77. Краткая история двенадцати слуг Машиаха

Авигдор Луц, цирюльник с улицы Набиим, был первым, кто иногда стал называть Шломо Нахельмана Йешуа-Эмануэлем. Скорбь о безвременно ушедшей жене сделала его доверчивым и мягким, как кусок воска. Приход Машиаха обещал ему воскресение мертвых и бесконечное море счастья с его Асанат, в котором будут плескаться всю вечность те, кто намучился и настрадался на этой трижды проклятой земле.

«Мертвые вернуться, – сказал как-то Шломо, отвечая на вопрос Авигдора. – И поэтому нам, живым, надо прожить нашу жизнь так, чтобы они не спрашивали нас, когда вернуться, зачем они вернулись».

Конечно, Нахельман не сказал ему, что прежде, чем мы обнимем своих мертвых, нам придется самим пройти через все мыслимые ужасы и кошмары, – так, словно они служили входным билетом туда, куда мы все стремимся в своих мечтах, но где только один Всевышний знает меру страданий каждого и то, когда эти страдания закончатся, открывая перед человеком двери в Страну блаженства.

Не сказал он и того, что эти ужасы уже толпились на пороге, готовые в любую минуту обрушиться на беспутные головы учеников Шломо Нахельмана. И только Божья милость еще удерживала их, давая время одним – проверить свое мужество, а другим – укрепить свой слабый дух, о чем, пожалуй, можно было прочесть между корявых строк, которые с трудом выводил в своей тетради стальным английским пером когда-то неуловимый Теодор Триске.

Да, именно тетрадь Голема ибн Насра Маашера, неизвестно как сохранившаяся до наших дней, донесла до нас – кроме имени самого Голема и имени Авигдора Луца – имена еще десяти последователей Йешуа-Эмануэля, как будто готовых разделить с ним его судьбу и верящих, что эта судьба будет счастливее, чем их собственная.

Голем ибн Наср переписал их всех в конце тетради, пояснив со слов Шломо Нахельмана, что все они составляют вместе духовный образ Израиля, и каждый из них олицетворяет ныне одно из колен Израилевых, но какое именно – знает один только Всевышний, который откроет это в свое время. Кроме того Голем добавил от себя кое-где замечания, а также присовокупил к ним кратенькие характеристики, иногда очень живые и точные, что обличало в бывшем грабителе Теодоре Триске незаурядного психолога.

«Михаэль Брянцовер из Кишинева, – писал Голем своим ужасным размашистым почерком, который понимал один только Шломо Нахельман. – Кузнец. Молчун. Поборник справедливости во всех ее проявлениях. Слегка туповат. Любит читать и читает запоем, но только «Приключения военного детектива» или «Таинственную жизнь Ната Пинкертона». Верит во все суеверия, какие ему ни расскажешь. При этом всегда готов прийти на помощь и – будучи человеком нежадным – одолжить денег, что делает его в глазах близких бесценным товарищем».

«Шауль Грановицер из Одессы. Скупердяй и бабник. Удавится из-за пол пиастра. Не дал ничего на похороны матери Натана Войцеховского, деньги для которой мы собирали все вместе. При этом обладает безрассудством и бесстрашием, какие трудно было ожидать от этого самовлюбленного красавчика. На спор залез без всяких подсобных средств на колокольню русского Вознесенского монастыря и так же, без подсобных средств, спустился вниз, получив почетное прозвище «Покоритель русской свечи». Говорят, впрочем, что спор этот принес ему, кроме славы, целую кучу денег».

«Натан Войцеховский из Минска. Ничем не примечательный, незаметный, всегда вежливый и предупредительный молодой человек, не более 25-ти лет. Подрабатывает рабочим в каком-то мебельном магазине. Бежал вместе со своей матерью от погромов, добрался до Палестины почти пешком. Единственное, что выгодно отличает его от прочих, это его умение свистеть любые мелодии и при этом – так искусно, что забываешь, что это всего-навсего свист».

«Вольдемар Нооски. Рассказывает, что он уроженец Парижа, хотя французского языка не знает. Шулер. Большую часть времени проводит с картами, тренируя пальцы. Много раз был бит и, похоже, в качестве шулера не слишком удачлив. Тем не менее не бросает этого занятия, ожидая, когда к нему придет большая удача. Терпелив. Незлобив. Добродушен».

