Антракт

Синицын, само собой, за рулем. Рядом Ромашка, задавленный большой дорожной сумкой со всякой снедью. Чудеса Алисиной кулинарии в маленьких из-под майонезабаночках и в банках побольше, в которых когда-то мокли в мутно-зеленом рассоле пузырчатые «огирки», или маринованные грибы боровички выглядывали на свет, расплющив о стекло края розоватых шляпок, или разрезанные пополам груши привлекали лакомок, вызывая во рту приторный вкус компотной сладости.

Сейчас, закрытые пластмассовыми крышками, а то и просто прихлопнутые листами чистой бумаги и перехваченные вокруг горла черными резиновыми колечками или обрывками шпагата, наполненные новым для них содержанием, банки прижимались друг к другу стеклянными боками и умещались в два ряда — банка на банке. Почетное место в середине сумки занимал высокий и толстый, расписанный красными розами по голубому фону термос с металлическим, туго завинченным стаканом наверху. Стакан был слегка помят. В него многократно наливали горячий чай или подслащенный кофе и часто роняли стакан на пол, ожегши пальцы и не уставая удивляться, что термос так хорошо и долго держит тепло.

Еще в сумке пряталась белая эмалированная кастрюля, крышка которой была хитро прижата веревочкой, пропущенной в скобку кастрюльной крышки и на растяжку привязанной к ручкам.

Поверх кастрюльки, упакованная в клетчатую большую салфетку, побрякивала посуда: четыре чашки, четыре тарелки и миска. Нож, ложки и вилки лежали на самом дне сумки, отдельно, в другой клетчатой салфетке.

Кроме этого, поверх банок и посуды в сумку были сложены свертки и сверточки, в самой разной на вид и ощупь бумаге: в тонкой, промасленной и хрустящей, и в газетной, и в мягкой рябоватой, желто-серой — оберточной. Кое-где на свертках проступали влажные пятна.

Что не влезло в дорожную сумку, стояло в ногах у Ромашки. Сок — томатный и яблочный — и минеральная вода в бутылках разместились в авоське с завязанными узлом ручками. Хлеб — белый и черный — сложен у заднего стекла за спинкой сиденья. На сиденье — в тесноте, да не в обиде — два новых пуделя Алисы, сама Алиса Польди и, конечно, Ванька.

Еще под крышей багажника прихлопнуты новые санки, с которыми Ваньке предстоит сегодня дебютировать.

А зима-то идет на убыль. Небо безоблачно голубое.

Темное шоссе влажно блестит под лучами раннего солнца.

По обе стороны от шоссе снег окрашен бурой грязью, бензиновой копотью от снующих на асфальте машин. Но чуть дальше, там, где тянутся вдоль дороги ряды березок, снег ослепительно белый, искристый, не тронутый ни людьми, ни капризами погоды — чистый, холодный снег.

Кое-где на тонких ветках берез удержались листочки с прошлогодней осени. Сейчас они скрючились, почернели, но все еще держатся за ветку. Хочется им, насквозь промерзшим, дожить до настоящего тепла. Даром, что ли, перетерпели они долгую зиму, а теперь-то совсем немного осталось.

Один такой даже желтый осенний цвет сохранил. А вот еще два желтеют — один на белом фоне, другой на голубом.

Синицын съехал на обочину.

— Ты чего останавливаешься?

— Очки темные надеть. Слепит очень.

Выбрался с сиденья на асфальт, потянулся, стал разминать ноги.

— «Запорожец» — хорошо, а олени лучше, — пропел Роман из-под сумки.

— Помолчи, Ромашка. И ты, Сережа, не скачи, как козел. Вы лучше послушайте, какая тут тишина!

Они замолчали, замерли, и тишина, забытая ими тишина, которая всегда таится у самого горизонта за синим лесом, раскинув над заснеженными полями невидимые, далеко окрест звенящие крылья, прилетела к ним. А потом зашуршала этими крыльями все слышней, все ближе.

А потом послышались такие слова:

— …некрашеные по сию пору стоят, а я ему говорю…

Два колхозника в потертых ватниках проследовали рядком, огибая Синицына, мерно накручивая педали, — один в сапогах, другой в валенках с галошами, — и оба на велосипедах.

До половины обмотанная холстиной и прикрученная к велосипедному багажнику, покачиваясь, тонко вызванивала двуручная пила.

— Ты б, говорю, Петя, — громко продолжал хозяин пилы, мимоездом оглядывая Синицына, — съездил бы ты в город, купил емали этой, — велосипедисты проехали, — баллона двва-а… ааа! — послышалось уже издали, и улетел за горизонт обрывок чужого, случайного разговора.

Колхозники быстро удалялись, накручивая педали, двигая ногами медленно, словно под водой, пока, уменьшаясь, совсем не пропали из глаз. Растворились в тишине. Только звон остался, далекий-далекий.

