* * *

Зато О. был человеком такой трезвости и самообладания, что, выйдя однажды среди ночи в туалет и обнаружив там очередного овального черного, как „Мерседес“, пресловутого мясного таракана, но размером со спичечный коробок, сразу понял: это ему снится. Потому что таракану такого размера просто неоткуда было взяться, в смысле — не пролезть ему было бы. В подвале-то или в заколоченном мусоропроводе могут себе позволить жить и экземпляры размером с пачку сигарет, конечно, но проникнуть сюда, в туалет у них нет никакой возможности. Не через сифон же унитаза. Так что О. тут же понял, что это — сон, проснулся и в самом деле пошел в туалет, потому что зачем же это ему снилось, как не в качестве сигнала, что иначе можно и описаться. А когда он вернулся в постель, то сон его приобрел уже человеческий характер: ему снилась мать Никиты Хрущева, сидевшая во дворе „Дома на набережной“ возле своего подъезда; она лузгала семечки и спрашивала у всех проходящих детей, как дела в школе, дома, как мама с папой. А по двору — что тоже было совершенной правдой, хотя и из другого времени, — по двору бегала громадная черная собака, оставшаяся после ареста Карла Радека, она бегала по дворам и ни к кому не подходила. Правдой было и то, что на стульях, тумбочках, кроватях в этом доме были прибиты инвентарные металлические таблички: „Гражд. отд. управ, ком. моск. Кремля“. Они имели запах государства, эти инвентарные таблички, запах был похож на тот, которым пахло в доме по адресу: Кутузовский, 30/32. Вообще, все на свете было правдой. Раз уж существовало на свете, в том или ином виде.



* * *

Вскоре, в согласии с какой-то новой, не оставлявшей его логикой, он сообразил, что таких ком, как у него, много и все они помечены примерно инвентарными табличками, — чтобы знать, кому какую раздали. Так что он не является неким уникумом. Ком много, все они сведены в реестр. Где-то, — возможно, что и на небесах — есть большие помещения со шкафами, почти как в детском саду или в банке. Но если в детском саду на дверцах нарисованы разные фрукты — кому сливка, кому вишенка, чтобы неграмотные младшие дети могли опознать отсек со своим барахлишком, то тут было не так, а почти лотерея: на ящиках ничего не было написано, а уж какой откроешь — там тебя что-то и ждет. Раздача, по сути, крестов, которые надо отнести. Ну, казалось, что лотерея, он-то ничего не выбирал? Это был следующий шаг в постижении неизвестной сущности. В этом, да, уже было что-то армейское или просто совпадало с обыкновенным гражданским делопроизводством и необходимостью наличия у каждого документов, удостоверяющих личность. Конечно, если предположить, что жизнь на этом не заканчивается, то понятна необходимость и делопроизводства, и оформления соответствующих бумаг. То есть выходило, что дело идет к завершению существования в привычном виде? Версия выглядела правдивой, но не испугала. Напротив, если дело обретало официальный и делопроизводственный оборот, то все будет хорошо. Ну, во всяком случае, что-то там еще будет. В любом варианте официальный порядок оформления дел выводит их из-под личной ответственности, а это позволяет вздохнуть спокойнее. Но этот оптимизм возник из предположения о реестре и множестве небольших ящиков. А можно было представить себе ситуацию и иначе: например, кома являлась сопровождающим лицом, в чью обязанность входит его доставка в могилу. Вот так он, этот сопровождающий, и висит теперь у него на спине, сидит на темечке и в затылке, чтобы не влево ему уже и не вправо. Только вниз и, возможно, какой-то частью вверх. Но и этот вариант не выглядел пессимистично. Если б только в могилу, то сопровождающий был бы конгруэнтен задаче, то есть раз ему отвечать за тело, то и сам он должен иметь тело: ходили бы повсюду специальные чмыри, все было бы привычно. Но они ж не ходят? Значит, если такая сущность ему и выделена, то уж вовсе не только затем, чтобы свести его в могилу, но и чтобы сопроводить его на дальнейший свет, а то потеряется по дороге. В этом, конечно, присутствовала заслуженная честь: если бы он не заметил кому, то остался бы неохваченным и уж потерялся в последующих мытарствах. Эта версия была приемлема. Но… Кого именно эта сущность-существо будет переводить туда? Какую такую инвариантную часть его? Думать теперь следовало именно об этом, но точек входа в эту тему он не видел. Хотя, признаться, уже не ощущал себя ни представителем русской национальности, ни лицом средних лет с высшим образованием, ни интеллектуалом, ни даже особью мужского пола. В момент данных рассуждений, во всяком случае. Но, учитывая индивидуальную предназначенность комы, получалось, что с ней можно войти в личные отношения, как с неким недопроявленным существом. Кажется, что-то такое он ощутил при их первой встрече, но это потом ушло из головы, стушевалось. Как общаться с тем, что на тебя оказывает влияние, а ты на него — нет? А теперь понятно, что ежели в отношениях присутствует индивидуальность, то общение возможно. Индивидуальность же присутствовала потому, что кома оказывала на него влияние, именно на него. Он прислушался: она ходила по его телу, почти двигая его мышцы, подергивая некоторые словно тиком, но не вызывающим никакой тревоги. Если б расслабиться, то, наверное, с телом бы что-то начало происходить более внятное, а так воздействия были слабыми, вовсе не заставлявшие дергаться, они лишь намекали на что-то сокращениями неких материальных волокон тела. А не расслабишься на перегоне от „Динамо“ до „Сокола“ в половине девятого утра, выясняя заодно, выходят ли передние на следующей.



* * *

Тут он осознал ложь некоторых духовных свидетельств. Ведь навряд ли присутствие ангелов ощущают жопой. Так почему же их рисуют с жопами и прочими частями тела, разве что нет письки, а есть крылья? Конечно, теперь он очень много думал о коме: все время, когда не был вынужден думать о чем-то другом, думал именно о ней, становясь, таким образом, профессионалом по ее части. Мало того, он научился о ней думать не так, что подумал „кома“, и она начала его плющить. Он отыскал щелку, войдя в которую ее можно было ощущать по некоторым косвенным признакам, не подпадая под ее прямое воздействие. Она его не плющила, а его не колбасило, но подозрение, что эту щель, площадку предоставила ему она сама. Тогда, значит, ход его мыслей был правильным, и она действительно пошла на контакт. На контакт индивидуальный, учитывающий его как личность, хотя, увы, стало непонятно, что означает этот термин. Являлось ли составляющей его личности то, что его шкафчик в детском саду был помечен именно сливой? Лиловой, с одним темно-зеленым листиком? Вообще, что следует из ее одушевленности? Наличие в коме некой неподвижной точки, которая содержит ее сущность. Но для контакта тогда следовало бы противопоставить ей свою неподвижную точку, а с этим у него были проблемы: например, он теперь все время думал именно о коме, значит, такой точкой в нем могла оказаться именно она. То есть именно она могла быть его нетленной сущностью, внезапно объявившейся и не очень-то и понятной. Но она не могла быть ею: его сущность удовольствовалась бы фактом своего существования, ей незачем входить в отношения с каким-то смертным О. Или он должен будет перескочить из О. в нее, как в сблизившийся с ним в какой-то момент дирижабль? Не хватало ни экспериментальных фактов, ни теоретических схем. С дальнейшими рассуждениями следует повременить. Какое-то время еще следовало ей отдаваться, стараясь отходить на ту площадку, на которой она не действовала прямо. И быстро рассматривать то, что происходит и вокруг, и с ним. А вокруг происходило то, что она превращала в себя что угодно — употребляя для представления себя что угодно. Мозг — так мозг, архитектуру — так архитектуру, метрополитен — так метрополитен. По незаметному сдвигу окружающее переставало быть собой: это она, кома, принимала вид окружающего, чуть-чуть его сдвинув. Или он сам видел окружающее с неизвестного ранее ракурса. Как, скажем, если посмотреть на улицу Тверскую, зависнув на какой-нибудь рекламной растяжке напротив Моссовета.



* * *

Кто она такая? — удивился он, находясь на данной стадии ощущений, глядя на уже спящую жену. Совершенно не было понятно, кто она такая и, вообще, что тут происходит. Спала она в целом аккуратно, слегка посапывая, левая ступня выбилась из-под одеяла. Ничего не понять. Совершенно ничего не понять. У нее, лежащей, была какая-то история жизни. У нее были родители, родители родителей и далее — уходящие в темную даль. Все они возились со своей жизнью, старались выжить; получалось, время шло, города застраивались, начинались и заканчивались войны, менялись власти, у нее самой — внутри ее головы и сна — были сложены все эти жизни и люди. А еще — лично ее, всякие бантики, свидания, переживания, размышления о том, чего она заслуживает и чего хочет, прочая херня. Всего этого было очень много, на все это потрачено много времени многих людей, а теперь как-то и не существовало. Теперь она жила с ним — у которого тоже были предки, тоже уходившие в невообразимую темноту, а также истории уже из его жизни, и все это было важно для него, он вспоминал все это, не специально, все это просто постоянно вспоминалось. Но он не знал о ее историях, а она — о его историях. Их было так много, что невозможно пересказать друг другу. Но и для нее, и для него архивы и анамнезы были очень важны, без них их и не было бы вовсе. Тогда как они вообще могут жить вместе, не зная друг о друге ничего? Кто тут с кем живет? Вот он, со всеми своими историями стоит тут, возле постели, смотрит на ее высунувшуюся из-под одеяла ступню: как он тут оказался, в этой комнате? Из окна тут сквозит, свет из коридора, тусклый. Как он здесь оказался? Зачем? В каком качестве? За кого его тут принимают? Причем он же существовал. Неважно, что не понять, что именно является им: раз уж он тут стоит и про все это думает, значит — есть же он какой-то? Но с ним никто не договаривался, что он окажется именно тут. Или договаривались, только он не помнит? Но с кем тогда договаривались? А жена, может быть, думала, что семья — это для того, чтобы было с кем стареть вместе. Он не возражал бы против такой версии, но она сейчас не совпадала с его заботами, да и вряд ли жена уже думала о старости, она была моложе, но мало ли — может, подсознательно думала, а иначе — в самом деле, зачем ей это? Конечно, было совершенно непонятно, кто она такая, потому что если смотреть на нее в таких мыслях, то это была вовсе не она, а все та же кома, принявшая ее облик. Пахнущая чуть слишком сладкими духами и каким-то ночным кремом.



