И опять я переехала, на этот раз в обширную, не слишком уютную резиденцию премьер-министра в Иерусалиме, где до меня жили Бен-Гурион, Шарет и Эшкол, — и стала приучать себя к постоянному присутствию полицейских и телохранителей, к шестнадцатичасовому рабочему дню, к почти полной невозможности уединения. Конечно, выпадали дни полегче, покороче, посвободнее — я вовсе не хочу, чтобы думали, что все пять лет моего премьерства я была какой-то великомученицей и что у меня не было радостей. Но мое премьерство с войны началось и войной закончилось, и было что-то символическое в том, что первой моей инструкцией военному секретарю Исраэлю Лиору было немедленно сообщать мне о каких бы то ни было вооруженных столкновениях, будь то даже среди ночи.
— Я хочу знать, когда мальчики вернутся и как, — сказала я ему.
Слова «потери» я не употребила, но Лиор хорошо меня понял — и ужаснулся.
— Не хочешь же ты, чтобы я тебе звонил в три часа ночи? — спросил он. Ты же все равно ничего не сможешь сделать, если будут потери. Обещаю, что позвоню рано утром.
Но я знала, мне будет невыносима мысль, что я буду спать спокойно, а в эту минуту будут умирать солдаты, и я заставила бедного Лиора покориться. Конечно, когда новости были плохие, я уже не могла заснуть; немало ночей я провела без сна, расхаживая по огромному пустому дому в ожидании утренней, более подробной информации. Телохранители у дома иногда и в 4 часа утра видели свет на кухне, и кто-нибудь один тогда заходил, чтобы убедиться, что все в порядке. Я заваривала чай для нас обоих и мы рассуждали о том, что происходит на канале или на севере, пока я не чувствовала, что теперь смогу заснуть.
Египетская война на истощение началась в первых числах марта 1968 года и продолжалась, становясь все более ожесточенной, до лета 1970-го. Советский Союз не только не старался удержать Насера от убийств, но напротив — срочно отправил в Египет тысячи инструкторов для переучивания побитой египетской армии и оказания ей помощи в войне против нас, а также огромное количество военных материалов, скромно оцениваемых в 3,5 миллиарда долларов.
Не только Египет пользовался советскими щедротами: они доставались и Сирии, и Ираку, но главным получателем был все-таки Насер. Две трети всех танков и самолетов, которыми Советский Союз запрудил регион сразу после Шестидневной войны, предназначались для него, в надежде, что под постоянным огнем, терпя вечные потери, мы не выстоим на канале, и, сломленные телом и духом, отступим, не добившись ни мира, ни окончания конфликта.
Вероятно, теоретически и Насеру, и русским все это казалось очень просто. Они будут продолжать обстреливать наши укрепления на канале, это будет настоящий ад для наших воинских частей, и рано или поздно (скорее рано), мы оттуда уберемся. Ни для Египта, ни для Советского Союза не было тайной, что каждый убитый, каждые военные похороны (а они все время происходили), каждая осиротевшая еврейская семья — это был нож в сердце нации, и я понимаю, почему Насер и его хозяева были уверены, что мы сдадимся. Но мы не сдались — просто потому, что не могли себе этого позволить. Мы не стремились бороться ни со всеми подряд, ни с египтянами, а особенно, с русскими, но у нас не было никакой альтернативы. У нас был только один способ предотвратить тотальную войну, которой, как Насер со всех крыш провозгласил, окончится война на истощение — наносить жесточайшие удары по египетским военным объектам не только на линии прекращения огня, но и в самом Египте: если понадобится — у самого крыльца египтянина, глубоко на его территории. Нелегко было принять такое решение, особенно потому, что мы понимали — это может вызвать еще большую вовлеченность Советов. (Кстати, то была первая советская интервенция за пределами советской сферы влияния со времен Второй мировой войны). И мы без особого желания начали стратегические рейды «в глубину», используя самолеты как летающую артиллерию и рассчитывая, что египтяне, слушая гул наших самолетов над каирским военным аэродромом, поймут, что они не смогут наслаждаться миром, если будут вести войну против нас. Ибо война — оружие обоюдоострое.
Много чего произошло с того самого времени; и война на истощение уже не очень свежа в памяти людей. Даже ужасная история советских кораблей, тайно доставлявших в Египет ракеты «земля-воздух» СА-3, которые советские специалисты должны были установить и обслуживать в зоне канала, уже не вызывает большого интереса, хотя все мы знаем, как они были использованы против Израиля осенью 1973 года. Но для нас это была настоящая война, и понадобились решительность, мужество, сила и подготовка наших солдат и летчиков для того, чтобы удержать линию прекращения огня и любой ценой задерживать продвижение вперед ракетных установок, которые египтяне со своими русскими друзьями так старательно устанавливали у самой этой линии. Но нашему умению делать все в одиночку тоже был предел. Нам нужны были помощь и поддержка, самолеты и оружие, и как можно скорее.
Только одна была страна, к которой мы могли обратиться: Соединенные Штаты, традиционный великий друг, который продавал нам самолеты, но, как мы опасались, не вполне понимал наше положение и мог приостановить эту продажу в любую минуту. Президент Никсон относился к нам более чем дружелюбно. Но его, как и его министра иностранных дел Вильяма Роджерса, сердил наш отказ принять любое навязываемое нам другими странами решение ближневосточного вопроса, а также мое категорическое неприятие идеи м-ра Роджерса, заключавшейся в том, чтоб русские, американцы, французы, англичане уселись где-нибудь поудобнее и выработали «выполняемый» компромисс для нас и арабов. Как я неоднократно объясняла м-ру Роджерсу, такой компромисс, возможно, будет очень хорош для американо-советской разведки, но никаких гарантий для безопасности Израиля он не создаст. Да и как бы он мог? Все военные приготовления Египта направлялись и снабжались русскими; французы в своем проарабизме почти не отставали от русских, а англичане — от французов; только американцы были хоть как-то заинтересованы в выживании Израиля. В лучшем случае окажется, что трое будут против одного, а при таких условиях никакого осуществимого решения принять нельзя. Но с другой стороны, если все время вызывать неудовольствие президента Никсона и м-ра Роджерса, то мы можем лишиться оружия вообще. Что-то надо было предпринять, чтобы вырваться из тупика.
Надо сказать, что мне лично Роджерс всегда нравился. Это очень милый, вежливый и терпеливый человек, и, в конце концов, именно он предложил и осуществил прекращение огня в августе 1970 года. Но боюсь — и надеюсь, что он простит мне эти слова, — что он никогда по-настоящему не понимал ни того, что лежит в основе арабских войн против Израиля, ни того, что верность своему слову арабские лидеры понимают совсем не так, как он сам. Помню, с каким восторгом он рассказывал мне о своих первых поездках в арабские страны и о том, как «жаждет мира» король Фейсал. Как многие известные мне джентльмены, Роджерс считал — и к сожалению, ошибочно, — что весь мир состоит только из джентльменов.
Все мои попытки завязать прямые контакты с арабскими руководителями провалились — в том числе и призыв, с которым я обратилась к ним в первый же день вступления в должность. Я заявила, что «мы готовы вести мирные переговоры с нашими соседями в любой день и по всем проблемам», а через 72 часа прочла ответ Насера «Нет голоса, который мог бы заглушить звуки войны нет призыва более святого, чем призыв к войне». Не более вдохновляющими были отклики из Дамаска, Аммана или Бейрута. Вот выдержка из статьи в ведущей иорданской газете (июнь 1969), иллюстрирующая арабскую реакцию на мое предложение немедленно вступить в переговоры:
«… Г-жа Меир готова ехать в Каир беседовать с президентом Насером, но, к ее огорчению, ее туда не пригласили. Она верит, что в один прекрасный день на Ближнем Востоке родится мир без пушек. Голда Меир ведет себя, как настоящая бабушка: перед сном рассказывает внукам сказки».
Мы были словно в тисках. Пока шла война, люди за границей спрашивали, не входит ли в наши намерения низложить Насера — словно мы его назначали, а теперь думаем, кем его заменить. Бесило меня и то, что нас спрашивают, в самом ли деле необходимы наши бомбежки «в глубину», и самооборона ли это, словно надо дожидаться, чтобы убийца подошел к твоему дому, чтобы иметь моральное право помешать ему убивать, особенно когда — как в случае с Насером — его намерения не внушают никаких сомнений.
В общем, это был тяжелый период, затруднявшийся еще и тем, что я унаследовала от Эшкола правительство национального единства, куда входил оппозиционный блок Гахал (объединявший правую экстремистскую партию Херут и значительно более умеренную, но маленькую Либеральную партию), возглавляемый Менахемом Бегином. Не говоря уже о глубоких, основных разногласиях по идеологическим вопросам, всегда существовавших в Израиле между правыми и левыми, мы по-разному смотрели на положение, в котором оказался Израиль. В июне американский министр иностранных дел Роджерс предложил, чтобы Израиль начал, под покровительством д-ра Ярринга, переговоры с Египтом и Иорданией с целью достичь справедливого и прочного мира. Переговоры должны были быть основаны на «взаимном признании суверенитета, территориальной целостности и политической независимости» и на «отступлении Израиля с территорий, оккупированных в результате конфликта 1967 года», согласно резолюции 242. Он предложил также, чтобы прекращение огня, нарушенное во время войны на истощение, было бы возобновлено снова, хотя бы на 90 дней. Гахал, однако, стоял на том, что в 1967 году правительство решило сохранять Армию Обороны Израиля на линии прекращения огня до тех пор, пока не будет заключен мир, и Гахал выполняет это решение. Формально они были правы. Я знала, что мне придется обращаться в Кнессет за разрешением изменить политику. Но сколько я ни объясняла Гахалу, что ситуация сейчас изменилась, они, принимая предложение о прекращении огня, отказывались вести какие бы то ни было переговоры об отступлении, пока не будет заключен мир.