Опять выехали на шоссе, проскочили мост через Москву-реку, обогнали обоих велосипедистов, потом ехали по прямой между берегом и лесом, свернули в гору мимо сплошного зеленого казенного забора, по пустому дачному поселку. Сползли с крутого спуска, обогнули еще один зеленый забор и уткнулись в накренившийся столб с облупленным круглым знаком «проезд воспрещен».

Выпустили собак, вылезли сами, достали из багажника санки. Синицын подогнал машину под самый забор и запер дверцы. Пошли по узенькой, протоптанной в снегу тропинке вдоль берега реки. Впереди Алиса, придерживая Ваньку за воротник шубки, за ней Роман, за ним Синицын тащил на себе санки. Пудели, повизгивая от радости, по уши проваливаясь в снег, скакали по целине.

А вот и киоск, закрытый на зиму фанерными щитами, унылый и забытый до летнего пляжного сезона, гостеприимный старый киоск.

А летом зеленый, тенистый берег Москвы-реки будет опять заставлен автомобилями всех цветов и всех марок мира. И разморенный на жаре милиционер будет лениво, но неумолимо прогонять отсюда машины с московскими номерами: «Пешком — пожалуйста, а колеса только для гостей. Зона отдыха дипкорпуса как-никак».

И у открытого, заваленного закусками киоска, и вокруг большого, горячего, установленного на простом деревянном столе самовара, и по всему берегу, и на сероватом речном песчаном пляже, и в прохладной, неглубокой, неторопливой воде будут барахтаться и плавать, стоять, сидеть, ходить, лежать, есть и пить, петь, курить, смеяться, болтать и блаженно помалкивать разноязычные и разноликие люди со всех концов земли.

И наши московские детишки будут заводить случайные летние знакомства с миниатюрными, похожими на веселые живые игрушки япончиками, и с благовоспитанными немецкими «киндерами», и с разбитными маленькими американцами, и с черными общительными малышами Африки.

Всего триста шагов по прибрежному песку, траве; сосны, заросли бузины, три-четыре старые ивы — и всем собравшимся здесь в ясный солнечный день людям не тесно, а привольно, спокойно и весело.

Маленькая модель будущего человеческого мира. Только когда, когда же это будет?

— Почему меня никто не встречает? Где мои советники? — шутовски негодовал Ромашка. — Ведь я не кто-нибудь, а пресс-папье французского посольства!

Тут около киоска очень подходящая горка. Вскарабкались повыше, хватаясь руками за сосновые стволы. Синицын втащил Ваньку просто волоком.

Кто-то недавно съезжал с этой горки на лыжах, еще лыжня сохранилась, как раз на ширину полозьев.

Утоптали снег, поставили санки. С вершины горка казалась выше, чем от подножия.

— Сначала должен съехать кто-нибудь из взрослых, — объявила Алиса.

— Это должен быть сильный, смелый человек, привыкший к трудностям, — подхватил Ромашка.

— Такой человек есть! — крикнул Синицын и занес ногу над санками.

Но Ромашка уже успел плюхнуться на дощатую спинку. Синицын всем весом обрушился на Ромашкины покатые плечи, полозья скрипнули, и санки, набирая скорость, понеслись по твердой лыжне, вихляя между стволов и вздымая снежную пыль.

— Задержите старт! — задушенным голосом взмолился Роман, вцепившись коченеющими пальцами в железный передок саней. — Я забыл фотографию любимой жены!..

Скорость все возрастала.

— Внимание! Выходим в открытый космос! — крикнул сверху Синицын.

Санки подбросило, полозья выскочили из лыжни, и друзья увидели, что киоск, который должен был оставаться справа, вдруг почему-то нахально встал на пути и начал расти как на дрожжах.

— Катапультируйся! — басом заорал Ромашка.

— Земля, Земля, — тонким голосом заверещал Синицын, которому снежной пылью залепило очки. — Земля, ничего не вижу, дайте совет…

И санки с разлету врезались в киоск. Ромашка едва успел отдернуть руки. Фанерный щит получил три мощных удара: сначала передком саней, потом Ромашкиной головой и — завершающий — левой коленкой Синицына.

Дробное эхо покатилось над замерзшей рекой.

Клоуны барахтались в снегу по обе стороны от санок, не в силах подняться, потому что их атаковали обезумевшие пудели. Очки Синицына Ромашка аккуратно снял с куста недалеко от киоска. Когда — один хромая, а другой прикладывая к голове снег — они залезли на горку, Алиса, обняв древесный ствол, сотрясалась от смеха, а Ванька воодушевленно заявил:

— Я тоже хочу, как папа!