«Колинз Руф из Америки. Самодовольный дурак. Как попал в Палестину – неизвестно. Имеет американский паспорт, чем похваляется всем встречным и поперечным. Не расстается с американским флагом, который держит в боковом кармане. Говорит, что лучше Америки ничего нет, потому что она несет освобождение всем странам и смерть всему отжившему. На жизнь зарабатывает мойкой стекол и сортировкой почтовой корреспонденции. Копит деньги на отъезд в Америку».

«Карл Зонненгоф, социал-демократ из Дюссельдорфа. Вечно куда-то торопится, спешит, боится опоздать. Любит поговорить на тему «Как нам создать мировое рабочее правительство» или «Первый день пробудившегося рабочего класса будет последним днем буржуазии». Считает, что революция должна произойти сначала именно в Палестине, где проживает наиболее угнетаемое население евреев и арабов, и что восстание евреев станет катализатором для угнетенных европейских и американских рабочих. Ходит к проституткам, где, среди прочего, объясняет им непреходящую роль женщины в грядущей революции и знакомит их с темой: «Как преодолеть материнский инстинкт».

«Борзик, вор-карманник высокого класса. Не знает ни своих родителей, ни своего места рождения, ни того, как его настоящее имя. Любит, когда хвалят его мастерство и кроме этого, кажется, ничем больше не интересуется. Рассказывает только о том, как он удачно воровал и как хорошо жил на ворованное. На вопрос же, не боится ли он Божьего гнева, отвечает снисходительно, что Всемогущий милостив и лишать за такую мелочь Царства Небесного ни в коем случае не станет».

«Орухий Вигилянский из Полтавы, Беглый армейский писарь, неизвестно как пробравшийся в Палестину и, судя по всему, наломавший в этой самой Полтаве немало дров. За время скитаний выучил турецкий язык. Зарабатывает себе на жизнь на базаре писанием писем и особенно писанием доносов, искусным составлением каковых стяжал себе большую известность. Женат, но, похоже, не слишком удачно».

«Тошибо Мамакати из Японии, по прозвищу «Легкий ветерок». Если попросить его, то рассказывает всякие небылицы о своей стране, например, что все японцы питаются только рыбой и рисом, или что японский император является по совместительству еще и богом. Может часами сидеть, подогнув под себя ноги и не чувствуя при этом никакого неудобства. В Палестине оказался по собственной глупости, поспорив, что выкупается в водах четырех океанов, и вот теперь не знает – как ему вернуться на родину. Всегда таскает с собой слегка укороченный самурайский меч и при этом так искусно прячет его за спиной, что пока еще ни один турецкий патруль его не обнаружил. Принят Хозяином на работу. Поклялся, что будет защищать его до последней капли крови, но только до того дня, когда Хозяин отправит его домой».

Последним из примкнувших к пестрой команде Нахельмана был Иегуда Мочульский из Кракова, – который и предал его, – рыжий сын торговца рыбой на иерусалимском рынке, чью ругань с покупателем однажды довелось слышать проходящему по рынку Шломо, после чего он захотел познакомиться со столь виртуозно ругающимся молодым человеком и почти сразу пригласил его в свою компанию, так что тот, бросив в бочку рыбу и скинув пропахший рыбой фартук, последовал за Шломо Нахельманом, не слушая криков своего отца и смеха покупателей.

«Йегуда Мочульский из Кракова, по прозвищу «Комар» – записал на последней страницы Голем. – Помогает своему отцу на рынке торговать рыбой. Много говорит и никого не слушает. При этом задает слишком много ненужных вопросов. Сует нос повсюду. Таскает с собой маленькую Тору и все время вьется с разговорами около Хозяина. Если бы была моя воля, не подпускал бы его ближе, чем на двадцать шагов».

Тетрадочка Голема также напоминала, что все участники собирались по субботам в цирюльне Авигдора, в задних комнатах, где было достаточно места и откуда можно было легко уйти через черный ход или даже через крышу, если бы вдруг возникла такая необходимость.