* * *

На что могла быть похожа кома как материальная сущность, когда не перенимала чей-то облик? Идя однажды по переходу к нужному ему входу в „Кутузовскую“ (к северному, тогда на „Киевской“ ближе к пересадке, — с утра это важно, иначе грозит долгая толкотня на лестнице вверх и, далее, у эскалатора вниз, на кольцевую), он обнаружил там ларек с ассортиментом лавки „Путь к себе“. Китайские чашечки-тарелочки-чайнички, меланхоличные деревянные коты-рыболовы, условные благовония, туески на шею, ароматичные масла, хрустальные шары (вряд ли, хрустальные, стоили долларов десять, но шары — да, гладкие и прозрачные). Вот, подумал он, индустрия существует. Кома тоже существует, и для каждого своя. Следовательно, и под нее должна быть соответствующая индустрия. Могут ли иметь отношение к ней эти предметы? Его личное чувство такую возможность отвергало, но из этого ничего не следовало. Чтобы считать эти предметы „своими“, могло потребоваться привыкание. Тем более что ассортимент этой лавки, ранее им не замечаемой, именно теперь оказался в зоне его жизни. То есть ему следовало привязать свои ощущения к линейке этих предметов, к каким-то из них? И соотносить свое приключение именно с этим родом товаров? Хм, хмыкнул он, вывод был неприятен, но он сообразил, что вряд ли, потому что даже в десяти шагах от лавки воняло дымом этих палочек, что сообщало гармонию всему ее ассортименту. Но его кома не обладала запахом, она могла перенять чужой, но сама — не пахла. Не имела ни вида, ни вкуса, ни запаха, ни облика. И если уж сходство, то она была похожа на водку — возможно, конечно, что эту связь создали обстоятельства знакомства с нею. Но сходство в воздействии на организм у водки и у комы было. Хотя, с другой стороны, водка блестит в бутылке вполне как хрустальный шар, разве что немного иной формы. Но любим-то мы ее все равно не за это. Вопрос инсталляции метафизики предметами материального мира его раньше не интересовал. И уже не заинтересует, потому что если эти предметы и отвечали чьей-то коме, то чужой. Те, что в киоске, были мертвыми, неживыми. А его кома жила, и если и превращалась во что-то, то в живое, а не в эти какашки. Именно в то, что имело отношение к его жизни: он загордился тем, что ему досталось что-то явно лучшее. В крайнем случае его кома могла отразиться в какой-нибудь секундной, случайно-правильной конфигурации предметов, вовсе не предназначенных для этого специально.



* * *

Ближе к ночи на 3 марта начался ураган. Вряд ли он ощущался во всем городе, а внутри двора отчего-то завелся; все закручивалось и залезало внутрь куртки, вздымало ее. Еще во дворе почему-то был снег, его тоже не было нигде в городе, а сюда он каким-то способом точно попал, при этом, несмотря на ураган, лежал смирно. Какой-то этот двор получался самостоятельным. С верхних этажей дома что-то падало: что-то случайное, не очень важное. То есть ураган был внутренним, почти частным. Двор, конечно, был вполне отдельной местностью, где утром, в ожидании все не прибывающего молоковоза, старики говорили о 45 копейках за молоко, хотя, разумеется, тут оно стоило 12 рублей за литровый пакет и 11 рублей за литр, если привезут разливное. Они, разумеется, вспоминали советские цены и, заодно, свои бывшие продуктовые заказы-пайки, в которых сосиски стоили рубль семьдесят за килограмм, а у какого-то их тогдашнего главного начальства — всего 13 копеек. Они вспоминали не просто так, а с моралью — обсуждали уже старинные слова г-на Гайдара о том, как в СССР было противно стоять в очереди за сосисками. „Куда он там стоял“, — привычно усмехалась очередь, поскольку знала, что этот самый Гайдар на 30 рублей своего пайка месяц кормил всю семью, раз уж у них там сосиски по 13 копеек. Они не попусту перетирали прошлое, слегка этим оживляя, но осуществляли в нем какие-то корректировки, причем эти корректировки имели смысл. Иными словами, прошедшее время существовало реально, пусть даже и отъехало куда-то за спину. Да, во дворе было красиво. Тут был уже упомянутый каток, который заливали. Теперь, когда лед стаял, катающихся на коньках сменили дети с невнятной беготней, а также футболисты: они появлялись строго в воскресенье, в условленный утренний час. В 11 утра, во всяком случае, их крики уже мешали спать. Здоровые мужики, будто из персонала, обслуживающего дом: сантехники-электрики, они заодно тут и жили, в служебных квартирах. То есть они тут точно жили, не относясь ни к потомкам бывшей номенклатуры, ни к нуворишам. Среди них были дядьки покрепче, были чуть ли не скрюченные, лет под шестьдесят, но играли хорошо — не просто азартно, но с умом. Вратарь одной из команд был типическим москвичом лет за пятьдесят, будто из таксистов: коренастый, закрывал собой хоккейные ворота почти полностью, а орал так, что его ежеминутное „блядь!“ было слышно и на восьмом этаже. Отыграв, мужики шли в магазин, покупали водку, скучивались в углу катка (там была деревянная ограда, но не хоккейные бортики, а прямоугольная, так что углы были) и мирно, не торопясь, употребляли. Рядом с большим катком был, говорили, когда-то „младший каток“, для мелких детей, в той части двора, которая примыкала к углу, где театр Фоменко. Но теперь там стояли карусели и горки. Еще была площадка с турниками и другими железными загогулинами физкультурного назначения, а еще был уродский угол для совсем небольших детей, с избушкой, в которой иногда спал бомж — больше одного там бы не поместилось. Бомжи да, захаживали, их притягивали мусорники, потому что изрядная часть обитателей дома была состоятельной. Иногда бомжи проникали в подъезды и ночевали на верхних этажах. Тогда с утра на лестнице пахло бомжами. А возле подъезда, где квартировал О., имелся овальный скверик, в центре которого возвышалась большая гипсовая ваза — где в городе Москва еще сохранились гипсовые вазы? Или бетонные, но выглядящие гипсовыми. А гипсовая ваза в снегу — это однозначно прекрасно, так что Москва навсегда была очевидным венцом творения. Со всей ее амнезией, впрочем — благодаря ей, потому что амнезия и должна украшать себя садово-парковыми вазами, которые выглядят как гипсовые.



* * *

Март был длинным и никаким, рутинным, значит — правильным. Потому что он был черно-белым, а когда все черно-белое, в марте — уже ближе к серому, и жизнь держится неподалеку от своих оснований: не до развлечений, потому что они обычно цветные. В такое время уже само проживание является делом, которое должно занимать всю твою жизнь, и можно не беспокоиться о том, что тебе не досталось чего-то цветного. Жена О. продолжала не знать о том, какие процессы происходят внутри О., процессы происходили без особой новизны, то есть не создавая ощущения, что развиваются успешно. Но, кажется, все же на месте не стояли. Никаких новых солдатиков, сущностей, механизмов и угроз кома не выставляла: повторялись предыдущие сущности и положения, отчего возникало неприятное предположение, что игра закончилась. Уже и это было неприятно, потому что ему она уже нравилась, он втянулся, но мало того, — если все для него закончилось, а ему ничего не сообщили, значит, — он проиграл. Не прошел в какой-то следующий круг. И уж чего достиг, за то спасибо и скажи. Например, в институтской столовой он снова обнаружил, через стол от себя — по диагонали, очень удобно было рассматривать, — ту самую девоньку, которая, однажды пробегая мимо, дала ему ощущение аквариума, с поблескивающими в нем рыбками. Теперь он не то чтобы не ощутил в ней этого аквариума — похоже, он легко бы смог вызвать это зрелище — но это было неинтересно. В данный момент (он ел борщ) она (ела творожную запеканку, то есть уже заканчивала, скоро уйдет) представилась ему как-то иначе. Что ли, сквозь нее просвечивало нечто взаправдашнее: какое-то место, территориально-невразумительное — не город, не комната, не чистое поле; скорее город, но неравномерный, шаржированный, с укрупнениями некоторых зданий, в которых, наверное, пребывали какие-то ее знакомые. Даже было понятно, как она себя ведет в этих зданиях: морщится дома, стирая исподнее, манерничает на вечеринке (или жеманничает — ей полагались словечки, похожие на бижутерию из цветного стекла; но жеманничают обычно интроверты, ей больше шло манерничать, как экстравертке). Можно было даже ощутить некоторых близких ей людей (не особо-то их много было — подружки какие-то, пара мальчиков — выбирала она между ними, что ли? Можно было даже попробовать въехать в то, как у нее происходил выбор: а никак не происходил, она вела себя ситуационно, завися от настроения, имея, впрочем, где-то вдалеке от ситуации некоторые идеи насчет правильного устройства жизни). Даже примерно ощущалось, как там что пахнет и что она предпочитает в бытовой жизни. Видеть это было круче, чем смотреть кино, но оставалась проблема достоверности — а ну как эта картинка не относилась ни к чему, а была лишь легкой достройкой ее возможных обстоятельств, быстро пришедших на ум: ну, в самом деле, должна же она манерничать и колготки стирать, как иначе? Между юношами выбирать. А выяснить достоверность не представлялось возможности. Он, конечно, мог бы попытаться задать ей вопрос (сейчас или позже) о том, есть ли у нее знакомый, который выглядит примерно во-о-от так — и описать одного из как бы увиденных юношей. Но, если даже она и захочет с ним поговорить об этом, она может вспомнить какого-то юношу, похожего на того, кого он ей опишет. Вот уж они такие индивидуальные. Единственным вариантом было бы точно уловить тот дом, где она живет и спросить у нее, а не живет ли она во-о-он там, но — она уже доела запеканку и ушла. Да и опять же, спросишь о том, где живет, а она решит, что он клинья подбивает, зачем путать девушку. Да, у нее переменилась прическа — теперь волосы были из разноцветных прядок, мелированные, что ли. Ей не шло, конечно, кому такое вообще может идти, но — демонстрировало активность ее жизненной позиции, наличие которой явно перевешивало эстетические минусы.