— Ванечка, — сказал Синицын, осторожно ощупывая колено, — это мы тебе показали, как не надо кататься…

— Да, — поддержал Ромашка, — лучше не надо. А сейчас тетя Алиса утрет слезки и покажет, как надо.

— Поедем, Ванечка. Ну их совсем, клоунов. — Алиса сняла свой длинный шарф, перекинула через передок саней, усадила малыша, села сама, намотав на руку концы шарфа, оттолкнулась, и санки стремительно заскользили вниз, точно следуя поворотам старой лыжни. Миновали киоск, вылетели на бугор, съехали в прогалину между кустов и, замедляя бег, остановились на засыпанном снегом пляже.

Алиса, обернувшись, крикнула:

— Не слышу аплодисментов нашему дебютанту!

И клоуны, забыв про ушибы, устроили настоящую овацию в четыре руки.



Потом катались по очереди, по одному и попарно, сидя, лежа и даже стоя пробовали, удерживая баланс с помощью Алисиного шарфа.

Вывалялись в снегу, опьянели от морозного воздуха, проголодались и с раскрасневшимися лицами вернулись к машине.

Жадно вкушали Алисины чудеса и, к горделивой радости Алисы, горячо внушали друг другу, что ничего вкуснее не пробовали. Все банки, баночки, кастрюльку и термос опустошили дочиста. И свертки не пощадили. Одна бутылка минеральной осталась.

— Сейчас бы спать завалиться!

— Смотри за рулем не засни, Птица прожорливая.

— А вы мне по дороге рассказывайте что-нибудь замечательное!

Ванька скоро уснул, положив голову на Алисины колени. Собаки тоже подремывали.

— Ну, кто будет рассказывать?

— Я расскажу, — вызвалась Алиса.

Рассказ Алисы про белую ворону

Давно это было. До войны. Но я все хорошо помню. Отец повел меня в зоопарк. Меня очень влекли птицы. В птичьем павильоне кроме нас с отцом ходил еще какой-то старик: белая борода, широкополая соломенная шляпа и большой альбом под мышкой. Старик мне очень поправился, я все гадала, что у него в альбоме такое? А старик заметил, как я на него поглядываю, и подошел.

— Как тебя зовут? — спрашивает.

— Алиса.

— А на кого ты похожа?

— На папу.

— Нет, — говорит старик, — ты похожа на маленькую цветную свечку, которую зажгли в темной комнате на новогодней елке.

Я почему-то очень смутилась, а старик опять спрашивает:

— Как ты думаешь, — говорит, — какая птица самая красивая?

— Не знаю, — говорю, — наверное, лебедь?

— Нет, — старик покачал головой.

— Тогда павлин.

— Нет. Никогда!

— Но ведь не попугай же?

Старик смеется:

— Нет, конечно. — А потом говорит: — Самая красивая на свете птица — белая ворона.

Я на папу посмотрела тогда, а он ничего, молчит, слушает старика.

— Почему белая ворона? — спрашиваю.

— А потому, — отвечает старик, — что она исключение. Можно увидеть стаю лебедей, семью павлинов, компанию страусов. Но никто никогда не видел целую стаю белых ворон. Да этого и не может быть. Тогда все потеряет смысл.

Старик выставил вперед бороду и оглядел нас вызывающе. Но мы не возражали.

— Белой вороной нельзя стать по желанию, — воскликнул старик. — Нужно призвание, талант! Белой вороной нужно родиться. Конечно, любая ворона может вываляться в муке, выпачкаться в мелу, выкраситься белилами. Многие обыкновенные вороны так и делают. Но они не белые — они ряженые. И белую ворону можно очернить, но сделать ее черной невозможно. Она белая ворона! Она самая прекрасная птица, потому что ей труднее, чем другим. Она всегда хорошо заметна в любой стае. Поэтому, как правило, становится предметом всяческих охотничьих нападок. Но она гораздо важнее любой вороны в стае. О такой стае говорят: стая, в которой летает белая ворона. По ней одной помнят всю стаю! Но белых ворон обычно недолюбливают.

— За исключительность? — спросил старика папа.

— Нет. За чувство ответственности. Быть исключением из общего правила — это очень, очень ответственно. И белые вороны это понимают.

— А здесь, в зоопарке, есть белая ворона? — спросила я.

Старик рассмеялся и погладил меня по голове. Рука у него была сухая и горячая.

— В жизни таких птиц, кажется, не бывает. Но в искусстве без них не бывает жизни.

Некоторое время он шел с нами вдоль клеток молча. Потом кивнул нам:

— До свидания.

Мы смотрели, как он уходит от нас по дорожке, крепко прижимая локтем свой большой альбом.

— Папа, — спросила я, — этот старик сумасшедший?

Отец строго взглянул на меня:

— Я думаю, он — художник.

Загрузка...