Осенью в школе у нас произошло большое событие: Глеба Яковлевича и Луценко не стало. Вместо них появились новые учителя, а наша народная школа стала называться городским училищем.
Мы с любопытством заглядывали через стеклянные двери в учительскую. Там за столом сидели два учителя, одетые в синие сюртуки со светлыми пуговицами.
Ко мне подбежал Ванюшка Денисов, сын железнодорожного машиниста, рыжий мальчик. Он сильно заикался.
— Т-т-ты не знаешь, к-к-как зовут их?
— Нет. Надо спросить. Я спрошу.
— Не сп-сп-спросишь.
Я бросил на Денисова насмешливый взгляд и смело зашел в учительскую, но, сразу оробев, стоял и топтался у дверей.
— Тебе что? — ласково спросил меня приземистый учитель с пухлым добрым лицом, обросшим густой темнорусой бородой.
— Вас как зовут?
— Меня — Петр Фотиевич, а это — Николай Александрович.
Он показал на широкоплечего учителя с крупным скуластым лицом, усеянным мелкими веснушками. Волосы его, цвета ржавого железа, опушили голову мягкой курчавой мерлушкой.
Николай Александрович посмотрел на меня и улыбнулся, но от улыбки его веяло холодом. Петр Фотиевич спросил меня:
— Как твоя фамилия?
Я сказал.
Заглянув в книгу, он спросил:
— Из третьего отделения?… Ты молодец. Иди.
Я выскочил и гордо сообщил ребятам, как зовут учителей, а потом с еще большим достоинством сказал:
— Я буду в третьем учиться.
Среди ребят ходил высокий стриженый учитель с лобастой светло-русой головой. Он был тоже в синем сюртуке. Я подошел к нему и храбро спросил:
— Вас как зовут?
— Меня? — улыбаясь, спросил он. — Меня зовут Алексей Иванович, а вот низенький, с бородою, — Петр Фотиевич. Это наш инспектор.
А другой, такой курчавый, — Николай Александрович…
— Я знаю, — перебил я его.
— Уже знаешь? А вот того, — он показал на учителя с добродушным, смеющимся бритым лицом, — Константин Александрович.
Новых учителей мы переименовали по-своему. Петра Фотиевича — просто Фотич, Константина Александровича — Костя Хлебников, Алексея же Ивановича — Алеша Пяташный.
Последнее прозвище дал я. А вышло это так. Однажды в классе мы особенно сильно разгалделись. Я увидел, что по коридору к нам идет Алексей Иванович, и поторопился предупредить:
— Ребята, тише! Алеша Пяташный идет.
Меня выдал маленький большеголовый Серьга Великанов: он пожаловался учителю. Алексей Иванович подозвал меня и, обиженно краснея, спросил:
— Как ты меня назвал?
Потупясь, я молчал. Мне было стыдно и досадно на себя. Я чувствовал, что незаслуженно обидел Алексея Ивановича, а он стоял и ждал, потом проговорил:
— Если ты хороший мальчик, хоть и шалун, то скажешь.
Я сказал тихо:
— Пяташный.
А тебя как зовут?
— Алексей.
— Значит, ты тоже пятак стоишь? А оба мы с тобой стоим гривенник. Этакий ты дурачок! — укоризненно сказал Алексей Иванович. — Иди-ка!
Пристыженный, я сел за парту.
Алексея Ивановича мы любили, он был простой, добродушный человек. Осенними теплыми днями, в большую перемену, мы выходили на улицу играть в бабки. Алексей Иванович охотно играл с нами. Так же, как и мы, выбирал «биту» потяжелее и «саклистее»; как и мы, бегом подбегал к кону, когда вышибал, и скандалил из-за каждой бабки.
Играли мы и в городки, условившись ездить на тех, кто проиграет. Однажды мы выиграли. Я ловко уселся на загорбок Алексея Ивановича и поехал, пришпоривая и понукая его, как лошадь:
— Но, но, ленивая!
Он, улыбаясь, вприпрыжку повез меня и даже взлягнул ногой. Мы хохотали.
Боялись мы учителя русского языка — Николая Александровича Бояршинова. Когда он приносил в класс наши тетради, мы сразу угадывали его настроение. Нижняя челюсть его выпячивалась вперед, точно зубы его были крепко стиснуты. Он молча подходил к столу. Не торопясь, раскладывал тетради и доставал по одной. Моя тетрадь всегда была первой — Я с замиранием сердца ждал разбора тетрадей.
