция Бологое светит огнями окон. На станции тепло. Чай со сливками и бологовские булки… крендели. Несут газету «Новое время». Свеженькая газета, только что пришла из Петербурга… Садимся опять в вагоны. Убраны постели, спальные места. Поезд идет, в окнах виден рассвет, розовеют леса и поля, ровно покрытые снегом. У всех пассажиров газеты. На последней странице читаю: «Выставка кровного собаководства, манеж. Награды: лучшая собака выставки и первая золотая медаль, как лучший пойнтер, — Феб, владелец К.А.Коровин».
«Что такое, — подумал я. — Что значит?» — Читаю опять: «Феб, владелец Коровин…» — «Что такое? Феб мой там, у Теляковского. Странно. Как мог попасть Феб на выставку?… Непонятно». Опять перечитываю заметку — «Фебушка, неужели это ты?… Ерунда, не может быть».
Пассажиры собирали чемоданы, поезд подходил к Петербургу.
Тихое зимнее утро. Извозчик везет меня на санках по Невскому проспекту. Широкая улица прекрасного города, и в дымке мороза, сбоку, северное солнце освещает уходящие дома улицы. Скрипят сани по мерзлому снегу.
У памятника Екатерины II поворачиваю на Театральную улицу и останавливаюсь у подъезда. Швейцар, в красной ливрее, помогает выносить мои чемоданы. Я бегу по лестнице и думаю: «Зайду к Теляковскому». Вхожу в большой приемный зал. На стенах висят портреты императриц: Елизаветы Петровны, Екатерины… Один портрет с собакой. Вижу, выходит Владимир Аркадьевич. Улыбаясь, говорит мне:
— Вот какой вы! Все медали получаете и собака ваша тоже. Феб-то каков!
— Я прочел сегодня… Что значит?
— Знаете, — говорит мне Теляковский, — я послал вашего Феба на выставку. Уж очень хороша собака. И, подумайте, там ведь собаки какие… — Царская охота вся! А ваш Феб — первая собака!..
— Удивительно, — сказал я.
— Англичане присудили. Они понимают. Но удивляются, что нет у него родословной. Это по-русски. Родословные растеряли, — и Теляковский рассмеялся…
Я переоделся и поехал на выставку. В манеже, куда я пришел, слышался лай собак. В разделенных перегородками стойках, на цепочках, в ошейниках, с разными тюфяками, подстилками, лежали, лаяли и вертелись собаки разных пород. Издали у одной стойки стояла толпа. Подойдя, я увидел плакаты и букеты цветов… А на толстой ржавой цепи, на досках — моего Феба. Он лежал, свернувшись клубочком.
— Феб, — сказал я, подойдя.
Он вскочил и бросился ко мне, положил мне лапы на плечи.
— Это ваша собака? — обратился ко мне какой-то военный.
— Моя, — ответил я.
— Очень рад познакомиться. У меня к вам есть дело. Пойдемте в контору.
В конторе военный сказал мне:
— Его высочество приказал узнать мне у владельца этой собаки, не уступит ли владелец собаку. Вам предлагают тысячу рублей.
— Не могу, — ответил я. — Продать собаку невозможно. Поверьте, не могу. Вероятно, вы это поймете.
— Да, я понимаю вас, — сказал военный. — А знаете, англичане, которые были в жюри, сказали, что она так хороша всем складом, что и в Англии она была бы первая. Это такой красавец! И как странно — нет ее родословной.
Я рассказал, как я приобрел собаку.
— Невероятно, — удивился военный. — Вас ждали, вы не уйдете теперь. Прошу вас, пойдите к собаке, вам передадут награды.
Я стоял около Феба, который опять положил мне лапы на плечи, и его глаза говорили: «Ну, возьми меня отсюда, пойдем».
В это время музыка заиграла туш. Ко мне шли какие-то люди, они несли на подушках золотую медаль, серебряный ошейник, кубок и охотничьи ножи и вилки.
Феб жил со мной в деревне. Он любил охоту, и много мы ходили с ним, взяв ружье, по прекрасным долинам страны моей. Когда я писал с натуры картины, Феб не отходил от меня.
Прошло время, постарел Феб и стал глохнуть. Он все клал свою красивую голову ко мне на колени, и я гладил ее. Мне все казалось, что он что-то хочет мне сказать. И к осени он был как-то тих и нежен со мною. Пристально смотрел мне в глаза.
Вечером он пришел ко мне и лег со мной; положил голову на лапы и все смотрел в мои глаза. Потом ушел, а утром — нет Феба. Я вышел и звал его, его не было. И вдруг я увидел у сарая, среди малины что-то белеет. Я подошел: там лежал мертвый Феб. Недалеко стояла плошка, в ней осталась нетронутая еда. Была осень. Я был один.
Тетка Афросинья, когда узнала, что Феб околел, заплакала. Я вырыл в саду могилу Фебу и надел на него тяжелый серебряный ошейник, который получил он на выставке. И опуская Феба в могилу, горько плакал. У морды его я положил белый хлеб и баранки, которые он так любил при жизни. Закрыл ему мертвые красивые глаза и засыпал его землей.
Я пишу о Фебе, а на столе предо мной стоит большой серебряный бокал. Это он получил на выставке и принес в дом мой. Я взял с собой этот бокал, уезжая из России. Нет у меня теперь дома. И жалею я, что не придется мне лежать там, в земле родной, рядом с лучшим другом моим, Фебом, там, в саду моем, где жила иволга. Может быть, еще в каких-то неведомых странах я возьму твою милую голову, Феб, поглажу, а ты мне пробормочешь по-собачьи, как прежде.
Должно быть, Фебушка, ты хотел сказать мне, но не мог — хотел сказать, должно быть, про сердце чистое, про великую дружбу и святую верность.