ЧЕРВОННАЯ ДАМА

Свой интернат в Новочеркасске я отыскал на зеленой Ямской улице. Назывался он теперь детским домом и наполовину состоял из девочек. Многие знакомые ребята вытянулись, стали совсем женихами, и я почувствовал себя особенно малорослым. Старший из них, Федька Евликов, как все осетины, смугло-черный, бривший щетину над верхней губой, оглядев меня, удивленно сказал:

— Мы-то думали, Витька, ты теперь буржуй, кажен день колбасой обедаешь. А ты какой-то заморыш… да и одетый в приютскую робу. Видать, зря пошел в дети к тому мужику в кожанке.

Все же за мной укрепилась слава «бывалого», ребята часто приставали ко мне с расспросами о приключениях, и, расхваставшись, я плел им разные небылицы.

В сентябре я поступил в профшколу, начал обучаться столярному ремеслу. Мне нравилось орудовать лучковой пилой, снимать шерхебелем грязный слой с досок, измерять их рейсмусом. Угнетало лишь одно: я совсем не рос и считался пацаном. Скоро пятнадцать лет исполнится, а меня даже не поместили в палату старших ребят.

Был у меня товарищ-погодок Гоха Мычев. До отъезда с князем в Киев мы с ним боролись — кто сильнее, бегали наперегонки. Теперь он вымахал на голову выше меня, раздался в плечах, говорил басом и не однажды насмешливо приглашал: «Выходи, Витек на одну ручку. Может, одолеешь». Лицо у Гохи было прыщавое, с крупным розовым подбородком, лоснившиеся волосы обсыпаны перхотью, но ему кокетливо улыбались старшие девочки, а на меня они и внимания не хотели обращать. Я же тайком заглядывался на их пышные локоны с простенькими цветными бантиками, меня волновали их грудной звонкий смех, короткие развевающиеся юбочки, мелькание голых загорелых ног в неуклюжих казенных ботинках.

Между ребятами разговор о девочках велся постоянно. Обсуждали, какая из них самая красивая и как хорошо бы с ней погулять. Пошляки намекали на свои мнимые победы у «баб» и со смаком рассказывали подробности, подслушанные у взрослых. Каждый старался достать себе или тупоносые ботинки «бульдо», или щегольской картуз, или хоть ремень с медной бляхой, абы только чем-нибудь выделиться из общей массы однообразно одетых воспитанников. В особой моде были брюки клеш, как у матросов, полосатые тельняшки. Каждый норовил сильнее загореть — это расценивалось как признак мужественности и красоты.

В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни — по ней могла и вошь побежать, — грубо обработал меня машинкой «под овцу». Вдруг кто-то из пацанов ввел «шик-модерн»: брить голову — все-таки не похоже на остальных.

— Взяли б меня к себе, — попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. — Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил… о книжках прочитанных.

Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.

— Тесно у нас, — заговорил он. — Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил… ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.

В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?

О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. «Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску — продавщица глазки сделала. Только захоти я — пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется». При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?

— Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, — сказал он свысока. — Вот подрастешь, раскумекаешь!

— Подумаешь! — восклицал я уязвленно. — Вздыхать около юбки.

— Любовь — это, брат, о-го-го! — Гоха принимал таинственный вид. — Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.

У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе, при этом его прыщавое лицо становилось сосредоточенным, брови двигались.

— Кто же эта крестовая дама возле меня? — говорил он, шлепая картами. Может, почтарка Лизута? Она вроде бубновой масти. Стоп, стоп: а не новенькая ли, что недавно в профшколу к нам перевелась? Она, лопни глаза, она! Приударить?

Я тихонько, завистливо вздыхал. Одного не понимал: почему Гоха превратился в парня, а я остался пацаном?

— Ты когда вымахал-то? — с заискивающим любопытством спросил я.

— Думаешь, знаю? Таким же шпендриком был, как и ты, про себя порешил: «Мало жрем». Однова иду по улице — и вдруг дамочка. Фасон а-ля-ля, каблучками чок-чок. «Молодой человек, как пройтить к техникологическому институту?» Меня аж в краску: «Это я молодой человек?» Объяснил по-вежливому, а сам оглядаюсь позорчей. И что бы ты думал? Кто ни пройдет мимо: девчонка, а то и мужик — мне по ухи. Вот тогда и заметил, что вымахал.