Однажды, открывая мою тетрадь, он глухо, зловеще вызвал меня.
Я встал.
— Твоя это тетрадь?
— Моя.
Ты что в ней делаешь?
Пишу.
— Пишешь? Что пишешь?
— Сочинение.
— Сочинение?
Нижняя челюсть его начала шевелиться, словно он точил зубы.
— Вот послушайте, что он пишет.
Бояршинов приподнял тетрадь и стал читать с ядовитой усмешечкой:
— «Был вечер, ласково светило солнце, согревало спину». Кому грело солнышко спину?
— Мне.
«В густом тополе запел соловей». Ты слыхал соловья?
— Нет.
— А может быть, ворона каркала? А вечером солнце с которой стороны светит?
— Там, в той стороне оно закатывалось.
— А соловьи когда поют?
По классу пробежал тихий смех. Рядом со мной торжествующе улыбался Архипка Двойников. Я ему незаметно для учителя показал кулак.
— Когда соловьи-то поют, слыхал ты их?
— Не слыхал.
— А пишешь… Сочинитель! А написано как? Вот полюбуйтесь! Он повернул к нам исписанные страницы тетради, исчерканные красными чернилами.
— «Пел» — как нужно писать?
— Через ять.
— А у тебя?…
Он бросил мою тетрадку и еще плотней сжал губы.
— Вот еще полюбуйтесь. — Он взял тетрадь Двойникова и начал читать: — «Я пал, дрыгал ногам». Что это? «Рукам», «ногам», «шапкам закидам»… Эх вы, вогулы! «Сариса», «куриса», «улиса», «именишшса».
Тетрадь полетела к Архипке.
Но когда учитель взял тетрадь Абрама Когана — маленького чистенького мальчика в сером суконном костюме, сына торговца золотыми вещами, — тон его изменился:
— Берите с него пример, — сказал он ласково и добродушно.
Коган заносчиво посмотрел на нас и хвастливо улыбнулся.
Хвалил Бояршинов еще Бориса Шульца, сына жандармского ротмистра. Весь класс этого Шульца не любил. Мы звали его «Нос с дырой». Лицо у него было плоское, рот перекошен, точно он переместился со своего обычного места, а одна ноздря была вырвана. Говорил он точно в пустую бочку. На нем были серая суконная курточка, белые-манжеты, воротничок, а брюки он носил, как большой, навыпуск.
Однажды ко мне после уроков подошел Денисов. Он был возбужден и от волнения не мог выговорить ни слова.
— Ленька, что он бг-бг-бг-бешеной собакой рычит на нас?
— Кто?
— А Николай Ал-ле-лександрыч. Мне тык… тыку поставил… А Борьке-Шульцу, ур-уроду. — пять. А Бг… Борька у меня списал. «Нос с дырой»!
Говорить ему было трудно, он торопился и от этого еще больше заикался. Маленькие глаза его сощурились, сухое лицо исказилось.
Мы видели, что Бояршинов выделяет Когана и Шульца. Все знали, что Коган имеет дома репетитора, а Шульц за взятку списывает уроки у других. Помогал ему Мишка Богачев. О первых же дней между нами возникла жестокая война.
Шульц злился на нас, лез с нами драться, шел жаловаться в учительскую.
Жаловался и Абрашка Коган. Этот заносчивый мальчишка чувствовал себя первым учеником.
Денисов раз не выдержал, подошел к Богачеву и строго заявил:
— Ты, М-м-мишка, если бг-бг-будещь еще «Носу с дырой» давать спис… списывать, мы т-т-тебя ра-аспишем!
Богачев, широкоплечий смугляк, презрительным взглядом окинул суховатую фигуру Денисова и желчно ответил:
— Не твое дело.
После занятий, выходя из школы, мы атаковали эту тройку, в между нами завязалась жестокая драка.
Я занялся Шульцем, во мне кипела ненависть к нему. Ненависть эта была подогрета еще тем, что Шульц однажды в разговоре о бунте рудокопов хвастливо сказал:
— Здорово всыпали бунтовщикам! Так и надо!