Приходили по одному, иногда по двое, тщательно соблюдая правила конспирации, которым научил их Шломо Нахельман, то есть, смотрели, нет ли за ними слежки, и стучали в дверь или в окно заранее обговоренным стуком. Расходились тоже по одному или по двое, чтобы ничего не заподозрили любопытные соседи. Однажды Шауль Грановицер спросил, хорошо ли они поступают, собираясь в субботу, ведь их встречи – это тоже дело, которое не следует делать в такой святой день, на что Шломо спросил в ответ, кто же для кого создан – суббота для человека или человек для субботы? И добавил, что Всевышний не станет спрашивать нас, как мы соблюдали субботу или постились, но зато обязательно спросит, почему мы не накормили голодного и не напоили жаждущего. Это вызвало легкий скептический шепот среди присутствующих, и заставило Нахельмана добавить к сказанному что-то уже совсем неудобоваримое, а именно – что следует любить ближнего своего, как самого себя и при этом никогда не следует требовать у других своего, а наоборот, быть совершенным, как совершенен Отец наш небесный, – демонстрируя тем самым свое знакомство с Этой Книгой, которую, конечно же, не читал никто из присутствующих, но цитаты из которой вызывали у них смущенные улыбки, пожатие плечами и скептические усмешки, объяснить которые они вряд ли сумели бы сами. Впрочем, во всем остальном жизнь текла как и прежде, размеренно и неторопливо, разнообразя себя мелкими событиями и незначительными происшествиями, и никто, похоже, не подозревал, что ждет их всех в самом близком будущем.

«Сегодня вечером, – писал в своей тетрадочке Голем, – у нас случилась небольшая потасовка между Михаэлом Брянцовером из Кишинева и Натаном Войцеховским из Минска. Этот последний, будучи, кажется, не совсем трезв, вдруг стал уверять всех, что именно он представляет вновь возрожденное колено Иуды, и поэтому все остальные должны слушаться и подчиняться ему, поскольку именно из колена Иуды суждено произойти новому Давиду. В ответ на это наш всегда молчаливый кузнец из Кишинева, ни слова не говоря, толкнул Натана Войцеховского так, что тот отлетел в сторону и ударился спиной о стену, после чего он схватил стоящую возле двери лопату и бросил ее в Михаэля, но, к счастью, не попал, а остальные присутствующие быстро скрутили дерущихся и развели их по разным углам. При этом Михаэль тоже говорил что-то по поводу колена Иудина, из чего стало ясно, что он так же, как и Натан Войцеховский, претендует в дальнейшем занять место Иуды».

«Сегодня, – записывал в свою тетрадочку Голем, – когда Хозяина еще не было, Колинз Руф из Америки сказал собравшимся, что не понимает, зачем вообще нужен Машиах, раз Всемогущий все прекрасно может сделать сам и не нуждается ни в каких помощниках, на что Карл Зонненгоф закричал ему, что если ему это непонятно, то пусть убирается в свою чертову Америку, а не забивает головы настоящих евреев всякой чепухой, после чего, как всегда, началась небольшая драка, а мы с Борзиком растаскивали дерущихся, пока ни пришел Хозяин, который устыдил всех, принимающих участие в драке, сказав, что пьяницы, драчуны и обманщики никогда не войдут в Царствие Небесное, а проведут всю вечность, облизывая своими языками раскаленные сковородки и утопая в собственных слезах, без возможности прощения».

«Вчера поздно вечером, когда мы уже собирались расходиться из цирюльни, – писал Голем, изо всех сил стараясь, чтобы его почерк не выглядел столь ужасным, – пришла жена Орухия Вигилянского и устроила непристойный скандал перед домом Авигдора, требуя, чтобы он вернул ей мужа и его деньги, которые тот скопил на покупку нового одеяла, работая писарем на внутренней почте и, по совместительству, там же – уборщиком мусора. Испугавшись шума, соседей и патрульных, Авигдор укрылся в своей цирюльне, а Орухий Вигилянский бил жену смертным боем, приговаривая при этом: «Вот ужо придет Машиах, так он вам покажет, какие такие деньги бывают! Уж он вас, шлюх, не пожалеет, потому что вы сами никого не жалеете и даже сверх того думаете, что так оно и надо!». Говоря же так, он трепал ее по-всякому и даже повредил ей всю прическу и одежду, так что она могла только визжать и царапаться, что только сердило Орухия. Он бы, пожалуй, еще больше озверел, слыша эти вопли, однако, вышедший на шум Шломо Нахельман, быстро разобравшись в происходящем, сказал Орухию Вигилянскому, чтобы тот немедленно отдал деньги жене, ибо – сказал он, подступая к Орухию, – сказано: наг пришел на эту землю, наг и ушел в нее, а еще сказано – где сокровища ваши, там и сердце ваше или что-то вроде этого. Это произвело на многих большое впечатление, ибо с тем, что написано, совладать никак невозможно. И хотя эти доводы не показались самому Орухию убедительным, он все же отдал жене все деньги, сам же после этого горько заплакал, так что Шломо Нахельману пришлось утешать его всякими словами насчет будущей жизни, в которую не войдут жадные и богатые, а только бедные и готовые поделиться последним, а еще насчет Всемогущего, который видя, как ты не жалеешь ничего для других – умножит и учетверит твой достаток».

