Когда в один прекрасный день — это произошло в Париже — я стала «Мирей Матье, победительницей телевизионного конкурса песни», девочкой из Авиньона, неожиданно получившей известность, чей портрет появился на первой полосе газеты «Франс суар»… я не слишком удивилась. Это был сияющий знак, ответ на горячую страстную мольбу, с которой я обратилась к небу в тот памятный вечер, когда меня охватило отчаяние: «Господи. я так мала, у меня не хватает сил. Помоги нам всем. Молю тебя, о Господи, сотвори чудо!»
И чудо свершилось. Я была счастлива. У меня будто выросли крылья. Мне казалось, меня окружили ангелы-хранители…
Увы, я внезапно оказалась на земле, когда столкнулась лицом к лицу с журналистами и мне пришлось отвечать на их вопросы. К примеру, на такие:
— Не поделитесь ли с нами каким-нибудь воспоминанием из своего детства?
«Каким-нибудь воспоминанием». У меня были тысячи воспоминаний, и не «каких-нибудь», а очень для меня важных, потому что из них состояла вся моя прежняя жизнь. Но с чего начать? А к тому же эти воспоминания были неотделимой частью моего «заветного сада».
— Вы самая старшая из тринадцати детей очень бедной семьи? Но ведь и у детей бедняков есть игрушки. У вас была, наверное, какая-нибудь любимая маленькая кукла?
«У меня были маленькие сестры» — вот что вертелось у меня на кончике языка. Но я не могла и слова вымолвить — стояла молча, точно дуреха, как говорят в наших краях.
Нет, у меня никогда не было куклы. Игрушками нам служили камешки, без которых нельзя было обойтись при игре в «классики» или в «лягушку». Мы смешивали их с глиной и строили домики. Или лепили человечков. а шляпой для них служили листья. Глина, камешки, листья и вода — вот что забавляло нас долгими часами. Побольше воды, и глина превращалась в шоколадный крем — и начинался воображаемый пир. Это помогало нам забывать о том, что вечером у нас на ужин будет одна только картошка. Глина, хорошенько перемешанная с водой, становилась волшебным тестом, из которого можно было лепить наши детские грезы. И листья. о, эти листья! В них заключался целый мир! Самые маленькие служили нам монетами, самые большие — казначейскими билетами. А еще из листьев можно было сделать ожерелье, скрепляя их сосновыми иглами. До чего же мы были богаты!
1
Первое причастие было не менее важное и торжественное событие, чем вступление в брак… Облачаясь в белоснежное платье и надевая на голову белый капюшон, я чувствовала себя так, будто попадаю в мир чудес, и ревностно готовилась к торжественному событию. Если бы меня спросили, какой день в моем детстве был самый светлый, я бы назвала именно этот.
Они не были злыми, эти журналисты, они просто не представляли себе, что такое бедность. Они не знали, чем она «пахнет», не знали, к примеру, как пахнет газетная бумага. Впрочем, запах свежего номера их ежедневной газеты или отпечатанного на глянцевой бумаге богато иллюстрированного журнала им был, конечно, знаком… Но я говорю о другом, о чуть горьковатом запахе старых газет, в которые уже заворачивали овощи, или тех, что запихивали в наши башмаки, чтобы меньше мерзли ноги. Или газет, которыми мы укутывали грудь (подкладывая их под фартук) либо спину, помогая друг другу.
— Это убережет вас от кашля, — говорила мама.
Да ей цены не было, этой газетной бумаге! Могла ли я представить, что наступит день, когда я увижу себя на первой полосе газеты? Тогда я не задумывалась над будущим. Не представляла себя, скажем, матерью семейства в окружении кучи детей. Не видела себя и ни в какой другой роли. Смотрела лишь на то, что было передо мной, перед моими глазами.
Мама часто говорила:
— Знаешь, в Париже беднякам приходится куда хуже, чем нам! У нас тут под рукой все, что ниспослал нам Господь бог. Стоит только нагнуться…
На тех же газетных листах мы сушили листья шалфея, дикой мяты, боярышника, чабреца — их собирали в «лечебных целях». По рецептам бабули. Газетный лист с его большими черными заголовками казался не таким унылым, когда на нем лежали все эти травы. Тогда от него исходил душистый аромат.
— Травы лечат от всего. — уверяла мама.
Я ей верила. Но было непонятно, отчего все мы так часто болели. И однажды она сама.
День был прекрасный. Только солнечные лучи не заглядывали в наш дом. в очень тесный дом с островерхой крышей. Он находился в квартале Круазьер и стоял напротив церкви Нотр-Дам-де-Франс. Я на всю жизнь запомнила его мрачные стены, с которых сочилась влага. Мы занимали две маленькие комнаты. В нижней комнате, без окон, с одной лишь застекленной дверью, мы ели, а ночью там спали родители. В комнате наверху было небольшое оконце, расположенное, однако, так высоко, что я не могла до него дотянуться. В ней часто жила бабушка и мы, дети. Водопровода в доме не было, и за водой приходилось ходить во двор, к колонке; а путь в туалет лежал через соседский сад. К счастью, у нас был двор. Летом мама купала нас в корыте на солнышке: раз уж солнце не заглядывало к нам в дом, приходилось самим идти к нему. Зимой жилось гораздо труднее: вода в колонке часто замерзала. Но в тот день, осенний день, стояла ясная теплая погода. Мы втроем — Матита, Кристиана и я — играли с камешками. Мне было шесть лет, Матите — пять, а Кристиане — четыре года. Мама шла по двору с грудой белья, собираясь расстелить его на траве. И вдруг она как закричит:
— Боже милостивый! Да что это со мной?! Матушка!
И она выронила белье. Теперь наша бедная мамочка стояла на одной ноге. А другую ногу изо всех сил сжимала руками. Ее ладони и пальцы были в крови. Но кровь все бежала. Нет, кровь. кровь. била струей из ее ноги, и на земле расплывалась красная лужа. Прибежала бабуля и принялась звать соседа:
— Господин Вержье, скорее сюда, скорее! Нужно перетянуть ей ногу жгутом!
Бедное мамино лицо все побелело, исказилось от боли, а кровь. эта кровь. И тогда я потащила обеих сестренок в сарайчик, куда ссыпали уголь, когда он у нас был. Мы забились туда и ревели в три ручья. Невозможно было понять, где чьи слезы. Мы размазывали их по лицу вместе с угольной пылью, и, когда бабушка вытащила нас на свет божий, мы походили на трех негритят. Но только всем было не до смеха. Маму увезли в больницу.
— Это все ее разбухшие вены, — сказала бабуля. — Они у нее полопались.
— А почему?
— Ноги у нее совсем износились, понимаешь? Ты ведь видела, как расползается старый лоскут. У нее, у бедняжки, здоровье слабое, а работы — через край. И все время появляются младенцы, потому она так и устала, понимаешь?
Нет, я ничего не понимала. Почему в таком случае мама не оставляет этих малюток в капусте?
— Но тогда бы тебя не было на свете. Не было бы ни Матиты, ни Кристианы, ни Мари-Франс, ни Режаны.
Режана была у нас самая младшая, она еще лежала в пеленках.
Это воспоминание вселило в меня ужас перед кровью. Я до сих пор от него не избавилась. Особенно потому, что не раз его испытывала — почти перед каждым прибавлением нашего семейства. Когда это случилось вторично, на поиски соседа бросилась Матита. Он подстригал живую изгородь.
— Скорей сюда, господин Вержье, опять нужен жгут!
Когда мама попадала в родильный дом, где ее выхаживали, она всякий раз повторяла:
— Только тут я и отдыхаю! Будто в отпуске нахожусь!
А когда мама уходила домой с малюткой на руках, сиделка говорила ей, весело улыбаясь:
— До свидания, госпожа Матье. До скорой встречи!
Оправившись после родов, мама мужественно отправлялась в привычный путь из квартала Круазьер к центру города.
— Ничего, все наладится, — говорила она. — У меня есть верное средство против боли.
И она уходила прихрамывая. Однажды утром, разглядывая свою ногу, всю изъеденную язвами, мама промолвила:
— Когда-нибудь мне ее отрежут…
Я ужаснулась и сказала:
— Я принесу тебе мазь от аптекаря.
Мазь стоила 20 франков. Сейчас это для меня пустяки. Но тогда для нас это были огромные деньги.
— Может, он отпустит ее в долг, — с надеждой сказала мама. Я попыталась, но. из этого ничего не вышло.
— Тем хуже, — заявила я сестренкам, — будем меньше есть.
Когда позднее, много позднее — после того, что было названо «успехом маленькой Матье», — удалось наконец положить маму на операцию, на ее бедных ногах обнаружили 23 язвы. Я ей тогда сказала с грустью:
— Ох, мамочка! Ты у нас просто мученица! А она мне ласково ответила:
— Да нет! С чего ты взяла! Старшенькая моя. до чего ж ты боязлива, девочка. Если бы я, как ты, всего страшилась, меня б давно на свете не было!
Я это хорошо понимала. Но разве могла я поведать журналистам историю маминой болезни?!
Однажды один из них весьма учтиво со мной попрощался. Но слух у меня острый, и я услышала, как он сказал своему приятелю, который ждал его в коридоре:
— Очень мила. Но сущая идиотка!
Я безропотно снесла обиду. Он был прав, я тогда ничего не умела, особенно поддерживать беседу. Я походила на крольчонка, который впервые покинул свое убежище и замер, ослепленный лучами солнца. Я тоже впервые покинула свое захолустье и ни за что не хотела туда возвращаться. Я хотела покорить этот мир, где все, казалось, сверкало: глаза людей, юпитеры, автомобили, зеркала, драгоценности, улыбки. Этот мир представлялся мне олицетворенным чудом. Чудом, о котором я однажды молила всей душой. А когда оно — через 11 лет! — свершилось, я ухватилась за неслыханную удачу и твердо решила никогда ее не упускать. Я считала и поныне считаю, что если уж человеку улыбнулась удача, он не смеет ей изменять, он должен служить ей душой и телом. И каждое утро, открывая глаза, должен благодарить небо, ниспославшее ему счастливый случай.
Мама верит в Бога. Однажды мне кто-то сказал: «Вера — это единственная роскошь бедняков». Пусть так. Выходит, и у бедности есть свои преимущества.
Я думаю, мама в детстве была не так бедна, как мы. Однако она была гораздо несчастнее, потому что в нашей семье все любили друг друга. У нее, у Марсель-Софи, в те годы не было настоящего домашнего очага. Отец обожал ее, мать, без сомнения, тоже, но только на свой лад: она работала в кафе и жила собственной жизнью, и потому маленькую Марсель в детстве воспитывали бабушка и старшая сестра. Они жили тогда в Дюнкерке. Моя мама родилась недалеко от этого города — в Розендале, что по-фламандски означает «Долина роз». Война превратила ее в «Долину ужасов»… Но еще до войны, когда маме было всего 14 лет, судьба уготовила ей жестокое испытание: ее сестра заболела туберкулезом. Мама выхаживала сестру как могла. В ту пору — дело происходило в 1936 году — антибиотиков еще не было, туберкулезных больных лечили, вернее сказать, пытались лечить, прибегая к пневмотораксу. В конце концов, больную отправили домой. И маленькая Марсель таскала на себе большие кислородные подушки. На улице люди провожали ее взглядом и шептали вслед: «Она несет их своей чахоточной сестре!» Тогда все ужасно боялись заразиться, и потому даже подруги перестали к ней приходить. Но ей было все равно. Она тоже ни с кем не виделась и жила только одним: надеждой на выздоровление сестры. Она походила на человека, который стремится спасти утопающего и плывет, плывет из последних сил, с трудом поддерживая голову тонущего над поверхностью воды, а достигнув берега, с ужасом замечает, что. Кислород не помог, неминуемый конец наступил, и бедняжка испустила дух на руках у младшей сестры, которая осталась вдвоем со старой бабушкой.
Когда мама рассказывала мне о своем детстве, я всякий раз думала, что ее судьба была куда горше моей: если мы даже и страдали от голода и холода, то на душе у нас было тепло, потому что мы жили дружной семьей. Она же, бедняжка, была так одинока.
А потом началась война. И мамина бабушка, которая родилась в 1848 году, говорила ей:
— Ну, я на своем веку уже две войны пережила!
Однако старушка и представить себе не могла того, что вскоре началось в Дюнкерке. Мама стала работать, она шила чехлы из брезента для железнодорожных платформ. Это занятие было ей по душе. Она любила трудиться и легко заводила подружек. Ей нравилось управляться с огромной иглой, а затем старательно натягивать готовый брезент!
27 мая 1940 года немцы бомбили город, чтобы помешать союзникам грузиться на корабли. Началось что-то ужасное. Всюду пылали пожары. Марсель и ее бабушка бросились в ближайший подвал. Старушка не разглядела в ночной темноте пучок электрических проводов. Она запуталась в них и не могла высвободиться. Девочка стала звать на помощь. На ее крики никто не отозвался. Напрягая все силы, она помогла бабушке подняться на ноги. Когда обе выбрались наружу. оказалось, что их дома больше нет, они остались в чем были. Всюду виднелись дымящиеся развалины.
Бомбардировки продолжались, несчастные переходили из одного подвала в другой, там искали спасения сотни людей. Когда весь этот кошмар кончился, пришлось разбирать развалины и вытаскивать погребенных под обломками людей. Девочка поместила свою бабушку в больницу, а сама, как и другие, бедствовала.
26 сентября 1940 года старушка умерла. Она упала с лестницы и сломала шейку бедра. Она упорно твердила:
— Миленькая моя Марсель, кто-то меня толкнул.
— Да нет же, нет! — утверждал главный врач. — Она сама упала.
Марсель была склонна верить своей бабушке, которая сохранила ясный ум: ей было 92 года, а она охотно припоминала различные события французской истории! От нее я и унаследовала, без сомнения, интерес к истории…
И вот маленькая Марсель осталась совсем одна; она решила отправиться в кафе, чтобы разыскать свою мать. Однако ее там уже не было. У хозяйки кафе было двое маленьких детей, один из малышей был очень странный: на него тяжело подействовала война. Он боялся дневного света, говорил, что свет режет ему глаза, и, как больной зверек, упрямо забивался в темный стенной шкаф. Его мать предложила девочке присматривать за ребенком: сама она весь день хлопотала в кафе, и у нее не оставалось ни одной свободной минуты. Девочка привязалась к несчастному малышу Она выводила его на прогулку Старалась вернуть к нормальной жизни. Мало-помалу он перестал бояться дневного света. Так проходили годы войны. А потом опять начались бомбардировки — шел уже 1944 год — и владелица кафе сказала девочке: «У меня в Авиньоне живет кузина. Поедем туда все вместе».
Скромные сбережения Марсель ушли на эту поездку. И вот девочка с севера Франции, никогда прежде не покидавшая родных мест, оказалась в Провансе, в городе, где некогда нашли себе прибежище римские папы. Там звучала южная речь и звенели стрекозы.
Приезжие поселились на улице Кремад. Теперь у матери маленького Раймона уже не было кафе, и она могла сама заботиться о своем сыне. Марсель пришлось искать другую работу. Из объявления она узнала, что мэрии требуется «молодая девушка со школьным аттестатом». Она тут же настрочила письмо и получила это место. Ей поручили заполнять хлебные карточки, которые еще не были тогда отменены. Она была очень расторопна и работала быстрее всех! За час заполняла рекордное число карточек, к тому же ни разу не потеряла ни одной карточки и легко уличала мошенников.
— Эта девочка просто неподражаема, — говорил ее начальник. — Она заполняет столько карточек, что они весят больше, чем она сама!
Его слова были не таким уж преувеличением: Марсель весила тогда всего 38 килограммов!
Проработав полтора года в мэрии, она начала скучать.
— Хлебные карточки больше заполнять не нужно, теперь я весь день клюю носом над конторской книгой, куда почти нечего записывать.
— Я не хочу, чтобы ты увольнялась, — уговаривал ее начальник. — Возьми положенный тебе отпуск и немного отдохни.
Многие не упустили бы подобного случая. Но не Марсель. Она не могла ничего не делать. (А я вот могу. Могу просто наблюдать, как растет дерево. Смотрю и стараюсь представить себе, как в его сердцевине по волокнам бежит сок. Могу без устали следить, как ползет паук или муравей.) К тому же надо было зарабатывать на жизнь, ведь Марсель по-прежнему жила у матери маленького Раймона, а та отбирала у нее все жалованье, выдавая по воскресеньям на мелкие расходы по 20 сантимов. И эти жалкие 20 сантимов Марсель откладывала, мечтая купить себе подвенечное платье. Дело в том, что она влюбилась.
Счастливое семейство. Родители Роже и Марсель Матье в окружении своих пока еще восьмерых детей
Картошка, чечевица, черствый хлеб и чесночная похлебка — вот что мы обычно ели… Но мы чувствовали себя счастливыми, потому что были все вместе
Произошло это на площади Карм прекрасным сентябрьским вечером, когда ночи стояли еще такие теплые. Был устроен бал. До сих пор в жизни Марсель было очень мало развлечений. Но наступил мир. Все было залито ярким светом, горели разноцветные фонарики. Миниатюрную, легкую как перышко, ее тут же пригласил на танец какой-то парень. На губах у него играла приветливая искренняя улыбка, а цвет его глаз напомнил Марсель море, которого ей так не хватало. У него были очень сильные руки.
— Меня зовут Роже Матье.
— А как ваша фамилия?
— Матье и есть моя фамилия.
Перед мысленным взором Марсель возникла большая конторская книга, лежавшая на столе в мэрии.
— Мне встречалась эта фамилия в списке на получение хлебных карточек. Тот Матье — каменотес.
— Это мой отец.
Девушка облегченно вздохнула: хотя с виду этот малый походил на драчуна, у его отца, оказывается, собственный дом.
— А какие камни он гранит?
— Отнюдь не драгоценные… Он делает надгробия.
Марсель пришла в восторг:
— И кресты тоже?
— Да. И ангелов, и пречистых дев.
— Пречистых дев?!
Она перекрестилась.
— Я вижу, вы верующая?
— Да- Я тоже.
— А сами вы чем занимаетесь?
— С двенадцати лет работаю вместе с отцом. Вернее сказать, работал, потому что я только что вернулся из Германии. Грязная война…
Марсель заметила, что при этих словах он помрачнел. Она сказала самым ласковым тоном:
— Но ведь теперь-то война кончилась.
— Да, кончилась и, надеюсь, больше не повторится. А сами вы откуда? Произношение-то у вас нездешнее.
Она рассказала ему о своей жизни в Дюнкерке в годы войны: о мертвых английских солдатах в канавах у дорог, о торпедах, разрушавших здания, о том, как люди прятались в подвалах, страшась и надеясь, что каменные своды не рухнут. Она описала, как в спешке уезжала из города, как их поезд бомбили; они застряли на вокзале в Амьене, и бомбардировщики на бреющем полете проносились над ними. Он спросил, нравится ли ей здесь, на Юге. Она призналась, что поначалу мистраль часто не давал ей уснуть и что Авиньон — совсем маленький город по сравнению с Дюнкерком.
— Да, а вы еще не сказали мне, как вас зовут.
— Марсель-Софи Пуарье. Но хочу вас сразу предупредить: я уже наслушалась шуточек насчет того, что по-французски слово «пуар» означает не только грушу, но и простофилю!
Он рассмеялся, а про себя подумал, что ей неплохо бы поменять фамилию и что «Марсель Матье» звучало бы гораздо лучше.
С того дня они больше не расставались. Она, как и собиралась, ушла из мэрии. И поступила работать на картонажную фабрику. Теперь она больше не сомневалась: ей удастся скопить деньги на подвенечное платье. Она придавала этому большое значение, потому что ее родители так и не обвенчались.
Марсель жалела только об одном, что бабушка и старшая сестра могут увидеть ее свадьбу только с небес. Утешалась же она тем, что ее свекор занят таким прекрасным ремеслом. Марсель часто приходила к нему в мастерскую возле кладбища. Там папаша Матье трудился над камнями, которые он тщательно и любовно отбирал.
— Камень — что женщина, — приговаривал он, — всегда обращаешь внимание на цвет ее лица и родинки на нем.
При этом все вокруг смеялись, потому что семья Матье отличалась веселым нравом.
У Роже был очень красивый голос, тенор.
— Может, мне стоит попробовать силы в опере? — попытался он было заикнуться, когда ему исполнилось 16 лет.
Отец так и взвился. Певец! Разве это профессия?! Работать с камнем — вот настоящее дело! Надо сказать, что в роду Матье профессия передавалась от отца к сыну уже много поколений. Правда, во времена Авиньонского пленения пап Матье занимались иным ремеслом и трудились над более деликатным материалом — они были садовниками.
Думается, я тоже кое-что унаследовала от этих моих далеких предков. Я имею в виду то волнение, которое охватывает меня при виде цветов и растений, то удовольствие, с каким я ухаживаю за своими орхидеями и гардениями в моей маленькой теплице в Нейи, и ту радость, какую я испытала однажды утром, когда, бродя по полям за нашим домом в квартале Круазьер, наткнулась на полянку клевера с четырьмя листочками… Эту находку я долго хранила в тайне, как бесценное сокровище. Как знать, может быть, именно она и принесла мне счастье?
— Ну и везет же тебе, малышка! — воскликнула бабуля.
Она была незаурядной личностью, наша бабуля! Мы, малыши, только так и называли ее. А звали ее Жермена. У нее были очень густые и длинные волосы, выпуклые скулы, большие, черные, миндалевидные глаза и чудесный голос. Как и мой отец, она всегда пела по-провансальски. И с дедушкой они говорили тоже только по-провансальски. Выйдя замуж за Роже Матье, моя мама, девушка с Севера Франции, вошла как бы в чужеземную семью. Но она так сильно любила своего мужа, что отправилась бы с ним даже к папуасам. Когда не чуждая колдовским чарам бабушка устремляла жгучий взгляд черных глаз на невестку, она встречалась со взором ясных голубых глаз, в которых отражалось само небо.
Итак, мама венчалась в белоснежном платье. Она не собиралась никому пускать пыль в глаза. Просто такова была традиция. И ее придерживались обе: невестка с Севера и свекровь с Юга. Замуж выходят один раз — и на всю жизнь.
— Белоснежное платье не менее священно, чем монашеское одеяние, — считала моя мама.
Она вступала в брак, как другие поступают в монастырь. И хотя сама бабушка уже не жила больше с дедушкой, она одобряла взгляды своей невестки. Я так никогда в точности и не узнала, что именно произошло между стариками. Они жили порознь, хотя и не разводились. В семействе Матье разводов не признавали. А так как их дочь (моя тетя Ирен, которой предстояло сыграть огромную роль в моей жизни) вышла замуж и стала матерью семейства, наша бабуля стала жить в доме своего сына.
Согласно традиции — во избежание беды — жених не должен был заранее видеть подвенечное платье. Он получал право на это только в день свадьбы.
Надо сказать, что я унаследовала от бабушки ее суеверие: если бы мне вдруг пришлось в какой-нибудь телевизионной передаче появиться в подвенечном платье, я бы почувствовала себя совсем несчастной. К счастью, такого случая не представилось.
Итак, в апреле 1946 года те, кому вскоре предстояло стать моими родителями, дружно ответили «да» перед лицом мэра и священника, и произошло это даже позже, чем следовало, потому что, как говорят у нас, «передник у нее вздымался».
Я не замедлила появиться на свет: родилась 22 июля.
— Малышке повезло, она родилась под созвездием Рака, — изрекла бабуля, она хорошо разбиралась в истолковании знаков Зодиака.
Мне выбрали имя «Мирей», иначе и быть не могло. Так единодушно решили папа и дедушка. Папа был страстный поклонник оперы, а дедуля преклонялся перед Мистралем.
Один декламировал по-провансальски:
Cante uno chato de Prouvenco
Dins lis amour de sa jouvenco.
(О деве из Прованса я пою,
Впервые встретившей любовь свою.)
Другой пел: «О, ангелы в раю.»
И оба склонялись над постелью молодой мамы, которая нежно прижимала меня к груди.
— Никак не возьму в толк, как такая хрупкая женщина, которая питается одними анчоусами, сумела произвести на свет ребятенка весом в два кило с лишним!
Мама, и вправду сказать, утратила привычку есть нормально, если у нее такая привычка когда-либо была. Ужин в доме свекра, обожавшего свинину, был для нее сущей мукой. Она съедала анчоус, что, по общему мнению, возбуждает аппетит, брала себе немного риса — и дело с концом!
Дедушка беспокоился: как эта худышка из Фландрии станет рожать ему внуков? В ответ бабуля заявляла, что это не его забота! У нее были свои рецепты. Уж конечно, не в Дюнкерке мама могла узнать, что укроп — на Юге он достигает человеческого роста — прибавляет молока кормящим матерям, что чесночный отвар взбадривает не меньше, чем отвар из хины, а масло из тыквенных семечек укрепляет кости.
— Можете все быть спокойны, она так же крепка, как башня Папского дворца!
А маме необходимо было крепкое здоровье… Война оставила свою отметину на ее муже. В Саарбрюккене он попал под бомбардировку, его отбросило взрывной волной и сильно контузило. Из-за этого у него плохо сгибалась рука и с трудом поворачивалась шея, что одно время ошибочно приписывали карбункулу. Когда у отца уже были жена и ребенок, он вдруг обнаружил, что ему не по силам труд каменотеса. Его охватило уныние, так что маме пришлось в одно и то же время возиться с младенцем, выхаживать мужа и вести хозяйство в доме с островерхой крышей, который комфортом не отличался.
Доктор Моноре утешал ее: Роже выправится, ведь он здоровяк, другой бы на его месте погиб. Нужно только проявить немного терпения и поддерживать в нем бодрость духа. Терпения-то у мамы хватало! А поддерживать в муже бодрость ей помогала безграничная любовь к нему.
Зимой обитателям нашего дома приходилось особенно тяжело: в нем было так сыро, холодно и мрачно. У отца был полный упадок сил, он даже не выходил на улицу. Приближалось Рождество. Первое Рождество в моей жизни, которое, впрочем, в счет не идет, ведь мне было всего полгода. Но мама непременно хотела его отпраздновать, потому что это было первое Рождество в ее семейной жизни.