Мне тогда еще хотелось расправиться с ним, но я сдержался. И вот теперь я свалил его в снег и усердно принялся тузить, а потом засыпал ему лицо снегом, пнул его и ушел.
На другой день в школу пришел ротмистр — отец Шульца, высокий человек с большими рыбьими глазами и желто-русыми, лихо закрученными усами.
На нем были светлосерая шинель с длинным капюшоном и серая каракулевая шапка с белым султаном спереди, похожим на кисточку из парикмахерской. Он что-то долго и внушительно говорил Петру Фотиевичу. А когда ушёл, Петр Фотиевич пришел к нам в класс и заявил:
— Если я узнаю еще о ваших драках, буду вынужден, кой-кого исключить из школы.
Мы почувствовали, что угроза эта исходит не от него, а со стороны. А дня через два брат Александр пришел домой нервный, возбужденный. Он зловеще спросил:
— Где Алешка?
Я сидел и читал книжку. Александр неожиданно подошел ко мне, схватил меня за волосы и бросил на пол. В руках его мелькнул толстый сухой сыромятный ремень. Я молча принял удар. Горячий свист ожег мне ухо. А потом ожгло спину… Мне казалось, что ремень со свистом резал мое тело на куски.
Брата я не видел. Его лицо плавало, как в тумане, искаженное злобой, с перекошенным ртом и маленькой рыжеватой бородкой.
Я, как сквозь сон, слышал удивленные возгласы Ксении Ивановны:
— Что это?… Саша, Саша, что вы делаете?
— Стервец! Вздумал бить сына жандармского ротмистра. Вызывали меня. «Уволим, — говорят, — со службы…» Из-за этого щенка… — охрипшим голосом рассказывал Александр.
Я сидел в углу избитый, но не плакал. Мне было горько и удивительно. Я еще не видел брата таким.
— Странно… В мама его защищает, — холодно рассуждала Маруся в соседней комнате.
В этот вечер пришел Цветков. Узнав о происшедшем, он расхохотался.
— Не любит жандармов? Ай, молодец, Алешка! Ей-богу, молодец! — И, понюхав табаку, уже серьезно добавил: — Бить, Александр Петрович, не полагается.
А на другой день Шульц, узнав, что меня били, злобно улыбнулся плоским перекошенным лицом:
— Всыпали?
Я промолчал. Потом брезгливо посмотрел на него и сказал:
— Это тебе даром не пройдет. Так и знай: за каждое битье я тебя буду десять раз волтузить.
Должно быть, мои слова были убедительны: он сразу стих, присмирел и больше не подходил ко мне.
Вскоре Шульца не стало: он поступил учиться в гимназию. Весь класс точно сбросил с себя какое-то ярмо.
Мы любили заниматься с Петром Фотиевичем. Он был маленький, с пухлым лицом, обросшим русой бородой. Преподавал он у нас математику и естествознание.
Однажды он принес микроскоп и показал нам крупинку мела. Я не верил своим глазам: масса разновидных красивых ракушек, заключенных в круг, лежала под стеклом, а Петр Фотиевич рассказывал:
— Сколько потребуется, ребята, лет для того, чтобы образовались меловые горы? Миллионы лет.
Лицо его розовело, а серые глаза молодо светились. Часто на урок он приносил толстую книгу, садился за стол и говорил:
— Давайте, ребята, читать.
Он любил читать Некрасова. В классе тишина, мы с затаенным дыханием слушаем его задушевный голос.
…Ну, саврасушка, трогай,
Натягивай крепче гужи.
Служил ты хозяину много,
Последний разок послужи…
Эти слова пробуждают во мне жутковатый трепет и какие-то новые чувства.
В классе тишина. Слышно, как в стекло бьется и жужжит муха да кто-то осторожно шаркает ногой.
После этих уроков я уходил домой притихший, погруженный в свои думы.
Я тихонько иду узким переулком. Дует холодный ветер, мутные хлопья облаков осыпают землю густой кисеей снежной пыли. Я не чувствую холода и не замечаю сыпучего снега. В мыслях у меня — прочитанная некрасовская поэма «Мороз красный нос». В сумке у меня — книга, взятая из школьной библиотеки. Её выбирал сам Петр Фотиевич, С этих пор в мое сердце и вошла любовь к книжке, и поселилась она там, ласковая, приветливая.