И вот я сижу рядом с дедом и разглядываю его. Он теперь в парадном мундире – я заставил надеть. На каждом погоне по две звезды. На груди ордена – вон тут их сколько!
Лицо у деда морщинистое, стариковское, на голове гладкие волосики. На того дедушку, который над папиным столом на фотографии, совсем не похож, усики щёточкой сбрил. Глаза одни и похожи. Блестят, смеются. Дед и сам всё смеётся, надо мной подшучивает:
– Что же ты! Мимо деда пробежал!
Я пожимаю плечами. Вот уж сколько мы сидим тут, за праздничным столом, а я всё не могу избавиться от неприятного чувства неловкости. Действительно, шляпа. Разогнался.
Дед ерошит мои волосы, утешает:
– Ну, я тебя тоже не узнал бы, ежели встретил на улице.
Голос у деда густой, рокочущий, громкий. Когда он говорит, висюльки в нашей люстре позвякивают, и в комнате будто бы тесно становится.
– Это я на войне глотку разработал, – говорит дед, – кричать много приходилось, понимаешь? И по телефону, да и возле орудий – грохот там стоит, вот и приходится. В артиллерии вообще голос нужен.
Дед втягивает в себя воздух, лицо у него вдруг багровеет, и он кричит так, что наш дом, того и гляди, рассыплется:
– О-о-о-оггггонь!
Это выходит так неожиданно, что мама даже бледнеет от испуга. А папа хохочет. Вот какой голосище у деда!
Я тоже смеюсь и хочу попробовать, как он:
– Оггонь!
Но у меня получается пискляво, негромко. Мама в ужасе, ночь ведь уже, но дед успокаивает её:
– Ольга! Это я один раз. Надо же внуку доблести свои показать. А то он на аэродроме мимо меня пробежал да и сейчас вот разглядывает мои волосёнки, мои дряблые щёки и думает – ну что за генерал! Вон одни звёзды и спасают.
Дед смотрит на меня пристально, в упор, и я чувствую, что краснею. Пусть немножко не так я думал, но ведь думал…
– Однако ты не считай, – говорит дед, – что у меня один голос и есть. Я стреляю хорошо.
– Из ружья? – спрашиваю я обрадованно.
– Из карабина, из пистолета, из автомата.
– Меня научишь? – прошу я.
– Научу, если оружие достанем. Пахать умею. Плотничать немного. Плавать. Ты-то умеешь?
Я качаю головой. В нашей реке не научишься – течение в ней мощное и вода холоднющая: окунёшься да и назад.
– Это похоже на вас. У речки живут, а плавать не умеют. У меня в армии, бывало, как сибиряк – так топор.
– Какой топор? – спрашиваю я.
– Ну, знаешь, как топор плавает?
Я смеюсь. Топор здорово плавает, это верно, бултых – и на дно.
– А научишь? – спрашиваю деда.
– Всему научу, – говорит он и опять треплет мои волосы, – всему, что сам умею. А ведь умею! И вообще я вятский. А вятские – парни хватские. Слыхал? Семеро одного не боятся!
– Хватский! – зовёт отец деда. – А теперь признавайся: за что в отставку отправили? Сам бы не ушёл – я ведь знаю.
– «За что, за что»! – ворчит дед. Вылезает из-за стола и ходит по комнате из угла в угол, как отец. Вопрос ему этот не нравится. – Хватит уж, сколько можно? В девятьсот пятом родился – так, в двадцать третьем в армию взяли. Вот и считай: пятьдесят с гаком в армии. Сколько можно? Молодые растут. Им место уступать надо.
– Ну так вот, товарищ генерал-лейтенант, – говорит медленно папа, – в отставку вас вывели по состоянию здоровья, из-за сердца, это мне известно, так что здесь, у нас, отдыхайте наконец. Славу богу, за свою жизнь наработался!
– Чего это ты, товарищ лейтенант запаса, учишь старшего по званию? – спрашивает дед.
Он остановился в углу комнаты – маленький, темноглазый. Ни на кого из нас он не похож. Брови чёрные, кустистые – строгие. И глаза чёрные тоже. Того и гляди, крикнет сейчас отцу: «Смирно!»