— Отпраздновать? Но как? — недоумевал отец. — Денег-то у нас нет.
— Положим, немного найдется.
И она продала свои сережки. Только их ей и удалось спасти в Дюнкерке. Эти золотые сережки с крошечными жемчужинами необыкновенно шли ей. Это был подарок ее бабушки к первому причастию.
— На эти деньги, — заявила мама, вытаскивая 500 франков, полученные за сережки, — можно устроить рождественский ужин для всей семьи. Пригласим твоих родителей и сестру Ирен, подадим на стол жаркое с овощами, а на оставшиеся деньги купим глиняные фигурки святых!
Тогда отец, который весь день предавался мрачным мыслям, съежившись на стуле, впервые за долгое время улыбнулся.
— Превосходная мысль! — воскликнул он. — А я смастерю к празднику рождественские
ясли!
И он тут же принялся за работу, забыв и думать о своем фурункуле. Раздобыл картон. Глаз и рука у него были верные — он быстро нарисовал домики, овчарню, мостик, стойло. Вырезал, прилаживал, клеил. До тех пор он только высекал надгробия, но теперь выказал незаурядные способности художника-миниатюриста: из множества кусочков пробковой коры он сложил старые каменные стены. Затем соорудил часовенку, потом мельницу Доде. Целыми часами он трудился, не разгибая спины. Мало-помалу из картона и бумаги возникли холмы.
Мама с восторгом следила, как вырастало под его руками селение. Должно быть, и я с соской во рту следила за происходящим.
— Теперь фигуркам святых будет вольготно!
Папа, уже три месяца не выходивший из дома, отправился в окрестные леса. Он принес оттуда мох и уйму веточек, чтобы сделать игрушечные деревья. Потом купил мыльную стружку, взбил ее, как яичный белок… И получился снег, надо признаться, великолепный снег, который тут же пошел в дело. Высыхая, эти мыльные снежинки твердеют, твердеют все больше. Но к ним лучше не притрагиваться, а то защиплет в носу — и сразу вспомнишь, что они из мыла.
Когда все сооружения были готовы, мои родители любовно разместили внутри купленные фигурки, их было много: пузатый мэр с трехцветным шарфом, барабанщик, рыбак с сетью, торговка пирожками с большим противнем, женщина с арбузом в руках и другая — с кувшином, продавщица морских ежей, цветочница, женщина с миской чесночной похлебки, пряха с прялкой, пастух, опирающийся на посох, арлезианка, вожатый с медведем, цыганка, дородный священник, вытирающий пот со лба. И, разумеется, восхищенная чета: воздев руки, она восторгалась младенцем Иисусом.
Когда все было закончено, полюбоваться рождественскими яслями собрались родные и соседи: пришел каменщик-облицовщик господин Фоли — в глубине его сада помещался туалет, пришел и торговец домашней птицей господин Вержье. Пришел и дедуля.
— Ну что ж, Роже, видать, ты пошел на поправку!
— Одно дело работать с картоном, а другое дело — с камнем!
Тем не менее, он стал выздоравливать. И уже весной снова взял в руки резцы и молоток.
— Этим чудесным исцелением мы обязаны рождественским яслям, — восклицала мама. — Яслям, связанным с нашей малюткой Мирей! Мы будем их восстанавливать каждый год. В них наша защита.
В прошлом году — через 40 лет — я приехала на Рождество в Авиньон. Здесь многое изменилось. Теперь квартал Круазьер не узнать. Какое счастье, что я в свое время набрела на клевер с четырьмя листочками. Сейчас бы я его не обнаружила. Там, где чуть ли не до самого горизонта тянулись поля, теперь высятся новые дома… Но рождественские ясли сохранились. Все, что сделал некогда отец из картона и бумаги, — на месте. «Его» стойло, «его» мельница, «его» домики по-прежнему приводят в восторг — теперь уже папиных внуков. Мой брат Роже с благоговением, осторожно достает фигурки из коробок, где они хранятся. Их даже прибавилось. Теперь пастух пасет больше баранов, чем 40 лет назад! В игрушечном селении появилось электричество, и крошечные лампочки освещают дома. Но в остальном.
— Знаешь, — как-то сказала мне мама, — наши рождественские ясли и ты — одного возраста. Но только ты изменилась гораздо больше, чем они.
Впервые празднование Рождества запомнилось мне в четырехлетнем возрасте. Папа к тому времени совсем поправился, и к нему вернулась обычная веселость. Он пел дома, пел в мастерской дедушки, и, слушая его, я застывала, словно зачарованная, — совсем как змея при звуках дудочки заклинателя. Как только раздавалось папино пение, я вторила ему, точно канарейка. Это приводило его в восторг, и в конце концов он объявил, что в этом году я непременно приму участие в праздничном песнопении.
То была еще одна местная традиция. После торжественной мессы в примыкавшем к церкви Нотр-Дам-де-Франс зале благотворительного общества собирались любители хорового пения, жившие поблизости: надев национальные костюмы, они разыгрывали различные сценки, изображая рождественских персонажей, танцевали и пели по-провансальски. Я почти ничего не понимала в происходящем, но папа упорно настаивал, чтобы я тоже что-нибудь спела.
— Она еще чересчур мала, — возражала мама. — И так робка и боязлива, что ты мне из нее дуреху сделаешь! — прибавляла она, уже настолько усвоив местную манеру говорить, будто никогда и не жила в Дюнкерке.
— Какую еще дуреху! — ворчал отец. — Я не дуреху, а соловья из нее сделаю!
Мне сшили прелестное платьице. На репетиции я пела хорошо, совсем как дома, и не сводила глаз с отца, стоявшего внизу у сцены. Но вечером.
— Что ей лучше дать: настой из розмарина для успокоения или отвар шалфея, чтобы взбодрить немного? — допытывалась мама у бабули, которая не имела готового рецепта для подобного случая.
— Дадим ей, пожалуй, немного меда, чтобы голос получше звучал!
Я была в панике: в зале полно людей, знакомые со мной заговаривали. Я запела, но уже на четвертом такте. осечка. В отчаянии я искала глазами отца. Он стал мне подсказывать, я ничего не понимала, как в омут провалилась. Но он не оставлял своих попыток, и к всеобщей радости я вынырнула на поверхность. И впервые испытала истинное волнение, подлинную тревогу, так как впервые выступала перед публикой и заслужила первые аплодисменты. Папа протянул мне леденец. Никто еще не знал, что это был мой первый гонорар.
А мой второй гонорар. Впрочем, то был не просто гонорар, а чудо. Дело происходило в детском саду, который находился недалеко от дома, у входа рос изумительный розовый куст, быть может, тогда и зародилась во мне любовь к изысканным ароматам. Я не уставала любоваться этими розами. Какое удовольствие наблюдать, как бутоны раскрываются по утрам и снова закрываются вечером, когда уходишь домой! Казалось, они желают мне доброй ночи, и я им отвечала тем же. Само собой понятно, что к розам слетались пчелы, и я говорила себе: как, наверное, приятно быть пчелкой, она может зарываться в душистый цветок и вдыхать его чудесный запах. Встреть я в ту пору какую-нибудь фею, я б непременно сказала ей: «Мадам, мне бы доставило огромное удовольствие жить среди лепестков розы!» Иногда я думаю: вероятно, это наивное детское желание побудило меня выбрать розовый атлас, чтобы украсить им свою комнату, когда я, став известной певицей, обживала свое первое собственное жилище в Нейи!
— Ты что, видела такую комнату в Голливуде? — однажды спросила меня приятельница.
Вовсе нет! Думаю, все дело в воспоминаниях, связанных с детским садом! Кстати, я очень любила нашу заведующую госпожу Обер. Мне нравились и стихи, которые мы все вместе разучивали. В них говорилось о цветах или о животных, их было так легко запоминать:
Маленький цыпленок
Зернышко клюет,
Маленький крольчонок
Под кустом живет.
Курочка-пеструшка
Нам яйцо снесла,
Розовая хрюшка
На траву легла.
А вот другой стишок:
Кролик голову повесил,
Муравей совсем невесел,
У мышонка сто забот…
Кто на помощь им придет?!
Иногда мы пели короткие песенки, и тут я особенно усердствовала — недаром же папа называл меня соловьем! Вот почему на следующее Рождество я распевала уже не детскую считалочку, а настоящую песню:
Как мне куколку унять?
Ни за что не хо-очет спа-а-ть!
Я пела эту песенку для всех детей, собравшихся вокруг елки в нашем детском саду. Разумеется, я, как и другие, получила в подарок игрушку. Но она меня не слишком интересовала, я даже в точности не припомню, что это была за игрушка. Чудо было в другом — это платье, в которое меня нарядили по случаю праздника! Когда его на меня надели и я увидела себя в зеркале. Это платье из тюля было такое легкое, просто воздушное, и. розовое! Я превратилась в цветок! Настоящее диво! На этот раз я не волновалась и не робела. У меня было такое чувство, будто ангелы подхватили меня и уносят на небо!
Перед уходом домой я сняла платье. Да и как я могла оставить его у себя?! Разве можно было хранить подобное платье в нашем доме, где на стенах проступала сырость. Это было бы оскорбительно для такого свежего, красивого, сверкающего платья. Я понимала, что оно не для меня, и потому не испытывала горечи. Мама часто говорила: «Слава добрая дороже позолоченных сережек», а затем прибавляла: «Может, денег у нас и нет, но зато нас все уважают». Позднее, когда я начала изучать историю Франции (она меня так захватывала!), то поняла: по одну сторону — короли, королевы… и разные вельможи, чей удел — необыкновенные приключения, а по другую сторону — народ, чей удел — нищета. Так уж повелось.
В наших краях тоже высился замок. Конечно, он не шел ни в какое сравнение с замками французского короля, но тех я никогда не видала, и для меня любой замок был настоящим замком. В моем представлении Король-Солнце, Спящая Красавица и владелица нашего замка были существами одного порядка. О ней нам было известно только то, что она богата.
— Туда не нужно ходить! — говорили родители.
Этот запрет лишь побуждал нас как ни в чем не бывало отправляться гулять в ту сторону. Мы брели по дороге, обсаженной шелковицами, добирались до приморской сосны, милой сердцу Мари дю Крузе, важной дамы, которая учила нас катехизису. Это была очень высокая сосна, она виднелась уже издали. Верхушка ее все время гнулась и распрямлялась: ветер не оставлял ее в покое. Возле замка росло множество больших деревьев, за ними было так удобно прятаться. Из своего укрытия мы хорошо различали посыпанную песком аллею, катившие по ней экипажи, из них выходили нарядно одетые дамы.
— О! Погляди на ту, что в белом, до чего она красива! — Нет, мне больше нравится та, что в голубом! — Ах, нет! Прекраснее всех та, что в желтом платье, расшитом цветами!
Никто ни разу не обнаружил, что мы подглядываем за происходящим в замке, хотя внутри мы так и не побывали. Теперь, повидав множество других замков, я по здравому размышлению пришла к выводу, что то была просто небольшая дворянская усадьба. А позднее она перестала быть такой, какой представала нашим глазам, когда мы смотрели на нее, прячась за деревьями, что росли вдоль дороги в Массиарг. Здание преобразилось — стало как будто меньше, его обступили теперь дома с умеренной квартирной платой, похожие друг на друга.
Домами этими застроили все наши поля. А ведь поля служили не просто местом для игр, там было наше королевство.
В домах, где мы жили, было сумрачно и тесно. А бескрайние поля манили к себе свободой и светом. И сулили нам новое удовольствие: здесь росли самые разные цветы (ведь возле детского сада были одни только розы) — васильки, нарциссы, цвел боярышник. Тут всегда можно было сорвать что-либо полезное для бабули и, как она говорила, «для нашего доброго здоровья».
Оттуда нам случалось приносить домой головастиков. Мы сажали их в банки и спорили, чей головастик вырастет быстрее. Старались ловить кузнечиков, что было совсем нелегко; потом кузнечика зажимали в кулаке и подносили к уху, чтобы послушать, как он стрекочет.
Мы всегда бродили целой ватагой: мои младшие сестры, Матита и Кристиана, и подружки — Элиза и Даниель Вержье — дочери нашего соседа, торговавшего домашней птицей. По другую сторону двора стоял дом господина Фоли, итальянца-каменщика, окруженный хорошо ухоженным садом, где росло много клубники. У него и его красивой жены детей не было. Я считала, что в этом нам повезло: ведь будь у них дети, нам доставалось бы меньше клубники, которую мы без зазрения совести воровали.
— И кто это поедает мою клубнику?! — восклицал он, размахивая своими длинными руками. Наш сосед был очень крупный и высокий человек, таким он мне, по крайней мере, казался, потому что я в ту пору едва достигала его колен. Конечно, он хорошо знал, чьих рук это дело. Но как могли мы удержаться, проходя мимо грядок с клубникой всякий раз, когда спешили в дальний угол его сада (там стояла будка, на двери у нее было вырезано сердце, мне это так нравилось, что я всякий раз говорила: «Иду поглядеть на сердце», вместо того чтобы сказать «Иду делать пипи!»). В саду господина Фоли росла смоковница, и, когда поспевали винные ягоды, мальчишки взбирались на нее… По нашему двору важно прохаживались гуси господина Вержье, и со стороны трудно было понять, кто кого преследует: они — нас или мы — их.
Я так любила гладить кроликов или бросать курочкам зерно. Однажды госпожа Вержье дала мне выпить свежее яичко. «Сырые яйца очень полезны для горла», — утверждала бабуля. Госпожа Вержье знала, что мы небогаты, и, должно быть, поэтому время от времени подсовывала мне яичко, приговаривая: «Это для тебя, наш соловушка».
Я постоянно опаздывала на первый урок, потому что у меня, как у старшей, было спозаранку множество дел: сходить за молоком, поднять малышей, одеть и умыть их, умыться самой — маме хватало хлопот с младенцами, их надо было перепеленать и накормить. Перед школой я отводила малышей в детский сад, а он находился в другом месте.
Самое важное время наступало для нас в четыре часа пополудни: к этому сроку бабуля готовила нам бутерброды; сливочного масла на них не было — его заменяли две-три дольки чеснока, смоченные оливковым маслом.
— У вас от этого силенок прибавится, — всякий раз говорила она. Чеснок в различных видах сопутствовал нам с утра до вечера, во всякое время года: ячмень на глазу сводили, прикладывая к нему разрезанную пополам дольку чеснока, чесноком удаляли мозоли с ног, чесноком лечили от укуса осы; ожерелье из долек чеснока должно было уберечь нас от эпидемий, к припаркам из толченого чеснока прибегали, когда у кого-нибудь болел живот или ныли зубы; растертый с цветами мальвы чеснок был прекрасным средством при воспалении десен. Бабушка готовила вкусную чесночную похлебку, заливала творог чесночным соусом. Она знала секрет чудесного снадобья, для него мы приносили ей таволгу, душицу, полынь, шалфей, гвоздику, дягиль, розмарин. Она все их смешивала и вымачивала в белом вине, прибавляя, само собой разумеется, и чеснок.
— Это снадобье защитит вас даже от чумы! — с жаром уверяла бабушка. И она объясняла нам, что оно носит название «зелье четырех злодеев».
— А почему его так зовут, бабуля?
— Давным-давно это было, тогда многие люди — и мужчины, и женщины, и даже маленькие дети, совсем такие, как вы, — умирали, как мухи от чумы; в ту пору жили четыре злодея, они входили в жилище зачумленных, душили их и уносили все, что могли…
— Но если все умирали, почему злодеи не хотели ждать их кончины?
— Потому что этим злодеям не терпелось разбогатеть. В жизни так часто бывает: люди не хотят дожидаться решения Господа Бога.
— Разве Он всегда все решает?
— Только Он. Повелел же Он в своих десяти заповедях: «Не убий», а не то попадешь в ад.
— И все четыре злодея очутились в аду?
— Ну… этого точно никто не знает. Дело в том, что благодаря им удалось спасти много больных. Ведь никто не решался входить в дома зачумленных. Никто, кроме этих злодеев. Когда их схватили, то обнаружили, что они натирались каким-то чудесным зельем, и тогда им сказали, что, если они откроют его секрет, их не пошлют на виселицу. С тех пор секрет этот передается от отца к сыну и от матери к дочери, потому-то и я его знаю. Когда подрастете, я его вам тоже открою. Он любых денег стоит.
— Как ты думаешь, Господь Бог простил этих злодеев?
— Конечно. Он-то и внушил судьям, что их надо помиловать.
— Стало быть, злодеи попали в рай?
— О, это было бы слишком! Скорее всего, они в чистилище.
Однако «зелье четырех злодеев» оказывалось бессильно, когда папа впадал в уныние. Мама говорила: «Опять война на него навалилась».
Я не раз слышала, как он рассказывал о войне. Это было ужасно! Понятно, почему его порой охватывала тревога. Мне тоже хорошо знакомо это. Я узнала ее гораздо позднее, когда стала, как говорят, известной. Но вели мы себя при этом по-разному. Папа тогда не выходил из дома и сидел не шевелясь. Я же, напротив, в такие минуты должна непременно что-то делать, двигаться, выходить на улицу. Словом, мне нужен внешний толчок, чтобы одолеть оцепенение: нечто подобное испытывает кинооператор, когда слышит, наконец, команду режиссера «Мотор!». И я начинаю действовать.
Рассказы о войне нагоняли на меня страх. Помнится, в день смерти Папы Иоанна XXIII над Авиньоном разразилась небывалая гроза. Я металась, как майский жук, и вопила:
— Война началась! Началась война!
— Да нет же, люди тут ни при чем, — успокаивала меня мама. — Это небесный гром.
Когда папа оставался дома — потому ли, что болел, потому ли, что не надо было высекать
надгробия или работать на кладбище, потому ли, что мама находилась в больнице или в родильном доме, — до чего заботливым отцом он был!
Он вставал по ночам, поднимался к нам по лестнице, чтобы посмотреть, не раскрылся ли кто из детей, и осторожно поправлял одеяло.
Родители никогда не поднимали на нас руки. Мы так и не узнали, что такое оплеухи и шлепки. Наказанием служили такие слова:
— Ты меня очень, очень огорчаешь, дочка. Теперь я тебе больше не могу доверять.
И после этого долгие часы на меня не смотрели, со мной не разговаривали, как будто меня тут вовсе не было. Это надрывало душу. Становилось гораздо страшнее, чем когда бабуля пугала нас букой. Такие угрозы годились только для малышей. А я тем временем как-то незаметно почти достигла того возраста, который называют сознательным. Я очень долго с грустью вспоминала детский сад и его заведующую госпожу Обер. Своих школьных учительниц я так и не полюбила. Даже не помню, как их звали.
Мое первое горестное воспоминание о школе связано с уроками чистописания. А я ведь так старалась! Наглядевшись на то, как тщательно дедушка и папа трудились в своей мастерской, высекая надгробные надписи, я столь же тщательно выводила буквы в своей тетради…
Учительница остановилась у меня за спиной, и я вдруг услышала ее резкий голос:
— Мирей!… Левой рукой не пишут!
Я с удивлением уставилась на нее. Я же так старалась, даже от старания все губы искусала. Буквы у меня получились такие красивые. Но я от рождения была левшой. Как Мари-Франс и Режана (как впоследствии будут левшами один из близнецов Ги — другой близнец пишет правой рукой, — как Роже и двенадцатый ребенок в нашей семье, Жан-Филипп).
— Протяни ко мне руки, — потребовала учительница.
Я доверчиво протянула руку. И хлоп! Она стукнула меня линейкой. В дальнейшем я всегда была настороже и старалась подальше упрятать пальцы, но она все равно добиралась до них и все больнее с каждым разом била меня линейкой по левой руке.
— До чего ж ты упряма! Пиши правой рукой!
Я бы и рада была, но ничего не получалось. Как только я брала карандаш в правую руку, он переставал меня слушаться и, как я ни старалась, вместо букв получались неразборчивые закорючки. Учительница не понимала, что я ничего не могу поделать, и невзлюбила меня. Над моим ухом то и дело раздавался ее визгливый голос: «Пиши правой рукой! Правой рукой! До чего ж ты упряма!» И вслед за этим — удар линейкой.
В конце концов, я кое-как научилась писать правой рукой; а моя левая рука частенько бывала в синяках. Ох уж эти удары линейкой! Я до сих пор недоумеваю: ведь главное уметь писать, не все ли равно, какой рукой?
И с той поры я сделалась слегка косноязычной. Возможно, стараясь изо всех сил писать не левой рукой, а правой, я стала то и дело оговариваться. В моей речи согласные звуки менялись местами, переходя справа налево, и наоборот. Например, улицу Букрери я называла улицей Буркери, а вместо Сент-Агриколь говорила Сенг-Атриколь.
Полностью я от этого до сих пор не избавилась. Даже теперь я, случается, запинаюсь, произнося некоторые слова. И если пишу правой, как того хотела учительница, то ем и шью левой.
Мое косноязычие немало забавляло подружек, но меня оно тревожило с каждым днем все сильнее. Я словно гналась за слетавшими с моего языка словами, пытаясь их поймать (я спотыкалась на словах, как другие спотыкаются у порога). Поэтому, читая вслух, я все время запиналась. И учительница решила: раз я невнимательна на уроках. мое место на последней парте! И добилась того, что я и в самом деле перестала слушать, как она объясняет урок. Я совершенно не понимала ее, а она не понимала меня.
Мама, конечно, догадывалась, что у меня возникли какие-то трудности, но у нее хватало и своих. Мы жили в тесноте, и потому я знала о ее затруднениях.
Я не раз слыхала, как она говорит:
— Приходила домовладелица. Я отдала ей 500 франков за жилье. И теперь ломаю голову, как дотянуть до конца недели.
В другой раз она жаловалась:
— Нужно купить пару башмаков, но если даже наскрести все, что есть в доме, то…
А иногда я слышала:
— Нет, и в этом месяце не удастся свести концы с концами.
У меня перед глазами встает небольшая комната на первом этаже, которая служила то кухней, то столовой, то спальней (перед тем как лечь спать, мои родители отодвигали стол к стене и раскладывали диван-кровать… При этом важно было не забыть опустить ножки, иначе ложе опрокидывалось и тот, кто ложился первый, оказывался под столом. То-то было смеху!); мама сидит и чистит картошку, вечереет, с работы приходит отец. Он говорит: «Сегодня я опять не мог купить мяса.» — «Бедный ты мой Роже, — отвечает мама, — я огорчена больше всего, потому что ты не поешь как следует.» Уж она-то хорошо знала, какой у него тяжелый труд! Во всякое время года — ив холод, и в сильную жару — камень нелегко поддается. Нужно немало сил. К тому же мама постоянно боялась, как бы отец снова не заболел.
Питались мы по преимуществу чечевицей и горохом, но ведь их приходилось покупать. Я часто слышала, как мама спрашивала у бакалейщицы, не отпустит ли та продукты в долг.
— Ну конечно, госпожа Матье, я знаю, что за вами не пропадет, так как у вашего мужа долгих простоев не бывает! Люди-то постоянно умирают, не правда ли?
Картошка, чечевица, черствый хлеб и чесночная похлебка — вот что мы обычно ели. Но мы чувствовали себя счастливыми, потому что были все вместе.
В доме всегда находили лишнюю тарелку для того, кто был еще беднее нас. Зимой время от времени раздавался стук в дверь.
— А, это Шарло! — говорил папа. И, в самом деле, это был Шарло.
Я так и не узнала его настоящего имени. Нет, он совсем не походил на Чарли Чаплина. Правда, как и тот, был бродягой, и все свои пожитки возил в старой детской коляске. Его красивую голову патриарха еще больше украшала длинная борода, он ходил в потрепанном берете и не расставался с большим зонтом, который уже давно потерял свою первоначальную форму.
— Заходи, согреешься немного, — приглашал его отец.
Старик усаживался возле печки, и мама подавала ему тарелку супа. Иногда он приносил с собой консервную банку: она заменяла ему котелок.
— Возьмите это с собой, — говорила мама, набивая ее чечевицей или горохом.
— Почему он к нам приходит, мама? — спрашивала я потом. — Разве у него нет своего дома?
— Нет, у него есть крыша над головой. Но лучше бы у него, бедняги, вовсе крова не было. Его обобрал родной брат, все у него отнял. У Шарло прежде были деньги и земля своя была, а теперь у этого горемыки ничего не осталось.
— Скажи, мама, он что — немного тронутый?
— Ты бы тоже умом тронулась, доведись тебе пережить такое. Его брат из себя первого богача строит, а невестка у него сущая ведьма. Под жилье они отвели ему сарайчик, а в дом не пускают. И когда однажды бедный Шарло забыл ключ от калитки, ему, несмотря на преклонный возраст, пришлось перелезать через ограду, рискуя распороть себе живот.
Мы, дети, очень любили Шарло. Говорил он мало, но все же иногда рассказывал занятные истории, помогая себе жестикуляцией; он всегда так приветливо смотрел на нас. И ел он с таким удовольствием. Потом уходил, затем снова возвращался нам на радость, ведь он хорошо к нам относился. И вот однажды.
— Слыхали, что произошло с Шарло? Его нашли на обочине дороги, он лежал, скорчившись под деревом. Должно быть, умер прошлой ночью, она была такая холодная.
В тот вечер я долго не могла заснуть. Все думала о Шарло, который умер один-одинешенек в леденящем ночном мраке, а мы в это время лежали в тепле, рядышком, согревая друг друга.
— Нужно было оставить его у нас, папа…
— Конечно, можно было бы положить для него тюфяк в углу. Но ведь у него была своя гордость, понимаешь, дочка?
Нет, я ровным счетом ничего не понимала. Почему брат, ограбивший его, не угодил в тюрьму? И почему Шарло не мог жить в своем теплом доме, где бы он не страдал от холода?
В воскресенье мы молились за душу Шарло.
— Его, кажется, похоронили в Крийоне, — обронил папа.
Это небольшое живописное селение расположено у подножия горы Ванту.
Позднее мне не раз приходило в голову, что следовало посетить его могилку. Но я даже не знала, как его зовут.