«Не знаю, как удавалось ему убеждать этих людей в своей правоте, – заметил однажды рабби Ицхак, когда разговор зашел как-то о Шломо Нахельмане. – Думаю только, что он прибегал здесь к разного рода хитростям. Например, говорил, что связан с какими-нибудь выдающимися людьми вроде семейства Ротшильдов или что он имеет хорошие связи с военной османской администрацией, недовольной властью Абдул-Гамида, так что стоило только немного постараться, как к ним хлынут и потекут и деньги, и помощь. О том, что он претендует на роль Машиаха, знали, конечно, далеко не все, а только те, кого он поставил в известность, тогда как остальные довольствовались тем, что были уверены – их приняли в тайное общество, целью которого является победа над Османским игом и создание в Палестине теократического государства, управляемого – в ожидании Машиаха – Советом Двенадцати колен».

Одну из его бесед (как называл их Теодор Триске), с которой Шломо Нахельман обращался к этому самому Совету Двенадцати колен, можно было бы посчитать образцом того, что именно он пытался довести до сведения всех присутствующих, тем более что эта «беседа» была произнесена совсем незадолго до начала последующих, стремительно развернувшихся трагических событий. Запись эта сохранилась в тетради Голема ибн Насра почти целиком и начиналась словами: «Бог ведет нас туда, куда хочет, не спрашивая нашего согласия и не давая времени отдышаться, чтобы прийти в себя».

– Бог ведет нас туда, куда хочет, – сказал Шломо Нахельман, медленно двигаясь, заложив руки за спину, мимо сидящих на полу. – Возможно, это покажется вам обидным или даже оскорбительным, но всякий раз, когда вам это покажется, вспомните, что Он – Бог, а вы всего лишь смертные и не очень умные люди, которые не могут даже прибавить себе ни одного мизинца роста… К тебе, Вольдемар Нооски, это тоже относится, – добавил он, заметив, что тот уже открыл рот, чтобы возразить.

Потом Нахельман заговорил о Божественном величии:

– Бог велик даже в малом и ничтожном, в грязи, в дурной коже, в гниющей плоти. Он не знает ни нашего «хорошо», ни нашего «плохо», равно творя все, что посчитает нужным, не делая ни для чего исключения. Он велик, обнаруживая себя в великом, и ничтожен, находя себя в ничтожном, мы же только думаем, что что-то знаем об этом мире, тогда как все, что мы знаем, это только наши эмоции по его поводу, а это нельзя назвать даже ложью.

Потом он сказал несколько слов о чудесах – опустив голову и упершись взглядом в пол, – словно рядом никого не было, а был он, рассуждающий о тех самых чудесах, которые мы все ищем, чтобы укрепить свою слабую веру, не желая приложить к этому ни капли собственных усилий и укрываясь за чудесами, словно за каменной стеной, полагая тем самым, что милосердные Небеса обязательно примут эту фальшивую веру за настоявшее золото.

– Только вот долго ли продержится и устоит ли такая вера, которая опирается лишь на чудеса? – спрашивал Нахельман, медленно шагая по скрипучему полу, словно прислушиваясь к какому-то далекому голосу, который не слышали остальные. – Долго ли Всемогущий будет принимать в расчет веру, которая из последних сил цепляется за чудеса и только на них одних возводит свое сомнительной прочности здание?

– Разве, – спрашивал он, заглядывая то в одно, то в другое лицо, – разве мы похожи на размалеванных базарных шлюх, которых Всемогущий покупает за свои чудеса, как будто Ему больше нечего нам показать?

Потом он заговорил о человеческой трусости, – которая, как последняя торговка, торгуется с Господом, набивая цену на товар, зовущейся «справедливостью», – и о человеческом мужестве, которое берет на себя безрассудную ответственность за каждый твой шаг, не имея никаких гарантий и полагаясь только на волю Божью, которая неслышно, незаметно стоит у тебя за спиной.