Ша! Это идея! Может, и я не замечаю, как расту? Правда, молодым человеком меня пока никто не называл, но что из этого? Я решил мериться по дверному косяку в нашей палате. Оставшись один, встал вплотную, вытянул шею так, что позвонок хрустнул. Сделал отметку. Через неделю снова примерился: стал еще меньше.

Горе мое, лыком подпоясанное! Ведь и я, как и Гоха, давно томился мечтами о барышнях. Да разве хорошенькие польстятся на «шпендрика»? И все-таки я стал присматривать, в кого бы мне влюбиться.

Старшие детдомовские девчонки были для меня недосягаемы, стриженная «под мальчишку» мелюзга меня самого не интересовала. Обе наши уборщицы носили круглые животы и припухшие, зацелованные губы женщин, счастливых своей брачной любовью. Оставалась одна кухарка Махора — вдова лет под сорок, с большими грудями, которая свободно ворочала огромный котел на кухонной плите. От раскаленной плиты широкое в рябинах лицо Махоры всегда было осыпано потом, на мощных икрах цвели нежно-розовые подвязки, и говорила она так зычно, словно играла на трубе.

Перво-наперво я решил обработать себе голову под «шик-модерн». Из всех воспитанников бритва имелась только у Евликова. Хранил он ее в сундучке, завернутую в испревший носовой платок, и в ответ на мой вопрос наморщил лоб:

— Дать-то не жалко, — проговорил Федька, словно раздумывая. — Да ведь о твою башку не то что бритва — косырь затупится. Потом за цельный день не наведешь: а чем мне усы снимать?

Пришлось мне прибегнуть к услугам местной парикмахерской и просить Гоху Мычева. У того и глазки заблестели.

— Об чем толковать? Сработаем. За кем стрелять собрался?

Я ответил, что ни за кем. Гоха сплюнул и сказал, что, конечно, мое дело признаться или не признаться, но раз я такая жила, то дружба между нами пополам и пусть меня бреет соседский козел. Я ему повторил, что ни за кем не собираюсь ухлестывать, но если он даст слово молчать, то могу сообщить по секрету: мою любовь он не раз видал на кухне у плиты.

Гоха вполне одобрил мой выбор.

— Бабы, которые состоят в своем возрасте, — сказал он авторитетно, — они уважают молодых. Это им и языком не чеши о разных сплетнях, только подай парня и чтобы он был в соку.

Я не знал, в соку я или не в соку, но выбирать больше было не из кого.

— Махора, она, брат, только с тигрой не гуляла, — добавил Гоха и опять сплюнул. — Она вполне может и с тобой пойти. Сумеешь уговорить? Рука у ей тяжелая: даст по затылку — язык отымется. Желаешь, погадаю на нее?

— Не таких обламывал, — сказал я важно и загадочно. — Гадай. Какой Махора масти?

— Червонная. Дама червонная, это которая замужем иль вдова… словом, в аккурат подходит. Гля, гля! Девятка возле Махоры легла и рядом ты — король бубновый. Свиданка, значит, будет. Скажи, как здорово: ну выгорит твое дело. Действуй смелей.

В мыслях я был смел с Махорой; не сробеть бы в решительный момент. Проклятая застенчивость — она часто подводила меня в жизни. Но мне очень хотелось доказать великовозрастникам, что я парень-гвоздь, — может, они тогда примут меня в свою палату и замолвят словечко перед заведующим, чтобы разрешил отпустить чуб: он у меня пышный, кудрявый.

Дом у нас был двухэтажный: у нижней входной двери в коридоре давно зияло выбитое окно. Гоха Мычев тихонько выдавил остатки стекла и принес в палату. Меня посадили на стул, накрыли плечи моей собственной простыней. Гоха куском мраморно-черного стирального мыла, раздобытого в умывальнике, намусолил мне голову, стараясь взбить пену. Затем отобрал из стекол те, которые откололись не прямо, а наискось и имели длинный лезвиеобразный срез. Такие осколки были очень остры, и Гоха ловко начал брить ими мою голову.

— Больно?

— Совсем не чую.