«Но мы не получим прекращения огня, если не примем некоторых менее удобных условий, — повторяла я г-ну Бегину. — Более того: мы перестанем получать оружие от Америки». «Что значит — перестанем получать? — спрашивал он. — Мы потребуем его от американцев». Я так и не смогла ему внушить, что, хотя Америка, конечно, верна взятому на себя обязательству по отношению к Израилю, мы нуждаемся в м-ре Никсоне и в м-ре Роджерсе куда больше, чем они в нас, и мы не можем строить свою политику на том, что американское еврейство сумеет или захочет заставить Никсона поступать не так, как он хочет или считает правильным. Но Гахал, опьяненный собственной риторикой, убедил себя, что нам достаточно заявить Соединенным Штатам, что не уступим никакому давлению, и если будем повторять это все время, то в один прекрасный день давление исчезнет. Это была какая-то мистическая вера, потому что на реальности она во всяком случае не зиждилась, и меня дрожь берет как подумаю, что случилось бы в октябре 1973 года, если бы мы в 1969 и 1970 годах вели себя так вызывающе и самоубийственно, как того хотел Гахал. Американская помощь могла бы прекратиться еще в 1970 году, и Война Судного дня кончилась бы по-другому. И когда в августе 1970 года четыре министра Гахал вышли из правительства на том абсурдном основании, что, принимая прекращение огня, правительство по сути дела начинает безоговорочное отступление со своих позиций, — я не слишком удивилась. Чтобы не возникло новых трудностей, мы попросили их остаться. Но они были непоколебимы и ушли.
Еще одно обстоятельство отравляло мне жизнь в бытность мою премьер-министром, хотя и не так сильно — и к нему я так никогда и не привыкла: неограниченное доверие министров к прессе (тут я стараюсь выражаться очень вежливо). Меня приводила в бешенство утечка информации после каждого заседания кабинета, и хоть, я и подозревала, кто именно снабжает так называемых дипломатических корреспондентов сенсационными откровениями, которыми меня часто приветствовали утренние газеты, доказательств у меня не было, и я фактически оказалась бессильна. А мои сотрудники вскоре привыкли к тому, что на следующий день после заседания кабинета я прихожу мрачная, как туча, потому что за завтраком прочла в газете в искаженном виде то, что вообще не должно было туда попасть. Но, разумеется, не утечка информации была главной моей заботой, а выживание и мир — именно в этой последовательности.
Через несколько месяцев после моего вступления в должность я приняла решение. Я поеду в Вашингтон, чтобы, если удастся, поговорить с президентом Никсоном, с конгрессменами и сенаторами и выяснить, как относится к нам американский народ, что о нас думает, что собирается сделать, чтобы нам помочь. Я не обольщалась иллюзиями, будто обладаю волшебным даром убеждения. Ведь как я ни старалась, я не сумела разубедить м-ра Роджерса, считавшего необходимым участие русских в ближневосточном урегулировании. И не надеялась, что мне удастся добиться большего, чем удалось нашим талантам министру иностранных дел Аббе Эвену или новому послу в Вашингтоне генералу Ицхаку Рабину. Но мне необходимо было раз навсегда лично для себя установить, в каком положении наши отношения с Соединенными Штатами, — и кабинет министров решил, что мне следует поехать. Как только было получено официальное приглашение из Белого дома, я начала готовиться к поездке.
Конечно, я совсем не была уверена в успехе. Я никогда не встречалась с Ричардом Никсоном и не знала почти никого из его окружения. Я понятия не имела, что именно рассказали президенту обо мне, вполне возможно, он считал меня этаким премьер-министром «на затычку», который не имеет большого веса в собственной стране и вряд ли будет переизбран. Я была уверена только в одном: какое бы впечатление я ни произвела на президента, я должна буду чистосердечно выложить перед ним все наши проблемы и трудности и не оставить у него никаких сомнений, что мы готовы пойти на множество компромиссов, сделать множество уступок, только не отказаться от мечты о мире — и не уберем ни одного солдата ни с одной пяди земли, пока между нами и арабами не будет достигнуто соглашение. Но это было не все. Нам до зарезу нужно было оружие, и я понимала, что просить об оружии должна я сама. Как будто все довольно просто, но я человек, а не машина, и потому страшно нервничала, думая о том, как все это выскажу.
Подготовка гардероба была много проще. Я купила два вечерних платья (в том числе бежевое бархатное с кружевом, в котором я была на обеде в Белом доме), вязаный костюм, две шляпки (которые ни разу не надела) и перчатки (чтобы держать их в руках). С заботливостью, характерной для его будущего отношения ко мне, президент Никсон дал указание, чтобы Клару и Менахема с семьей пригласили на обед, который Белый дом дал в первый вечер моего приезда в Вашингтон, и мы договорились, что встретимся 24 сентября в Филадельфии (по каким-то — вероятно историческим — причинам, Филадельфия первый город, где обычно останавливаются иностранные гости президента) Из Филадельфии нас на вертолете доставили на лужайку Белого дома. Перед отъездом из Израиля у меня было несколько недель для того, чтобы подработать с моими советниками — особенно с Даяном и начальником штаба Хаимом Бар-Левом — «закупочный список» для Вашингтона. Помимо специальной просьбы о 25-ти «Фантомах» и 80-ти «Скайхоках» я собиралась просить президента, чтобы США в течение пяти лет ссужали нам под низкие проценты 200 000 000 в год для оплаты самолетов, которые мы надеялись еще закупить. Должна пояснить тут, что первым президентом, разрешившим продажу «Фантомов» и «Скайхоков» был Джонсон, которого Эшкол посетил в Техасе и который обещал «отнестись с пониманием» к его просьбе. Но потребовалось некоторое время, пока эти первые «Скайхоки» были нам переданы, почему я и думала, что даже если президент Никсон и согласится продать нам «фантомы», мы получим их не скоро, если я не сумею объяснить, в какой крайности мы находимся и как неравномерно снабжается оружием Ближний Восток. Деньги, полагала я, мы получим (хотя в деньгах никогда нельзя быть слишком уверенным), хотя бы потому, что у нас была отличная репутация — Израиль никогда не опаздывал с платежами. Я с удовольствием вспомнила, как в 1956–1957 годах, после Синайской кампании, когда надо было возвращать Американскому импортно-экспортному банку большой заем, который мы от него получили (а в это время официальная Америка относилась к Израилю очень холодно), нам очень хотелось попросить об отсрочке платежа. В Израиле продолжался экономический спад, и нам было очень трудно наскрести необходимые деньги. Но мы взвесили все «за» и «против» и решили не задерживать выплату ни на один день, как это ни было трудно. Не забуду, как Эвен описывал изумление на обычно непроницаемых лицах сотрудников импортно-экспортного банка в Вашингтоне, когда он, точно в назначенный день и час, вошел туда и предъявил наш чек.
В общем, сидя в самолете, летевшем в США, я думала только о предстоящей встрече и гадала, сумеем ли мы поладить друг с другом. Да и вообще, я не была уверена, какой прием мне окажет Америка. После Шестидневной войны американское еврейство приветствовало меня с горячностью, любовью и гордостью; но прошло более двух лет и, вполне возможно, этот энтузиазм к израильскому делу за это время поостыл. Как выяснилось, все мои волнения были напрасны.
На филадельфийском аэродроме меня ожидала тысячная толпа; сотни школьников пели «Хевейну шалом Алейхем», потрясая флажками и лозунгами На одном было написано: «Ты нам своя, Голда!», и я подумала, что это самое прелестное выражение поддержки Израилю — и, возможно, лично мне — которое я когда-либо видела. Но я не знала, как дать понять этим ребятам, если не ограничиваться улыбками и приветственными жестами, что они для меня — тоже свои. И я махала руками и улыбалась и очень обрадовалась, разглядев среди встречающих и моих собственных родных. На Индепенденс Сквер меня встречала еще большая толпа — 30 000 американских евреев, которые ради того, чтобы меня увидеть, простояли тут несколько часов. Я не могла оторвать глаз от этих людей, напиравших на полицейский заслон и аплодировавших. Я обратилась к ним с очень короткой речью, но, как кто-то сказал: «Ты могла просто прочесть страницу из телефонной книги — толпа все равно кричала бы «ура!»».
Мы переночевали в Филадельфии и отправились в Вашингтон на следующее же утро. Всю ночь шел дождь, и серое облачное небо обещало дождь и на сегодня. Но — казалось, что и это устроил Белый дом — за те две минуты, что я добиралась в лимузине от вертолета до зеленой лужайки, где происходил прием, выглянуло солнце. Президент Никсон сразу же снял всякую натянутость. Он помог мне выйти из машины, госпожа Никсон подала мне огромный букет красных роз — и я с самого начала, благодаря такому приему, почувствовала себя как дома, за что была очень благодарна им обоим.
Официальная часть была и в самом деле очень официальной, с полным соблюдением всех формальностей. Президент и я стояли на возвышении, покрытом красным ковром, военный оркестр играл наши национальные гимны; я слушала «Ха-Тиква», стараясь выглядеть спокойной, но глаза мои наполнились слезами. Это я, премьер-министр еврейского государства, которое родилось и выжило, несмотря ни на что, стою рядом с президентом Соединенных Штатов и принимаю воинские почести, оказываемые моей стране. Я подумала: «Если бы ребята на канале могли это видеть!» Но я знала, что сегодня вечером тысячи людей в Израиле увидят все это по телевизору и будут так же растроганы и воодушевлены, как я. Возможно, другие нации к этим церемониям привыкли, но мы еще не успели. Это было похоже на наши мечты, на то, как много лет назад мы с подругами мечтали о том, как у нас будет не только государство, но и все аксессуары, которые к нему полагаются.
Речь Никсона была короткой и деловой. Он сказал о заинтересованности США в мире на Ближнем Востоке и сделал мне несколько комплиментов. Одна встреча, и даже несколько встреч не могут разрешить все вопросы, сказал он, но борьба за мир — это вопрос первостепенной важности. Я тоже говорила недолго. У меня было написано несколько слов — тоже о мире и дружбе — и я их прочла. Но не за речами я ехала в Белый дом и даже не для того, чтобы принимать военный парад — хотя с этим, учитывая все обстоятельства, я справилась недурно.
