ЧАСТЬ II

Никакие километры не страшны, если знаешь, что в конце пути тебя по-настоящему ждут.

Неизвестный автор.

Глава 1

Мой город и большие перемены. Памятные места. Застолье в честь моего возвращения. Разговор с отчимом и мои планы. История про золотой слиток. Мать об Алике и Маше. Неожиданный весть о Миле. Внезапное решение.


Город изменился. Но на моих глазах менялся он как-то незаметно, потому что строительные работы шли буднично и не влияли на ритм нашей жизни.

Мы вернулись сюда в сорок третьем, сразу после освобождения от фашистской оккупации. Тогда город лежал в руинах. Мне запомнилось только одно целое большое здание — пятиэтажка на Московской улице, что напротив сквера Танкистов. Недаром именно здесь, на пожарной каланче, наши солдаты, выбившие фашистов из города, водрузили красный флаг. Попавший в постановление правительства о быстрейшем восстановлении пятнадцати русских городов, наиболее пострадавших во время войны, город и восстанавливался быстро. Но для нас, мальчишек, которых больше занимали свои заботы, это шло параллельно, было событием текущим, и мы не замечали разительных перемен, которые происходили так, как замечали и принимали их взрослые. О кипящей по восстановлению работе мы судили лишь по тому, что где-то что-то взрывали, например, остов Покровской церкви и Покровский храм, который стоял рядом с церковью. Такое зрелище мы пропустить не могли и срывались с уроков, чтобы своими глазами увидеть, как от взрывов рушатся вековые стены храма. Или по тому, что мать плакала, жалуясь отцу, что на неё не хватило рукавиц, когда отрабатывали норму на расчистке завалов, и показывала стёртые до крови ладони.

Но город менялся и всё больше утверждался как промышленный с приоритетом машиностроения и приборостроения. А вокруг сталепрокатного завода вырос целый район, не уступающий иному районному центру. Это время позже назовут «золотым веком» промышленности.

Город менялся. Менялись и мы. Время отмеряло свои секунды, минуты, часы и годы — мы взрослели, определялись в жизни, и она нас тасовала и раскидывала кого куда.

Кто-то считает, что самое прекрасное из всего — это жить там, где родился и вырос. А кто-то говорит, что главное не то, где ты живёшь, а кто с тобой живёт рядом. Всё правда, как и то, что место, где ты родился — это просто антураж, если там уже нет друзей твоего детства, тех, кто был неотъемлемой его частью. И ностальгия по родному краю, улице, дому, где прошло детство, остаётся с нами до конца жизни, потому что невозможно вернуть ту прекрасную пору, которая издалека прошедших лет похожа на сказку.

Город изменился, но оставил мою Советскую улицу в её первозданном состоянии: козы по-прежнему щиплют траву на пригорках, дорога частично поросла травой, потому что до сих пор редкая машина повернёт на улицу; и фонарный столб как стоял десять лет назад у прокурорского дома, так и стоит себе, разве что чуть покосился. И синагога стоит, правда назначение её теперь готовить молодых ремесленников слесарного и токарного дела, но не в этом суть, она всё равно стоит; и молельный дом баптистов тоже никуда не делся, а на улице по-прежнему живут и евреи, и татары, и армяне, и русские. Только это теперь другие люди, и из детства моего остался один татарин Алекпер…

Ключ, как и раньше, лежал под дверью нашей кладовой в общем коридоре. Я вошёл, оставил у порога чемодан, сбросил на пол рюкзак и прошёлся по комнатам небольшой, но уютной квартиры, открыл окно, которое выходило в палисадник, и некоторое время стоял, любуясь густыми кустами недавно отцвётшей сирени, потом присел на диван и сидел в блаженстве, вдыхая забытый воздух своего детства и отрочества. И мне было грустною…

Я бродил по городу, узнавая и не узнавая знакомые места. Ленинская улица — наш Бродвей — не опустела и оставалась многолюдной, но вместо нас её занимали другие, успевшие подрасти девочки и мальчики. У главного входа в горсад появились пропилеи в виде колоннад по обеим сторонам с баллюстрадой. Перед домом, где теперь жила моя матушка с отчимом, на месте засыпанного оврага появился сквер с красивым названием Тургеневский бережок; на месте слияния рек Орлик и Ока установили памятную стелу в честь 400-летия города, которая видна была из окон дома.

— В сквере скоро установят памятник Тургеневу, — сказал отчим Константин Петрович, когда я поделился впечатлениями от своей пешей экскурсии.

Мы сидели, как и тогда, когда я приезжал на побывку из Ленинграда, а потом из района, где учительствовал, за большим столом, накрытым стараниями матушки с праздничным изыском, и меня потчевали вкусной домашней едой. Мы выпили по рюмочке водки, а потом ели окрошку, как всегда густую и обильно заправленную сметаной; котлеты, которые мне показались несравненно лучше пельменей, до оскомины надоевших мне в Омске; ели целую отварную картошку и селёдочку с колечками лука, политую пахучим подсолнечным маслом. Венцом стола стал фирменный матушкин торт «Наполеон», который мы запивали чаем, хотя и из электрического, но самовара.

После обеда расслабленно сидели с отчимом на диване и вели неспешный разговор, в то время как матушка убирала со стола и уносила тарелки и приборы на кухню, прислушиваясь и изредка принимая участие в нашей беседе.

— Теперь куда, в школу? — спросил Константин Петрович.

— Не знаю, — честно ответил я. — В школу не хочу.

— Как так? — удивился Константин Петрович.

— Некомфортно мне в этой профессии. Наверно, нет у меня для этого призвания… Не моё это.

— Как это!? — Константин Петровича явно не ожидал такого поворота и у него от удивления чуть приподнялись брови. — Столько лет преподавал и — нате вам.

— Бывает и такое. Не я первый, не я последний, — изрёк я.

— И куда же ты хочешь?

— Может быть, переводчиком, — я пожал плечами, и, видя недоумение в глазах Константина Петровича, поспешил поделиться планами: — За лето хочу подготовить к изданию книгу. У меня набрался за эти годы, по-моему, неплохой материал: около тридцати рассказов и повесть.

— Это молодец! — похвалил Константин Петрович. — Это хорошо.

— А чем же тебе школа-то не нравится? Благородная уважаемая профессия, — мать остановилась на полдороге на кухню с тарелками в руках.

— Может быть, профессия и благородная, да только там тоже своих подводных камней хватает.

Я вспомнил даму из гороно и наш с ней нелицеприятный разговор.

— Ты, сынок, подумай. У нас учителя и врачи в особом почёте, — мать казалась расстроенной.

— Как тебе Омск? — чуть помолчав, спросил Константин Петрович. Он благоразумно не стал развивать тему моего отношения к учительству в школе, понимая, что этот разговор сейчас не имеет смысла.

— Город интересный, многонациональный. Кроме русских живут и чуваши, и казахи, и татары, немцы, украинцы — говорят, около ста национальностей… Когда я прочитал в энциклопедии, что в Омской области — 4230 рек и несколько тысяч озёр, с трудом поверил, но там убедился, что так и есть.

— Да, велика Россия! — с удовлетворением произнёс Константин Петрович, и гордость чувствовалась в его тоне.

«Это от присущего функционерам пафосного патриотизма, или он действительно проникся?», — подумал я, и невольно усмехнулся, потому что отчим занимал не последнюю должность в областном партийном аппарате.

— Интересно, что название Омска идёт от реки Омь, хотя, когда мы говорим об Омске, то, прежде всего, имеем ввиду Иртыш, и это Омь, которую омичи называют Омкой, впадает в Иртыш, и он, а не Омь является более значимой водной артерией.

— Ничего удивительного, ведь устье Оми находится именно в Омске. Наверно, это и явилось предпочтением для названия, — сказал Константин Петрович, и я уважительно посмотрел на моего отчима, который иногда поражал меня знанием географических подробностей, которые обычно не удерживаются в головах рядового обывателя.

— А что с Колчаком? Ты же, помнится, интересовался историей белого движения.

— Не только. И «золотом Колчака» тоже.

— Ну и как?

— Да глупости всё это, хотя в Омске повёрнуты на этом золоте. Ищут все, кому не лень, а говорят об этом даже ленивые, — сказал я. — Золота Колчака давно уже нет. Клады, правда, иногда находят… Но это как везде.

Я вспомнил историю, которую рассказал капитан Темников.

— Характерный случай, больше похожий на анекдот, — сказал я. — Женщина одного из посёлка Кызылординской области нашла на огороде слиток золота.

— Это Казахстан. — уточнил Константин Петрович. — Во время сталинских репрессий туда депортировались семьи корейцев, чеченцев, турков и других народов.

— Этого я не знаю. При Сталине много чего наворочено было… Ну, вот, — продолжал я, — а в это время в газетах появилось сообщение, что в приуральских степях тоже нашли слитки и тут же почему-то решили, что возможно там проезжал колчаковский обоз. Правда, никто не мог объяснить, чего его туда занесло. Женщина, сроду не видевшая золота, прочитала эту информацию, вспомнила, что у неё тоже валяется найденный кусок желтого металла с выбитыми цифрами и потащила находку в милицию. По указанию милицейского начальства кусок металла отнесли в банк, а о находке сообщили в областную газету. Новость подхватили все Казахские СМИ, потом Российские. Не осталось в стороне и радио и телевидение. А через неделю, когда банк провёл экспертизу, выяснилось, что слиток бронзовый.

— То-то, наверно, досталось милицейскому начальству, — залился смехом отчим. — Это ж надо было сообразить. Да-а, как говорится, «не зная броду, не суйся в воду».

— А что удивительного? Милиционеры что, каждый день золото в руках держат? — заступился я за милиционеров.

— Тоже верно, — согласился Константин Петрович.

Мать застелила стол кружевной скатертью, поставила на стол вазу с пионами, которые я купил у бабок, обильно торгующих продукцией своего огорода и сада во всех частях города, и села в кресло напротив нас с Константином Петровичем.

— Сынок, без тебя к нам Юра заходил, потом Алик с женой.

— Я знаю, мам, они мне писали.

— Вот видишь, а от тебя мы получили всего три письма — на праздники и то не на все.

— И открытки на дни рождения, — напомнил я.

— Спасибо, что не забыл, — в голосе матери слышалась обида.

— Ладно тебе, Шур, парень молодой, у него свои дела. Они теперь по-другому живут, — то ли заступился за меня, то ли согласился с матерью отчим.

— Только Алик с Машей развелись.

— Как так? — огорчилась мать. — Они же так подходили друг другу.

— В этом возрасте все подходят друг другу, потому что молоды и красивы, — не согласился я. — Скороспелый студенческий брак. Кажется, что любовь, а это просто влюблённость, что не одно и то же.

— Ты рассуждаешь так, будто тебе самому не двадцать пять лет, а все пятьдесят… Ты нам ни разу ни одну свою девушку не показал.

— Будет что-то серьёзное, непременно покажу, — отмахнулся я. Мать замолчала, обозначая обиду, потом спросила:

— И как же они теперь?

— Да нормально. Машка сама по себе, он сам по себе. И никаких претензий друг к другу.

— Это Алик, который Есаков? — уточнил Константин Петрович. — Я немного знаком с его отцом. Специалист по энергетике. Какое-то время возглавлял Сибирскую ГРЭС. Не знаю, чем он при Хрущёве проштрафился, но какое-то время был не у дел. Сейчас получил назначение на партийную работу в Ленинград.

— Я знаю. Мать с отцом уехали ещё полгода назад, а Алик тогда еще был женат, но я его уже не застал. После развода он сразу уехал к родителям.

— А что это за девочка, Мила? С Машей была. Такая стеснительная, всё платочек в руках теребила, — спросила вдруг мать. — Но красавица. Глаза, что твои озёра — утонуть можно, синие, а сама брюнетка. И ресницы: хлоп-хлоп. Вот, думаю, парни по ком сохнут. Это чья ж такая?

— Мила!? — я растерялся, а сердце заколотилось вдруг так, что мне показалось, и мать, и отчим слышат, как оно бьётся в груди.

— Это, мам, Мила… Она училась здесь… на филологическом, — проговорил я, смешавшись, встал и подошёл к полкам с книгами, потому что мне показалось, что краснею. Слишком неожиданным было для меня то, что Мила приходила к моей матушке. И я понял, для чего ей это было нужно: она любила меня, ждала и хотела прикоснуться хотя бы к части меня в лице моей матери и дома, где оставался мой след. Я представил, как нелегко было ей решиться на это, и мне передалось состояние, в котором она находилась, когда переступила порог квартиры моей матери и отчима и сама познакомилась с ними, хотя это я должен был давно представить её своим близким и матери в первую очередь.

Странное чувство охватило меня. Мне хотелось немедленно, сейчас же, ехать к ней, увидеть, обнять и больше не расставаться никогда. Теперь я знал наверное, что она всё ещё любит меня, и знал, что только она мне нужна и никто больше. И холодный страх, от того, что может случиться непоправимое, если я промедлю, стал закрадываться в душу…

Я кое-как попрощался, быстро пошел в прихожую, надел туфли и выскочил за дверь, оставив в недоумении и мать, и отчима, которые, хотя и знали за мной некоторые странности, привыкнуть к ним не могли.

Глава 2

На такси во Мценск. Родители Милы. Враждебный приём и нелицеприятный разговор. Удручающее письмо. «А нужно было просто любить». Всепонимающий таксист.


На Ленинской я поймал такси. «Во Мценск», — сказал я нервно, садясь рядом с водителем. Водитель колебался, и я добавил: «Туда и обратно». Водитель, молодой малый в лихо сдвинутой на бок кепке, бросил на меня изучающий взгляд и заломил цену. Потому как решительно я сел в машину, он понял, что я спешу и не стану торговаться.

До Мценска мы домчались меньше, чем за час. Я знал адрес Милы. Она жила с родителями в центре в трёхэтажном кирпичном доме. Я нашел нужный дом, с замиранием сердца поднялся на второй этаж и позвонил. За дверью сначала стояла тишина, и я нетерпеливо нажал ещё раз на кнопку звонка, но тут же послышался щёлк английского замка, и дверь открыла мать Милы, которую я сразу узнал, хотя ни разу не видел. Мила была всеми чертами похожа на мать, не потерявшую былую красоту, которую чуть сгладило время, но утратившую свежесть, присущую юности.

— Елена Кирилловна, могу я видеть Милу? — спросил я, от волнения забыв поздороваться.

— Кто там? — раздался мужской голос из глубины квартиры.

— Не знаю, Милу спрашивает, — растерянно ответила мать Милы.

В прихожую вышел высокий сухощавый мужчина в очках, одетый по-домашнему в шерстяной синий спортивный костюм. Это был отец Милы, Олег Витальевич.

— Вы кто? — строго спросил отец Милы.

— Олег Витальевич, я Володя, — назвался я. — Мне очень нужно поговорить с Милой.

— Володя? — у отца Милы сузились глаза. — Так вы Володя?

В голосе Милиного отца появилась ирония.

— И вы осмелились сюда прийти!? Ни Мила, и тем более мы с Еленой Кирилловной, не желаем вас видеть. Уходите.

Я не ожидал такого приёма и немного растерялся.

— Одну минуточку, Олег Витальевич. Объясните толком, в чём дело и чём я перед вами провинился… Может быть, я прежде поговорю с Милой?..

— Какой нахал! — Олег Витальевич повернулся к жене. — У него ещё хватает совести спрашивать, чём он провинился!

Елена Кирилловна стояла столбом и молчала, а лицо её покрылось красными пятнами.

— Вы разрушили её семью. Это из-за вас она развелась с хорошим порядочным человеком. Вас не было в её жизни четыре года, не считая вашего обучения в институте. Вы черт знает где болтались, извините за грубость, а она сходила с ума, ждала, верила вам…

— Я её люблю! — воскликнул я в отчаянии от того, что сейчас слышал от родителей той, с которой хотел связать свою жизнь и без которой уже не мыслил существования. — И всё совсем не так. Вы же ничего не знаете.

— А что мы должны знать?.. Мы вообще вас видим в первый раз.

— Олег Витальевич, давайте пройдём в комнату и поговорим спокойно. Я всё объясню.

— Нет уж, говорите, что хотели сказать и, пожалуйста, уходите.

— Я знаю, что Мила тоже любит меня, — выговорил я с каким-то отчаянием.

— Не знаю, какими средствами вы морочите головы наивным дурочкам, — с сарказмом сказал Олег Витальевич. — У вас же, говорят, какие-то там сверхъестественные способности.

— Да глупости всё это, — пылко возразил я. — Причём тут какие-то способности? Если мои эти, как вы выразились, сверхъестественные способности в чём-то и виноваты, так это только в том, что они мешали адекватно воспринимать себя, что останавливало меня, и я не мог себе позволить принять скороспелое решение. И именно, потому что люблю Милу. А когда она вышла замуж, я уехал, чтобы забыть её и не мешать её счастью. Только счастья от этого замужества не случилось, потому что оно было без любви. И вы это знаете…

Теперь я чувствовал неприязнь к отцу Милы и мне не жаль было её матери, которая плакала, стоя чуть позади мужа, и промокала глаза платочком.

— Дайте мне поговорить с Милой! — потребовал я.

— Милы нет. Она уехала от нас к бабушке, которая живёт в другом городе. И работает там.

— Почему же она мне об этом не сказала? Я же писал ей. И почему я от неё не получил ни одного письма?..

И вдруг меня осенило:

— Так вы утаивали мои письма к ней? — я задохнулся от ярости, огнём пронзившей мой мозг. — Это подлость!.. Дайте мне её адрес.

Отец Милы совершенно не смутился и резко сказал:

— Я ещё раз прошу оставить Милу в покое. Никакого адреса я вам не дам, потому что она тоже видеть вас не хочет. А чтобы вы не сомневались в моих словах, которым вы можете не верить, я покажу её письмо, в той части, где она говорит об этом.

Он ушёл в комнату и вернулся с листком, сложенным вчетверо по размеру конверта. Прежде чем дать мне письмо в руки, отец Милы сложил его так, чтобы остался нужный текст, сказав при этом:

— Вот читайте. Остальное вас не интересует, потому что это наше личное и касается только нас.

Я взял в руки листок с письмом и стал читать:

«…если вы имеете в виду моё увлечение, которое я принимала за любовь, то я хочу забыть его, как страшный сон, потому что ждать и пребывать в надежде на взаимное чувство, невыносимо. Я все последние годы жила как на вулкане. Так что стараюсь вычеркнуть эту глупость из головы так же, как своё нелепое замужество. За мной и здесь пытаются ухаживать, но у меня в душе ничего не осталось кроме полного равнодушия, и сейчас я хочу только одного, чтобы все оставили меня в покое».

Это был почерк Милы. Я вернул письмо и, ни слова не говоря, вышел из квартиры, несколько минут стоял на площадке между этажами, глаза застилал туман от выступивших слёз. Я думал о Миле, и мне её было до боли жалко. Я винил себя, потому что я, и только я был виноват во всем, что с ней происходило, в том, что душа её находится в смятении, в том, что она потеряла душевное равновесие, а вместе с тем и покой.

Говорят же, чтобы что-то получить, нужно сначала отдать. А что дал Миле я? Я не дал, я отнял, отнял душевный покой и посеял смятение в её душе, а вместе с тем поколебал её веру в настоящую любовь. Я забыл истину: чтобы нас полюбили, мы должны сами полюбить. А моя любовь была эгоистична. В моей любви было больше «Я» и моих сомнений, самокопания и самоедства. Мой рациональный ум взвешивал и размышлял, а моя совесть прикидывала, как нужно поступить в том или другом случае, так или этак. А нужно было просто любить, потерять голову, не рассуждать, а броситься в омут чувств без оглядки и слушать не разум, а сердце… И за что меня тогда любить? Мила права. На ум пришли чьи-то незатейливые стихи:

Мы часто говорим, что мало нам любви.

А много ли привыкли сами мы дарить?

Дарить не думая, не глядя, не считаясь?..

Таксист меня ждал и уже нервничал, потому что я заплатил ему только в один конец. Я ехал молча, стараясь привести мысли в порядок. Я считал себя прагматиком с трезвой головой и достаточно просто справлялся со всякого рода неурядицами — в конце концов, принимая что-то как данность. Но здесь было другое. Я любил, и никакой прагматизм, никакой рациональный ум здесь не работал. Моё самоедство шло от экстрасенсорных способностей, которые формировали особый психический склад и которые воспринимались некоторыми людьми как психическое расстройство. Мне казалось, что я не особенно приспособлен к семейной жизни. Юрка в своё время по этому поводу рассмеялся и заверил, что мои способности никак не мешают мне быть нормальным.

— Что-то случилось? — участливо спросил таксист.

— Случилось, — я вдруг ощутил острую потребность в чьём-либо участии. — Родители девушки дальше порога не пустили и, можно сказать, дали от ворот поворот.

— Во как! — таксист присвистнул. — А она?

— А её нет.

— Как так?

— Уехала в другой город и живёт у своей бабки.

— Так это ещё ничего. Это ещё как она решит… Это с ней говорить надо.

— Так они мне адреса не дали. Показали письмо, а там она даёт понять, что это было увлечение, которое она хочет выбросить из головы.

— Да-а, брат! Это чем же ты ей так досадил?

— Да вот так… То она замужем была, то я отсутствовал по разным причинам… Но она права… Что ждать у моря погоды?

Таксист замолчал, сосредоточенно глядя на дорогу, потому что стал обгонять тяжело идущую фуру, потом сказал:

— Ну, это ещё не беда. Человек не иголка, найдёшь, встретитесь — всё прояснится… Водки хочешь?

Я криво усмехнулся, оценил разумные слова таксиста и его участие, с сомнением отнёсся к тому, что всё прояснится, но на водку согласился.

— Давай! — сказал я, чувствуя, что не могу совладать с собой и меня начинает трясти. Таксист остановился у обочины, когда мы уже были на порядочном расстоянии от Мценска. Он достал из «бардачка» бутылку водки и стакан, протянул ломтик ржаного хлеба: «Не обессудь, другой закуски нет». Я выпил полный гранёный стакан, чего со мной раньше не бывало, запьянел, что-то отвечал на вопросы таксиста, которого звали Саша; не вникая в смысл, слушал его болтовню. У гастронома на Московской попросил высадить меня, расплатился и за поездку, и за водку, которую я больше пить не стал и оставил у таксиста. Тем не менее, в гастрономе снова купил бутылку водки, а вместе с этим колбасу, бутылку ситро, батон и бутылку молока на утро.

Я не вполне отошел от выпитого в такси, меня немного пошатывало, и я хотел есть, но дома выпил почти полный стакан, едва закусил, после чего у меня хватило сил добраться до дивана, и я провалился в глубокий сон как в бездну.

Глава 3

Хандра. Новая работа и другие люди. В курилке. Токарь Колька Забавин и уборщица Оля. Моя начальница Конкордия Михайловна. Рутинная работа переводчика. Рабочие будни отдела технической информации. Патентовед Элла Гавриловна и информатор Зиночка. Колхозная история с Фирой Фишман. У каждого своя правда.


Безделье усугубляет тоску. Как говорят, «от безделья и всяк поневоле хандрить станет». Меня одолевала хандра со всеми её признаками: подавленным настроением, когда не хочется ни читать, ни писать и даже выходить из дома. Всё вокруг потеряло смысл, и мой многоцветной мир стал вдруг в один миг однотонно-серым. Я ощущал себя комком ваты.

Время, конечно, лечит. Лечит, но долго. Психологи в случае депрессии советуют избегать одиночества, и даже если нет друзей, искать общения среди близких. Но я одиночка, интроверт и испытываю дискомфорт от чрезмерного общения.

Барон Мюнхгаузен сказал умные слова: «Мыслящий человек просто обязан время от времени вытаскивать себя из болота, пусть даже и за волосы». Я последовал совету барона и решил, что лучшего рецепта для вытаскивания из болота хандры, чем работа, никто не придумал.

С работой мне повезло. Я встретил бывшую однокурсницу, Галю Загоруйко, которая подсказала, что вновь открывшемуся чуть больше года назад предприятию, где она тоже работала, требуются переводчики.

На работу меня взяли, и я с головой окунулся в новое, незнакомое мне дело технических переводов. Я без особого труда усвоил техническую терминологию и вскоре сносно разбирался в хитросплетениях английской системы построения патентной формулы и отличия её от европейской. Трудно было привыкнуть к архаической форме британских патентов, которые отличались сложными грамматическими построениями и длинными, часто на целую страницу, предложениями без пунктуации, да ещё с большим количеством причастных оборотов и повторений. Гораздо проще переводились американские патенты, хотя и там встречалось немало архаических форм.

Но если с работой всё складывалось неплохо, то всё остальное действовало на меня угнетающе. Меня мало что объединяло с коллегами. И хотя я не был в коллективе одиноким, я чувствовал себя здесь чужим. Я попал в другой мир, в мир, с которым раньше не сталкивался — мир производства и проходной, которая убивала ощущение свободы. Люди здесь тоже оказались другими. Они отличались от тех, с которыми я работал в школе, на стройке и даже на кирпичном заводе. Это были люди интеллектуального труда и инженерного мышления, но они казались заштампованными, как солдаты штрафбатов, и менее интересными, чем мои прежние коллеги по труду: трубоукладчики, обжигальщики или садчики кирпича, монтировщики сцены и учителя. При разном мышлении и в одном, и в другом случае я существовал более органично со вторыми.

Но это не значило, что я стал изгоем. Меня принимали, делились своими мыслями и заботами, и мы вместе тихо ругали начальницу Конкордию за то, что она утаивала информацию в виде новых проспектов или сообщений из Главка по линии информации, а потом ставила в тупик подчинённых, указывая на неосведомлённость и намекая на некомпетентность. Конкордия Михайловна единственная в отделе не имела высшего образования, но её муж занимал должность главного инженера соседнего завода, поэтому сидела на этом месте прочно.

— Вы же работаете в информации, а таких вещей не знаете, — желчно выговаривала начальница, имея в виду какое-нибудь новшество в оргтехнике, проспект с которым покоится в её письменном столе в одной из папочек.

— Откуда же я могу знать, если я этого в глаза не видела? — говорит, например, кто-то из инженеров отдела.

— Но я-то знаю, — довольно заключала Конкордия, и ей никто не возражал.

Таким образом наша начальница компенсировала свою дубовость.

Я не курил, но, уставая сидеть за письменным столом, делал перерыв и шёл в курилку, где всегда толкалась группка конструкторов или технологов из трёх-четырёх человек. Слушать трёп курильщиков было любопытно и иногда в мусоре пустой болтовни случалось услышать занятные истории. Время от времени в курилке появлялся кто-то из опытного производства, хотя чаще они курили в подвале, ближе к своему отделу. В опытном производстве работали ассы своего дела, потому что вновь разработанные в конструкторском отделе образцы требовали филигранного исполнения и не только умения, но и смекалки. Здесь трудилась рабочая интеллигенция, хотя, если говорить об интеллигентности, то случались накладки. Например, лекальщик шестого разряда Женя Орехов, человек тонкий и тактичный, спортсмен и даже в какой-то степени философ, являлся антиподом токаря Кольки Забавина, человека с золотыми руками и дурной головой, который мог ляпнуть что-то невпопад, загоготать, когда всем не смешно, и рассказать скабрезный анекдот, не стесняясь в выражениях.

