Не раз потом я вспоминал, как, лежа у меня на руке, она вдруг села резко, глаза безумные: «Это он тебя подослал? Говори правду! Чтоб ты проверил… Да?». И вглядывалась, вглядывалась в меня безумным взглядом, придерживая простыню у горла, будто хотела удушить себя. А я лежал, ублаженный, именно — ублаженный, потому что, как Надя говорила в дальнейшем не раз, все мужики — скоты, и я, в общем-то, был согласен с ней, меня только все не радовало, но это — после, после, а тогда я лежал блаженно на спине и под ее взглядом покаянно прикрыл веки:
— Да… Проверь, мол, лично, Земфира не верна? Большую мне услугу ока…
И получил по морде. И поцеловал ее ладонь:
— Целую руку, бьющую меня.
И потянулся было за папиросами:
— Не вздумай! Галя и так повсюду смотрит, был ты или нет? Думаешь, она не знала, что ты придешь?
— А ты знала?
— Представь себе.
Да, знала, и я это чувствовал, я шел на зов. Но вот где мы отныне будем встречаться, этого я не знал. Я жил под крышей. В одном из переулков улицы Воровского, а ныне опять — Поварской: в Столовом, Ножовом, Скатертном — не будем уточнять. В этом средоточии бывших дворянских гнезд, барских особняков и слуг я снимал в чердачном помещении крохотную комнатку с фанерными стенами. Хозяйка — тетя Поля, две ее дочери, внук — мне было не только слышно, как они ссорятся, вздыхают, мне их мысли были слышны. Старшая, курящая дочь, лет под тридцать, вскоре возненавидела меня, и я ее вполне понимал. Она работала телеграфисткой, смены у них менялись, и случалось так, что я сижу, пишу срочно какую-нибудь заказную статью и слышу, как за фанерной стенкой она просыпается, зевает, нежится в постели всем своим полным телом, а нас только двое под крышей, ни души кругом. И если по несколько суток меня не было, она на ходу обжигала меня ненавидящим взглядом, а доставалось безмолвной тете Поле:
— У нас тут что, проезжий двор? Ты, мать, ночлежку устроила? Знай, я не потерплю!
Но я аккуратно платил в срок и умел забывать, если у меня одалживали деньги.
Одалживать, разумеется, приходила тетя Поля. В платочке, в переднике, давно потерявшем цвет, она его, похоже, и ложась спать, не снимала, остановится тетя Поля в двери, горестно подпершись, будто меня жалеючи: «Все пишешь… Тебе, может, чего постирать?..».
А младшей дочери и двадцати не было, но у нее уже был двухлетний сынишка: от солдата родила. Солдат все служил, что-то уж очень долго он служил. Мальчик родился без кожи, не жилец на этом свете, так тетя Поля мне рассказывала, она многие горести свои рассказывала мне. Она и выходила внучонка. Рыженький, глазки рыжие, понятливые, только не разговаривал еще. Случалось, сплю я одетый на диване, если поздно работал (кроме этого дивана с двумя валиками и высоченной спинкой, стола и стула, больше ничего в моей комнате не помещалось), а он войдет, катает передо мной автомобильчик, ждет терпеливо, когда проснусь. У меня всегда для него были припасены конфеты. Иной раз и мать, если никого нет дома, приходила, садилась на краешек дивана, вроде бы, посмотреть, как он катает машинку, мне стоило к ней только руку протянуть. И, грешен, однажды это чуть не случилось. И хорошо, что не случилось, а то бы новая забота: куда перебираться?
А я уже привык, и к тете Поле привык, она другой раз и готовила мне: нажарит сковороду покупных котлет или забросит в кипяток две пачки пельменей, с ней вместе и с внучонком втроем и съедим их, только нельзя было ему поливать уксусом.
Хорошо мне здесь было под крышей. Но о том, чтобы привести сюда Надю, и речи не могло идти.
Однако мир не без добрых людей. Мой приятель Гоша, бородатый геолог, уехал в очередную экспедицию, оставил мне ключ. В крохотной его однокомнатной квартирке не мелось и не мылось с сотворения мира, на сером, затертом подошвами паркете кое-где еще сохранились следы лака, какие-то гигантские камни стояли по углам, всюду разбросано снаряжение. Но был телефон: рядом с диваном, на полу. Я более-менее прибрал, подмел, ванну, где был вековой слой ржавчины, отчистил до голубого сияния. Потом Гоша скажет: вот что значит — женщина в доме!