Мои встречи с президентом были такие же теплые, как этот первый прием. Мы проводили вместе часа по два и говорили обо всем прямо и откровенно, так, как я и надеялась. Мы совершенно согласились, что Израиль должен не уступать, пока не будет заключено приемлемое соглашение с арабами, а также что великая держава, которая обещает малой стране оказывать помощь в случае затруднений, должна держать свое слово. Говорили мы и о палестинцах, и я и по этому поводу высказалась так же откровенно, как и по другим. «Между Средиземным морем и границами Ирака, — сказала я, — там, где раньше была Палестина, существуют теперь два государства, одно — еврейское, другое арабское, и для третьего там места нет. Палестинцы должны разрешить свою проблему с другим арабским государством, Иорданией, потому что «палестинское государство» между нами и Иорданией неизбежно превратится в базу, с которой будет удобно атаковать и разрушать Израиль». Г-н Никсон очень внимательно прислушивался ко всему, что я говорила о Ближнем Востоке, словно ему только и дела было, что беседовать с Голдой Меир о проблемах Израиля; но он все еще был очень заинтересован в продолжении разговоров между «большой двойкой» и «большой четверкой», несмотря на то, что, по-видимому, признал справедливыми мои доводы о невозможности для России принять хоть что-нибудь, против чего возражают ее арабские клиенты. В это же время в Нью-Йорке происходила встреча между советским министром иностранных дел Андреем Громыко и Роджерсом, узнав об этом, я испытала некоторое удовольствие. Подумать только, как раздосадован должен был быть г-н Громыко таким совпадением!
Что же касается более существенных вещей, о которых мы говорили с Никсоном, то я не рассказала о них тогда и не буду рассказывать теперь. Пресса замучила меня до полусмерти, но я повторяла одно: по моим впечатлениям и оценкам, в результате наших бесед «американская администрация собирается по-прежнему следовать своей политике поддержки равновесия военных сил в регионе». Официального коммюнике не было, и кое-кто из журналистов сделал из этого вывод, что я уехала с пустыми руками. Но дело в том, что я вообще не видела смысла в этих коммюнике (которые очень редко что-нибудь сообщают), и президент Никсон тоже, почему мы и решили никакого коммюнике не выпускать. Что же касается моего «закупочного списка», то он был переправлен дальше, что и требовалось.
Вечером президент и г-жа Никсон давали обед в мою честь. Потом вашингтонцы говорили, что это был один из самых приятных праздников в Белом доме времен Никсона, хотя никто не мог объяснить, почему. Для меня это был один из прекраснейших вечеров в моей жизни, частью, вероятно, потому, что я встретила со стороны Никсона такое понимание, частью потому, то я убедилась — Соединенные Штаты нас не покинут; впервые за многие месяцы я позволила себе перевести дух. Да и все было спланировано так, чтобы доставить мне удовольствие — от присутствия моей семьи до «шарлотки по-ревивимски» на десерт, — деликатный намек на то, что Сарра и Зехария тоже участвуют в празднике. Из 120 приглашенных, принадлежавших к обеим политическим партиям, многие были моими старыми друзьями, в том числе посол США в Объединенных Нациях Артур Гольдберг и сенатор Джейкоб Джавез. Ну, и, разумеется, м-р Роджерс, д-р Киссинджер, Эвен и Рабин и много других высших представителей администрации тоже находились здесь. Во время обеда исполнялась израильская музыка, а потом нас угостили выступлением Леонарда Бернстайна и Айзика Стерна, которые снова и снова играли на бис. Я видела, я слышала, как растроганы они были, а я пришла в такой восторг от их музыки и их присутствия, что совершенно забыла, где я, и когда они кончили играть, вскочила с места, чтобы обнять их обоих.
Перед обедом Никсоны и я сделали друг другу подарки. Они подарили мне золотую копию закрытой греческой урны с прекрасной резьбой и восхитительную вазу для цветов из голубых и золотых овальных пластин. Я привезла им в дар израильские древности: ожерелье XI века до н. э. из агатовых бусин в форме лотоса для г-жи Никсон, древнюю еврейскую масляную лампу для президента, серебряные подсвечники для Джули и Дэвида Эйзенхауэров, серебряное йеменское ожерелье и серьги для Триши Никсон. После обеда провозглашались тосты. И снова президент был очень добр к Израилю и ко мне.
— Народ Израиля, — сказал он, — заслужил мира, не того хрупкого мира, который записан на никого не интересующем документе, но настоящего прочного мира. Мы надеемся, что результатом нашей встречи будет большой шаг вперед к этому миру, который значит так много для людей Израиля, для людей Ближнего Востока, для людей всей земли.
Я чувствовала, что он говорит от всего сердца. И я, тоже от всего сердца, сказала: «Господин президент, благодарю вас не только за гостеприимство, не только за замечательный сегодняшний день и за каждую минуту сегодняшнего дня, но больше всего за то, что вы дали мне возможность сказать дома моему народу, что у нас есть друг, большой друг в Белом доме. Это нам поможет. Поможет справиться со многими трудностями».
В 11 часов ночи президент, г-жа Никсон и я ушли; около моей машины мы с г-жой Никсон поцеловались на ночь, словно много лет были подругами. Остальные гости еще танцевали далеко за полночь.
Всего я провела в Вашингтоне четыре дня. Шагая в ногу со звенящим медалями американским генералом (что было мне довольно-таки нелегко), я возложила венок из синих и белых цветов на могилу Неизвестного солдата на Арлингтонском Национальном кладбище. Я посетила м-ра Роджерса в министерстве иностранных дел и была приглашена им на ленч; видела м-ра Мелвина Лэрда в министерстве обороны, встретилась с членами комиссии по иностранным делам конгресса и «появилась» в Национальном пресс-клубе, где встретилась с самыми жестокими и опытными американскими журналистами; сперва у меня было такое чувство, какое, наверное, бывает у боксера на ринге. Но они были со мной очень милы и, по-видимому, были довольны, что я отвечаю на их вопросы очень коротко и очень просто — хотя, признаться, они не задали мне ни одного вопроса, которого бы мне раз двадцать уже не задавали прежде.
Правда, два раза я услышала нечто новое. Один газетчик спросил «Применит ли Израиль ядерное оружие, если его существование будет под угрозой?» На это я правдиво ответила, что, по моему мнению, мы не так плохо справляемся и с обыкновенным оружием. Мой ответ был встречен смехом и аплодисментами. А президент пресс-клуба обратился ко мне с просьбой, которая рассмешила меня. «Ваш внук, Гидеон, говорит, что вы готовите самую лучшую фаршированную рыбу в Израиле, — сказал он. — Не дадите ли нам своего рецепта?»
«Я сделаю другое, — ответила я — Обещаю, что в следующий раз я приеду на три дня раньше и приготовлю фаршированную рыбу на ленч для вас всех». Через несколько месяцев во время интервью в Лос-Анджелесе меня спросили, умею ли я готовить хороший куриный суп.
— Конечно, — ответила я.
— Не пришлете ли нам рецепт?
— С удовольствием, — сказала я, не подозревая, что через неделю интервьюер получит 40 000 требований на этот рецепт. Надеюсь, что, в конце концов, было сварено сорок тысяч кастрюль хорошего еврейского супа. Но не о моих поварских талантах шла речь в Вашингтоне, речь шла о дружеских связях между США и Израилем и об отношении Соединенных Штатов к той политике которую мы проводили в ответ на войну на истощение. Перед моим отъездом г-н Никсон сделал заявление для прессы от своего и моего имени, в котором подводились итоги моему визиту, хотя кое-какие детали там отсутствовали.
— Думаю, — сказал он, — что вы прекрасно понимаете позицию, которую мы оба занимаем, и что после нашей встречи может начаться некоторый прогресс в решении труднейших проблем, с которыми мы сталкиваемся на Ближнем Востоке. Не думаю, что они могли быть разрешены молниеносно. С другой стороны, мы должны стараться — и мне было очень приятно встретить полное сочувствие премьер-министра и ее коллег по этому вопросу — искать и найти путь к миру. Мы не можем сообщить, что собираемся предпринять нечто новое, но мы полагаем, что достигли лучшего понимания, как двигаться в этом направлении в дальнейшем.
Из Вашингтона я отправилась в Нью-Йорк, где дела сменяли друг друга с такой быстротой, что я даже не успела ощутить усталость. Меня замечательно встретили в Сити-холле, я завтракала с У Таном, провела ряд встреч в своих апартаментах в отеле «Уолдорф-Астория», посетила дипломатический прием у Эвена и колоссальный банкет, устроенный ОЕП, израильским акционерным обществом и еще пятьюдесятью еврейскими организациями — все это в первый же день. Потом я отправилась в Лос-Анджелес, потом в Милуоки, после чего возвратилась на Восточное побережье. Я рассчитывала вернуться домой 5 октября, но было одно приглашение, от которого я не могла отказаться — и я осталась еще на один день, чтобы выступить на съезде АФТ-СИРМ в Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси. Американская федерация труда и Союз индустриальных рабочих мира проводят съезды каждые два года. Много лет эта организация была очень близка с Израилем, особенно с Гистадрутом, и ее председатель, мой старый добрый друг Джордж Мини, был почетным председателем Совета американских профсоюзов по Гистадруту. Впервые после отъезда из Израиля я, обращаясь к этой огромной аудитории профсоюзных деятелей, почувствовала себя как дома. Говорила я о том же, о чем и в Филадельфии, Вашингтоне, Милуоки, Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, о чем и теперь постоянно говорю — о мире между нами и арабами. «Это будет великий день, — сказала я своим друзьям, рабочим и профсоюзным лидерам Америки, — когда арабские фермеры перейдут Иордан не на танках, а на тракторах, и протянут руку дружбы — как фермер фермеру, как человек человеку. Может быть, это и мечта, но я уверена, что в один прекрасный день она сбудется».
Когда я возвратилась в Израиль, я уже знала, что мы «Фантомы» получим, хотя еще и не могла об этом объявить, и поэтому на сердце у меня полегчало. Но война на истощение продолжалась, террористы продолжали действовать, число советских военных в Египте росло не по дням, а по часам, включая летчиков и обслугу ракет «земля-воздух». Словом до мира было так же далеко, как и всегда. Собственно, почти ничего не изменилось с тех пор, как я вступила в должность. Каковы бы ни были причины, по которым я стала премьер-министром, они, к несчастью, продолжали существовать и накануне всеобщих выборов седьмых со времени основания государства. За истекшие месяцы, однако, мои, так сказать, «оценки» улучшились, и хоть я не могла бы победить в конкурсе на популярность, все-таки приятнее получить оценку «семьдесят пять» или «восемьдесят», чем «три» Так или иначе, нельзя сказать, чтобы результаты выборов были непредсказуемы. Маарах получила 56 из 120 мест в Кнессете, и я представила свой «всеохватывающий» кабинет без партии Гахал, которая покинула правительство.