— Вчера пришёл утром на работу, а по коридору идёт Олька-дурочка, — рассказывал Колька. — Я говорю: «Оль, это правда, что у тебя сиськи не свои?» «Почему, говорит, не свои?». «Да все говорят, что надставленные». Она, дура, заволновалась. «Нет, говорит, ничего я не надставляла, свои». И чуть не плачет. Я говорю: «Покажи, тогда поверю и всем скажу».

Колька заржал. Все лениво засмеялись.

— И что, показала? — спросил конструктор Володя Мартынов.

— Пошли в подвал, она расстегнула кофту и дала потрогать. А я на полном серьёзе говорю: «Теперь верю». Господи, да там сиськи-то с фигу.

Он опять хохотнул, но его никто не поддержал. Все чувствовали себя неловко, как-то сразу замолчали и, загасив окурки, один за другим разошлись.

Ольга работала уборщицей. Она страдала каким-то психическим расстройством, скорее всего это была вялотекущая шизофрения, но обычно она вела себя вполне адекватно, хотя временами в её поведении проявлялись странности. Как-то утром, когда мы шли на работу, она сидела на подоконнике между этажами, что-то шила, напевая себе под нос, а на растянутой верёвочке, привязанной за ручку окна и за трубу отопления, сушилось её незамысловатое исподнее бельишко. Сотрудники и сотрудницы, проходя мимо, хихикали и спешили разойтись по своим отделам. Не прошла мимо Конкордия Михайловна. Она задохнулась от возмущения, узрев вопиющее нарушения порядка.

— Ты что, совсем сдурела? — гаркнула Конкордия Михайловна, вводя в смятение бедную дурочку. — Ишь, развесила! Нашла где свои тряпки сушить! А ну-ка, быстро убирай всё к чертовой матери.

Перепуганная Ольга соскочила с подоконника, бросив шитьё, и стала стаскивать свои тряпки с верёвки, собрала всё в кучу и вместе с верёвкой унесла к себе в подвал, где у неё лежал тюфяк и стояла тумбочка с электроплиткой, на которой она что-то иногда варила. Не знаю, где она жила, да и было ли у неё жильё, но ночевала она часто в этом подвале. Об этом знали, но смотрели сквозь пальцы, потому что сам директор НИИ, сердобольный Иван Иванович Петров, однажды, когда кто-то из замов указал на недопустимость такого безобразия в стенах серьёзного заведения, сказал смущенно, поморщившись как от зубной боли: «Да ладно, пусть её. Не мешает».

В нашем отделе работали переводчики с английского, немецкого и французского, хотя каждый из нас владел, по крайней мере, двумя языками, а также патентоведы и почему-то художники, которые занимали конференц-зал, где раскладывали иногда больших размеров кумачовые полосы ткани на полу и выводили буквы лозунгов зубным порошком на клеевой воде, ползая на коленках.

Прошло немного времени, я освоился в новом коллективе, и меня перестали замечать, то есть я стал своим и как бы растворился в массе белых воротничков. Утром я вставал, наскоро завтракал и шел в свой НИИ, чтобы погрузиться в рутинную работу технических переводов, которые сводили с ума однообразием текстов. Но зато я мог выполнить норматив в семь страниц по тысячи восемьсот знаков меньше, чем за рабочий день, и располагал некоторым свободным временем, чтобы заняться какими-то своими делами, например, написать пару абзацев, а то и страницу своего текста, поразмышлять или сходить к конструкторам как бы за консультацией. А чаще я заглядывал в конференц-зал к художникам, может быть потому, что мы считались одним отделом, но скорее всего потому, что там было тихо, и я мог немного отдохнуть от раздражающей болтовни ни о чём в отделе, где волей случая оказался единственным мужчиной. Я постепенно научился отключаться от всего, что происходило вокруг меня, и часто вызывал недоумение, когда не откликался на вопрос или обращение коллег и самой начальницы, вынужденных повышать голос, чтобы до меня достучаться. Тогда я «снимал наушники», приклеивал улыбку вежливости, извинялся и объяснял свою «глухоту» тем, что увлёкся работой.

По утрам мои коллеги, не успев прийти на работу, тут же включали электрочайник и уже через час начинали заталкивать в себя бутерброды. В обед ели плотно, закусывая салатами и винегретами, солениями и вареньями, принесёнными из дома. Однажды я с удивлением увидел, как патентовед Элла Гавриловна, ещё вполне молодая, но полная, круглолицая, с ухоженным лицом и двойным подбородком женщина, глотая слёзы от обиды за несправедливый выговор от главного инженера, которому что-то не понравилось в изложении формулы изобретения, «молотила» задолго до обеда из небольшой кастрюльки толченую картошку вприкуску с огурцом и хлебом. А в обед она с неподдельным изумлением смотрела в пустую кастрюлю и напрягала лоб, силясь что-то понять.

— Эль, — серьёзно сказала Галя Загоруйко, — ты же, как пришла от главного, так всё и слопала. Ревела как белуха и лопала.

— Девки, это у меня всегда так, видно, на нервной почве. Однажды с матерью поругалась, так мать потом говорила, что я полхолодильника от психа сожрала. А я, убей, не помню.

После этого Элла Гавриловна сходила в продмаг, что рядом с нашим НИИ, купила литровую бутылку молока с батоном и всё до крошки подъела.

— Господи, как же столько жрать можно! — беззлобно сказала Галя Загоруйко, когда Элла пошла в туалет мыть посуду.

По этому поводу наша начальница, Конкордия Михайловна однажды заметила с тоской: «Не работа, а одна еда!», хотя по утрам тоже со всеми вместе пила чай; правда, обедать ходила домой.

— А помните, как она напугала Зиночку? — сказала переводчица Инна и вызвала общий смех.

— Володя не в курсе, — поймала мой недоумевающий взгляд Галя. — Короче, когда отдел ещё состоял только из Конкордии да Эллы, на информацию и пропаганду взяли Зиночку, только что закончившую институт; а она, сам видишь, миниатюрненькая.

Зиночка сидела в расслабленной позе за своим столом, ела шоколадку «Гвардейская» и смущенно улыбалась.

— Ну вот, Элла и говорит Зиночке: «Давай обедать вместе». А Зиночка ведь не знала про Элькин прожорливый аппетит и говорит: «Давайте». Пошли в магазин. Элька стала набирать еду: полкило колбасы, сыр, молоко, батон, да ещё сласти вроде пастилы. Зиночка перепугалась насмерть и говорит, заикаясь: «Элла Гавриловна, я столько есть не могу». Та спохватилась, махнула рукой и от затеи отказалась, а потом сама со смехом рассказывала, как напугала бедного ребёнка…

Все дружно посмеялись.

В отделе работали два патентоведа: Эмма, то есть Эмма Гавриловна, и Фира Фишман. Но если Эмма отличалась дородностью, то Фира, брюнетка с чёрными угольками глаз и вьющейся копной волос, имела фигуру вполне привлекательную, хотя талия у неё и спрямлялась жирком на боках. С первых дней работы я заметил, что никто из отдела к ней ни с чем не обращается, не разговаривают, и делают вид, что её вроде как нет. Фира приходила на работу ровно к девяти часам, не здоровалась, проходила на своё место, садилась за стол и погружалась в работу, то есть делала то, что положено штатным расписанием: определяла новизну разработки, для чего изучала зарубежные патенты, и оформляла заявки на изобретения. В обед она доставала термос, газетный свёрток с бутербродами, выпивала кофе и до конца перерыва уходила из отдела. Как-то я в перерыв вышел купить в киоске газету и видел, как Фира прогуливается недалеко от НИИ.

Через день, когда Фира вышла на свою регулярную прогулку, я спросил у Гали Загоруйко:

— Галь, а чегой-то вы так с Фирой? Сторонитесь, словно прокажённая. Бойкот что-ли?

— Самый настоящий.

— Чем же она вас так достала?

— Умнее всех оказалась, — зло блеснув глазами, сказала Галина.

— Ага! — поддержала её Инна. — Мы, значит, рабы, а она госпожа, белая кость.

— Что значит белая кость? — не понял я.

— А то и значит, что себя выше всех поставила, — в голосе Галины чувствовалась откровенная неприязнь к Фире. — Вот как ты думаешь? Послали нас в колхоз на прополку свёклы. Конечно, кому охота! Поворчали, конечно, но ехать-то надо. И ни у кого не хватило совести отказаться. А Фира отказалась наотрез. У меня, мол, ребёнок до восьми лет и по закону не имеют права отрывать в таком случае мать от ребёнка.

— Так она права. Раз такой закон есть, — неуверенно возразил я.

— А у Эммы сахарный диабет, а у Зиночки тоже ребёнок, а у меня мама больная, — запальчивой скороговоркой проговорила Галина. — Но разнарядку-то дают на отдел, исходя из количества человек! Значит выходит, что мы должны вкалывать и за неё тоже…

И знаешь, здесь не в ребёнке дело, ребёнка можно было, в конце концов, оставить и на бабушку, и на мать. Дело в элементарной совести… Послушай, что дальше было. Через две недели приехали мы из колхоза, и Эмма говорит: «Фира, я думаю, тебе лучше из нашего отдела уйти, потому что мы с тобой работать не сможем». Фира спокойно так и отвечает: «Это, — говорит, — ваши проблемы. И с чегой-то я должна вдруг уходить?» Эмма говорит: «У нас с тобой никто теперь разговаривать не будет». А она: «Да, — говорит, — пожалуйста». Конкордия, которая тоже с нами ездила, и говорит нам: «Ничего, не хочет по-хорошему, мы её и так уволим».

— Ну, и что ж не уволили? — усмехнулся я.

— Да в том-то и дело, что не за что. Приходит на работу вовремя, работу выполняет, замечаний нет… Ты представляешь, до какой степени у человека совесть заморожена? Сидит сычом, можно сказать, в вакууме — и хоть бы что… Как в пословице «Стыд не дым — глаза не ест».

— Ну, совесть-то у неё, наверно, есть, только она живёт согласно другим внутренним ориентирам.

Галина с удивлением уставилась на меня.

— Для чего тогда законы, если их можно не соблюдать? — продолжал я. — Не дураки же этот закон выдумали. Может быть, она руководствуется более высокими принципами, и это своеобразный вызов не вам, а руководству. Никто же из вас не возразил против того, что Эмму или Зиночку, например, тоже посылают незаконно? Может быть, нужно было обратиться к директору с просьбой пересмотреть норму работ на отдел?

Галина смотрела на меня как на дурака.

— Ну, ты, Володь, даёшь! Ты что, с луны свалился? Кто просить будет? Конкордия?.. А нам зачем на рожон лезть?.. Да у нас, если так рассуждать, половина больных наберётся. Нет, Володя, если совести нет, так её и не будет. Она просто наплевала на всех и думала только о своей выгоде, а совестливый человек всегда будет и поступать по совести независимо от того, выгодно это для него или нет… С этим ты согласен?

— С этим я согласен, — искренне подтвердил я, но в глубине души сочувствовал Фире, которая пошла на принцип, отстаивая своё право, закреплённое законом, и видел определённый смысл в её противостоянии…

Наверно и те, и другие были правы, но каждый верил только в свою правду, и это как раз оказался тот случай, когда что-то доказывать друг другу не имеет смысла. Ведь известно, что спор имеет смысл только в том случае, если он разумен.

Глава 4

Художник Митя. Рассказ о том, как Митя ездил в командировку с художницей Анной. О людях маленького роста. Старший техник Эдик Ковалёв. Борьба с комплексами. «Парочка — баран да ярочка». Разные взгляды на один предмет.


Художника звали Митей. Это был человек небольшого роста, оптимист, балагур и жизнелюб. Роста своего он не стеснялся, по этому поводу не переживал и не комплексовал. «Главное — не рост, — серьёзно говорил Митя. — Главное — размер». «Бессовестный!» — улыбались девушки. «Я имею в виду большое сердце», — смеялся Митя. Он располагал к себе легким доброжелательным характером, и девушки его любили.

Дверь в конференц-зал оказалась изнутри закрытой, я подёргал ручку и хотел уйти, но из-за двери осторожный голос спросил: «Кто там?», я ответил, и дверь открылась.

— Один? — спросил я. — А где Анюта?

— Будет завтра? Нужна?

— Да нет. Просто я привык, что вы вдвоём…

— Ну да, закрылись и занимаемся чёрте чем, — засмеялся Митя.

Художница, Анна, фактурой являлась полной противоположностью Мите, который считался её начальником: высокая, статная красавица, румяная словно матрёшка, с густыми русыми волосами, уложенными в толстую короткую косу. Про таких говорят: «кровь с молоком», а ещё, что они «коня на скаку остановят». При всей своей привлекательности Анна отличалась ещё и добрым, покладистым характером, имела весёлый нрав и живо реагировала на хорошую шутку.

— А чего закрылся? — я оглядел чуть затемнённый сдвинутыми шторами зал.

— Портрет Брежнева парторг заказал. Формат большой. Я его через диапроектор на холст спроецировал, теперь обвожу. А дверь закрыл от греха: какой-нибудь придурок растрезвонит, что Митька художник хреновый — не может портрета нарисовать, поэтому и переводит. Не все ведь понимают, что у нас тоже есть свои технические секреты.

Митька вдруг добродушно рассмеялся. Я вопросительно посмотрел на него.

— Насчёт «закрылись и вдвоём». Вспомнил, как мы с Анькой в Москву в командировку ездили. Сейчас расскажу.

Он выключил проектор и приоткрыл шторы. На загрунтованном холсте, прикреплённом к стенке за сценой медицинским пластырем, обозначился контур вождя.

— С ней ездить одно удовольствие. Хохотала всю дорогу. Хохочет, аж слезы из глаз, «Ой, говорит, не могу. Сил, говорит, моих смеяться больше нет». А потом просит: «Мить, расскажи еще что-нибудь смешное». Ну, ладно. В один день не уложились, потому как приехали днём. А где ночевать? У неё в Москве никого нет, в гостиницу не устроишься. А у меня тётка в Мытищах живёт, Поля. Меня знает, но видимся редко. Купил я бутылочку винца, коробочку конфет. Поехали.

— Мытищи, это с Ярославского вокзала? — уточнил я.

— Ну да… В общем тётка рада, разохалась, про мать, то есть, свою сестру спрашивает и всё на Аньку смотрит, мол, кто такая со мной заявилась. «А это моя жена», — говорю. Анька сначала чуть слюной не подавилась, а потом, чувствую, сейчас расхохочется и кулак ей за спиной показываю. «Хороша, — говорит тётка Дарья. — И где только такую отхватил!» И обижается: «А на свадьбу-то не позвал». «Да у нас, — говорю, — и свадьбы особой не было. Расписались, да чуть с друзьями выпили — вот и вся свадьба». Анька сидит и похохатывает. «Весёлая тебе жена попалась, — говорит тётка Дарья. — С такой и жить в радость. Ну, ладно, пришло время спать ложиться. Тётка стелет нам кровать в отдельной комнате. Кровать узкая, полутороспальная, но с периной. Анька молчит, но, вижу, нервничает. Тётка говорит приветливо так и как-то игриво: «Ну, молодые, спокойной ночи!» и уходит, притворив за собой дверь.

— Да-а, — конфузия, — засмеялся я. — И как же вы?

— Во-во, Анька и говорит: «Мить, а как же спать? Кровать-то одна». А я говорю: «Да вместе спать и будем. Ты ж мне жена». «Ага, — говорит, — разбежалась. Вместе с тобой я спать не буду». Я говорю: «Ань, рассуди. Не могу же я теперь сказать тётке, что ты мне не жена?» А сам смеюсь. «Да ты, — говорю, — не бойся, я на твою честь посягать не буду, так что мы с тобой будем спать не вместе, а рядом». Анька покочевряжилась немного и говорит: «Ладно, только я буду спать в одежде». А какая там одежда? Лето же. Платьице на голое тело и даже колготок нет. Тем не менее, когда она ложилась, заставила меня отвернуться. Я разделся до трусов и майки, потому что в брюках на чистое ложиться как-то неловко.

— И что? — я себя поймал на том, что уподобляюсь мужикам, которые, когда собираются вместе, начинают смаковать интимные подробности о женщинах, с которыми провели ночь.

— Да ничего. А ты хотел, чтобы что-то было?

— Да ничего я не хотел, смутился я. — Но у всякой истории должен же быть конец.

Я улыбнулся.

— А конец такой. Утром встали свеженькими и выспавшимися, тётка напоила чаем, и мы пошли на электричку.

Митя посмотрел на меня, подмигнул и добавил:

— Ну, конечно, попробовал я Аньку приобнять, да прижаться под предлогом, что кровать тесновата, но она меня локтём успокоила… А девка хороша. Я б и женился, да, знаю, не пойдёт.

Кончался перерыв, и я поспешил в отдел.

— Заходи, расскажу, как мы в поезде соседей по купе разыграли, — бросил мне вдогонку Митя.

На следующий день, когда я зашёл к Мите, он раскрашивал портрет, и лицо вождя приобретало всё большее сходство с теми портретами, к которым мы успели привыкнуть.

— Что, твоей Анюты опять нет? — спросил я.

— А пусть погуляет, пока особо делать нечего. Я её отправил вроде как для обмена опытом в НИИлегмаш. Там пацаны с нашего худграфа работают.

— Понятно. Ну, тогда давай рассказывай, — сказал я.

— Про что?

— Про командировку. Ты вчера обещал рассказать, как вы с Анькой в поезде пассажиров разыграли.

— А-а, — Митя засмеялся. — Слушай… Закончили мы свои дела, полазили по магазинам и с сумками погрузились в поезд. Поезд наш, фирменный, который приходит в Орёл утром. А по дороге я говорю Аньке: «Пока не приехали, ты всё ещё моя жена. Войдём в купе, пусть народ завидует мне». Анька хохочет. «Ладно, — говорит. — Пусть буду жена». Взвалил я на неё все наши сумки и кульки, и она, нагруженная, в двух руках тащит всё это за мной в купе. Я вхожу гоголем, грудь колесом. Я-то, сам понимаешь, ростом не вышел, а Анька здоровая, на голову меня выше. Вошли: я вперёд, она с сумками за мной. Я говорю строго: «Сумки клади наверх, да смотри осторожно». И к пассажирам: «А то, безрукая, прошлый раз вазочку стеклянную расколотила». Анька покорно в ответ: «Хорошо, Митенька. Ты только не волнуйся, тебе волноваться нельзя». Соседи по купе, немолодые уже женщина и мужчина, когда мы вошли, о чём-то разговаривали, а тут, словно дар речи потеряли, молча переглянулись и женщина головой покачала, вроде: «Ну и ну!». А я дальше продолжаю комедию ломать. «Анька, — говорю опять строго, — сходи, чаю принеси. Да смотри, чтоб горячий был, да с заваркой хорошей». И опять к соседям: «А то прошлый раз чуть тёплый подала, да еле заваренный». А Анька опять: «Сейчас, сейчас, Митенька, потерпи, милый!» И — из купе, как ветром сдуло. Женщина опчть головой покачала и говорит мне: «Это чем же, не пойму, ты её, такую красавицу, взял, что она на тебя молится?». «Значит, есть за что, — говорю важно. — Иной мал, да удал, а другой велик, да дик». А она мне: «Да, видать, правда в пословице говорится: «Велик осёл, да воду возит, мал сокол, да на руках носят». И на мужика своего зырк-зырк глазами.

Митя замолчал.

— И что, признались, что это только шутка? — спросил я, сочувствуя женщине и её спутнику, очевидно, мужу.

— А зачем? Я даже когда ложился на вторую полку, обыграл это так, что, вроде, не могу спать низко, а то бы жену туда загнал…

— Пусть люди знают, что дело не в росте, а в голове, — заключил Митя. — Что толку от того, что у тебя длинные ноги, если с тобой и поговорить не о чем.

— Это точно, — согласился я…


Я где-то читал, что низкий рост заставляет людей прилагать больше усилий и работать усерднее, благодаря чему многие из них добиваются более значительного успеха, чем высокие. В общем, этим людям приходится полагаться только на свою активность и предприимчивость. А ещё считается, что люди маленького роста со временем приобретают большее чувство юмора.

Митя как раз и являлся примером этого вывода.

Но если в одном случае чувство неполноценности заставляет людей упорно работать над собой, то других людей маленького роста это чувство подавляет, и они начинают с недоверием относиться к окружающим, потому что им всё время кажется, что они вызывают насмешки окружающих.

Заниженная самооценка угнетает человека и расшатывает его психику; психологи говорят, что переживая из-за своего роста, невысокие люди чаще других умирают от сердечных приступов и инсультов. Но у этих людей в большей мере проявляется желание в чём-то возвыситься и превзойти окружающих, и тогда комплекс неполноценности формирует то, что называется комплексом Наполеона…

В конструкторском отделе работал старший техник Эдик Ковалёв, симпатичный молодой человек лет двадцати пяти со смуглой кожей лица и большими печальными карими глазами, которые всегда смотрели насторожённо, будто он ждал удара или какой-либо другой неприятности от человека, с которым разговаривал. Рост его составлял не более метра пятидесяти трёх, может быть, пятидесяти пяти сантиметров, и был он лишь немногим ниже художника Мити, но его съедало ощущение ущербности из-за своего роста, и он постоянно испытывал от этого тревогу, которую пытался спрятать, но она сидела в нём и перерастала в страх, хотя внешне он старался вести себя самоуверенно, чем маскировал свои слабости. Ему казалось, что его способности не оценены в должной мере, хотя оценивать там было нечего, потому что никакими особыми способностями он не обладал. Тем не менее, у него выработалось какое-то пренебрежительное и высокомерное отношение к окружающим. Считая себя личностью, стоящей выше «толпы», он отличался характером завистливым; что тоже шло от закомплексованности.

Коллеги не то чтобы избегали его, но не любили и старались лишний раз не вступать с ним в общение, потому что из-за болезненного самолюбия его могло обидеть пустое слово или любая безобидная шутка, которые на самом деле не имели к нему отношения, но которые он принимал на свой счёт или искал в них подвох. Недаром Горький говорил, что самолюбие — худший вид зависимости. Вот эта его вечная поза обиженного и скрытая агрессия часто вызывали неприязнь.

Одевался он по моде, носил зауженные брюки, которые чуть закрывали яркие носки, но даже летом ходил в пиджаке и галстуке. На ногах его красовались туфли на утолщенной подошве и наращенными у сапожника каблуками; волосы он как-то тоже взбивал над головой до кока, и они добавляли ещё сантиметр-два роста, но это всё не делало его фигуру значительнее.

Борьба с комплексами изводила его, и он стал находить отдушину в вине. Часто ему составлял компанию инженер-конструктор Евгений Иванович Константинов. Евгению Ивановичу было лет тридцать пять или чуть больше, жена от него давно ушла из-за его пристрастия к выпивке; или, как говорили в чеховские времена, он «имел слабость». Зная за собой этот грех, которого он стеснялся, Евгений Иванович вёл себя тихо, отличался застенчивостью, был робок и со всеми крайне вежлив. В любом случае это был человек в общении приятный. Денег ему до получки всегда не хватало, и он часто занимал трояк-пятёрку у сослуживцев, которые ему не отказывали, потому что долги он отдавал в срок, хотя потом ему снова приходилось занимать, так как от получки после раздачи долгов у него оставалась, дай Бог, если половина. На свободном от ватманского листа месте на кульмане у Евгения Ивановича всегда висел прикреплённый кнопками клочок тетрадной бумаги в клеточку с инициалами, понятными ему одному, тех, кому он успел задолжать на данный момент.

На почве пристрастия к выпивке Эдик и сошёлся с Евгением Ивановичем.

Как-то Конкордия сказала, покачав головой:

— Иду вчера вечером по Ленинской, а на другой стороне стоят Константинов с Ковалёвым. Оба сильно выпивши, а у Константинова в руках бутылка. Даже и не прячет.

— Да они частенько вместе выпивают, — усмехнулась Элла Гавриловна.

— Связался чёрт с младенцем, — в голосе Конкордии слышалось явное неодобрение.

— Да, действительно, — согласилась Элла Гавриловна. — Так-то Женька мужик хороший, мухи не обидит… С женой не повезло, вот и ходит бобылём.

— Не пил бы, не ушла, — категорически отрубила Конкордия.

— Так это он уже после пристрастился, а до этого, говорят, совсем не пил, — не согласилась Зиночка. — Говорят, жена на редкость стервозная попалась.

— Ну, без дыма огня не бывает. Видать, и он не ангел. А что тихий, так сами знаете, что в тихом омуте водится, — строго заключила Конкордия.

— Зато Эдик женат. И жена очень симпатичная, — сказала Зиночка.

— Верка. В ЦНТИ, в патентном отделе работает, — подтвердила Элла Гавриловна.

— И чего мужику надо? Такая жена, а он за воротник закладывает, — пожала плечами Конкордия.

— Да здесь обычный брак по расчёту и ничего больше, — усмехнулась Галина.

— И какой же здесь расчёт? — Конкордия вопросительно посмотрела на Галину.

— Да Верке выгодно было выйти за него замуж.

— И какая ж здесь выгода? Он — сморчок, она, сами говорите, симпатичная, — у Конкордии лицо сложилось в саркастической усмешке.

— У него в центре квартира от родителей, а Верка — из района, без жилья, — объяснила Галина.

— Так он её, похоже, любит, — сказала Зиночка.

— А она его терпит, — поставила точку Галина…

Глава 5

В районе Болховской. Нечаянная встреча с Константиновым. В гостях у Эдика Ковалёва. Недовольная Вера. Обстановка жилья Ковалёвых. Книги от отца. Родители. Константинов и его философия выпивок. Пророческий сон. Смерть Эдика Ковалёва.


Эдик жил на Ленинской, бывшей Болховской. Немного в стороне от Ленинской, над рекой, стояло несколько домов, составляющих улицу Пролетарская гора, которая раньше, называлась Левашовской в честь губернатора графа Левашова, и где теперь жила моя мать с отчимом, Константином Петровичем. Немудрено, что я часто проходил по Ленинской, навещая своих. Но если на Пролетарской большие дома появились уже после войны и поселились там новые люди, в той или иной степени относящиеся к управленческому аппарату, то до'ма на Ленинской занимали старожилы, но старожилы уже из послереволюционного времени, сначала уплотнившие, а потом и занявшие квартиры городской знати и орловских купцов, которые расселились здесь, когда Орёл стал губернским городом и началась активная застройка Болховской улицы.

Как-то в воскресенье я встретил Константинова. Он лениво плёлся вверх от Александровского моста в сторону горсада. В руках он держал холщовую сумку, в которой звякала пустая посуда. Увидев меня, просиял, мы перекинулись несколькими ничего не значащими словами, после чего он, немного стесняясь, попросил:

— Володь, ты деньгами не богат?

— А что? — спросил я, прекрасно понимая, что за этим обычно следует.

— Не одолжишь трояк до получки?

— Одолжу, — обрадовал я Константинова и поинтересовался: — А ты сейчас куда?

— К Эдику. А без бутылки… сам знаешь.