Но дед устало снимает мундир, кладёт его на стул, медленно опускается на краешек дивана.
– Отдыхать так отдыхать, – говорит он глухо.
Утром начинается непонятная суматоха. Уже пора уходить, уже «газики» ждут под окнами, уже все мы одеты, и вдруг папа – в пальто и в шапке – начинает метаться по комнате, ищет субботнюю газету с телепрограммой.
Вначале я ничего не понимаю. Папа наконец победно размахивает газетой, красным карандашом подчёркивает в ней какие-то строчки, объясняет деду, как включается наш телевизор, и тут начинает суетиться мама. Она роется на книжной полке, снимает стопку книг, спрашивая при этом деда, что он предпочитает: фантастику, детективы, исторические романы?
Один я стою у порога без дела. Теперь мне ясно, отчего такая суета. Это, конечно, правильно. Деду будет скучно. Работал, работал всю жизнь, на войне сражался и вдруг – трах, бах! – нате вам! Сиди спокойненько, без всякого дела.
Я поднатужился, посоображал, что бы такое и мне деду предложить, но ничего не придумал. Просто ему позавидовал. Эх, вот бы мне! Взять и просто так, без всяких уважительных причин, не пойти в школу. Сидеть дома, как дед, и чем хочешь заниматься!
Я вздыхаю, киваю деду и замечаю, что дедушка грустный. Он улыбается, но сам невесёлый: глаза у него не смеются. Какие-то насторожённые глаза. Тревожные. Печальные.
– Хорошо, хорошо! – говорит он маме и папе. – Телевизор обязательно посмотрю. Книги непременно почитаю. Счастливо вам! Поработать. Поучиться. – Но не выдерживает всё-таки. Произносит бодро: – А я ведь первый день. Безработный-то… – И снова смеётся: – Ух, отосплюсь!
Мы прикрываем дверь, молча спускаемся по лестнице. У машин мама и папа озабоченно переглядываются. Смотрят на меня.
– Переживает, – говорит отец.
– Антошка, – вздыхает мама, – ты из школы сразу беги домой, нигде не задерживайся. Погуляй с дедушкой. Покажи ему посёлок. Стройку. Шефствуй, в общем, до нашего прихода.
«Газики» разъехались, я пошёл в школу. Ничего себе – задачка! Шефствуй над дедом. Это сказать легко. А как шефствовать-то?
Я весь день задумчивый в школе был. Кешка даже удивился. Думал, я заболел. Но я не заболел. Я всё думал, как мне быть. Как я шефствовать должен.
Голос учительницы как будто издалека откуда-то слышался: бу-бу-бу… После математики меня даже похвалили за внимательность. Вот дела! За внимательность хвалят, а я ни одного слова не слышал.
Так я ничего и не придумал.
Вообще-то можно было бы в магазин сходить – за хлебом, за молоком, дрова поколоть, воды наносить, как тимуровцы у Гайдара. Но дрова колоть ни к чему – у нас ведь центральное отопление, вода по водопроводу течёт, а за хлебом и молоком я и так хожу, без всякого шефства.
Нет, ничего я не придумал. Но домой помчался сразу. Ведь мы с дедом ещё как следует и не поговорили. А у меня к нему вопросы. Целая куча. Про войну. Про артиллерию. Про всякое такое.
Ещё на лестнице я услышал вкусный запах. А когда дед мне дверь открыл, запах этот прямо в нос ударил.
Я открыл рот. Вообще-то рот у меня сам открылся. Автоматически.
Ещё бы!
Дед стоял в закатанных старых штанах и в калошах на босу ногу – где их он только выкопал! Редкие волосики на голове торчали в разные стороны.
В одной руке он держал тряпку. А сам испуганно улыбался.
– Слава богу! – воскликнул он совсем не по-военному. – Я думал, родители!
Как загипнотизированный, я положил портфель, разделся, обошёл квартиру. Всё было перевёрнуто вверх дном. Ковёр лежал, свёрнутый в трубу. Диван сдвинут со своего места. Стулья торчали пирамидами, друг на друге.
Дед окунул тряпку в ведро с водой, наклонился – и я снова поразился. Он мыл пол быстро, ловко, умело. Будто всю жизнь не в армии командовал, а только полы и мыл.