Теперь, когда я стала премьер-министром как бы по закону, я очень надеялась приступить к разрешению растущих социальных и экономических трудностей Израиля, которые уже стали создавать настоящие трещины между разными слоями населения. Я уже много лет заявляла и в Гистадруте, и в партии, что ввиду невозможности для нас не поддерживать огромный военный бюджет, нам надо по крайней мере постараться всем вместе что-то предпринять, чтобы сократился все увеличивающийся разрыв между людьми, у которых есть все необходимое — если не все желаемое, — и теми десятками тысяч, которые все еще живут в плохих помещениях, плохо одеваются, иногда даже плохо питаются и недостаточно образованны. В основном, это была та часть нашего народа, которая прибыла к нам в 1948, 1950 и 1951 годах из Йемена, Ближнего Востока и Северной Африки, и чей жизненный уровень в конце 1960-х и начале 1970-х годов еще оставлял желать лучшего, выражаясь осторожно. Да, мы могли поздравлять друг друга с тем, что с 1949 по 1969 год мы построили более 400 000 общественных зданий и что в любом, даже самом глухом уголке страны, теперь имеется школа, детский сад, а часто — и ясли. Но сколь законно мы бы ни гордились нашими свершениями, оставались и другие, менее приятные факторы. В Израиле были и богатство, и бедность. Ни то, ни другое не было чересчур велико, но и то, и другое существовало.
Были и есть еще израильтяне, живущие вдесятером в двухкомнатном домике, их дети бросают школу (хотя они были бы, вероятно, полностью освобождены от оплаты за обучение в средней школе), становятся преступниками (в значительной степени из-за своего происхождения) и, считая, что им угрожает опасность превратиться навсегда в непривилегированных второстепенных граждан, смотрят на новых иммигрантов как на людей, из-за которых их положение станет еще хуже. Есть и другие израильтяне, хоть их и немного, которые живут в сравнительной роскоши, ездят в больших машинах, устраивают большие приемы, одеваются по последнему слову моды и вообще усвоили себе заграничный стиль жизни, который не имеет никакого отношения ни к экономическим возможностям страны, ни к условиям нашей национальной жизни. Между этими двумя группами находятся массы квалифицированных рабочих и белых воротничков, с трудом сводящих концы с концами, не имеющих возможности сохранить свой, отнюдь не высокий, жизненный уровень на одну зарплату, в течение десятилетий доказывавших свою способность к самодисциплине, самопожертвованию и патриотизму, и тем не менее, как я считала, отвечавших за наш бич — забастовки, и виновных в том, что каждый раз, когда повышалась зарплата низкооплачиваемым, они требовали, чтобы она повышалась на всех уровнях.
С ними-то я, хотя не слишком успешно, и стала обсуждать сложившееся положение. Что-то происходило с профсоюзными массами, основой Гистадрута; что-то происходило со здравым смыслом израильских рабочих, и я не могла и не хотела об этом молчать. Никто сильнее меня не верил, что профсоюз не только может, но и обязан защищать права рабочих и призывать к забастовке, если переговоры затягиваются или соглашение не может быть достигнуто. Но когда соглашение подписано, то его надо выполнять, а не предъявлять немедленно новые требования, и тем, кто не находится в самом низу национальной экономической лестницы, нужно понимать, что повышение зарплаты в первую очередь должны получать наиболее нуждающиеся. Принцип дифференциации вовсе не должен быть для нас священным. Я боролась против него в Гистадруте много лет назад и готова была начать эту борьбу и теперь. Всему должен быть предел. Да израильским врачам, медсестрам и учителям приходится нелегко экономически, но все-таки они могут продержаться, тогда как низкооплачиваемые при постоянном росте инфляции и дороговизны без повышения зарплаты не выживут. Что может быть проще этого рассуждения?
Особенно несочувственно я относилась к забастовкам жизненно важных служб в стране, находящейся в состоянии войны. Вряд ли я должна объяснять, как нелегко было мне решиться запретить забастовку больничного персонала. Но не было другого способа избежать возможных в случае забастовки смертей, и я стиснула зубы и издала приказ о запрещении.
— Правительство не может сделать все сразу, — повторяла я народу. — У него нет волшебной палочки, при помощи которой можно выполнить все требования: уничтожить бедность, но не вводить налогообложения, выигрывать войны, продолжать абсорбцию иммигрантов, развивать экономику и давать каждому, что ему полагается. Никакое правительство не может сделать все это одновременно.
Но дело было не только в деньгах. Социальное равенство достигается не просто с помощью материальных ресурсов. Чтобы уничтожить бедность и ее последствия, нужно, чтобы усилие было сделано с обеих сторон, и тут я тоже высказывалась без обиняков.
— Прежде всего те из нас, кто беден, не должны позволить себе превратиться в объект забот для других. Они тоже должны проявлять активность. А более устроенные и обеспеченные слои населения должны включиться в добровольное движение, имеющее целью социальную интеграцию. Разрыв между теми, кто получил образование и квалификацию, и теми, кто их не получил, во всяком случае не менее трагичен, чем разрыв между теми, кто может и кто не может экономически справиться.
Кое-что было достигнуто, но далеко не достаточно. Я сформировала комиссию при премьер-министре, занимающуюся проблемами молодежи. Туда входили выдающиеся педагоги, психологи, врачи, полицейские, инспекторы-наблюдатели за поведением условно осужденных и т. д. Все они работали бесплатно. Хоть им и понадобилось два года, а не несколько месяцев, как я надеялась, чтобы выработать рекомендации, но мы воспользовались некоторыми рекомендациями до того, как они были опубликованы. Когда нам приходилось поднимать цены на основные продукты питания, мы снимали налог с низкооплачиваемых; мы строили, сколько могли, дома для низкооплачиваемых, а я вела свою собственную войну, не имевшую конца, за строительство домов, где бы квартиры сдавались внаем; строительство, которое можно было бы субсидировать в случае надобности. Все это приходилось делать или во время военных действий, или в разгар терроризма, и денег всегда не хватало даже для самых неотложных нужд. И этого, не говоря обо всем прочем, я никогда не могла простить нашим соседям. Был бы мир — мы могли бы построить, пусть не идеальное, но, во всяком случае, куда лучшее общество. Но где тот мир?
В августе 1970 года осуществилось, наконец, роджерсово прекращение огня. Насер сказал, что он принимает его на три месяца, но время сказало свое слово, и в сентябре Насер умер, а президентом Египта стал Анвар Садат. Садат производил впечатление более благоразумного человека, способного трезво оценить преимущества, которые прекращение войны сулит его собственному народу; мало того, были признаки, что он не слишком ладил с русскими. В Иордании же король Хуссейн, с такой радостью предложивший приют палестинским террористам, внезапно понял, что они являются для него серьезной угрозой, и в сентябре расправился с ними. Для Эль-Фаттах это, может быть, был «Черный сентябрь»; мне же стало казаться, что, чего доброго, у мирной инициативы США и д-ра Ярринга появились некие слабые шансы на успех. Арабские лидеры ничуть не изменили свои заявления по поводу Израиля и по-прежнему требовали полного отвода наших войск, но речь уже шла о том, чтобы восстановить судоходство по Суэцкому каналу, отстроить египетские города на его берегах, дабы там началась нормальная жизнь — и все это порождало в Израиле некоторый оптимизм. Прекращение огня вошло в силу, мы по-прежнему оставались где были, арабы отказывались встретиться с нами и вступать в переговоры, и оптимизм постепенно выдохся, но не окончательно, и войны не было ни в 1971-м, ни в 1972 году, и мира не было тоже, и арабский терроризм становился все ожесточеннее и бесчеловечнее.
Конечно, никто в цивилизованном мире на одобрял расстрела католических паломников из Пуэрто-Рико в аэропорту в Лоде, где вместе с ними погиб и один из самых выдающихся израильских ученых; или похищения и убийства израильских спортсменов на Мюнхенской олимпиаде; или убийства израильских детей, запертых в школьном здании в городке Маалот. Никто не одобрял, и после каждого злодеяния я получала потоки официальных соболезнований и выражений сочувствия. Тем не менее считалось (и считается до сих пор), что мы должны прийти к соглашению с убийцами, как это сделали другие государства, и позволить фанатикам-самоубийцам шантажировать нас и поставить нас на колени. Давно уже доказано, что уступки террористам только порождают новый террор. Но никто никогда не узнает, чего стоит правительству Израиля отвечать «нет!» на требования террористов и понимать, что, ни один из израильских представителей, работающих за границей, не застрахован от бомбы в письме, не говоря уже о том, что любой тихий пограничный городок Израиля может быть (и это бывало) превращен в бойню при помощи нескольких безумцев, взращенных в ненависти и в убеждении, что они смогут выдавить из Израиля его умение оставаться непоколебимым перед лицом страдания и печали.
Но мы научились противостоять террору, охранять наши самолеты и наших пассажиров, превращать посольства в маленькие крепости, патрулировать школьные дворы и городские улицы. Я шла за гробом жертв арабского терроризма, я посещала их семьи, и я испытывала чувство гордости, что принадлежу к нации, которая сумела вынести все эти подлые и трусливые удары и не сказать: «Хватит! С нас хватит. Отдайте террористам то, чего они добиваются, потому что мы больше не можем». Другие правительства подчинялись террористам, отдавали в их распоряжение самолеты, выпускали их из тюрьмы, а новые левые и иностранная печать называла их «партизанами» и «борцами за свободу». Для нас, во всяком случае, они остались преступниками, а не героями, и хотя каждые похороны были для меня мукой, закладка мин в супермаркеты и автобусы, убийство семи старых евреев в мюнхенском доме для престарелых и прочие «славные» дела священной войны не поражали мое воображение. Меня буквально физически стошнило, когда через шесть недель после мюнхенских убийств 1972 года убийцы были освобождены с огромной рекламой и отправлены в Ливию. Арабские государства продолжали снабжать террористов оружием и деньгами, предоставляя им базы, и начинали вопить изо всех сил, когда, бомбя базы террористов в Сирии и в Ливане, мы давали понять, что считаем эти страны ответственными за происходящее.