Надя предупредила меня строго:
— Ты не приходи. И не звони. Я сама позвоню и приду.
И случалось, я сидел без корки хлеба, боясь сбегать в булочную, от телефона отойти. А он молчал. Я сидел, писал очередной «материал», а он молчал на полу. Я уже ненавидел его. Или вдруг раздавался звонок:
— Гоша?.. Я что, не сюда попала?
Но встречались и любознательные:
— Теперь вы здесь живете? А как вас зовут?..
— Милочка, Гоша мой друг, понятно? И я тебе, — тут я снижал голос, — я тебе в лучшем случае в отцы гожусь. Если не в деды.
Мне отвечали:
— Возраст не влияет значения…
Когда, наконец, позвонила Надя — хотите верьте, хотите нет, — я почувствовал: это она звонит.
— Здесь очень миленько, — сказала она, войдя и оглядевшись. — Обожди, я потная.
На улице — жара. В метро — задохнуться. Я же с работы. Как у тебя сердце колотится!..
Но уже и у нее в такт моему колотилось сердце.
В своем врачебном белом халате, который я же и завязывал ей на спине, благодарно целуя между лопаток, в моих тапках, искупавшаяся под душем — «Ох, какое счастье в такую жару!», — она пила со мной чай на кухне, и я ухаживал за ней, что-то с плиты подавал на стол. Мы с ней полюбили эту кухню. Бывало, среди ночи, проголодавшиеся, мы сидим здесь, не зажигая света. Синий огонь газовой горелки под плоским днищем чайника, свет луны в окно, и Надя в лунном свете, как русалка.
Откроешь дверцу холодильника, на миг обдаст белое сияние, дохнет холодом из глубины. А каким вкусным казалось все! Никогда так не пах свежий хлеб, да и нет больше той любительской колбасы, мы нарезали ее толстыми ломтями.
В те редкие ночи, когда Надя оставалась здесь, она рассказала мне о своем отце:
— Пойми, я отравлена им на всю жизнь. Я всех с ним сравниваю. А сравнения быть не может, его невозможно сравнить ни с кем.
И попросила:
— Прикрой чем-нибудь эти камни.
Камни, стоявшие в углах (как Гоша эти глыбы втаскивал?), мерцали в лунном свете, как надгробья. Я накидывал на них свою рубашку, Надин ситцевый халатик, он уже перекочевал сюда.
— Отец в детстве снял меня с карниза. Да, да, я была лунатиком. Мне и сейчас в полнолуние… ну, как-то не по себе. В ночной рубашке я шла по карнизу шестого этажа, как он меня снял оттуда — не представляю. Я потом видела этот карниз. С тех пор в полнолуние мне тайком ставили у кровати таз с холодной водой.
Ее отец, как оказалось, был крупный военный, генерал с большими звездами.
Самолет, в котором он летел, врезался в тумане в гору. Про эту катастрофу много говорили, хотя в газетах о ней — ни слова. В те времена у нас не случалось ни катастроф, ни землетрясений, ни пожаров, все это было там, в мире капитала.
Вообще-то лететь он должен был другим самолетом, в котором находились сопровождающие лица, но жена знала, как больней ужалить: «Это ты сопровождаешь такого-то? Не он — тебя, а ты его сопровождаешь! Ты!.. Поздравляю!». И отец переступил через себя, добился права лететь первым самолетом и погибнуть. А второй благополучно приземлился.
Не истоптав и пары туфель, Надина мать вновь вышла замуж: за товарища отца, тоже генерала, заведующего кафедрой военной академии, отбив его у жены, у двух взрослых дочерей и внучки. Та же среда, те же привычки, и приноравливаться не надо. Только на одну звезду у него на погоне поменьше, да годами постарше.
Говорили, он страшно скучал по внучке.
И вот Галя, та самая затрапезного вида худая старуха в очках, которая презрительно не ответила на мое «здрасьте», а я принял ее то ли за няньку, то ли за домработницу, она, хоть не по рождению, оказалась истинная белая кость и голубая кровь. Любя зятя не меньше дочери, она не простила ей ни гибели его, ни ее нового замужества. Она забрала Надю к себе в однокомнатную квартирку, не позволив Наде взять из той огромной квартиры ни одной вещи, только — фотографии отца и его мундир c орденами. Внучка, правнук — вот на кого она только и дышала, ими одними жила, отказывая себе во всем, спала на кухне, на диванчике, поджав ноги.