После проходного разговора о двух выпивохах из конструкторского, который случился в отделе, мне не давало покоя любопытство и интерес к Эдику, и я спросил:

— А можно мне с тобой?

Константинов удивлённо посмотрел на меня.

— А зачем тебе? Ты ж с ним, вроде, не контачишь.

— Да так, — уклонился я от прямого ответа. — Выпьем, посидим, поговорим.

Он чуть поколебался и сказал:

— Ну ладно… Только давай в гастроном зайдём.

Под одобрительный взгляд Константинова я купил три бутылки портвейна три семёрки, причём Константинов вынул из своей сумки четыре пустые бутылки и выставил на прилавок на обмен, но строгая продавщица приняла только три посудины.

— А у нас обмен баш на баш, — отрезала хозяйка прилавка в ответ на возражение Константинова. — Берите ещё бутылку, тогда приму все.

— Оставь, Евгений Иваныч, — сказал я, и он, поворчав недовольно, сунул лишнюю пустую бутылку назад в холщовую сумку.

— Володь, возьми чего-нибудь поесть, а то там у них с этим туговато, — попросил Константинов, и мы взяли кулёк камсы, сырки и буханку ржаного хлеба, то есть то, на что хватило фантазии Константинова; мне это показалось слишком убогим даже для самого скудного стола, и я по своей инициативе купил полкило варёной колбасы и две банки бычков в томате.

Эдик жил в двух шагах от гастронома. Через арку мы вошли в закрытый со всех сторон строениями с обшарпанными стенами двор и поднялись по деревянной шаткой лестнице на второй этаж двухэтажного кирпичного дома, который своей фасадной стороной с улицы казался более привлекательным. Дверь, в которую мы постучались, тоже была ободранной, так что клоки ваты вылезали из дерматиновой обивки. Дверь открыла жена Эдика, Вера. Она действительно отличалась приятной внешностью, не красавица, но с хорошей, ладной, хотя немного полноватой фигурой, с большими серыми глазами и густой копной русых волос, уложенных в короткую причёску. Роста она была невысокого, может быть немного ниже среднего, но Эдик даже с наращенными каблуками и взбитым коком волос не дотягивал до её роста, тем более, что и комплекция её превосходила его изящную фигурку. Я представил их на улице, где он, должно быть, выглядел рядом с ней подростком. Судя по тому, как Эдик даже на работе, останавливаясь с женщинами в коридоре, всегда как-то находил точку, которая делала его чуть выше, на улице он, наверно, прыгал вокруг жены, обходя её то с одной стороны, то с другой, в зависимости от рельефа тротуара, пытаясь уровняться ростом.

Эдик лежал на железной полутороспальной кровати, застланной потёртым байковым одеялом, и читал. При нашем появлении он отложил книгу и сел. Увидев меня, он как-то растерялся, и глаза его вопросительно и настороженно смотрели на меня, потом перебежали на Константинова, словно ожидая объяснения, но я опередил Константинова и сказал, придавая своему голосу обыденность:

— Привет, Эдик. А я встретил на Ленинской Евгения Ивановича, узнал, что он идёт к тебе и напросился. Моя матушка живёт рядом, так что я в вашем районе часто бываю. Не прогонишь? — весело заключил я.

— Да нет! — пожал плечами Эдик, очевидно ещё не решив, как всё же он должен реагировать на неожиданный визит.

Константинов выставил на стол портвейн и закуску. Эдик оживился и глаза его заблестели.

Вера явно была недовольна.

— Жень, — раздражённо сказала она. — Каждый день!.. А просто нельзя было прийти, если уж решил навестить.

— Вер, ну что значит «просто»? С пустыми руками, что ль?

— Да он уже с утра выпил и лежит мается — мало. А потом — в запой.

Вера меня совсем не стеснялась.

— Вам всегда мало. Да ну вас на хрен. Хоть залейтесь.

И она пошла было к вешалке, где стояла обувь.

— Вер, — заволновался Эдик. — Зачем ты так? При новом человеке. Стыдно же.

— Вера, — вмешался я. — У нас всего три бутылки вина. Это же не много. Если вы хотите уйти из-за меня, то давайте лучше уйду я.

— Да вы-то здесь не при чём! — отмахнулась Вера.

— Вер, действительно, что такое три бутылки вина на четверых? А если ты уйдёшь, получится больше… Да мы ненадолго, чуть посидим и уйдём, — поддержал меня Константинов.

Вера чуть постояла, как бы размышляя, потом бросила туфлю, которую держала в руке, на пол и задвинула её под полку для обуви.

— Ладно, — сказала она. — Чёрт с вами. Только больше чтоб в магазин не бегали. А то, знаю, начинается с бутылки, а потом не остановишь.

И Вера строго и, мне показалось, с неприязнью, посмотрела на мужа.

— Вер, мы хоть и выпиваем, от нас никому никакого вреда.

— Ага, от вас одна польза, — усмехнулась Вера. — Всё на пропой. Посмотри, как мы живём.

Комната действительно выглядела бедновато: кровать, простой прямоугольный стол, покрытый клеёнкой, старый продавленный диван — наверно, с довоенных времён — с высокой спинкой и откидными валиками, облезлый шифоньер со стеклянным окошечком, заставленным картинкой с репинскими бурлаками из «Огонька», потёртое мягкое кресло под стать дивану, два стула и две табуретки. Особое место занимал шкаф с книгами. Когда мы вошли, Эдик читал «Робеспьера» Левандовского из серии ЖЗЛ, а в шкафу стояли книги, названия которых я успел отметить по корешкам, и наряду с лёгким чтивом выделялись серьёзные тома, такие, как «Императоры. Психологические портреты» Георгия Чулкова и «Из истории великих русских географических открытий» профессора Ефимова. Книги довоенного советского издания отличались богатым оформлением: в красном и чёрном переплётах с золотым тиснением.

Видно, в книги он уходил от обиды на людей и от внутренних проблем, так же как и в стимуляцию себя вином, которое придавало смелость и облегчало контакт с окружающими. И читал он книги о героях, о выдающихся личностях, потому что, как сказал Марк Твен, «по-настоящему великие заставляют вас поверить, что вы тоже можете стать великим».

Когда я заметил, что среди книг, которые у них в шкафу, есть замечательные, Вера сказала:

— Были замечательные. Он почти все в букинистический отнёс. И последние отнесёт, благо, что магазин через два дома напротив.

Эдик зло посмотрел на неё, ничего не сказал, только сжал сильнее челюсти так, что скрипнули зубы.

Однако дома было чисто, и я себя чувствовал неловко от того, что не снял у порога туфли, хотя хозяйка и сказала, чтобы мы проходили так. Просто я вспомнил свой визит к писателю Степанову, человеку одинокому и преклонного возраста. Он мне тоже сказал, чтобы я проходил прямо так, в обуви, но я счёл это за простую вежливость и обувь снял, но его двухкомнатная квартира оказалась настолько запущенной, а пол настолько грязным, что я дома носки выбросил, а ботинки изнутри чистил губкой с мылом.

Вера своей женской рукой навела порядок на столе, и всё, что мы свалили кучей, лежало нарезанным и разложенным на тарелках, а гранёные стаканы возле бутылок вина дополняли нехитрый натюрморт.

— Книги остались от Эдиковых родителей, — сказала Вера, после того как мы выпили.

— А кто были родители? — спросил я осторожно и посмотрел на Эдика, отмечая, как он отнесётся к моему вопросу, не обидит ли это его, но он, уже получивший дозу алкоголя, расслабился, и его отпустило постоянное напряжение, а настороженность в глазах, которые сразу потеплели, оставила его.

— Отец — офицер, до войны преподавал в танковом училище… — охотно отозвался Эдик. — В сорок третьем, в сражении под Прохоровкой горел в танке, с трудом выжил, но остался инвалидом. Мы с матерью вернулись из эвакуации сразу после освобождения Орла, а отец лежал в госпитале и за ним ходила бабушка, его мать, которая оставалась при немцах в городе и сохранила квартиру. Мне тогда было всего три года.

— Ребёнку нужна любовь, а матери было не до него, всё внимание доставалось больному отцу. И рос бедный Эдик сиротой при родной матери.

— Ладно тебе, — недовольно прервал Веру Эдик. — Они что ль виноваты? Война была.

«Может быть, зря считают, что она с ним из-за квартиры, — подумал я. — Может быть здесь как у Шекспира: «Она его за муки полюбила, а он её за состраданье к ним».

— У меня та же история, — сказал я. — Мы с матерью тоже были в эвакуации, и отец, тоже офицер, в том же сорок третьем году получил сильную контузию, и мать выхаживала его. И мы тоже вернулись в город сразу после освобождения.

Эдик посмотрел на меня как-то по-особому дружелюбно, и во взгляде его было и удивление, и сочувствие, и благодарность.

Константинов после двух бутылок выпитого вина чувствовал себя свободно, и не видно, чтобы он был выпивши; Эдик заметно охмелел, а Вера, которая даже не допила налитые ей полстакана, сказала, как мне показалось, с одобрением:

— А вы, Володя, я смотрю, не очень охочи до вина.

— Ну, почему? — смутился я от того, что это меня выделяет из компании, и я как-то перестаю вписываться в случайное застолье. — Просто не люблю быть пьяным.

Константинов усмехнулся.

— До НИИ я работал на заводе Погрузчиков замначальника конструкторского бюро. Начальник, которого я знал ещё по институту, представлял меня директору завода. Всё прошло нормально, только, как потом мне рассказал мой новый шеф, директор спросил, выпиваю я или нет. Шеф говорит: «Выпивает в меру и на работе не позволяет». «Это хорошо, — сказал директор, — потому что, если трезвенник, так обязательно кляузник. А я кляузников на дух не переношу, от них у меня одни неприятности случаются».

— Ну, конечно, у вас только пьяницы нормальные люди, — недовольно возразила Вера.

— А что? Взять Ревякина из нашего отдела.

— Сволочь редкая и бездарь, — пьяно проговорил Эдик.

— Конечно, сволочь — постоянно докладывает начальнику о том, что делается в отделе, когда его нет. Мне пришлось с ним в командировку попасть. Я в гостинице, конечно, выпил, как полагается, а только не в ущерб работе. Задание я выполнил и отчитался. А потом все, вплоть до Ивана Ивановича, знали, что Константинов в командировке пил не просыхая.

Мы сидели ещё около часа, и когда допили вино и Вера сказала клюющему носом мужу: «Эдик, иди-ка ты спать!», мы с Константиновым откланялись.

На улице мы расстались. Я пошел домой, а Константинов — в магазин пропивать трояк, который я ему одолжил…

Прошло около двух недель после нашего скромного застолья у Эдика и Веры, когда мне приснился сон. Я видел комнату, в которой мы вчетвером сидели за столом, уставленном бутылками дешёвого вина и простой закуской. Комната снилась мне совершенно пустой. Не было стола, не было шифоньера и книжного шкафа — ничего не было, только посреди комнаты стояла кровать, на которой лежал почему-то голый Эдик со скрещенными на груди руками и стеклянными глазами, уставившимися в потолок. На шнуре раскачивалась лампочка под самодельным бумажным абажуром, прикрепленным к крюку на потолке.

Я проснулся и сел на кровати, ощущая неприятный подвальный холодок. И вдруг пришло осознание, что Эдик мёртв…

Несчастный Эдик повесился на том самом крюке, на котором висел бумажный абажур. Самоубийству предшествовала депрессия, перешедшая в запой, после которого от него ушла жена.

Болезненное самолюбие обрекло его на одиночество, он страдал и, может быть, планировал самоубийство. Он пил, а трезвея, чувствовал угрызения совести.

Глава 6

Я снова нужен УГРО. Капитан Савин. Случаи пропажи детей. Криминалистическая лаборатория и криминалисты. У матери пропавшей школьницы. Маршрут, которым девочка ходила в школу.


Неожиданно обо мне вспомнил уголовный розыск. Только на этот раз дело обошлось без повестки. С утра Конкордии позвонила секретарша Оля и сказала, чтобы я срочно зашёл к директору. Конкордия насторожилась и спросила:

— По какому вопросу?

Не получив вразумительный ответ, она недовольно буркнула:

— Владимир Юрьевич, к директору. — и не преминула лягнуть, подозрительно заметив: — Не знаю, чего вы там натворили.

У директора сидел человек в штатском, которого я сразу узнал. Это был старший лейтенант Савин из криминалистического отдела угрозыска. Я поздоровался.

— Владимир Юрьевич, товарищи из милиции просят командировать вас к ним, чтобы помочь разобраться с каким-то непонятном текстом на английском языке.

— А почему меня-то? — прикинулся я дурачком, хотя прекрасно понял, для чего нужен угрозыску.

— Василий Николаевич говорит, что вы уже раньше помогали им с переводами, и они высоко оценили вашу помощь. Приятно, что наши работники положительно характеризуются нашими органами.

Он взглянул на Савина.

— Совершенно верно, — кивнул Савин…

— Товарищ старший лейтенант, что вы там напустили туману насчет каких-то переводов? — серьёзно спросил я, когда мы вышли из НИИ и сели в Волгу, которую, оказывается, прислали за мной.

— Капитан, — также серьёзно ответил Савин. — А насчёт «тумана», сами понимаете: во-первых, при существующем положении вещей мы не можем рекламировать наше сотрудничество с какими бы то ни было экстрасенсами, потому что это похоже, извините, на чертовщину; во- вторых, вам, я думаю, тоже не нужно, чтобы на работе знали о том, что вы видите то, чего никто не видит?

— И то верно, — согласился я. — Только я могу обидеться на «чертовщину»… Да и нелогично как-то, с одной стороны, не верить, а с другой, просить о помощи.

— Извините, Владимир Юрьевич, — смутился Савин. — Только очень непонятно это всё.

— Ладно, — не стал я усугублять ситуацию. — Только не надо отчества. Просто Владимир.

— Идёт, — согласился Савин.

— Последний раз мы с вами виделись года два назад. Потом я уезжал. А вы меня даже на новой работе отыскали. Это что, я, как это вы говорите, на крючке?

Савин посмотрел на меня, как мне показалось, даже с некоторым презрением и усмехнулся. Я понял, что для человека из угрозыска, подобный вопрос звучит нелепо.

— Никто вас ни на какой крючок не сажал, — сказал капитан Савин. — А найти любого человека, если нужно, для нас не составляет особого труда. Вот найти преступника не всегда удаётся. В связи с этим полковник Никитин и вспомнили о вас. Короче, он всё вам объяснит. Помните Никитина?

— Николая Семёновича? Конечно, — подтвердил я. Только тогда он был подполковником.

— Я тоже тогда был старшим лейтенантом.

— Да, время идёт, — философски изрёк я…

Полковник Никитин встретил меня как старого знакомого, провёл в кабинет, куда зашел и капитан Савин. Никитин расспросил меня об Омске, заметил, что знает о привлечении меня органами КГБ к делу о золоте Колчака, чему я уже не удивился, и перешёл к делу.

— Видите, Владимир… Юрьевич, — «Юрьевич» полковник Никитин произнёс с заминкой, взглянув на меня, как бы оценивая.

— Раньше вы меня звали просто Владимиром, — заметил я.

— С тех пор вы заметно повзрослели, — улыбнулся Никитин, но тут же улыбка погасла на его лице.

— Ну, хорошо, — сказал полковник, — давайте к делу. Нам нужна ваша помощь в расследовании резонансного преступления, которое зашло в тупик. Вопрос с начальником УВД насчёт вас согласован…

Я про себя усмехнулся тому, что вопрос согласован у начальника милиции, а я как бы просто обязан. «Это называется «без меня меня женили», — беззлобно подумал я.

— У нас за последний месяц второй случай пропажи детей школьного возраста. По городу пошли слухи о маньяке. Дело дошло до первого секретаря, который требует немедленного раскрытия преступления, а у нас нет ни малейшей зацепки… Дело обстоит так. В первом случае девочка десяти лет пошла в магазин и пропала, во втором — пятиклассница возвращалась из школы, но до дома так и не дошла. Мы подумали, что, может быть, вы с помощью ваших психических способностей попытаетесь обнаружить местонахождение пропавших детей. Сейчас, сами понимаете, надо использовать любую возможность, чтобы найти пропавших. А если в городе действует маньяк, то его необходимо остановить. Да, не дай бог, до Москвы дойдёт. Тогда с нас всех не только погоны, но и головы поснимают.

Я молча слушал и мне, конечно, было всё равно, поснимают с кого-то погоны или нет, но, если пропадают дети и в городе появился маньяк — это серьёзно, и я не смогу отказаться и попробую помочь, если смогу.

— Времена меняются, — продолжал Никитин. — Сейчас в нашей системе и других структурах проводятся какие-то исследования на предмет сотрудничества с парапсихологами. Правда, большая часть такой информации засекречена, хотя, конечно, это не панацея в решении наших проблем, и официальной статистики об обращении полицейских за помощью к экстрасенсам нет, — сказал Никитин, и мне показалось, что он оправдывается за то, что приходится обращаться за помощью к «иным силам».

— Когда случилась последняя пропажа девочки? — спросил я.

— Три дня назад. Мать заявила об исчезновении дочери на следующий день, после того как обзвонила всех подруг, морги и больницы, а утром, потеряв всякую надежду, пришла в милицию. Первая девочка пропала неделю назад. О пропаже заявили оба родителя…

Никитин выдержал паузу и сказал:

— Давайте так. Этим делом занимается капитан Савин. Вы уже с ним работали. Пусть он введёт вас в курс дела и более подробно осветит вопрос. Если понадобиться моя помощь, можете обращаться.

И мы с Савиным отправились в его лабораторию.

— А где же ваши криминалисты? — спросил я, помня, что в прошлый раз, когда Савин привёл меня сюда, здесь сидели специалисты.

— А вы думаете, что криминалист привязан к своим столам и приборам? Нет, дорогой Володя, они вместе с оперативниками выезжают на места преступлений, осуществляют криминалистическое сопровождение при расследовании уголовных дел, участвуют в осмотре мест происшествия. Так что, все на объектах, — пояснил Савин. — Рутинная работа, но с помощью как раз нашей криминалистической техники раскрывается большинство тяжких преступлений.

В голосе Савина чувствовалась гордость, и я понял, что свою профессию он любит.

На столах и на полках лаборатории разместились приборы самых разных размеров и видов. Я отметил, что в лаборатории как-то стало теснее.

— У нас сейчас оснащение на самом высоком уровне, — заметив мой заинтересованный взгляд на незнакомые мне предметы, заполняющие почти всё свободное пространство, сказал Савин. — Это эхолоты, это георадар, а это классический «чемоданчики эксперта». Всё, что нужно для эффективной работы.

— А это что за прибор? — на полу стоял агрегат с металлическим ящиком и трубоотводом гармошкой.

— Это, брат, называется цианоакрилатная камера. Хорошая штука. С её помощью можно выявить любые следы пальцев рук на любых поверхностях, будь то металл, пластик, стекло или ещё что. Совсем недавно с помощью этой камеры мы доказали дачу крупной взятки одним чиновником. Стандартным способом обнаружить какие-либо отпечатки пальцев взяточника на банкнотах обнаружить не удалось, а судебная экспертиза, проведённая с использованием цианоакрилатной камеры, чётко установила принадлежность следов подозреваемых лиц…

Я сел за один из столов, на котором стоял микроскоп, штативы с пробирками, какие-то бумаги и лабораторные весы.

— Мне нужна фотография и что-нибудь из одежды девочки, которую она носила до последнего времени.

— Это придётся ехать к её матери, — удручённо сказал Савин. — Мать там в такой прострации, что не дай Бог… Ну, надо так надо.

Савин доложился Никитину, и мы поехали по адресу места жительства матери пропавшей девочки. Мы остановились у одной их хрущёвок в конце улицы Горького и поднялись на четвёртый этаж. Нам открыла молодая осунувшаяся женщина со скорбным лицом и заплаканными глазами. Она испуганно и вопросительно смотрела на Савина и очевидно страшилась вести, которую ждала услышать от него. В ответ Савин только пожал плечами и сказал:

— Пока ничего. Ищем…

— Нам нужна фотография вашей дочери и какая-нибудь её одежда, — попросил я.

— Зачем? — встревожилась мать.

— Этот человек может помочь, — успокоил её Савин.

Женщина пригласила нас в комнату, достала из серванта толстый растрёпанный альбом и нашла фотографию девочки, затем ушла в другую комнату, очевидно, за одеждой дочери.

С фотографии на меня смотрела девочка-подросток. Её наивные широко распахнутые глаза доверчиво глядели на меня. Изображение оставалось устойчивым, фотография не теряла своей трёхмерности, а взгляд излучал тепло и свет, и это позволяло с уверенностью предполагать, что девочка жива.

— Она жива, — сказал я, но ощущение опасности тревогой отозвалось во мне, и я добавил. — Но нужно спешить.

Мать, которая стояла в дверях с платьицем, белым школьным фартучком и детской шерстяной кофточкой в руках и слышала мои слова, покачнулась, выронила вещи и прислонилась к косяку.

Меня оставило напряжённое состояние короткой отрешённости, и мгновенное озарение указало направление действия.

— Как ваша дочь ходит в школу?

Женщина столбом стояла у дверей, подпирая косяк, и не сразу сообразила, чего я от неё хочу.

— Каким маршрутом ходит ваша дочь в школу и из школы?

— Здесь одна дорога. От школы по улице, потом через дворы до самого дома. Заблудиться трудно, — сказала женщина.

— Товарищ капитан, идёмте! — заторопил я.

Савин без лишних слов взял вещи пропавшей девочки, завернул в газету, которую дала женщина, и мы вышли. Савин положил свёрток в машину и было хотел идти со мной. Но я остановил его, нервно приказав: «Ждите меня здесь. Я скоро» и пошел к школе. У школы я постоял с минуту и медленно пошел назад к дому. В какой-то момент я почувствовал, что теряю контроль над собой, будто моим телом начинает управлять изнутри кто-то другой, а я становлюсь всего лишь сторонним наблюдателем.

Глава 7

Экстрасенсорика — необычное восприятие мира. Горбатый «Запорожец» и человек с усами. Метод погружения в тайный мир особого сознания. Я «вижу» место преступления. Логический вывод по моим ориентировкам. Спасение. Преступник Назим. Моя помощь оценивается грамотой. Продолжение сотрудничества с милицией.


Экстрасенсорика — это необычное восприятие мира, в котором не существует привычного понятия времени; события там происходят будто в одном потоке, то есть настоящее, прошлое и будущее сразу. На уровне волн и энергии мой мозг получает информацию, которую в последующем расшифровывает. Сведения приходят разными путями. Иногда это голоса, иногда картинки, образы. Всё это обеспечивает сильное биополе, которое и позволяет мне не только видеть ауры живого и растительного мира и даёт возможность исцелять других, но и увидеть то, что запечатлелось в мире четырёхмерного пространства, чего не видят другие.

Я научился отстраняться от своих мыслей и чувств и, активизируя экстрасенсорные способности, погружался в пространство безграничной информации без особых усилий.

Метров за пятьдесят до продовольственного магазинчика, мимо которого пролегала узкая асфальтовая дорожка, ведущая к параллельной улице через дворы, я остановился словно наткнулся на невидимую стену. Всё вокруг стало зыбким, закачалось и подёрнулось дымкой. Через мгновение дымка рассеялась, и я увидел синий «Запорожец», который в народе называли «горбатым» за его неказистый вид. Машина остановилась у тротуара. Дверца со стороны водителя открылась и из неё высунулся человек с усами. На правой руке, которая лежала на опущенном стекле дверцы, не хватало фаланги указательного пальца. К машине подошла девочка в школьной форме с портфелем в руках. Две небольшие косички торчали в стороны. Я сразу узнал её по фотографии, которую только что видел в квартире пострадавшей женщины. Водитель что-то говорил девочке, и она села в машину. Также внезапно, как появилось, видение растворилось, будто его и не было. Я поспешил вернуться к ожидавшему меня капитану Савину. Не вдаваясь в подробности, коротко описал приметы предполагаемого преступника.

Когда Савин доложил о моих предположениях Никитину, тот просиял и произнёс:

— Невероятно… Ну, теперь можно работать.

Никитин довольно потирал руки.

— Давайте я сначала попробую «поколдовать» с одеждой, — попросил я. — Может быть, смогу добавить что-то ещё, что поможет спасти девочку.

— Действуйте. Потом — ко мне, — сказал весело Никитин.

В лаборатории за микроскопом сидела молоденькая сотрудница. Она смотрела в микроскоп и, отрываясь время от времени, записывала что-то на листе бумаги. На нас она никак не прореагировала, продолжая своё занятие, но Савин попросил её выйти на короткое время, и она беспрекословно, словно робот, тут же вышла из лаборатории, даже не взглянув на нас.

Савин, уже знакомый с моей методикой погружения в тайный мир особого сознания, сидел тихо на стуле у дверей, в то время как я склонился над вещами, которые мы привезли, и мял в руках то платьице, то белый сатиновый фартучек, то красную шерстяную кофточку. В какой-то момент лаборатория со всеми её столами и приборами зашаталась, словно её качал кто-то изнутри, и стала исчезать, растворяясь в окутавшей её дымке. Промелькнула шоссейная дорога так, как будто я нёсся на машине с безумной скорость, крутой зигзаг поворота, дорожные указатели и километровые знаки. Появились сначала неясные, потом всё более отчётливо выступающие контуры деревенских домов. Потом вся картинка пропала, и я тут же оказался в помещении без окон и увидел девочку, сидящую на ворохе тряпок со связанными руками и тряпичным кляпом во рту. От ноги пленницы к кирпичной стене, в которой торчало металлическое кольцо, тянулась короткая верёвка… И всё разом исчезло. Я неподвижно сидел за столом, передо мной лежала детская одежда, а у дверей сидел капитан Савин. Я с трудом приходил в себя и какое-то время неадекватно воспринимал окружающее пространство. Постепенно тело приобретало прежнюю лёгкость, а мысли начали приходить в порядок.

— Пошли к Никитину, — сказал я Савину, поднимаясь со стула.

Полковник словно ждал нас.

— Ну? — нетерпеливо спросил Никитин.

Я рассказал всё, что «увидел».

— А что, что было на указателе?

— Непонятно. Всё мелькало, словно я летел на бреющем полёте. Вроде заметил первую букву, может быть, потому что она была заглавной. По-моему, «Н»… Кстати, — добавил я, — «Запорожец» стоял у тротуара капотом в сторону Мезенки. Если ехать прямо, то единственный выезд как раз на Болховское шоссе.

— Хорошо, Володя, спасибо, — поблагодарил меня Никитин и уверенно сказал: — Теперь найдём гада…

Через два дня меня вызвали в милицию. На этот раз директору НИИ звонили из аппарата начальника УВД. За мной прислали машину, и я снова ехал с капитаном Савиным. Конкордия по этому поводу недовольно сказала:

— Что у них нет своих переводчиков, что ли?

— Есть в КГБ, а в милиции нет. А если б и были, что мы с ними спорить будем? — сказал я, всем своим видом показывая, что мне тоже неприятна вся эта история с переводами на стороне.

— Да, конечно, — согласилась моя начальница, и я уловил даже некоторое сочувствие в её голосе.