Единственным решением вопроса был мир — не только почетный, но и прочный мир. И единственным способом добиться мира было убедить наших друзей, поскольку наши враги не хотят с нами разговаривать — что наша позиция правильна и надо исследовать все возможности, которые могут привести к переговорам.
О целом ряде моих поездок и бесед рассказывать еще нельзя, но об одной из них я сегодня уже могу написать. В начале 1972 года помощник министра иностранных дел Румынии приехал в Израиль с целью встретиться с людьми в нашем министерстве иностранных дел. Но он попросил, чтобы ему была предоставлена возможность встретиться со мной, причем с глазу на глаз: больше никто не должен был присутствовать при нашей беседе. У нас с Румынией были очень хорошие отношения. Это была единственная восточно-европейская страна, не порвавшая с нами дипломатических отношений после Шестидневной войны, отказавшаяся принять участие в гнусной советской антиизраильской пропагандистской кампании и обличать, вместе с советским блоком, нашу «агрессию». У нас с Румынией были заключены взаимовыгодные торговые договоры, мы обменивались выставками, музыкантами, театральными коллективами, и из Румынии шла некоторая иммиграция. Я в 1970 году встречалась с энергичным и привлекательным румынским президентом Николае Чаушеску, он мне понравился и вызвал мое восхищение тем, что не уступил арабскому нажиму и сумел сохранить дипломатические связи и с нами, и с арабскими государствами. Я знала, что Чаушеску очень хотел бы способствовать заключению мира на Ближнем Востоке, и потому не слишком удивилась, когда заместитель министра иностранных дел, оставшись с глазу на глаз со мной, сказал, что явился в Израиль специально, чтобы сказать мне следующее:
«Мой президент просил меня передать вам, что во время недавнего посещения Египта он видел президента Садата и в результате этой встречи имеет для вас важное поручение. Он хотел бы передать его вам лично, но так как он сюда приехать не может (он отправлялся в Китай), он предлагает, чтобы вы приехали в Бухарест инкогнито, или, если хотите, он может прислать вам официальное приглашение».
Я не согласилась, что предстоящая поездка в Китай автоматически исключает поездку в Израиль, но сказала, что, разумеется, поеду в Бухарест при первой же возможности. Не инкогнито — я считала, что такой способ не подходит премьер-министру Израиля (если только это не совершенно необходимо), — а как только получу официальное приглашение. Приглашение от Чаушеску вскоре пришло, и я полетела в Румынию.
Всего в два приема я провела с Чаушеску четырнадцать часов. Он сказал мне, что со слов Садата понял — Садат готов встретиться с израильтянином может быть, со мной, может быть и не со мной; может быть, встреча будет происходить не на самом высшем уровне. Во всяком случае, встреча возможна. «Господин президент, — сказала я, — это самое приятное известие, какое мне пришлось услышать за много лет». Это была правда. Мы говорили об этом часами, и Чаушеску был почти так же взволнован, как и я. У него не было сомнений, что он передал исторические и совершенно подлинные слова. Он даже стал разрабатывать детали. «Мы не будем сноситься через послов и иностранных представителей, — сказал он, — ни через моих, ни через ваших». Он предложил, чтобы уже известный мне заместитель министра иностранных дел поддерживал контакты со мной через Симху Диница, в то время моего политического секретаря, вместе со мной приехавшего в Бухарест.
Казалось, что после стольких лет лед все-таки будет сломлен. Но этого не произошло. После моего возвращения в Израиль мы стали ждать — но ждали напрасно. Продолжения не было. То, что Садат говорил Чаушеску — а он, конечно, что-то говорил, — не имело никакого значения, и я полагаю, что Чаушеску никогда больше не упоминал о своей встрече с Садатом потому, что не мог признаться даже мне, что Садат его надул.
Для народа и для прессы, и в Израиле, и в Румынии, это был обычный визит; Чаушеску дал в мою честь завтрак, премьер-министр — обед, я тоже дала им обед. Единственным значительным результатом моей поездки в Бухарест, на которую я возлагала столько надежд, было посещение пятничной службы в Хоральной синагоге, где я встретилась с сотнями румынских евреев; и хотя они были — и есть — гораздо свободнее, чем евреи Москвы, они были почти так же взволнованы моим присутствием среди них. Они приветствовали меня с таким жаром, что я физически почувствовала силу их любви к Израилю, и, пожалуй, я никогда не слышала более прекрасного и более нежного исполнения ивритских песнопений, чем в тот вечер. Когда я направлялась к своей машине, я увидела, что огромная толпа ожидает меня в полном молчании: десять тысяч евреев прибыли со всех концов Румынии, чтобы меня увидеть. Я повернулась к ним и сказала: «Шаббат шалом!» И услышала в ответ десять тысяч голосов: «Шаббат шалом!» Ради одной этой встречи стоило совершить путешествие. А единственным вещественным воспоминанием об этой поездке оказалась (хоть тогда я этого и не знала) огромная медвежья шкура, которую подарил мне премьер-министр Румынии (прославленный охотник) и которую я потом «одолжила» детям Ревивима. Они ее обожали, и у них с ней не были связаны грустные воспоминания, как у меня.
Были и другие поездки, и мне пришлось даже пережить приключение, после которого мне стало ясно, что ни одно мое действие больше никогда не пройдет незамеченным. Весной 1971 года я предприняла десятидневное путешествие по Скандинавии (Дания, Финляндия, Швеция и Норвегия). Между Хельсинками и Стокгольмом как раз выдался уикэнд и редкая возможность, если все правильно спланировать. оказаться вне пределов достижимости для телефона, телекса, телеграмм и репортеров. Но не так-то легко найти место для отдыха, которое бы отвечало всем условиям безопасности, с которыми все больше приходилось считаться, куда бы я ни отправилась. Иерусалим попросил израильского посла в Стокгольме подобрать мне место для отдыха недалеко от столицы и своевременно об этом нас предупредить. Перед самым моим вылетом из Израиля по телефону позвонил один из министров, который сказал, что очень жалеет, что не имеет возможности меня проводить, но должен сказать мне теперь же кое-что очень интересное. Мы поболтали минуты две, и я уехала в аэропорт.
В Хельсинки мне сообщили из нашего посольства в Стокгольме, что им не удалось ничего найти и лучше всего будет для меня провести эти два дня в Стокгольме и отдохнуть там в отеле, пока официально визит мой не начался. И тут я вспомнила о том телефонном разговоре в последнюю минуту перед отъездом и спросила Лу Кадар, к ее изумлению, не возражает ли она против уик-энда в Лапландии. «Лапландия!» Ей казалось, что я пошутила.
«Ну, — объяснила я, — я совершенно забыла раньше, а теперь вспомнила: нас приглашали пожить в прекрасном охотничьем домике, в сердце финской Лапландии. Домик принадлежит преданному другу Израиля, он обещал, что нам там будет очень хорошо, и я бы хотела туда поехать».
Посыпались возражения. Мои телохранители находили, что дом слишком изолирован и находится слишком далеко; Лу сказала, что у нас нет подходящей одежды, и мы там закоченеем и умрем; финская и шведская службы охраны пришли в ужас при мысли, что я еду в дом, который всего в 100 км от советской границы; все согласились, что для двухдневного отдыха отправляться за 1200 миль — чистое безумие. Но я хотела поехать — и мы поехали.
Разумеется, поездка была засекречена. Мы отправились в Стокгольм, а оттуда полетели в Лапландию на маленьком самолете и прибыли в Рованиеми, столицу финской Лапландии, днем, при ярком солнечном свете. Аэропорт там не больше теннисной площадки; и там нас ожидало несколько такси и мэр Рованиеми с женой. Ему сказали только, что приезжают важные гости, но не сказали, кто. Оказалось, что тут еще находился и местный газетчик, который попал сюда случайно и заметил, что жена мэра держит розу. А кто в Лапландии видит розы? Он присмотрелся к выходившим из самолета, поглядел на низенькую женщину в тяжелом пальто — видимо, ту самую особу, которой предназначалась бесценная роза, сказал себе «не может быть!», но когда мы уже пробирались по снегам в охотничий домик, внезапно понял, что то была я, и немедленно послал телеграмму своему редактору.
Я чудесно отдохнула в Рованиеме, а когда, отдохнувшая, вернулась в Стокгольм, то узнала, что весь мир хочет выяснить все подробности моей тайной встречи с русскими. Зачем бы еще Голде Меир понадобилось ездить в финскую Лапландию? О чем мы с русскими говорили? С кем именно я встречалась? Никто в Скандинавии, да и во всем мире, не желал знать правду. Только когда, за день до моего отъезда, в Осло приехал замминистра иностранных дел СССР г-н Царапкин и со мной не встретился, прессе пришлось признать, что все сорок восемь часов в Лапландии я только спала, ела, покупала сувениры из меха северного оленя для внуков и каталась по дивным и безмолвным замерзшим озерам.
Не раз за эти пять дней мне хотелось сбежать прочь, не потому, что мне изменяли силы, и не потому, что темп жизни был не по мне, а потому, что я устала повторять одно и то же снова и снова, без всякого результата. И мне надоело слушать про мои комплексы от людей, считавших, что вести себя следует определенным образом, — что, в конце концов, привело бы к передаче Израиля Садату, а еще лучше — Арафату. То есть, довольно мне вспоминать уроки прошлого; надо уговорить население Израиля, что поскольку в наш дом врывались уже один, два, три раза, то надо оттуда уезжать и отправляться куда-нибудь еще, а не ставить крепкие замки на двери и железные решетки на окна. Да, у меня были комплексы. Они зародились если не в Киеве, то на конференции в Эвиане в 1938 году, и все, что с нами произошло потом, не могло их ослабить. Даже в самом Израиле находились люди, считавшие — и говорившие об этом громко, — что правительство «недостаточно» старается найти общую почву для разговора с арабами, хоть им и не удавалось предложить что-нибудь такое, чего бы мы уже не испробовали.