Надя как-то показала мне фотографию: на палубе речного парохода она с отцом. Ей — лет четырнадцать, уже вполне оформившаяся, она заслонилась от яркого солнца рукой, ладонью наружу, плечом касалась отца, надежной своей опоры. Он — в светлом летнем кителе, в фуражке, трубка в руке. Лицо- будто вырублено из камня.
Но видно, как он гордится дочерью, как душевно близки они. Ими можно было любоваться. Да и любовались, наверное.
— Он был… — она смерила меня взглядом. — Ты на полголовы ниже его: метр восемьдесят, представляешь?
Во мне — метр восемьдесят два, но я, разумеется, промолчал.
А Гоша — мерзавец, вернулся из экспедиции раньше, чем ему полагалось. Да еще — в субботу. Да еще — утром ранним. Я выскочил к нему, успев натянуть тренировочные брюки. После длительного перелета добрых полчаса я держал его на кухне, усадив спиной к двери — в этих домах дверь кухни наполовину стеклянная, — принудительно занимал разговорами до тех пор, пока Надя, свежая, как утро весеннее, не вышла к нам.
— Стране нужны полезные ископаемые, — нес я околесицу, давая время Наде справиться со смущением, — стране нужно золото, а он вместо того, чтобы там, в тайге…
Но Надя не была смущена, смутился Гоша:
— Ты не в тайге, ты вот, не выезжая из Москвы, золото нашел.
И побагровел, возможно, оттого, что внаклон из неподъемного рюкзака, стоявшего на полу, вытягивал за хвост сибирскую нельму, муксун. Я сбегал за бутылкой, а когда вернулся, Надя уже разделала рыбу, стол был великолепен.
Как поразительно меняется женщина под взглядами мужчин. Гошу можно понять: человек полтора месяца не вылезал из тайги. Он поднял стопку, готовясь что-то произнести, и опустил перед Надей глаза. После третьей стопки я сказал:
— Ребята, а не отправиться ли мне в тайгу? Как вы на этот счет?
— Заревновал? — пробасил Гоша.
Нет, я не ревновал, я любовался Надей.
Но слаб человек: чем меньше значит, тем больше хочет казаться. Кто я был тогда?
Никто. С огромным трудом, ценою просьб, а просить мне всегда было мучительно, я добыл через приятелей билеты в Дом кино на премьеру фильма, про него уже говорили, что это — событие, туда съезжалась «вся Москва», и туда я вез Надю.
Фейерверк огней, толпа у подъезда, вечерние огни, скользящие по глянцу машин, машины, машины, из них являлись на яркий свет и на глаза публики знаменитости, шли сквозь строй. К нашему такси тоже кинулись: «Билетика, билетика, нет лишнего билетика?». Контролеры в униформе в стеклянных дверях, еще какие-то нарядные озабоченные люди, кого-то встречают цветами, парадная лестница наверх, красный ковер, и мы поднимаемся по этой лестнице славы, в мир званых, и надо было видеть, как держалась Надя, утверждаясь с каждой ступенью.
Фильм действительно был хорош, режиссер, в один миг ставший знаменитым, стоял в фойе, осажденный корреспондентами, вспышки фотоаппаратов, жужжание телекамер, свет, свет. Приятель отвлек меня, а когда я обернулся, Нади не было. И вдруг увидел ее: совершенно естественно, словно это и было ее место, она стояла рядом с режиссером в направленном на них свете, в лучах его славы: королева бала. И он, повернув голову, с живым интересом смотрел на нее. Позже эта фотография появилась в какой-то газете, но я не видел ее. Возвращались мы с Надей на метро.
Вроде бы, ничего не случилось, но что-то разделило нас, я случайно заглянул чуть дальше дня нынешнего. Всю дорогу мы ехали молча, и в черном стекле напротив, за которым мелькали огни тоннеля, я видел, как Надя нет-нет, да и улыбнется своим мыслям. Я проводил ее до дома. «Пока!» И легкий жест руки, который всегда восхищал меня. «Пока».
Я обрадовался внезапно подвернувшейся командировке, возможности уехать.