По дороге Савин коротко сообщил, что девочку нашли, что она жива, и что преступника взяли.

Подробности я узнал от начальника УГРО Никитина.

Следователи логически пришли к выводу, что владелец «горбатого «Запорожца» живёт где-то в пригороде по Болховскому шоссе. Зигзаг крутого поворота и указатель с буквой «Н» с моих слов указывали на район Неполоди, но на всякий случай следователи проверили всех, у кого есть синий «Запорожец» в районе от Плодово-ягодной станции, Мезенки и дальше. Таких машин оказалось три, но владельцев с усами и с отсутствующей фалангой указательного пальца среди них не оказалось. Зато председатель совхоза «Неполодь» по приметам сразу признал подозреваемого.

— Это Назим. Он у нас недавно, — уверенно сказал председатель. — Механизатор, технику чинит. И «Запорожец» горбатый у него есть. Списанный купил и собрал. А палец ещё в своих краях циркуляркой оттяпал. Бобыль, нелюдимый. Живёт отшельником, ни с кем близко так и не сошелся. И дом купил на отшибе.

Дома Назима не оказалось, машины тоже не было. Девочку нашли в сарае. Она лежала на грязном тюфяке со связанными руками, кляпом во рту и привязанная за ногу к кольцу в кирпичной стене так, что верёвка позволяла сделать шаг в одну сторону и шаг — в другую. Радом с тюфяком стояла пустая миска и кастрюля с водой. Девочка была напугана и при виде вошедших вжалась в стенку и дрожала всем телом. Когда её освободили от кляпа, она, молча, всё еще не понимая, кто эти люди и чего от неё хотят, смотрела встревоженно на милиционеров, которые были без формы, и страх стоял в её глазах. Её развязали и стали успокаивать, и она, осознав, наконец, что это спасение, вдруг разрыдалась.

Назима задержали под Курском по ориентировке, которую разослали во все районы области и соседние города. Преступник словно почувствовал опасность и, бросив всё, попытался скрыться на своём синем «Запорожце», не сообразив, что машина является заметной уликой.

Девочке понадобилась врачебная помощь, но в основном она была в порядке. Следователи боялись, что Назим совершил над ней насилие, но, к счастью, эта страшная участь миновала несчастного ребёнка.

Но если этой девочке, Свете, можно сказать, повезло, то другую, пропавшую за неделю до неё, нашли в огороде, где её закопал Назим.

Пришедшая в себя Света рассказала следователям, что похитивший её дядька вытаскивал из погреба, который находился в сарае, что-то завёрнутое в одеяло и унёс, а потом приходил за лопатой. Следователи с помощью георадара обнаружили в дальнем углу огорода захоронение и выкопали труп пропавшей раньше девочки.

На следствии Назим плёл несуразное. Говорил, что хотел сделать из девочек себе жён. Сначала бы держал их в неволе, но потом они бы привыкли и стали послушными. Первую нечаянно задушил, потому что она кричала и очень сильно сопротивлялась, когда он хотел с ней близости. Вторая ему понравилась, и он смерти её не хотел, но понял, что его всё равно поймают, потому что в городе и даже в их деревне стали говорить о маньяке, которого ищут, и он решил скрыться, а потом уехать к себе на родину.

Назима приговорили к высшей мере наказания…

За помощь в раскрытии преступления я получил благодарность начальника УВД и «Почётную грамоту».

После этого ко мне ещё не раз потом обращались органы милиции, и я помогал следствию.

Во мне жили особые ощущения и особые формы восприятия реальности, не той реальности, которая была осязаемой, а той, что существовала за пределами чувственных восприятий, и я часто ловил растерянность в глазах следователей и криминалистов, когда они сталкивались с моими экстрасенсорными возможностями, которые выводили их из тупика криминального дела. Им приходилось верить в то, что противоречило их материалистической логике, которая опирается на традиционную науку…

Несмотря на все сходства между предсказаниями и реальными фактами, официально моё участие в деле никогда нигде не фигурировало.

— Знаете, почему полиция старается откреститься, что ли, от того, что иногда обращается к экстрасенсам, и даже официально заявляет, что не связана ни с ясновидящими, ни с экстрасенсами, хотя неофициально вынуждена иной раз рассчитывать на их сотрудничество? — сказал мне по этому поводу Савин. — Да потому что развелось много проходимцев и мошенников, которые в погоне за наживой при любом удобном случае кричат, что помогали полиции, а это принижает и даже дискредитируют работу полиции.

Глава 8

Собака, которую мы с Милой подобрали. «Всё течёт, всё меняется». Моя улица. Алёна, дочь Жорика Шалыгина. Спортсмен Федя Сёмин. Наши мужики. Свадьба таксиста Гени. Павел-пианист.


Собака, которую мы с Милой подобрали щенком у монастырской стены и отдали татарину Алику, выросла, и он ходил с ней на рыбалку и в лес. Алик назвал пса Султаном. Теперь это была крупная симпатичная дворняга рыжего окраса с белыми грудью, ногами и маской. Помню, как я впервые увидел Султана, уже превратившегося в большую собаку, и думал, стоит ли подходить к ней, опасаясь её агрессии, — ведь я был для неё чужой. Но произошло чудо: Султан сам подошел ко мне, виляя хвостом, заскулил и, став на задние лапы, стал лизать мне лицо. Я был растроган, ласково гладил и трепал пса за ушами, а он почти по-человечески улыбался, открывая белозубый рот.

— Узнал! Ты представляешь, узнал, паразит! — с восторгом говорил Алик.

— Сам удивляюсь, — со счастливой улыбкой отвечал я.

Хотя что тут удивительного. Если человек способен запомнить около десяти тысяч запахов, то сколько запахов может помнить собака, если её обоняние в тысячи раз чувствительнее обоняния человека, к тому же, запахи, связанные с каким-то происшествием, собака способна помнить всю жизнь.

И снова я почувствовал, как сердце наполняет тоска, а память возвращает к холмам Свято-Успенского монастыря, где мы с Милой встретили рассвет и, счастливые, уснули…

Я проснулся от холодного носа щенка дворняги, который тыкался в мое лицо, и тоненько скулил. Щенок искал хозяина и решил пристать к мирно почивающим на травке. Собаки хорошо чувствуют тех, кто им не причинит зла. Мила открыла глаза и села. Щенок подбежал к ней. Она погладила его, и он опять заскулил, то ли жаловался, то ли хотел есть. Солнце уже поднялось значительно над горизонтом, и мы пошли назад, приманив щенка свистом. Щенок послушно шел за нами…

Вот тогда Мила неожиданно остановилась и сказала:

— Я уйду от него. Я больше так не смогу. Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться…

А я, испытывая смятение от неминуемого расставания, сказал, что сегодня же уеду, потому что так будет правильно. Я думал, что этим спасаю её брак, но только обрёл себя и её на страдания…

Я не понимал, почему в меня так глубоко проникло ощущение пустоты и усилилось ощущение тоски и одиночества. Память возвращала к детству, но, возвращаясь в прошлое, трудно справляться с настоящим. Время не остановить, друзья детства уходят из нашей жизни, и иногда кажется, что их будто не было. Ещё Гераклит Эфесский, уподобляя всё сущее течению реки говорил, что «дважды тебе не войти в одну и ту же реку», и тщетно я твердил себе, что нужно принимать жизнь такой какая она есть. «Всё течёт, всё меняется». День сменяет ночь, планеты движутся вокруг Солнца по своим орбитам, а мы рождаемся, живём и умираем.

А улица жила. Только вместо нас её наполнила новая смена, выросшая как-то вдруг. Малышня, которая, казалось, совсем недавно путалась у нас под ногами, превратилась в подростков, и мальчики украдкой поглядывали на девочек, а девочки делали вид, что им это совершенно безразлично, а потом шептались, делясь секретами, а рассказывая про что-то, выдавали желаемое за действительное и часто придуманное. Для них важно было, кто из мальчиков как посмотрел на девочку, или как Саша нарочно толкнул Иру, когда та шла из магазина, чтобы она обратила на него внимание, и она огрела его авоськой с хлебом по спине. Те из них, кто жил в нашем дворе, здороваясь со мной, называли меня дядей Вовой, отчего мне было смешно и к чему я не сразу привык. Пацаны, как мы в своё время, гоняли футбольный мяч на улице, играли в «цару» и «пристеночки», а девочки в классики и скакалки.

Те, кто были подростками, выросли, вступив в прекрасный юношеский возраст, когда силы и желания бьют через край, когда любовь сводит с ума и появляются первые серьёзные межполовые отношения, а потом первые разочарования и первые трудности, когда превалируют максимализм и неприятие ханжества…

Двор гудел растревоженным ульем, когда красавица Алёна, дочь Жорика Шалыгина, демонстративно провела африканца с совершенно чёрной кожей через весь двор в своё жилище. Бабки категорически осудили Алёну, а заодно и Жорика Шалыгина с женой Анькой за то, что они отнеслись к этому безобразию, будто так и надо, и сидели дотемна, ожидая, когда африканец выйдет, но он ушел только ранним утром, так что бабки его уже не увидели. Обыватели, по крайней мере, двух улиц — Степана Разина и Советской — тоже долго вспоминали дефиле Алёны и африканца под ручку до нашего дома. Это был в какой-то степени вызов общественному мнению. Но в возрасте, когда наступает зрелость, прямолинейность и неспособность оценивать свои поступки сказываются на поведении, которое часто оказывается спонтанным.

Алёна осталась в старой квартире после того, как Григоряны получили новую квартиру в том же обкомовском доме на Пролетарской, где жила теперь моя мать с отчимом, и отец, мать и младшая сестрёнка Алёны заняли квартиру Григорянов. Унаследовав от отца артистический талант и голос, Алёна училась на втором курсе Института культуры и пела в каком-то молодёжном ансамбле, а африканец из Кении, учившийся в Орле по международному обмену, играл в оркестре на барабанах, привлекая публику и привнося экзотику в коллектив, который был уже довольно популярным…

Фёдя Сёмин, спортсмен и щеголь, завсегдатай горсадовской танцплощадки, одевался тщательно и модно, вместо галстука под ворот белоснежной рубашки надевал шёлковый шейный платок с узором а ля Вознесенский. Когда он вечером, выбритый, набриолиненный и красивый выходил из дома его покойной бабки Пирожковой, где он жил с матерью, где там же в подвальном этаже ютились Каплунские, а в глубине двора — татарин Мухомеджан, подростки — мальчики и девочки — бросали свои игры и провожали его любопытными, завистливыми и восхищенными взглядами до угла улицы. Но как многие спортсмены, посвятившие себя труду физического развития, он не обладал большим умом и был интеллектуально ограничен. «Я никогда не буду носить галстуки, лучше косынку — красиво и воротник не пачкается», — говорил он категорично. Или, когда во дворе перед осколком зеркала брился Мухомеджан, кривил губы в иронической усмешке: «Я не понимаю, как можно бриться опасной бритвой. Нужно бриться электрической, которая исключает порез и массажирует кожу».

Как-то наши молодые мужики сидели на бугорке и культурно, из стаканов, распивали «Агдам». Они остановили Федю. «Выпьешь?» и протянули ему полстакана вина. «Не, — сказал Федя, — мне это разве что для потехи». «Ну, давай пару рваных, дадим бутылку», — ухмыльнулся один из компании, Павлик-пианист. «А чегой-то два рваных за бутылку, если она рупь сорок стоит?», — возразил Федя. «А за то, что мы в магазин бегали, тем более, что «Агдама» сейчас нигде не возьмешь… Слышал? «Кто Агдам сегодня пил, тот любой девчонке мил». Феде дали бутылку и протянули стакан, но он отковырнул металлическую крышечку и, лихо запрокинув голову, стал пить вино из горла. Вино булькало, физиономия Феди покраснела, но он допил жидкость до конца и по-гусарски небрежно отбросил пустую посудину в сторону. На мужиков это не произвело никакого впечатления, и когда Федя ушёл, кто-то сказал: «Вот придурок! Да ещё зачем-то бутылку пустую забросил. Паш, иди-ка возьми, потом всё равно сдавать придётся».

Мужики, перевалившие за тридцать, уже не делали различия между собой и нами, которые тоже незаметно перешли в разряд мужчин. Старшие жили на нашей улице и в нашем дворе, но жили мы с ними параллельно и до поры до времени у нас были разные дела и разные заботы, но время уровняло нас, перевело в общую категорию, соединило и смешало, и, к своему удивлению, я теперь видел среди них моих ровесников с другого конца улицы или улицы соседней. Я их тоже знал. С кем-то учился в школе, с другими играли улица на улицу в футбол, хотя дружить не дружили. Теперь некоторых из молодых связывала со старшими работа, и всех связывала выпивка.

Мужики собирались на бугорке за сараями, выходящими задами на дорогу. Улица всегда была немноголюдной и скопление авто и мототранспорта видела, может быть, единственный раз, когда женился Геня, таксист из прокурорского дома напротив. Тогда ошалевшие жители вывалили на улицу на страшный треск мотоциклетных моторов, сопровождаемых выстрелами из выхлопных труб, и на громкие и резкие звуки клаксонов легковых машин, от которых закладывало уши. Мало того, пыль поднялась и туманом зависла не меньше, чем при пыльной буре где-нибудь в степях Казахстана, Оренбуржья или Астраханкого края.

Геня ехал с друзьями в «Волге» с шашечками, а невеста с подругами в «Победе», тоже с шашечками, а впереди и позади легковых машин рычал и ревел десяток мотоциклов.

Свадьбу устраивали в ресторане, но Геня специально перед ЗАГСом проехался по близлежащим улицам, чтобы все видели, как нужно жить. У своего дома он вальяжно вышел из машины, оглядел соседей, которые кучно стояли у своих ворот, и видно остался доволен, потом вытащил из «Победы» свою невесту, маленькую и полную, похожую на куклу-неваляшку, в белом платье в пол (или в пыль) и в фате. Из ворот вышла матушка Гени и младшая сестра, их втеснили в машину к невесте, и кортеж, ещё немного пошумев всеми доступными средствами, укатил…

С женой Геня прожил с год и развёлся. «Стервой оказалась!» — зло и коротко отвечал Геня, когда соседки, лицемерно сокрушаясь, спрашивали: «Генечка, как же так случилось-то? Ведь такая хорошая пара были»…

Мужики часто стреляли у меня рубль, реже два и почему-то никогда больше. Иногда отдавали, иногда нет. Бегал за вином всегда Павел-пианист, прямой и плоский, словно аршин проглотил. Павел ходил быстро мелкими шажками и немного картавил. Просить сбегать его за вином нужды не было, он это делал с удовольствием, потому что однажды, когда он обернулся скоро, компания наперебой удивлялась, как это он так быстро в магазин смотался, мол, оглянуться не успели. Ему так лестна оказалось эта похвала, что он потом старался изо всех сил оправдать звание самого быстрого посыльного. Это ему удавалось, потому что он действительно бежал до магазина и обратно, а там, терпя ругань в свой адрес, умудрялся всё же не стоять, хоть в небольшой, но очереди и с шутками и прибаутками получал вожделенное.

Закончил Павел музыкальное училище и числился аккомпаниатором в Клубе учителя. Жил он на соседней улице Степана Разина, но в пределах района встретить его можно было где угодно, так что, казалось, что он вообще нигде не работает.

В каждом городе есть свои сумасшедшие и свои алкоголики, которых жители знают в лицо. Наши мужики были просто выпивохами. Павел был алкоголиком. Утром ему требовалось похмелиться, и он шел в сквер танкистов, где в это время в ожидании открытия винного отдела собирались такие же страждущие, у которых весь разговор сводился к вопросу: «у кого сколько есть?» и «где ещё достать?»

Глава 9

Тяжёлое похмелье Павла-пианиста. В винно-водочном отделе. Ещё один страждущий. Жизнь — это не то, что мы видим, а то, как на неё смотрим. На скамейках сквера Танкистов. Герой Советского Союза Мерцалов. Бессвязные разговоры нетрезвых собутыльников. Выговор от матери и подозрения начальницы.


В выходной день я с утра шёл к своим на Пролетарскую. Шёл не торопясь, вдыхая свежий воздух. Погода стояла замечательная: солнце ещё не успело прогреть как следует воздух, утренняя прохлада приятно ласкала кожу, и лёгкий ветерок трепал волосы. В этот день не хотелось ничего делать, и я просто бездельничал. На перекрёстке, у дома Свисткова меня догнал Павел. Он запыхался, был бледен и, прежде чем заговорить, держался за сердце и пытался отдышаться. Переведя дух, он сказал:

— Вов, дай семьдесят копеек.

У него был жалкий и виноватый вид, руки дрожали, а воспалённые глаза просительно смотрели на меня. Его мучало тяжёлое похмелье.

— Так ведь рано. Небось, ещё винные отделы не работают, — сказал я.

— Уже почти десять, — с трудом размыкая губы проговорил Павел.

— Пойдём, — и я решительно пошел в сторону Московской. Павлик как мог поспешал за мной.

У винно-водочного отдела стояли несколько человек. Продавщица уже заняла место за прилавком, а мужской народ нетерпеливо топтался в ожидании минут, которые тянулись убийственно медленно, до открытия.

— Вов, — попросил Павел. — дай мне деньги, там знакомый впереди стоит, он возьмёт.

Я дал Павлу рубль, но не ушел, а ждал в сторонке у витринного окна. Любопытство взяло верх над здравым смыслом, и мне вдруг захотелось окунуться в эту другую жизнь, где теряется связь с реальностью, где она становится иллюзорной и существует сама по себе.

Вскоре Павел подошел с бутылкой «Агдама» в руках.

— Вов, здесь в гастрономе есть буфет. Там можно стакан взять, — нетерпеливо, почти скороговоркой выговорил Павел.

Мытые стаканы стояли на подносе возле конусов с томатным и виноградным соками, и Павел хотел незаметно стянуть стакан, но на него прикрикнула буфетчица:

— А ну-ка, поставь назад! Ходют тут. На вас стаканов не напасёшься!

И задвинула поднос поближе к конусам.

— Паш, иди занимай место, я здесь сам разберусь, — я подтолкнул Павла в сторону высоких круглых столиков, предназначенных для скорого перекуса.

Я взял два стакана томатного сока и пару бутербродов с сыром, вежливо попросил пустой стакан. Буфетчица строго оглядела меня и стакан дала.

Павел маялся и на него жалко было смотреть. Он бы выпил и из горла, но стеснялся меня и смиренно ждал, пока я присоединюсь к нему.

— Ты будешь? — спросил он. Я покачал головой, он налил себе полный стакан и жадно выпил. Я подвинул ему тарелку с бутербродами, но он сделал страдальческую гримасу и отмахнулся, словно я предложил ему что-то неудобоваримое. Через минуту лицо его стало розоветь, глаза приобрели осмысленное выражение и вроде как подобрели, он чуть распрямился и к нему вернулась обычная живость.

За соседним столиком расположилась компания из двух молодых мужчин и женщины. Под глазом у женщины красовался лиловый синяк. Они разговаривали, как-то похохатывая и не стесняясь мата, хотя старались говорить негромко.

— Паш, плесни чуть… Здорово, Володь.

У стола стоял Колян Галкин с улицы Революции. Колян выглядел не лучше Павла-пианиста до того, как тот похмелился.

— Это Вовка бутылку купил, — Павел попробовал отшить нахлебника, но я сам налил Коляну, а заодно Павлу, сказав, что дам ещё на бутылку. Павел успокоился, а Колян одним махом осушил свой стакан.

За глаза Коляна звали Меченым из-за вырванного куска щеки, которая срослась, оставив глубокий шрам, а, может быть ещё и из-за мизинца и безымянного пальцев, которых не хватало на левой руке.

Он подорвался на мине, когда с братом и ещё одним пацаном из нашей седьмой школы, Толиком Беляевым, ходили в Медвежий лес за патронами и порохом. В лесу после войны, несмотря на то что минёры прочесали лес миноискателями, оставались ещё патроны, неразорвавшиеся снаряды и гранаты. Старшего Галкина разнесло на куски, Толику оторвало ногу и ранило в голову — он так и умер, не приходя в сознание. Младшему Галкину «повезло». Наверно, потому что он шел последним. Работал Галкин плотником после ПТУ, куда поступил после седьмого класса.

— Жена, сучка, ушла, — угрюмо сказал Колян. — Вчера вечером собрала вещи и ушла. Я говорю, Галь, дай рупь, раз уж уходишь. А она: «Хватит, — говорит, — надавалась». Да ещё, курва, свиньёй обозвала».

В голосе Коляна была неподдельная обида. С такой же обидой говорил мне сорокапятилетний Веня из соседнего двора, жалуясь на сына, что он никогда бутылки не поставит, когда отец к нему в гости приходит.

— Так это, вроде, ты должен к нему не с пустыми руками в гости идти. У твоего ж Митьки уже своя семья и мальчик, твой внук, — попробовал я объяснить ситуацию, как я её по своему разумению понимал, но он посмотрел на меня как на идиота, махнул рукой, вроде того, «что с тобой дальше говорить», и отошёл от меня.

Я ругнул себя за попытку влезть «в чужой монастырь со своим уставом», что делать было бессмысленно, тем более моё суждение больше походило на нравоучительную сентенцию.

Известно, что жизнь — это не то, что мы видим, а то, как мы на это смотрим. Веня смотрел на жизнь просто. Ему была чужда мысль представить, как его жизнь выглядит со стороны, он жил своей, привычной для него жизнью, которая его устраивала. Так жили и Павел-пианист, и Колян, и ещё многие, которых я знал. Пьяное забвение скрашивало серые будни, но отправляло в небытие. Время в этом случае перестаёт существовать и стираются грани прошлого, настоящего и будущего, создавая лишь иллюзию жизни…

Павел сходил ещё за бутылкой, которую они с Коляном выпили и даже, наконец, закусили бутербродами с сыром. После этого мы пошли в сквер танкистов, где у скамеек кучковались мужики по два, по три, а то по четыре человека; кто-то привычно сидел на корточках. После хорошей похмелки их тянуло к душевным разговорам, всегда пустым и бессмысленным. Иногда среди них находился «философ» из образованных, но опустившихся, и тогда его разглагольствования с претензией на научность и глубокий смысл о непреодолимости обстоятельств, о неминуемости происходящего, о судьбе и превратностях жизни слушали с почтением, пытаясь придать лицу глубокомысленное выражение. Это возвышало.

— Вов, — сказал Павел, вон сидит Степан Егорович, лётчик, Герой Советского Союза. Фамилия его Мерцалов. — Давай я тебя с ним познакомлю.

— А где ж у него звезда героя? — спросил я, сомневаясь.

— А хрен его знает. Может, пропил. Но Герой — точно. Он документы показывал. Он всем показывает.

— Насчёт «пропил», это ты зря, — усомнился я. — Тот, кто кровь проливал и жизнью рисковал, награды, какой бы он ни был пьяница, пропивать не станет. Слишком дорогой ценой достались.

— Ну, не знаю, говорят.

— А чего он один? Вон все сидят кучками, а он один.

— А это дело тонкое. Ведь он за свои никогда не пьёт. Ну, то есть, если деньги есть, пьёт, но один и дома. А когда на мели, сидит в сквере и ждёт, чтобы кто-нибудь поднёс. Раньше подносили, сейчас реже, потому что надоел. Все знают про его подвиги наизусть.

Герой сидел на крайней к выходу скамейке и поглядывал в ту сторону, где сидели выпивохи.

Мы подошли к уже далеко не молодому человеку с ленинской лысиной ото лба, в военном кителе без знаков различия и наград. Павел и Колян поздоровались с ним.

— А это переводчик, языки знает, — представил меня Павлик.

— Герой Советского Союза Мерцалов, Степан Егорыч, — отрекомендовался важно и, даже чуть привстав, Степан Егорович, предвкушая дармовую выпивку.

— Ваш батюшка воевал? — с места в карьер пошёл в атаку Степан Егорович, после того как мы сели рядом. Колян остался стоять и не забывал посматривать за тем, что делается у соседних скамеек.

— Да, конечно.

— Где, если не секрет? В каком звании? Не лётчик?

— Нет, — ответил я. — У него было секретное задание. Знаю только, что он служил в Тегеране.

— Да-да, понимаю, — Степан Егорович понизил голос и приложил палец к губам. — Молчу.

Мне показалось, что он уже значительно выпивши.

Коляна неожиданно поманили, показав бутылку, и он, наскоро простившись с нами, поспешил на новую, более перспективную позицию.

— А я воевал в небе. Героем Советского Союза стал в конце сорок третьего года, когда звание можно было получить за пятнадцать самолётов, а не за десять, как в сорок первом. У меня к концу года было девяносто шесть вылетов и семнадцать сбитых самолётов.

На соседних скамейках произошло некоторое тревожное движение.

— Атас, мусора! — послышалась негромкое предупреждение.

— Пошли-ка от греха, — Павел поднялся со скамейки, я следом, а за нами Степан Егорович, который, нюхом почуяв вероятную возможность выпить, теперь от нас не отставал. Мы покинули сквер. Я, решив быть благодетелем до конца, дал Павлу пять рублей, чтобы он купил три бутылки вина.

— Пойдём ко мне, — сказал я. — Ты догоняй, мы подождём тебя на углу Советской.

— А заесть? — Павел после бутылки вина пришел в себя, и у него пробудился аппетит.

Я дал ещё рубль.

Мы, не торопясь дошли до угла улицы, но Павла ждать почти не пришлось, потому что он появился следом. Он сиял и, наверно, ждал обычной похвалы за то, как быстро управился, но я проигнорировал его идиотское тщеславие от пустого и, на мой взгляд, унизительного «таланта» шестёрки-скорохода.

Две бутылки торчали из карманов брюк Павла, а одну, прижатую поясом, закрывала рубашка.

Дома Павел вытащил ещё одну бутылку из-за пояса со стороны спины и оказалось, что он купил четыре бутылки вина вместо трёх.

— А закуска? — спросил я.

— Да понимаешь, — объяснил компаньон, — посчитал — как раз выходит… Хлеб-то у тебя найдётся?

Я усмехнулся. Жадность перевесила, и Павел не смог устоять перед соблазном взять ещё одну «поллитру», если представилась такая очевидная возможность.

Пришлось мне выставить из холодильника то немногое, что там могло быть: начатая банка солёных огурцов, которыми меня снабжала матушка, немного колбасы и сыр. В холодильнике остались только яйца, консервы, да банка свиной тушёнки. Но это я предусмотрительно приберёг для себя.

— Вот видишь? — сказал довольный Павел. — Правильно я сделал.

Я дал себе волю, пил вместе с Павлом и Степаном Егоровичем и слушал не очень связные разговоры уже нетрезвых моих собутыльников и был в небольшом подпитии сам.

— У вас дети есть? — поинтересовался я.

— Есть, сын и дочка, но они давно живут отдельно, — охотно поведал Степан Егорович.

— А жена?

— А она в мои дела не лезет. Она сама по себе, я сам по себе. Денег даю, а она готовит и стирает…

Он, очевидно, ждал, что я спрошу про пенсию, которая у него должна быть по нашим меркам приличной, и, предупреждая вопрос, с оттенком гордости сказал:

— Все деньги на детей уходят. Хоть у них и семьи, неустроенные ещё. У сына квартира есть, а дочери собираю на кооператив.