Нам на кладбище никогда не бывало грустно, напротив, очень даже весело, ведь там работал папа. В среду вечером мы уже с нетерпеньем ждали четверга: наутро вместо школы можно было отправиться на кладбище! Как всегда, мы вставали спозаранку.
— Ну как, воробушки, уже собрались?
Папа поднимал как перышко трех своих дочек — Матиту, Кристиану и меня, — одну за другой сажал нас в свою ручную тележку, и — в путь! Наш дом находился неподалеку от мастерской дедули, а сама мастерская помещалась прямо напротив кладбища.
Входя в нее, я испытывала восхищение, мне нравилось здесь, как в церкви: всюду виднелись кресты, незаконченные статуи или просто каменные глыбы, за которыми так удобно было прятаться во время игры (правда, дедуля такие шалости не слишком одобрял). Слева от входа был небольшой чуланчик, чуть побольше стенного шкафа, дедушка хранил там свои бумаги.
Дом, примыкавший к мастерской, был впоследствии превращен в цветочную лавку для самой младшей моей сестры, Беатрисы: она обладает хорошим вкусом и делает красивые рождественские венки из остролиста. Но в конторке дедули все осталось на месте — так, как было при нем. Не выбросили ни одной накладной, ни одного счета, ни одного наброска, сделанного его рукою, ни одной конторской книги. Кажется, что дверь распахнется, он войдет и усядется за свои бумаги, бормоча по-провансальски:
— Don tems que Marto fielavo, pagavo tintin! Vau mai teni que d'espera! (В доброе старое время платили наличными! Лучше синица в руках, чем журавль в небе!)
Дедуля был совсем не таким, как наш отец, лишь глаза у них были одного цвета — голубые, почти фиалковые. Хотя и южанин, дед отличался спокойным нравом (и такое бывает!). Он трудился, не жалея сил, не отдыхал даже по воскресеньям. Человек, высекавший ангелов, говорил, что не верит в бога, и был членом коммунистической партии. При всем том он не возражал, когда мои родители решили венчаться в церкви. В отличие от папы, с нами, детьми, он был не слишком ласков. Дедушка не любил, когда попусту тратят время; если бы меня воспитывал он, я бы так и не научилась играть в кегли.
До поры до времени все у нас шло на лад, но в тот год зима выдалась необычайно суровая. Бабуля это заранее предсказала, глядя на луковицы: кожица у них была очень плотная. Холод настойчиво проникал в дом изо всех щелей. И болезнь тоже постучалась к нам в дверь. У мамы снова начали кровоточить ноги.
— Милые мои перепелочки, — говорила она Матите и мне, — придется вам заменить меня. Взять на себя заботу о доме.
Родители со старшей Мирей и ее сестренками
Любовь, семейное тепло — глубокое, сильное чувство, навеки соединившее наших родителей, навсегда сплотило нас, детей, вокруг них и привязало друг к другу.
Это было непросто, мы были еще так малы. Хотя мне уже исполнилось шесть с половиной лет, я не слишком-то подросла. Чтобы поставить на огонь таз с водой для мытья посуды, мне приходилось влезать на скамеечку… А он был тяжелый, такой тяжелый. Большие кастрюли я поднять была не в силах и мыла их холодной водой. А вода в колонке была ледяная. Зима стояла такая суровая, что на улицу избегали выходить. Мы чувствовали себя совсем одинокими. Бабуля тогда жила не с нами, а в деревне (по дороге в Морьер) со своим новым мужем; его звали Батист, и он мне очень нравился, он был круглый как колобок и, в отличие от нашего деда, очень веселый.
— Спасибо тебе, бабуля, — сказала я с детской наивностью, — за то, что ты подарила мне еще одного деда!
В ответ она меня пылко обняла. Но хуже всего было то, что теперь она гораздо реже бывала с нами. Тетя Ирен также жила у себя и растила моего маленького кузена Жан-Пьера; у нее были свои трудности: она разошлась с Дезире, своим мужем-железнодорожником.
Холод безжалостно проникал в дом. Посреди нижней комнаты стояла печь, но у нас, наверху, зуб на зуб не попадал. Папа изо всех сил старался нас согреть. Он клал на печь кирпичи, а когда они раскалялись, относил их к нам в постель; когда мы раздевались перед сном, он поджигал в миске спирт, но тепла хватало на две минуты. Когда Кристиана начала кашлять, я сразу поняла, что и нам этого не миновать. В многодетных семьях делятся всем, даже микробами.
Приближалось Рождество, самое трудное в моей жизни. Чтобы поднять у нас настроение, папа вновь принялся за свои ясли.
— Для нас сейчас трудная пора, — говорил он. — Вот вернется мама, и дела пойдут лучше. А пока надо держаться.
Новое невезение: Батист призвал папу на помощь — заболела бабуля, а от их деревни до родильного дома, где лежала мама, идти было очень далеко. Папа навещал то жену, то мать, проделывая весь путь пешком. Бедный наш папа, на кого он теперь был похож!.
В тот злосчастный рождественский вечер он тоже брел по темной дороге.
Матиту бил озноб, она заболела. Теперь я осталась совсем одна.
— Мирей у нас бравый солдатик! — часто говаривал доктор Моноре. Потому что я была самой крепкой из детей. Я уже переболела ветрянкой и коклюшем, но заболевала всегда последней, а выздоравливала первой.
В тот вечер я уже не была «бравым солдатиком», но была «одиноким бойцом», измученным и не имевшим больше сил сражаться.
Мне казалось, что я вот-вот умру от горя прямо тут, перед этим тяжелым тазом с грязной водой, который была уже не в силах поднять. Перед этой печью, в которой уже не было угля, я лишилась последнего мужества, и судорожные рыдания сотрясали мое тело. Чтобы спастись от холода, я засунула мои бедные ноги в устье погасшей печки. И взывала к Богу:
— Господи, не можешь же ты нас покинуть! Мы в такой нужде. Все больны. Что с нами будет? Я не знаю, что делать, я ведь так мала, но ты, Господи, сделай что-нибудь для нас, сотвори чудо, молю тебя, сотвори чудо!
И тогда я поняла, что молитва приносит облегчение. Папа нашел меня спящей: я заснула от усталости и холода, уронив голову на скамеечку. Но успокоилась. Поверила, что мама скоро вернется. И что трудная пора в нашей жизни, как говорил папа, минует.
С этого дня я часто молилась, молилась от всей души. Богу хорошо известно, как часто я обращалась к нему с разными просьбами! Тревог, страха, горестей у меня в жизни хватало, и они еще впереди. Ведь я не прошла весь свой путь. Но я знаю также, что никогда больше не останусь одна. Бог существует. Я везде нахожу его: в своей душе в часы одиночества, в любом уголке света, куда меня приводят поездки; и не столь важно, где и как именно ему поклоняются: святыня — повсюду святыня. Веру мне никто не внушил, не передал. Я сама нашла, сама обрела ее у погасшего очага в ту темную рождественскую ночь.
Моя мольба была не просто услышана. Я просила у Бога подарить мне маленького братца, находя, что пяти сестер в одной семье более чем достаточно… И вот в Крещение мама возвратилась домой с двумя бутузами на руках!
— Поздравляю! Близнецы! — проворчала бабуля, к которой вместе со здоровьем вернулась и язвительность. — А этот болван-доктор ничего не видел!
— И вовсе он не болван, — возразила мама, — он с нас денег не берет!
Папа был доволен. Наконец-то мальчики!
— Теперь их у вас семеро, это славное число, оно приносит счастье, — заявила бабушка, глядя на отца. — Не хватит ли? Надеюсь, ты на этом остановишься!
Бедная моя бабуля. Она и представить себе не могла, что в семье появится еще столько же детей!
А жизнь продолжалась.
С приходом весны стало немного легче. Но в школе ничего не изменилось: там меня по-прежнему ждала кислая мина учительницы и парта в последнем ряду. Я сидела на ней не одна, рядом были и другие ученицы из многодетных семей. Я постоянно опаздывала на первый урок, потому что у меня, как у старшей, было спозаранку множество дел: сходить за молоком, поднять малышей, одеть и умыть их, умыться самой — маме хватало хлопот с младенцами, их надо было перепеленать и накормить. Перед школой я отводила малышей в детский сад, а он находился в другом месте.
Милый моему сердцу детский сад. Я оставляла там Кристиану Мари-Франс и Режану а сама убегала в школу. Любовались ли сестренки «моими» розами, как я любовалась ими в свое время? Благодаря этим розам я уже в раннем детстве поняла, что такое ностальгия.
Переходя из класса в класс, я по-прежнему продолжала сидеть на последней парте. И постепенно начала думать, что для бедняков школа — одно, а для богатых — другое; одни плохо усваивали урок, потому что дома некому было с ними возиться, а другие успевали лучше, потому что дома им помогали готовить уроки, да и в школе учительницы уделяли им больше внимания.
После рождения близнецов мы теперь спали всемером на большой кровати. Трех старших мама устраивала на ночь в изголовье, а четырех младших — в изножье, поперек постели, попарно.
— Вы у меня спите так, как спал в сказке Мальчик-с-пальчик! — шутила мама.
Наступил день, когда я очень пожалела, что я и в самом деле не Мальчик-с-пальчик, у которого в карманах было полным-полно белых камешков! Утром все мы — сестры, подружки и я — приготовили корзинки.
— Теперь самое время отправляться за улитками, — напутствовала нас мама, — дождь кончился, и они начнут высовывать рожки из своих домиков. Только смотрите, к грибам не прикасайтесь: могут попасться ядовитые. Собирайте только улиток!
Мама приготовляла улиток на свой лад: она мариновала их с чабрецом, и мы их ели на Рождество. Я обожала это блюдо. А бабуля готовила из слизи улиток чудодейственное средство от коклюша.
И вот мы тронулись, весело размахивая корзинками. Удивительно, до чего одна лужайка похожа на другую. И все они оказывают на тебя одинаковое воздействие: стоит только ступить на них, как ты пьянеешь от аромата различных цветов и трав.
Трудно сказать, почему так получилось: то ли из-за цветочного аромата и особого запаха, который поднимается над лугами после дождя, то ли дело было в чабреце и розмарине, ведь они придают бодрость человеку… Но так или иначе мы беззаботно переходили с одной поляны на другую и ушли очень далеко от дома. Солнце тем временем стало клониться к закату.
— Надо идти направо! — настаивала одна из нас.
— Нет, налево! — возражала другая.
А я, самая старшая, никогда не знала толком, где «право», где «лево», и потому продолжала идти наугад, не отличая друг от друга ни кустов, ни рощиц, ни тропинок, ни развилок. Самые младшие уже начали плакать.
Я старалась поднять дух своих спутниц, распевая песни из моего тогдашнего репертуара. Вот начало первой из них:
Одна коричневая мышка
Гуляет при луне, плутишка.
А вот отрывок из другой:
Заквакали лягушки,
Ведь скоро ночь, а ночью
Их голос слышен очень.
Третья песенка начиналась так:
— Скажи, на что ты, тетка, взъелась?
— Картошки, видно, я объелась,
А муж мой сто улиток проглотил!
Но моим слушательницам было не до песен.
Мы долго блуждали по лесу, и только когда уже совсем стемнело, наши родители, которые вместе с соседями вышли на поиски, наконец, нас нашли.
Мне не исполнилось еще восьми лет, когда на свет появился восьмой ребенок в нашей семье — «маленький Матье».
— Давайте назовем его Роже, как и вас, — сказал моему отцу доктор Моноре. — А я стану его крестным!
Славный доктор привязался к нашей семье. Навещая своего крестника, он уделял внимание всем нам.
Когда мама поправилась после родов, она решила пойти в мэрию, где о ней помнили как об образцовой служащей.
— Мы не можем больше жить, как кролики в тесной клетке! — возмущалась она. — Представьте только себе: восемь детей и всего две небольшие комнаты!
— Мы это отлично знаем, госпожа Матье, но...
Всегда находилось пресловутое «но». Еще сказывались послевоенные трудности.
— Новое строительство — не езда на почтовых. Но одно мы вам обещаем, госпожа Матье: вас переселят первой.
И мы ждали, однако почти каждую неделю мама ворчала:
— Уж сегодня я опять пойду надоедать мэру…
Наконец в один прекрасный день она вернулась домой сияющая:
— Все в порядке! Оно у нас есть! Вернее сказать, скоро будет! Жилье в новом квартале!
— Не может быть!
— А вот и может! Мэр мне твердо обещал, и я своими глазами видела: мы — первые на очереди.
Трудно передать, какими чувствами наполнили нас эти два слова: «новый квартал». Мы ощущали радость, предвкушая избавление от тягот.
— У нас будет четыре комнаты! Какая роскошь!
Эти четыре комнаты уже стояли у нас перед глазами: своя комната для старших детей, своя — для маленьких, комната родителей, столовая.
— А ко всему еще и водопровод!
Вода в доме! Какое чудо! Вода течет по твоему приказу! Стоит только открыть кран — и она уже тут, бежит у тебя по пальцам!
— А где будет туалет, мама?
— Тоже в доме!
Итак, прощай сад господина Фоли, через который приходилось мчаться, держась за живот. Придется распроститься с садом? Мне стало не по себе: значит, больше не будет ни клубники, ни винных ягод, ни птичьего щебетания. но зато будет вода, бегущая из крана!
Это важное событие произошло в ноябре, когда маленькому Роже было семь месяцев.
— Переезжаем! Переезжаем! Переезжаем из этой крысиной норы!
— Да нет здесь никаких крыс, чего ты выдумываешь!
— Когда ты родилась, Мими, мама говорила, что ты похожа на крысенка. Вся семья это знает. Маленькая Мими была величиной с крысенка!
— Крысенок, как и мышонок, — просто ласкательное слово! Болтаешь невесть что, лишь бы на тебя внимание обратили!
— Помолчите, девочки! Лучше помогите нам собираться! Сборы были недолгие. Вещей у наших родителей было немного. Зато у них было восемь детей.
Родной Авиньон. Она родилась в романтичном средневековом городе, в солнечном Провансе, ее детство прошло в квартале Мальпенье, где жили совсем не богатые люди.
Понятно, в каждой семье были свои трудности, ведь семьи-то были многодетные. В одном жители квартала были схожи: все они терпели нужду.
И вот последний «рейс»: нас усадили в тележку вместе с оставшимися коробками и нашим единственным сокровищем — электрофоном и пластинками с записями Пиаф, Тино Росси и оперных арий. Когда мы въехали на каменистую дорогу квартала Мальпенье, нашему взору предстал весь этот «новый квартал», и мама тут же заметила:
— Нужда в этих домах была неотложная, потому их и построили так быстро…
— Они из этернита, — сказал папа.
Он объяснил, что в ход идут крупные панели, из которых быстро собирают дом. И вот возник серый жилой массив, какой-то плоский — совершенно одинаковые приземистые строения будто лепились друг к другу Он мне показался почти враждебным, быть может, потому, что вокруг не слышно было никаких звуков.
— Другие многодетные семьи въедут позднее, — пояснила мама. — Мы первые жильцы. Поселимся в крайнем доме. За ним будут видны поля.
Ах! Значит, позади будут поля? Я сразу приободрилась. И на минуту забыла, что перед глазами у нас пока разрытая земля.
— Наверное, скоро здесь все заасфальтируют.
Особенно мне понравилось, что в каждый дом вели три невысокие ступеньки. Мы с сестрами прыгали по ним, сдвинув вместе обе ноги. И сразу же обошли все четыре комнаты.
— Глядите, здесь всюду настоящие окна, а не жалкие оконца! — восхитилась мама.
Потом все бросились к раковине: кран действует!
— Да, он действует! Но тут баловаться с водой нельзя!
Вода, текущая из крана, была священна. Не могло быть и речи о том, чтобы весело брызгаться ею, как мы брызгались возле колонки перед прежним домом. Здесь, в квартале Мальпенье, колонки во дворе не было. Впрочем, и двора-то не было, а был пустырь. Зато воды вскоре оказалось чересчур много…
Размеры катастрофы стали нам ясны уже в день новоселья, когда, как говорится, подвешивают котелок над очагом. Правда, никакого котелка не подвешивали. Но вся семья собралась посмотреть, как мы устроились. И тут начался дождь.
— Хорошее предзнаменование, — заметила бабуля. — Дождь предвещает счастье.
Сперва этому не придали должного значения. Когда мы пришли из школы, нам показалось, что дом стоит посреди озера. И мы нашли это очень забавным. Но взрослые так не думали.
Несмотря на три ступеньки, вода отовсюду проникала в дом. И все вычерпывали воду, как из прохудившейся лодки: тетя Ирен и Жан-Пьер, бабуля и ее Батист, бабушкин брат дядя Рауль — он, бедняга, был, как говорится, «отмечен буквой К», потому что был кривогорбый и кривоногий! Считалось, что Рауль приносит счастье именно из-за своего горба. Однако в тот день и горб не помог — вода продолжала прибывать.
— А все из-за того, что до сих пор они не уложили асфальт! — ворчал отец.
Вода неумолимо проникала в дом, перекатывалась через порог, просачивалась сквозь плохо пригнанные оконные рамы, искала и находила щели. Она уже достигла щиколоток. Все разулись.
— Не только котелка не подвесили, но еще приходится воду из колодца черпать! — пошутил Батист.
— Из какого колодца?
— Это для красного словца. Или вы предпочитаете Ноев ковчег?
Да, я бы его предпочла. История о Ноевом ковчеге была одним из самых любимых мною эпизодов катехизиса.
— Там даже животные не вымокли!
— Она права. Я так и скажу в мэрии! О животных и то больше заботятся!
— Конечно, мама! Кролики у господина Вержье никогда не мокнут.
— А ну-ка, дети, заберитесь повыше. Шлепаете по воде, а потом все простудитесь.
Да, начало было неважное, но и продолжение было не лучше. Две или три семьи уже поселились рядом с нами. Мама говорила о них: «Ну, эти — не подарок!.» Они были столь же бедны, как и мы, но гораздо хуже воспитаны. И потому в воздухе висела брань:
— Черти полосатые!. Стервецы!. Мерзавцы!.
В школе сразу же возникло различие между детьми из Мальпенье и всеми остальными. А среди учениц из Мальпенье самыми никчемными считались те, кто сидел на задних партах. Мою соседку по парте тоже звали Мирей. Она была, как и я, маленького роста. Но хотя звали нас одинаково, жилось нам по-разному: отец чуть не каждый вечер колотил ее. Домой он постоянно возвращался пьяный. Ее крики надрывали мне душу По утрам она, как и я, опаздывала в школу — ей тоже приходилось возиться со всеми младшими братьями. Бедняжка так боялась плохих отметок, за которые ее били еще больше, что нередко страшилась возвращаться домой. В такие дни я провожала ее из школы, тоже дрожа от страха.
Случалось, ее место рядом со мной пустовало. Тогда на перемене учительница обшаривала раздевалку, действуя своей линейкой, точно шпагой. Обычно она находила Мирей, в ужасе прятавшуюся за висевшими там пальто. А однажды она, как испуганный зверек, забилась за большой шкаф, стоявший в конце коридора. Несчастная стыдилась своих синяков.
— Ну, а что говорит твоя мама?
— Она молчит, а то он и ее поколотит.
Мирей часто удивлялась:
— Неужели твой отец никогда тебя не бьет?
— Никогда.
— Ну, знаешь, тебе здорово повезло.
Так, благодаря маленькой Мирей, я поняла, что мне и в самом деле очень повезло. У нас дома все вместе садились за стол, папа — на одном конце, мама — на другом, но она часто даже не присаживалась, потому что ей хотелось, чтобы мы, дети, получше ели (если даже в доме была только картошка, мама умудрялась готовить из нее разные блюда, чтобы было хоть какое-нибудь разнообразие), либо потому, что ей нужно было покормить или перепеленать очередного младенца. Иногда, вспоминая, что ее сестра в свое время играла на скрипке красивые мелодии, мама напевала незамысловатую песенку:
Когда я спать уже легла,
Тихонько мама подошла
Она поправила подушки,
Мне носик вытерла и ушки…
В нашей семье вообще много пели, и не только в церкви по воскресеньям.
Стены наших домов, лепившихся друг к другу, не столько задерживали, сколько проводили звуки, а потому каждый хорошо знал, что происходит у соседей. Теперь в квартале
Мальпенье не осталось ни одного незаселенного дома. И кто только здесь не жил!
Были среди обитателей квартала и цыгане, люди совсем неплохие и очень любившие музыку. А я очень любила их слушать. Слов я, правда, не понимала, но всегда находилась старая цыганка, и она пересказывала мне содержание песен:
— Он поет о том, что те, кто любит танцевать, живут как вольные пташки… Или же: «У него по щекам текут крупные, как горошины, слезы, потому что возлюбленная бросила его». Или: «Твои глаза похитили мое сердце, а ресницы, за которыми они прячутся, напоминают густую траву.»
А иногда она говорила:
— Ну, а эту для маленькой девочки пересказывать нельзя!
Старые цыганки знали те же рецепты, что и бабуля. И суеверия у них были такие же. Встретить черную кошку — к беде. Встреча со стадом баранов сулила богатство, но только при одном условии: чтобы завладеть этим богатством, нужно быстро сжимать кулаки столько раз, сколько идет баранов (а сделать это было очень непросто, ведь речь шла о целом стаде).
Понятно, в каждой семье были свои трудности, ведь семьи-то были многодетные. В одном жители квартала были схожи: все они терпели нужду. И, должно быть, именно поэтому, из-за того, что жилось всем одинаково, люди помогали друг другу Нигде больше мне не доводилось наблюдать, чтобы так охотно давали в долг, делились последним. Даже у бедняков бывают праздники, а радуются они праздникам гораздо больше, чем богачи: для них ведь это целое событие. То устраивали пирушку цыгане. В другой раз госпожа Дюран — она была родом из Эльзаса, но вышла замуж за жителя Авиньона — пекла такой пирог, которым лакомилась в детстве, или ягодный торт с корицей.
Мы много пели. И это позволяло нам не обращать внимания на крики жившего напротив буяна, который, приходя в ярость, бил стекла. Но он же плакал три дня подряд, когда в больницу увезли избитого им сына.
Не проходило недели без скандала или потасовки, когда приходилось вызывать полицию. Так что довольно скоро квартал Мальпенье получил прозвище «Чикаго».
Поля были настоящим спасением для матерей из нашего квартала. Они отправляли нас туда гулять и в эти часы были спокойны. Нам же эти «бескрайние» поля казались сущим раем. Однажды я, которую мама считала такой робкой, взобралась на дерево, но спуститься на землю не могла: у меня начинала кружиться голова. Кристиана отправилась за помощью.
— Мирей сидит на дереве?
— Да! На самой верхушке!
— Такая трусиха, как она! Напрасно ты думаешь, что я сдвинусь с места!
Мама поверила тому, что случилось, только когда прибежал Юки и стал с лаем тянуть ее за подол. Юки — это была кличка нашего пса.
Вернее сказать, то был приблудный пес. Он увязался за Матитой, когда мы возвращались из школы. Чистопородным он не был, скорее всего, это был плод любви немецкой овчарки и фокстерьера. И вот мы заявились домой, а по пятам за нами следовал пес.
— Уж не хотите ли вы, чтоб мы кормили еще и собаку?! Нам и самим мяса не хватает!
— Он станет есть то, что ему дадут. Погляди, как он голоден, бедняга.
И тут начался дождь. У мамы, конечно, не хватило духу выгнать собаку за дверь.
— Дождемся прихода отца, а там видно будет. Довольная Матита подмигнула мне.
Но папа вышел из себя:
— Что еще за собака!
— Ты ведь сам так жалел, что дедуле не с кем ходить на охоту с тех пор, как у него не стало Пелетты! — воскликнула Матита. — Я уверена, что у Юки хорошее чутье.
— Откуда ты взяла, что у него хорошее чутье и что его зовут Юки?
— Я назвала его Юки, потому что эта кличка ему очень подходит, а уж чутье у него есть. И вот лучшее доказательство: ведь он пошел за нами, а мог пойти и за маленькой Мирей (моей соседкой по парте, которую отец нещадно колотил), там бы ему вдоволь досталось пинков!
— Постойте-ка! Ведь пес кому-нибудь принадлежит. И, должно быть, его маленький хозяин плачет сейчас оттого, что собака потерялась… Так что завтра я пойду в полицию и заявлю о находке.
То была незабываемая ночь: Юки спал, точно принц, между Матитой и мной. От этого нам было тепло и очень приятно. А на следующий день мы с нетерпением ожидали возвращения отца. Оказалось, что в нашем квартале ни у кого не пропадала собака. Но ведь пес мог прибежать издалека.
— Оставьте его пока у себя, господин Матье, — сказали в полиции, — ну а если через год и один день его никто не хватится, тогда поступим так, будто дело идет о драгоценностях или бумажнике с деньгами: собака останется у вас!
Папа вернулся, ведя Юки на поводке. Пес был явно рад: он уже считал наш дом своим. Вскоре я заметила, что папа слегка переиначил свою излюбленную фразу о том, что у него много детей.
— Эх, дружище! — говорил он теперь охотно. — С чего это мне разжиреть, коли приходится кормить собаку и десять детей!
Дело в том, что в нашей семье после пяти девочек появились на свет пять мальчиков: близнецы, Роже и родившиеся уже после переезда в Мальпенье Реми и Жан-Пьер. Установилось полное равновесие!
Папа решил проверить, как поведет себя Юки на охоте. Нас, дочерей, он взял с собой, сыновья были еще слишком малы. В первый день Юки вел себя как ненормальный, похоже было, что он в жизни не охотился. Он походил на столичного пса, очутившегося на проселочной дороге. Напоминал Юки и сбежавшего с уроков школьника, который оказался на лугу и вдыхает пьянящий аромат цветов. Он гонялся за стрекозами.
— Ну, нет! Стрекозы не про тебя!