Оторопь моя постепенно проходила. Сначала я хотел возмутиться. Хотел сказать, что пожалуюсь маме: не для того дед сюда летел с военными лётчиками, чтобы полы мыть. Но потом представил, как расскажу про эту сцену Кешке. Как он меня за такую фантазию обхохочет, и сам фыркнул. Потом засмеялся. Потом захохотал. Это надо же! Генерал моет пол!
Дедушка строго взглянул на меня, не отрываясь от дела. И вдруг засмеялся. Тоже захохотал.
– Давай-ка, – сказал он мне, – ищи вторые калоши! Бери вторую тряпку!
Вторых калош, конечно, не нашлось, я шлёпал босиком по мокрому полу, двигал диван, расставлял стулья, протирал мебель влажной тряпкой. Голову я повязал полотенцем на пиратский манер, заставил сделать то же самое и деда. Мы походили на двух матросов, на двух разбойников, прибирающих каюту одноглазого капитана. Хриплым голосом я распевал строчку из какого-то фильма:
Эх, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Ох, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Ух, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
Других строчек я не знал и повторял одну эту. Только междометия менял: эх, ох, ух, ых. Песня была простая, и дедушка стал мне подтягивать. Получалось у нас весело, в лад:
Ых, мы разбойники! Разбойники! Разбойники!
– Чем это так вкусно пахнет? – наконец спросил я.
Дедушка странно всхлипнул, бросил тряпку и, поскальзываясь на мокром полу, побежал в кухню.
Оттуда раздался грохот, дедушкин стон, я кинулся ему на помощь, и снова рот у меня открылся. Автоматически.
Из газовой духовки тянулся лёгкий дымок, а на тарелке посреди кухонного стола возвышалась пирамида поджаристых, аппетитных пирожков.
Вот так дедушка! Вот так генерал!
Вот ведь как выходит! Не мы над ним, а дедушка над нами шефство взял.
Утром мы теперь выходим из дома вчетвером.
Мама и папа садятся в машины, а мы с дедушкой расходимся в разные стороны. Я в школу, он – в магазин.
Время от времени я останавливаюсь и гляжу, как дед не спеша шагает по улице и как поблёскивают у него в авоське молочные бутылки.
Дед оборачивается тоже, машет мне рукой, а у меня сердце сжимается от жалости к нему.
Нет, нет, всё-таки я не согласен с этим!
Боевой генерал, пусть в отставке, и в магазин с бутылками идёт! Пол моет. Пирожки печёт.
Я думал – это один раз. Я тоже один раз в третьем классе пол вымыл. На Восьмое марта. Хотел потом всё время мыть, да никак собраться больше не смог. Всё дела, дела… А вот дед – каждый день по хозяйству возится.
Мы деда не раз ругали. Но наши атаки всегда неудачными были. Дед говорил, посмеиваясь:
– Что же мне делать прикажете? У вас тут вон какая скучища! Средний возраст населения двадцать пять лет. Позор! Стариков не имеете! В Москве, например, их сколько! На лавочках сидят, в домино режутся! Должен же я чем-нибудь заниматься!
Мама в отчаянии была. Пока дед на кухне курил, папе шептала:
– Что же делать теперь! Какой стыд! Генерал пол моет! Ковры вытряхивает!
– А ты забудь, что пол моет именно генерал, – посоветовал отец.
Но мама всё-таки придумала. Прибиралась потихоньку утром. Вставала в полшестого и тихонько пол мыла, посуду драила. На цыпочках ходила, чтоб нас не разбудить. Дед её манёвр разгадал. Сказал за завтраком:
– Ольга, ты это брось!
– Чего, Антон Петрович? – прикинулась мама.
– Я тебе покажу, «Антон Петрович»! – сказал грозно дедушка. И после маминой приборки всё равно пол сам вымыл.
В тот день, когда он пирожки второй раз испёк, мама едва не заплакала.
– Антон Петрович! – воскликнула отчаянно. – Ну что вы делаете? Вы же меня в ужасное положение ставите!