Была, кроме того, сравнительно небольшая, но очень шумная группа нашего населения, выступавшая, например, против правительственного решения после Шестидневной войны, по которому евреям позволялось селиться в Хевроне. Хеврон — город на Западном берегу Иордана (в 35 км на юг от Иерусалима), в котором, согласно еврейскому преданию, погребены библейские патриархи и который был столицей царя Давида перед тем, как он перенес столицу в Иерусалим. Крестоносцы изгнали евреев из Хеврона, но при Османской империи некоторые евреи туда вернулись, и в городе была еврейская община до самого 1929 года, когда произошла страшная арабская резня и избежавшие ее евреи покинули Хеврон. После 1948 года иорданцы не разрешали евреям даже посещать гробницу патриархов, чтобы там помолиться. Но Хеврон остался для евреев священным, и накануне Пасхи 1968 года, когда он попал под контроль израильской администрации, группа молодых и активных ортодоксальных евреев не подчинилась военному запрету селиться на Западном берегу, вступила на территорию, занятую хевронской полицией, и осталась там без разрешения. Конечно, их поведение никуда не годилось и очень вредило репутации Израиля. Арабы сразу же подняли крик по поводу «еврейской аннексии» Хеврона, а мнение израильской общественности разделилось. С одной стороны, будущие поселенцы хотели создать «совершившийся факт» и принудить правительство Израиля к преждевременному решению судьбы Западного берега и израильских поселений там. С другой стороны, я, хотя и не одобряла их самоуправства, напоминавшего времена дикого Запада, думала, что главное — не то, что они сделали или даже как, а нечто более серьезное.
Логично ли, спрашивала я себя и своих коллег, чтобы мир, и наши голуби в том числе, требовали от еврейского правительства такого законодательства, которое бы формально запрещало евреям селиться где бы то ни было?
Что произойдет с Хевроном в дальнейшем — я не знаю и знать не могу, как и никто не может. Но допустим, что с Божьей помощью мы когда-нибудь заключим мир с Иорданией и «вернем» Хеврон. Значит ли это, что мы согласимся, чтобы там никогда не жили евреи? Конечно же, никакое правительство Израиля не может взять на себя обязательство навсегда запретить евреям селиться в любой части Обетованной земли. А Хеврон не обычный торговый город: для верующих евреев он многое значит.
Много месяцев мы обсуждали и дебатировали этот вопрос, рассматривая все «за» и «против», и наконец в 1970 году разрешили построить ограниченное количество домов для евреев на окраине Хеврона, которую поселенцы назвали «Кирьят-Арба» (другое древнееврейское название Хеврона, означающее «Город четырех»). Буря по этому поводу утихла. Но другие попытки нелегальных поселений пресекались более твердой рукой — хотя правительству было мучительно трудно приказывать израильским солдатам изгонять евреев из тех мест на Западном берегу, где они хотели поселиться. Кое-где мы селиться разрешали, но только если новые поселения соответствовали нашим политическим и военным интересам.
И еще, внимание всего мира было приковано к святым христианским местам на Западном берегу и в Иерусалиме. И потому я была очень рада поехать в Ватикан в январе 1973 года, где я получила восьмидесятиминутную аудиенцию у папы Павла VI. Впервые премьер-министр Израиля получил аудиенцию у папы, хотя в 1964 году, когда Павел VI совершил однодневное паломничество в Святую землю, он встретился с президентом Шазаром, Эшколом и, в сущности, со всем кабинетом министров. Это была не слишком приятная встреча. Папа подчеркнул, что его визит вовсе не означает признания государства Израиль; штабом его на три дня стал не Израиль, а Иордания, и прощальное послание с борта самолета было предусмотрительно адресовано не в Иерусалим, а в Тель-Авив.
Отношения между Ватиканом и сионистским движением всегда были щекотливы, еще с тех пор, как Пий X, давший в 1904 году аудиенцию Теодору Герцлю, сказал ему: «Мы не можем помешать евреям отправиться в Иерусалим, но никогда не сможем это санкционировать… евреи не признали господа нашего; мы не можем признать евреев». Другие папы были более дружелюбны. Пий XII дважды принимал Шарета — один раз даже как министра иностранных дел Израиля. Папа Иоанн XXIII относился к Израилю с сочувствием и даже с теплотой, и наш представитель был приглашен на его похороны и на коронацию Павла VI. В 1969 году Павел VI официально принял Аббу Эвена, и наши послы в Риме всегда поддерживали довольно близкие контакты с высокопоставленными особами в Ватикане. Ватикан, признавший все арабские государства, до сих пор не признал Израиля, и отношение Ватикана к проблеме Иерусалима все еще неясно. Но мне думается, что, в конце концов, Ватикан примирился с реальным существованием еврейского государства.
История моей аудиенции у папы началась не в Риме, а в Париже. Много лет я приезжала на заседания Социалистического интернационала (вице-председателем которого я являюсь), где бы они ни проходили. В 1973 году встреча социалистического руководства была назначена в Париже — за полтора месяца до всеобщих выборов во Франции. Я, разумеется, собиралась поехать, как и главы других государств, где социалисты были у власти например, Австрии, Дании, Финляндии и Швеции, так же, как главы социалистических партий, находящихся в оппозиции. И тут, ко всеобщему изумлению, Жорж Помпиду обвинил меня в том, что я приезжаю в Париж для того, чтобы переманить «еврейские голоса» (понятие, которого во Франции нет) на сторону социалистов. Во Франции поднялась буря, в результате которой Социалистический интернационал, на который обычно обращают, к сожалению, мало внимания, получил неслыханную рекламу — не меньшую, чем непобедимая враждебность французского правительства к Израилю. Словом, так как я отправлялась во Францию, наш посол в Риме Амиэль Наджар предложил мне воспользоваться случаем и выполнить рекомендацию, которую не раз давали его друзья в Ватикане, — встретиться с папой. Я сказала, что сделаю это с удовольствием, и через некоторое время нам предложили испросить аудиенцию. Еще через несколько дней письмо, адресованное мне, пришло в наше посольство в Риме. Оно было из префектуры Ватикана и в нем стояло: «Ваше превосходительство, имею честь сообщить Вам, что Святой Отец предоставит Вам аудиенцию в понедельник 16 января 1973 года».
На меня огромное впечатление произвел — да иначе и не могло быть! — не только и даже не столько Ватикан, сколько сам папа, простотой и приятностью своих манер и проницательным взглядом своих глубоко посаженных темных глаз. Думаю, что я бы куда больше нервничала, если бы папа не начал разговора с того, что ему трудно понять, как это евреи, которые должны быть больше других народов расположены к милосердию, поскольку они так жестоко страдали, могут действовать с такой жестокостью в собственной стране. Этого разговора я просто не переношу, особенно потому, что неправда, будто мы дурно обращались с арабами на территориях. В Израиле по-прежнему нет смертной казни, и вот самое большее, что мы делали: мы сажали террористов в тюрьмы, мы взрывали дома арабов, которые укрывали террористов, несмотря на неоднократные предупреждения, и иногда, когда другого выхода не было, мы высылали из страны арабов, открыто поддерживавших и подстрекавших террористов. И пусть те, кто нас упрекает, укажет мне точно, где и когда были проявлены жестокость и грубость. Мне очень хотелось спросить папу, какие у него источники информации, ибо его сведения слишком разительно отличались от моих, но я этого не сделала. Вместо этого я сказала, чувствуя, что мой голос дрожит от гнева: «Ваше святейшество, знаете ли вы, какое мое самое первое воспоминание? Ожидание погрома в Киеве. Разрешите заверить вас, что мой народ знает о жестокости все, что возможно, и о настоящем милосердии мы тоже все узнали, когда нас вели в нацистские газовые камеры».
Вероятно, с папой так говорить не принято, но я чувствовала, что говорю от имени всех евреев мира, и живых, и тех, кто погиб, когда Ватикан сохранял нейтралитет во время Второй мировой войны. Я чувствовала, что это историческая минута. Мы смотрели друг на друга. Думаю, его удивили мои слова, но он ничего не сказал. Он просто смотрел мне прямо в глаза и я не опускала глаз. Потом, очень почтительно, но твердо и немножко пространно, я сказала, что теперь, когда у нас есть свое государство, мы больше никогда не будем зависеть от «милосердия» других. «Это в самом деле историческая минута», — сказал он, словно прочитав мои мысли.
Затем мы перешли к другим вопросам, в частности к статусу Иерусалима и Ближнего Востока. Надо было оговорить специальные условия для святых мест, и для этого надо было «продолжать диалог» между церковью и нами, о чем он говорил с энтузиазмом. Он также не жалел слов, говоря о том, как высоко ценит заботу Израиля о христианских святых местах. Я, со своей стороны, заверила папу, что мы сделаем все, что от нас потребуется, для охраны не только христианских, но и мусульманских святых мест в Израиле, но что столицей Израиля останется Иерусалим. Я попросила папу использовать свое влияние, чтобы добиться урегулирования на Ближнем Востоке, а также сделать все возможное, чтобы израильские военнопленные, томившиеся в египетских и сирийских тюрьмах со времен войны на истощение, которых арабские государства отказывались отпустить, были возвращены.
После напряженных первых минут атмосфера стала приятной и дружелюбной. Мы сидели в личной библиотеке папы на втором этаже папского дворца и непринужденно беседовали — и потому особенно трудно было мне понять неприятный эпизод, непосредственно за этим последовавший. Профессор Алессандрини, папский пресс-атташе, кроме предварительно оговоренного обычного коммюнике, передал прессе необычное «устное сообщение». Это была явная попытка предупредить тревогу, которая могла возникнуть у арабских государств из-за моей встречи с папой. Объявив, что тут не было «оказано предпочтение или предоставлены особые привилегии», профессор Алессандрини сказал: «Папа исполнил просьбу г-жи Меир о встрече, потому что считает своим долгом воспользоваться любой возможностью, чтобы действовать ради мира и защищать религиозные интересы всех людей, особенно самых слабых и беззащитных, а прежде всего — палестинских беженцев».
Наджар немедленно позвонил в Ватикан и выразил энергичный протест против вводящего в заблуждение коммюнике. Я тоже не смолчала. В конце концов, я не врывалась в Ватикан, о чем и сказала на пресс-конференции, которую провела в тот же день в израильском посольстве в Риме. Независимо от того, хотел или не хотел Ватикан принизить значение моей аудиенции у Павла VI, сказала я, «и я, и мой народ высоко ее оценили… По вопросам стремления к миру и доброй воле между папой и евреями существует полное единство взглядов».