Не я первый проходил через детдомовскую парикмахерскую. Безденежные пацаны, жаждавшие «шик-модерн», подвергались точно такой обработке. От лба и до маковки Гоха обкорнал меня превосходно и почти нигде не порезал. За это время мыло на затылке и за ушами высохло, волосы склеились, и скоблить их стало гораздо труднее. Затупились и лучшие «бритвы», да к, тому же наконец уморился и парикмахер, потому что работа эта в самом деле весьма нелегкая, я сам пробовал свои силы на других пацанах.

Гоха несколько раз подсучивал рукава, бодро спрашивал: «Как, Витек? Держишься?» Я усиленно шмыгал носом, из глаз у меня капало, стекало на губы, я облизывал слезы кончиком языка и отвечал насколько мог беспечнее: «Крой, Гоша, дальше. Насморк вот чего-то одолел». Раза четыре Мычев слюнил палец и прикладывал к моей голове: это он нечаянно делал порез или сдирал кожу. Я в таких случаях старался не кряхтеть.

Все-таки Гоха не выдержал, и его сменил другой пацан; дали передохнуть и мне. Надо сказать, что редко кто мог побрить «клиента» до конца: слишком уставала рука. Наконец примерно час спустя меня оскоблили кругом и дали рябое зеркальце поглядеться. Голова покраснела, точно обваренная, распухла, но вид имела шикарный. Лишь кое-где, у самых крупных шрамов, кустились смоченные запекшейся кровью волосы. Удалить их можно было только завтра: сейчас одно прикосновение к надранной, шероховатой и разгоряченной коже вызывало мучительную боль.

Я поблагодарил товарищей и пошел умываться.

Оставалось последнее: обновить гардероб. Воспитанникам детдома к началу учебного года выдали новые штаны — черные, длинные, навыпуск, очень нарядные. Однако мне и тут не повезло. На всех одинакового материала не хватило, и горисполком штаны для малышей пошил ядовито-зеленые, под цвет девичьих платьев, а так как ростом я был обижен, то именно такие штаны достались и мне. Поэтому я непременно решил раздобыть тельняшку. Я уже хотел действовать наверняка и наповал сразить Махору своим лихим и моряцким видом. Тельняшку я достал на целые сутки за порцию перловой каши в ужин и утренний сахар, разоделся в пух и в прах и отправился во двор.

В полдень на кухне из котлов вынимали вареное мясо и обрезали с костей, чтобы положить всем по куску в тарелку. В голодные годы наши ребята всегда к этому времени толпой собирались под окном кухни и клянчили мослы: на них еще оставалось немало снеди, да и мозг можно было выбить. Недоедание в детдоме давно отошло в прошлое, но по старой памяти кое-кто приходил за мослами, полакомиться. Ведь и дети, живущие в семье, просят у матери косточку пососать. На собраниях заведующий и воспитатели стыдили нас за это «нищенство». Поэтому за мослами охотились с оглядкой.

Попрошайничать у кухарки я всегда стеснялся, но в этот день пришел под открытое окно, еще сам не зная, что буду говорить и делать. Здесь уже вертелись четыре пацана. Махору ребята считали вспыльчивой, языкастой; притом ходили слухи, что самые большие мослы, щедро обложенные розовым мясом, налитые теплым, сочным мозгом, она припрятывает для своего любовника — сторожа скобяного магазина из бывших унтер-офицеров.

В кухне вскоре застучали ножи: кухарка и дежурный хозяйственной комиссии из воспитанников начали резать мясо. Мы все пятеро проворно залезли на карниз и, отталкивая друг друга, старались заглянуть внутрь. Предмет моей любви величественно возвышалась у стола и огромным резаком крошила мясо. Плита дышала жаром, круглое, в рябинках, лицо кухарки горело, точно от вдохновения, толстые, покрытые говяжьим жиром пальцы казались медными.

Ребята выпрашивали мослы жалостливо и назойливо. У меня перехватило горло, я не знал, что предпринять, и лишь выпячивал грудь и легонько поворачивался: так Махора вполне могла оценить тельняшку и выбритую башку. Я был очень доволен, что ей не видно моих зеленых штанов. От мяса, вываленного в огромный таз, и очищенных костей в другом тазике шел вкусный, раздражающий парок, рот мне забило слюной.