Я не поверил. Насколько я знал, если в семье алкоголик, то деньги там не водятся. А Степан Егорович был алкоголиком.

— А чего звезду не носите?

— Украли… Сволочи.

Он повёл плечом, будто ему что-то мешало, и в нервном тике задёргался глаз.

— Как же так, украли?

— Да вот так и украли. Отдыхал с семьёй в Сочи, в санатории Ленина. Тогда я ещё был в звании и выпивал умеренно, потому как смысл был. Пошли на пляж… Ну и позагорали, мать её так, — выругался Степан Егорович. — Пришли. Всё на месте, а пиджака со звездой и удостоверением нет. Удостоверение потом вернули по почте через наш обком.

— А звезду, значит, не нашли, — посочувствовал я.

— Дело возбудили, старались, но пропажу не нашли. Следователь сказал, что там в гостиницах и раньше воровали ордена.

Чем больше Степан Егорович пьянел, тем яростнее вспоминал войну, которая сидела в нём незаживающей раной. Он повторялся, снова и снова говорил о боевых вылетах и сбитых самолётах.

Павел молчал и клевал носом, а потом голова его уткнулась в стол. Я помог ему подняться и отвёл на диван. Он сразу уснул.

Вино было выпито, и я решил, что Степану Егоровичу тоже пора домой.

— Вы дойдёте? — спросил я.

— Всегда, — твёрдо ответил боевой лётчик.

Я вывел его на улицу, он был пьян, но на ногах, как ни странно, стоял твёрдо. Я с минуту смотрел, как он вышагивал, иногда чуть сбиваясь с ноги и чуть пошатываясь, и вернулся…

На следующий день, когда утром пришла мать, которая раз в неделю убиралась в квартире и готовила мне обед на неделю, увидев пустую посуду из-под вина, вопросительно посмотрела на меня.

— Володя, ты что, пил?

— Мам, так сложилось. Это нечаянные гости.

— Гости гостями, но ты на себя посмотри. Весь помятый и под глазами круги.

— Мам, я выпил не много. Просто у меня сейчас не самый лучший период. И потом я устал.

— Усталость и стресс нормальные люди бутылкой не снимают. После пьянки, сынок, усталость остаётся, а проблемы только усугубляются.

— Хватит, мам, я и без тебя всё понимаю, не маленький. Говорю ж, случайно.

— Жениться тебе надо, вот что! — заключила мать.

— На ком? — усмехнулся я.

— На девушке, — серьёзно оборвала меня мать…

В понедельник Конкордия сказала с иронией в голосе при всех:

— Владимир Юрьевич, вас в субботу видели в странной компании. Какие-то сомнительные люди, похожие на алкоголиков. И вы с ними… Вы что, выпиваете?

Меня словно окатили ушатом холодной воды. «Ну, город, — подумал я. — Шаг ступишь, уже всем известно в какую сторону. Интересно, сама видела или доложили?.. И кто бы мораль читал! Пусть бы на себя посмотрела. Когда Зиночка недавно сообщила о том, что стерилизовала свою кошечку, Конкордия, старая ханжа, сделала изумлённую физиономию и взволнованно сказала: «Как же можно лишать животное его природного инстинкта к размножению! Это же безнравственно». Но всем известно было, что она регулярно топит котят, которых приносит её кошка. А топит их в ведре.

— Да ну что вы, Конкордия Михална! — сказал я, вкладывая в голос всю искренность, на которую был способен. — Очень редко. И разве что рюмку коньяка или бокал вина, не больше. Случайно встретил приятелей, с которыми когда-то учился в школе. А они, знаете, к сожалению, пьют. Говорят, жизнь такая.

Я говорил это с некоторой иронией, хотя вся история с Павликом и Степаном Егоровичем, а тем более с неожиданной оглаской, была мне неприятна, и я чувствовал себя неловко.

Глава 10

Командировка в Сокольники. Международная выставка в Москве. Московский чай и кофе. Генеральный секретарь Брежнев посещает выставку. Гагарин и Николаев в павильонах рядом с нами. Ликование в день полёта нашего человека в космос. Памяти Гагарина. Споры в общежитии о полётах в Космос.


Совершенно неожиданно меня и Галю Загоруйко в качестве переводчиков вместе с тремя специалистами по копировальному оборудованию командировали на Международную выставку «Интероргтехника», которая проходила в Москве в Сокольниках.

Я надеялся, что это немного встряхнёт и отвлечёт меня от тягостного, расстроенного и угнетённого состояния, которое сопровождалось апатией и безразличием ко всему, и в котором я находился после тяжёлого и неприятного разговора с родителями Милы и неожиданно жестоких строк её письма.

Это была первая выставка такого рода, где ведущие фирмы Европы представляли разнообразные технические средства автоматизации и механизации инженерно-технических и административно-управленческих работ.

По бедности нашей мужчин поселили в большой комнате рабочего общежития в Тушине, откуда приходилось добираться на электричке, что занимало немногим больше получаса, а потом от Курского вокзала на метро, что отнимало ещё столько же, не считая пеших переходов, а Галина устроилась у родственников в Москве.

Мы работали в Выставочном центре недалеко от павильона, оставленного американцами после знаменитой, наделавшей шума выставки 1959 года, который официально назывался «Геодезический купол» Ричарда Фуллера, но москвичи называли его «ракушка». Здесь работали специалисты и переводчики из нескольких городов и царила свобода, которой не могло быть у нас дома. Народ не был привязан к месту так, как мы к своему письменному столу, из-за которого выходить решались только на перекур и по особой надобности. Здесь, например, кто-то мог пригласить другого в буфет, откровенно предлагая: «Пошли грамм по пятьдесят коньячку хлопнем».

Хотя в Москве всё было свободнее, чем в провинции, это я заметил, когда приезжал в командировки на головное предприятие, где меня в отделе наших кураторов обычно встречали словами: «Володя, вы ещё кофе не пили?»

Я кофе вообще не пил, я пил чай, но для москвичей, которые как-то незаметно отказались от чая и стали кофеманами, выпить утром чашечку кофе стало не только ритуалом, они научились ценить аромат кофе и вкус, а также открыли возможность взбодриться и даже сделать его поводом для общения. А ведь раньше чаепитие в Москве было не просто чаепитием, а явлением. И ещё в совсем недавние времена известно было выражение «московское чаепитие», а москвичей дразнили «чаехлёбами». Кто не помнит картину Кустодиева «Купчиха за чаем!», где дородная купчиха из блюдечка прихлёбывает чай с таким смаком, что так и хочется самому заварить чайник, да и выпить чашечку, или его же картина «Чаепитие на террасе!», где мы видим привычное семейное московское чаепитие. Но, как кто-то правильно заметил, бытовые привычки и пристрастия меняются вместе с прогрессом, который, как известно, не остановить…

«Нет, не пил», — отвечал я, и мы шли с третьего этажа в буфет, где, как я заметил, всегда толпился народ из служащих. Причём, работники отдела даже не спрашивали разрешения начальницы и, казалось, что это какой-то семейный союз, где начальница стоит на одной доске с подчинёнными.

Мы переводили проспекты с английского, немецкого, другие переводчики и с итальянского, и японского. Чаще же ходили с нашими специалистами по стендам и помогали общаться со стендистами, которые представляли экспонаты своих стран.

На выставке, кроме печатных и копировальных устройств, брошюраторов, калькуляторов, механических точилок для карандашей и другого многообразия для работы в делопроизводстве, я впервые увидел шариковую ручку, которой пользовались все иностранцы вместо авторучки с чернилами. Стендисты, с которыми мы постоянно общались, встречали нас дружески, всегда предлагали виски, который доставали из холодильника, и щедро дарили нам эти замечательные ручки, а у нас их выпрашивали свои, и я помню, что у меня, в конце концов, у самого не осталось ни одной.

В закрытые для посетителей дни выставку посещали высокопоставленные лица или важные делегации.

В один из таких дней прошел слух, что приехал Брежнев. Мы настроились посмотреть на генсека поближе и вывалились из своего павильона в надежде перехватить его в каком-нибудь из выставочных залов, но увидели группу людей возле «ракушки», которые направлялись в нашу сторону. Мы узнали Брежнева, Суслова и Андропова, которых сопровождала целая свита других, а кто из них кто, разобрать было сложно. Охранники, наверно, тоже не понимали, кто среди них свой, потому что в свиту вклинились те, кто работал на выставке, но статус их не был на лбу написан, и охрана нервничала.

Мы освободили проход и двинулись вслед за ними назад в Выставочный центр. Я как-то вдруг оказался в непосредственной близости от делегации, но меня остановил человек в штатском и спросил: «Молодой человек, Вы имеете отношение к делегации?» «Нет», ответил я. «Тогда отойдите в сторонку!» — вежливо попросил меня штатский. Видно, моя комплекция не дотягивала до той солидности, которая позволяла сойти за своего. Я чуть отстал, но видел, что они пошли к конференц-залу, где демонстрировали документальные фильмы о выставке, и поспешил зайти с другой стороны, где тоже были двери. За мной последовал кто-то ещё. Мы вошли в зал и стояли в дверях, откуда хорошо видели, как Брежнев и другие сели в кресла перед экраном. Тут же началась демонстрация фильма, Брежнев что-то говорил Андропову, и тот молча кивал головой. Потом на столе перед генсеком появился, судя по цвету, коньяк и закуска, и он выпил рюмочку, потом другую. В дверях за мной уже толпились наши.

И вдруг я поймал себя на мысли, что мне становится стыдно. Я неожиданно поддался стадному инстинкту и бездумно, теряя лицо, бросился со всех ног глазеть на человека, отличающегося от меня всего лишь статусом, пусть даже это Генеральный секретарь. Я нарушил одну из христианских заповедей, а именно: «не сотвори себе кумира».

Говорят, что полностью независимым быть невозможно, но у человека есть возможность задавать вопросы и право сомневаться, а самодостаточность даёт независимость, и я гордился своей независимостью, без которой невозможна свобода.

Меня через голову позвал Андрис:

— Володя, тебя ищет ваш директор. Приехал вместе с начальником конструкторского отдела.

По дороге он спросил:

— Что, интересно?

И в его голосе я уловил иронию.

— Да ничего интересного, — ответил я, злясь на себя. — Как бараны вывалились из кошары.

— «Быть в стаде — основной закон и страшно лишь одно — из стада выпасть», — серьёзно прочитал Андрис…

Но всё это не касалось Юрия Гагарина, потому что он открыл дорогу в Космос и стал легендой.

Когда мы узнали, что Гагарин на выставке, мы не могли пропустить случай увидеть этого человека.

Гагарин и Николаев шли по одному из павильонов в сопровождении генерала и директора выставки. Никакой свиты, окружающей космонавтов, не было. И охраны как таковой тоже не было. Космонавтам охрана не была нужна, потому что их искренне любили, ими гордились. Я помню, что Гагарин улыбался, и мы все тоже невольно улыбались. Космонавты шутили, а когда гиды стали подробно рассказывать о назначении и устройстве каждого экспоната, Юрий Алексеевич засмеялся и сказал: «Нам бы покороче! Нам времени отпущено вот, в обрез, а посмотреть интересно!» К нему и реже к Николаеву подходили за автографами, и он никому не отказывал и размашисто расписывался на открытках, проспектах и просто листках бумаги, пока сопровождавший космонавтов генерал вежливо ни попросил дать им возможность всё же ознакомиться с экспонатами выставки. Я не осмелился подойти, чтобы попросить автограф только потому, что у меня ничего не оказалось с собой, на чём бы можно было расписаться, о чём жалею…

Через полгода Юрий Алексеевич Гагарин трагически погиб во время одного из тренировочных полётов. Я не мог не откликнуться на эту трагическую весть и написал небольшую заметку на смерть первого лётчика-космонавта, первого из землян преодолевшего притяжение Земли и вышедшего в космос. «Его жизнь была короткой, но ослепительной, как вспышка молнии», — написал я в заключение. Пафосно, но в этом случае по-другому я не мог…

Я помню день, когда ТАСС объявило о том, что наш человек в космосе.

Весь последний месяц со мной творилось странное. Мне снился космос, звездное небо, планеты и спутники. И при этом я всегда видел человека в скафандре. Он присутствовал в моих снах и навязчиво вставал перед глазами наяву. Лицо в скафандре вдруг наплывало на меня, но через доли секунды пропадало так же внезапно, как появлялось. Это неприятно действовало, раздражало и утомляло.

В этот солнечный и теплый апрельский день я сидел на занятиях в предчувствии чего-то важного, которое должно было случиться, и уже знал, что это освободит мой мозг от навязчивых видений.

На вопросы я отвечал невпопад и находился в той степени прострации, когда всё становится неважным и ненужным. Я было уже хотел отпроситься с занятий, чтобы пройтись пешком, посидеть где-нибудь в тихом месте и прийти в себя, но услышал шум в коридоре, громкие голоса и отдельные крики, а потом дверь в нашу аудиторию распахнулась, в дверном проеме появился взъерошенный человек и громко возвестил:

— Чего сидите? Человек в космосе!

Вся наша группа в составе десяти человек повскакала с мест, мы быстро побросали книги и тетрадки в сумки и портфели и вывалили в коридор, вливаясь в толпу студентов и преподавателей, которые шли на улицу, а дальше на Невский. И мы бессознательно как сомнамбулы шли со всеми, заражаясь всеобщим ликованием. Народ заполнил Невский. Уже несли самодельные плакаты с надписями от души: «Ура Гагарину», «Ух, ты!», «Все там будем!».

Все улыбались, пели, плясали, шутили и смеялись. Нас на демонстрацию никто не звал, все произошло само собой, стихийно. В меня вдруг вселились восторг и гордость. Гордость от того, что наш русский человек оказался в Космосе и от того, что все мы, и я тоже, причастны к этому подвигу, как сограждане Гагарина.

Мы уже знали, что в Космос полетел гражданин СССР Юрий Гагарин, но теперь нас, кто не слышали сообщений ТАСС, волновали вопросы: кто он, первый космонавт Земли, как он выглядит, где родился, сколько находился в Космосе?

Все наши давно смешались с другими демонстрантами, и рядом со мной толкались незнакомые люди, но меня вдруг окликнул Игорь Политов с четвертого курса английского отделения. На лице сияла счастливая улыбка, плащ расстегнут, галстук съехал на сторону.

— Чувак, — обрадовался Игорь. — Все куда-то подевались. Наших не видел?

— Сам потерялся, — сказал я. — Слушай, где газету купить? Посмотреть, должен же в газете портрет быть.

— Ты что, спятил? Там все газеты смели в момент. Очереди километровые стояли.

— Ты что-нибудь знаешь? — спросил я Игоря.

— Знаю, что космонавта зовут Юрий Гагарин…

— Это я сам знаю, — остановил я Игоря.

— Знаю, что он сделал один виток и летал сто восемь минут. Знаю, что ему всего двадцать семь лет и что он улетал в Космос старшим лейтенантом, а прилетел майором, — выложил все, что знал Игорь.

Позже мы, конечно, узнали и другие подробности о первом космонавте. Мы узнали, что летал Гагарин на космическом корабле «Восток», что родом он из простой крестьянской семьи, что он закончил летное училище, служил на севере, стал космонавтом и что у него есть жена и две дочери…

А через день мы смотрели в общем зале общежития по телевизору торжественную встречу Юрия Гагарина в Москве. Он прилетел во Внуково из саратовской области, где приземлился. Открытая машина с Гагариным, его женой и Хрущевым ехала во главе кортежа из многочисленных машин. Первые машины сопровождали мотоциклисты. Толпы народа стояли по всему пути следования машин. Люди сидели на крышах домов, залезали на деревья и фонарные столбы.

— Смотри, смотри! — показал кто-то на экран. Телекамера высветила дерево, где на суку сидели ребятишки, а вместе с ними человек почтенного возраста в шляпе.

Сквозь заграждения выскочил кто-то из толпы и, подбежав к машине с Гагариным и Хрущевым, вручил космонавту букет.

Это было спонтанное и действительно всенародное ликование, похожее на массовое помешательство.

Вечером мы сидели в своей комнате общежития, и все наши мысли были в Космосе. Мы обсуждали полет Гагарина, говорили о космических полетах и спорили.

— Теперь на Луну, а там на Марс, — уверенно заявил Жора.

— Ну, до Луны еще далеко, а до Марса тем более.

Еще ближний Космос нужно как следует освоить, — попытался охладить его пыл Яков.

— Скучный ты человек, Яков. Главное, что мы в Космос проникли, а остальное, как говорится, дело техники.

— Да, пиплы, это здорово, что мы в космосе первые. А американцы пусть попробуют.

— Кишка тонка, — с удовольствием согласился Игорь. Все же здорово, что это мы, русские, а не американцы вышли в Космос.

Генрих обиделся и возразил:

— Ты говоришь так, как будто, если я немец, то радуюсь меньше, чем ты.

— Ты русский немец, — примирительно сказал Жора.

Генрих ничего на это не ответил и сидел на своей кровати насупившись.

Газеты писали о том, что впервые человек преодолел притяжения Земли и вышел в открытый Космос, осуществив вековую мечту человечества, и о том, что люди, перевернувшие мир, открывшие пути в неизведанное, подняли человечество на новую ступень творчества и созидания. А где-то я нашел слова о том, что в истории цивилизации были и другие, значительные или менее значительные взлеты, которые дали всему человечеству толчок для нового самосознания. И нет разницы, в какой стране они осуществились, они все равно принадлежат всей земной цивилизации. Человечество после таких взлетов стремится к единению, сплачивается и улучшается нравственно.

Я улыбнулся, вспомнив один шутливый плакат, в котором был заложен весь смысл нашего нравственного устремления:

«Перестань пить пиво! Подними голову к звездам! Юра, мы исправляемся!»

Глава 11

Латышский переводчик Андрис. Впечатление от Риги. Прогулка по Москве. В латвийском представительстве Совета министров. Светловолосые красавицы Илва и Эдите. Весёлое застолье. Ночное наваждение. Волшебная ночь, которая обошлась «в копеечку». Наш товарищ из Курска.


У нас не было какого-то закреплённого места работы вроде письменного стола. В зале стояли сдвинутые выставочные столы, на которых всегда лежали кипы проспектов, брошюр и другая печатная продукция на иностранных языках, которую мы переводили по необходимости за этими столами.

Андрис, высокий худой латыш, интеллигентный и вежливый, английскому предпочитал немецкий, с которого охотно переводил, а говорил с ещё большей охотой, потому что владел так же хорошо, как родным латышским. На русском он говорил тоже свободно, но с характерным акцентом и немного растягивал слова. Я не мог понять сразу, например, когда он сказал, что он был в Москве «только два года обратно». Оказалось, что он был в Москве два года назад. Ударения в глаголах он ставил всегда на первом слоге и у него получалось «взяла и уб» рала, а, если он не расслышал фразу, то говорил не «повторите, пожалуйста», а «как, пожалуйста?» или «что, пожалуйста?»

Он мне был симпатичен простотой в общении и отсутствием всякого фанфаронства, и я с ним с удовольствием вёл простые житейские разговоры, вспоминая гостеприимную Ригу, где прогостил целую неделю, облазив, кажется, все закоулки. Меня тогда поразила разница, которая бросалась в глаза на границе, отделяющей Прибалтику от российской части; впечатление такое, что это не СССР, а другое государство: кончилась грязь и началась убранная территория с выбеленными бордюрами, ухоженными дорогами и скошенными газонами. А потом в Риге я впервые увидел, как жители спокойно и терпеливо ждут зелёного сигнала светофора, чтобы перейти дорогу, даже если ни справа, ни слева не видно ни одной машины. Позже то же самое я встретил в Минске. В каком-то кафе-подвальчике я видел безотрывно целующуюся молодую пару, что было бы слишком даже для Москвы, а там на них просто никто не обращал внимания. Перед отъездом я зашёл в отдел грампластинок и попросил что-нибудь на память о понравившемся мне городе, и продавщица, очень симпатичная и очень вежливая девушка, достала мне из-под прилавка винил с оркестром Поля Мориа, что ещё больше расположило меня к столице Латвии.

Однажды после работы мы с Андрисом пошли на Главпочтамт: я позвонить матушке, а он получить деньги, а после не отказали себе в бутылочке вина в каком-то подвальчике и, знакомясь с достопримечательностями, за разговорами оказались в районе Чистых прудов. Погоды стояли по-летнему жаркие, но вечерами, когда солнце, пройдя зенит, клонилось к закату, дышать становилось легко и свободно.

— Пошли в парк, — предложил Андрис.

— Поздно уже, — сказал я, а мне ещё до Тушина добираться.

— А ты ос» тавайся, мы переночуем в нашем представительстве. Здесь недалеко. Меня там знают. Кстати, там можно и поужинать, и даже выпить. Девушки это устроят.

— Тебя знают, меня-то нет! — возразил я.

— Ты со мной. Это нормально.

Я не возражал, и мы, погуляв по парку и посидев у воды, пошли к представительству. Андрис знал дорогу и уверенно шёл по Чистопрудному бульвару мимо театра Современник, затем мы свернули в какой-то переулок, и, наконец, Андрис указал мне на двухэтажный особняк на улице Чаплыгина, в котором располагалось латвийское Представительство Совета министров.

Андриса здесь знали, он поздоровался с дежурным, что-то сказал ему на латышском, тот засмеялся, мы свободно прошли и поднялись на второй этаж. Андрис оставил меня в небольшом холле, где я уютно устроился в мягком кресле. Холл поражал роскошью отделки с лепниной и минимализмом в интерьере. Кроме мягких диванов, кресел и журнального столика здесь больше ничего не было, если не считать трёх небольших картин с изображением пейзажей. Зато настоящим украшением выглядела хрустальная люстра с восьмью плафонами.

Андрис вернулся скоро в сопровождении светловолосой красавицы. Она мне приветливо улыбнулась и назвала имя — Илва. Я тоже представился. Илва провела нас в небольшую комнату, где стоял овальный стол орехового дерева, вокруг гнутые стулья из массива дерева, а также диван и кресла. У стены стоял большой буфет, на стенах висели бра с лампочками-свечами, а окна драпированы массивными бордовыми шторами с тиснёным золотым рисунком. Всё выглядело дорого, но не казённо, по-домашнему.

В комнату заглянула ещё одна девушка, тоже блондинка и тоже довольно красивая. Она поманила Андриса, они вышли, но дверь осталась неплотно закрытой, и я услышал: «Зачем ты русского привёл?» Андрис ответил что-то по-латышски и дверь прикрылась. Илва тоже слышала реплику подруги и, стараясь замять неудобное положение, с улыбкой сказала: «Эдите сегодня с утра не в настроении, всё её раздражает». Андрис позвал Илву, та извинилась и вышла. Андрис вошел и сел:

— Всё в порядке, — сказал Андрис. Сейчас выпьем и поужинаем. Девушек мы угощаем. Ты согласен?

— Конечно, — ответил я.

Вскоре Илва вкатила сервировочный столик с холодными закусками, бутылкой Столичной водки и двумя бутылками Мадеры.

— Для ужина немного, но что нашли, — сказала Эдите.

Мне неудобно было пить вино вместе с Илвой и Эдите, и я выпил водки вместе с Андрисом, который не стеснялся и пил много. Меня пить не принуждали, и я выпил не более трёх рюмок. За столом говорили о разном. Я не преминул рассказать о том, какое хорошее впечатление на меня произвела Рига, когда мне посчастливилось там побывать, чем расположил к себе серьёзную Эдите, и она смягчилась. А когда я сказал, что ездил в Саласпилс, город, под которым фашисты построили детский концлагерь, Эдите раздражённо заметила:

— А ваши лучше?

— Ну, наши концлагерей в Латвии не строили, — осторожно заметил я.

— Не строили, зато советской властью было выселено и отправлено в вашу Сибирь почти 60 тысяч ни в чём не повинных наших людей, а дома заняли русские переселенцы. Мой отец в числе многих, которые так и не вернулись.

— Эдите, — сказал я. — Я искренне сочувствую вам. Наших тоже миллионы сгинули в ГУЛАГах… В нашей истории много намешано всего. Я далёк от политики, для меня важен человек, и если он сволочь, то мне не важно, латыш он, еврей или американец с африканскими корнями, я с ним никаких дел иметь не стану… Вот я сижу здесь с вами, и мне сейчас хорошо, а всё остальное не имеет значения, потому что от того, что я думаю и как, вряд ли что-нибудь изменится…

— Эдите, я говорил тебе, что он наш человек, — пьяно поддержал меня Андрис.

За окном уже стемнело, когда мы покинули застолье. Летом темнеет поздно. Мне показали комнату, где стояла широкая кровать с двумя тумбочками по бокам, большим шифоньером-купе, креслами и журнальным столиком. Всё здесь выглядело также роскошно, включая лепнину на потолке и дорогих обоев. Вторая дверь вела в ванную комнату с туалетом. Я принял душ и лёг в постель. Выключив свет настольной лампы, я закрыл глаза и лежал, испытывая блаженное состояние покоя на мягкой кровати, и не предполагал, что кто-то может прервать это блаженство, и уже стал дремать, как почувствовал, что дверь открылась, и кто-то, мягко ступая, вошел в комнату.

— Володя, ты не спишь? — я услышал голос Илвы. Сердце у меня забилось так, что я слышал его глухие удары, будто оно собирается выскочить из грудной клетки наружу.

— Нет, — произнёс я осевшим голосом…

Утром меня разбудил Андрис. Спал я крепко, но открыв глаза, вспомнил вчерашнюю ночь и Илву и невольно оглядел комнату. Но здесь кроме меня и Андриса никого не было, и у меня на мгновение мелькнула мысль, что это было наваждение, а может быть, просто сон.

Солнце уже значительно поднялось над горизонтом. Я быстро принял душ, оделся, и мы с Андрисом собрались попрощаться с девушками и уйти, потому что и так опоздали, хотя время работы нам не регламентировали, но в дверь постучали, и в комнату заглянула Эдите.

— Мальчики, — сказала Эдите. — идите позавтракайте, потом пойдёте.

Завтракали мы в той же комнате с овальным столом, где вчера ужинали. Обе девушки находились в хорошем настроении, гостеприимно потчевали нас бутербродам с красной икрой и осетриной и непринуждённо болтали. Мы пили кофе с бутербродами, и я украдкой посматривал на Илву, но она вела себя так, будто между нами ничего не произошло, и я для неё был просто хорошим знакомым.

— А ты-то где спал? — спросил я у Андриса, когда мы вышли на улицу.

— У Эдите, — просто ответил Андрис.

Время мы провели волшебно, но обошлось это нам с Андрисом в копеечку.

На работе мы появились после десяти, но нас никто не искал и не спрашивал. За столом мы застали сонного Борю, переводчика с английского из Курска, который всегда занимал место за столом рядом со мной и Андрисом.

— Борис, ну и как она? — спросил с улыбкой Андрис.

— Ничего особенного. Всё как у всех, — равнодушно ответил Боря.