До чего ж эти чудесные создания были красивы! Устроившись у ручья, я не уставала подолгу любоваться ими, такими разными: стрекозы были и желтые, и зеленые, и голубые. Особенно восхищали меня голубые, они были такие бархатистые и сверкали в солнечных лучах. Это чувство восторга я сохранила навсегда; позднее, гораздо позднее, когда в моей жизни произошла чудесная перемена и я смогла заказать себе первое вечернее платье, я остановила свой выбор на бархате нежно-голубого цвета.
По правде говоря, мне совсем не нравилась охота. Меня пугали звуки выстрелов, и я не могла есть дичь, убитую на моих глазах. Я лишь сбивала с толку нашего Юки.
Однако он делал успехи. Так что в один прекрасный день папа торжественно заявил: «Этот пес, пожалуй, получше Пелетты». Вот почему мы не без некоторой тревоги ожидали, когда пройдет «год и один день». Папа и Юки отправились в полицию. Мы с волнением ждали их возвращения. Наконец на дороге, ведущей в наш квартал, замаячили два силуэта: Юки бежал впереди и по прочно усвоенной привычке тянул за собой своего хозяина. Отныне пес окончательно принадлежал нам. Мы обнимали его как героя.
Мы очень любили провожать отца в его мастерскую; там он надевал свой рабочий костюм, всегда белый, на котором не так заметна пыль от камня.
Папа усаживал нас в тележку, пристраивал рядом свои инструменты, и уже вскоре мы оказывались возле кладбищенской ограды.
Кладбище Сен-Веран — одна из достопримечательностей Авиньона. Оно расположено, как говорится, «вне городских стен» — между заставой Сен-Лазар и заставой Тьер.
Не будь здесь могил, это кладбище походило бы на парк, где приятно гулять. От старинного аббатства сохранилась только апсида.
— Здесь некогда был монастырь бенедиктинок, — рассказывал папа. — Во время войны они тут все побросали…
— Той войны, на которой ты был ранен?
— Ну, что ты, глупышка! Войн на свете было много. Нет, тогда воевали с Карлом Пятым. Войско Франциска Первого поспешило сюда на выручку. Солдат собралось видимо-невидимо, и в поднявшейся суматохе монашенки разбежались.
Иные кумушки находили неподобающим, что школьницы проводят свободный от занятий день на кладбище, но нам здесь очень нравилось. Мы узнавали от папы столько интересного!
— А ну-ка, дочки, быстрее. Надо навести порядок у Агаты-Розали. Речь шла о могиле камеристки Марии-Антуанетты — «Агаты-Розали Моттэ, в замужестве Рамбо».
— Она, можно сказать, нянчила наследников французского престола.
— Папа, и ей тоже отрубили голову?
— Нет. Она умерла в своей постели, видишь, тут написано: «Скончалась на восемьдесят девятом году жизни».
Потом мы очищали надгробие на соседней, еще более давней могиле. Папа давал нам железный скребок, и мы удаляли плесень с памятника, чтобы придать блеск камню.
— Здесь покоится госпожа де Виллелюм, урожденная Мориль де Сомбрей.
Меня сильно занимало имя этой дамы, наводившее на мысль о мухоморе.
— Она жила в годы Французской революции, — рассказывал папа. — Ее отец был комендантом Убежища для увечных воинов, он пытался защищать дворец Тюильри, и его арестовали. Мадемуазель де Сомбрей так плакала, так умоляла санкюлотов, что ее отца пощадили, она спасла его. Когда она умерла — это случилось гораздо позже, здесь, в Авиньоне, — у нее вынули сердце из груди и захоронили его в Париже, рядом с прахом отца.
У меня в голове не укладывалось, как это можно вынуть сердце из груди и похоронить его в другом месте. А в том, что дочь спасла своего отца, я не видела ничего необыкновенного:
— Ведь если бы арестовали тебя, папа, мы поступили бы так же, как она. Правда, Матита?
И Матита, которая обычно со мной соглашалась, поддержала меня:
— Конечно, так же бы поступили. Но я бы не хотела, чтобы у меня потом вынули сердце из груди!
Кладбище казалось нам чудесным садом, так здесь было хорошо и спокойно.
Однажды папа принес сюда ящик с несколькими отверстиями; при этом у него был очень довольный вид:
— Я получил на это разрешение! — сообщил он.
Я так никогда и не узнала, кто дал разрешение. Папа осторожно открыл ящик, и оттуда выскочили две белки. Вскоре у них, разумеется, появились детеныши. С каким удовольствием мы смотрели, как белочки прыгают с ветки на ветку! И охотно приносили им орешки.
А в другой раз отец принес сюда пару голубей:
— Не понимаю, почему кладбище должно иметь печальный вид, — недоумевал папа. — Коль скоро здесь наш последний приют, пусть уж он будет повеселее!
Позднее у входа на кладбище установили мраморную доску; надпись на ней звучала так поэтично, что я даже выучила ее наизусть:
Да, это кладбище в июне
Прекраснее других, где я бывал:
щебечут птицы, ярко светит солнце,
а рядом тень, прохлада и листва.
Здесь множество деревьев всех пород:
приморских сосен, сосен из Алеппо,
опутанных густым плющом,
и стройных неподвижных кипарисов —
я долго-долго ими любовался.
Какой покой! Какая безмятежность!
Как жаль, что тут так тесно от надгробий,
я предпочел бы здесь покоиться один,
один среди деревьев благородных.
Пройдя вперед по маленькой аллее, —
ее у входа украшает шелковица —
я посетил могилу Милля.
Морис Баррес
Папа тоже знал историю Стюарта Милля.
— Это был английский писатель, он путешествовал в наших краях вместе с женой. И случилось так, что бедная дама умерла в Авиньоне. Тогда охваченный горем муж приобрел небольшой дом возле кладбища, в нем он и скончался пятнадцать лет спустя; его похоронили рядом с возлюбленной супругой.
На кладбище мне никогда не было грустно. Когда мы не приводили в порядок памятники, то клали на могилы цветы, поливали лежавшие там букеты. Случалось, что на могилке с одиноким крестом не было ни одного цветочка, зато перед иным мраморным мавзолеем их лежали целые груды. Тогда мы брали оттуда несколько цветочков и относили их на сиротливую могилку. А папа делал вид, будто ничего не замечает.
А уж дедуля — убежденный сторонник равенства — нас бы не осудил.
Нередко дедушка и отец вместе трудились над могильным памятником, высекая надписи. А иной раз они сооружали леса, когда речь шла о монументальных надгробиях.
— Но это, в сущности, пустяки по сравнению с тем, что мы сделали в Гренобле! — замечал папа.
Они однажды ездили в Гренобль и воздвигали там памятник, чем мама немало гордилась.
— У них такая репутация, что о ней наслышаны и вдали от Авиньона! — не уставала она повторять.
А приходя на кладбище, мама непременно показывала нам памятники, где внизу виднелась надпись «Матье».
Из-за всего этого мы, дети Роже Матье, чувствовали себя на кладбище Сен-Веран как в собственном королевстве, где были и свои пугающие тайны. Однажды землекопы, рывшие глубокую могилу, извлекли оттуда прямо на наших глазах череп. Мы пришли в ужас.
— Не надо в подобных случаях бояться, — наставительно сказал отец. — Все мы после смерти станем такими. Череп этот рассыплется в прах, а тот, кому он принадлежал, теперь на небесах… Пойдемте-ка лучше со мной, поможете красить надгробия.
Папа научил нас управляться с кистью, чтобы белить камень. Это было нашим любимым занятием. Мы пустились за ним вприпрыжку, забыв и думать о могильщиках.
Случалось, мы на кладбище даже напевали. Это покоробило однажды какую-то даму, которая пришла посидеть у могилы:
— Подумать только, они поют! Поют на кладбище!
— Но ведь они дети! Простите их. Они не ведают, что творят.
— А вам бы надо их остановить. Вы же еще и собаку привели! Собаку! На кладбище! Спасибо, еще не в церковь!
— Да, мадам, как святой Рох!
Она удалилась, чопорная, непримиримая, довольная тем, что задала нам головомойку.
Мы снова взялись за кисти в полном молчании. Но через минуту удивленно воскликнули:
— Послушай, папа. Теперь ты поешь?!
Мы так часто белили камни, что приохотились работать с кистью. И папа решил купить краску для нашей комнаты.
— Какой цвет вы предпочитаете, дочки?
Зеленый цвет приносит несчастье, голубой больше подходит для мальчиков; Матита, Кристиана и я единодушно выбрали розовый. Папа принес домой банки с розовой краской и три малярные кисти.
— Пусть займутся делом, — сказал он маме, — и ты в воскресенье немного от них отдохнешь!
Наступил торжественный час. Отец отодвинул от стены шкаф и больше ни во что вмешиваться не стал.
— Управляйтесь сами, девочки. Держать кисти в руках вы уже умеете. Итак. смелее вперед!
Кровать и стулья накрыли газетами, мама надела на каждую из нас старенькие фартучки. Когда немного спустя она рискнула заглянуть в комнату, то ужаснулась:
— Боже мой, тут все в краске!
— Вот и прекрасно. Они и должны всё покрасить.
— Да, стены покрасить. Но не себя же!.
Перемазавшись, мы походили на разноцветные леденцы.
Веселились как сумасшедшие и во все горло распевали «Три колокола». Я запевала: «Донесся колокольный звон.» А сестры подхватывали: «Дин-дон, дин-дон, дин-дон!»
Надо сказать, что Пиаф была у нас как член семьи. Я не могу передать, что почувствовала, когда впервые услышала ее голос по радио. Впрочем, пожалуй, могу. Она сама рассказала о подобном чувстве в своей песне «Аккордеонист». «Аккордеоном он владел, как бог, пронзали звуки с головы до ног, и ей невольно захотелось петь.»
В школе я славилась тем, что ничего не могла заучить наизусть, а вот все песни Эдит Пиаф запоминала сразу и без усилий. Благодаря нашему «фону» (мама никогда не говорила «электрофон»), который был далек от совершенства, благодаря ему я как попугай с восторгом повторяла все, что было записано на пластинках. Вспоминаю, что мама не раз спрашивала у отца;
— Как ты думаешь? Она понимает, что поет?
— Конечно, нет!
Я пела:
В его сплошной татуировке Не разберусь я до сих пор — На сердце: «Знай, оно свободно»,
Над ним: «Не пойманный — не вор».
При этом я понятия не имела, что представляет собой легионер, герой песни Эдит Пиаф. Но, так или иначе, я пела ее песни. И развлекала ими жителей нашего квартала. Бабуля была на седьмом небе: ей очень нравилась Пиаф. Бабушка давала мне время от времени немного денег за будто бы «оказанные небольшие услуги» и приговаривала:
— Теперь ты можешь купить еще одну пластинку Пиаф.
Однажды я появилась дома с только что купленной пластинкой «Человек на мотоцикле» (а на обороте — песня «Узник башни»).
Ее самой любимой певицей с детства была Эдит Пиаф
Надо сказать, что Пиаф была у нас как член семьи. Я не могу передать, что почувствовала, когда впервые услышала ее голос по радио… В школе я славилась тем, что ничего не могла заучить наизусть, а вот все песни Эдит Пиаф запоминала сразу и без усилий.
Папа предпочитал петь не песенки «Милорд» или «Чи-чи», но арии из оперы «Кармен». Мама знала весь репертуар Тино Росси, зато отцу были знакомы чуть ли не все оперы. В «Чикаго» нам жилось теперь немного легче, чем в доме с островерхой крышей, хотя иные соседи доставляли немало беспокойства. И вот в один прекрасный день папа торжественно объявил:
— Мамочка… У меня для тебя сюрприз: у нас теперь есть абонемент в оперу!
— Абонемент! Ты что, с ума сошел?! А как я попаду в оперу?
— На моем велосипеде. На багажнике.
— Но послушай, Роже. что я на себя надену?
— Уж не думаешь ли ты, что я купил билеты в первые ряды кресел! Мы будем сидеть на верхотуре, на галерке. Наденешь чистое платье, как в церковь.
— Мне ехать на багажнике?! Ты, видно, шутишь?! А потом, как быть с детьми?
— Наши малыши уже не раз оставались дома одни.
— Ну, нет! Мальчики слишком малы, а девочки еще не выросли!
— С ними посидит Ирен. Пусть хоть вечером забудет о своей фабрике.
Дело в том, что тетя Ирен разошлась с мужем и теперь работала на фабрике, где изготовляли жавель. Она согласилась.
— Ты накормишь малышей, Марсель, и уложишь их спать, а я буду вязать и присматривать за ними.
Вот так получилось, что благодаря «Вертеру», «Чио-Чио-Сан», «Тоске» и «Фаусту» я научилась вязать. Мне очень нравилось сумерничать в обществе тетушки. Сначала она дала мне несколько деревянных палочек, чтобы развить пальцы. А потом вручила спицы. Я принялась вязать свое первое кашне из мягкой шерсти. Однако то Режана распускала на нем петли, то близнецы куда-то запрятывали кашне, то Юки играл с клубком. И мне приходилось убирать мой шедевр на буфет. Однажды, пытаясь достать его, я свалилась со стула, держа в руках свою незаконченную работу; при этом на глазах у перепуганной насмерть Матиты одна из спиц вонзилась мне в бок. Я боялась пошевелиться, а кровь между тем все текла и текла.
— Тетя! Тетушка! Иди скорее сюда! Наша Мими сейчас совсем как святой Себастьян!
Мои родители, только что пережившие драму злосчастной «Травиаты», неожиданно столкнулись с новой драмой. Я вопила так, словно меня пронзил стрелой какой-то индеец.
— Я ходила за доктором, — объяснила тетушка, — он наложил повязку и сделал укол от столбняка. А теперь ее нужно уложить спать.
Спокойствие тетушки и отвар из ромашки не возымели нужного действия. Желая меня успокоить, папа принялся пересказывать содержание «Травиаты». В ту пору я еще ничего не слыхала о Паньоле, не видала ни одного его фильма, и потому мне не могло прийти в голову, до какой степени мой отец походил на Ремю из кинофильма «Сезар»: у него был такой же южный акцент, такая же точно живость и то же человеческое тепло. Мама торопливо снимала свое воскресное платье и одновременно просила папу говорить потише, опасаясь, что он разбудит малышей; тетушка укачивала меня, держа на коленях, а папа на свой лад знакомил меня с содержанием «Травиаты»:
— Звали-то ее, собственно, Виолетта, и она была прекрасна как цветок, но при этом — потаскушка.
— Роже, неужели ты думаешь, что эта история для детей?
— Это история «клас-си-чес-ка-я»! К тому же, когда девочка достигнет совершеннолетия, я ей куплю абонемент в оперу!
— Ее совершеннолетие еще не завтра. А уж коли тебя потянуло на историю, рассказывай лучше историю Франции!
— Ну, в истории Франции тоже хватает потаскушек и убийц. А в «Травиате», по крайней мере, убийц нет. И все-таки Виолетта умирает.
— Почему, папа?
— Потому что она подхватила дурную болезнь.
— Что ты рассказываешь девочке? Бедняжка Виолетта умерла, как и моя сестра, от чахотки!
— А я что сказал? Разве чахотка не дурная болезнь? Ладно. Продолжаю… Потом появляется Альфред, довольно смазливый юноша, правда, с небольшим брюшком. Ты заметила, Марсель, что у него небольшое брюшко? Он влюбляется в Виолетту.
— Он тоже подхватывает чахотку, папа?
— Неизвестно. Опера заканчивается до этого. Пожалуй, они и вправду могли бы ее удлинить. Итак, я снова продолжаю. Отец юноши, некий господин Жермон, не хочет, чтобы он женился.
— Потому что она больна?
— Потому что она потаскушка. Их семейству это бы не понравилось.
— Послушай, отец, твоя история ей уже надоела.
— Надоела?! Она слушает, не сводя с меня глаз! Наша Мими не какая-нибудь простофиля. Ни эта опера, ни вязальная спица не выбьет ее из колеи! А потому я продолжаю.
Я прислушиваюсь к рассказу отца до тех пор, пока его голос не начинает казаться мне каким-то мурлыканьем, и тут тетушка, которая все еще держит меня на руках, идет вместе с ним в дальнюю комнату, а папа укладывает меня в постель, где уже спит Матита.
В другой раз отец с торжествующим видом привозит в тележке домой большую коробку:
— Мамочка!. Пойди поглядеть еще на один сюрприз!
— Что это еще такое? Какая громадная коробка!
— Тебе, женушка, ведь некогда ходить в кино. Вот я и привез его в дом! Это был телевизор.
Мы все собрались вокруг него, как вкруг златого тельца.
— Как тебе удалось купить его, Роже?
— В рассрочку. Ты хоть довольна?
— Скорее, тревожусь. Как нам удастся расплатиться за него?
— Я же сказал тебе — потихоньку да помаленьку. А знаешь, что мне сообщил продавец: «Вы восемнадцатый человек в Авиньоне, у которого есть теперь телевизор!» Ты отдаешь себе в этом отчет? Мы, можно сказать, в числе первых!
Во всяком случае, у себя в квартале мы были первыми. Все соседи смотрели у нас телевизор. Так бывает на премьере спектакля: в доме собралось не меньше народу, чем на свадьбе. Нам задавали множество вопросов, на которые мы не могли ответить. К примеру, спрашивали:
— Как это получается, что мы отсюда видим человека, который говорит с нами из Парижа?
— Просто вставляешь вилку в розетку, аппарат начинает работать, и все тут, — объясняла мама.
Однако случалось, что вилку вставляли в розетку, а телевизор не работал.
— Это потому, что у вас снизу провода заливает водой! — объяснил мастер по ремонту. — И тогда возникает короткое замыкание.
В этом отношении ничего не менялось: в дом, как и прежде, проникала вода. Асфальт так и не уложили, и когда в дождливый сезон шли ливни, к дому можно было в лодке подплывать!
Для того чтобы расплатиться за телевизор, пришлось потуже затянуть пояса. Но все были довольны. Это было настоящее чудо: ведь теперь перед нами постоянно вставала картина того, что происходит в разных концах света.
— Но приобрели мы его поздно, слишком поздно, — с огорчением вздыхал отец. — Я никогда не утешусь, что не успел поглядеть на коронацию английской королевы!
При этих словах дедушка пренебрежительно пожимал плечами, ведь у него в кармане был членский билет коммунистической партии. Он чихать хотел на всех королей Франции, а уж на английскую королеву тем более! Однако в нашей семье кое-что вызывало почтение. Мой папа начал лысеть совсем молодым («Война тому виной», — объясняла мама), поэтому он не снимал шляпу даже дома. Не снимал он ее и в общественных местах. Даже на галерке в опере. А когда кто-нибудь решался сделать ему замечание, он отвечал:
— Для меня сидеть с непокрытой головой — все равно что для моей жены разгуливать в купальном костюме!
Однако я видела, как он обнажал голову, сидя у телевизора. Это происходило, когда исполняли «Марсельезу» или когда на экране появлялся генерал де Голль.
Работал наш телевизор или нет (из-за отсыревших проводов), но любопытные все равно собирались. Никогда у нас не было столько друзей. Не говоря уже о тех, что стали нам близки благодаря маленькому экрану. Катрин Ланже и Жаклин Кора были мне гораздо милее и дороже, чем моя школьная учительница. Я даже видела по телевизору Эдит Пиаф — один раз, всего лишь один раз.
Я и представить себе не могла, что она такая бледная, такая хрупкая, такая измученная… Меня немного успокоило только то, что на шее у нее был маленький крестик.
— Какой он все-таки славный человек, ваш муж! — сказала госпожа Вержье, наша соседка по прежнему жилищу, которая специально пришла к нам «поглядеть домашнее кино». -Приглашает смотреть телевизор всех желающих.
То была сущая правда. Даже мы, дети, приглашали к себе по четвергам своих подружек. Жили мы не богаче, чем прежде, но чувствовали себя чуть ли не принцами. Когда теперь, во время зарубежных гастролей, я проезжаю по бедным кварталам, еще более убогим, чем наш квартал Мальпенье, когда я думаю, например, о трущобах Рио-де-Жанейро, то вспоминаю о кучках бедняков и босоногих детей, сгрудившихся вокруг старого телевизора, ведь он — их единственная роскошь, единственное средство отвлечься от тяжкой действительности, единственная возможность установить контакт с миром, которому нет до них дела.
Папа называл телевизор «ящиком грез», а дедушка — «лукавым ящиком» или еще резче — «ящиком от Лукавого». По этому поводу они постоянно спорили на провансальском языке. Они так и не отказались от своей привычки: каждый доказывал собственную правоту.
— О чем он все толкует, наш дед? — спрашивала мама.
— Говорит, что в его время люди разговаривали друг с другом и ни в каких особых аппаратах не нуждались.
— А что ты ему ответил?
— Что легче выключить звук у телевизора, чем заставить замолчать провансальца!
Телевизор многое изменил в нашей жизни. Теперь самым сильным наказанием стал запрет смотреть телевизионные передачи. В одном папа был неумолим: в восемь вечера дети должны лежать в постели! А потому мы смотрели главным образом воскресные телепередачи.
И никому из нас не приходило в голову, что в один прекрасный день, который был еще так далек, именно в этой передаче родится некая Мирей Матье.
А пока я была просто маленькой Мими, ничем не выделялась среди своих сестер и братьев. Мама всегда одевала нас одинаково.
— Не желаю я, чтобы вы походили на детей последних бедняков, которым дарят носильные вещи дамы-благотворительницы!
Она выходила из положения, прибегая к услугам магазинов «Нувель Галери» и «Шоссюр Андре», где хорошо знали, что она многодетная мать. Там ей продавали уцененные товары, а иногда делали скидку. И выглядели мы совсем неплохо в одинаковых детских пальто и одинаковых сапожках одного и того же цвета. Обычно мы ходили гуськом, держась за руки, чтобы никто не потерялся, и часто слышали, как говорят нам вслед:
— Какие они миленькие, эти приютские дети…
— Да они вовсе не из приюта, это — семейка Матье!
Родители гордились, что мы всегда опрятно одеты, а папа гордился еще и тем, что он — отец десяти детей.
Лишь одно платье переходило из года в год от одной сестры к другой: платье для первого причастия. Понятно, что первой — на правах старшей — обновила его я. Мама приобрела его в кредит в «Нувель Галери». Это церемониальное платье казалось мне прекрасным. Само слово «церемониальное» приводило меня в восторг! Я изучала катехизис с таким же увлечением, как и историю Франции. Голова у меня была уже полна именами королей и святых: Людовик Святой совершал паломничество к горе Сент-Бом, где будто бы нашла себе прибежище Мария Магдалина; святая Марта одолела Тараска на берегу нашей Роны, здесь совсем рядом; этот чудовищный Тараск, «полудракон с рогами и огромным рыбьим хвостом», по словам бабули, был «куда больше быка». Наши края кишмя кишели святыми. Некогда они сидели чуть ли не на каждом камне, отдыхали под деревьями, там и сям обнаруживали их мощи.
— Когда вырастешь, — говорила мне бабушка, — отправишься в Карпантра и увидишь там удила лошади императора Константина, в них вкраплен гвоздь из креста Иисуса. Мать этого императора, святая Елена, посетила Палестину, узрела священный крест, извлекла из него гвоздь и повелела вставить его в удила, дабы он оберегал ее сына.
Облачаясь в белоснежное платье и надевая на голову белый капюшон, я чувствовала себя так, будто попадаю в мир чудес, и ревностно готовилась к торжественному событию. Но однажды я совершила грех. Занятия в школе заканчивались в полдень, что позволяло нам присутствовать на получасовом уроке катехизиса, после чего мы отправлялись в столовую. Священник рассказывал нам интересные эпизоды из Священного писания. Особенно большое впечатление произвел на меня рассказ о том, как Иоанн Креститель совершал обряд крещения над Христом. Я отчетливо представляла себе, как именно это происходило: Иисус совершал омовение в Иордане. Значит, достаточно погрузиться в воду, чтобы очиститься от грехов? У священника возле церкви был небольшой сад, а к тому времени созрела клубника. Я никогда не могла спокойно проходить мимо грядок с клубникой. Едва завижу эти красные ягоды на зеленом стебельке, как у меня уже слюнки текут! Короче говоря, мы вволю наелись этой клубники. Впали в смертный грех чревоугодия. Совсем забыли о катехизисе. Но я с глубокой уверенностью сказала своим сестрам:
— Теперь надо окунуться в ручей, и грех нам простится.
— Ты думаешь?
— Сам священник об этом сказал. Вода смывает грехи.
И вот мы уже барахтаемся в ручье, усердно обрызгиваем друг друга. Домой мы вернулись мокрые, но это вряд ли чему помогло.
За трое суток до принятия причастия был день «отдохновения». С утра, прихватив с собой завтрак, мы отправлялись на природу, а в канун церемонии, вечером, устраивалась торжественная процессия. Нечто похожее бывало и в Вербное воскресенье, когда мы шагали, размахивая оливковыми ветвями, но теперь все выглядело гораздо более впечатляюще, потому что мы шествовали в темноте с зажженными восковыми свечами в руках.
А в день первого причастия так приятно было обходить в белоснежном платье дома близких и друзей, преподнося религиозные картинки. Взамен нам давали монету — милостыню для нищих. Такова была традиция. До сих пор я помню картинку, которая мне особенно нравилась. На ней был изображен белокурый ангелочек, похожий на нашего Реми, и начертаны слова святого Бернара: «Господи, все мое достояние — хрупкое тело и простая душа; и то и другое я вверяю тебе».
Первое причастие было не менее важное и торжественное событие, чем вступление в брак, — на церемонии присутствовала вся семья. В церкви все дружно пели, и красивый тенор отца выделялся из хора. В такие минуты все горести и невзгоды забывались.
Если бы меня спросили, какой день в моем детстве был самый светлый, я бы назвала именно этот. Даже прежние наши соседи приняли участие в празднестве. Госпожа Вержье принесла цыплят, господин Фоли — клубнику. А папа, словно священнодействуя, надел на мое запястье маленькие четки.
Я с ними никогда не расставалась.
На следующий год, 10 мая, я помогала Матите облачаться в белоснежное платье. Наступила ее очередь. К этому дню мы все готовились с такой же радостью, с таким же усердием, с таким же волнением. В тот же день должны были крестить Жан-Пьера. Предстояло двойное торжество.