– А это значит, – сказал Шломо Нахельман, повышая голос, – что Всемогущий никого и никогда не принуждает, но требует взамен от нас самостоятельности, которая так редка ныне на земле… Знаете, что Он шепчет каждое утро в ваши уши, стоит вам только открыть глаза и увидеть солнечный свет?.. Он говорит – беги прочь от этой безумной толпы, дурачок, и почаще вспоминай слова, сказанные Бэконом Веруламским: общее согласие никогда не является признаком Истины.

– Общее согласие…– сказал Йегуда Мочульский, записывая за Шломо.

– Но это, – продолжал Шломо Нахельман, – только одна сторона медали. С другой стороны, вы знаете, что мы должны во всем соблюдать неукоснительный порядок, который устанавливает и поддерживает сам Всемогущий, не спрашивая, хотим ли мы того или нет и ни для кого не делая исключений. Это означает, в первую очередь, – продолжал Нахельман, останавливаясь в дальнем углу комнаты, – что все древние пророчества о приходе Машиаха должны быть исполнены, а все Божественные обетования выполнены до последней черты, хотя с другой стороны Всемогущий призывает нас к свободе, желая, чтобы мы опирались только на свой опыт, принимая на себя всю возможную ответственность и не останавливаясь ни перед чем.

– Ответственность, – повторил Йегуда Мочульский, записывая.

– Тем самым – продолжал Нахельман, – человек всегда находит себя между молотом и наковальней. Он должен сам решить для себя, как ему следует выбираться из этого немыслимого противоречия, на которое его не без умысла обрекли Небеса, которые и палец о палец не ударят, чтобы вытащить тебя из этой ямы, но зато с удовольствием посмотрят, как ты выбиваешься из последних сил, чтобы выбраться оттуда, откуда не выбирался еще ни один человек… Ждать, надеяться и делать свое дело, – вот удел человека, который с доверием относится к своему Богу, – закончил Нахельман, опускаясь на пол рядом с Йегудой Мочульским, который не хуже Голема записывал за ним в небольшую тетрадочку все, что тот говорил.

Потом, судя по записи Голема, наступило «время вопросов и ответов». Кто-нибудь спрашивал, а Шломо Нахельман отвечал, выбирая при этом самые каверзные вопросы.

Так на вопрос, который задал Шауль Грановицер: «Что мы можем против до зубов вооруженной армии султана?», Нахельман ответил: «Только то, что пожелает Всевышний».

А на вопрос того же спрашивающего: «Как нам узнать, что Он желает?», Нахельман ответил: «Никак».

На вопрос, который задал Карл Зонненгоф, спросив: «Какая вероятность того, что мы победим?», Шломо Нахельман ответил: «Никогда не теряйте надежду. Помните, что в руках Божиих вы можете оказаться той последней каплей, которая переполнит чашу Божьего терпения».

На вопрос: «Почему он носит теперь такое имя?», который задал кто-то из присутствующих, Шломо Нахельман ответил, что наши имена, как и все остальное, принадлежат, конечно, Богу, который лучше нас знает, где добавить, где отнять, а где все оставить без изменений.

На вопрос, который задал Иегуда Мочульский: «Не является ли Шломо сам Машиахом?», Нахельман ответил, что каждый должен хорошо делать свое дело и не заботиться вопросом о том, кто является Машиахом, а кто нет, потому что об этом лучше всех знает Пославший его, который уж конечно найдет способ отличить добрые всходы от сорняков.

На вопрос же: «Верно ли, что по учению некоторых учителей, Машиах, может быть, сам не знает, что он – Машиах?». Шломо ответил: «Верно».

На вопрос, который задал Орухий Вигилянский: «Как угодить Машиаху?» – Нахельман ответил, что каждый, кто приближает так или иначе Царство Божие – несет в себе немного машиаховой закваски и будет в свое время отмечен.

На вопрос, который задал Колинз Руф: «Когда же, наконец, мы начнем заниматься серьезным делом?», Шломо Нахельман ответил: «Как только, Божьей милостью, у нас появится оружие».

На вопрос же Йегуды Мочульского: «И когда же оно появится?», Нахельман ответил: «Скоро».