Боря чуть не с самого начала наших командировок стал оказывать усиленное внимание женщине очень маленького роста, почти карлице, при всём при том, что и сколько-нибудь привлекательной внешностью она тоже не отличалась, что вызывало насмешки у всех, кто был знаком с Борисом. Причём сам Борис хотя и был среднего роста, но занимался штангой, отличался накачанной фигурой и выглядел внушительно. Кончилось тем, что она пригласила его к себе домой, о чем он и поведал нам с Андрисом. С работы они ушли вместе.

— Борис, ты извращенец, — с открытой улыбкой сказал Андрис, на что тот беззлобно отмахнулся.

Глава 12

«Сон в руку». Отчим в больнице. Причина болезни. Письмо от Мессинга. Новопесчаная улица. Разговор по телефону. Память о первой встрече с магом. «Защитная грамота» от ретивых и глупых.


Я не люблю писать письма. Не слишком часто писал из Омска, на что обижалась матушка, а из Москвы всего раза два звонил по телефону с телеграфа, что на улице Горького. Да чаще звонить и не имело смысла, а тем более писать, потому что до Орла от столицы — рукой подать, и я мог сесть в поезд и через пять часов лицезреть и отчима, и матушку и есть её вкусные пирожки с яблоком и капустой. Мог, но воспользовался этим только раз в один из закрытых выставочных дней, когда до окончания работы выставки оставалась, может быть, неделя. Ещё с вечера я без всякой видимой причины стал погружаться в дискомфорт. Со мной такое бывает, когда из рук вдруг начинает всё валиться, ничего не хочется делать, всё раздражает, и в душе появляется хаос. Ночью мне снился покойный отец. Он ничего не говорил, но смотрел на меня строго и исчез незаметно, как и появился; снилась мать и снился я сам, а мать улыбалась, тоже молча, и только укоризненно качала головой. А потом снилась Мила и лужайка у стен монастыря. И все эти сны перебивал отчим. Он появлялся, маячил тенью и исчезал, чтобы потом на мгновение появиться снова. И даже, когда я видел только отца, мать и Милу, он присутствовал незримо.

Утром я сел в поезд и с гнетущим беспокойством от недоброго предчувствия уехал домой.

Мать встретила меня слезами, сообщив, что Константина Петровича увезли вчера вечером на скорой помощи с приступом инфаркта. Я как мог успокоил мать, и мы вместе поехали в больницу.

По дороге она коротко рассказала, что перед этим на пленуме обкома он сцепился с зав промышленным отделом, стал критиковать и выразил с чем-то там несогласие, а его в результате назвали ревизионистом и объявили выговор.

Позже Константин Петрович поведал, что произошло. Зав промышленным отделом, приводя показатели, заявил, что это несомненно является существенным вкладом в результат соревнования с капитализмом. Константин Петрович возразил, что конечный результат соревнования с капитализмом определяется не этими показателями — главное не сколько ты произвел, но и какой ценой, то есть какими затратами общественно необходимого труда, и привёл другие цифры. А потом стал критиковать недостаточность научно обоснованных методов принятия решений, сказал, что варианты решений часто не просчитываются с точки зрения их эффективности, и что нередко на пути к решению стоит много лишних инстанций, которые только замедляют дело. Кончилось тем, что Константина Петровича обвинили в ревизионизме и поставили на вид. После этого, уже дома, он, дал волю нервам и с ним случился инфаркт… Но самое интересное, что всё, о чём говорил отчим, прозвучало потом в речи Брежнева на пленуме ЦК. Однако обвинение с Константина Петровича не только не сняли, но и стали на него коситься, как на склочника, потому что во властных структурах любого уровня давно прижилась заповедь «Поперёд батьки в пекло не лезь!».

В отделении мы нашли лечащего врача, который обнадёжил нас, сказав, что ничего страшного нет, правда, придётся с месяц полежать, и попросил не утомлять его долгим посещением.

Константин Петрович лежал в отдельной палате, был бледен, но улыбался. Мне он обрадовался. Я взял его руку, и он ответил лёгким пожатием. Мы сидели недолго: вошёл врач и напомнил, что пора уходить. Медсестра вкатила капельницу, мы с матерью попрощались и ушли. Выйдя из палаты, мать снова заплакала.

— Мам, ничего страшного не случилось. Ну, месяц полежит. Всё будет в порядке, — я обнял мать за плечи. Она благодарно прижалась ко мне. Постепенно она успокоилась, достала платочек, промокнула слёзы и как-то виновато улыбнулась.

Дома мать спохватилась:

— Сынок, совсем забыла. Тебе письмо от Вольфа Григорьевича.

— Мессинга? — удивился я, потому что моя переписка с ним носила случайный характер, и, как он просил, «не терялся» и время от времени писал ему, но получал только редкие короткие письма, больше похожие на записки. Я знал, что он гастролировал по Северу, потому что ему запретили выступать в центральных городах.

— В воскресенье была на Советской и мне передала письмо соседка, Нина, — пояснила мать.

Я вскрыл конверт и достал половинку листа четвёртого формата, на котором была записка:

«Володя, свяжитесь со мной. Напишите или позвоните. Телефон у меня прежний. Впрочем, вы сейчас где-то в Москве. Когда сможете, зайдите, предварительно позвонив.

Ваш Вольф Мессинг».

Записка была написана чужой рукой, вероятно помощницей, потому что он писал ещё хуже, чем говорил, а говорил он с таким акцентом, что часто его понимали с трудом. Каракули на тексте его «Вступительного слова», которые вкривь и вкось изображали буквы русского алфавита, хранятся у меня, как «защита от ретивых и глупых». И, конечно, я не удивился тому, что он знает, где я нахожусь. Впрочем, я давно ничему не удивлялся, тем более, когда это касалось Мессинга.

Вечерним поездом я вернулся в Москву. Орловский поезд прибывал рано утром. Я доехал в метро до площади Революции и зашел в буфет гостиницы Москва, где можно было позавтракать сосисками с вкусной рассыпчатой гречневой кашей и густой сметаной, которая, если перевернуть стакан, не выливается. В нашем городе ничего этого мы почти не видели, потому что гречка продавалась только диабетикам, сосиски мы при случае возили из столицы, а сметану такой консистенции могли купить разве что на рынке у колхозниц. После завтрака я прошёлся по Красной площади, застал смену караула у мавзолея и вместе с группой иностранных туристов зачарованно смотрел на чеканные, отточенные до совершенства шаги военнослужащих элитного полка, и чёткое перестроение при сдаче поста. Досмотрев до конца действие, заторопился в Сокольники.

Мессингу я позвонил днём с расчётом, что он в это время уже привёл себя в порядок после возможного вечернего выступления и сна. Ответила мне женщина и на вопрос, могу ли я поговорить с Вольфом Григорьевичем, неожиданно спросила:

— А вы что, не знаете пароль?

— Какой пароль? — удивился я. — Вольф Григорьевич про пароль мне ничего не говорил.

— А вы кто?

— Володя. Я получил от него письмо, он просил связаться с ним.

— Ах, да. Он говорил про вас. Только его в Москве сейчас нет, будет через два дня.

Через два дня я позвонил снова, и снова трубку взяла женщина, я назвался, к телефону подошел Мессинг, и я узнал его быстрый и неразборчивый выговор.

— Здравствуйте, Володя. Когда можете подойти?

— Если вам удобно, вечером, часов в шесть, — сказал я.

— Хорошо. Жду. Адрес помните?

— Да, — ответил я.

В назначенное время я с пересадкой доехал до станции Сокол, вышел на Ленинградский проспект и пошел пешком в сторону Новопесчаной улицы, где жил Мессинг. Пешком идти было далековато, но дорога не казалась мне утомительной. Мне интересно было посмотреть на улицу, которая в мой с отцом единственный приезд сюда, когда Вольф Григорьевич показывал меня профессору Вольштейну и физику Френкелю, была ещё окраиной Москвы. На этой улице в одном из домов жили артисты Большого театра, и где-то здесь снимался фильм «Человек родился». А ещё, по легенде, когда на Новопесчаной улице после войны началась новая застройка, Сталин приехал посмотреть, как идут дела, и дома ему показались слишком маленькими. Тут же здания в конце этого отрезка улицы срочно стали надстраивать, и появились «чердачные окна» или, как их называют жители, «скворечники»…

Когда мы с отцом познакомились с Вольфом Григорьевичем, и я смог продемонстрировать ему свои экстрасенсорные способности, у отца с ним относительно меня состоялся разговор, во время которого Мессинг посетовал на то, что на сеансах от него всегда требовали «разоблачения», то есть материалистического объяснения психологических опытов, которые он демонстрировал, поэтому и появилось «Вступительное слово», составленное Институтом философии Академии наук и объясняющее материалистическую сущность опытов.

Но это никак не объясняло многое из того, что показывал Мессинг, хотя учёные, авторы «Слова», с полным знанием дела писали, что в умении улавливать мысль ничего сверхъестественного нет, это просто ощущение двигательных импульсов, поступающих из мозга в мускулатуру. «Мысль неотделима от мозга», — категорически утверждал текс «Вступительного слова», — и вообще «нет такого явления, которое не находило бы исчерпывающего научного объяснения с позиции диалектико-марксистской теории».

«Но ведь многие явления недостаточно изучены, — говорил Мессинг. — Не изучен гипноз, а тем более телепатия. Учёные отрицают саму возможность передачи образа из мозга в мозг. Но эти учёные просто никогда не видели настоящих телепатов»…

Когда мы прощались, Мессинг взял мою руку в обе руки и ласково сказал: «Милый мальчик, никогда не пытайтесь разубедить людей, что вы провидец или не такой как они, пусть они пребывают в заблуждении и думают, что вы ловкий фокусник, гипнотизер, на худой конец. Но это лучше, чем быть в их глазах шарлатаном. Лет через пятнадцать, двадцать наука займется вплотную необычными явлениями и необычными свойствами человеческой психики и поймет, что возможности человека не познаны и, может быть, это будет другая наука, за пределами известной нам».

Вот тогда Вольф Григорьевич и подарил мне «Вступительное слово», на котором начертал своей рукой такие нужные нам с отцом в те годы строки, которые на долгое время стали оберегом от многих нападок…

Глава 13

В квартире Мессинга. Скромность обстановки. Хирург Амосов Мессингу в знак восхищения. Ираида Михайловна, сестра покойной жены Мессинга… Обед с коньяком и деликатесами. О мемуарах Мессинга. Причина приглашения — участие в опытах по телекинезу. Профессор Лурия хочет встретиться со мной.


Трёхэтажный дом стоял в глубине двора. Я прошёл через двор, вошёл в подъезд, поднялся на второй этаж и позвонил в дверь с медной табличкой, где гравировка вязью обозначала имя — Вольф Мессинг. За дверью залились тонким брёхом собаки. Женский голос отогнал собак от двери. Мне открыла пожилая седовласая женщина, которая, видно, была предупреждена о моём приходе и сразу громко бросила в комнату:

— Вольф, к тебе молодой человек!

В прихожей стоял кованый сундук, над сундуком — вешалка. Из комнаты выскочили две небольшие непонятной породы беленькие собачки, но уже не лаяли и виляли хвостом. Следом вышел сам хозяин. Я видел Вольфа Григорьевича много лет назад и помнил его в расцвете лет с лицом без единой морщины и копной чёрных курчавых волос. Сейчас передо мной стоял уставший пожилой человек, если не сказать старик, а копна волос стала седой, высокий лоб отчётливо прорезали борозды морщин, и хотя лицо выглядело ухоженным, дряблость шеи и щёк выдавали возраст. И всё же он оставался похожим на Бетховена. Это отметил ещё друживший с ним гроссмейстер Лилиенталь. «Сам Вольф внешне очень похож на Бетховена», — утверждал гроссмейстер.

— Как вы выросли, — сказал с улыбкой Мессинг. — На улице я бы вас, Володя, не узнал.

Он провел меня в комнату, обставленную довольно скромно. В середине комнаты стоял круглый стол, у стены потёртый диван, у окна письменный стол, буфет с посудой и диван-кровать. И самым ценным в этой комнате был большой телевизор, который стоял на журнальном столике. Нельзя было не обратить внимание на книги, они лежали на диване, на обеденном и письменном столе и даже на полу. Не валялись, а именно аккуратно лежали. Я мельком отметил название одной из книг на письменном столе. Это была книга Амосова «Мысли и сердце».

Это не ускользнуло от Мессинга, и он заметил:

— Николай Михайлович Амосов подарил. Посмотрите, там его автограф.

Он подошёл к столу, взял книгу и передал мне.

«Вольфу Григорьевичу Мессингу в знак удивления и восхищения чудом. Амосов, 25 дек. 1965 г.» — прочитал я на титульном листе. Взглянув на Мессинга, я увидел на его лице нескрываемое удовольствие от слов великого хирурга в его адрес, и подтвердил, чтобы потрафить такому по детски откровенному и наивному желанию постоянного восхищения и признания его действительно выдающихся способностей.

— Очень искренне и точно, — сказал я.

Вольф Григорьевич самодовольно усмехнулся, усадил меня на диван и позвал:

— Ираида Михайловна!

В дверях показалась женщина, которая открывала мне двери.

— Теперь я уже стала Ираида Михайловна, — ворчливо произнесла она.

— Принеси нам какой-нибудь закусочки, — не обращая внимания на её ворчню, попросил Вольф Григорьевич. Собачки крутились у ног Мессинга, потом убежали вслед за Ираидой.

— Это сестра моей покойной Аидочки, — тихо произнёс Вольф Григорьевич, но это услышала Ираида Михайловна, которая несла поднос с закусками, и снова ворчливым голосом пробурчала:

— Как приехал, на могилу сходить не удосужился. Вот твоя память.

— Замолчи! — вскипел Вольф Григорьевич. — Не лезь в душу.

Ираида поджала губы и молча вышла. Я понял, что Вольф Григорьевич с сестрой жены не очень ладят.

— Вольф Григорьевич, я соболезную вам. Это такая потеря, — искренне сказал я.

Я поздно узнал о смерти Аиды Михайловны, и письмо с соболезнованием прислал, когда боль от потери могла немного утихнуть. И, может быть, так было лучше, потому что в этом случае человека лучше оставить в покое и положиться на время, которое лечит, и не лезть с проходным соболезнованием, хотя у нас с нашей первой встречи отношения сложились, и он меня, несмотря на то что мы не виделись, из поля зрения не выпускал: я изредка, но подробно писал о своих опытах, которые применял в целительстве и в других случаях. Он отвечал коротко.

— Спасибо, Володя. Что поделаешь! Сколько времени прошло, а я никак не могу прийти в себя. Без неё всё плохо… Работа немного спасает.

Мессинг встал, взял папиросу из коробки «Казбек», которая лежала на письменном столе, и закурил.

— А кто теперь ассистирует вам? — не удержался я от вопроса.

— Да есть одна наша старая знакомая. Ираида кое-как обучила её азам. Всё, конечно, не то, но ничего, справляемся.

Ираида снова вошла с подносом. На этот раз она молчала, словно воды в рот набрала, но весь её вид говорил о том, что она обижена. Она стала хлопотать вокруг стола, расставляя тарелки со снедью. А снедь отличалась изысканностью: на столе стояли тарелки с семгой, сырокопченой колбасой и даже с черной, паюсной икрой, а также холодной фаршированной рыбой, как я понял, готовящейся не по случаю, а бывшую обычным блюдом, которое любит хозяин.

— Я не голоден, — поспешно сказал я, чувствуя себя неловко от лишнего внимания, но он посмотрел на меня с ироническим прищуром и весело сказал:

— А мы есть не будем, мы выпьем по рюмочке и закусим.

Вольф Григорьевич достал из буфета коньяк и рюмки. Мы выпили, и я, стесняясь, положил на отрезанный ломтик батона дольку сёмги, но Вольф Григорьевич потребовал, чтобы я попробовал рыбы, сам положил мне в тарелку большой кусок и пододвинул салатницу с икрой ко мне поближе.

Я помнил Мессинга на сцене, где он был эмоциональным, импульсивным, бегал как мальчик и буквально наэлектризовывал зал. Иногда смотреть на него было неприятно: он что-то шептал, всхлипывал, лицо его перекашивалось, и на лбу выступал пот. В грим-уборной, где мы с отцом сидели после его выступления, мы видели его совершенно другим, приятным и спокойным, но предельно уставшим человеком. Теперь я видел его в домашней обстановке, и это был предупредительный, мягкий и обаятельный, человек, склонный к шутке.

Я знал, что Вольф Григорьевич не любит, когда ему задают вопросы, но он сам расспрашивал о моих делах, и я рассказывал о том, как применял гипноз и введение в особое состояние при лечении больных. Его интересовало всё до мелочи, и я подробно, в деталях описывал свои экстрасенсорные опыты в Омске, включая «поиск» «золота Колчака».

Выбрав момент, я сказал, что читал его мемуары в журналах «Наука и религия» и «Смена».

— Сомневаетесь, что правда? — засмеялся Мессинг. — Это не я писал. Писал известный журналист. Я рассказывал что-то из своей жизни, а что там правда, что нет, я уже и сам не помню, хотя получается, что я творю сплошные чудеса…

Вольф чуть Григорьевич помолчал и нервно сказал:

— Только я доказывать учёным ничего не намерен. Если наука не верит в мои особые способности, это её дело. Но, скажу вам, Володя, что-то начинает меняться и непонятные науке феномены пытаются активно изучать… Хотели изучать меня, но участвовать в моём возрасте в экспериментах показалось мне лишним… Между прочим, Фрейд, в своё время, когда я однажды точно прочитал его мысли, был настолько поражён примером телепатии, что сказал, если бы у него была еще одна жизнь, он бы ее посвятил изучению экстрасенсорных способностей человека… Только я выступаю с психологическими опытами, и это моя работа и смысл. На сцене я не занимаюсь гипнозом и не предсказываю события, хотя умею это делать. Так что, если говорить об экспериментах с экстрасенсами, то лучшего кандидата, чем вы, им найти сложно.

А я всё недоумевал, для чего Мессинг пригласил меня к себе, и ждал, когда он откроет причину. Теперь я понял, он хочет, чтобы в экспериментах, которые у него вызывают неприятие, участвовал я.

— А как ваша способность к телекинезу? — спросил Мессинг и добавил: — Я это спрашиваю, потому что даже если это природный дар, его необходимо постоянно развивать. Только работая над развитием своих психических способностей, можно достичь результатов, которые на первый взгляд могут казаться невозможными.

— Нормально, — ответил я. — Стабильно и лучше, чем я показывал вам после вашего выступления, когда отец привел меня за кулисы.

— Очень хорошо! — Лицо Вольфа Григорьевича выражало полное удовлетворение. Потом он серьёзно сказал:

— Я вам уже говорил, что не хочу участвовать в каких-либо экспериментах, поэтому, когда ко мне обратились от имени Академия наук учёные института радиотехники и электроники с предложением изучить мои способности, я отказался, но рассказал немного о ваших экстрасенсорных способностях, и они попросили содействовать в вопросе привлечения вас к экспериментам.

— Как-то неожиданно, — замялся я.

— Я думаю, вам нужно согласиться, — живо отреагировал Мессинг. — Это редкая возможность доказать, что экстрасенсы есть, только их не надо путать с жуликами и шарлатанами, и нужно раз и навсегда понять, что не всё можно объяснить с точки зрения традиционной науки.

— Не знаю, — сказал я. — Немного необычно… и боязно. И потом, на это нужно свободное время… Меня не отпустят с работы.

— Ну, об этом не стоит беспокоится. Академия наук — организация серьёзная, и если они вами заинтересуются, а, я думаю, это без сомнения, то вопрос решат.

Мессинг внимательно посмотрел на меня и, не ожидая ответа, сказал:

— Ну вот и хорошо! Вот телефон членкора Академии наук профессора Кобзарева. Поговорите с ним. Вашу фамилию я ему назвал. Представьтесь и скажите, что от меня.

Мы еще некоторое время сидели, пили чай с пирогом, который пекла Ираида Михайловна, и беседовали. Вольф Григорьевич рассказывал смешные истории, случавшиеся в его поездке по Северу, я о своём неудачном опыте преподавания и о новой работе.

Когда я собрался уходить, Мессинг сказал:

— Володя. Еще одна просьба. Вы слышали о профессоре Лурии? Он в своё время изучал феномен Соломона Шерешевского.

— Это учёный, нейропсихолог. Я читал его книгу «Мозг человека и психические процессы». Не всё понял, но интересно. А про Шерешевского знаю, что он обладал редкой памятью и выступал на эстраде мнемонистом.

— Совершенно верно. Так вот, Лурия тоже изъявил желание встретиться с вами.

— Да ну, Вольф Григорьевич, это несерьёзно. Зачем я Лурии? Я Шерешевскому в подмётки не гожусь.

— Ну-ну, Володя, не надо скромничать. Шерешевский, конечно, уникум, но вам Лурии тоже не стыдно показаться.

— И всё же, — возразил я. — Одно дело экстрасенсорика, то есть, телекинез, ясновидение, что может удивлять и что не принимается наукой, а другое — память, которой обладают многие и которую принимают как что-то естественное.

— Заблуждаетесь, Володя. Не всякая память относится, как вы говорите, к чему-то естественному. Пример, тот же Шерешевский. Зная вашу память, я её тоже могу отнести к разряду необычных. Так что, думаю, что вам не стоит отказываться от встречи с Александром Романовичем.

Я тяжело вздохнул и не стал огорчать хозяина, взял телефон Лурии и обещал позвонить ему, если всё уладится с официальным вызовом в Академию наук.

— Держите меня в курсе и не забудьте потом сообщить о том, как у вас всё сложится, — попросил Мессинг, когда я тепло распрощался с ним и не преминул поблагодарить Ираиду Михайловну за гостеприимство, рыбу-фиш и яблочный пирог.

Глава 14

Вызов в Академию наук и недоумение директора Ивана Ивановича. Институт радиотехники и электроники. Профессор Кобзарев. Профессор об экстрасенсорике. Теория относительности Эйнштейна. Нинель Кулагина и Роза Кулешова. Я демонстрирую способность к телекинезу. Профессор Каценеленбаум. Чистота опыта подвергается сомнению. Нервный срыв и решение об отказе участия в опытах.


На следующий день после моего визита к Мессингу, я позвонил профессору Кобзареву. Он не сразу сообразил, о чём идёт речь, но когда я сослался на Мессинга, без лишних слов попросил координаты НИИ, в котором я работаю, и моё полное имя.

Через несколько дней наша работа в Москве подошла к концу. Выставка закрывалась, нас отозвали, и мы вернулись на свою основную работу…

Когда меня вызвал начальник нашего НИИ, Иван Иванович, и показал письмо из Академии наук, предписывающее «командировать тов. Анохина В.Ю. для изучения паранормальных психофизических феноменов сроком на четыре дня», я видел недоумение на его лице.

— Владимир Юрьевич, — сказал директор. — А вы-то какое отношение имеете к этим психофизическим феноменам?

Я не стал ничего объяснять, попросил, чтобы Иван Иванович распорядился никого не впускать в кабинет, с его разрешения открутил колпачок от перьевой ручки, которая лежала на листе какого-то документа, положил его ближе к краю полированного стола, закрыл глаза, сосредоточился и когда почувствовал, что моё эмоциональное напряжение достигло уровня, когда я способен двигать какие-то предметы, я поместил ладони над колпачком, поводил над ним руками, и он слегка, как бы нехотя, зашевелился, потом медленно пополз вслед за руками, ускоряясь к краю стола, и свалился с лёгким стуком об пол.

— Но ведь этого не может быть! — воскликнул растерянно Иван Иванович.

Я пожал плечами. Директор некоторое время молча переваривал произошедшее, потом снял трубку селекторной связи и сказал секретарю:

— Леночка, подготовьте приказ на командировку Анохина в Академию наук согласно письму, которое мы сегодня получили.

— Иван Иваныч, — попросил я, — вы никому не говорите про это. Иначе мне потом будет трудно работать. Я уже сталкивался с подобным.

— Да я, конечно, постараюсь, но, сами понимаете, эта тайна всё равно станет явной. Есть такая пословица: «Тайна — та же сеть: ниточка порвётся — вся расползётся».

— Ну да, «узнает сосед, узнает весь свет», — усмехнулся я.

— Вот-вот… Только если вы имеете ввиду меня, то мимо секретарши у нас ни один документ не проходит. Вот и весь наш секрет, — добродушно сказал Иван Иванович и добавил: — Да не берите вы в голову, Владимир Юрьевич. Всё это пустяки.

Я молча вздохнул и вышел из кабинета, зная, что слух о моей способности двигать предметы мысленным усилием без помощи рук всё равно разойдётся по НИИ…

Вечером того же дня поезд снова вёз меня в столицу. Утром я позвонил профессору Кобзареву, и он сказал, чтобы я сразу ехал в Институт.

— Знаете, как добраться? — спросил академик.

— Найду, — заверил я и пошёл к метро.

Институт радиотехники и электроники имени В.А. Котельникова находился на Моховой, там же, где старые корпуса МГУ. Я знал этот простой маршрут, доехал до станции «Библиотека им. Ленина» и без труда нашёл корпус института. На проходной меня остановили, я сказал, что меня ждёт профессор Кобзарев, вахтёр позвонил куда-то, и через несколько минут ко мне вышел сам учёный. Был он среднего роста, крепкого телосложения, с лицом строгим и умными, с лёгким прищуром глаз; небольшие залысины делали и без того высокий лоб выше, а плотно сжатые губы говорили о сильном и настойчивом характере. Кобзарев протянул мне руку.

— Юрий Борисович, — назвал он себя.

Я повторил своё имя, хотя заочно мы уже знали друг друга.

— Простите, а как ваше отчество.

Профессору на вид было около шестидесяти, и он мне годился если не в деды, то с гаком в отцы, и я счёл разумным, чтобы он называл меня не Владимиром Юрьевичем, а просто по имени, о чём ему и сказал.

— Хорошо, — согласился профессор и сходу обозначил план наших действий, после чего добавил: — Номер в академической гостинице вам забронировали, но, я думаю, в гостиницу вы отправитесь позже… — и спохватился: — Кстати, вы завтракали?

— Спасибо. Наш поезд в Москву прибывает рано, и я всегда успеваю позавтракать в каком-нибудь буфете.

— Ну, тогда пойдёмте работать.

И быстро пошел вперёд. Я последовал за ним. Юрий Борисович привёл меня в одну из лабораторий, тесно уставленную приборами, назначение которых было для меня, гуманитария, тайной за семью печатями. В центре стояли в ряд простые столы, из тех, за которыми сидят студенты.

Профессор усадил меня на стул, сел напротив и стал расспрашивать о том, как я познакомился с Мессингом, когда я заметил у себя экстрасенсорные способности, и я подробно рассказывал о своей способности лечить руками бесконтактным способом, о владении гипнозом, о ясновидении и о своей хорошей памяти, которую Мессинг считал необычной, а психиатры фотографической или эйдетической.

— Хорошо, — заключил профессор. — Вы, наверно, знаете, что у нас к экстрасенсорике и подобным ей феноменам относятся достаточно скептически.

Он заметил мою ироническую улыбку и сказал:

— А что вы хотите, если только совсем недавно Академия Наук приняла постановление о запрещении в подведомственных ей институтах подвергать сомнению или критике теорию относительности Эйнштейна. Такое время… Тем не менее эти явления пытаются изучать… Вы слышали о Кулагиной?