* * *

Место девушки за столом заняла дама лет сорока, она аккуратно ела овощные салаты — их у нее на подносе было примерно три: что ли, капустный, тертая морковка и то ли винегрет, то ли свекольный. Ела, не снимая тарелочки с подноса. Поднос был синего цвета. Вид этой дамы, равно как и иных лиц в помещении столовой. наглядно свидетельствовал о том, что какие-то части мозга у них либо отключены, либо заблокированы. У них к ним не было доступа, до них еще и не добрались, они оставались упакованными в целлофан, свеженькими. Этот факт обещал им при случае возможность ошеломительного прогресса. Разумеется, следовало сделать и частный вывод, состоящий в том, что и у него есть некоторые до сих пор не распакованные зоны, то есть и у него впереди может быть прогресс. Или же эти территории просто будут доедены с возрастом, для чего и рассчитаны: как бы прогорая с края, как весенняя трава на откосах. Тогда, конечно, прогресса ждать не приходилось. Но с чем, как не с распаковкой неведомых ранее территорий было связано происходящее с ним? А тогда, конечно, если ты вдруг переезжаешь из коммунальной комнаты в трехкомнатную квартиру, то неминуема корректировка внутренней картографии. Не всегда осознаваемая. Но отсюда следовал вывод: в природе должны быть люди, претерпевающие подобные же изменения. В том числе и продвинувшиеся далее него. Но он не мог сказать, что в жизни видел таких людей, откуда следовал вывод — и по нему никто не скажет, что с ним что-то происходит. То есть процесс этот совершенно несоциальный. Даже наоборот, потому что поделиться не с кем. Стало понятно, что происходивший с ним однозначный духовный рост был еще та засада: для просветленных тут не было предусмотрено отдельной территории. Как следствие, они совершенно не были организованы. Вот ведь, дело-то, оказывается, дошло уже и до конкретных результатов: просветляться надо постепенно, за время процесса выяснив для себя, что именно ты, просветлившийся, будешь потом делать. А как сообразишь, что именно будешь делать, то вот оно и полное просветление.



* * *

Но, конечно, это вопрос: люди, примерно как он, быть должны. Но как опознать? Действуют ли они между собой какими-то масонскими знаками или же что-то скапливается в выражении лица, отчего вопросы узнавания решаются сами собой? Тогда, значит, он еще не дорос, изменения в нем еще не перешагнули некоторую грань. Не были выданы ему и сведения о масонских знаках. То есть он был еще на начальных уровнях игры — а, несомненно, все это складывалось в какую-то игру. Но раз это была игра, то следовало думать о бонусах, которые он уже получил, и уровне, который он проходит теперь. Тот, кто мельтешит и колбасится на экране внутри компьютерной игры, же не очень понимает, что проходит какие-то уровни. Так что главным тут было ощутить, что уровни существуют и сменяются как это знает тот, кто играет за компьютером. Тогда бы он стал субъектом, а не объектом игры. Конечно, уровни существовали — это доказывалось самим фактом этого размышления: на него был способен уже только субъект. То есть именно сейчас, по ходу этого рассуждения — ooops! или даже wow! — перескочивший на следующий уровень: вот именно сейчас, во время предыдущей фразы. Что до бонусов: внутренний вид девушки, раз. Само состояние, державшее его в сумеречном сознании, два — он считал это бонусом, но все равно получалось немного. Кажется, что-то еще было, но уже не вспомнить. Но это не главное, потому что поступление в него бонусов он ощущал, хотя и не мог их сформулировать. Главный же из бонусов состоял в том, что он находился в нечеткой зоне, которую не описал еще никто. Не встречал он ничего похожего, пусть даже в виде заметок каких-нибудь путешественников, верить которым не следовало, потому что неизвестно, где они побывали. У него было приключение при полном отсутствии карты и любых представлений о возможных угрозах и выгодах. В самом деле, должны же быть внятные выгоды, иначе получится, что с ним случилось несчастье. Вряд ли он мог вообразить себя сверхчеловеком, типа тех, кого показывают в рекламе порошков, отстирывающих без кипячения. Но — кем он был раньше? Вполне конформным, комфортным жителем города Москва, исполнившим к своему среднему возрасту фактически все обязанности, которые положено исполнить жителю данного города, только помереть осталось. Разве что не репродуцировался, но к этой теме город относился спокойно: не репродуцируешься, так приезжие убыль давно возместили. Человеком он был средним, типичным, инженером и доцентом — тоже средним, без особых идей, рутинного, уместного для профессии склада, но переживаний по этому поводу не имел. Так себе человек, иной раз — скучный бабник, а иной раз — паскуда, вполне бессмысленный организм. Нынешняя жизнь устраивала его вполне, несмотря даже на то, что жена иной раз говорила: „Ну и мудак же ты, Олег, просто дерипаска какая-то“. Но все это было до прихода комы, а в истории с ней, как оказалось, у него есть шанс стать субъектом. Теперь он стал непонятно кем, но ему удавалось с этим жить. Несомненно, он стал умней. Но в чем состоял этот уми как его, можно измерить? Впрочем, и о бонусах говорить нельзя, не установив, что ему теперь в кайф. А что вообще бывает в кайф? Кайф же растет только в привычных местах, как в глянцевых журналах, потому что только там можно узнать, что актуально сегодня, к какой жизненной истории уместен будет шарфик или что следует покупать в бутике Emanuel Ungaro (в Столешниковом переулке) увлекающимся девушкам не без средств к существованию (ответ: у Ungaro надо покупать вечерние наряды. Материалы — шифон, парча и мех. Аксессуары — замшевые шляпы с узкими полями). При этом кайф потребителя растет по ходу обучения иметь именно этот кайф. Так что внутренняя схема клиентов не важна, суть и состоит в том, чтобы она формировалась самим кайфом. То, что сейчас он кайфовал от нечеткости всего вокруг, гармонировало с тем, что сам он был невесть кем, но настоящему субъекту так жить, конечно, не положено. Значит, в нем должна отыскаться структура, ну а эйфория от ее отсутствия является тупиковой. Иными словами, пункт первый — найти в себе структуру. Пункт второй — выяснить, что в ней является бессмертным. Ну и тренироваться, тренироваться, усиливая ее, эту часть изо всех сил. Говорил же Григорий Палама, что „бесстрастие не заключается в умерщвлении страстной части души, но в переносе ее от зла к благу, и в устремлении ее энергий по направлению к божественному“. Но вот он совсем не ощущал, чтобы его энергии направлялись вообще куда-то. Имелись, да, но не устремлялись, а лишь па рили ему мозги, так что внутрь черепа все время хотелось положить снежок.



* * *

Значит, в нем должно было быть что-то, похожее на РАО „ЕЭС“. Например — на их диспетчерский зал на последнем этаже Китайгородского проезда. Там во дворе дом, не вспомнить номер. И там, на стене диспетчерской, изображены и мигают все источники генерации и магистральные сети электропередачи от Тихого океана до Балтийского моря, причем они помигивали даже в странах Балтии, из чего следовало, что частично СССР продолжал существовать. Над магистралями, помнится, горят тонкие цифры, показывающие дебет/кредит, там все время происходят перетоки и другая связная жизнь российского электричества, лишь только одна чукотская система из пары-тройки линий торчит, не приделанная ни к чему. Так вот и внутри О. есть какой-то замкнутый, не связанный ни с чем контур, который, несомненно, окормляет энергией некую изолированную территорию, вполне пригодную для того, чтобы предположить, что именно там и содержится все тайное, разумное и вечное. Конечно, работала и вся остальная сеть его чувств — раз уж он пока не попал под машину и до сих пор не задохнулся рвотными массами. Какие-то маленькие человечки осуществляли диспетчеризацию движений вещества его жизни, решая по ходу проблемы, задумываться над которыми ему в голову не приходило никогда. Растили ему ногти, переваривали пищу, содержали его воспоминания, калькулировали и прикидывали что на что похоже. Было восхитительно и это, но чукотская подсистема взволновала более всего. Про РАО „ЕЭС“ он вспомнил закономерно: ЦДУ РАО находилось неподалеку от чебуречной, уже описанной выше, на „Китай-городе“. От нее — налево, еще раз налево и, уже во дворе, направо. Несомненно, эта зона — от Солянки до Китайгородского, а в ширину примерно до Маросейки его завораживала. Видимо, когда-то именно здесь с ним подсознательно произошло что-то очень важное. Китайгородский проезд — это то, что от Старой площади к гостинице „Россия“. Там, по левой стороне, есть щель вбок, за воротами — широкая, как бы даже похожа на улицу. На ней, в частности, ЦДУ РАО, но сразу слева — Министерство черной металлургии (там такая топонимика: „Верхний двор Дома металлурга“, „Нижний двор Дома металлурга“ — что это означало?). Ранее эта территория называлась Кулишками, а г-да Фоменко и Носовский утверждают даже, что именно она и была Куликовым полем, на котором произошла историческая битва. Сама эта щель не называется никак. Там когда-то скопом выстроили министерства, а щель так никак и не назвали, возможно, для секретности. В нее лучше всего заходить в марте, когда на дворе то ли оттепель, то ли уже весна, но все в мире — хмурое, сугробы грязные, проседают, грязный снег, выветрившийся. А в небе темные, то есть тоже грязные, птицы, вороны. Тогда проезд обретает дополнительные свойства, полезные для ощущения истины. Теперь так и было, потому что теперь был март. Именно такая мусорная весна, какая бывает в марте, когда солнце редко. А перед поворотом в щель почему-то всегда торчит некий азербайджанец, дешево продающий сырую курагу, примерно по полтора кило в целлофановом кульке.