Дед к ней, шаркая тапками, подошёл. В руке самый румяный пирожок. Откусить заставил. И пока мама жевала, сказал:
– Оленька! Ты у меня передовой человек, правда? Ну так и плюй на всякие предрассудки! Я ведь живой ещё, верно? Или ты меня для музея бережёшь? Выдающихся личностей? Генерал такой-то? – Дед скрестил руки на груди, будто Наполеон, задвигал смешно бровями. Сам засмеялся. – Так генералов-то ведь полно! – Вдруг рассердился: – И давай разговоры эти прекратим!
Мама его крепко обняла. Я рядом стоял – видел, как у неё слезы навернулись.
– Папа, – сказала она, – какой же ты чудной.
Дедушка её по спине погладил.
– Ну вот, – сказал, – и лады. Давайте пирожки есть.
Стали мы пирожки есть, дедом испечённые.
И молоко пить, которое он покупал. И по полу ходить, который он вымыл.
– Какие вы странные люди, – сказал дед, – сами работаете, учитесь, а я, хотите, чтобы в стороне сидел? Не за этим я сюда ехал! Ясно?
Мама вздохнула. Сдалась.
Мама сдалась, а я не сдавался. Слова деда я запомнил. Про стариков. Что их у нас нету. «Как же нету? – думал я. – А француженка Анна Робертовна?»
И вот я собрал денег, пошёл в клуб и купил у продавщицы Зинаиды Ивановны шесть порций мороженого. Съел их по специальному методу. Не лизать надо мороженое, а глотать прямо кусками. Этот способ проверенный, мне его Кешка рассекретил. Причём у нас такой способ только весной и осенью действует. Ну, летом иногда, в жару.
А зимой – никогда. Зимой у нас мороженое хоть килограммами ешь – ничего с тобой не сделается. Я думаю, это потому, что и на улице мороз и в животе мороз. Равенство температур. Холодное равновесие. А вот осенью – другое дело. Осенью на улице – ни то ни сё. Дождь моросит, пузырится в жёлтой грязи. Осенью Кешкин способ помогает.
Была осень как раз. Я взял у Зинаиды Ивановны шесть мороженых по девять копеек и, не разжёвывая, кусками прямо, съел. Весь вечер тихонько за голову себя трогал. Не началось ли? Не началось. Вот обида.
В школе я Кешке про своё несчастье сказал.
Кешка – человек опытный, настоящий кержак. Я, например, просто сибиряк, потому что в Сибири родился. А Кешка – кержак, значит, из сибиряков сибиряк, все его предки – и родители, и деды, и прадеды – жили всегда в тайге, занимались таёжными промыслами: охотились, шишку добывали, таёжный мёд, рыбачили, лес сплавляли. Когда реку плотиной перегораживать начали, Кешкин отец на стройку пошёл. И Кешкин дед – Иннокентий Евлампиевич.
Говорит Кешка, как и отец его, немного, кратко. Когда на уроке отвечает, слов даром не тратит. Поэтому по математике у него круглые пятёрки, а вот если до истории, географии или литературы дело дойдёт – дело швах. Тут говорить надо. Словами блистать. Приводить примеры. А Кешка скажет: «Колумб открыл Америку в 1492 году» – и молчит. Его учительница пытает: давай, мол, подробней. Как Колумб плыл, что видел, и так далее. А Кешка с ноги на ногу переступает, плечами пожимает, не понимает, чего от него хотят: самое главное, дескать, я же сказал.
– Ну, плыл, – говорит, – как все… Только не в ту сторону.
– Да, – вздыхает учительница, – тебя, Евсеев, под пресс, наверное, класть надо, чтобы слова выжать.
Кешка не любит такие уроки. Возвращаясь от доски, бурчит под нос:
– Факты-то я сказал! Чего ещё!
Но по истории и географии, по литературе и природоведению одних фактов, оказывается, мало. Не понимают Кешку эти учителя, а зря. Кешка – он вон какой. Чего только не знает и не умеет! Костёр запалить с одной спички. Даже в дождь. Не каждый взрослый сможет. Определить в тайге, где север, где юг – без всяких компасов, по деревьям. Где север, на деревьях, оказывается, мох растёт. Да что там! Кешка все грибные места знает. Знает, где ягоды растут.