«И ведь самое интересное, что они в самом деле купили его у какого-то проходимца, – сказал рабби Ицхак, пожимая плечами, словно в этом и в самом деле было что-то удивительное. – Четыре английские винтовки и два карабина с горой патронов в придачу, причем деньги на это дала, конечно же, ничего не подозревающая Рахель, которая разрешила продать все ее драгоценности, думая, что этим она как-то сумеет помочь своему мужу в его работе, о которой она, конечно, не имела ни малейшего представления, но думала, что это касается каких-то его планов покупки своего собственного дела».

«Не случись этих драгоценностей, – заметил как-то рабби, – может быть, все бы и обошлось. Ну, а уж после того, как в доме появилось оружие, надежды на счастливый исход, конечно, не осталось, так что даже Арья, наткнувшись как-то в сарае на спрятанные там винтовки, сказал Шломо обреченно и устало, что, похоже, тот впустил в дом страшного и беспощадного злого демона, от которого невозможно избавиться никаким образом».

– Впрочем, я думаю, – сказал рабби Ицхак, – что на самом деле Арья просто не придал большого значения этому спрятанному в сарае оружию, полагая, возможно, что до этого дело не дойдет. Потому что – какой же сумасшедший, в самом деле, осмелится с четырьмя винтовками выступить против могущественной Османской империи?

А жизнь, между тем, неслась стремительно и непредсказуемо, словно тот ветер, который прошелся совсем недавно смерчем над притихшим Иерусалимом.

В начале лета 1898 года газеты запестрели сообщениями о скором прибытии в Палестину германского кайзера. Фотографии Вильгельма были теперь везде, – в магазинах, на прилавках, за стеклами витрин, окон и экипажей. Большим спросом пользовались открытки с изображением кайзера и императрицы Августы Виктории на фоне иерусалимских достопримечательностей – крепостных стен, Масличной горы, гробницы царя Давида. Одна из открыток, на которой кайзер был изображен в парадном мундире при всех регалиях, вызвала язвительные насмешки Арьи, но, тем не менее, поселилась на рабочем столе Нахельмана.

– Не знал, что ты поклонник этого солдафона, – сказал Арья, не без удивления рассматривая пестрый мундир кайзера. – Может, тебе поставить тут для симметрии еще фотографию царя Николая?

Шломо посмотрел на него с удивлением.

Следовало бы принять к сведению, говорил этот мельком брошенный взгляд, что характер Арьи с каждым днем все больше портился, и он вываливал свое недовольство чаще всего на голову Шломо, как будто это он был виноват, что судьба распорядилась так, что именно его позвал за собой Всемогущий, дав, ко всему прочему, ему эту прекрасную женщину с бездонными глазами, в которые, словно мальчишке, угораздило влюбиться бедному Арье.

– Ты, вероятно, забыл, – Шломо сделал над собой усилие, чтобы не повысить голос, – ты, верно, забыл, Арья, что Всевышний совсем не обязательно добивается своих целей через шум, грохот и кровь. Гораздо чаще Он добивается своего через самых неприятных или совсем незаметных людей, прячась за их никчемностью или ординарностью. Мы, кажется, говорили с тобой уже об этом сто раз.

Голос его все-таки не мог избежать некоторой назидательности.

– Тебе видней, – сказал Арья, вертя в руках открытку с кайзером Вильгельмом. – Но только скажи мне на милость, зачем ты водишь за нос этих бедных людей, которые смотрят тебе в рот? Будто Всемогущему нечем больше заняться и он, в самом деле, сообщает тебе нечто важное?.. Ты что? Действительно веришь, что Небеса разжалобятся и освободят Палестину от турок?.. Интересно будет посмотреть на тебя, когда этого не произойдет, Шломо…

– Мне помнится, что когда-то, совсем недавно, ты сам верил в это и не находил здесь ничего смешного.

– Когда-то, – повторил Арья, невесело усмехнувшись. – Боюсь, что это было очень давно, Шломо. Так давно, что я уже сомневаюсь, было ли это когда-нибудь на самом деле?

– Все еще можно изменить, – негромко сказал Шломо, прекрасно понимая нелепость того, что произнес только что его язык.

Между тем, в конце Тишрея город стали серьезно готовить к приезду кайзера Вильгельма, – достраивали, красили, чистили и мыли. Выравнивали дороги. Засыпали ямы и выбоины. Прокладывали телеграфные линии. Чистили и вновь устанавливали канализацию.

Как-то вернувшийся с прогулки Арья сообщил, что солдаты и заключенные разбирают у Яффских ворот часть стены, для того чтобы императорский кортеж мог бы беспрепятственно войти в Старый город.