… в воскресный день мы собирались все вместе. День этот начинался с мессы. В церкви мы пели, папа и я выступали в роли солистов, а родственники и друзья составляли хор.
С утра мы отправились в церковь, оставив младенца, которому исполнилось всего четыре месяца, на попечение моей двоюродной бабушки Жюли, сестры нашего деда. Мы еще молились в храме, когда туда прибежала взволнованная соседка… И вот богослужение нарушено, мама поспешно покидает церковь, папа торопится за ней, оставляя священника в полной растерянности… Жан-Пьер был без сознания, эта новость пробежала по рядам молящихся, окончательно скомкав богослужение.
У злополучной Жюли никогда не было детей, и вот что она надумала: накормив малыша, тут же принялась его купать. И внезапно обнаружила, что держит в руках бездыханное тельце ребенка, а глаза у него остекленели. Бедного крошку тут же отправили в больницу. Мои родители, не помня себя от горя, провели там целый день. Малыш все еще не приходил в себя.
Ну и причастие же получилось у бедной Матиты. К угощению никто даже не притронулся. Разумеется, ни вечерни, ни крестин не было. Бабулю больше всего огорчало то, что несчастный Жан-Пьер мог умереть без соборования!
Я наотрез отказалась уйти из церкви. Оставшись одна, я молилась, молилась, заливаясь слезами. И Жан-Пьер был спасен. Но моя сестра Матита не испытала того блаженства, которое выпало на мою долю в прошлом году.
Младшие братья постоянно причиняли мне немало беспокойства. И не потому, что они были непоседы и озорники, напротив, они были из числа самых послушных в нашем квартале. Но здоровье у них было не такое крепкое, как у нас, у сестер. А быть может, им просто меньше везло. Ги, один из близнецов, постоянно страдал отитом, начиная с трех лет. Какая жалость была смотреть, как он мучится, прижимая к уху подушку. А в доме то и дело слышались грозные слова:
— Только бы у него не развился мастоидит!
Так оно и случилось, и Ги надолго оглох. Лишь позднее, гораздо позднее — перед его свадьбой в 1978 году — удалось сделать ему операцию в Безье.
А сколько страха, и какого страха, натерпелась я из-за Реми! Ему было тогда три года. Он походил на белокурого ангелочка, даже когда спал. Тревогу поднял Режи:
— Мама, папа, идите скорее сюда, Реми задыхается!
У малыша были судороги, но сперва маму это не напугало:
— Почти у всех маленьких детей бывают судороги!
У папы же на этот случай было верное средство, почерпнутое от бабули. Он поднялся из-за телевизора, где смотрел захватывающий детектив. Средство было очень простое: мама крепко держала малыша, а папа, придавив ему ложкой язык, в это время жевал чеснок и дышал прямо в рот ребенку. Обычно после такого лечения судороги проходили. Но на этот раз облегчение не наступило. Чеснок делу не помог. Судороги у Реми не прекращались, что приводило в ужас меня и моих сестер, а ко всему еще у ребенка был сильный жар.
Сначала папа решил, что всему виной бисквит, которым перекормили малыша. Из-за этого, мол, у него и начались такие продолжительные судороги. Но внезапно, убедившись, что жар не спадает и Реми заводит глаза, папа воскликнул:
— Пойду за доктором Моноре!
И он ушел, хотя уже наступила ночь. Мы сидели вокруг мамы, дрожа от страха.
— Боюсь, что он кончается. — прошептала мама, вытирая пот с влажного лобика ребенка.
Тельце у Реми понемногу деревенело, и это заставляло опасаться самого худшего.
Папа все не возвращался, очень долго не возвращался. Он искал доктора повсюду. Но наш доктор Моноре был очень красив и пользовался большим успехом у дам. Встревоженный отец полночи просидел вместе с мамой возле Реми. А на рассвете отправился к другому врачу, доктору Андре. Тот, едва бросив взгляд на больного, тотчас же заявил:
— Немедленно в больницу! А вы, дети, в школу не пойдете!
— Не пойдем? Почему?
— Потому что болезнь заразная!
Я спросила, опаснее ли она, чем свинка?
— Гораздо опаснее!
В свое время я очень боялась свинки, потому что у всех сильно распухали железки. Сперва у близнецов разболелись десны, потом они стали жаловаться, что у них все во рту горит, а под конец не могли ни есть, ни говорить. Мы ожидали, что же еще появится? Появились люди. Какие-то странные люди с большими пульверизаторами, «чтобы произвести в доме дезинфекцию». И опрыскивали они не только всю мебель и одежду, но и нас самих. Я тут же вспомнила о зачумленных, про которых нам в свое время рассказывала бабуля. Выходит, «зелье четырех злодеев» перестало действовать, раз уж всех опрыскивают такой удушливой жидкостью?! Едкий, тошнотворный запах преследовал нас несколько дней. О том, чтобы идти в школу, не могло быть и речи! От нас слишком дурно пахло!
— Не хотите же вы перезаразить весь квартал спинномозговым менингитом!
Нам даже не разрешали навещать Реми в больнице. А всем так его недоставало… Мама объясняла, что даже она видит его только через оконное стекло. Между тем ноги у нее снова начали кровоточить.
— Скоро и одиннадцатый появится на свет! — говорила она соседям. Мама отправилась в больницу перед самым Рождеством.
— Бедные вы мои детки. Опять остаетесь одни, и в ответе за весь дом! Приглядывайте получше за отцом и за Жан-Пьером.
Ему, этому бутузу, был всего год, а мне — 12.
Той зимой благодаря преподобному отцу Бернару я поняла одну важную истину. Он часто посещал квартал Мальпенье. И старался всячески помогать бедным семьям в свободное время, после преподавания в коллеже. Мы завидовали его ученикам старших классов, потому что он водил их в кино, а затем они обсуждали увиденное. Наша школа не выдерживала никакого сравнения с этим коллежем! Я узнавала от отца Бернара за два часа больше, чем от нашей учительницы за долгие месяцы. Мы замечали его издалека, лишь только он появлялся на каменистой дороге. Бабуля, стоявшая за соблюдение традиций, прозвала его «священнослужителем в штанах». Папа в ответ говорил:
— Очень хорошо, что он оставляет свою сутану дома, иначе, приходя в наш квартал, он бы часто уходил отсюда с грязью на подоле!
В тот день отец Бернар подкатил тележку прямо к нашему дому:
— Что слышно, Мирей? Как у вас дела?
Дела у нас шли неважно. И на этот раз мы с тяжелым сердцем встречали Рождество. Ни крошки Реми, ни мамы не было с нами, чтобы разделить праздник.
— Не хочешь ли ты, Мирей, помочь мне собрать побольше хвороста? На улице холодно, а вдвоем дело пойдет быстрее.
Мы углубились в поле, дошли до росших вдали тополей. И, войдя в лес, принялись собирать там сухие ветки. Отец Бернар работал без устали и при этом беседовал со мной:
— Видишь ли, Мирей, дрова эти мы отдадим тем, у кого совсем ничего нет. Я знаю, что ты сейчас тоже не слишком счастлива. Однако какой бы несчастной ты себя ни считала, всегда найдутся люди куда более несчастные. Страждущие сильнее тебя. Еще более обездоленные, чем ты. У тебя, по крайней мере, есть крыша над головой. А у иных и того нет.
— Как?. Совсем нет крыши?
В нашем доме с потолка часто капала вода. Каково же было тем, у кого и кровли над головой не было?!
— А собранный нами хворост позволит им развести огонь в своем убежище.
Я изо всех сил старалась помочь ему, хотя пальцы у меня закоченели. Когда тележка была полна доверху, мы оба почувствовали себя счастливыми. И часто, очень часто я вспоминала слова, услышанные от него в тот день. И они неизменно мне помогали.
Однажды февральским утром папа объявил:
— Дети мои… у вас появилась еще одна сестренка, Софи-Симона! Быстро собирайтесь и пойдем в больницу!
Наступило радостное оживление. Нас не пришлось понукать. И вот мы все в одинаковых розовых пальтишках!
— Надеюсь, вы на этом не остановитесь и подарите нам еще одного малыша, чтобы получилась ровно дюжина! — пошутила веселая сиделка. — Вы только поглядите, какая она милашка!
Но в тот день этот укутанный младенец меня не слишком занимал. Все мои мысли были о Реми: он лежал в другом крыле больницы, и видеть его можно было только сквозь оконное стекло. Все во мне возмущалось. Какая несправедливость! Бедный наш ангелочек.
Мама старалась меня успокоить:
— Милая моя Мими, в многодетных семьях никогда не обходится без невзгод. Им грозит гораздо больше опасностей, но ты и сама знаешь, что поводов для радости в таких семьях зато гораздо больше.
И неожиданная радость ждала меня в школе. Я перешла в следующий класс, там была уже другая учительница — госпожа Жюльен.
Эта полная веселая женщина сразу располагала к себе, она никогда не прибегала к линейке, а когда разговаривала, то размахивала руками, как крыльями. Лоб у нее был в мелких веснушках, свои уже седые волосы она стягивала в пучок на затылке и увенчивала его пышным шиньоном. Ее шиньон постоянно возбуждал мое любопытство: сколько на него приходилось тратить времени каждое утро! Правда, ей не нужно было, как мне, каждый день перед школой приносить домой пять больших буханок хлеба и два кувшина молока для младших братьев и сестер! Но она отлично понимала, почему я опаздываю на урок и путаюсь, произнося слова.
— Я знаю о твоих трудностях, Мирей. Твоя мама сказала мне, что тебе плохо дается деление. Ты хотя бы понимаешь, что это такое?
— Нет.
— Неправда, понимаешь! Вот смотри-ка. Ты приносишь домой две дюжины яблок. Их, стало быть, двадцать четыре. Торговка — женщина добрая, и вместо каждой дюжины она дала тебе по тринадцать яблок, значит, всего получилось их двадцать шесть. Не так ли? Вас в доме одиннадцать детей, прибавь сюда еще маму, получится двенадцать, а вместе с папой — тринадцать. А теперь дели яблоки. Каждый получит по два. Вот ты и правильно разделила!
Какая победа! Это окаянное слово «деление», от которого у меня кровь холодела в жилах, теперь меня больше не пугало. Я с торжеством ворвалась в комнату:
— Мама, я уже умею делить. При помощи яблок!
Госпожа Жюльен извлекла меня из последнего ряда, где мне было суждено, думала я, пребывать вечно.
— Садись-ка здесь, впереди. да, сюда. на первую парту. И когда мы будем заниматься счетом, ты будешь выходить к доске.
Сидеть на первой парте! Как хорошей ученице! Я почувствовала, что возвращаюсь к жизни. С тех пор я пристрастилась к цифрам и с удовольствием складывала, делила.
Меня ждала еще одна радость. Госпожа Жюльен знала, что в домах квартала Мальпенье кран есть только над кухонной раковиной. И в одно прекрасное утро она нам сказала:
— Вот что, дети. те, у кого дома нет душа, могут пользоваться им в школе.
Душем, который помещался за дверью, постоянно запертой на ключ? И ее отопрут для нас, учениц из Мальпенье? В это просто не верилось! Об этой двери ходили самые невероятные слухи. Матита даже уверяла, что за нею Синяя Борода держит всех своих жен. И вот по мановению госпожи Жюльен, этой доброй феи, дверь внезапно распахнулась, и все разъяснилось.
Наше первое купание под душем было каким-то откровением, мы могли сколько угодно стоять под струйками теплой воды. Мы чувствовали себя обновленными, сильными, здоровыми, счастливыми! Я на всю жизнь сохранила воспоминание об испытанном тогда удовольствии и даже теперь предпочитаю облицованным мрамором ваннам с позолоченными кранами любезный моему сердцу теплый душ — ласковый, бодрящий, снимающий усталость. Разумеется, школьный душ было бы даже смешно сравнивать с садовой лейкой, из которой папа обливал нас в теплые дни! Ведь душ-то действовал во всякое время года! Теперь я уже совсем по-иному относилась к школе и все реже опаздывала на занятия.
У госпожи Жюльен была дочь по имени Фаншон. Она была гораздо старше меня… по крайней мере, года на четыре. У нее была завидная профессия: она танцевала в Авиньонской опере. И часто устраивала утренники в школе. Высокая, тоненькая, с удивительно стройными ногами (недаром она была балериной!), она всегда приходила в изящных туфельках, которые приводили меня в восторг.
— Тебе, кажется, нравятся мои туфли? — как-то спросила она, встряхнув своими длинными локонами.
— О да! — вырвалось у меня.
Они были ярко-красного цвета. На следующий день Фаншон пришла в других туфлях и протянула мне сверток. В нем лежал предмет моих грез.
— Возьми эти туфли. Я их тебе дарю.
Увы, меня ждало огорчение. У высокой Фаншон и нога была не маленькой, а я всегда носила обувь 33 размера. Вот незадача. Ведь туфли были до того хороши! Выход был все же найден: я напихала в них газетную бумагу, которую хранила для протирки стекол. Дома в мои обязанности входило следить за чистотой окон и надраивать наждаком чугунную печку, а золу из нее выгребал папа. Словом, надеть туфли мне удалось, но элегантной походки не получилось.
— Ты переваливаешься на ходу, совсем как утка госпожи Вержье, — таков был суровый приговор моих сестер. — Теперь мы так и будем тебя называть «Мими-утка»!
Сколько раз они произносили эту фразу нараспев!
Фаншон, которая по-прежнему хорошо ко мне относилась, неизменно настаивала на том, чтобы я участвовала в школьных праздниках, где она танцевала; по моему мнению, танцевала она превосходно, правда, сравнивать мне было не с кем, а когда она исполняла танец «Умирающий лебедь», у меня всегда слезы выступали на глазах. Я с раннего детства привыкла петь на публике, еще с того дня, когда спела «Моя милая куколка», однако Фаншон хотела, чтобы я выступала с совсем другими песенками, а мне это было не по душе.
— Что с тобой, Мирей? Тебе не хочется петь?
— Не могу. У меня горло болит.
Я самым бессовестным образом лгала.
— Просто беда с этой Мирей, — жаловалась Фаншон своей матери. — Она упряма и ленива.
Эта нелестная характеристика была во многом справедлива. Но не во всем. Да, я могла показаться упрямой, когда делала то, что мне нравилось, и ленивой, когда не хотела делать того, что мне не нравилось. И с тех пор я ни капельки не переменилась!
Жерар Филип, кумир поколений, тоже жил в Авиньоне
… я хорошо помню, как старшие школьницы прогуливались на переменах с его фотографиями в различных ролях из кинофильмов. Я часто вглядывалась в эти фотографии, передававшие необычайный блеск его глаз, и о чем-то мечтала. Много времени спустя, уже в Париже, я увидела игру этого волшебника экрана в фильмах «Пармская обитель», «Дьявол во плоти», «Фанфан-тюльпан»…
Мне не по нраву был репертуар, который навязывала Фаншон, зато я с каждым днем все больше любила песни Пиаф и Марии Кандидо. Но песни о страстной любви Фаншон решительно отвергала, замечая: «Пиаф не для маленьких девочек». У нее были твердые педагогические принципы. Кстати, впоследствии она стала учительницей.
Конфликт между нами так и не удалось уладить. Моими верными союзницами были две подружки — Мари-Жозе и Розелина.
— Ты им чертовски здорово подражаешь, — утверждали они. И я, как ни в чем не бывало, затягивала песню «Мой легионер».
Мари-Жозе Бекериан была высокая и рыжая армянская девочка, жила она в красивом доме, стоявшем в саду, где росла японская хурма. У этого редкого дерева был тот же удел, что и у клубничных грядок господина Фоли. Только здесь, на беду, была неугомонная бабушка, она гонялась за нами, громко крича: «Так вот кто, оказывается, постоянно поедает мою хурму?!»
Впрочем, она была совсем не злопамятна и охотно угощала нас вареньем из лепестков роз, которое мы ели вместе с ломтиками сыра…
У Розелины, у бедняжки Розелины, поначалу было еще более безоблачное детство, чем у Мари-Жозе. Она жила вдвоем с матерью, а та ни в чем не отказывала дочке; происходило это, возможно, потому, что отец не жил с ними, и мать всячески старалась, чтобы девочка из-за этого не страдала. Она была портниха и шила дочке такие красивые платья, о которых можно было только мечтать. Когда Розелина приглашала меня в гости, стол у них напоминал богатую витрину кондитера! На нем высились горы вкусного печенья и графинчики с клубничным сиропом. Моя подружка была всегда нарядно одета, так что я однажды не удержалась и воскликнула: «До чего же у тебя красивая блузка!»
Она была отделана розовым кружевом, а рукава были в оборках. Мать Розелины ласково сказала мне:
— Ну что ж, раз тебе блузка понравилась, я и для тебя сошью такую же! Я чуть было не прикусила язык. Я попала в ужасное положение: разве могла я обладать такой вещью, какой не было у моих сестер? Это противоречило непреложному правилу, которого придерживалась мама: «В семье Матье все дети должны одеваться одинаково!»
Но именно она-то и положила конец моим сомнениям:
— Милая моя Мирей, ты уже растешь («Ох! Не так уж и расту!» — подумала я). Надеюсь, ты скоро получишь свой школьный аттестат! Тогда будешь считаться взрослой и сможешь одеваться, как тебе нравится.
Красивая розовая блузка отправилась еще на год в шкаф. Розелина меня в ней так никогда и не увидела. После неожиданной смерти матери ее жизнь коренным образом переменилась. Случившееся стало ужасным ударом для моей подружки. Она была в полной растерянности и не могла осознать того, что произошло. Она чувствовала себя совершенно беззащитной. За девочкой приехала и увезла ее с собой бабушка, которую та почти не знала. И тогда я подумала, что совсем не так уж хорошо быть единственным ребенком в семье. После того как Розелина уехала из наших краев, я о ней больше ничего не слыхала. Крутая перемена в ее судьбе произвела на меня глубокое впечатление. И дело было не только в разлуке с близкой подругой, но в том, что я постигла важную истину. Пусть у меня и не было красивых платьев, как у Розелины, но зато мне было даровано другое: любовь, семейное тепло — глубокое, сильное чувство, навеки соединившее наших родителей, навсегда сплотило нас, детей, вокруг них и привязало друг к другу Все это я ощущала каждодневно, особенно по воскресеньям, и хранила в своей душе, как бесценное сокровище.
Ведь в воскресный день мы собирались все вместе.
День этот начинался с мессы. В церкви мы пели, папа и я выступали в роли солистов, а родственники и друзья составляли хор.
Есть люди, которые никогда не поют. Я наблюдала за ними в храме. У них рот будто на замке. Они не издают ни звука. Словно их заморозили. Они не решаются петь. Может, боятся, что у них это плохо получится, а может, им просто не хочется. И значит, у них на душе неспокойно. Меня так и подмывает сказать им:
— Пойте! Не важно, как, но только пойте! Если б вы только знали, какое это приносит облегчение! Думаю, что пташка, когда она расправляет крылья и пускается в свой первый полет, испытывает такую же радость! Пойте! И если у вас даже нет ни гроша в кармане, вы почувствуете себя богаче.
Мы, члены семейства Матье, пели все вместе и тогда, когда отправлялись на прогулку к Домской скале. Но в этом случае в наш репертуар входили веселые, задорные песни. Мы, дети, бежали вприпрыжку, уходили вперед, возвращались назад, и все кончалось тем, что малыши мчались наперегонки: каждый хотел оказаться первым наверху, у подножия огромного дуба. Родители шли медленно, не уставая любоваться открывавшимся оттуда живописным пейзажем: внизу был виден город и — главное — Рона.
— Это самая красивая река на свете, — уверял нас папа, который, к слову сказать, не так уж много путешествовал на своем веку.
Однако мы ему верили и до рези в глазах смотрели на Рону, сверкавшую на солнце.
Была еще одна причина, почему нам так нравилась Домская скала. Дело в том, что дедушка принимал участие в реставрации лестницы святой Анны, которая ведет к собору. Он даже участвовал в перепланировке старых садов. И всякий раз мы непременно подходили к гробнице Иоанна XXII. Оба Матье — и отец, и сын — считали образцом зодчества воздвигнутую здесь часовню, хотя во времена Французской революции ее колоколенки лишились своих куполов. Это обстоятельство постоянно порождало горячие споры между папой и дедушкой:
— Нечего сказать! Хороши они, твои революционеры! Разорили такую красоту!
Дедушка пылко возражал по-провансальски. Что именно он говорил, я не понимала, но смысл всегда улавливала:
— Не будь революции, что было бы с такими, как мы, Матье? Они бы все, пожалуй, перемерли с голоду!
Но папа продолжал ворчать:
— Какая жалость, что не сохранился этот редкостный материал из Перна (речь шла о самой лучшей каменоломне в наших краях). И эти безбожники разбили вдребезги прежнюю статую папы, так что пришлось ее потом изваять заново!…
Дедушке этот разговор был явно не по душе, и он переводил взгляд на резиденцию епископа, у входа в которую высились, как и прежде, лев святого Марка и бык святого Луки: они были целы и невредимы.
Примирение наступало, когда папа указывал нам на «свои» старинные крепостные стены, которые опоясывали лежавший внизу город. Он вместе с дедушкой регулярно участвовал в их подновлении. И очень этим гордился, чуть ли не так же, как тем, что был отцом 11 детей. Он не уставал ругать всех «вандалов, вампиров и вертопрахов», которые норовили разрушить стены, мешавшие городу разрастаться вширь. Бурные споры по этому поводу разделили Авиньон на два лагеря: одни стояли за сохранение стен, другие были против. «Кощунственную» затею уже начали проводить в жизнь.
— Увидите, еще прольется кровь! — грозился папа, который в жизни и мухи не обидел.
И вид у него был при этом такой свирепый, что мы, дети, невольно верили ему. Хотя всерьез поверить в это не решались.
Возвращаясь домой после прогулки к Домской скале, мы всякий раз задерживались на площади перед Малым дворцом, чьи оконные переплеты из камня давно нуждались в ремонте. Именно на этой площади летом бурлил Авиньонский фестиваль. Но местных жителей он не слишком занимал. Съезжались на него парижане, туристы… Все те, кого папа пренебрежительно именовал «пачкунами, которые пишут на стенах»; при этом он нас предупреждал: «Берегитесь, если я увижу, что и вы посмеете писать на камне!» Сама мысль об этом выводила его из себя.
Только позднее, гораздо позднее я узнала, что юный бог театра жил в нашем городе. Я говорю о Жераре Филипе. Сама я его никогда не видала. Когда он дебютировал в трагедии Корнеля «Сид», мне было всего пять лет, а когда он сыграл свою последнюю роль, едва исполнилось 12. Но я хорошо помню, как старшие школьницы прогуливались на переменах с его фотографиями в различных ролях из кинофильмов. Я часто вглядывалась в эти фотографии, передававшие необычайный блеск его глаз, и о чем-то мечтала. Много времени спустя, уже в Париже, я увидела игру этого волшебника экрана в фильмах «Пармская обитель», «Дьявол во плоти», «Фанфан-Тюльпан». И когда я теперь пою:
Жил в Авиньоне принц, хорош собой и смел,
Ни королевства он, ни замка не имел,
Но для того, кто наш Прованс любил,
Он самым настоящим принцем был.
А я в те годы девочкой была,
Мечтая, розы для него рвала.
В ту пору счастье вовсе не ценили. -
… имя Жерара Филипа в песне не упоминается, но публика хорошо понимает, о ком идет речь. И испытывает глубокое волнение. Вспыхивают аплодисменты, они выражают любовь к нему, любовь, которую испытываю к нему и я, хотя мы в жизни ни разу не встречались: я родилась слишком поздно.
Слишком поздно и для встречи с Эдит Пиаф. Мне удалось увидеть ее только в фильме Блистена «Померкшая звезда» (и меня потрясло, как она естественно в нем играла), а также в фильме Саша Гитри «Если бы мне рассказали о Версале», в нем она пела: «Дело пойдет, пойдет на лад!» — пела так, что это глубоко волновало; видела я ее также и во «Французском канкане» Жана Ренуара: она играла роль пресловутой Эжени Бюффе, «дивы» начала XX века.
Думаю, что кинематограф мог бы чаще привлекать к работе Эдит Пиаф. Ведь она была актрисой — и комической и трагической — в не меньшей мере, чем певицей. Однако, без сомнения, она была прикована «стальной цепью» к эстраде и страстно любила петь: без песни она просто жить не могла! Другим удавалось обуздать эту страсть, и потому они стали известными актерами: я имею в виду Монтана, Бурвиля, Ремю, Фернанделя...
Фернандель! Это был для нас самый любимый из прославленных артистов кино, в чем госпоже Жюльен принадлежала немалая заслуга. Она надумала проводить в летние вечера киносеансы под открытым небом. То-то было радости! Расставляли скамьи, приносили прохладительные напитки, как на празднике. И мы с восторгом смотрели «Анжели», «Возрождение», «Шпунц», «Топаз». одни только фильмы Марселя Паньоля.
— Вот что я называю поистине нашим кино! — восклицала госпожа Жюльен, которая терпеть не могла американских фильмов.
Нам и в самом деле были по душе фильмы Паньоля. В них представал наш Юг, мы слышали свою речь, узнавали близкие нам обычаи и привычки, а когда вокруг стрекотали кузнечики, нам не сразу удавалось понять, стрекочут ли они на экране или в траве у наших ног, потому что еще не успели уснуть. Потом наступил черед «Мариуса», «Фанни», «Сезара», и, посмотрев этот последний фильм, я вдруг обнаружила, что мой папа… вылитый Ремю! Оба употребляли одни и те же выражения. И хотя оба любили поворчать, тем не менее, были на редкость обаятельны и великодушны. Пошуметь и покричать они умели, но сердце у них было доброе.
После того как госпожа Жюльен показала нам фильм «Манон ручьев» с Жаклин Паньоль в главной роли (я долго бредила этим образом), она объявила, что нам покажут теперь «Письма с моей мельницы». Эта картина имела такой успех, что ее демонстрировали дважды. Стремясь соединить приятное с полезным, наша любимая учительница убедила нас прочесть не только те рассказы Доде, по которым был поставлен фильм, но и все другие, в частности «Три малые обедни», «Эликсир его преподобия отца Гоше» и «Тайна деда Корниля». Я выучила их чуть ли не наизусть. И смаковала, точно лакомство. В то время это был весь мой литературный багаж: немного Паньоля и немного Доде.