Однажды он нарисовал маленького человечка. Жёлтенького. Руки и ноги длинные, и голова лысая. Кешка сказал мне, что человечек этот на самом деле никакой не человечек, а корень, который на человечка похож. Называется женьшень, корень жизни. Из него драгоценное лекарство делают, и люди, которые его выпьют, долго живут. Растёт этот корень на Дальнем Востоке, но старики говорят, встречается и в Сибири. Только редко.
Кешка зелёным карандашом лист нарисовал. Узорный, с разрезами. Корень в земле живёт, так его по таким листьям ищут. Потом Кешка с меня железное слово взял. Что я молчать буду, как рыба. Потому что он поставил перед собой цель – найти женьшень во что бы то ни стало.
Вот вам Кешка. Так что его учителя недооценивают. Не понимают. Поймут, когда Кешка женьшень найдёт.
Ну ещё какой Кешка?
Черноволосый и чернобровый. Лицо у него широкое и скуластое. И руки – будь здоров. Кешка – чемпион в классе. Кого хочешь на локотки пережмёт. Или ладонь сдавит так, что слёзы из глаз брызнут. Но Кешка этим не гордится и зря свою силу не показывает. За это я Кешку уважаю.
Но прежде всего я Кешку уважаю за умные советы. По-моему, он всё знает. Вот я ему и пожаловался, что секрет про мороженое не выходит. Кешка подумал и сказал:
– Оно, конечно, есть ещё способ.
Потом оглядел меня пристально, словно прикинул: выдержу ли? Я его локтем двинул: давай, мол, о чём речь.
– Ладно уж, – сказал Кешка. – Возьми простыню, намочи в холодной воде, завернись в неё и стой, пока зубы не застучат. Десять минут зубами стучи. Но не больше. Понял?
Вечером температура поднялась к тридцати восьми.
«Хорошо, – подумал я, довольный, – теперь займёмся делом».
Утром мама велела мне лежать, обещала периодически звонить, а дед, надев сапоги, убежал в магазин.
«Не хватало ему, – думал я, – ещё ухаживать за больными!»
Но что делать? Искусство требует жертв.
Может быть, для того, чтобы подбодрить меня, а может, это он всегда так делал тут в одиночестве, когда мы уходили, дед начал петь. Вернулся из магазина, погремел кастрюлями, поставил молоко кипятить и стал петь:
Дан приказ – ему на запад,
Ей в другую сторону!
Я его поддержал:
Уходили комсомольцы
На Гражданскую войну!
Дед принёс кружку горячего молока с содой, заставил выпить. Пока я морщился и потел, он впечатлениями делился.
– Странный у вас посёлок, – говорил дед. – Днём магазины закрывать можно. По-моему, один я по посёлку и хожу.
Он приоткрыл форточку, курил в щёлку, думал про наш посёлок.
А я про него думал.
– Что ты там делал? – спросил я. – В Москве? Что генералы делают, когда войны нет?
Дед рассмеялся.
– Работы у генералов невпроворот. Это ведь кажется, что войны нет. Где-нибудь она да и есть. Воюют другие, понимаешь-ка, а нас разве это не касается? Вот если станут бить при тебе маленького да слабого, разве ты в стороне стоять станешь?
Я головой мотнул. Конечно, нет.
– А тебе страшно на войне было?
– Было. Только солдату на войне страшней, чем командиру. Командир командует, он на наблюдательном пункте или в штабе, а солдат – под пули идёт. Так что командир обязан на войне бояться. Не за себя. За солдат, которые по его приказу воюют.
– А хорошо генералом быть? – спросил я.
Дед на меня покосился. Помолчал, подумал.
– Конечно, идёшь по улице, звёзды блестят, вроде приятно. Солдатики тебя приветствуют, прохожие оборачиваются. Но это всё ерунда. От этого даже устаёшь.
– Как ты говоришь! – сказал я. – Будто ничего в этом особенного нет – генералом быть.
– Особенное есть, – ответил он серьёзно. – Это ответственность. Ты вот только за себя отвечаешь, за свои отметки, за своё поведение. А командир отвечает за людей, за их выучку, за их умение воевать. И за то, чтобы они были сыты. Чтобы были обуты. Чтобы настроение у них было хорошее. За всё и за всех отвечает. А это нелегко и непросто.