Еще одной новостью стала приветственная праздничная арка, воздвигнутая еврейской общиной Иерусалима по пути следования императорского кортежа. Надпись на арке была сделана на немецком и иврите и гласила: «Добро пожаловать во имя Господа».

Арья злился и невесело шутил: «Понадобился приезд германского Императора и шестьсот лет османского ига, чтобы в Иерусалиме вспомнили, что хотя бы иногда следует чистить отхожие места».

Субботним утром 31 октября 1898 года запруженная народом яффская дорога услышала пение серебряных труб и охотничьих рожков, возвестивших о приближении Императора и его свиты.

Была суббота и разодетые по этому случаю ортодоксальные евреи толпились вдоль всей дороги, демонстрируя свои праздничные субботние одежды, – все эти шелковые кафтаны, отороченные мехом шапки, «штраймлы», черные, до блеска начищенные сапожки с загнутыми носами, укрывающие от солнца белые зонты, – все то, что доставалось перед субботой или в праздники, а в остальное время мирно висело в гардеробной, дожидаясь своего часа.

Потом появилась конная полиция, тесня толпу и очищая дорогу для Императора и его свиты.

Чистый звук серебряных труб вновь повторился, теперь уже совсем близко.

С примкнутыми штыками, печатая шаг, промаршировал почетный караул, состоящий из офицеров турецкого гарнизона. Вслед за ними прошли турецкие флагоносцы с развевающимися флагами, штандартами и вымпелами. Затем появились адъютанты его императорского высочества. Они ехали полукругом, словно тесня и раздвигая галдящую толпу, оставляя позади себя свободное место для Императора, и тени от императорских штандартов, которые они держали, ложились на булыжную мостовую, словно оповещая едущего Императора о том, что путь свободен и безопасен.

Император не торопился. Он ехал шагом на роскошном, черной масти, арабском коне с белым пятном на груди, и время от времени поднимал руку, чтобы приветствовать стоящих вдоль дороги в ответ на их приветственные крики и трепет праздничных флажков. За его спиной ехала карета императрицы, Августы Виктории. А за ней – свита императора и пестрый двор, на каретах, колясках, верхом и пешком, – словно гудящая, то сверкающая на солнце, то прячущаяся в тени зонтов. Фрейлины, военные, штатские. Сверкающие вспышками корреспонденты всех мыслимых газет и журналов. Крики. Цоканье копыт. Громкое пение представителей немецкой общины. Тень под ногами Императора и его лошади стала совсем небольшой. Потом вдруг крики стихли, потому что как раз в это время произошел инцидент, о котором потом долго говорили на улицах и в кофейнях. Пробившийся сквозь кричащую и галдящую толпу молодой человек в европейской одежде, быстро выскочил перед медленно идущим конем императора, после чего так же быстро опустился на колени и протянул в сторону кайзера свернутый в трубочку лист бумаги, одновременно опустив голову и выражая своей позой высшую степень смирения. Все произошло так быстро, что ни турецкая охрана, ни охрана из свиты императора не успели ничего сделать. Подъехавший затем императорский адъютант хотел было уже отогнать просителя прочь, но подъехавший Император сделал ему знак, и тот забрал протянутую бумагу.

– Это прошение об аудиенции, – произнес проситель на хорошем немецком языке, не вставая с колен.

Забрав прошение, адъютант подъехал к Императору и протянул ему бумагу. Потом остановился рядом, ожидая решения.

– Хорошо, – сказал Император, глядя издали на просителя и возвращая бумагу адъютанту. – Хорошо. Найдите время.

– Слушаюсь, – склонил голову адъютант. Затем он вернулся к молодому человеку, который всё еще стоял на коленях и нагнулся к нему с лошади:

– Вы просите аудиенцию, не так ли?.. Его Императорское величество примет вас послезавтра в семь утра, в своем палаточном городе. Вход со стороны большого шатра. Ровно в семь часов. Не опаздывайте.

Затем он отсалютовал просителю и вновь присоединился к свите Императора.

– Хвала Всевышнему, – сказал Шломо Нахельман, поднимаясь с колен и отвешивая глубокий поклон уже не видевшему его Императору.

– Хвала Всевышнему, – повторил он, не обращая внимания на толпившийся и глазевший на него народ. – Всемогущий услышал меня.

Загрузка...