На следующий день я получила из Ватикана прелестные подарки: серебряного голубя мира с надписью «Премьер-министру Израиля от папы», прекрасную Библию и — я истолковала это как примирительный жест, искупающий «неточность» профессора Алессандрини, — каталог древнееврейских изданий в Ватиканской библиотеке и по медальону для Лу и Симхи. Как бы то ни было, для меня эта встреча была чрезвычайно интересна и полна значения, и я надеюсь, что в результате ее Ватикан чуть-чуть ближе подошел к пониманию Израиля, сионизма и того, как относятся к Ватикану такие евреи, как я.
Надо сказать, что я вспоминаю весну и лето 1973 года без всякого удовольствия. Бывало, я падала в постель в два часа ночи и лежала без сна и повторяла себе, что я — сумасшедшая. В семьдесят пять лет я работала больше, чем когда-либо в жизни, и ездила по Израилю и за его пределами больше, чем это здорово для кого бы то ни было. Я в самом деле очень старалась уменьшить число встреч и сократить количество работы, но себя переделывать было уже поздно. Несмотря на добрые советы близких — детей, Клары (которая регулярно приезжала теперь из Бриджпорта ко мне на две-три недели), Галили, Симхи, Лу — я могла, раз уж мне пришлось, быть премьер-министром только по собственному покрою. А это означало — разговаривать с людьми, желавшими со мной разговаривать, и выслушивать людей, которые имели, что мне сказать.
Я не могла выступить на симпозиуме учителей, например, не подготовившись к нему хорошенько и задолго, а читать по бумажке было не в моих привычках. Заранее подготовленное и написанное выступление всегда оставляет у меня нерешенными вопросы, которые зачастую оказываются самыми важными. Меня очень беспокоило, что в новых городках много детей бросает школу, не окончив ее, и так как учителя попросили меня выступить у них на симпозиуме, я думала, что это и станет моей главной темой. Но я никак не могла получить точных цифр — ни от председателя профсоюза учителей, ни от министерства просвещения — и это меня озадачивало. Как это так — никто не знает, сколько детей бросило школу в каждом городе? Если учителя сообщают директору, что такие-то больше не посещают школу, а директор докладывает об этом в министерство просвещения, почему же нет точных цифр? Чем больше я расспрашивала, тем яснее понимала и положение вещей, и то, как работают школы и министерство, и, главное, что такое жизнь в новых городах и каков там уровень преподавания. Поэтому, придя на симпозиум, я имела что сказать и о чем спросить и могла рассчитывать на ответы, которые подскажут необходимые меры для решения проблемы, жизненно важной для будущего Израиля.
И я не собиралась становиться недоступной для кого бы то ни было. Когда я приглашала евреев, только что эмигрировавших из Советского Союза после месяцев, а иногда и лет, преследований и страданий, которые хотели и заслуживали общения с премьер-министром, я старалась провести с ними как можно больше времени. И когда по вечерам ко мне приходили партийные лидеры поговорить по политическим вопросам, я вовсе не стремилась сократить наши беседы. Одно из двух: или я глава лейбористской партии, — или нет, но если да, то я ею являюсь не для украшения. И я не собиралась сокращать время, которое я проводила с делегацией «восточных» евреев, или со студентами, или с домохозяевами, или с кем угодно, кто хотел сказать мне, как плохо (а иногда даже как хорошо) я веду дела нации. Были и гости из-за рубежа, которые справедливо считали, что имеют право провести со мной полчасика. Среди них были американские евреи, много лет оказывавшие Израилю моральную и финансовую поддержку, европейцы, возможные инвеститоры, в которых мы остро нуждались, люди, которых присылали другие люди, помогавшие нам в Соединенных Штатах, Африке и Латинской Америке.
Я с удовольствием встречалась с людьми и сознавала, что встречаться с людьми мой долг, но чем больше людей я принимала в своем кабинете и дома, тем больше всевозможных бумаг и почтовых поступлений оставалось мне на просмотр ночью. Как только предоставлялась возможность, я ездила обедать домой: порой это бывал официальный ленч, но иногда я часа в два уезжала вместе с Лу на машине, торопливо обедала и возвращалась в три, для нового тура встреч и телефонных разговоров. В хорошие дни, когда ничего не было назначено на вечер, я уезжала из министерства часов в семь-восемь, приезжала домой, принимала душ, переодевалась и ужинала. У меня, конечно, была домработница. Она уходила, перемыв тарелки, сразу после обеда (если это был официальный ленч, то ей в подмогу присылали людей), но обычно оставляла в холодильнике что-нибудь мне на ужин. Бывало, что я по вечерам оставалась дома и кто-нибудь с работы являлся с кучей корреспонденции, в которой надо было разобраться. А иногда — но действительно очень редко — я просто сидела в кресле, смотрела старый фильм по телевизору или возилась по мелочам, например, прибирала полки, что всегда меня успокаивает.
Часто заходил кто-нибудь из членов кабинета поговорить о серьезных проблемах в спокойной и непринужденной обстановке. Разумеется, это бывало неофициально, и никакие решения тут не принимались. Но я убеждена, что эффективности работы правительства очень помогало то, что мы могли обсуждать важные вопросы за кофе и закуской вокруг моего кухонного стола. Каждые две-три недели Пинхас Сапир, мой министр финансов (потом председатель Еврейского Агентства) приходил ко мне домой, чтобы основательно обсудить предложения, которые он собирался внести на заседания кабинета. Сапир человек невероятной работоспособности, и к тому же самый удачливый в Израиле и окрестностях сборщик средств. Когда Сапир встречает за границей еврея, он спрашивает: «Сколько у тебя денег?» И самое забавное: тот ему это сообщает. Главная его забота — улучшение жизни, и, особенно, образования в новых городках, и для этого он сделал больше, чем кому-нибудь известно. Мы всегда работали дружно, несмотря на то, что по ряду политических вопросов находились на разных полюсах, и я просто вообразить не могу, как могла бы я без него возглавлять кабинет.
Другой совершенно необходимый член моего кабинета был Исраэль Галили, министр без портфеля, советам которого я всецело доверяла. Галили не только мудрый и необычайно скромный человек: он обладает талантом постигать суть самого запутанного вопроса и формулировать ее с предельной ясностью. Подозреваю, что я еще долго буду спрашивать Галили, что он думает, когда речь зайдет о важных вещах.
Вообще говоря, мне очень повезло, что вокруг меня были такие хорошие люди. Генеральный директор моего министерства, покойный Яаков Герцог, был один из самых образованных людей, кого я знала. И ни у кого не было более преданных помощников, чем Мордехай Газит, принявший дела после безвременной кончины Герцога, Исраэль Лиор, Эли Мизрахи и, конечно, Симха Диниц и Лу.
В 1973 году произошло нечто, очень приятное для меня: Сарра решила взять в киббуце годичный отпуск и изучать английскую литературу в Еврейском университете, а это означало, что ночью я уже не была одна. Но платить за это приходилось тем, что мы по ночам разговаривали, главным образом о том, должна ли я снова возглавить партийный список на предстоящих выборах, назначенных на осень. Я очень даже подумывала об отставке, но отовсюду раздавались все те же аргументы, которых я наслушалась еще в 1969 году; проблема с моим «наследием» будет ничуть не менее острой, чем с наследием Эшкола; три элемента, составившие лейбористскую партию, все еще плохо сочетаются; военная ситуация — хотя после войны на истощение стало довольно спокойно — может ухудшиться в любую минуту; мои отношения с президентом Никсоном очень полезны и вряд ли кто-нибудь сумеет за короткое время установить такие же; и т. д. и т. п. Я терпеть не могу быть предметом пересудов — согласится? не согласится? — но мне нечем было отразить эти аргументы, кроме того, что я чувствовала — я должна уйти в отставку ради себя самой. Всю весну шли переговоры с моими коллегами по партии, и пресса жадно следила за ними, словно у Израиля не было других забот. В конце концов, я сказала: «Ладно. Нет смысла оттягивать решение, нам и без этого есть о чем подумать». Потом я с горечью соображала, что даже если бы тогда отказалась, я все еще была бы в октябре премьер-министром, потому что выборы были назначены только на ноябрь 1973 года.
В марте я опять посетила Вашингтон. Перед тем произошел несчастный инцидент, который мог бы бросить тень на мой визит: воздушные силы Израиля сбили ливийский Боинг-727, заблудившийся над Синайским полуостровом, и погибло 106 человек. Это — одна из трагедий, которых не избежать, когда страна днем и ночью начеку. Нас предупредили, что готовится действие «камикадзе» против Израиля: где-нибудь на его территории будет посажен самолет, груженый взрывчаткой, — и мы не могли рисковать — хотя если бы нам был сделан хоть намек, что на самолете есть пассажиры, мы все-таки пошли бы на риск. Но летчик игнорировал все наши попытки опознать самолет, как было доказано потом, когда был найден «черный ящик». И президент Никсон, и комитет по иностранным делам палаты общин сочувственно выслушали мое объяснение, как и почему все это случилось, и за те девяносто минут, что я провела с президентом, он снова горячо заверил меня, что американская помощь Израилю будет продолжаться и США будут поддерживать наши требования переговоров с соседями. Но мне хотелось объяснить нашу позицию и народам Европы, и когда председатель Европейского совета пригласил меня выступить на консультативной ассамблее в Страсбурге, я сказала, что охотно туда приеду. В Париж я на этот раз не заехала. Я попросила нашего посла просто известить министерство иностранных дел, что я буду во Франции, но ни в коем случае, ни прямо, ни косвенно, не создавать у французов впечатления, что я хочу, чтобы меня пригласили в Париж. И я поехала прямо в Страсбург.