* * *

Можно было рассматривать ЦДУ РАО „ЕЭС“ как вариант Института мозга, с поправкой на то, что мозг тут был единственным, наглядно раскинувшимся по стенке и вполне функционировавшим. В момент этих мыслей О. находился вовсе не на Солянке, а неподалеку от метро „Проспект Мира“. Стоял возле тротуара и задумчиво смотрел на проезжавшие машины, по плотности трафика пытаясь понять, как ему быстрее добраться до „Рижской“: на чем-нибудь наземном или же ради одной остановки спуститься в метро. Трафик однозначно советовал: надо спускаться, — несмотря даже на то, что он стоял возле „Проспекта Мира“-кольцевой, а ему нужно было на радиальную, и переход там не из приятных. Но вот что ему было нужно на „Рижской“ — сказать трудно. Разумеется, мысли о выборе способа передвижения также способствовали мыслям об общесистемной топографии, имея в виду уже не карту от РАО „ЕЭС“, а схему метрополитена. Впрочем, метрополитеновская схема была еще ближе к правде жизни, — с человеческим мозгом она входит в контакт регулярно и непосредственно. Надо полагать, такая карта объясняет многое: очевидно же, что особенности схемы прямо отпечатываются в мозгу жителей города. И кто ж получается изощренней, москвичи или петербуржцы? Не говоря уже о том, что где еще на свете есть такое метро, чтобы в нем поезда ходили по кругу, причем и по часовой, и против? Очевидно, тем самым город Москва предполагал множество альтернативных вариантов — как перемещений, так и, соответственно, форм жизни. Уже и схемой своего метро прямо утверждая: испробовать надо по-всякому.



* * *

Возвращаясь непосредственно к мозгу. Приведенные выше сведения об Институте мозга, разумеется, верны. Разве что не хватает некоторых фактур. Например, часть мозгов из институтской коллекции так и осталась не порезанной на тонкие дольки, их лишь разрезали макротомом на куски — видимо, для удобства хранения. Такие куски напоминали бруски хозяйственного мыла, как по размеру, так и по цвету. В частности, именно в этом виде до сих пор пребывает мозг Андрея Белого, то есть, разумеется, Бориса Николаевича Бугаева. С цветом мозга тоже бывали сюрпризы. Например, тов. Мельников-Разведенков Н. Ф. на основании личного обследования материала писал в 1924 году о том, что у В. И. Ленина, то есть у его мозга, окраска белого и серого вещества изменилась на оранжевую. Обратим внимание — в 24-м году, то есть в год смерти. Так что мозг Ленина был оранжевым еще при его жизни. А из персонажей был любопытен Оскар Фогт, которого пригласили руководить лабораторией по изучению мозга Ленина и который, в частности, придумал резаки мозга. Г-н Тимофеев-Ресовский, заведовавший лабораторией генетики в берлинском Нейробиологическом институте, которым Фогт и руководил, сообщил, что Фогт был физически очень похож на Ленина (с которым родился в одном году и, кажется, даже в одном месяце): „был столь же лыс, такая же бородка у него козлиная была и взгляд очень схожий. И говорил он, когда доклады делал, тоже очень похоже… Вот бывают на свете, изредка попадаются, так называемые двойники. Вот он вроде двойника был с Лениным“. Текст опубликован в книге воспоминаний Тимофеева-Ресовского в 1995 году, но цитату можно найти и в книге М. Спивак со смешным названием „Посмертная диагностика гениальности“. Учитывая, что Ресовский был генетиком, его заявление является ответственным. Учитывая же, что речь идет о проблеме некоего г-на О. средних лет, по не вполне ясной причине озаботившемся собственным метафизическим устройством, следует привести пример языка, которым описывалась эта проблема в годы, когда создание человека будущего рассматривалось в ряду других модернизационных проектов. „Московскому институту мозга суждено приподнять острием своих выводов мистическую завесу, веками прикрывавшую проблемы мозговой коры, — писала газета „Правда“ 19 сентября 1934 года. — Мозговая кора, этот сгусток индивидуального опыта, не представляет собой однородно построенного органа. Мозговая кора разделяется на так называемые территории и поля различных структур. И здесь, в этих структурных соотношениях, в архитектонике коры большого мозга, институт ищет истоки гениальности“. Трудно представить, что схема столь изощренного метрополитена, как московский, могла возникнуть в отрыве от этих исследований, пусть даже проект по человеку в целом реализован не был. А на „Рижскую“ О. ехал, оказывается, потому, что узнал, что там — чуть сбоку от станции метро — на ярмарке не слишком дорого продают надежные пылесосы. Конечно, добираться затем с двумя пересадками на „Кутузовскую“ было не слишком приятно, но — пылесос все же, перламутрово-зеленого цвета. До оранжевого пылесоса экстремальность О. еще не доросла; впрочем, оранжевых там и не было, хотя желтые и алые имелись. Но вот понять, с чего вдруг О. оказался на проспекте Мира возле метро — уже невозможно. Впрочем, известно, что увидев дом с большой вывеской СЛАВА ЗАЙЦЕВ над входом, он подумал о том, что, несомненно, у зайцев должна быть своя слава и, значит, она и хранится в этом доме. Откуда следует, что к метро „Проспект мира“ он приближался со стороны Грохольского переулка, но как он оказался в районе Сухаревской? Скорее всего, ел в тамошней чебуречной. Да, именно так и было, потому что до славы зайцев он изумился салфеткам, которые теперь за рубль выдавали в том заведении. Они были типа влажные, упакованные в стандартный для этого рода салфеток пакет, ароматизированными не были, зато на упаковке синим цветом были изображены звезда, автомат АКМ, что ли десантный какой-то, с коротким дулом, и надпись: „Изготовлено для выполнения госзаказа МО РФ“. На другой стороне больше: „Влажная салфетка „МЭД“, ТУ 238-001-34917-36598, ТУ 8028-002-34917365-98, Очищает! Дезинфицирует! Смягчает! ООО „НПК ВЕРСИЯ“ 144001 г. Электросталь, ул. К. Маркса, 1. Тел /257/5-99-84. Годен до 10.2004 г.“ Но почему тогда он не сел в метро на „Сухаревской“?



* * *

Затем с ним два раза было так: сквозь сон он слышал, как звонит будильник — не его, с другим звуком, приглушенно, словно за стеной, но не за соседской стеной, а какой-то матово-прозрачной, идущей не в соответствии с планировкой квартиры. И там, за той стеной, выключал будильник, вставал, выходил из комнаты, совершал какое-то количество утренних действий — он сам. То есть, получалось, что он не в единственном экземпляре, а как-то расходится в пространстве, расслаивается, как слюда. Причем это его не удивляло, наверное, потому, что слышал он все сквозь сон, сожалея только что не собраться с силами, чтобы заглянуть к этим другим О. Но и они ведь, не заходили пока в его жизнь, а было бы славно что-нибудь подглядеть, употребить этот, то ли чужой, то ли все равно свой опыт, хотя и не очень понятно, какие в тех пространствах нравы. Причем во второй раз было еще интересней, не просто будильник и утренняя ходьба. За окном — там был совершенно такой же двор, но там стояли высокие деревья, высокие, тонкие — какой-то сорт тополей. Стояли в рассветном утре, в молочном освещении, с листвой, явно плотной, прижимающейся к вертикали каждого дерева. Конечно, в нынешнем дворе никаких острых и тонких тополей не было. Тут березы, клены и другие ветвистые деревья, разумеется — голые, какие еще листья. Амнезия вскоре сотрет память о соседнем пространстве, но расслоение запомнится. То есть, есть какая-то щель, отделяющая почти такие же территории, причем сквозь нее можно если не перейти, то хотя бы посмотреть. Иногда. А щель эта, провал между пространствами был заполнен чем-то полужидким, не очень вязким, как если бы за кожей — сухой, портфельной, между двумя ее слоями — оказалось место, где мокрицы, грибницы и т. п. В таких щелях, наверное, и манипулируют всякие колдуны, лишающие людей разных сил. Зато когда он просыпался уже в привычном месте, то — оба раза — был умиротворенным, ощущая себя елочной игрушкой, мягко упакованной в вату. Это было хорошо, вата была свежей, не слежавшейся.



* * *

2 апреля снова выпал снег, завесив деревья и покрыв плоскости. Держался минимум до 6 апреля, когда появилось солнце, стало припекать, и снег потихоньку ушел. В это апрельское, 6-го числа, утро стало понятно, что теплота пришла окончательно. Батареи грели сильно и ненужно. Снизу, со двора громко орали дети. Что им еще делать в силу умственного устройства их возраста. Двор вот только был чужим, то есть — не своим с детства, так что детские привычки, по части проорать, например, воспринимались без снисхождения. Он тут был квартирантом, себя в них узнать не мог.