Позвонила мама. Спросила, как я себя чувствую. Дед сказал, хорошо. Когда поговорил, пошёл в кухню.
– Пора варить курицу, – сказал мне.
– Подожди варить курицу, – попросил я. – Достань свой мундир. Повесь его на стул. Я пока погляжу.
Дед хмыкнул, но мундир повесил. Ушёл.
Я смотрю на генеральскую форму, на дедовы ордена. Эти два я знаю, да их всякий знает – ордена Ленина. И орден Боевого Красного Знамени я знаю. Их у деда три. А такой я первый раз вижу. Орден Александра Невского. Ещё один – иностранный какой-то, в виде креста. А медалей, медалей…
Я встаю потихоньку с дивана, надеваю дедов мундир, подхожу к зеркалу. Шевелю бровями, как он, протягиваю руку вперёд: я видел такую картинку – Кутузов с протянутой вперёд рукой.
Я нравлюсь сам себе. Вот бы тоже генералом стать! Почему молодых генералов не бывает? Лет в пятнадцать? Ну ладно, хотя бы в двадцать? Идёшь, а тебе все честь отдают. Стоят по струнке.
Я сам себе честь отдал. Потом мундир снял. Опять ордена разглядывать принялся. И не заметил, как заснул.
Проснулся я от звонка. Мама опять узнавала, как я себя чувствую.
– Мама, – сказал я, – позови к нам Анну Робертовну. А то у нас сегодня занятие. Боюсь пропустить.
Мама удивилась. Ничего не ответила, но я чувствовал, как на том конце провода вопросительный знак светится. И даже не один. Три.
Мама ничего не сказала, а вечером приехала вместе с Анной Робертовной. Деда они врасплох застали. Всё в тех же домашних тапочках и в спортивных шароварах. Он смутился, вытирал руки кухонным полотенцем, а Анна Робертовна порозовела и сказала по-французски:
– Мон женераль!
Фу ты, господи, разве для этого я её сюда зазывал и даже мокрой простынёй оборачивался, чтоб температуру поднять?
Но ничего. Дед не растерялся, шлёпнул друг о друга пятками, выпятил грудь, поцеловал ручку у Анны Робертовны и прогромыхал:
– Мадам!
Мы позанимались немножко, но Анне Робертовне не до того было – я хорошо понимал. Я эти глаголы спрягал, как в голову приходило, а она всё кивала, соглашаясь: мол, правильно.
Я, конечно, торжествовал. Ага! Ей хочется с дедом поговорить.
Тут мама чай принесла. С кексом. Пока я глаголы спрягал – испекла. Они за стол уселись, я на диване своём чай пью. Всё-таки больной.
– Ну, что ж, мадам, – сказал дед, – пожалуйста, поведайте, как тут пенсионерам живётся? Среди молодых-то?
– Трудно, генерал, – сказала Анна Робертовна. – Как поётся в старинном романсе – «и грустно, и скучно».
– Ну, ну, – улыбнулся дедушка, – что грустно, поверить могу, а скучно – это увольте. Как же скучно-то?
– А так, – ответила Анна Робертовна. – Им тут интересно, они строят, у них план, плотина, кубометры, переходящие знамёна, а у меня? Весь день жду, когда Гриша мой с работы придёт. Поговорить хотя бы. Он придёт, поест и тут же засыпает. Прямо сидя. Представляете?
Дед ложечкой в стакане с чаем поболтал. Задумался.
– А может, и правильно это, – сказал, – может, тут и не должно стариков быть?
– Эх, вы! – воскликнула мама. – Странно слушать мне вас! Да будь моя воля, я бы по комсомольским путёвкам пенсионеров сюда посылала! Они нам как воздух нужны! У нас младенцев полно. А яслей не хватает. Молодые матери дома сидят, с детишками возятся. Вот и приехали бы в эти семьи бабушки, сколько бы женщин освободили. Да что говорить, бабушки – великая сила!
– А дедушки? – спросил я.
– С дедушками, конечно, труднее! – наморщила лоб мама. – С младенцами нянчиться они не умеют. Но и им дело найдётся.