— Она так мало знает, милая моя дочка, — жаловалась мама. — Иногда я думаю, как она получит свой школьный аттестат.
Я отдавала себе отчет, что час расплаты близок, но уговаривала себя, что время еще есть. Нагоню, когда начнется учебный год. Ведь летние каникулы — самая чудесная пора. К тому же предстоял самый прекрасный праздник из всех, день 14 июля.
С утра мы отправлялись на берег Роны. На плечах у папы восседал самый младший, мне казалось, будто прошел целый век с той поры, когда это место занимала я. Впрочем, принадлежало оно мне недолго: Матита быстренько вытеснила меня оттуда! В небо взлетали разноцветные ракеты, на улицах и на мосту горожане танцевали в национальных костюмах. Так было прежде, так продолжается и поныне. Верность традиции сохраняется.
Знаменитый комедийный французский киноактер Фернандель в фильме «Закон есть закон»
… Фернандель! Это был для нас самый любимый из прославленных артистов кино…
А потом был летний лагерь. Мы попали туда во время каникул благодаря Кассе семейных пособий. Все началось в тот памятный день, когда в мэрии чествовали матерей из многодетных семей.
Это была незабываемая церемония: маме вручили очень красивый диплом (дома мы его повесили на стенку, где он красуется до сих пор) и медаль. Нас, детей, больше занимал устроенный затем полдник, а после него — представление с участием клоунов. Маму же интересовало другое: полученные ею подарки — белье и небольшая сумма денег. Словом, праздник удался на славу.
А через несколько дней мы отправились в летний лагерь под названием «Стрекозы». Он помещался недалеко, достаточно было переправиться через Рону. Место это именовалось Вильнёв-лез-Авиньон, от него было рукой подать до монастыря. Место для лагеря выбрали прекрасное, и название к нему как нельзя больше подходило: там резвилось множество стрекоз… их было не счесть. Нам очень нравилось наблюдать, как они появляются на свет… Для этого надо было запастись терпением и хранить полное молчание. Когда стрекозы появляются на свет, они бледно-зеленые, как молодые листочки на липе. Больших стрекоз мы старались поймать, зажать в кулаке и поднести к самому уху, чтобы лучше услышать их пение; однако испуганная стрекоза не издавала ни звука. Оставалось выпустить ее на волю целой и невредимой, хотя мы и были обмануты в своих надеждах. День проходил незаметно. Мама и папа забирали нас вечером домой, а назавтра все повторялось: в семь утра мама усаживала нас в автобус на площади Сен-Лазар (это было довольно далеко от нашего дома). Мы брали с собой перчатку для обтирания и полотенца, потому что в лагере был огороженный душ, которым все пользовались. День начинался с легкого завтрака, потом мы гуляли, обедали, отдыхали, шли на полдник, играли. В те годы строений поблизости не было, мы действительно жили на природе среди густых акаций и сосен. Воспитательница разыгрывала с нами скетчи и одноактные пьесы. Я неизменно исполняла роль Золушки. То была моя любимая сказка. Этот персонаж, казалось, был создан именно для меня. Я ни на минуту о нем не забывала и ясно представляла себе, как из замарашки становлюсь принцессой… И разве в лагере не у меня была самая маленькая ножка?!… Моя страсть к элегантной обуви родилась, должно быть, именно тогда, когда я с удовольствием надевала туфельки из беличьего меха. Роль эта мне никогда не надоедала. Я усердно скоблила землю, а мои сестрицы и подружки осыпали меня насмешками, входя в роль злобных сестер Золушки. А в конце спектакля я гордо прогуливалась, как и подобает в моем представлении принцессе, облачившись в «роскошное» платье из листьев, скрепленных сосновыми иглами. И так повторялось без всяких изменений. Сказка превратилась в неизменный ритуал, она сделалась частью нашей жизни, так что все стали называть меня Золушкой.
В один прекрасный день мама приехала со сногсшибательной новостью:
— Дети, вы скоро увидите море!
До сих пор мы видели море только на фотографиях, в кино или на телевизионном экране. И тогда мама вспоминала, что ее детские годы прошли в Дюнкерке. Она признавалась, что ей всегда недостает моря. В ее памяти неожиданно всплывали воспоминания о той поре, когда она была девочкой, когда морские брызги били в лицо, свежий ветер хлестал по щекам, а воздух был, казалось, пропитан морской солью. Сама она прежде никогда не говорила с нами о море. И я с изумлением обнаружила, что в самой глубине души она таила от нас эти воспоминания. Но тогда, стало быть. мама не была совершенно счастлива с нами? Эта мысль некоторое время мучила меня. А вот теперь и мы отправлялись в Марсель.
— Вам необыкновенно повезло, — говорила мама. — Все дело в том, что мы — многодетная семья. Вот нам и позволили обновить загородный дом в Карри-ле-Руэ!
И все это по милости Кассы семейных пособий. Мои сестры были в восторге, мама тоже радовалась:
— Вы только поглядите, как здесь красиво!
Спорить с этим не приходилось. К пляжу спускались по дороге, обсаженной соснами. И, как обычно, держась за руки, чтобы не потеряться; так мы добирались до рыбной пристани.
— Тут вы вдоволь поедите рыбы, — говорила мама, — а это очень полезно для костей. И к тому же научитесь плавать!
Но на деле все получилось вовсе не так. Я даже потеряла аппетит. И, как говорится, вконец зачахла. Меня терзала смертельная тоска по дому. Ведь это была первая долгая разлука. Без папы и без мамы мир мне казался пустым. Море не заменяло семью! Оно меня пугало. При виде этой безбрежной, волнующейся, рокочущей, изменчивой, бездонной стихии меня начинало мутить. И никакими силами невозможно было принудить хотя бы войти в воду.
Я до сих пор так и не научилась плавать. Самое большее, на что я решаюсь, — это окунуться у самого берега. Разумеется, мне время от времени приходится совершать поездки по морю, и при этом мне всегда бывает не по себе. Я, не мешкая, надеваю наушники и часами слушаю Дэвида Боуи или «Аббу», чтобы забыть, где нахожусь.
У воспитательницы в Карри-ле-Руэ сохранилось, должно быть, самое дурное воспоминание о маленьких Матье. Глядя на меня, как на старшую, сестры тоже проливали потоки слез. Через две недели родители решили нас проведать. Сперва они ехали поездом, потом добирались автобусом под палящим зноем. При их появлении мы с сестрами разревелись. Пытаясь нас успокоить, родители тут же отправились с нами на прогулку по дороге, пролегавшей над портом. Мы поравнялись с красивой виллой.
— Погляди-ка, — сказала мне мама, — тут живет Фернандель…
«Наш» Фернандель, общий любимец всей семьи. Но ни тогда, ни на обратном пути, хотя мы намеренно замедляли шаг, нам так и не удалось увидеть Фернанделя: он будто нарочно не показывался! Мы снова расплакались и плакали до самого отъезда родителей — зрелище было душераздирающее. Словом, наш месячный отдых в Карри-ле-Руэ оказался сущим мучением: слезы лились в три ручья, низвергались водопадом.
— Из-за вас уровень моря, похоже, поднялся, — изрекла мама.
Мы с радостью возвратились к нашим полям. На прогулках мы собирали одуванчики, рвали дикий лук-порей, который гораздо вкуснее того, что растет в огороде, лакомились ежевикой, попадалась нам даже айва.
А в школе меня уже ждала госпожа Жюльен: ведь в этом году мне предстояло получать аттестат об окончании школы.
Мне так хотелось получить его. Прежде всего, ради нее: ведь она мне столько помогала, столько со мной возилась, не могла же я ее подвести! Но боже, какая это была непосильная задача! Просидев несколько лет на задней парте, я почти не слушала объяснений учительницы. Я хорошо понимала, что толком ничего не знаю. Кое-что помнила о Наполеоне, потому что этот человек маленького роста мне нравился. Немного больше — о Жанне д'Арк, она была мне симпатична, и я вообще обожала святых. Но эти вершины французской истории одиноко возвышались над «бездной» моего невежества, где смутно виднелся — благодаря картинкам в учебнике — какой-нибудь «поселок на сваях» или «вигвам американских индейцев».
С каким-то отчаянием я пыталась наверстать потерянное время, а его, как известно, наверстать невозможно. Целыми днями сидела, уткнувшись в книги. Безжалостно терзала свою память. И даже перестала петь.
— Что это совсем не слышно голоса вашей маленькой Мирей?
— Ничего удивительного! — отвечала мама с такой гордостью, с какой другие говорят об экзамене на ученую степень. — Она готовится к получению школьного аттестата!
Иногда меня охватывало малодушие.
— О чем ты только думаешь, Мирей, — распекала меня госпожа Жюльен.
Назавтра, чтобы заслужить прощение, я приходила в школу с большим букетом цветов, которые собирала в любезных моему сердцу полях.
— Спасибо, это очень мило с твоей стороны, — говорила учительница. — Но чем тратить время, срывая ромашки, ты бы лучше как следует выучила тройное правило!
Дело шло туго, очень туго! По вечерам я засиживалась допоздна, а папа этого терпеть не мог: он требовал, чтобы свет гасили в восемь вечера.
— Но послушай, Роже, она ведь готовится к школьным экзаменам! Все в доме только об этом и говорили. Я лишилась сна, хотя до тех пор спала как убитая. Время от времени бабуля возмущалась:
— Да вы ее в дурочку превратите. И зачем только нашей девочке этот ваш аттестат? Он что, поможет ей рожать здоровых и красивых детей?!
— Не будь у меня школьного аттестата, — возражала мама, — меня никогда бы не взяли на службу в мэрию!
— Вовсе не он тебя спас, а Господь бог! Знаешь поговорку: Бог помогает блаженным, детям и пьяницам. Так что наша девочка под его защитой! Получит она ваш хваленый аттестат!
Увы, я его не получила. До сих пор помню, как растерянно я глядела на лежавший передо мной чистый лист бумаги. Вопрос был о Капетингах. Я же их всех путала друг с другом. А вот про Жанну дАрк или про Наполеона им даже в голову не пришло спросить. Папа, как мог, утешал меня:
— Мне сдается, Мими, что гораздо уместнее употребить в разговоре имя Жанны дАрк или Наполеона, чем имена каких-то там Капетингов!
Госпожа Жюльен смотрела на это совсем по-другому. Суровым тоном она заявила мне, что я ее сильно разочаровала. Мне пришлось остаться на второй год в том же классе: учитывая мой возраст (14 лет!), это был мой последний шанс. На сей раз я отправилась на каникулы, навьюченная книгами. О поездке в Карри-ле-Руэ не могло быть и речи.
Мы снова оказались в летнем лагере «Стрекозы» в Вильнёв-дез-Авиньон. Там-то я и встретила ясновидящую.
Она жила возле кладбища. Одна наша подружка услышала, как ее мать, великая поклонница гороскопов, упомянула об этой женщине. У многих из нас были велосипеды, и вот мы целой ватагой отправились к ворожее, кто, сидя в седле, а кто — на багажнике. Перед тем мы выгребли всю мелочь из наших копилок и явились к этой гадалке на картах, немало позабавив ее тем, что сразу столько девчонок захотели узнать свое будущее. Беседовала она с нами поодиночке. Первая же подружка, выйдя от гадалки, объявила:
— Я выйду замуж, и у меня будет много детей.
Вторая сказала просто:
— У меня будет много детей…
— Но ты прежде выйдешь замуж?
— Об этом она мне ничего не сказала.
Разгорелся спор, потом все согласились, что без замужества дело не обойдется. Наступил мой черед. Эта женщина нисколько не походила на колдунью, в отличие от той противной старухи, которую я иногда встречала, когда ходила за покупками: та была вся в черном и у нее был ужасный, крючковатый нос. Однажды она на меня накинулась, крича, будто я утащила ее плетеную сумку. Я стояла красная от стыда, потому что это была наглая ложь, но привлеченные ее воплями прохожие останавливались возле нас. С тех пор всякий раз, собираясь идти к бакалейщику, я смотрела, нет ли поблизости этой ведьмы, а если замечала ее — всегда одетую в черное платье, сгорбленную и кривобокую — то поспешно пряталась за платанами. Ясновидящая из Вильнёва не внушала тревоги. Она была толстушка с ярко-синими глазами и приветливой улыбкой. В ее комнате висели карты небосвода, усеянного красивыми звездами.
— Когда ты родилась?
— 22 июля 1946 года.
— Ах, вот как!. Как раз на границе между знаками Рака и Льва. Ты, девочка, наделена живым воображением, возьму-ка я свои карты для гадания.
У бабули были точно такие же карты, но она пользовалась ими только тайком. Мне она никогда не позволяла к ним даже притрагиваться. С некоторым страхом я следила за тем, как гадалка их раскладывает. На ее лице изобразилось удивление:
— Странное дело! — вырвалось у нее. — Я вижу тебя в окружении королей и королев.
— Ничего удивительного, — сказала я. — Я зубрю историю Франции для школьного аттестата. Всех Капетингов запоминаю.
— Нет, тут совсем другое, — возразила она. — Я вижу тебя в кругу живых королей и королев.
— То есть, как — живых?!
Я решила, что она еще больше выжила из ума, чем та колдунья, что подстерегала меня у бакалейной лавки.
— А еще я вижу, что ты объездишь весь мир.
Я вышла от нее совершенно ошеломленная. Сестры и подружки забросали меня вопросами; в полной растерянности я им ответила:
— Она невесть что мне наговорила… Утверждала, что я буду встречаться с королями и королевами…
Вот так история! Никому другому гадалка ничего похожего не предсказала. Я не придала никакого значения этому пророчеству, решив, что она просто чокнутая. Матита и Кристиана были в тот день вместе со мной и все хорошо помнят. А много лет спустя, когда Кристиана, став медицинской сестрой, работала в больнице, ей пришлось ухаживать за больной, которая перенесла тяжелую операцию. И вдруг эта женщина ей сказала:
— А ведь вы — сестра Мирей Матье.
Кристиана внешне на меня не похожа, к тому же она неохотно говорит, что она моя сестра. Не придает этому особого значения.
— Вы ошибаетесь, — ответила Кристиана.
— Нет, не ошибаюсь. Я в этом уверена и в свое время в точности предсказала ее судьбу: она ездит по всему миру и встречается с королями и королевами!
У меня прекрасные родители, всю свою жизнь они посвятили нам, детям. Я это знала. Но очень скоро, уже в школе, поняла, что редко кому выпадает такое счастье, в других семьях живут иначе… У нас в доме не бывало ссор, раздоров, распрей, разлада…
Сестра рассказала мне эту невероятную историю, когда я возвратилась из очередной поездки.
— Я бы хотела повидать эту женщину, — заметила я.
— Это невозможно. Она умерла той же ночью…
С тех пор я больше ни разу не обращалась к ясновидящим.
Госпоже Жюльен не нравились мои сочинения, в которых к тому же хватало орфографических ошибок. Я же не на шутку гордилась придуманной мною фразой:
— Хризантемы в снегу похожи на хрустальные шары.
Я находила это предложение точным и красивым, но учительница как холодной водой меня окатила:
— Все, что ты пишешь, Мирей, просто детский лепет.
Чтобы лучше понять, что именно она имеет в виду, я засела за словари. Это стало, пожалуй, моим самым большим достижением. Должно быть, я чаще других учениц рылась в словарях! Однажды госпожа Жюльен произнесла при мне слово «бездумная», я поняла, что это отнюдь не похвала, и долго ломала над ним голову. Принялась его искать в словаре и потратила на это уйму времени, так как думала, что слово это начинается со слога «бес».
И вот он наступил, наконец, «судный день». Я поставила в церкви свечу святой Рите; ее лик помещался вдали от алтаря, но бабуля уверяла, что в безнадежных случаях именно этой святой надо возносить мольбу.
— А почему?
— Потому что, не обладай она истинной верой, ей бы нипочем не справиться со своими напастями. Муж, «на котором негде было пробу ставить» (так в наших краях называют тех, кто ведет разгульную жизнь), бил смертным боем эту святую женщину; смирением и мягкостью ей удалось вернуть его на стезю добродетели, но едва это случилось, как бывшие собутыльники, отпетые злодеи, прикончили его. Трое ее сыновей решили отомстить за отца, но она молила Бога: пусть уж они лучше умрут, чем станут убийцами. Так именно и случилось! Тогда несчастная решила удалиться в монастырь августинок, но в этом ей отказали, потому что она была вдова, а по уставу этой обители туда принимали только девственниц! И произошло чудо: Иоанн Креститель, блаженный Августин и святой Николай взяли бедняжку на руки — и она внезапно очутилась перед лицом настоятельницы, хотя двери храма были заперты! Настоятельница, разумеется, теперь уже не решилась изгнать ее из монастыря.
Какая прекрасная жизнь выпала на долю святой, к чьей помощи я собиралась прибегнуть! Снискав ее покровительство, я наверняка должна была попасть в ряды счастливиц, тех, кому вручат аттестат об окончании школы. Так оно и произошло. Я сказала госпоже Жюльен:
— Знаете, я думаю, что получила аттестат потому, что мне удалось употребить в моем сочинении ваше излюбленное слово «бездумная».
Была, правда, еще и свеча, которую я поставила святой Рите, но об этом я предпочла умолчать.
Это знаменательное событие было отмечено у нас дома торжественным праздником. Он состоялся не только потому, что я, как говорила мама, получила «свой диплом», но и потому, что Матита с первой попытки стала обладательницей школьного аттестата. По окончании праздника собрался семейный совет. Было решено, что продолжать нам с Матитой учиться дальше не имеет смысла. Госпожа Жюльен придерживалась того же мнения. У нас не было особых способностей ни к математике, ни к французскому языку, ни к другим предметам. Словом, никаких явных склонностей к наукам!
— У Мирей хорошо получается только одно, — сказала учительница, — она прекрасно поет. Как жаль, что она серьезно не занималась музыкой!…
То был камешек в мой огород. Госпожа Жюльен не раз советовала мне посещать уроки сольфеджио в музыкальном училище, где обучали бесплатно. А для того чтобы я могла успевать на эти занятия, она даже разрешила мне уходить немного раньше из школы.
Окрыленная, я пришла в подготовительный класс по изучению сольфеджио, он помещался в красивом здании нашего музыкального училища на площади перед Папским дворцом. Оглядевшись, я тут же поняла, что все 25 учениц уже знали ноты, аяо них и понятия не имела. К тому же мне еще и не повезло: на следующий день я заболела гриппом. Когда две недели спустя я вновь появилась в классе, меня, разумеется, посадили на последнюю парту. Словом, все повторилось, как в школе!
— К чему мне эта китайская грамота, — подумала я. И больше ноги моей там не было.
— Мы могли бы помогать по дому, — предложила Матита, которая очень любила хозяйничать и готовить. Мне же, признаюсь, такие занятия были не по душе. К величайшему моему облегчению, папа не поддержал предложение сестры. Матита, конечно, была еще девочка, но мне уже исполнилось 14 лет, а потому он решил, что лучше подыскать мне какую-нибудь работу.
— Надо непременно научиться какому-либо ремеслу, — сказал он, — это всегда послужит опорой в жизни.
Я охотно согласилась. Мне не терпелось внести свою лепту в семейный бюджет. Возможность зарабатывать себе на жизнь переполняла меня гордостью. Отныне я никому не буду в тягость!
— Да, папа, я очень хочу работать и готова делать все, что угодно.
— Делать все, что угодно… Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?! Я не позволю тебе делать все, что угодно!
Все рассмеялись. Я с удовольствием думала, что мое детство подошло к концу. Теперь я уже стала молодой девушкой и могла помогать семье. Однако в один прекрасный день, когда подружка, жившая по-соседству, покрыла мне ногти лаком, папа задал мне хорошую взбучку. Он терпеть не мог, когда прибегают к косметике, и считал, что внешность должна быть естественной.
Я попробовала было заикнуться, что тетя Ирен красит губы помадой и это выглядит очень красиво. Он вышел из себя:
— Красиво! Ты находишь, что это красиво?!. Возьми ломтик лимона, проведи им по губам, и они приобретут естественный красный цвет! А кожа вокруг рта покажется еще белее.
Однажды вечером отец, возвратившись домой, сказал:
— Дело в шляпе! Завтра утром можешь отправляться на фабрику, где изготовляют конверты!
— А что я там буду делать, папа?
— Что делать? Думаю, клеить конверты.
А так как счастье не приходит в одиночку, и мама, в свою очередь, пришла со сногсшибательной новостью: нас опять переселяют.
— Мы будем жить в квартале Круа-дез-Уазо, там построили дома с умеренной квартирной платой!
Не говоря никому, я вновь поставила свечу святой Рите, чтобы возблагодарить ее за то, что для нас начиналась теперь новая жизнь.
Круа-дез-Уазо.. Сущий дворец! По крайней мере, он нам таким показался: там у нас были четыре комнаты, а ко всему еще и душ! И уж совсем неслыханная роскошь: из крана текла горячая вода. У родителей была комната с балконом. А в комнате, где поселились Матита, Кристиана и я, имелся умывальник, одну комнату отвели младшим девочкам, другую — мальчикам. В нижнем этаже дома разместились книжный магазин и бакалейная лавка.
— Думаю, нам будет здесь хорошо жить, моя перепелочка, — сказала мама, — а потом, с твоей помощью, легче станет сводить концы с концами!
Она сказала это для того, чтобы подбодрить меня, потому что я приносила домой всего 350 франков. По правде сказать, платить мне больше было не за что. Зато название моей должности — «укладчица» — звучало достаточно солидно. Всего нас трудилось человек 20, я работала на упаковке. По одну сторону лежали кипы конвертов, а по другую — коробки, куда их укладывали. Занятие было, в общем, нехитрое. Меня, как самую младшую, поставили помогать двум опытным работникам — госпоже Жанне и ее мужу Луи. У нее были удивительно тонкие седые волосы, а он походил на красивых старичков, которых изображают на картинках.
— Не рано ли ты начала работать? — говорила она.
— Что вы?! Ведь мне уже пятнадцатый год!
— Хочешь конфетку?
Госпожа Жанна показала мне, как надо складывать картон, чтобы получилась коробка. Я протягивала ей коробку, она прошивала ее скрепками на машине, а затем передавала мужу, который укладывал в нее конверты.
— Дело, оказывается, совсем немудреное!
— В таком возрасте все кажется забавой! — говорила она не без удивления.
Я постоянно пела, и в цехе стало веселее. Однажды к нам зашел владелец фабрики; я разом умолкла.
— Продолжайте, продолжайте, девочка. С вашим приходом работа идет быстрее!
С тех пор он время от времени заглядывал к нам:
— Как дела, Мирей? Что-нибудь случилось? Почему нынче утром вы не поете?
Он держал себя очень приветливо. Мне не хотелось огорчать госпожу Жанну и ее мужа, которые по-прежнему угощали меня конфетами, но я мечтала перейти в тот цех, где делали конверты. За эту работу платили немного больше. Каждый сидел за небольшой машиной, она сама разрезала бумагу, складывала из нее конверты и смазывала их клеем. Работа там требовала внимания: если машину вовремя не остановить, в нее могла попасть рука. Поэтому не могло быть и речи о том, чтобы доверить такую работу девчонке, еще не достигшей и 15 лет. Но мне хотелось зарабатывать хотя бы немного больше, и я решилась спросить у хозяина, нельзя ли мне трудиться сверхурочно.
— А вы могли бы приходить к пяти утра?
— Конечно, мосье!
— Но ведь придется вставать чуть свет. Вам без велосипеда не обойтись…
Он предложил мне взять велосипед и постепенно платить за него из жалованья. Взносы, надо сказать, были очень скромные, зато, обзаведясь велосипедом, я могла уезжать из дома на заре и возвращаться поздним вечером, экономя время. Правда, не все было просто. И рано утром, и вечером мне приходилось вытаскивать или убирать велосипед в подвал нашего дома, а там царил мрак. Я на всякий случай вооружалась шваброй, потому что ужасно трусила. Однако стремление ежемесячно приносить домой 500 франков вместо 350 помогали мне преодолевать страх. Мама догадывалась, что я очень боюсь, и успокаивала меня:
— Не тревожься, милая, я стою на страже!
Зимой, особенно в непогоду, когда ездить на велосипеде было нельзя, я добиралась на работу пешком. Заходила за Люсьенной, моей подружкой, которая жила неподалеку от нашего дома и работала на той же фабрике: вдвоем веселее было коротать путь.
На следующий год Матите исполнилось 14 лет. Я спросила у хозяина, не возьмет ли он на работу мою младшую сестру. Она заняла мое место на упаковке, где я помогала госпоже Жанне и ее мужу, а я наконец-то перешла в цех, где работали на машинах. На каждой из них изготовляли за смену по 7000 конвертов. Я справлялась с этим играючи. А что если запустить машину чуть быстрее, ведь она выдаст тогда больше конвертов?! Для этого мне нужно было только сменить репертуар и исполнять не песни Пиаф, а песни Трене!
Гордость переполняла меня при мысли, что я теперь тоже зарабатываю деньги и гораздо реже слышу, как мама сетует на то, что «в этот месяц опять не удастся купить нужные вещи»; это помогало мне легче переносить некоторые неприятности, например дни, когда дул мистраль. Он с такой неистовой силой врывался в проулки между домами, что всякий раз грозил расплющить меня вместе с велосипедом о стену Тогда приходилось слезать с седла и, крепко ухватившись за руль, медленно тащиться в полной темноте… Однако отныне Матита ходила на работу вместе со мной, а вдвоем, что ни говори, не так страшно!
Мы обе вставали в четыре часа утра, стараясь не разбудить остальных. Но папа и мама всегда были уже на ногах, чтобы приготовить нам кофе.
На фабрике нередко бывали помолвки, и дело обычно заканчивалось свадьбой; в таких случаях хозяин подносил всем по стаканчику вина, а меня непременно просили петь.