— А ну, ребята, отойдите от кухни! — горласто крикнула нам кухарка. — Как не соромно? Облепят, ровно мухи.

— Жалко, Махорочка? — нудно тянули пацаны. — Хоть маленькую дай пососать!

— Ступайте, ступайте. Забыли, что на собраниях постановили? Заведующий за вас выговор припишет.

— Пульни по мосолику, и уйдем.

— Вот кликну воспитателя, он вам напуляет! Попрошайничество привело Махору в раздражение. Видимо, нынче ребятам нечего было рассчитывать на косточки; один из них, длиннозубый и щербатый, обозленно буркнул:

— Она своему ундеру берегет.

Я молчал. Как назначить Махоре свидание? И жизнь доказала, что иногда неуклюжая скромность бывает сильнее безобидного нахальства. Махора заметила мои стыдливые и нерешительные взгляды.

— Вот подражнитесь мне! — гаркнула она, метнув сердитый взгляд на щербатого. — Оболью помоями, тогда жальтесь.

Кухарка нагнулась за грязным ведром. Ребята отскочили от окна. Махора вдруг тихонько сказала мне:

— А ты, мальчонко, погоди. Косточку тебе? Никто теперь не мешал мне объясниться с Махорой, но от волнения у меня перекосило рот, а язык налился свинцом. Что бы ей сказать игривое, ухажерское? Наконец я выдавил из себя дрожащим голосом:

— Выйди вечерком, Махора, к бане. Я подожду тебя… у бани.

Махора, доставшая уже из второго тазика изрядный мосол, удивленно остановилась.

— Чего-чего?

Я застыдился и промолчал.

— Вы-ыйтить?

Она подперла мощные бока покрытыми жиром кулаками и вдруг расхохоталась так, будто всеми басами заиграл духовой оркестр. Большие груди ее колыхались от смеха, трясся толстый живот, и на стене вздрагивали вычищенные половники, шумовки.

— Ой, уморил! От горшка два вершка, а в понятии!

Сзади за рубаху меня поймала чья-то рука, я хотел лягнуть ногой ее обладателя, не удержался и сполз с карниза.

— Какого хрена цепляешься, зануда! — вспылил я и осекся.

Позади стоял воспитатель, весь красный от возмущения. А я думал, что это кто-нибудь из пацанов стащил меня: позавидовал. Оказывается, их и след простыл.

— Это что за выражения? — возмутился воспитатель. — Попрошайничаешь и… такие босяцкие выражения? Набрался в скитаниях с разными князьями? Вот закачу тебе наряд катышки лепить, небось поумнеешь?

Нам в детдом вместо антрацита часто завозили угольную крошку, пыль — штыб. Горел штыб скверно, дымил, и нас, ребят, заставляли лепить из него катышки вроде черных снежков, смоченных водой. Обычно наряды эти давались в виде наказания.

От кухни я ушел совершенно подавленный; издали увидев Гоху Мычева, спрятался: с ним мне больше всех не хотелось встречаться.

Обед влил в меня новые силы, и я стал размышлять: а не пойти ли все-таки вечером к бане? Чего, между прочим, Махора смеялась? Насмешничала? Или ей польстило мое предложение? Я был в тельняшке и бритый. Конечно, с чубом куда бы лучше, да напрокат его не одолжишь!

Во дворе меня все-таки отыскал Гоха Мычев, стал выспрашивать об успехах. На этот раз я решительно отказался отвечать, но он опять выудил из меня все, что ему было надо.

— Эх, и кавалер, — хохотал он чуть не до слез. — А хвастал: «Позову-у!» Значит, Махора сказала «от горшка два вершка»? Ну и умора! А ты видишь, что она смеется, хоть бы мосол выпросил. Конечно, что ей с такого, как ты, шпендрика. Бабы, которые в возрасте, они падки на мужиков здоровых… навроде меня. Ох, Витька, и растяпа ж ты: даже от воспитателя не смог убечь. Тебе только раков ловить в тине.