* * *

Штук пять детей из соседней школы входили теперь во двор, ему наперерез. Их школа была возле въезда во двор, возле сквера, который теперь какие-то богатые силы намеревались уничтожить, построив на его месте торговый комплекс с подземными гаражами; домовая общественность уже собирала подписи протеста, вряд ли поможет. Детей было пять разнополых, примерно 11–12 летних, все толстенькие, украшенные бессмысленно-оживленными взорами. Судя по всему, предвкушали, как сейчас пристроятся на лавочке возле гипсовой вазы есть чипсы, запивая их лимонадом „Миринда“, — все это имелось у них в руках. Куртки распахнуты, щеки розовые. Почему он должен был любить детей, эти весьма безмозглые создания? Было ли это чувство бездушием? Но в самом деле — с какой стати, а также что такое душевность? Некое отношение к чужим обстоятельствам, которые неизвестны? В чем бы он мог проявить эту душевность, если бы она теперь в нем объявилась? Улыбнуться клейким листочкам, дать кому-нибудь денег? Но листочков еще не было, а денег давать не хотелось никому. И не из жлобства, а чего ради? То есть эта мизантропия означала лишь то, что его интересовали те, кому ничего не нужно. Не для того, чтобы не попросили чего-нибудь, но, значит, у них есть такое, что им, кроме этого, ничего не нужно, они это что-то еще и распространяют. Из данного умозаключения следовали два вывода. Во-первых, сам он к таким людям не относится, потому что, во-вторых, он явно хотел, чтобы от их щедрот обломилось и ему. Но чего, собственно, ему хотелось в данный час данного апрельского дня? Около полудня 12-го апреля 2002-го года. О, он даже забыл, что это ж День космонавтики, который был заодно и пятницей. Но ему ничего не хотелось. В нем было только ожидание. Чего-то.



* * *

13 апреля стало очень тепло, пора было сменить одежду для улицы. Следовательно, это весна. А по субботам, 13-е было субботой, он обычно вываливался из домашнего обихода, там была уборка, всякое такое — выбирался, чтобы не мешаться, на прогулку. В этот раз его потянуло в сторону „Рамстора“ на Шереметьевской, примерно на полпути от Сущевского вала в Останкино. Причина такого маршрута состояла в чувственном голодании по новым формам жизни. А поскольку „Рамстор“ был оформлен с закосом под что-то этакое по части кооперации закусочных, бутиков и прочих лавок, не считая собственно гипермаркета, то именно там этот голод мог быть удовлетворен. Шереметьевский „Рамстор“ был выбран потому, что ему нравился район Новослободской, дальнейшая недлинная Селезневка, ну а там уже и рядом. Как-то раз он туда случайно заехал на 69-й маршрутке и с тех пор был покорен этим торговым ангаром. Кроме того, мимо „Рамстора“ проходила железная дорога рижского направления, в теплый и солнечный день там должно быть приятно: полежать на солнечном откосе, глядя в голубое небо. „Рамстор“, впрочем, в этот раз почти не был им исследован, очень уж там много народу; судя по очередям в торговом зале, даже с бутылкой минералки пришлось бы проторчать не менее получаса. А наверху, в зоне быстрой еды, тоже столпотворение — суббота, все кормили радостных детей. Так что отчасти удовлетворившись блестящими поверхностями, в том числе полом, который беспрестанно протирали служащие в цветных нарядах, он пошел пить пиво на откос железной дороги, а пиво купил на заправке рядом, тоже пафосной, БиПи-шной, но очередь там была небольшой. С откосами, однако, не заладилось: все пути к ним были перекрыты заборами и ангарами. Пришлось удовлетвориться камнем возле виадука через железную дорогу. Место было не так чтобы неблагочинное, но вполне ущербное — наверное, из-за социального пессимизма в виде ветшающей стройки метро — эту линию когда-то забросили, и, кажется, минимум лет десять у станции метро „Марьина роща“ не будет шансов на жизнь. Откуда-то пахло сухой травой, а еще обычными запахами железнодорожного хозяйства, пропиткой шпал, что ли. Даже и дым доносился, откуда-то справа. Там, по логике, должна была находиться платформа „Станколит“, те же откосы там, что ли, жгли. Вокруг раскинулась Марьина роща, простираясь фактически до горизонта, то есть собой его закрывая, а на виадуке, составлявшем часть ул. Шереметьевской, трепетали флажки кислотных цветов, химические такие, малиновые, лимонные, голубые. Своими цветами они напоминали предновогоднюю бумагу, как она называлась? Креповая, что ли? Причем тут креп… но, кажется, креповая, из нее делали гирлянды. Берется широкий рулон бумаги, отрезается кусок, примерно квадратный, то же делается с рулоном другого цвета, концы лент перпендикулярно склеиваются и накладываются друг на друга, один на другой, один на другой. А когда ленты закончатся склеиваются их вторые концы, а развернуть — двухцветная гирлянда. Так что в городе, в его разных частях, особенно и не мозоля глаза, все же еще лежало разное время. Как монетка советского времени: пятнадцатикопеечная, давно втоптанная в землю сквера или закатившаяся под двадцать лет не передвигавшийся холодильник, монетка.



* * *

Было бы неплохо, если бы к нему сейчас пришел Дед Мороз с подарком, за то что он теперь такой умный. Или же он самого его должны были восхитить в более теперь уместные интерьеры и ландшафты. Но ни одна сука отчего-то не была видна в окрестностях, чтобы его восхитить. Ангел бы явился, полупрозрачный, надувной, размером с мать-родину на Малаховом кургане или хотя бы с Петра I, который возле „Красного Октября“. Появился бы вместо Останкинской башни, тоже весьма корпулентной, глядя из ее окрестностей. А он же, несомненно, поумнел… Например, как раз теперь он понял, что некоторые его проблемы могли быть разрешены всего лишь сменой одежды — в смысле гардероб, а то что ж такое — всю зиму в пиджаке да джемпере. Это он понял потому, что с утра оделся по-весеннему и уже ощутил разницу. Но пока не было не только Большого Ангела, но и приличного места для размышлений. Повсюду промстроения в виде рифленых складов и прочие заборы. Пришлось идти вперед, в ту сторону, откуда пахло дымом, удаляясь от Шереметьевский, — в расчете на то, что где-нибудь да удастся выбраться на свободу. Можно было бы спуститься на пути, но в низинах еще была весенняя грязь, которая явно покрывала и тропки вдоль рельс. А по шпалам топать было лень. Чуть подальше от путей был вполне обычный микрорайон, жилые дома, вперед вела какая-то анонимная улица, справа обнаруживались однотипные общественные здания, похожие на поликлиники — две штуки, одинаковые, были мужская и женская, хотя, наверное, взрослая и детская. Тут проезжая часть уткнулась в тупик, предлагая свернуть вправо, то есть еще более удаляясь от железной дороги. Но выбора особого не было. Возможно, сделав некий крюк не представимой пока длины, все же удастся выбраться влево: отчего-то ему позарез хотелось посидеть возле путей. Справа пошли все такие же обычные дома, такие и сякие, пятиэтажки и четырнадцатиэтажки, все — прочно обжитые, хотя края этой жизни уже очевидно ограничивались совершенно промышленными кварталами, оставлявшими частному лицу мало шансов на то, чтобы сквозь них продраться. На прощание с жилыми кварталами имелся дом, в котором была мясная лавка „Халиль“, что вроде означало правильную еду для мусульман, но внутри лавка выглядела как любая другая в микрорайоне. Далее местности начали становиться еще более промышленными, продолжить путь пришлось в сущую-то щель, без всякой уверенности в том, что через несколько метров она не закончится тупиком. Но щель называлась „Складочной улицей“, откуда вроде следовало, что тупика не будет, а название, получалось, произошло от „складок“, а вовсе не от „складов“. Пройдя строго прямо, она строго же свернула направо, затем налево. Места были дикими в хорошем смысле слова, хотя дом у второго поворота и был немотивированно выкрашен. Далее — что ли, теряя название и даже ранг улицы — дорога превращалась в лощину, пересекавшую еще одну, чисто партизанскую железную дорогу, продолжилась и за путями, в овраге, заполненном мусором. Но тут же, метров через сто, снова неожиданно вернула себе ранг улицы, даже широкой и с домами — впрочем, также заводского назначения, по обеим сторонам. Впереди даже виднелся просвет, ведущий к еще большей жизни. Дорогу осложняли собаки: по всей улице среди складов и промстроений ходили самостоятельные, отнюдь не домашние собаки. А пешеходов тут было мало, разве что кое-где в воротах торчали охранники. Звери смотрели на О. сложно: в самом деле, от кого им еще охранять эти территории, как не от незнакомцев? Так что и эта часть дороги прошла в опасениях — не тупика, как сначала, но конкретных собак. Впрочем, они не выказывали желания напасть, были от тепла благостными, а просвет, казавшийся дорогой к большой жизни, оказался железнодорожным переездом, слева возле которого и находилась платформа „Станколит“. Таким образом, он, того решительно не заметив, за полчаса ходьбы от „Рамстора“ до „Станколита“ миновал следующие хозяйствующие субъекты: ВАЛЕНТАЙН 2000 (свежезамороженные продукты); НАШ САД АГРОФИРМА (семена, товары для садоводов); ПРЕКОМ (мебель); СОРТОВЫЕ СЕМЕНА (товары для садоводов); СПЕЦСТАНОК ЗАВОД (станки); ШТЫКОВ и K°. (сантехническое оборудование и аксессуары); СУХАРЕВКА ДЕМОНСТРАЦИОННЫЙ ЗАЛ (рестораны, бары — производство оборудования, посудомоечное оборудование, тепловое, теплообменное оборудование, товары народного потребления — оптовая продажа, торговое оборудование); КОНТАКТ НОРМА (капитальный ремонт и строительство); БЕЙСИК ЭНЕДЖИ ПРОДЖЕКТ ООО (архитектура); ХАЙТЕХ-СИЛОВЫЕ СИСТЕМЫ ХОЛДИНГОВАЯ КОМПАНИЯ (электромонтажные работы, электромонтажные, электроустановочные изделия); ТВЕРСКОЕ АВТОДОРМЕХБАЗА (мусор — вывоз, переработка); ОГНИ ГОРОДА (торжественные мероприятия — организация, обслуживание); UNICOM (строительные инструменты, строительное оборудование); АРТЕЛЬ ВОСТОЧНЫЙ ВЕТЕР ЗАО (компакт-диски, аудио-, видеокассеты); ГРУППА АПРЕЛЬ (насосы, насосное оборудование); ДИЗАЙНЕР ПК (мебель, матрацы); МАРЬИНА РОЩА ПРОМБАЗА УНР-494 ФИЛИАЛ (железобетонные изделия и конструкции); СЕВЕРО-ВОСТОЧНОГО АО УПРАВЛЕНИЕ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ МСЧ #48; ART LINE (интернет-дизайн); ВЕНГЕ ООО (интерьер помещений — услуги, двери, дверные блоки — продажа, производство, установка, витражи — изготовление); КСЕНИЯ МЕБЕЛЬ (мебель для офиса); Р-ТЕХНИКА ООО (радиосвязь — организации); РОСКОРМ (корма для животных); УПАКОВКА И СЕРВИС КОМПАНИЯ (тара, упаковочные материалы); АНДОР (строительство под ключ), Б-ФРИЗ ООО (спортивная обувь, одежда); ЛЕ МОНТИ ТОРГОВЫЙ ДОМ (магазины — одежда, обувь, обувная промышленность); МОСТЕПЛОЭНЕРГО ГУП ОТДЕЛ СНАБЖЕНИЯ ТСиС (материально-техническое снабжение); МЯГКАЯ ЖИЗНЬ ФАБРИКА (мебель мягкая); ПАТЕКСТРОЙАРСЕНАЛ МГ ООО (окна, оконные рамы и фурнитура, алюминий, алюминиевые конструкции); РАЙВЭЛ ДИЗАЙН (мебель); СТАНКОВЕНДТ СП (станкостроение — внедренческие и проектные организации, станки); ФОРРЕЙН (перевозка грузов железнодорожным транспортом, перевозка грузов автомобильным транспортом, перевозка грузов авиационным транспортом); ЛЕС (лесопиломатериалы); МОСКОВСКИЙ ПРОМЫШЛЕННО-ЭКОНОМИЧЕСКИЙ ТЕХНИКУМ ВЕЧЕРНИЙ; МЭЛЛ (посуда одноразовая, тара, упаковочные материалы); НАЦИОНАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ МОДЫ; ПРОМАРМАТУРА XXI ВЕК ЗАО (трубы и трубопроводная арматура); ПУТЬ МСК ООО (железнодорожный транспорт). Заметил же он из них только КАТОС АОЗТ (пластмассовые, пластиковые изделия) — вывеска находилась на маленькой деревянной избушке, почти в самом начале его пути по Складочной. Еще заметил БОРЕЦ ОАО (компрессорные установки, насосы, насосное оборудование), — это был большой завод, даже с сохранившейся вывеской, да еще из ворот завода выглядывала особенно крупная собака. У нее бок был заляпан чем-то сине-зеленым, может быть, она провела зиму возле какой-то теплой медной трубы, окислилась. В районе „Станколита“ откосов не наблюдалось, тут все было плоским, но имелись платформа и лавочка. Солнце еще светило, он уселся на лавочку, приходя в себя после несомненного приключения: представить себе такую промзону фактически в центре города он не мог, хотя ее наличию вовсе не удивился. Пришла на ум идея совместного мессиджа: представим себе cd, на который человек семь-восемь, а то и дюжина вписывают какие-то звуки. Не обязательно даже звуки, какие-то импульсы и не совместно, а как угодно. Примерно один диск требуется, чтобы туда поместилось все, что надо теперь на него поместить. Кому предназначен мессидж — непонятно, но, едва он оформлен, он куда-то уходит, после чего наступает новое время, потому что отправленные импульсы и смыслы становятся недействительными. Они могут сохраниться, но уже как неживые, антиквариат. А вот что дальше с людьми, которые cd записали, не понять. Они могут ощутить некое удовлетворение и более не желать делать что-либо. Или, наоборот, могут работать и в следующем времени. Но это вряд ли, сложно. Конечно, все они не связаны лично, даже возрастом не связаны — только производством этого cd. Знают ли они о существовании друг друга? Разве что догадываются, должны догадываться. Конечно, дальнейшее для них уже неважно — они сами не объяснят, почему уже ничего неважно. Возможно, они даже не испытали никакого кайфа, оформляя свои tracks. Делали что-то и делали, даже не поняв, что сделали, а просто больше ничего уже не хочется. Не требуется от них уже ничего, они опускаются или уже стареют, неважно. Может быть, все же чувствуют, что сделали то, что им полагалось, хотелось думать так. Но при чем тут он? Никакого ощущения, что из него, его опустошив, вышел message, не было. Их на том свете встретят как вернувшихся из командировки, дадут им что-нибудь приятное, а потом снова куда-то отправят. И вот только если они существовали в самом деле, имело смысл производить все эти душевные изыскания, а иначе — никаких оснований. А от них, да, уже можно выстраивать и какую-то свою правду. Но если такие люди существовали, то, мало того что он не имел к ним отношения, они были его врагами: они убивали его время, делая бессмысленным все, что было ему дорого. Сидя на платформе „Станколит“ (мимо проехали две электрички, туда и сюда; было еще тепло, но холодало; солнце розовело, снижаясь в сторону области; откуда-то снова пахло дымом), он ни до чего не додумался, ну и пошел себе медленно по улице Двинцев (справа — Миусское кладбище), пересек Сущевский вал и добрался до любезной ему „Новослободской“, когда уже смеркалось. Купил, разумеется, пиво и, выпивая его сбоку от киоска „Пресса“, ощутил, что все это путешествие ощущается им теперь не более чем сон. Туфли только перепачканы. А завтра еще не существовало. Оно, конечно, какое-то припрется, но только отчего ему вдруг оказаться дружелюбным.