— Нет, — покачал я головой.

— Она демонстрирует способности к телекинезу. Нам известно, что ею занимаются сотрудники Ленинградского института точной механики и оптики. По некоторым непроверенным данным она двигает различные предметы и даже прожигает дырки взглядом. Её возможности изучали с помощью приборов, которые регистрировали магнитное поле, исходящее от рук. Ну, что она могла заставить шевелиться стрелку компаса, я могу поверить. Но насчёт дырок, крайне сомневаюсь. И до нас уже доходят сведения, что в её истинных способностях многие учёные сомневаются, считая все демонстрации опытов просто фокусами, а саму её аферисткой… Однако, в Ленинграде на научной конференции невропатологов, психиатров и психологов Кулагина публично продемонстрировала свои способности. И опять же, неизвестно, что она там смогла продемонстрировать… Я это вам говорю, чтобы вы имели представление об истинном положении дел в вопросе отношения к паранормальным явлениям. В большинстве случаев мы сталкиваемся с мошенниками, хотя я склонен серьёзно относиться к явлениям, которые наука объяснить пока не может… И нам всё чаще приходится сталкиваться с такими явлениями… В своё время нашумела история с Розой Кулешовой, которая якобы обладает кожным зрением.

— О Кулешовой я читал в газетах — сказал я.

— Да, журналисты много и восторженно писали о ней. Но журналисты — не учёные. А наукой феномен «альтернативного зрения с помощью кожи» отрицается… Существует гипотеза, согласно которой, в нашу кожу «встроено» множество рецепторов — высокочувствительных нервных окончаний. Стоит нам до чего-то дотронуться, как они начинают посылать в мозг ответные сигналы. Но это полная чушь… По крайней мере, пока среди серьёзных учёных утвердилось мнение, что обе эти женщины используют при демонстрации своих способностей трюки, давно известные иллюзионистам, — заключил академик…

— Ну, и зачем тогда вам я, если наука не признаёт даже очевидное?

— Так по существу-то ничего не доказано, хотя лично я готов признать, что явление есть и знаю немало случаев, объяснить которые наука пока бессильна.

Юрий Александрович внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Как бы ни обстояли дела, у меня есть желание серьёзно поработать в этом направлении, и, тем более, всё что я сказал, я ни в коем случае не отношу к вам… Во всяком случае, на авантюриста вы не похожи.

Кобзарёв засмеялся.

— Спасибо, — мрачно усмехнулся я.

— Хорошо, Володя. Из всех ваших способностей меня больше всего интересует телекинез. Можете что-то показать?

— Попробую, — ответил я.

— Что вам нужно для демонстрации? — спросил Кобзарев.

— Небольшой лёгкий предмет, — попросил я.

Кобзарев поискал глазами, его взгляд остановился на пузырьках за стеклом одного из шкафов. Он встал, взял пузырёк и отвинтил жестяную крышку.

— Это пузырёк с обычным физраствором, он безвреден, — на всякий случай пояснил Кобзарев.

Я положил крышку на стол в полуметре от края, закрыл глаза и моментально отключился от реальности своего присутствия в этом кабинете. Я видел только стол и крышку на его поверхности. В голове, словно в закрытом сосуде, поставленном на плиту, появился жар. Я потёр руки и почувствовал, что они наэлектризованы так, что, казалось, сейчас пойдёт треск и посыплются искры. Я поднёс руки к предмету, не секунды не сомневаясь, что он подчинится мне, и сразу же повёл его к краю стола. Крышка упала на пол. Это произошло так быстро, что Кобзев ничего не понял. Он видел, что крышка лежит на полу и удивлённо и с недоверием смотрел на меня. Если это и не потрясло его, то впечатлило и сильно озадачило.

Он чуть помолчал и сказал:

— Повторить можете?

— Да пожалуйста, — с некоторой наглостью от сомнения, которое я видел на лице Кобзарева, согласился повторить «фокус» я.

Крышка снова дотащилась с моей помощью до края столешницы и упала.

— Подождите минутку! — возбуждённо воскликнул Кобзарев и выбежал из лаборатории. Минут через десять он вернулся в сопровождении человека приятной наружности, в очках, с густой копной волос и носом с горбинкой на круглом лице.

— Профессор Каценеленбаум, Борис Захарович, — представил учёного Кобзарев.

— Тот слегка кивнул.

— Покажите-ка нам ещё раз, как это у вас получается? — попросил Кобзарев.

Я повторил действие с крышкой.

— У вас не возникало ощущения, что это трюк? — сказал профессор Каценеленбаум Кобзеву. — Молодой человек, покажите руки, — потребовал он.

Меня покоробило явное, почти агрессивное отношение ко мне, но я сдержался и показал руки. Кацеленбаум долго осматривал мои руки со всех сторон, пожал плечами и сказал:

— Не понимаю… Электростатическое действие? — профессор снова обратился к Кобзареву, но так, словно меня здесь не было или я был посторонним предметом. Настроение моё стало падать, и я раздражённо заметил:

— Вы чего от меня хотите? Я не напрашивался на ваши эксперименты… Вы ведёте себя так, словно я жулик, которого непременно нужно разоблачить.

Кобзарев смутился.

— Ну, зачем так, Володя. Просто мы действительно озадачены. Ведь вокруг паранормальных проявлений столько нагорожено всего, что трудно понять, где истина, а где нет.

— Прошу извинить мою невольную бестактность, — проговорил Каценеленбаум.

— Не думаю, но давайте проверим электрометром, — решил Кобзарев.

Я повторил опыт с крышкой ещё раз и почувствовал, что мне это теперь даётся с трудом, хотя крышка послушно, пусть и менее уверенно доползла до края стола и упала. При этом стрелка электрометра даже не дрогнула. Но я понял, что на меня сильно подействовало сомнение экспериментаторов, которые, кажется, с «большим бы облегчением приняли мою способность к телекинезу, как к простому фокусу или мистификации.

— Володя, — как можно мягче сказал Кобзарев, — вы говорили, что обладаете даром гипноза. Если откровенно, ведь мы должны исключить все сомнения, не имеет ли здесь место эта ваша способность?

После опытов с крышкой, которые я показал, я чувствовал себя уставшим, как будто пешком обошёл пол-Москвы, или, по крайней мере, прошагал километров двадцать. Нервное напряжение, которое усилилось унизительным факт недоверия и подозрения, вызвало раздражение и ощущение невозможности продолжать опыты.

— Нет, не имеет, — резко ответил я и добавил: — Я сегодня больше показывать ничего не смогу. Боюсь, что я вообще не смогу быть вам полезным.

Оба учёных немного стушевались, а потом Кобзарев примирительно сказал:

— Володя, то что мы видели, это факт впечатляющий. Нужно эксперимент продолжить. Сейчас отдыхайте. Гостиница находится на Ленинском проспекте, на пересечении Садового кольца и Калужской площади. Там спросите, добраться просто. Пообедать можете в гостинице или в нашей столовой. С деньгами у вас как?

— Не беспокойтесь, мне оформили командировку, — сказал я.

— Мы найдём способ компенсировать ваши расходы, — пообещал Кобзарев.

Я пожал плечами, вспомнил Мессинга, и в голове мелькнула твёрдая мысль отказаться от унизительной роли подопытного кролика.

Глава 15

Профессор Каценеленбаум и академики Тихонов и Кикоин в роли экспертов. Загадка для учёных традиционной науки. Демонстрация телекинеза с различными предметами. Сомнения и стремление разгадать природу явления. Обморок, как результат предельного психического напряжения. Кобзарев готов бороться с позицией Академии наук за признание нетрадиционных альтернативных технологий. Категорический отказ от дальнейшего продолжения опытов.


На следующий день Кобзарев встретил меня в назначенное время и повёл в другую лабораторию, которая оказалась значительно больше той, где мы провели первый опыт. Помещение, несмотря на большие окна, казалось изолированным от внешнего мира, потому что сюда не доносился даже незначительный шум с улицы. Как позже мне объяснил академик Кобзарев, здесь с помощью аналитических приборов замеряют электромагнитное излучение, проверяют уровень шума, инфразвука и вибрации и так далее.

В лаборатории нас уже ждал профессор Каценеленбаум, а потом, к моему ужасу, один за другим вошли ещё два человека, которых Кобзарев представил, как зав кафедрой вычислительной математики механо-математического факультета МГУ Тихонова, другого — как профессора общей физики МГУ Кикоина. Оба академики. Тихонов — в очках с седеющей бородкой клинышком, Кикоин — с крупным и рельефным, словно высеченным из камня лицом и залысинами, открывающими высокий лоб.

Я человек не публичный и теряюсь при большом скоплении людей, а здесь меня вдруг окружили известные учёные, составляющие цвет советской науки, и я боялся, что мне трудно будет настроиться на проведение опыта даже с лёгким предметом. Мне стоило усилий чтобы собрать всю свою волю в кулак, и я, попросив присутствующих несколько минут соблюдать полную тишину, попытался сосредоточиться на предмете, который мне предстояло двигать с помощью одной только психической энергии, не прибегая к контакту руками. Мне это удалось. Мне даже показалось, что я совершенно неожиданно вошел в особое состояние, потому что исчезла куда-то лаборатория со всеми её аппаратами, аналитическими приборами, ретортами и другими предметами, необходимыми физикам в их работе, и в поле моего восприятия остался только предмет в виде небольшого деревянного кубика от детского конструктора, который положил на стол Кобзарев.

Я поднёс руки к кубику и на этот раз у меня появилось ощущение, что предмет приобретает невесомость, тянется к моим рукам и вот-вот оторвётся от стола. Я без труда повелел кубик к краю стола, и он послушно, словно собачонка следовал за руками, но, дойдя до края, никак не хотел падать. Я понял: сейчас этому мешают руки, с которыми кубик невидимой силой связан.

Я убрал руки и мысленным усилием заставил кубик упасть.

Судя по минутному молчанию, присутствующие были озадачены. Потом Тихонов сказал недоумённо:

— Чёрте что!.. Не могу поверить, что такое возможно. Хотя…

— Электростатическое поле? — проговорил как бы про себя Тихонов.

— Электростатическое поле вокруг рук существует: мы вчера с Борисом Захаровичем проверили и даже рассчитали величину его напряжения, которая способна вызвать механическое движение. Это сотни киловольт. Но это знакомый нам искровой разряд, подобный тому, который возникает, например, от прикосновения сухой руки к нейлону или к другой руке.

— Но ведь вы видели, что он закончил опыт телекинеза без рук. А это значит, что дело не только в электрическом поле. — высказал сомнение Кикоин.

— Да, действительно, — согласился Тихонов.

— А у вас не возникло ощущение, что это трюк? — сказал вдруг Кикоин.

— Да бросьте вы! — оборвал коллегу Кобзарев. — Вы всё видели собственными глазами.

— Вам важно, дерево это, металл или стекло? — спросил Кикоин.

— Я как-то не думал об этом. Но, кажется, не имеет значения, — ответил я. — А насчёт трюка, я попробую повторить опыт с любым другим небольшим предметом без участия рук. Мне кажется, я готов к этому.

— Тонкостенный стакан подойдёт? — предложил Трапезников.

— Если с участием рук, наверно, получится, но без рук лучше что-нибудь полегче. Например, колпачок от ручки, — я вспомнил опыт, который показал директору нашего НИИ.

С колпачком я справился успешно. Моё сознание позволило заставить двигаться предмет без касания руками.

— Психокинез в его натуральном проявлении, — сказал Трапезников. — Способность воздействия на предмет с помощью своего сознания, то есть мыслями, эмоциями, чем угодно… Только для рассуждений о формах и природе телекинеза или психокинеза нужно значительно больше опытных данных.

— В любом случае, похоже, что испытуемый волевым напряжением создаёт потоки частиц, поступающих от кожных покровов. Так что нужно признать, что телекинез — реальность, — заключил Каценеленбаум.

Меня просили повторять и ещё раз повторять опыты, предлагая различные предметы; мои возможности изучали с помощью приборов, которые регистрировали магнитное поле, исходящее от рук, и устанавливали возле рук чувствительные микрофоны.

В какой-то момент Кобзарев нашёл, что конденсаторный микрофон не выдерживает силу звуковых импульсов и предложил заменить его на керамический, потом с удивлением сказал:

— Посмотрите, у него от рук идёт излучение ультразвука.

Мне это ничего не говорило. И мне совершенно было безразлично, какая сила, исходящая от меня, заставляла двигать предметы, но учёных это взволновало, и Трапезников воскликнул:

— Потрясающе.

В результате всех проделанных экспериментов было установлено, что «явление телекинеза не может напрямую вызываться изменениями магнитных, электрических, акустических и тепловых полей. При этом, все эти поля, в той или иной мере, сопровождают явление телекинеза».

Вспомнив, что я говорил о том, что обладаю способностью бесконтактного лечения руками, Кобзарев захотел испытать силу энергетического действие рук. Когда я приблизил ладони к предплечью профессора, он сказал, что ощущает тепло, которое исходит от моих рук, а после более длительного тактильного контакта Кобзарев отдёрнул свою руку, словно от пламени свечи, и показал коллегам сильное покраснение, похожее на ожог.

Я видел, что Кобзарев в стремлении разгадать физический механизм явлений, связанных с телекинезом, готов был продолжать опыты со мной без конца, но я в какой-то момент, что называется, «поплыл». Мне стало плохо, в глазах потемнело и появилась тошнота. Меня отвели к окну и усадили на твёрдый диванчик без спинки. Кобзев достал из аптечки тонометр, померил давление и испуганно сказал: верхнее 190, нижнее 120.

Кто-то дал мне воды, кто-то сунул в руку таблетку. Я от таблетки отказался и попросил просто дать мне пять минут покоя. Вскоре я стал приходить в себя, и когда почувствовал, что способен соображать, а тошнота пропала, попросил померить давление снова. Тонометр показал моё рабочее давление, то есть 120/70.

В гостиницу меня отвезли на машине. Я не обедал и не стал ужинать, засветло завалился спать и проспал часов до десяти следующего утра. Меня никто не беспокоил, пока я сам ни позвонил Кобзареву. Учёный осведомился о моём самочувствии и попросил приехать в институт, пообещав тотчас же прислать за мной машину.

На этот раз мы сидели в его кабинете. Кобзарев был явно расстроен.

— Представляете, Володя, — мрачно сказал профессор, — я позвонил академику Якову Борисовичу Зельдовичу и поделился своими соображениями по поводу изучаемого явления. Я сообщил о нашем впечатлении от опытов в присутствии Каценеленбаума и академиков Трапезникова, Тихонова и Кикоина, а также о нашем едином мнении признать, что «волевым напряжением можно воздействовать на метрику пространства-времени…». Зельдович в свою очередь ответил, что вы, безусловно, применяете ниточки, а я просто не заметил всех ваших манипуляций.

Я иронически улыбнулся.

— У Зельдовича произошло самовнушение, он считает, что без ниточек в этом случае обойтись невозможно, потому что просто не может представить другого варианта, — сказал я.

— Вполне возможно, — согласился Кобзарев. — Мы вчера направили отчёт с результатами наших опытов и расчётами в Президиум Академии Наук, но, зная позицию академической и прикладной науки, когда они избегают признавать результаты с нетрадиционными альтернативными технологиями, какого-то положительного или даже вразумительного ответа ожидать трудно. Ведь принципы воздействия на физические и биологические объекты реальности выходят за рамки общепринятых в настоящее время фундаментальных законов и понятий.

— Да вы не расстраивайтесь, — я искренне сочувствовал профессору Кобзареву и попытался отвлечь его от разочарования и неудачи найти понимание у академического сообщества. — Кибернетика тоже считалась лженаукой, но ведь признали. Так что дойдёт дело и до телекинеза, и других проявлений парапсихологи.

— Нет, — твёрдо сказал Кобзарев, — существующую парадигму надо менять. Время такое наступило сегодня и бездействовать просто нельзя и преступно, ведь мы так долго шли к нему. Конечно, проще всего «забыть» про феномен вопреки всем научным практикам, а все опыты воспринимать как фокусы, но мы же знаем, что это не так. Тем более, что учёные в отношении к экстрасенсорике разделились: одни считают, что их дурачат, другие верят, что все правда, третьи вообще не знают, как к этому относиться… Мы создадим официальную комиссию и продолжим наши опыты на более высоком уровне.

— Это без меня, — категорически отвёл я своё участие в дальнейших опытах. — Я считаю оскорбительным для себя доказывать что-то в атмосфере недоброжелательного отношения к любым проявлениям паранормальных явлений. Я очень хорошо чувствую и болезненно воспринимаю нацеленность учёных на заведомо отрицательный результат. В такой атмосфере тратится слишком много усилий, чтобы продемонстрировать способность к телекинезу. Вы сами видели, чего мне это стоило… И потом, если честно, пусть это звучит и цинично, мне совершенно безразлично, признает учёное содружество возможность существования альтернативной науки, которую отвергает Академия наук как рассадник мракобесия, или нет. Не признает сегодня, признает завтра. Но, как говорят англичане, «Better a bird in the hand than a crane in the sky». Так что, лучше я буду заниматься своим земным делом. У меня другое призвание и другая цель в жизни. А если я могу кому-то помочь в исцелении, то мне теперь уже никто не запретит, потому что, по-крайней мере, бесконтактное лечение руками, это уже общепризнанный факт, который не подвергается сомнению, как и гипноз.

Кобзарев не ожидал моей, лишённой всякой деликатности речи, прозвучавшей как отповедь, и с недоумением, молча и пристально смотрел на меня. Но как человек глубокого и проницательного ума, он увидел не только раздражение, которое руководило мной на произнесение этого бестактного монолога, но и уловил обозначившийся твёрдостью решения характер, понял, что нет смысла настаивать, и сказал:

— Мне искренне жаль. Я на вас рассчитывал. Но понимаю и настаивать не имею права.

Мне стало неловко от того, что я позволил себе разговаривать с профессором в тоне, которого он не заслуживает, ведь его серьёзно интересовала тема аномальных явлений, и он как настоящий учёный с головой погрузился в неё, чтобы найти научное объяснение и научные доказательства тому, что находится за пределами традиционной науки, несмотря на стойкое неприятие академического сообщества паранормальных проявлений. Кобзарев считал, что в наши дни нельзя исследовать мир только с материалистических позиций, потому что это тормозит развитие науки, и изучать каждого, кто обладает парапсихологическими способностями.

— Юрий Борисович, извините меня за бестактность. Я с огромным уважением отношусь к вам, но постарайтесь понять и меня… Вы говорили о Калугиной. Если она так активно пытается участвовать при любой возможности в экспериментах, нетрудно будет пригласить её в ваш институт. Это же по профилю. Вы говорили, что учёные сомневаются в её способностях, но ведь и вы сомневались, приглашая меня показать явление телекинеза. А я уверен, Кулагина — настоящий экстрасенс и показывает реальные результаты.

— Наверно, вы правы, — заключил Кобзарев.

Я собрался уходить, но Кобзарев остановил меня.

— У Вас есть ещё два свободных дня, — сказал профессор. — Командировку я вам отмечу до конца пребывания и дам своё заключение о результатах наших опытов… А пока поживите в гостинице, погуляйте по Москве. Будете уезжать, позвоните. Гостиница оплачена.

— Спасибо Юрий Борисович, — поблагодарил я. — Это кстати, потому что Вольф Григорьевич Мессинг попросил меня встретится с академиком Лурией. Считает, что мне нужно ему показаться.

— С Александром Романовичем? Это связано с Вашей памятью? — спросил Кобзарев.

— Да, — ответил я неохотно.

— Я позвоню ему, — пообещал Кобзарев. — Ему интересно будет знать и о наших с Вами опытах.

Я пожал плечами.

Глава 16

Профессор Лурия. Мессинг о моей памяти и память мнемониста Шерешевского. Опыты с запоминанием ряда слов и текстов. Моя фотографическая память и эйдетическая память Шерешевского. Проблемы великого мнемониста. Психическая саморегуляция требует физической энергии. Документ о моей способности к телекинезу.


Александр Романович Лурия жил в Доме академиков на Ленинском проспекте. Это был большой десятиэтажный дом сталинской эпохи с балконами и лоджиями. Построен он был до войны по проекту академика Щусева, который и сам поселился в этом доме. Александр Романович, очень симпатичный улыбчивый человек в круглых очках, с не по возрасту седой головой и умными проницательными глазами, встретил меня приветливо, осведомился о здоровье Мессинга, сделал комплимент его уникальным способностям читать мысли, расспросил о моих родителях и обо мне. Я рассказал о том, чем занимаюсь, о способности к целительству и ясновидению.

— Юрий Борисович Кобзарев звонил мне. Его очень впечатлила ваша демонстрация телекинеза, — сказал академик. — Крайне любопытно. Но сфера моей деятельности психология, психофизиология, нейропсихология… Вольф Григорьевич Мессинг говорил о вашей необыкновенной памяти. Меня интересует больше эта сторона ваших способностей.

— Вольф Григорьевич преувеличивает, — возразил я. — Моя память не идёт ни в какое сравнение с памятью Шерешевского, которого вы изучали много лет. Я читал его книжечку «Записки мнемониста».

— Да, Шерешевский, — задумчиво произнёс Лурия. — Я сейчас как раз готовлю книгу, основу которой составляют исследования этого феномена.

Юрий Борисович немного помолчал, как бы оставляя этот пустой разговор, и перешел к делу.

— Ну, давайте посмотрим, что с вашей памятью. Начнём со слов. Попробуйте запомнить ряд, скажем, из тридцати слов… Готовы?

Я кивнул. Он взял со стола секундомер, засёк время и стал медленно диктовать слова, пользуясь списками, которые лежали перед ним на письменном столе.

— Сможете повторить? — спросил через паузу Лурия.

— Да, — я ощущал волнение, но проглотив слюну, с расстановкой повторил слова.

— Могу повторить в обратном порядке, — сказал я и повторил слова с конца.

— Неплохо… Двадцать секунд… Шерешевский запоминал пятьдесят слов за тридцать секунд. Попробуете?

— Давайте, — согласился я.

На этот раз Лурия дал мне список из длинного ряда слов и снова засёк секундомер.

За тридцать секунд я зрительно запомнил сорок слов, которые воспроизвёл без особого труда, но дальше стал ошибаться.

Лурия снова похвалил меня и спросил, есть ли у меня механизм для запоминания и как я усваиваю большие тексты.

— Я не знаю, — признался я. — Слова у меня ассоциируются с предметами, порядок которых мне известен.

— Это идентично схеме Шерешевского. Он мысленно шел по знакомой улице и связывал слова с её объектами… А как вы запоминаете тексты и имеет ли для вас значение, на каком языке эти тексты?

— Если это какая-то абракадабра небольшого объёма, то на слух я могу повторить. А тексты на знакомом языке, в том числе на английском и немецком, то есть на языках, которыми владею, я повторю легко, но в каком объёме не знаю, не отмечал.

Лурия давал мне тексты на русском и немецком языках, я за минуты считывал страницы и повторял довольно большие объёмы, демонстрируя фотографическую память, но как заключил в конце концов академик, это была именно фотографическая, а не эйдетическая память, которой обладал Шерешевский. Разница была в том, что он обладал способностью к синестезии — то есть «одновременному ощущению». Каждое слово имело для него вкусовые, зрительные и осязательные ощущения — а вкусы, звуки и образы, в свою очередь, вызывали ассоциации со словами и понятиями. Это позволяло практически бесконечно расширять возможности запоминания, но перегружало его ощущения. По этому поводу Лурия заметил, что близкие Шерешевского вспоминали, как он даже ложку оборачивал тканью, чтобы звук ее соприкосновения с тарелкой не запускал связанные с ним образы.

У меня же это проявлялось частично. Я, например, с детства не любил коржики, потому что до того, как впервые смог попробовать это лакомство, слышал название, которое ассоциировалось у меня с чем-то острым, горьким и поперчённым. То же самое с пастилой, которую я не любил, потому что её внешний вид не соответствовал моему зрительному представлению о вкусовых качествах.

— А Шерешевский терпеть не мог есть майонез, потому что звук «з» в обозначающем его слове вызывал у него тошноту, — сказал Лурия.

В общем, я обладал фотографической памятью, Шерешевский — эйдетической.

Как поведал Лурия, для Шерешевского даже цифры приобретали одушевлённый образ человека. Например, единицу он представлял в виде гордого, хорошо сложенного человека, а семёрку в виде человека с усами.

— Вы знаете, у вас замечательная память, — сказал в заключение профессор, — но я рад, что ваше психическое состояние не выходит за пределы общепринятой нормы… В отличие от вас у Шерешевского была ярко выражена двойственность, черты раздвоения личности, хотя шизофренического расстройства у него не диагностировали. Его мозг, который хранил всю когда-либо полученную информацию, мешал нормальной жизни в семье, общению с близкими. Ведь он был крайне непрактичным, разучился вникать в суть явлений, его логическое мышление страдало. Так что проблема Шерешевского была не в том, чтобы помнить, а в том, чтобы научиться забывать. Соломон Вениаминович как-то пожаловался, что его память — не дар, а проклятие. И я его понимаю, потому что помнить всю жизнь всё, включая даже то, что вызывает боль и страдания, это очень нелегко.

— К счастью, у меня в этом отношении проблем не возникает, — сказал я, — но знаете, как писал Ломоносов: «Все изменения, которые в натуре имеют место, такого суть свойства, что ежели в одном месте чего убудет, то в другом — присовокупится». Так вот, у меня это «присовокупилось» в другом месте. После сеансов введения в особое состояние сознания, которым я часто пользуюсь при целительстве, при лечении энергией рук, не говоря уже о телекинезе, я чувствую слабость, апатию, тошноту и усталость, иногда кажется, что боль просачивается через мои руки и уходит через меня, оставляя во мне что-то неприятное, гнетущее, и это отнимает силы. Постепенно силы возвращаются, но ощущения, которые мой мозг помнит, постоянно даёт о себе знать. Это раздражает и вызывает чувство дискомфорта.

— Ничего удивительного, — сказал Лурия. — В мозге, если брать состояние во время гипнотического сеанса, наблюдается особая высокоамплитудная гиперритмичная активность. А для психического воздействия на предмет при психокинезе вы переходите на иную систему психической саморегуляции, то есть, на перестройку мозговых процессов, что связано с огромным напряжением психики и затратой физической энергии. Всё это требует колоссального напряжения сил, и после этого вы, естественно, должны чувствовать сильную усталость.

Но, частые и длительные психические перестройки грозят тяжелыми последствиями. Поэтому будьте осторожны. Восстановление нормального психического и физического состояния в этом случае необходимо и требуют времени.

— А знаете, при определённых условиях тренировки вы тоже могли бы выступать со сцены как мнемонист. Шерешевскому карьера профессионального мнемонист приносила и деньги, и славу, — сказал на прощанье Лурье, на что я только усмехнулся, помятуя о своём неудачном, если не сказать провальном, актёрском опыте, и ответил:

— Спасибо, но это не для меня. Я свою профессию выбрал, а деньги и слава вещь зыбкая и ненадёжная.