Вместо ужина пришлось глотать слюни: кашу я отдал за прокат тельняшки. А завтра в утренний час еще предстояло выплатить порцию сахару и лепить катышки из штыба. Вот собачий день. Уж не разыграл ли меня Федька Евликов, потом Гоха: нарочно науськали ухлестнуть за Махорой? Что это Гоха чуть от хохота не подавился? Гляди, еще по всему детдому раззвонит, насмешек не оберешься. Ну и пускай, а я назло пойду к Махоре на свидание. Вдруг выйдет? Все-таки я молодой, а вдовые бабы, говорят, таких любят. Да и надо же как-то тельняшку использовать, зря платип за нее?

Когда совсем смерклось и детдом угомонился, я пробрался на зады к заброшенной баньке. Здесь под карагачем с обломанными нижними ветками стояла расшатанная скамейка; я уселся. Со всех сторон меня обступила темень, у помойки трюкал сверчок, я опасливо прислушивался, вертел шеей по сторонам. Недавно я прочитал книжку о привидениях, и что мне только не мерещилось!

На западе из-за крыши дома высунулась красная, пухлая луна, похожая на рожу пьяницы, подмигнула мне. В траве прыгали фиолетовые лягушки, я боязливо подобрал ноги. Из темноты выступили розовые листья карагача, наш дровяной сарай, тускло заблестела железная крыша детдома, словно смазанная салом. Махора не придет. Конечно, кому я такой сдался? «Шпендрик»! Неужели я больше совсем-совсем не подрасту? Хоть на чуточку? Неужели таким останусь навсегда? Как тогда жить? В столярной мастерской все выше меня ростом. Этак мне ни шкафа не поручат делать, ни гардероба, скажут: не осилишь, стругай табуретки. А завтра пацаны и девчонки совсем проходу не дадут: зря сидел у баньки.

Идти в спальню не хотелось, ну их всех к черту! Я облокотился на спинку скамьи. Внезапно с дерева на плечо мне грузно упала претолстая птица с голыми крошечными крыльями. Глаза ее светились, как у ведьмы. Я обмер; хотел вскочить — и не мог пошевелиться.

— Заснул? — негромко сказал над моим ухом удивительно знакомый голос, и кто-то потряс меня за плечо. — А я картошку на завтрак чистила, запозднилась.

Я открыл глаза. О, да это Махора! Пришла все-таки! Кухарка тяжело села рядом, и скамья под ней жалобно затрещала. Блистательная луна бродила высоко между пышными облаками, обливая двор ярким, выморочным светом.

— Хороша ночка-то, — сказала Махора, зевнув и крестя рот. — Отменили большевики бога, не знаешь, кому и помолиться.

От ее коренастой широкой фигуры еще, казалось, несло печным жаром. Я опасливо отодвинулся на край скамейки. Вот беда, что мне делать? Все поучения мужиков, старших ребят о бабах вылетели из моей головы, и я думал лишь об одном: как бы незаметно убежать?

— Бедненький, да он озяб, — сказала кухарка и мощной рукой обняла меня за плечо. — Мой покойный сынок тоже завсегда зяб. Вот такой же был росточком, когда глотошной заболел. Да и обличьем вроде схож трошки… только поскуластей и белявенький. Эх, погляжу я на вас, ребята, всех бы ублажила.

Я попытался еще раз вырваться, уперся обеими руками в ее толстые груди; кухарка не отпускала.

— Погоди, не балуй, — сказала Махора и тихонько засмеялась. — Вот какой неуемный.

Я потянул носом, притих, сказал заискивающе:

— Махора. Я люблю…

— Сама знаю, — усмехнулась она. — Небось затем и пришла. Ох, боюсь, как бы не застал нас кто, сраму не оберешься. Еще уволят.

Она оглянулась, нет ли кого вокруг, поспешно стала рыться под фартуком, чем-то шурша.

— А теперь сунься ко мне поближе, — прошептала Махора. — Вот так. Некому пожалеть тебя, сиротинку, окромя меня, грешной вдовой бабы. У женщины всего и богатства — одна любовь. Не беда, что одинокий ты будто перст. Вырастешь, в Красну Армею возьмут обучишься на командира и найдешь себе красивую городскую барышню. Заживете в работе да сладкой заботе. А пока не брезгуй, чем жизнь ласкает.

И, продолжая горячо шептать, Махора вынула из-под фартука огромный мосол, обложенный теплым розовым мясом, словно папахой, полный нежного мозга.

Я взял его и стал грызть проворно и с благодарностью.

Загрузка...