Дед расхохотался. Люстра опять тихонечко зазвенела.
– Ну, Ольга! – воскликнул он. – Ну, государственная деятельница!
Мама покраснела, смутилась и говорит:
– Извините, папа, я же размышляю о проблеме дедушек вообще. Не о вас лично. Вы должны отдыхать.
Дед снова засмеялся, но невесело.
– Вот, Анна Робертовна, – сказал он грустно, – мы теперь уже не только бабушки и дедушки, а проблема!
Мама совсем сконфузилась и растерялась, стала собирать со стола, а Анна Робертовна проговорила:
– Всё жду, жду, когда мой Гриша женится, да дождаться не могу. Так что я даже и не бабушка. Просто так… Старуха…
Дедушка посмотрел на неё пристально, молча, задумчиво разгладил скатерть, вздохнул.
– Ну что вы, Анна Робертовна, – сказал он тихо, – что вы… У каждого времени года своя прелесть. Зима, весна, лето, осень… И у человека так же. Старость – это же осень человеческой жизни. И в ней – своё очарование. Свои достоинства…
– «Если бы молодость знала, если бы старость могла», – продекламировала Анна Робертовна, порозовев.
– Да, да, – сказал дед, – всему своя пора, и надо, чтобы старость не была отмечена унынием, тоской, простым доживанием дней.
Они говорили негромко, и у деда, и у Анны Робертовны глаза как бы покрылись лёгким туманом – они словно ушли из этой комнаты, не видели маму и меня, они жили в каком-то своём мире, далёком и непонятном мне, и разговор их был спокойным, неторопливым, глубоким, как река…
Но всё кончилось. Анна Робертовна засобиралась домой, дедушка с достоинством сказал: «Позвольте вас проводить!» – переоделся в генеральскую форму; увидев его в этой одежде, Анна Робертовна затрепетала, покрылась пунцовыми пятнами, заохала, запричитала.
– Прошу, мадам! – сказал дедушка и подал француженке свою руку калачиком, Анна Робертовна взялась за неё, они ушли.
– Видишь, – сказала мама, – какой галантный у нас дедушка, бери с него пример.
Я улыбнулся.
Я был рад, что всё так хорошо получилось.
Может быть, они и не будут резаться в домино, дедушка и француженка, конечно, нет. Но разве дело в домино! Всё-таки вдвоём веселее, легче.
И хотя дедушка не один ведь живёт – у него же мы есть, – всё-таки веселее, когда есть знакомая старушка.
Будут ходить друг к другу чай пить.
Разговаривать станут, как сегодня…
Пока деда не было, пришёл с работы папа.
– Ну, генералу – сюрприз! – воскликнул он. Но как мы его ни допытывали, ничего не сказал.
Дедушка вернулся розовый, пока снимал шинель, крякал, отдувался.
– Поднялся, – рассказал, – на горку, посмотреть вашу стройку, а там ветер, холодина!
Он оживлённый был какой-то, весёлый. Подул в кулаки, согрелся, воскликнул:
– Это стройка, я вам скажу! Сколько кранов, сколько машин, сколько свету! От воды пар, будто дым – поле сражения, да и только.
– Ещё бы! – обрадовался отец, торопливо вытащил карту из шкафчика, усадил деда рядом. – Гляди сюда! Вот наши масштабы! Сто пятьдесят тысяч гектаров зальёт водохранилище, когда плотина реку перегородит. Тут много леса. Организованы специальные леспромхозы, чтобы тайгу вырубить!..
Мама рядом подсела, отца перебила:
– Деревни, Антон Петрович, переносятся на новые места. Надо построить тысячи новых домов! Вот тут протянутся линии высоковольтных передач. Здесь будет железная дорога. Тут шоссе.
– А народу сколько к нам едет! – воскликнул отец. – Пока на стройке десять тысяч человек. Будет ещё больше.
Дед крякал от удовольствия, качал головой, удивлялся. Потом положил руку отцу на плечо, взглянул на маму, хитро прищурившись, и сказал:
– Это вы куда клоните, признавайтесь?
– Никуда, – растерянно ответила мама.