* * *

Да, такое дело… даже сказать-то неприлично — ему снились города. Очень конкретные. Это были лучшие сны, даже лучше, чем когда летаешь. Мощные, громадные города — иногда их названия совпадали (как-то знал во сне) с названиями здешних городов, но мало им соответствовали — были даже не лучше, а другого порядка. Он же по миру поездил, мог сравнить. Лондон во сне был и выше, и шире — там была та-а-акая площадь… Другая там была архитектура, мощнее и обширнее, но не слоновьего вида. Он и Москву однажды видел, зимнюю — такой город, что здешняя наутро казалась пэтэушницей-замарашкой. И вот проблема: эти города он выдумать не мог, он не архитектор, чтобы какие-то представления ушли в подкорку; он даже внятно описать увиденные здания не мог. И сконструировать их из случайных картинок тоже не мог — не могло быть таких картинок. Не из чего их составить, ничего похожего не видал. Откуда эти города брались? Дырочка вела неведомо куда. Отчего ему было стыдно — он никому не рассказывал, что ему снится: считал, что все это реально, стесняясь за это ощущение.



* * *

Через пару дней знакомая, та, что зимой встретилась на Смоленской, пригласила за город. Компания у них там собиралась, кто-то не смог, место в машине свободно, вот и ангажировала. Из компании он многих знал, ну и поехал (дома сказал, что с университетскими приятелями, но с подобными отлучками проблем не было — сказал и поехал). Место было не так, чтобы близко, по Ленинградке за Солнечногорск, в сторону Конаково. Тут существенно, что в Конаково какая-то местная фабрика производила настойки — крепкие и средние — типа ликеров, как бы дамские. Там и закупились, а деревенька была чуть дальше, на берегу Волги. Травка зеленела, солнышко блестело, пахло землей и рекой. Местные напитки пились легко, но действовали осязательно. Слово за слово, ну и полезли с пригласившей на чердак. А на чердаках же неудобно, пыльно, к тому же слегка стремно, что снизу услышат однозначные звуки. Это он уже перед собой оправдывался, потому что какие однозначные звуки — не дошло до них. У него, в общем, как бы встал, то есть даже и встал, но только начал вставлять, как тут же и обмяк. Отдышался, еще раз попробовал, вроде бы все хорошо, но как только соприкоснется с, так тут же обмякает. Ну да, и легли как-то неловко, и какое-то барахло мешается, и одежда ни то ни се: не снята, раскурочена. Душно, опять же, а внизу кто-то выясняет, куда это Лялька делась — а это как раз она, лежащая голой попой на сомнительной холстине. И на новизну не спишешь, раньше у них проблем не было, даже и в не комфортных обстоятельствах. Было обидно, чувствовал он себя неплохо, что ли, это она как-то растолстела, обмякла. Не так чтобы ноги раздвигала, а телеса разверзала, хотя и не скажешь, что растолстела. Стала, что ли, московской тетушкой младшего возраста, а с ними надо уже как-то иначе, не понять как. Впрочем, его это не оправдывало ни перед природой, ни, тем более, перед Москвой — городом давно победившего матриархата в лице именно что тетушек разного возраста. Она стала слишком плотской, что ли, да и он тоже. Особенно ощущалось спьяну: неуклюжее ерзанье, копошение рукой в паху, обоюдное. Что ж, руки туда-сюда посовали, как-то вроде, к ее удовлетворению, и обошлось; обиду, во всяком случае, не выказала, хотя могла и затаить. Отряхнулись, спустились в компанию, пить дальше. Все это время за стенами дачи благоухал апрельский ветер, голубело небо и прочие картины природы, не говоря уже о тракторе в поле, производившем „дыр-дыр-дыр“. Почти летний, вечерний косой луч света, опять же. А чего она его приглашала — так и осталось непонятным. Может, если бы все получилось, то и выяснилось бы. Не затем же звала, чтобы он ее на природе уестествил. Когда она приглашала по телефону, то в ее речи будто дырка была, которую надо залатать: была, то есть, какая-то проблема, волокна от которой, щупальца, тянулись к нему в мозг во время разговора. Какую-то тайну из-за вялого хуя ему не доверили. Ну и хорошо.