Я уже обладал некоторой житейской мудростью и знал, что ни свободу, ни счастье за деньги не купишь, и часто тому, кто гоняется за деньгами, они в руки не идут. Так что лучше следовать совету Оноре де Бальзака, который говорил, что деньги нужны, но нужны хотя бы для того, чтобы без них обходиться. Если же говорить о славе, то это ничего больше, как мишура; сегодня ты кумир, а завтра о тебе забудут и не вспомнят; или, если выразиться литературно, это дама капризная — сегодня она тебя с триумфом вознесёт, а потом безжалостно низвергнет.

Александр Романович Лурия взял мои координаты, пообещал связаться, чтобы поработать в области качественного анализа моей памяти, потому что количественный анализ для науки является просто вопросом статистики и представляет лишь относительный интерес. Но я понимал, что учёного, академика АПН СССР, профессора, доктора медицинских наук, я, после многолетней работы с уникальным Соломоном Шерешевским, не интересовал, и он вряд ли мне когда-нибудь позвонит.

На этом мы расстались, дружески распрощавшись…

Перед отъездом я снова встретился с профессором Кобзаревым, который вручил мне документ на бланке Института радиотехники и электроники АН СССР. В документе утверждалось, что «Владимир Юрьевич Анохин обладает необыкновенной способностью вызывать движение лёгких предметов без прикосновения к ним, путём психического воздействия» и что «Демонстрируемое В.Ю. Анохиным явление представляет огромный интерес для науки» и «Его изучение может привести к фундаментальным открытиям».

В конце документа было заключение, где содержится просьба «оказывать В.Ю. Анохину всемерную поддержку, содействовать и оказывать помощь в проведении демонстраций явлений в научных целях».

Подпись Ю.Б.Кобзарева предваряли должность и звания: Председатель Научного Совета по проблемам «Статическая радиофизика» АН СССР, член-кор. АН СССР, профессор».

Правда, содействовать мне «в проведении демонстраций явлений» было лишним, потому что я не собирался нигде демонстрировать эту свою способность.

Глава 17

Тоска и чувство одиночества. Матушка укоряет за беспорядок, в котором я живу. Письмо от матери Милы. Мой язвительный ответ на письмо. Почти семейное решение. Самолётом в Адлер. Море, которого я ещё никогда не видел, и воздух южного курорта.


Шли дни. Кончилось лето. А я всё верил и ждал, что наступит благословенный день, когда судьба повернётся ко мне лицом, что-то изменится в моей жизни, и хаос, поселившийся в голове, уступит место порядку, который принесёт покой в мятущуюся душу. А какая она ещё может быть у человека, если у него больше нет любви, и чувство одиночества отзывается духовной пустотой. Мой разум перестал справляться с неуверенностью и чувством вины. Да, люди не замечают, когда их любят, они замечают, когда их перестают любить. Но ведь я тоже любил, только где-то чувство реальности изменило мне, гордыня радовалась победе разума над чувствами, и я погрузился в паутину русского страдания ради страдания, что, как известно является краеугольным камнем нашего национальному характера, я страдал и наслаждался муками, в которые сознательно погрузил себя. Но, отвергая Милу, я отвергал чувство, и это обедняло и опустошало меня…

Однажды, когда я, по обыкновению, хандрил в одно из воскресений, лёжа на диване с книгой Чехова, читал его «Дуэль», презирал Лаевского, а, отождествляя себя с ним, ненавидел себя, отчего настроение делалось ещё хуже, пришла мать. Она с порога стала отчитывать меня за беспорядок.

— Как так можно?.. Во что ты превратил квартиру? Живёшь как в сарае, — занудила мать. — Скоро полдень, а ты лежишь бревно бревном. Люди гуляют, в парк идут. Посмотри день какой славный — чистая золотая осень. Солнышко, тепло… Ты хоть завтракал?

Я отложил книгу и состроил кислую гримасу.

В квартире действительно всё казалось перевёрнутым вверх дном. Одежда в беспорядке висела на спинке стула, носки валялись на полу возле дивана, стол завален бумагами и книгами, исписанные и скомканные листки — результат моего ночного бдения — устилали пол вокруг стола, книги лежали в беспорядке, где попало: на стуле, кресле и возле дивана. Не лучше выглядела и кухня, где на столе сгрудилась грязная посуда.

— Даже постель не прибрал, — покачала головой мать, заглянув в спальню.

Я молча и безразлично слушал справедливые упрёки и не ощущал никакого стыда.

— Что ты с собой делаешь? — продолжала нотацию мать. — И когда ты хоть женишься! Все молодые люди с девушками ходят, а ты пнём взаперти сидишь со своими книжками и писаниной… Ну-ка, давай вставай, дай хоть приберусь, да завтрак приготовлю.

Я лениво поднялся с дивана и хотел выйти во двор, чтобы не мешаться, пока мать будет прибираться в квартире, но она вдруг сказала:

— Тебе письмо из Мценска. Что у тебя там?.. И почему оно на наш адрес на Пролетарской?

Я замер в предчувствии судьбоносной вести. Не это ли то, чего я в так долго ждал? Совсем недавно я видел сон, где Мила тянула ко мне руки, а когда я хотел прикоснуться к ним, она удалялась. Мила выглядела призрачной, эфемерной, и её одежды казались прозрачными, сотканными из флёра. Я проснулся в мрачном настроении от сознания нереальности сновидения, но в сердце затеплилась неясная надежда, не облечённая в какую-то конкретную форму, но сулящая перемены.

У меня засосало под ложечкой, когда я взял из рук матери конверт, с нетерпением надорвал и прочитал письмо, которое уместилось на странице.

«Здравствуйте, Владимир!

Не знаю, правильно ли я делаю, что обращаюсь к Вам после не слишком любезного приёма у нас. Но я, несмотря на возражения мужа, не могу поступить иначе, потому что это касается нашей дочери, которую мы любим, и которой желаем, как всякие родители, счастья. Мила не вспоминала Вас в письмах, которые мы от неё получали, и мы решили, что увлечение Вами у неё прошло, и она, наконец, обрела покой, но оказалось, что это было только её попыткой справиться с собой. Мы получили письмо от её бабушки, Пелагеи Семёновны, моей мамы, которое нас расстроило и встревожило. Мила никуда не выходит; после школы, в которой работает, приходит домой, почитает книгу и ложится спать, и всё молчит. Подруг у неё нет. Молодые люди пытались ухаживать и заходили к ним, но она одного за другим всех отшила и сидит в своей комнате словно монашка в келье. Мама говорит, что на неё глядеть жалко, осунулась и совсем потеряла аппетит… Нам про Вас Мила в письмах не поминает, но бабушка всё знает и винит во всём нас. Я боюсь за неё и не нахожу себе места. А материнское сердце подсказывает, что всё это серьёзно и, как ни горько нам сознавать, сейчас помочь ей можете только Вы. Не знаю, каким зельем Вы её приворожили, но делать несчастной свою единственную дочь я не могу. Напишите ей и попытайтесь как-то повлиять. Прошу Вас как мать, помогите, если у Вас осталась к Миле хоть немного чувств, о которых Вы говорите.

Елена Кирилловна».

Ниже стоял адрес Милы в южном городе Адлере и приписка: «P.S. Адрес Вашей мамы мне дала Маша Миронова, но зайти к Вашей маме я, как советовала мне Маша, посчитала неприличным».

Я с минуту стоял как вкопанный посреди комнаты, и мать встревоженно спросила:

— Володя, что с тобой? Что в письме?

Я протянул письмо матери, и пока она читала, ко мне приходило осознание того, на что я втайне надеялся, потому что в глубине души теплилась надежда на что-то, что положит конец моей апатии, которая преследовала меня долгое время, и внесёт ясность и порядок в мою бестолковую жизнь.

И я вдруг физически ощутил прилив сил, словно скрытый во мне источник деятельной энергии проснулся и наполнил, растворив без остатка хандру. И, не удержавшись, я засмеялся счастливым смехом.

Мать с недоумением посмотрела на меня.

— Это та девушка, которая заходила к нам без тебя с Машей Мироновой? — осенилась она догадкой. Вид её выражал и удивление, и растерянность.

— Да! — охотно подтвердил я.

— Так что же ты стоишь? — заторопилась мать. — Такая девушка… А мне бы догадаться. Я ж чувствовала, что-то здесь не с проста, когда она с Машей к нам заходила… Ну и дурак же ты, прости Господи!.. И от матери таил.

Последние слова она произнесла с укором, покачав головой.

— Езжай за ней! — твёрдо сказала мать. — Деньги есть?

— Деньги есть. Всё есть. И всё теперь будет, — весело проговорил я и в приливе эйфории приподнял мать и переставил её с места на место; она, поправляя причёску, с улыбкой сказала:

— Это, сынок, любовь… Как я рада за тебя! — И она обняла меня.

— Мам, а как же я поеду? Сегодня воскресенье, а мне нужно отпроситься с работы. У меня за выставку три отгула, но может не отпустить начальница. Она у нас тётка с прибабахом. Не с той ноги встанет, и не знаешь, чего ждать.

— Поехали к нам. Я думаю, Константин Петрович поможет. А тебе нужно не мешкать. Поезд до Сочи сутки идёт.

— А зачем тебе поезд? — удивился отчим. — До Адлера от нас самолёт летает… Завтра утром оформишь свои отгулы — и на самолёт. Через час с небольшим будешь на месте… А начальница не отпустит, отпустит директор. Если что, звони мне.

Это было решение, которое не могло прийти мне в голову, потому что я не мог представить, что от нас можно летать куда-то самолётом. Но это решало все вопросы.

Остаток дня я провёл в нервном нетерпении. Пробовал чем-то заняться, садился за письменный стол, чтобы поработать над рукописью, но мысли путались, и в голову ничего не лезло; пытался читать, брал книгу, но, осилив пару страниц, чувствовал, что строчки расплываются перед глазами, а буквы пляшут пьяными человечками и тараканами разбегаются. Я откладывал книгу и выходил на улицу, полагая, что прогулка отвлечёт меня от беспокойных мыслей. Ночью спал плохо, ворочался, и мне снились что-то непонятное, сумбурное и тревожное.

Утром я оформил три дня отгулов, которые Конкордия подписала, к моему удивлению, без лишних вопросов и без волокиты, и ещё до полудня улетел в Адлер.

На письмо матери Милы, Елены Кирилловны, я ответил письмом, которое отправил накануне отлёта, после того как вернулся домой, и в котором не постеснялся сказать всё, что думаю.

«Елена Кирилловна! Правильно, что Ваша мудрая мама винит в состоянии Милы Вас, — писал я. — Это не она, а Вы ввели меня в заблуждение, показав письмо, в которое я искренне, но опрометчиво поверил. И теперь корю себя за это. И не забудьте, что это Вы утаили от дочери мои к ней письма. А теперь Ваша ложь вылилась в большие проблемы. Какая-то странная у Вас любовь к дочери…

Я немедленно вылетаю в Адлер, и мы, и только мы, будем теперь разрешать наши отношения. Но если Мила согласится стать моей женой, мы поженимся, с Вашего согласия или без.

Извините за излишнюю прямолинейность.

Владимир Анохин


P.S. Для начала семейной жизни у нас всё есть: жильё, наши профессии и даже некоторые финансовые накопления. Забыл ещё добавить, — если для Вас это имеет какое-то значение, — мой отчим, не последний человек в области, в любом случае поможет с устройством на хорошую работу, равно как и в других вопросах».

Письмо получилось грубым и язвительным, так что я, подумав, разбавил его постскриптумом, чтобы чуть сгладить обо мне впечатление как о легкомысленном человеке, а отчима добавил для того, чтобы не беспокоились о благополучии дочери и были уверены, что в такой семье она от моих, как ехидно выразился Олег Витальевич, отец Милы, «сверхъестественных способностей», не пострадает. Некоторые накопления у меня действительно были. Во-первых, я не все заработанные деньги тратил в Омске, во-вторых, у меня оставалась довольно приличная сумма от гонораров за две изданные в Ленинграде книги, к тому же я понемногу готовил ещё одну книгу для издательства, которое меня уже знало и хорошо принимало. Но я не планировал уходить в профессиональную литературную деятельность, потому что не чувствовал достаточной уверенности в том, что состоялся как писатель и что это и есть моя настоящая судьба. Передо мной вставал образ такого большого писателя как Фёдор Абрамов, который, даже будучи признанным автором, преподавательскую работу в университете не бросал и, только утвердившись в своём предназначении писателя, полностью посвятил себя литературному творчеству…

В час дня я уже был в Адлере. В иллюминатор я впервые видел море, и при заходе на посадку с высоты птичьего полёта передо мной открылось побережье с пляжами, усеянными отдыхающими, а потом и сам район, утопающий в зелени южных растений, таких необычных для глаза жителя средней России, а среди них вечнозелёные кипарисы, пальмы и раскидистые великаны платаны, которые, как поведала мне позже Мила, называют «бесстыдницами» за то, что по весне во время бурного роста у них лопается тонкая кора, и платан, скидывая «одежду», обнажает гладкую белую древесину. Вновь построенные пансионаты стеариновыми свечками возвышались над небольшими частными домиками, горохом рассеянными по плоскогорью среди густой зелени деревьев, придавая ландшафту величественный и торжественный вид, и яркое южное солнце подчёркивало их белизну.

Самолёт сел, мы сошли по трапу на землю и оказались на бетонной дорожке среди гор, окутанных дымкой и от того казавшихся синими. Всей грудью я вдохнул воздух, от которого пахло свежестью и морем и почувствовал, как немного закружилась голова. Такое ощущение я испытал в сосновом бору, когда однажды приехал погостить в глухую деревню моей бабушки. Тогда меня поразило, насколько разным может быть воздух, которым мы дышим. Я помню, как в меня словно вливалась сила, и я не мог надышаться этим до звона чистым и целительным сосновым воздухом.

Зная адрес, но не зная города, я взял от аэропорта такси, чтобы не блуждать в поисках улицы, где жила бабушка Милы. Отстояв очередь на стоянке, минут через двадцать я уже ехал по улицам незнакомого южного городка и теперь, представляя скорую встречу с Милой, волновался и чувствовал невольную нервную дрожь в теле…

Глава 18

Сад, который показался мне райским. Пелагея Семёновна, бабушка Милы. Союзница. Встреча с Милой. Вечер в доме Пелагеи Семёновны. Свадьбу сыграем в Орле! Что за место Адлер? Счастливая прогулка вдвоем. Томительное ожидание. Обретение опоры и смысла жизни.


Бабушка Милы жила на улице Гастелло в небольшом домике, который стоял в глубине сада, где росли апельсины, абрикосы, инжир, мандарины, миндаль, где виноград обвивал опоры из деревянных самодельных конструкций, оплетал беседку, стены забора и дома, где живописные клумбы радовали глаз яркими красками цветов, а розовые кусты цвели в четвёртый раз за год. Недалеко от домика стоял аккуратный сарайчик с двумя окнами, приспособленный для отдыхающих диким образом, которых бабушка пускала на постой в летний сезон и брала с них за проживание умеренную плату.

Когда я вошёл в открытую калитку, навстречу мне вышла невысокая, пожилая женщина и поспешно сказала: «У меня всё занято, попроситесь к соседке через дом».

— Вы Пелагея Семёновна? — спросил я, в нетерпении поглядывая на двери дома в ожидании, что из них сейчас выпорхнет Мила.

— Да, а вы кто? — в её голосе слышалось недоумение.

— Я Володя.

— Володя?.. Это тот? — голос Пелагеи Семёновны вдруг приобрёл жёсткий недоброжелательный оттенок.

— Ну, пойдём в дом, Володя, — сказала она хмуро.

— Что ж ты девку довёл до такого, что она сама не своя стала?.. Что ж вы за мужики такие? — с места в карьер пошла в наступление Пелагея Семёновна. — Совесть-то должна быть!.. Это, значит, как? Поиграл и бросил? Она же живой человек. Эх ты, Володя!

— Да не так всё, Пелагея Семёновна… — попытался я остановить негодование хозяйки, но она не дала слова сказать.

— Ты зачем приехал? — угрюмо спросила она, по- бычьи исподлобья глядя на меня.

— Приехал, потому что люблю! — выпалил я и добавил: — Вы можете выслушать меня, наконец?

Мои слова прозвучали серьёзно и твёрдо, может быть даже резко и категорично, чего я не хотел. Пелагея Семёновна открыла было рот, чтобы сказать ещё что-то, но передумала и выжидательно смотрела на меня.

И я рассказал ей всё. Всё о наших запутанных отношениях, о её нелепом замужестве, которое устраивало только её родителей, и о моём ложном благородстве, которое не позволило разрушать какую бы то ни было, но семью. Рассказал и о моём визите к родителям Милы, и о письмах, которые утаивали от Милы Олег Витальевич и Елена Кирилловна.

Пелагея Семёновна сокрушённо качала головой, прослезилась и вдруг разразилась бранью.

— Ах — ты — паразит! — сказала она с растяжкой. — Ну, я тебе покажу, сукину сыну!.. Это ж надо такую подлость сделать! И кому? Своей единственной дочке!

Я понял, что это относится к отцу Милы, и у меня мелькнула мысль, что зря рассказал Пелагее Семёновне всё, но, с другой стороны, он действительно поступил подло, и я невольно испытывал чувства к нему не самые тёплые.

— Беги к ней! Вот будет радость! — вдруг засуетилась Пелагея Семёновна. — Да, постой, сначала поешь.

— Нет, потом, — я решительно встал. — Где она?

— В школе. Дойдёшь пешком… Здесь недалеко.

Она вдруг нахмурилась и сказала:

— Слушай, она ж ничего про письма не знает. Девка-то тоже с норовом… Как она тебя примет?! Может, и слушать не станет. Замкнётся — и сама себе не рада будет… Может, сначала я всё ей объясню.

— Ничего, если любит, поймёт и поверит, — я поймал себя на том, что слишком самонадеян, и смутился.

— Любит, любит! Не сомневайся, — улыбнулась Пелагея Семёновна и объяснила, как пройти к школе.

Школа действительно находилась недалеко, и мне даже не пришлось переходить дорогу. Метров через триста показался забор из металлических прутьев, а за ним трёхэтажное здание школы.

Милу я нашел в учительской. Она стояла у стола и перебирала стопку тетрадей. Я вошел, она повернулась, увидела меня, побледнела, тетради рассыпались по столу, она тяжело осела на стул, закрыла глаза руками, и плечи её вдруг сотряслись от беззвучных рыданий. Я бросился к ней, приподнял и стал осыпать поцелуями мокрое от слёз лицо. Две учительницы, которые находились в помещении, молоденькая девушка и пожилая женщина, поспешили выйти.

Мне ничего не нужно было объяснять Миле. Мой приезд сказал всё сам за себя, так что она поняла всё без лишних слов. До звонка с урока мы оставались с Милой в учительской одни. Мы сидели на диване и говорили какие-то слова, торопливо, перебивая друг друга, стараясь успеть как-то объясниться до звонка с урока, до того, как комната заполнится учителями. Я рассказал о письмах, которые писал и которые она не получала. Не мог не рассказать, потому что это стало одной из причин нашей размолвки…

Пронзительно прозвенел звонок. Мы вышли в коридор и всю перемену стояли у окна, не отрывая глаз друг от друга, а наши физиономии светились счастливыми улыбками. Звонок на урок прозвучал как-то вдруг. Мила спохватилась и убежала в учительскую, чтобы взять журнал. Я проводил её до дверей класса и отправился назад к Пелагее Семёновне ждать Милу с работы.

Вечером мы сидели за столом, пили вино, которое я купил в магазине, и самодельное, которое готовила Пелагея Семёновна. «Мы вино не покупаем. Перед соседями стыдно, если в доме своего вина нет. Виноград у каждого на участке растёт», — говорила бабушка Милы в упрёк мне за то, что я зря тратил деньги на ненужное.

Я рассказывал про своё учительство в Омске, про театр, про новую работу в родном городе, Мила смеялась, её щёки румянились и от вина, и от радости нашей встречи.

— Мила, — говорила Пелагея Семёновна. — Наконец, я вижу улыбку на твоём лице и слышу твой смех, никогда не видела тебя такой весёлой… Дай вам Бог счастья.

И она вытирала выступающие на глазах слёзы. А потом не преминула ещё раз ругнуть своего зятя, пригрозив божьими карами. А по пути досталось и дочери за то, что пошла у него на поводу.

— Всё, бабушка, хватит! — недовольно сказала Мила. — Проехали. Они мои родители, и зла я им не хочу. В конце концов, они хотели, как лучше.

— То-то, что как лучше, — проворчала Пелагея Семёновна.

— Свадьбу будем играть в Орле! — объявил я, пытаясь переменить тему разговора.

— Хоть на луне, — засмеялась Мила.

— А Вы, Пелагея Семёновна, будете у нас самым почётным гостем, — пообещал я.

— Зови меня бабушкой, — разрешила растроганная Пелагея Семёновна.

— Спать-то будете вместе или как? — просто спросила Пелагея Семёновна после того, как наш ужин подошел к концу. Я промолчал, а Мила покраснела.

— Ага! — сказала Пелагея Семёновна и принесла свежее бельё в комнату Милы, где стояла одна кровать…

У нас впереди был целый день, чтобы провести его вместе и вволю наговориться, после чего я улетал в Орёл, где должен был ждать Милу после того, как закончится четверть, и она сможет уволиться в связи с семейными обстоятельствами.

А пока она попросила подменить её на двух уроках, и мы весь день валялись на пляже, купались, и я в первый раз в жизни окунулся в морскую воду Черного моря. Вода в море, несмотря на середину сентября оказалась тёплой, погода стояла солнечная, а на пляже было немноголюдно и просторно.

— Бархатный сезон, — объясняла Мила. — К сентябрю заканчивается наплыв туристов с детьми, так как детям нужно в школу. А температура и вода остаются по-летнему тёплыми, субтропики.

Мы ели мороженое, пили ситро, пообедали в кафе, а потом до ночи бродили по Адлеру, и Мила показывала мне достопримечательности и рассказывала короткую незатейливую, но занимательную историю местного поселения.

— Это не город, — сказала Мила, когда я назвал Адлер городом. — Он и посёлком-то стал всего лет сорок назад, а совсем недавно стал районом Сочи. А в царское время это вообще было место ссылки. Здесь даже жили ссыльные декабристы.

— А почему называется Адлер? — мне нравился этот красивый район, и мне было здесь всё интересно.

— Здесь когда-то находился порт и отсюда переправляли рабов в Турцию, а «порт» с абхазского переводится как «адлер». Но это не точно. Зато точно, что мы целый месяц проработали со школьниками на уборке помидоров в совхозе «Россия», куда нас вывозили на каникулах. А на склонах гор, если подойти поближе, видны огромные чайные плантации, где тоже требуются рабочие руки. В Адлере ведь большая чайная фабрика. Так что ничего не могу сказать насчёт порта, потому что здесь больше занимаются сельским хозяйством, которое, говорят, процветало всегда.

— Я, смотрю, тебе здесь нравится? — ревниво спросил я.

— Не знаю, — сказала Мила. — Наверно, нравится. Нравится бабушкин сад, нравится море… Но именно здесь мне было плохо… После твоего непонятного отъезда, а потом молчания, я не находила себе места. Меня не оставляла постоянная тоска… утром не хотелось вставать и не хотелось никого видеть. Дошло до того, что я стала бояться сама себя.

Мила передёрнула плечами, как от озноба.

— Не хочу вспоминать. В общем, не дай Бог никому испытывать такое… Нет, лучше мы будем приезжать сюда, а жить здесь я больше не хочу.

Я обнял Милу, и она котёнком прижалась ко мне. Чувство жалости и любви охватили меня, а нежность к этому беззащитному существу теплом заполнила сердце. В этот момент я с ещё большей остротой чувствовал себя виноватым перед ней, ненавидел себя и думал о том, что всё сделаю для того, чтобы она была счастлива со мной и что никогда ничем не обижу её, не отпущу и никому не отдам…

Мы порядком устали, и Мила запросилась домой.

— Где ювелирный магазин? — спросил я Милу. Она удивлённо посмотрела на меня.

— На Ленинской. А зачем?

— Надо.

Она больше ничего не сказала, но я видел, что она догадывается, зачем.

Мы доехали автобусом до центральной улицы, которая, как и в нашем городе, называлась Ленинской, и я купил Миле колечко по размеру её безымянного пальчика с небольшим бриллиантиком, но не отдал, оставив в коробочке. Потом мы зашли в универмаг и выбрали шёлковую шаль для Пелагеи Семёновны. После этого, наконец, вернулись домой.

Перед ужином я преподнёс шаль Пелагее Семёновне и понял, что завоевал её расположение на всю оставшуюся жизнь. После этого я надел колечко на палец Милы, сказав, что это наше с ней обручение. Щёки Милы вспыхнули и счастливым блеском заблестели глаза. В восторженном порыве она обняла меня и расцеловала. Пелагея Семёновна одобрительно и благосклонно улыбалась.

На следующий день я улетел…

Дни пошли своим чередом, сменяя друг друга и складываясь в недели. Я погрузился в однообразные рабочие будни: в НИИ до пяти переводил техническую литературу, дома вечером читал и работал над книгой. Я скучал, писал Миле письма, торопил её и считал дни до её приезда. Но Миле пришлось отработать вместо одной ещё и вторую четверть, после чего, наконец, она написала, что всё устроилось, нужно только уладить некоторые формальности. Но наступил канун Нового года, а она всё ещё оставалась в Адлере, я нервничал, не понимал, что её задерживает, и гнал от себя мысль о том, что её оставят работать до последнего дня учебного полугодия, и мы встретим этот Новый год врозь. В отчаянии я за день до Нового года отбил срочную телеграмму, в которой выражал своё беспокойство.

Но всё обошлось и закончилось сюрпризом.

В последний день уходящего года нас отпустили с работы раньше. Я понуро шёл домой, представляя скучную встречу Нового года с матушкой и отчимом, которые ждали меня вместе с Милой, на приезд которой я уже не надеялся. А дома стояла наряженная ёлка. Матушка приготовила праздничный обед и даже испекла Пражский торт, так как я рассчитывал только поздравить их с Константином Петровичем с наступающим Новым годом, а встречать под бой курантов вдвоём с Милой теперь в нашей с ней квартире на Советской.

Но, свернув на свою улицу, я почувствовал непонятное волнение и, ещё не совсем понимая причину, ускорил шаг и почти бежал.

Во дворе меня остановила соседка по квартире Нина и с улыбкой сказала:

— Вов, там твоя невеста приехала. Я её к тебе пустила. Постучалась к нам. «Я, — говорит, — к Володе. Он писал, что обо мне предупредит». «Ты Мила?» — спрашиваю. «Да», — отвечает. Ну, я показала, где у тебя ключ лежит.

— Хороша, — добавила Нина с лёгкой завистью.

— Спасибо, Нин, — на ходу, ускоряя шаг, поблагодарил я.

— Нос не расшиби! — засмеялась вслед Нина, но я только махнул рукой. Сердце в предчувствии встречи билось так, что, казалось, вот-вот вырвется наружу. Я вошел в квартиру, Мила, хозяйничавшая на кухне, бросилась мне навстречу, и я, наконец, заключил её в объятья…

Загрузка...