Но перед самым отъездом из Израиля я получила чрезвычайно неприятное сообщение. Арабским террористам удалось «убедить» австрийское правительство закрыть транзитный лагерь Еврейского Агентства в замке Шенау, неподалеку от Вены. В течение ряда лет Шенау был необходимой остановкой на полпути из Советского Союза в Израиль. Но прежде чем рассказывать историю о том, как уступили шантажу и что я пыталась этому противопоставить, я хочу объяснить, как функционировал Шенау. Как теперь известно уже многим, храбрые советские евреи, отважившиеся подать заявление на выезд в Израиль, как правило, ждут разрешения годами. И когда его, наконец, дают, то никакого предварительного извещения не бывает. Приходит повестка, что получатель должен выехать из СССР в течение недели, или, самое большое, десяти дней. Были, разумеется, и исключения: некоторым евреям говорилось, что если они хотят уехать, то они должны сделать это в течение нескольких часов. Но обычно будущим эмигрантам дается несколько дней на сборы и они должны за это время: уложить, провести через таможенный досмотр и отправить то, что им разрешается увезти в Израиль; купить билеты; отказаться от советского гражданства… И еще пройти через кучу формальностей, да еще найти время, чтобы попрощаться с людьми, с которыми уже, вероятно, не придется встретиться никогда в жизни. Обычные эмигранты из других стран уезжают не так; это бесчеловечно и непорядочно но только так, лишь как высылаемые преступники, могут советские евреи покинуть Советский Союз.
Первая остановка поезда, который увозит их на свободу — обычно через Прагу, — маленькая станция на границе Чехословакии и Австрии, где австрийские власти тут же на месте ставят транзитные визы, дающие возможность эмигрантам въехать в свободный мир, а представителям Еврейского Агентства, встречающим эмигрантов в Австрии, дающие возможность узнать имена и число евреев в данном поезде. От границы поезда — со специальными купе для еврейских эмигрантов — направляются в Вену, где уже ждут автобусы, чтобы отвезти эмигрантов в транзитный лагерь. Шенау, маленький белый замок, нанятый Еврейским Агентством у австрийской графини, был не просто местом, где эмигранты могли отдохнуть и понять, что они находятся, наконец, на пути в еврейское государство. Это было место, где эмигранты, измученные и растерянные, получали первую информацию об Израиле; там выяснялись их профессии, там они получали самую первичную подготовку к новой жизни в новой стране.
Никто не задерживался в Шенау надолго. Обычные средние эмигрантские семьи проводили там два-три дня перед тем как автобус доставлял их в аэропорт, откуда на самолетах Эл-Ал они прибывали к нам, усталые, но счастливые. За год перед тем я побывала в Шенау, видела своими глазами, в каком физическом и душевном состоянии прибывали из Советского Союза эти люди, и поняла, до чего необходимо это преддверие свободы. Знала я и то, что у советских евреев нет другого пути, кроме пути через Австрию, и знала, что для миллионов евреев, все еще находящихся в Советском Союзе, Шенау — символ свободы и надежды.
Но и арабские террористы все это знали тоже, и в конце сентября 1973 года два бандита ворвались в поезд, когда он пересек австрийскую границу, захватили семерых советских евреев, в том числе семидесятилетнего старика, больную женщину и трехлетнего ребенка, и нагло известили австрийское правительство, что если оно немедленно не прекратит оказывать помощь советским евреям-эмигрантам и не закроет Шенау, то не только будут убиты заложники, но и жестокие репрессалии будут приняты против Австрии. К нашему изумлению и ужасу, австрийское правительство, возглавляемое канцлером Бруно Крайским, тут же уступило, к восторгу обоих бандитов (немедленно переправленных в Ливию) и всей арабской прессы, которая с плохо сдерживаемым ликованием расписывала «успешный удар, нанесенный коммандос по эмиграции русских евреев в Израиль».
Я знала Крайского давно и довольно хорошо. Он несколько лет был министром иностранных дел Австрии и мы встречались в Объединенных Нациях. Он также был социалистом, и последний раз я его видела на съезде Социалистического интернационала в Вене за два года перед тем. Помню, я как-то пригласила его приехать в Израиль, и он начал экать и мекать и имел при этом очень несчастный вид. «Я понимаю, что вы хотите сказать, догадалась я. — Вы хотите сказать, что если ехать в Израиль, то перед этим вам надо поехать в Египет и другие арабские страны. Пожалуйста. Мы не имеем ничего против, пусть каждый едет сначала туда, а потом сюда — но приезжайте к нам!» Я увидела, что ему стало гораздо легче, когда я все это сказала за него.
«Хорошо, я приеду», — сказал он. Он приехал. Как еврей господин Крайский не проявил к Израилю никакого интереса, хотя в 1974 году и посетил нашу страну в качестве главы делегации европейских социалистических лидеров.
В Австрии было много социалистов, евреев и неевреев, с которыми у нас были гораздо более близкие отношения. Но я хотела поговорить с Крайским, лично объяснить ему, что значит закрыть Шенау и каковы будут последствия не только для Австрии, но и для русских евреев. Я попросила нашего посла в Вене выяснить, могу ли я встретиться с Крайским по дороге в Страсбург.
Для вящей справедливости надо отметить, что хоть, по-моему, уступать террористам вообще непростительно, решение Австрии не было совсем уж неразумным. Во-первых, Шенау стал уж слишком хорошо известен, хотя мы все очень старались отбить у посетителей охоту туда ходить, а у прессы — охоту писать о нем слишком часто, потому что слухи о том, что террористы готовят нападение на Шенау, никогда не прекращались. Служба безопасности в Австрии была в самом деле хорошо поставлена: каждый поезд встречали; каждый автобус с эмигрантами по дороге в Шенау имел сопровождающих и эскорт; сам замок хорошо охранялся. Австрийцы прекрасно и эффективно нам помогали. Но если сейчас закрыть Шенау, то любое место, которое нам вместо него предоставят, окажется под угрозой такого же шантажа. Мне казалось, что если мне удастся обсудить все это с Крайским, то, может быть, удастся его переубедить. Я напряженно ждала ответа. В конце концов, мне сообщили, что Крайский не сможет встретиться со мной, когда я буду по дороге в Страсбург, но сможет встретиться со мной, когда я поеду обратно.
Я приготовила речь для выступления на Европейском совете, в которой благодарила Совет в целом и отдельные парламенты и политические партии Европы за то, что они подняли голос в поддержку требования разрешить эмиграцию советским евреям; я касалась и разных других вопросов, в частности — отказа арабских государств от переговоров с нами и перспектив еврейско-арабского сосуществования, как мы себе его представляли. Речь кончалась призывом помочь Ближнему Востоку «превзойти тот образец, который явил нам Европейский парламент», и цитатой из Жана Моннэ, великого европейского государственного деятеля: «Мир зависит не только от договоров и заверений. В основном он зависит от создания таких условий, которые, хоть и не меняют человеческую природу, по крайней мере, направляют поведение людей по отношению друг к другу в сторону миролюбия». Эти слова, считала я, лучше всего выражают то, чего Израиль хочет от арабов — и от остального мира.
Но когда я приехала в Страсбург, мне стало ясно, что читать эту речь глупо. Теперь у меня были более срочные сообщения.
— Речь моя написана, — сказала я. — Вероятно, она лежит перед вами. Но в последнюю минуту я решила не помещать между вами и мной бумагу, на которой она написана, особенно в свете того, что произошло в последние два-три дня.
И я заговорила о решении австрийского правительства.
«Провалившись в Израиле, арабские организации при поддержке арабских правительств перенесли террор в Европу… Я понимаю чувства премьер-министра и других членов его кабинета, которые говорят: «Этот конфликт не имеет к нам никакого отношения. Почему это для подобных действий была избрана наша территория?» Я понимаю, что правительство может прийти к заключению, что единственное средство освободиться от этой напасти — сделать свою страну недоступной или для евреев (и, стало быть, для израильтян), или для террористов. Каждое государство сейчас стоит перед таким выбором… Но нельзя идти на сделку с террористами. В Вене впервые правительство пошло на соглашение с террористами. Основной принцип свободы передвижения для людей во всяком случае для евреев — оказался под вопросом, что само по себе большая победа для терроризма и террористов. Поверьте, мы глубоко благодарны австрийскому правительству за все, что оно сделало для десятков тысяч евреев, проехавших через Австрию из Польши, Румынии и Советского Союза. Но если оно, вместо того, чтобы разделаться с терроризмом, решило отпускать террористов на свободу и предоставить им то, чего они хотят, то тем самым оно поставило на повестку дня вопрос: может ли любая страна позволить себе предоставить евреям право транзита через свою территорию?..»
Я провела в Страсбурге два дня и приняла участие во всех завтраках и обедах; но думала я только о Шенау и, приехав в Вену, я прямо пошла в кабинет премьер-министра. Крайский перечислил причины, по которым его правительство капитулировало перед арабами, и спросил, почему это только Австрия должна отвечать за русских евреев? Почему не Голландия? Она тоже может стать транзитным пунктом для эмигрантов. Я сказала, что Голландия готова разделить с его страной это бремя. Но это зависит не от голландцев; это зависит от русских. А русские согласились выпускать евреев через Австрию. И тогда Крайский сказал то, чего я проглотить не могла. «Мы с вами принадлежим к двум разным мирам», — сказал он мне. При нормальных обстоятельствах я бы на этом прекратила разговор; но я была тут не ради себя, и мне пришлось его продолжать.
По вопросу о закрытии Шенау Крайский был непоколебим.
— Я не хочу отвечать за кровопролитие на австрийском вокзале, повторял он. — Надо придумать что-нибудь другое.
— Но если вы закроете Шенау, вы дадите русским прекрасный повод не отпускать евреев. Они скажут: раз нет транзитных возможностей, мы не будем отпускать эмигрантов.
— С этим, — сказал Крайский, — я ничего поделать не могу. Пусть ваши люди принимают евреев сразу из поездов.
— Невозможно, — сказала я. — Ведь мы никогда не знаем, сколько в данном поезде людей. К тому же я не думаю, что безопаснее держать десятки людей на аэродроме в ожидании самолета Эл-Ал, который за ними прилетит.
Но я уже видела, что все бесполезно, что все мои разговоры ничего не могут изменить. Крайский прежде всего не желал неприятностей с арабами. Я поблагодарила его за прием и ушла.
Была назначена пресс-конференция, на которой я и Крайский должны были отвечать на вопросы. Но когда Крайский провел меня в комнату, где ожидали корреспонденты, и я их увидела, — я покачала головой.
— Нет, — сказала я, — мне нечего сказать прессе. Я сюда не войду.
Я и по сей день не знаю, отменил ли он пресс-конференцию или ответил на все вопросы сам; знаю только, что у меня было такое чувство, будто я наелась пепла и праха. «Мы с вами принадлежим к двум разным мирам». Снова и снова я вспоминала эти слова. Но, разумеется, я и не подозревала, что ожидает меня в Израиле.