* * *

Но стоять у него перестал. С женой после поездки спать не получалось. Чуть позже он уже начал вычитывать в ее поведении — решительно не изменившимся, на самом-то деле — брезгливость в его адрес. Придуманная брезгливость вызвала в нем ответную брезгливость, которую усиливали ее неизвестные, но какие-то прежние связи и слишком уж телесный запах, обогащаемый — как ему казалось — повадками маленькой девочки, которая красуется, изгибается и, вообще, танцует и поет. И принцесса, конечно, навсегда. Тут либо бросить все мысли, приведшие к нынешнему положению, либо не поддаваться и продолжать в том же духе, даже не рассчитывая, что все наладится. Он выбрал второй вариант, отчасти потому, что не понимал, как именно остановить свои тотальные мысли. Что ж, рассудил он, будем предполагать, что его сущность усилила позиции в его личности. А сущности подавай другой секс: сущность по определению высокопрофессиональна, так что для нее должны где-то существовать — в особых профессиональных домах, между, скажем, Сретенкой и Цветным бульваром — правильные специальные объекты. И не бляди, а живущие в полуанабиозе если и не принцессы, то по крайней мере гимназистки и студентки гумфаков, не старше бакалавров. Прехорошенькие, милые, гибкие и образованные. А также хрупкие и тренированные, при этом пусть даже рассчитанные не на него одного, но всякий раз стирающие всю свою предысторию, не теряя при этом изощренности. Или не столь радикально, но все равно сохраняющие юность, начитанность, смывая грязь и проч. выделения, всякое утро возвращаясь к положенной им чистоте. Ах, заходить к ним было бы особенно сладко зимой сквозь вьюгу и пургу: вниз под горку со стороны Сретенки. Или весной: уже вверх на горку, со стороны Цветного бульвара. А еще в задумчивости, как бы между делом, осенью — тогда все равно с какой стороны, потому что в задумчивости он бы не замечал дороги. Он бы говорил с ними о „Камере-люцида“, о том, что это правильно — жить в черно-белом мире. Конечно, им бы это было в кайф, обитательницам этих кварталов, с которыми в черно-белых сумерках, постепенно сосредоточиваясь, совокупляться осмысленно и глубоко, неторопливо, многократно и тщательно проходя всякий миллиметр ее внутренности, уже не черно-белой.



* * *

Но двоемыслие: все равно он думал о том, что ему, наверное, не хватает какого-то вещества. Будто в него попали снарядом, в области пупка теперь сквозная дыра, и никакие импульсы, и мессиджи, и токи снизу вверх и наоборот не ходят, а естество между ног уже ничем не отапливается, было отдельным и холодным. Требовалось вещество, которое залатает эту дыру. Он и так, и эдак, много что перепробовал, точного попадания не было. Он даже частный соус ткемали купил на рынке, который не любил за то, что кислый. Может, ему требовались паровые тефтели под молочным соусом, такие стряпали в диетических столовых лет сорок назад, а теперь их не было, но вряд ли требуемое вещество производилось тефтелями. Это как с архитектурными снами, неудовлетворение, которое они удовлетворяли, было схожего рода. Хотя тогда неудовлетворение не ощущалось, наоборот — после этих снов приходило умиротворение. А теперь уже конкретно чего-то не было, что ему было необходимо физиологически. Требовался, что ли, какой-то новый газ для дыхания.



* * *

Да что там чечулинские люстры, те хоть и стырили с Киевской-Филевской в количестве 150 штук, зато государственный размах, думал он на переходе с Киевской-кольцевой на Киевскую-Филевскую». А теперь на эскалаторе ламп просто нет. В самом деле, пара светильников там была выдрана с корнем — провода торчали, а некоторые плафоны побиты. Между тем из новостей он знал, что недавно, фактически только что, 4-го апреля, в 11.46 на «Киевской» раздались скрежет и страшные крики. Эскалатор начал двигаться рывками, а потом и вовсе остановился. Сначала все подумали, что он просто сломался, но обнаружилось, что на верхней площадке без сознания лежат парень и женщина, ноги у них окровавлены. Это 53-летняя жительница Архангельска Галина Смык повернулась спиной к выходу с эскалатора и стала возиться со своей сумкой на колесиках. В это время в зазор между металлической «верхней гребенкой» и движущимися ступенями попал ее каблук, из-за чего, как указано в протоколе, «произошла деформация и аварийная остановка эскалатора». Но до того как контролер повернул ключ и выключил мотор, лента успела затянуть под покореженную гребенку ноги двух пассажиров. Началась паника, людям показалось, что ступеньки посыпались. Эскалатор остановился, кто-то вслух вспомнил про давнюю аварию на «Авиамоторной», когда там провалился эскалатор. Люди, в основном мужчины, стали запрыгивать на перила. Разбили несколько ламп. Остальные ринулись вниз. Милиционеры вызвали по рации врача из местного медпункта и «скорую». Итог: 22-летнему москвичу Максиму Пигареву практически отрезало стопу, а 43-летняя Лидия Маркова лишилась пальцев на обеих ногах. Сама Галина Смык нисколько не пострадала, отделалась поцарапанным каблуком и оторванными пуговицами пальто. Так что разбитые лампы и стояли на том самом эскалаторе, он просто не соотнес. Покореженные лампы излучали мысли о страхе.



* * *

Страхи, получалось, это такие штуки, которые могут продырявить жизнь, хотя сами по себе могут вовсе не быть страшными. Например, что когда-нибудь он не сможет сам завязать себе шнурки на ботинках: не вспомнить, откуда взялся. Видел, наверное, такую сценку. Только к тому времени, когда этот страх станет реальностью, у него будет много других проблем, и не шнурки будут главной. Он просто будет носить обувь без шнурков. Медленно заваривать чай, долго, шаркая, ходить к туалету, чтобы слить спитую заварку в унитаз; просыпать свежую заварку мимо чайника. А что до возрастных перемен, то они только и делали, что происходили, возможно, под каким-то наркозом, потому что трагизма скольжения в небытие он пока не ощущал, возможно, потому, что всякий раз с утра решал, что сегодня еще бояться рано. Или страх того, что все привычные понятия и правила окажутся ерундой. Но это уже осуществилось, когда накрылся СССР, и ничего. Общие места, оказалось, ничего и не поддерживали. Или страх того, что психика начнет разваливаться на части и ничего нельзя будет соединить. Да, именно это теперь и происходило. Но имелся запас надежности, пока еще не исчерпанный. Он не превращался в существо, поедающую траву или отбросы. Хотя имел теперь основания задуматься о такой возможности. Страх отсутствия объяснений для чувств и ощущений: а вот к этому он уже привык — большинство из них не объяснить, значит — все правильно. Страх остаться в одиночестве, без связей, сделаться тем, кого не воспринимают: вот же Чаадаев отыскался, кто тут кого внятно воспринимает? Это как страх оказаться китайцем: проснешься — и ты китаец. Маловероятно. Еще страх увидеть свои внутренности — это серьезно, да. И, рядом, страх медицинского запаха: чье название он не знал и, хотелось надеяться, не узнает. Можно, наверное, как-то проскочить. Или придет власть, которая устроит всем концлагерь. Тут можно было рассчитывать на то, что успеет подрасти поколение, которое просто не поймет, чего от них хотят, вот ничего и не получится. Было, конечно, непонятно, как жить на пенсию, но, в общем, как-нибудь до смерти дожить удастся. Наверное, к старости мир станет чужим, но — что он тогда ему? А конкретно умирать не боялся, ощущая, что с этим все как-то справляются. Тем более после старости это будет уже приятным делом. А вот пока следовало определиться. В чем point его возраста? Он же, очевидно, есть, и следует реализовать его выгоды. Нужен сценарий, следовательно, требуется знать, под кого сочинять. Душа его была теперь словно стеклянный цилиндр, как шприц без иглы, поршня и видимого назначения: внутри стекла билась муха, которая вполне бы могла влететь из открытого торца, но почему-то не вылетала. Проблема состояла в том, что наводящих вопросов ему никто не задавал: желания его оставили, а во всех ландшафтах и интерьерах не возникало ничего, что подтолкнуло бы к ясности. Как, например, мог помочь магазин «Молоко», который вовсе не «Молоко», а супермаркет, в котором он теперь покупал продукты, продиктованные ему женой полчаса назад на мобильник? Впрочем, на входе в магазин висела желтая бумажка, на которой было напечатано: «Уважаемые покупатели, в нашем магазине Вы можете приобрести товары, употребляемые во время Великого поста».



* * *

Замечали ли люди, окружавшие О., что с ним уже почти четыре месяца что-то неладное? Конечно, нет. Он, конечно же, был яркой индивидуальностью в рамках имеющихся обстоятельств, так ведь и каждый из остальных тоже был VIP-ом своих обстоятельств, да и на что им обращать внимание? Он не валялся в припадках, даже особенно не напивался. Стекол не бил, не рычал, даже не выступал с критикой властей и не впадал в прострацию. А что там внутри у человека — кому ж это знать? Да и не воспитанно лезть в другого человека, хотя бы и близкого. А что у него теперь проблемы по мужской части, так это весенний авитаминоз или на время надоело — однообразное же занятие. За столько-то лет, что удивительного. Тем более что по утрам у него все-таки стоял, необратимый ущерб отсутствовал, а значит, ущербность не могла транслироваться в психику, произведя изменения в характере и т. п. Да и вел он себя сознательно. Например, контактировал с предыдущей женой на предмет размена квартиры, ездил даже с ней пару раз по адресам, но варианты не понравились. Еще говорил с ней о РГГУ, куда собиралась поступать ее дочь, — тут он помочь не мог, хоть и препод, но к гуманитарным дисциплинам и нравам их кафедр отношения не имел. Давал советы, исходя из здравого институтского смысла. Нынешняя жена также не имела оснований подозревать его в неадекватности, а то, что в быту он стал немного нелюдим, так она и сама уставала, тяжелая зима была. Разве что Ррребенок что-то чувствовал, отчего вел себя совсем уж стеснительно. Но он вообще был стеснительным, не по-московски. Может, О. все же задел его как-то ненароком. Зато он не учил его жизни на личных примерах. И без сомнений, они вовсе не были для О. марионетками, маячившими на заднем плане его жизни. Это над ним взяла власть некая сущность, существо, а не над ними. Он был подчинен неизвестной волей, не дающей даже развлечься привычной рутиной. И это было тем страшнее, что он не находил уже ничего, за что можно было удержаться, ничего своего.