— Тебе давно уже пора принять участие в конкурсе! — сказала как-то одна из моих подружек.
— И она, конечно, победит! — сказала другая.
— С ее замечательным голосом! — прибавила госпожа Жанна.
Речь шла о конкурсе «В моем квартале поют», который устраивала городская мэрия, стремясь оживить музыкальную жизнь Авиньона: то было состязание любителей, которые распевали песни на каждом перекрестке!
Возвращаясь с фабрики, мы проходили мимо «Дворца пива», где охотно собиралась жившая поблизости молодежь. Иногда кое-кто пропускал стаканчик прямо у входа. Как известно, я смелостью не отличалась и спешила незаметно проскользнуть внутрь. Иные мои подружки назначали тут свидания своим приятелям. Я же — никогда. Флирт меня не привлекал. К тому же в моей душе тайно зрела одна мысль, которая постепенно завладела всем моим существом: я мечтала стать певицей. Существует ли более прекрасное занятие на свете?! Оно дарит тебе радость круглый год. А ты даришь радость всем, кто тебя слушает. Ведь пока ты поешь, они забывают о своих невзгодах, о своих недугах. Я наблюдала это в нашем доме, когда мы слушали Эдит Пиаф.
По мере того как приближался день конкурса, жители каждого квартала становились все более пылкими приверженцами того или той, кому предстояло отстаивать их престиж. И тогда я собралась с духом. Матита и фабричные подружки изо дня в день настойчиво убеждали меня, что давно пора поговорить с мамой.
— Я уже и сама об этом подумываю, — сказала она, — вот только не знаю, как на это посмотрит папа.
С родителями и еще одной новорожденной сестренкой 10 мая 1964 года, которому предстояло сыграть столь важную роль в моей жизни, мама произвела на свет тринадцатого ребенка… Слава Богу, родилась девочка, можно было надеяться, что с ней будет меньше хлопот, чем с мальчиками.
Наш папа — такой добрый и вместе с тем такой строгий… Нам никогда не разрешали уходить из дома по вечерам, а потому не могло быть и речи о том, чтобы опоздать к назначенному часу, хотя бы на десять минут. В воскресенье, когда можно было не спеша посидеть вместе и побеседовать, я, обменявшись красноречивым взглядом с мамой, завела разговор о конкурсе.
— Отличная затея, этот конкурс, — заметил папа. — Знаешь, будь я помоложе, я и сам бы принял в нем участие в подходящем жанре.
— Это в каком же? В качестве исполнителя комических песенок? — съязвила мама.
Отец испепелил ее взглядом:
— Комических песенок? Мне?! Я бы выступил в качестве оперного певца, и ты это хорошо знаешь! А вот наша Мими могла бы выступить в конкурсе как эстрадная певица. И она бы там достойно выглядела.
Мысль о моем участии в конкурсе высказал сам отец: дело было выиграно!
Впрочем, не совсем. Нужно было еще подготовиться к конкурсу. Я решилась на первый шаг: мы отправились вместе с мамой в мэрию, поднялись на второй этаж, и там я записалась в число участников конкурса.
— В каком жанре вы намерены выступать? — спросил меня служащий.
— Как эстрадная певица!
— Что?… Но вы еще совсем маленькая!
— Зато у меня сильный голос!
Впервые я, столь робкая от природы, утверждала свои права. Мама посмотрела на меня с нескрываемым удивлением. Тогда я еще не отдавала себе в этом отчета, но позднее, вспоминая тот случай, ясно поняла, что именно тогда во мне родилось неодолимое желание стать профессиональной певицей. Я ощутила, хотя еще не вполне осознанно, что ни в коем случае не соглашусь провести всю свою жизнь на фабрике, клея конверты или возясь с коробками, как бедная госпожа Жанна. Вечером я долго ворочалась в постели.
— Ты что, не спишь? — удивилась Матита.
— Нет. Как ты думаешь, а вдруг я и впрямь стану настоящей певицей?
— Как Эдит Пиаф или Мария Кандидо? Это полностью переменило бы всю нашу жизнь!
Я мысленно представила себе маму, которая перед самыми родами все еще трудится через силу. Она ждала тогда 12 ребенка. Одним едоком в семье станет больше.
— Только смотри, никому ни слова! Пусть это останется нашей тайной.
— Понимаю. Ведь пока это только игра.
На следующий день в семье горячо спорили, какую мне выбрать песню. Мне самой больше всего нравился «Мой легионер», но тут уж мама решительно воспротивилась:
— Эта песня не для твоего возраста!
Голосовали простым поднятием руки, и большинство высказалось за песню «Лиссабонские колокола», которая в исполнении Марии Кандидо сделалась знаменитой. Я успешно прошла предварительный отбор в присутствии устроителей конкурса. Комитет возглавлял Рауль Коломб, заместитель мэра, председатель ККАС, что означало «Комитет по координации авиньонской самодеятельности». Помогал ему Жан-Дени Лонге (в прошлом журналист «Дофине либере»). Я отвечала всем требованиям, предусмотренным условиями конкурса: мне было полных 15 лет (скоро должно было исполниться 16) и я не была профессиональной актрисой.
Наступил знаменательный вечер: дело происходило в июне.
— Тебе страшно? — спросила Матита, причесывая меня перед выступлением.
— Немного боюсь.
— Но ведь это. пока только игра.
Она выразительно посмотрела на меня, как бы напоминая о нашем уговоре.
И вот началось! Я стою на возвышении. Совсем как на школьных праздниках, с той только разницей, что на сей раз передо мной не друзья, а настоящая публика. Публика, которая пришла сюда, чтобы поразвлечься, сравнить и обсудить певцов, а при случае и освистать их. Одни слушают очень внимательно, потому что они мои сторонники, другие, напротив, шумят. Я твердо решила во что бы то ни стало добиться успеха. И горланю свою песню. В эти минуты я даю себе клятву преодолеть все преграды и стать певицей!
— Господи боже, я боялась, что ты сорвешь себе голос! — призналась мне вечером мама.
Я прошла в полуфинал. Мои сестры волновались больше, чем я сама. Братья, дедушка, бабуля, второй мой дед, тетя Ирен, мой кузен, двоюродная бабушка Жюльетт — все они стеной стояли за меня. Не было только среди них бедного дяди Рауля, чей горб приносил счастье. Видимо, этого талисмана мне и не хватило. Словом, на сей раз «Лиссабонские колокола» не возвестили о моем триумфе. Победу одержала красивая блондинка, которая выступала в другом, далеком от центра квартале! Это было немыслимо. Просто немыслимо.
— Не нужно плакать, девочка, — ласково сказал мне господин Коломб. — Ты еще так молода. У тебя впереди уйма времени! Употреби его на то, чтобы поработать над своим голосом и. до будущего года!
Одна только Матита понимала всю глубину моего отчаяния. Я потерпела неудачу… И, как в истории со школьным аттестатом, мне предстояло снова добиваться успеха. Но мама опять попала в больницу из-за своих разбухших вен. я видела, как она страдает, понимала, как ее тревожит постоянная нужда в деньгах, и потому ждать еще целый год мне казалось невыносимым. А я так надеялась на удачу!…
— Господин Коломб совершенно прав, — сказал папа, — тебе действительно надо поработать над голосом. Для этого придется брать уроки.
Я встревожилась:
— Опять в музыкальном училище, потому что в нем учат бесплатно?
— Нет, тебе ведь там не понравилось. Я подумал совсем о другом. Ты знаешь Марселя, угольщика?
— Того, что живет у кладбища?
— Именно его. Он был тенором в опере города Тулона, когда тебя еще на свете не было.
Я была поражена. Тенор. и вдруг стал угольщиком?
— Ну да, когда он начал терять голос. ему пришлось заняться торговлей углем. Никогда не забывай об этом случае, дочка, если тебе доведется стать певицей!
Фактически я брала уроки не у самого угольщика, а у его жены Лоры Кольер. Они поженились, когда она была пианисткой в Тулонской опере. Позднее она стала концертмейстером в опере Авиньона. А выйдя на пенсию, начала давать уроки музыки.
— С Мими я дорого брать не стану, — сказала она папе. — Шесть франков за урок вас устроит?
Я настояла на том, что буду платить за обучение из своего заработка. И, как «славная обладательница» школьного аттестата (не будем вспоминать, как он мне достался!), быстро подсчитала, что за два урока в неделю мне придется выкладывать в месяц сорок восемь франков, и я выкрою их из своих карманных денег, не нанося ущерба семейному бюджету.
— Словом, договорились! — воскликнула я.
Я гордилась собой. Я была довольна и тем, что папа, пусть молча, меня поддерживает. Конечно, он понимал, что теперь это для меня уже не игра. Речь шла о моем будущем. Но я никому ничего не говорила, таила все в глубине души. Я даже не разговаривала на эту тему с Матитой. Произнося вслух слова, затрагиваешь самое заветное, а ведь и цветок, когда к нему прикоснешься, увядает. В этом смысле я уже становилась артисткой, сама того не подозревая, — начинала верить в приметы!
Мой первый урок едва не закончился катастрофой. Госпожа Кольер, без сомнения, полагала, что я знакома с сольфеджио.
— Оказывается, ты даже нот не знаешь?
— Не знаю.
— К счастью, ты, тем не менее, совсем не фальшивишь! Ну ладно, начнем с вокализов.
Мне это очень нравилось. Я испытывала истинное наслаждение, громко распевая мелодичные гласные звуки. Даже чересчур громко. Госпоже Кольер пришлось умерять мой пыл.
— Мирей, ты, с позволения сказать, не поешь, а кричишь! Учись модулировать!
Для меня это было самое трудное. Но ведь я твердо решила добиться успеха. В ушах у меня звучал голос Эдит Пиаф, который захватывал слушателя и уносил его как поток. Госпожа Кольер упорно старалась направить меня в нужное русло, но в глубине души я ей не до конца доверяла. Словом, как говорила в свое время Фаншон, я была упряма.
— Я совсем не уверена, что ты поступаешь правильно, собираясь петь на конкурсе «Гимн любви», — убеждала она меня. — Для этого ты еще слишком молода.
Я старалась не подавать вида, но ее слова приводили меня в отчаяние. Слишком молода! Все еще слишком молода! Когда же наконец меня перестанут считать ребенком? Ведь я сама плачу за уроки собственными деньгами! Разве у ребенка есть свои деньги?
— Ну, ладно… сама потом увидишь… — твердила госпожа Кольер. Тем не менее, мы продолжали два раза в неделю разучивать в доме 88 на улице Тентюрье «Гимн любви». И я по-прежнему поднималась каждое утро чуть свет, чтобы поспеть на фабрику, где изготовляли конверты, с некоторых пор помещавшуюся в Монфаве. Нашему хозяину не удалось продлить контракт на старое помещение. Я толком не поняла, что именно ему помешало. Но факт оставался фактом: фабрике пришлось переехать в то место, которое мы именовали деревней. На самом деле Монфаве находился совсем рядом с Авиньоном. Это название попало даже на столбцы газет, — из-за тамошнего юродивого, который считал себя Христом. Мне это местечко совсем не нравилось, и при одной мысли, что я могу повстречать этого «Христа из Монфаве», я осеняла себя крестным знамением. Теперь, когда нам приходилось ежедневно проделывать несколько лишних километров, мы с Матитой обзавелись велосипедом фирмы «Солекс», стоимость которого у нас постепенно удерживали из жалованья. Мы пошли на это потому, что ходили упорные слухи, будто наш хозяин испытывает денежные затруднения. Особенно ясно это стало зимой. Нечем было платить за топливо, и, как некогда у нас дома, приходилось жечь спирт, когда от холода коченели пальцы. Разница была только в том, что у нас дома спирт наливали в миски, а на фабрике — в консервные банки.
Мастером в нашем цехе работал один эльзасец, временами он держал себя приветливо, а иногда — очень сурово. Ему не слишком нравилось, что в дни, когда я брала уроки, мне приходилось уходить с работы немного раньше.
— Но, мсье, я ведь готовлюсь к конкурсу «Песенный турнир».
— Я хорошо знаю, хорошо это знаю, но кто путет телать конферты? Тоше опъявим конкурс?!
Позднее я встретилась с этим человеком. Однажды он пришел за кулисы повидать меня.
— Ну как, тевочка. Теперь у тепя все итет на лат? И в конферте у тепя кое-что сафелось?!
Теперь мои «болельщики» из «Дворца пива», где я начала выступать чаще, поддерживали мой дух. Особенно усердствовала Франсуаза Видаль (ее матери принадлежала парикмахерская в Монфаве). Франсуаза была моей верной поклонницей.
— Накануне конкурса я отведу тебя к маме, и она сделает тебе замечательную прическу Я в этом уверена.
Мать разрешала Франсуазе ходить на танцы. Меня это мало интересовало.
— Увидишь, там встречаются такие славные ребята.
Я отрицательно покачала головой. Свободного времени у меня хватало только на то, чтобы немного помогать дома, ходить на уроки и мечтать о будущем. Франсуаза настаивала.
— Сходим-ка в воскресенье после обеда немного повеселиться в «Кегельбан»!
Речь шла о находившейся поблизости дискотеке. Я уговорила пойти с собой и Матиту Но согласилась я только для того, чтобы послушать пластинки. Однако Эдит Пиаф тут особым успехом не пользовалась. Кумирами здесь были «Битлз» и Элвис. Я встретила там знакомого — Мишеля, он в свое время играл на том же школьном дворе, что и я. Повзрослев, он всякий раз, когда я попадалась ему с покупками в руках, брал у меня корзинку и помогал отнести ее домой; нередко он гонял мяч с нашими близнецами, которые были лет на шесть моложе него.
— Редко встретишь парня, который любит возиться с малышами! — замечала мама. — У этого малого, видать, доброе сердце!
Не думаю, что мама не понимала, почему Мишель так часто торчит возле нашего дома. Она уже давно догадалась, что он неравнодушен ко мне. Его велосипед как бы случайно то и дело попадался нам на пути. Возможно, все дело было в Матите, с которой мы были неразлучны; при виде Мишеля она прыскала со смеху. Он не пропускал ни одного праздника, где я пела, но вел себя очень скромно. Думаю, он побаивался моего отца.
— Ты уж до того опекаешь своих дочек, — шутила мама, — что распугаешь всех моих будущих зятьев!
Как-то Мишель пришел с билетами на футбольный матч, он был завзятый болельщик. И сам играл и ходил на состязания, в которых участвовали его приятели. Но я разучивала песню «Жизнь в розовом свете», Матита заявила, что ей футбол не нравится, и бедняге пришлось опять возиться с близнецами.
Большеглазая темноволосая девушка с челкой и короткой стрижкой скоро покорит весь мир
Мишель сказал мне, что непременно придет на конкурс, чтобы поднять мой дух; больше того, он заявил, что проникнет и за кулисы.
— Нет-нет, ни в коем случае.
Он с удивлением воззрился на меня:
— Но я хочу тебя подбодрить…
— Тебе не понять. В такие минуты я могу рассчитывать только на себя. Никто не может мне помочь, ни мама, ни даже папа!
Тогда он заявил, что будет сидеть в зале, в одном из левых рядов. Ну, как было ему объяснить, что, выходя на сцену, я не различаю ни одного лица в публике!
Я вторично потерпела неудачу. Госпожа Кольер оказалась права. Меня сочли, без сомнения, слишком молодой для исполнения «Гимна любви», и я это сразу почувствовала. Публика снисходительно отнеслась к юной певице. Мне даже поаплодировали, но зажечь аудиторию я не смогла. Победа снова ускользнула у меня прямо из-под носа. Оставалось только скрыть разочарование, что я и сделала, молча глотая слезы.
— Ну, ладно, ладно, все не так уж плохо, — старался утешить меня отец. — Ты ведь обошла уйму соперниц.
— Обойти-то обошла, но первой оказалась не я, а другая!
Я надолго запомнила взгляд, который папа с удивлением устремил на меня. Пока я училась в школе, даже в последний год, когда мне необходимо было получить аттестат, он никогда не слышал, чтобы я говорила таким тоном. Прозвучавшая в моем голосе решимость была чем-то совершенно новым. И я тут же прибавила:
— С этим поражением я ни за что не смирюсь!
— Ты и дальше будешь брать уроки?
— Конечно, папа.
Он улыбнулся. Когда господин Коломб любезно подошел, чтобы утешить меня, я с неожиданной твердостью сказала:
— До будущего года!
Назавтра я снова была у госпожи Кольер.
— Теперь, моя перепелочка, ты поешь более мелодично и звучно, но все еще слишком громко. Не так-то легко стать настоящей певицей.
— Пусть так, но я хочу стать певицей. И только настоящей.
Занятия продолжались. Наконец-то я их полюбила. Они стали моим истинным прибежищем. Здесь я забывала о неприятностях, которых на фабрике возникало все больше, обстановка там становилась тяжелее с каждым днем. Не говоря уже о волнениях, которых дома было предостаточно. Приходилось все время тревожиться о самочувствии моих братишек: они были довольно хрупкие и хилые.
— Ах! Им бы твое здоровье! — сокрушалась мама.
В день, когда Реми исполнилось семь лет, у него подскочила температура до 40 градусов (бедняжка и раньше часто болел). Горло распухло так, что он не мог произнести ни слова. Срочно вызвали доктора Андре. Он на всякий случай взял мазок, хотя и без того был уверен в диагнозе: дифтерит. И в очередной раз — больница.
Через несколько дней, возвращаясь вечером с фабрики, Матита и я внезапно почувствовали, что горло у нас перехватило от какого-то едкого дыма. Мы стремглав бросились в комнату мальчиков. Жан-Пьер играл со спичками, и, к ужасу крошки Филиппа, тюфяк начал тлеть.
Папа работал на кладбище, мама ушла за покупками. Матита, Кристиана и я наперегонки стали таскать воду в кувшинах и кастрюлях. Все мы были так перепуганы, что у вернувшихся родителей не хватило духу нас бранить.
Наконец 10 мая 1964 года, которому предстояло сыграть столь важную роль в моей жизни, мама произвела на свет 13-го ребенка…
Слава богу, родилась девочка, можно было надеяться, что с ней будет меньше хлопот, чем с мальчиками. Все та же веселая сиделка с довольным видом сказала:
— Ведь я же вам говорила, госпожа Матье, что вы не ограничитесь дюжиной и преподнесете нам тринадцатого.
А мама все смеялась и смеялась. никогда еще я не видала ее такой веселой! Она стала серьезной только тогда, когда заговорила со мной о Конкурсе песни. Я решила снова выступить с песней Эдит Пиаф, на сей раз она вполне подходила мне по стилю, по крайней мере, я так думала сама.
— А что говорит по этому поводу госпожа Кольер?
— Она считает, что теперь все сойдет хорошо.
— Тем лучше, — заметила мама, — ведь я очень люблю эту песню, «Жизнь в розовом свете»!
Я это знала. И отчасти именно потому остановила выбор на ней. Пусть это даже обманет моего верного поклонника Мишеля, убежденного, что я пою ее для него…
Конечно, я волновалась. Даже немного больше, чем в первый раз. Мне непременно нужна была победа. Теперь я в точности следовала советам госпожи Кольер. Не давая себе пощады, каждый вечер работала над своим голосом; стоя перед зеркальным шкафом в комнате родителей, я старательно искала образ, в котором должна буду предстать перед публикой. Папа попросил тетю Ирен пойти со мной в магазин «Парижский ландыш» и выбрать там для меня платье. То был самый шикарный магазин в Авиньоне. Сам факт, что папа решил прибегнуть к своим небольшим сбережениям, доказывал, что он в меня верит. Мама не отходила от крошки Беатрисы, которой едва исполнился месяц, и тетя Ирен охотно согласилась выполнить поручение. Я сказала ей, что мне нужно самое простое черное платье.
— Такое, как у Пиаф? — спросила она. Я утвердительно кивнула головой.
Эдит Пиаф умерла всего восемь месяцев назад. Эта потеря потрясла всю Францию, и я впервые отдала себе отчет в том, до какой степени могут любить в стране поистине популярную певицу Дома у нас читали вслух газету где много говорилось о ней. Вглядывались в фотографии, сделанные во время похорон. И горько оплакивали ее кончину словно она была членом нашей семьи. Я была потрясена, поняв, что человек может стать близким миллионам людей. Я и помыслить не могла, что когда-либо отважусь ее заменить. Она оставалась единственной и неповторимой. Даже наш папа сказал:
— Эта утрата невосполнима.
И я была в этом убеждена. Когда при жизни Пиаф я пела ее песни, мне казалось, что я тем самым выражаю высочайшее преклонение перед ней. И теперь, когда ее не стало, я бы не простила себе, если бы прекратила их петь. Надо было отдавать дань ее памяти.
— В этом нет ничего зазорного. — сказала бабуля, подарив мне последнюю пластинку Пиаф.
У платья, купленного мне в секции траурной одежды, рукава были из муслина. Эдит Пиаф ни за что бы такого не надела, но более скромного платья не нашлось. Мне нужны были также и туфли, и я выбрала те, что были на самых высоких каблуках: хотела казаться повыше ростом.
— Туда нужно положить стельки, да потолще, не то туфли будут сваливаться у вас с ног, — заметила продавщица, едва скрывая неодобрение.
Тетя Ирен отвела меня также в парикмахерскую госпожи Видаль.
— Сохрани свою челку, она тебе очень идет.
А когда увидела мою короткую стрижку, только прикрывающую уши, она воскликнула:
— До чего ж ты мила! Вылитая Луиза Брукс!
— А кто она такая?
— Известная киноактриса, но ты ее на экране уже не видела.
Меня это не слишком заинтересовало. Ведь я думала тогда только о Пиаф, которую я всего дважды видела на экране.
— Думаю, что на этот раз у тебя очень хорошие шансы! — сказал мне господин Коломб после полуфинала.
— Бог троицу любит! — подхватил господин Лонге.
Их уверенность окрылила меня. В финале я выступала, стоя на возвышении посреди великолепной площади Папского дворца. За ним виднелась Домская скала, которую я так любила в детстве. Погода стояла чудесная. Мистраль, как по волшебству, утих. На площади негде было яблоку упасть. И вдруг я ощутила необычайную тишину, меня слушали чуть ли не с благоговением.
Когда меня он обнимает,
Душа, как роза, расцветает!…
… И вдруг неожиданный взрыв, шквал аплодисментов, мне почудилось, будто я воспарила над землей. Никогда я еще не испытывала ничего подобного.
— Господи боже! Господи боже! Сделай так, чтобы это повторилось!
Я плакала. Папа плакал. Мама плакала. Бабуля плакала. Матита плакала. Плакала вся семья, кроме крошки Беатрисы: проплакав до этого целый день, она теперь безмятежно улыбалась! Решение было объявлено: на сей раз я выиграла «Турнир»! Вспышки магния, беготня фотографов. Беднягу Мишеля затолкали журналисты, мои подружки, жители нашего квартала. Футбольные навыки ему мало помогли: поднявшаяся сутолока походила, скорее, на регби!
Должна признаться: целый час, даже несколько часов подряд, я полагала, что мой жизненный путь окончательно определен. Разве я не победила на конкурсе? Разве моя фотография не появилась на первой полосе газеты «Провансаль» 29 июня 1964 года? Но жизнь взяла свое: наутро я уже катила на велосипеде по дороге, ведущей на фабрику.
— Хозяин наверняка поднесет тебе стаканчик. — напутствовал меня папа.
Хозяин и в самом деле поднес мне стаканчик, но дальше все сложилось совсем не так, как я ожидала. Он пожелал всяческих успехов «маленькой Мими». а вслед за тем со взволнованным видом сообщил нам, что это был «прощальный» стаканчик. Он вынужден закрыть фабрику. Таким образом, уже давно ходившие слухи о его скором банкротстве оказались верными. Госпожа Жанна плакала. Ее муж, не скрывавший огорчения, стоял, не поднимая глаз. Мастер-эльзасец был мрачнее обычного. Смятение хозяина явно читалось на его лице. Такими мне запомнились те, с кем я работала на фабрике.
— Так что ж мы теперь станем делать? — спросила Матита по пути домой.
— Теперь, когда я стала певицей. нечего беспокоиться! Я всегда заработаю на жизнь.
Увы, все оказалось не так просто. Господин Коломб мне это объяснил. Он верил, что я могу стать певицей, и отправил в Париж, в солидную фирму, выпускавшую пластинки, магнитную ленту, на которой были записаны песни моего еще скромного репертуара. Однако ожидать скорого ответа не приходилось, тем более что наступило уже время отпусков и каникул.
Каникулы… И вдруг меня точно осенило. Через несколько дней я сообщила Франсуазе новость:
— Чтобы заработать немного денег, я поступила на работу в летний лагерь «Стрекозы».
— Как это тебе удалось?
— Прежде всего, я сама у них не раз отдыхала, затем я самая старшая в многодетной семье, а ко всему еще у меня хорошие рекомендации! Вот здорово! Я буду учить детей пению!
В отличие от фабрики по изготовлению конвертов Касса семейных пособий располагала нужными средствами. Лучшее тому подтверждение: в том году открыли новый летний лагерь в Рошфор-дю-Гар. Там-то я и встретилась со своими маленькими «извергами».
В то лето я еще не слишком подросла, и некоторые из моих подопечных были на голову выше меня ростом. За ними за всеми укоренилась репутация трудновоспитуемых. Но я хорошо понимала, почему они были такими. Они росли в неблагополучных семьях. Их беды были теми же, что и у обитателей «Чикаго»: нужда в деньгах, безработица, пьянство, жившие в разводе родители, нелады в семье — словом, все передряги, которые (кроме постоянной нехватки денег) обошли стороной нашу семью, где всегда царила любовь. У нас все имели равное право выражать свое мнение — и родители, и дети. Мне следовало придерживаться той же тактики, если я хотела завоевать доверие ребят и добиться, чтобы они были со мной откровенны. У Матиты все сложилось проще: она поступила воспитательницей в младшую группу детского сада. Мне же приходилось иметь дело с девочками и мальчиками 10–12 лет. Их называли грозой школы. Возможно, я бы с ними не справилась, если б меня не окружал некий ореол победительницы «Песенного турнира». Разумеется, они не желали соблюдать «тихий час», утверждая, что это годится только для малышей. Мы посвящали это время пению. Я разучивала с ними «каноны».