– Нет, куда! – сказал отец. – У меня к тебе предложение. Не от себя. От начальника стройки. Узнал он о тебе, хотел немедленно в гости мчаться, да дела задержали. Так вот предлагает он тебе пойти на работу. Начальником отдела кадров. Представляешь?
– Представля-яю! – протянул дедушка и замолчал.
– Текучка у нас, понимаешь, – говорил отец взволнованно. – Люди текут, как река. Одни приезжают, другие уезжают. Особенно молодёжь. Придут из армии, поработают немного, а потом – по домам. С ними поговорить надо, убедить остаться, в общем, дело большое – обеспечивать стройку рабочими кадрами. Давай, батя! Нам как раз такого человека и не хватает!
Дедушка молчал, опустив голову, и поднял её, когда мама напустилась на папу:
– Ты сам себе противоречишь. То говоришь, чтобы папа отдыхал, то находишь ему работу…
– Да нет, – сказал дедушка, – не в этом дело…
Он встал, прошёлся по комнате. Вид у него какой-то усталый был, угнетённый.
– Это он, Оленька, мне работу подыскал утешительную, что ли… Чтобы я при деле себя чувствовал, чтобы лишним сам себе не казался.
Он остановился, посмотрел пристально на отца. Отец нервничал, карандашом по карте стучал, глаза прятал.
– Но я, сынок, свадебным генералом быть не умею, а работать как следует – сам понимаю – уже не смогу… Да и поздно…
Дедушка замолчал снова.
– Поздно, – медленно проговорил он, – начинать всё сначала…
Папа карту сложил. Улыбнулся. Сказал дедушке: «Что ж, на нет и суда нет», а мама на папу набросилась, дедушку поддержала: «Правильно, Антон Петрович, надо отдыхать, какая ещё работа, вы уже наработались», но дед переживал, маялся – я это хорошо видел.
…Мы лежим с ним в темноте, я на диване – по случаю болезни, он на моей раскладушке. И никак не можем заснуть. Раскладушка под дедом скрипит. Он ворочается. Переживает…
– А как это понимать, – спросил я, – свадебный генерал?
Дедушка повернулся ко мне, скрипнул раскладушкой.
– Тоже не спишь?
– Не сплю, – шепнул я.
– Позорное звание это, Антошка! Свадебный генерал! На свадьбу, например, зовут генерала. Чтобы было торжественней. Чтобы все говорили потом: «Это да, это – свадьба! Даже генерал был!» А генерал к свадьбе отношения не имеет. Ни сват, ни брат. Вот и я не хочу быть таким генералом.
Мы молчим.
– Так то свадьба!
– Да никогда нельзя быть свадебным генералом! – возмущается дед. – Нигде! Разве не понимаешь? Или работаешь как все, или…
Я вздыхаю. Дедушка вздыхает тоже.
– Как думаешь, Антошка, – спрашивает он, – обиделся на меня папа?
– Не знаю. Он же хотел как лучше!
– В том-то и дело, – говорит дед, – он для меня старался, а я отказываюсь. Но ничего. Пообижается и перестанет. Поймёт.
Он тяжело дышит в темноте.
– Чего ты? – спрашиваю я.
– Да сердце что-то прихватило, – шепчет дед. – Встань тихонько, накапай мне из флакончика, который на подоконнике стоит. Но только – чур! – родителям ни гугу.
Мне нравится такое доверие. Я шлёпаю по полу. Капаю в стакан из флакончика. Наливаю воды. Даю лекарство деду. Он выпивает.
– Хорошо, – говорит, – теперь полегче.
Молчит. Я думаю, он заснул. Закрываю глаза. Думаю про деда. Про то, какой он вдруг оказался. А дед говорит:
– Ну хорошо, а без простыни ты меня с француженкой познакомить не мог?
– Как же? – отвечаю я. – Ведь на занятия я к ней домой хожу. – Но тут же спохватываюсь: – Как ты узнал?
– Военная тайна, – отвечает дед.
Я тихонько смеюсь.
– А настоящая военная тайна у тебя есть? – спрашиваю я. – Взаправдашняя?
– Ещё какая, – говорит он тяжело.
– Расскажешь? – прошу я.
– Придётся, не помирать же мне со своей тайной.