У меня было 30 воспитанников. Из них можно было составить недурной хор. Лед был сломан, установились добрые отношения. Мне даже доводилось выслушивать их откровенные, порой драматические рассказы: то грубиян отец измывался над женой; то мать, бросив детей, уезжала с другим человеком; то в семье кто-то тяжело болел и даже умирал… А иные с отчаянием признавались, что не понимают, для чего стоит жить. У меня было немногим больше житейского опыта, чем у них. Но я могла, по крайней мере, убедить их в том, что счастье существует. А пока я учила их петь.
Продюсер Джонни Старк разглядел в девятнадцатилетней Мирей Матье огромный талант
Много лет спустя, выступая в Мексике на телевидении, я встретилась там с француженкой-гримершей; ее звали Мари-Жозе.
Она спросила меня:
— Вы меня не помните? Я отдыхала в летнем лагере «Стрекозы»…
Это была одна из моих прежних воспитанниц. Она приехала к своемудяде, который обосновался в Мексике и сделал там карьеру. Всякий раз, когда я опять оказываюсь в Мексике и снова попадаю на телевидение, то без страха отдаю себя в ее руки: она превосходная гримерша.
Разумеется, в начале своей карьеры я гримировалась сама. Я испытываю истинное удовольствие, «работая» над своим лицом. Говорят, что монахов узнают по клобукам; поначалу мне казалось, что артистов узнают по гриму. С тех пор я свое мнение изменила. Видимо, моя приверженность к гриму в юности была своеобразным ребяческим протестом против запрета отца, упорно не позволявшего нам красить губы и румяниться. Теперь он молчал, понимая, что я гримируюсь «для сцены». Его неосуществленная мечта стать певцом воплощалась во мне.
Осень 1964 года тянулась для меня как долгая зима. Господин Коломб предложил мне принять участие в нескольких гала-концертах в различных местах. Папа не возражал.
— Это поможет тебе быть в голосе. Нельзя допускать, чтобы он слабел!
При одной мысли, что мой голос может зазвучать хуже, меня охватывал ужас. Папа объяснил мне, что над голосом надо постоянно работать, его надо беречь и лелеять. И я твердо решила делать все, чтобы мой голос ничуть не ухудшился.
Перед моим выступлением на «Турнире» тетя Ирен дала мне свои румяна и тени для глаз. Теперь для «моих» гала-концертов я уже сама покупала себе косметику в магазине «Дам де Франс». Тут у меня просто разбегались глаза. Я колебалась, что выбрать: ярко-красные или бледно-розовые румяна, голубые или ультрамариновые тени; я без конца прибегала к советам полной белокурой продавщицы, которая вполне могла служить витриной магазина: лицо ее было раскрашено во все цвета радуги. Она была яростной поклонницей «Песенного турнира», и потому я стала ее излюбленной клиенткой: она даже обращалась ко мне на «ты». Теперь, когда я возвращалась домой с целым набором косметики, папа не делал мне ни малейшего замечания: никто в семье не сомневался в успехе моей удачно начавшейся карьеры.
Однако на втором этаже мэрии, куда я чуть ли не каждый день наведывалась за новостями, начинали уже беспокоиться. Господин Коломб звонил по телефону Роже Ланзаку, стремясь добиться моего участия в «:Теле-Диманш»[2] — это была самая популярная передача, в которой участвовали самодеятельные певцы со всех концов Франции.
— Эта девочка, Мирей Матье, одержала блестящую победу на нашем городском конкурсе; она вполне могла бы достойно выступить и в общенациональном конкурсе.
— А он что говорит?
— Говорит, что им деваться некуда от желающих принять участие в конкурсе. Так что раньше 1966 года попасть туда нет никакой надежды.
Когда же господин Коломб вторично позвонил Роже Ланзаку, тот вышел из себя:
— Я же вам сказал — до 66-го года ничего не получится!
Ждать еще почти два года. Да это же целая вечность! Безрадостная пустая жизнь, унылая, как высохшее русло реки. А ко всему еще рассеялись и последние смутные надежды, когда пришел ответ из фирмы, выпускавшей пластинки, куда мы тоже обращались. К сожалению, ответ был отрицательный.
— А что они пишут, господин Коломб?
— Им, видишь ли, нужно нечто незаурядное.
Стало быть, по их мнению, я заурядная? От этой мысли у меня долго щемило сердце.
— Побольше терпения, милая моя Мими, — уговаривал меня господин Коломб. — А пока ты будешь петь в парке, где устраивают выставки.
Я извлекла на свет божий свое черное платье и туфли на высоких каблуках. Косметику я приносила на концерты в школьном портфеле. Госпожа Кольер раскладывала ноты и усаживалась за пианино. На концерты ходила главным образом молодежь. В первом ряду устраивалось семейство Матье в полном составе, сплоченное, как болельщики любимой футбольной команды. Неизменно присутствовал и мой болельщик Мишель.
— Никак он не отстанет! — сердилась Матита. — Он тебе нравится?
— Он довольно мил.
У Мишеля был громкий голос. Он всегда первый кричал: «Браво, Ми-рей!», заражал своим восторгом публику, которая в большинстве своем увлекалась поп-музыкой.
— Что оно представляет собой, это йе-йе? — возмущался отец. — Всего лишь дань моде. Всякая мода проходит. А ты, ты поешь песни не-пре-хо-дя-щи-е!
Однажды за кулисы пришла очень высокая девушка, звали ее Морисетта. Я не видала ее после окончания школы, где она была капитаном нашей баскетбольной команды.
— Морисетта, милая! Кажется, ты еще подросла!
— Дело не в том, Мими!… Ведь теперь-то мяч в корзинку забросила ты!
Баскетбольная корзинка. Сколько я о ней в свое время мечтала! Я приходила в отчаяние от того, что так мала ростом, и от того, что постоянно слышала одни и те же слова: «Как она медленно растет, ваша девочка! Она у вас ничем не больна?» — «Да нет же, какие глупости, — сердилась мама. — Поглядите на меня, мы с ней из одного теста!» — «Ну, нет! Вы гораздо выше, госпожа Матье!» — «Но я уже перестала расти, а она еще нет!» Не раз Морисетта меня утешала: «Знаешь, ведь это даже хорошо быть маленького роста! Когда нас в школе фотографируют, ты всегда в первом ряду! А во время игры в баскетбол тебе ничего не стоит проскользнуть вперед, схватить мяч, перекинуть его мне, а уж я заброшу его в корзинку!»
Этот прием действовал безотказно. И я даже примирилась с тем, что мала ростом. Папа, наслушавшись в тот вечер неумеренных восторгов Морисетты, не уставал повторять:
— Это про мою дочку сказано: мал золотник, да дорог!
Как могла я сомневаться в своем будущем, когда все вокруг верили в меня?!
Господин Коломб вручил мне 200 франков, и Матита, округлив от изумления глаза, воскликнула:
— Представляешь! Двести франков за четыре песни! Столько же, сколько ты зарабатывала на фабрике за две недели!
— Да, это верно.
— Тогда почему у тебя такой озабоченный вид?
— Но если я буду давать всего два концерта. я заработаю за год меньше, чем получала в месяц, делая конверты!
К счастью, господин Коломб уже через две недели пригласил меня участвовать еще в одном гала-концерте. И, как всегда, в первом ряду сидели мои верные слушатели — вся семья Матье, а позади, стараясь казаться незаметным, пристроился Мишель.
Я по-прежнему не хотела, чтобы он приходил ко мне за кулисы. Чем это объяснить? Там было очень тесно, всюду стояли и лежали инструменты, взад и вперед сновали люди. Я из-за своего небольшого роста не привлекала к себе внимания, была, как говорится, застегнута на все пуговицы, тщательно причесана и загримирована — так мне, по крайней мере, казалось — и готовилась выйти на сцену с неподвижным, как у манекена, лицом, пытаясь скрыть владевшие мною волнение и страх. Для того чтобы их победить — я чувствовала, я знала это, — мне нельзя было даже оглянуться, нужно было оставаться предельно собранной, не позволяя себе ни на миг расслабиться. Приход Мишеля, желавшего меня подбодрить, быть может, даже дружески обнять, напротив, лишил бы меня присутствия духа, твердости, неуязвимости. Но как ему все это объяснить, не показавшись капризной гордячкой? Поэтому я просто сказала, что за кулисы он приходить не должен. После концерта меня тесным кольцом окружали и всецело завладевали мною члены семьи, так что бедняге Мишелю оставалось только издали выражать бурной жестикуляцией свой восторг. Должна признаться, что я различала его голос, когда он — правда, вместе не с сотнями, а всего лишь с двумя десятками приятелей — громко кричал: «Браво, Мими!»
Однажды в конце февраля я, как обычно, поднялась на второй этаж мэрии и узнала там потрясающую новость.
— Мими! Полный порядок, все удалось! Ты едешь в Париж! Примешь участие в «Теле-Диманш»! В рубрике «Игра фортуны»!
— Когда это будет?
— Тебя решили прослушать на предварительном отборе самодеятельных певцов 18 марта. Так что выедешь поездом 16 марта.
Легко сказать, поездом! Я еще ни разу в жизни не ездила по железной дороге. В летние лагеря на каникулах нас отвозили автобусами. Господин Коломб объяснил мне, что билет купит мэрия.
— А как с билетом для тети Ирен (мама нянчила Беатрису, которой было всего десять месяцев)?
— На второй билет у нас нет денег, но кто-нибудь из авиньонцев наверняка поедет в столицу тем же поездом, что и ты.
И действительно, моим спутником оказался отставной полковник: он отправлялся на съезд кавалеров ордена Почетного Легиона. Все в нем было на редкость «респектабельно»: седые усы, заметное брюшко, трость и, разумеется, орденская ленточка. Кстати сказать, он входил в состав нашего комитета по проведению празднеств.
— В поезде не разговаривай ни с кем, кроме полковника Крюзеля… и то, если он сам с тобой заговорит! — наставляла меня мама.
— Для того чтобы не заблудиться, возьмешь такси, прямо на Лионском вокзале! — посоветовал отец.
— Не потеряй пятьсот франков, которые дал тебе господин Коломб, — шепнула Матита. — Ты их надежно упрятала под лифчик?
— Позвонишь нам от Магали, как только доберешься до нее.
Магали Вио, молодая женщина из Куртезона, расположенного вблизи Авиньона, работала в Париже в рекламном агентстве. Ее мать была пианистка, и мама заранее предупредила ее о моем приезде; Магали обещала меня приютить в своей двухкомнатной квартире. У меня было с собой немного вещей: черное платье, набор косметики, ноты четырех песен и туфли на высоких каблуках. Увидев меня на вокзале с большим чемоданом — в нашем семействе пользовались им при переезде на другую квартиру, — полковник спросил: «Вы едете надолго?» — «Я и сама не знаю».
Ведь я ехала петь, и, как знать, быть может, со мной подпишут контракт. На перроне — поезд отходил в 13 часов 13 минут, что показалось мне счастливым предзнаменованием, — мама, Матита, Кристиана и все остальные плакали так горько, словно не надеялись меня никогда больше увидеть. Полковник поднял мой чемодан, чтобы положить его в сетку для багажа, и воскликнул:
— Господи, до чего же он легкий! У вас там внутри не густо!
— Если мне что понадобится, я куплю в Париже!
Я еще не думала, что мое имя будет венчать афишу, как выражается Азнавур, но мне уже казалось, что моя жизнь «развернется, как прекрасный веер». Папа поднялся в вагон и крепко, очень крепко обнял меня.
— Ты им там покажи в Париже, как поют у нас в Авиньоне!
— Господин Матье, вам придется приобрести для себя билет! — пошутил полковник.
Отец вихрем выскочил из вагона, и тут я увидела на перроне Мишеля. Он не решился подойти к нам… но пришел проводить меня вместе с Морисеттой и моими подружками с фабрики вместе со своими мамашами. Были тут Франсуаза Видаль и ее мать, которая меня так хорошо причесывала. Пришли даже приятели моих братьев. Из рук в руки передавали букет цветов, который, в конце концов, просунули мне в окно вагона.
У поезда оказался и репортер, освещавший наш «Турнир». «Ну как, сильно волнуетесь?» — спросил он. Поезд уже трогался, и я только успела ему крикнуть: «Честное слово, нет!»
Это была сущая правда. Будь у меня даже время, я бы ничего больше сказать не могла! В мечтах я уносилась навстречу великому счастью, мерный стук колес меня убаюкивал, а мелькавший за окном пейзаж приводил в восторг. Малыши, которые с детства ездят в поезде, так привыкают к этому, что, выросши, не испытывают ничего похожего на опьянение, овладевшее мной.
Итак, впервые в жизни я была одна, была свободна. Мне еще даже не исполнилось 19 лет.
Конечная станция. Париж. Полковник сказал мне: «До свидания, крошка Матье, и всяческой удачи!» — и тут же исчез, окруженный однополчанами. Я осталась одна, предоставленная самой себе, и присоединилась к очереди ожидавших такси на площади Лионского вокзала, который показался мне таким же огромным, как Папский дворец. Я не решалась оглядываться по сторонам, боясь привлечь к себе внимание. С непринужденным видом знатока я назвала таксисту адрес: «Улица Абукир» и с удивлением услышала в ответ: «А вы ведь нездешняя!»
Папа настойчиво советовал мне не разговаривать с незнакомыми людьми, но к шоферу такси это не могло относиться, и я спросила: «Как вы об этом догадались?» — «Это немудрено — по акценту!» — «Вы тоже говорите с акцентом!» — «Я? Ничего подобного! Я родился в Париже!»
Я не стала с ним спорить, вспомнив, что папа не велел мне ни с кем вступать в разговоры. Но меня не покидала мысль о том, что парижане — люди не слишком приветливые. И от этого мне стало не по себе. Я старалась не показывать виду, как меня удивляет все, что открывалось моим глазам. Вдоль берегов Сены было полным-полно букинистов. Там, где у нас торговали бы дынями, парижане продавали книги! Стало быть, они много читают и очень образованные? Хорошо же я буду выглядеть среди них со своим убогим школьным аттестатом! Мне стало совсем тоскливо, когда мы приехали на улицу Абукир. Сама не знаю, почему я ожидала, что увижу широкий проспект. На самом же деле я очутилась на узкой улице перед громадным зданием; шофер пояснил: «Здесь помещается большая газета. — и взял мой чемодан. — В нем, видать, не слишком много вещей! Зачем вам понадобился такой сундук?» — «Именно для того. чтобы набить его доверху!»
Не знаю, что на меня нашло, но за словом я в карман не полезла.
Коридор, тянувшийся от входа, показался мне мрачным. Я поднялась на четвертый этаж. Признаюсь, я немного трусила… К счастью, у Магали, которую я никогда не видала, оказалось очень славное лицо. Ей было 23 года, но мне почудилось, что разница в возрасте между нами гораздо больше. У нее уже была своя жизнь, своя работа и друзья, была у нее и собственная квартира, любимые книги и шкафы со всякой всячиной. А главное, она понимала, как надо жить в Париже, была для этого достаточно вооружена! А у меня — всего лишь голос и громоздкий чемодан, в котором сиротливо лежали платье, бюстгальтер, трусики да зубная щетка.
Следующий день был воскресным, и я, естественно, захотела пойти послушать мессу. Ближайшая церковь, Нотр-Дам-де-Виктуар, находилась сразу за перекрестком, там начиналась улочка, служившая продолжением улицы Абукир; ее название — улица Май — напомнило мне о Юге, она упиралась в небольшую площадь, которых так много в провинции; почти всю эту площадь занимала большая церковь, а прямо напротив прилепилась булочная-кондитерская, куда, совсем как у нас в Авиньоне, можно было зайти после мессы за сдобной булочкой.
Внутри храма я так и застыла, разинув рот. Слева от нефа тянулась небольшая галерея, увешанная дарами прихожан. Я никогда не видела такого количества приношений. можно было подумать, что у парижан еще больше трудностей, чем у нас! Сколько благодарственных надписей за исцеление, за услышанную мольбу и просто слов признательности, обращенных к Деве Марии! Неподалеку от алтаря я увидела статую моей любимицы — святой Риты. У меня были при себе деньги для того, чтобы доехать на такси до концертного зала… но я рискнула выкроить небольшую сумму, чтобы приобрести восковую свечу. Я с волнением зажгла ее. Ничего не поделаешь: придется отказаться от парижской сдобной булочки.
В нашем доме мы так привыкли смотреть «Теле-Диманш», что ее ведущий Роже Ланзак стал казаться нам членом семьи. Иногда мы говорили: «Смотри-ка, у него усталый вид.» В другой раз, напротив, радовались: «Ну, сегодня он выглядит просто великолепно!» Мы замечали все: мешки у него под глазами, то, как звучит его голос, хорошо ли сидит костюм, какой на нем галстук. А потому я без тени боязни подошла к нему и совершенно естественным тоном сказала:
— Добрый день, господин Ланзак! — Я — Мирей Матье из Авиньона.
А он мне в ответ:
— Да у вас, оказывается, заметный акцент!
Я это и сама хорошо знаю, но, когда мне об этом говорят, у меня сразу портится настроение и волной накатывает робость. Красивая белокурая дама приветливо попросила у меня ноты.
— Опять Пиаф! — выразительно произносит пианист.
Белокурая дама подводит меня к микрофону. В зале публики нет, и потому обе мои песни — «Жизнь в розовом свете» и «Гимн любви» — гулко падают в пугающую меня тишину. Неизвестно откуда доносится голос:
— Спасибо, мадемуазель. Вам напишут.
Я обескуражена. Пианист возвращает мне ноты. И тут я решаюсь спросить у белокурой дамы: «Но. куда мне напишут?» — «Куда? Конечно, в Авиньон. Ведь вы по-прежнему там живете?» — «А когда это будет?»
Дама в ответ только пожимает плечами. Ведь в отборе принимают участие так много желающих. Все уже заполнено до 1966 года.
Я им не понравилась. Совершенно очевидно, что я им не понравилась. В противном случае они предложили бы мне остаться. Магали старается меня утешить. Раз уж господин Коломб дал мне 500 франков, она предлагает походить по магазинам. На сей раз — никакого такси. Мы спускаемся в метро. У тех, кто им пользуется, вид, право, невеселый! Их легко понять: воздух там застоявшийся, затхлый, стены серые, а людей — как муравьев в муравейнике!… Мы проходим по нижним этажам магазинов «Прэнтан» и «Галери Лафайет». Они, пожалуй, величиной побольше Папского дворца! Но ничто не радует мой взгляд, потому что я толком ни на что не смотрю. Магали пытается уговорить меня купить серый свитер.
— Он хорошо сидит на тебе и очень подходит к твоему черному платью…
— У меня такое чувство, что я никогда больше не надену это платье.
— Ладно, перестань, — обрывает меня Магали. — Бьюсь об заклад, что в скором времени ты опять появишься на улице Абукир!
Я ведь приехала поездом, отправлявшимся в 13 часов 13 минут, и свечу святой Рите поставила. Почему же все так плохо сложилось? При возвращении в Авиньон чемодан казался мне гораздо тяжелее, чем при отъезде, быть может, оттого, что на сердце было так тяжело.
Папа встретил меня как героиню. Мама пришла в восторг от красочной открытки с изображением Эйфелевой башни. Я выбрала такой недорогой подарок потому, что только он и был мне по карману. Врученные мне господином Коломбом 500 франков я вернула полностью, сказав при этом:
— Ничего не вышло. По-моему, в Париже я не пришлась им по вкусу.
Я все еще была под впечатлением провала. Господин Коломб — человек проницательный, и от него не ускользнуло, что я едва удерживаюсь от слез.
— Послушай, Мирей. Они там, в Париже, все малость тронутые! Сами не знают, на каком они свете. Но в один прекрасный день они спохватятся. и тогда ты снова отправишься к Магали. А до тех пор сохрани эти пятьсот франков и побереги свой голос: он тебе понадобится для гала-концертов. И продолжай брать уроки — лето не за горами.
Жизнь у нас дома шла своим чередом. Чтобы не огорчать меня, никто не заговаривал о Париже. А я сама — тем более. Лишь однажды сказала Франсуазе: «Никто разыскивать меня тут не станет!»
Бывшая моя одноклассница Лина Мариани, встретив меня на улице, нашла, что я сама на себя не похожа: «Помнишь, какая ты была веселая!. Стоило тебе только рассмеяться — и мы все уже хохотали!»
Именно этот заразительный смех сдружил в свое время дочь предпринимателя и дочку скромного каменотеса. Желая поднять мое настроение, она стала уговаривать меня поразвлечься. Но взгляды отца не изменились — он не считал, что восемнадцатилетняя девочка, побывав один раз в столице, вправе менять свой образ жизни. Старшая дочь должна служить примером для других, а потому — никаких танцев, никаких поздних отлучек. Тем более что в доме всегда найдутся дела: трехлетний Филипп носится повсюду, как угорелый; близнецы, которым исполнилось уже 13 лет, постоянно придумывают дурацкие шутки и затевают немыслимую возню; самый спокойный из всех — Реми, но ему надо помогать готовить уроки; шестилетняя Софи — сущий бесенок: кто придумал обмакнуть хвост собаки в папину банку с краской и действовать им как кистью?!
Нет, в моей жизни ничего не изменилось. И по-прежнему постоянно дул мистраль. Однажды, когда я ехала на велосипеде, мистраль налетел с такой силой, что я опрокинулась и оказалась поверх кучи цветной капусты. Странно, почему все эти кочаны были собраны в кучу прямо посреди поля, им ведь тут не место! В нескольких шагах стоял крестьянский дом, я рискнула и постучала в дверь: «Простите, мадам, почему здесь свалена цветная капуста?» «Она уже подпорчена. Потому ее и выбросили». — «А могу я ее унести, мадам? Она у нас пойдет в дело!»
Поднимаю на ноги сестер. Мы приходим сюда с мешками. И уносим с поля всю эту цветную капусту. Дома мы ее тщательно перебираем и очищаем, ее хватило на то, чтобы приготовить три различных блюда для всей семьи. Мама была очень довольна, потому что, ведя домашнее хозяйство, она постоянно сталкивалась с трудностями. Небрежное отношение к еде она считала преступлением. Садясь за стол, мы не возносили молитву, как это принято в особо благочестивых семьях, но хлеб мы осеняли крестом, и мама часто повторяла: «Благодарите Бога за то, что он посылает вам хлеб насущный, в то время как столько людей на свете голодает». Никогда в жизни я не забуду этот случай с цветной капустой…
А господин Коломб со своей стороны не забыл о маленькой Мирей. Когда было объявлено, что в июле в помещении передвижного цирка состоится под эгидой Комитета по празднествам гала-концерт с участием Энрико Масиаса, господин Коломб обратился к устроителю концерта с просьбой дать возможность выступить в первом отделении любимице города, которая одержала победу на конкурсе «В моем квартале поют». Согласие было получено без особого труда. Я вновь надела свое черное платье и туфли на высоком каблуке, с привычным уже удовольствием тщательно наложила тонкий слой грима на лицо: оно ведь теперь принадлежало не только мне, но и публике! Райские врата моей мечты, которые было приоткрылись передо мной и тут же захлопнулись, теперь внезапно вновь отворились. Моя прерванная карьера продолжалась. Я была вне себя от радости. Слух об этом концерте распространился не только в нашем квартале, но и за его пределами.
— Мими? Она будет петь вместе с Энрико Масиасом… — сообщала мама не без гордости.
Можно, конечно, сказать «вместе с ним», но вернее было бы сказать — «раньше его». А если уж совсем точно — «гораздо раньше», так что я даже не слишком надеялась увидеть Энрико! Я выступаю в самом начале концерта. Разумеется, знакомые авиньонцы и все семейство Матье провожают меня аплодисментами. Возвращаюсь за кулисы, которые кажутся мне самым чудесным местом на свете, — всюду кабели, пыль, всеобщее возбуждение, возгласы: «Черт побери! Дайте свет! Какого дьявола!.» И надо всем царит яркий свет прожекторов, доносятся дежурные любезности, которыми обмениваются актеры и актрисы: «Как дела, дорогуша?» или «Милый, ты сегодня неподражаем!.» Начинается антракт. Я по-прежнему в оцепенении. Устроитель концерта встречает появляющегося из зала высокого человека и горячо благодарит его за приезд, тот говорит, что не видит в этом ничего особенного: обещал, вот и приехал. Он пришел приветствовать артистов. И тут ему на глаза попадаюсь я. Два шага, и он уже рядом со мной: «Так вы и есть поющая девочка из Авиньона?. Ну что ж, голос у вас неплохой, но вам нужно над ним много работать». — «Я это знаю, мсье». — «И вы действительно мечтаете стать певицей?» — «Это мечта всей моей жизни!»
Он с улыбкой смотрит на меня, а мне приходится высоко задрать голову, чтобы встретиться со взглядом его синих глаз.
— Отлично. Меня зовут Джонни Старк. Ждите письма.
Ну, эта песня мне уже знакома! Но ему я почему-то верю.
Я так потрясена, что забываю даже поглядеть на Энрико Масиаса. Возвратившись домой, я пересказываю разговор отцу.
— Как ты сказала его зовут? Джонни Старк?
— Да, именно так.
— Должно быть, он американец.
— Наверняка, он и похож на американца.
— И он сказал, что тебе напишет? Остается терпеливо ждать.
Каждый день я подстерегаю почтальона, ожидая письма из Нью-Йорка, но оно все не приходит. Нет письма и от «Теле-Диманш». Путеводная нить, что вела в царство моих грез, вновь оборвалась. И действительность предстает передо мной во всей своей неприглядности: заболевает дедушка. Очень тяжело. Его разбил паралич. Он обречен на неподвижность и лишился речи. Вот что он успел сказать мне напоследок: «Когда ты будешь выступать на телевидении, я куплю тебе новое платье!» Теперь он походит на тех святых, которых прежде высекал из камня. Но только их лица выражали блаженство, а у него — лицо мученика. <.. >