* * *

А душа получалась существом, похожим на червяка, который полз по трубе, по внутренностям жизни, которая получалась как полость, оснащенная ворсинками, шариками, припухшими железами, которые отвечали комкам смыслов и ощущений — внятных, как аритмия. Душа вынужденно путешествовала по этому складу — привычно, впрочем, для нее сумеречному, обнюхивая и облизывая срывающиеся откуда-то сверху очередные комки, скатанные шарики смыслов. Может быть, имея своим позвоночником Великую Русскую Литературу, она ползла к убежищу, в котором окуклится, с последующим вылетом в формате мотылька. Когда его душа натыкалась на скользкую бусину, в мозгу тут же что-нибудь проецировалось: вырезанная из какой-то газеты картинка, на которой был нарисован мотоциклист; вырезанная в детстве, потому что очень понравился, обтекаемый, наклоненный, одинокий. Рядом, группируясь по тем же вещественным обоймам, имелась заграничная марка: заснеженная ель, ослепительно синее небо и снег — но это была не марка, на картинке не было номинала, а только надпись, что австрийская, хотя картинка и была с зубцами. Из этой зоны тянуло чуть затхлым запахом, это ветшало его прошлое. И вот беда, в голове уже не складывалось ничего нового. Что ни бусинка, что ни случись — тут же возникала картинка, значит — это ощущение уже было, — вот его метка. Мозг работал как помесь искалки с архиватором: любая новость тут же находила свой прецедент в прошлом. А если представить себе, что есть место, где ты дома, где у тебя дом — ничего не придумывать, просто попытаться его ощутить, то что-то дернется и станет спокойнее. Можно ощутить, что оттуда к тебе что-то дотягивается. Нитка или длинный звук, как серебряная цепочка, соединяющая тебя с твоими смыслом и домом. Непонятно к чему крепящаяся, не прийти, держась за нее, в свой дом. Она так, просто есть, но даже и неважно, если дома никакого и нет, а только этот звук.



* * *

«Вечерняя Москва» за 4 апреля, то есть двухнедельной давности, сообщала о том, что там, где теперь дом #26 по Кутузовскому (где Брежнев и Андропов и т. п., через дом от его дома), раньше было кладбище с церковью. В 1948-м году тут был еще не Кутузовский 26, а Можайское шоссе, д. #74/92, на этом участке кладбище и лежало. В статье сообщались известные ему факты о том, что сразу после войны началась застройка Можайского шоссе, которое тогда числилось окраиной. В бывшем селе Дорогомилово начали строить «элитные» дома, в том самом «сталинском» стиле. Сначала тут получала квартиры номенклатура не самого высокого ранга, «первые лица» начали перебираться сюда лет через двадцать. Старые дома сносили, утоптали два больших кладбища — православное и еврейское, вот нынешний дом #26 как раз и оказался на месте Дорогомиловского кладбища, устроенного еще в 1771 году, во время чумы. Второго января 1773 года при кладбище была освящена церковь Св. Елисаветы, построенная под надзором Баженова. Позднее на этом кладбище любило хорониться московское купечество средней руки. И церковь, и кладбище пригодились после Бородинской битвы. На Дорогомиловском хоронили русских из войска Кутузова, умерших в московских госпиталях. Рядовых складывали оптом, офицеров — в розницу. В 1849 году над братской могилой поставили стелу с изображением «всевидящего ока» наверху. Деньги на нее пожертвовал хозяин Трехгорной мануфактуры, Прохоров. В советское время памятник уничтожили, вместо него выставили пирамидку, на которой написали: «Сооружен Мосгорисполкомом в 1940 году». После войны, когда начали застраивать Кутузовский, солдат из братской могилы перезахоронили возле Кутузовской избы. Туда же, в Фили, перенесли и пирамидку; там она и теперь. Когда дом #26 построили, кладбище еще сохранялось, по окрестностям валялись разбитые на куски мраморные памятники с могил русских офицеров. Обнаруживались кости, обрывки мундиров, отороченных золотым позументом. Их, офицеров, даже перезахоранивать не стали — закатали под асфальт дорожек. Туда же ушли и французы, тоже умершие в московских госпиталях, на кусках мрамора были и слова: «колонель», «женераль». Никто, в общем, ни хрена не нуждался в том, что когда-то было.



* * *

Должны быть какие-то неведомые силы, но добрые. Должны быть, потому что без них каюк. Он не понимал — если они не заботятся о нем, то почему он должен заботиться о том, что ему уже совершенно неинтересно? Почему он должен заботиться о руках и ногах, зачем они его отягощают? А самоубиться нельзя, говорят — полная ловушка. И то сказать, удавишься, а что толку, знакомые разве что удивятся: с чего это он, ведь все было в порядке, кто о ком что знает. Но тоска была несоразмерна жизни, к которой он привык. Что ж, значит снова что-то новое, пусть даже в формате тоски. Но не было органа, которым ощутить это новое, не видно ни хера. Слепой тоже не видит, как складывается улица, но она же складывается, он знает, понимает, а он — ничего не понимает, что там складывается. Помогли бы, что ли, объяснили, а не помогают. Что ли, просто все под горку, к попутной мудрости, возникающей от того, что вниз проще, почти халява? Но есть история, что тело должно правильно разложиться, сроки в девять и сорок дней важны для того, в каком виде, говорят, где-то там соберется его следующая версия. Так что и тут беспокойство: надо еще, чтобы органы не отрезали-стырили. Чтобы не сожгли всякое такое. А то окажешься потом на себя не похожим, потому что душа там соберется на иных принципах. Надо, значит, загодя уходить в леса, ямку себе выкопать, чтобы дикие звери не растерзали. В скиты, поди, затем и уходят. Так что никогда на все не плюнешь, не отмахнешься. И о собственном трупе надо заботиться. Но что тогда с теми, чьи нарезанные мозги до сих пор стоят в каком-то чулане? Ведь у них, не захороненных должным образом, есть полное право на выражение неудовольствия. У них не так, что есть право тенями без голов ходить по Москве и морочить случайных прохожих, но что им оставалось? Если им обломали возможность дальнейшей жизни? Позвонить, что ли, по справочному на ул. Обуха, и выяснить — там ли эти мозги, не выкрали ли их покойники, желающие победить свою амнезию. Если, конечно, этот институт на Обуха.



* * *

Наконец-то он впал в ничтожество: совсем растерялся. Даже жена констатировала неладное, но — от обратного, из-за своих проблем он сделался обходительным, почти как французский маркиз из немых фильмов. А Ррребенок относился еще более застенчиво и вежливо, но поскольку был почти аутичен, то чувств своих выразить не умел, да и чему бы он помог? Некоторое время по субботам (две субботы подряд, по крайней мере) О. можно было встретить в окрестностях станции «Новокузнецкая». Погоды стояли теплые, даже жаркие. Там, возле метро, всегда имелось разнообразие местных обитателей: тинэйджеры пили пиво, сидя в кружок на свежей травке сквера, неподалеку от спортплощадки под названием «Спартак-чемпион» или что-то в этом роде. Вокруг многочисленных зеленых и белых ларьков околачивались праздные шатающиеся, в сторону Овчинниковской набережной была уже пустота. Лет двадцать назад на задах «Новокузнецкой» был небольшой открытый рынок, О. туда иной раз заезжал, чтобы купить маринованный чеснок, «Пятницкий», что ли, назывался. Еще там теперь есть инфернальное место, чуть сбоку от метро — распивочная «Второе дыхание», чисто Москва Гиляровского, ступени вниз в мрачный полуподвал, работает с самого утра. Для этого места он еще не созрел. А в остальном, хоть и пил «Хейнекен», он был в общем ряду здешних субъектов, которые к нему приглядывались, не опознавая в нем стопроцентно местного, но и за чужака не держали. Стреляли сигареты или пару рублей. Это ж вокруг был его родной город во всех его ракурсах, особенно патриархальных в Замоскворечье, возле Пятницкой. На Пятницкой, метрах в двухстах от метро, была забегаловка с пельменями и харчо, где, в этом теплом апреле, О. полюбил (ну, на две недели) после пива слегка надираться. Там душно, но люди сидели приятные. Почти напротив — Черниговский переулок, по левой стороне которого имелись храм «Святых Исповедников Михаила и Федора Черниговских Чудотворцев» и, принадлежащее храму «Патриаршее подворье». На дверях подворья всегда висел мощный замок, а в арке перед ним стояла еще более мощная медная копилка — ящик для пожертвований. Черниговский заворачивал налево, в глубине обнаруживался двухэтажный особняк, также православного назначения, а чуть левее — одноэтажное здание, претендующее, если верить табличке, на звание палат XVI века. Принадлежали палаты поручику Ржевскому (поручик конной гвардии Илья Ржевский), его и построившему в 1744 году. Черниговский сворачивал направо, доходил до Большой Ордынки; если там повернуть налево и, перейдя на другую сторону и недолго пройдя по ней, свернуть направо, в 3-й Кадашевский, то, продвинувшись немного и снова повернув направо, а потом налево, можно было, перебравшись по мостику через трубу теплотрассы (5 тонко-железных рифленых ступенек вверх и вниз), выйти в Лаврушинский возле серого писательского дома, напротив Третьяковки. Далее, по Большому Кадашевскому, легко дойти до Старомонетного и, перейдя на другую сторону, обнаружить щель между домами. Щель выводит на Полянку, прямо к скверу с бронзовым Димитровым, с видом на роковое для О. место, — на безымянный участок между Большими Полянкой и Якиманкой. Вообще-то, это он считал его безымянным — у этих ста метров тротуара название было, они назывались Якиманским проездом. Влекло его на это место, что поделать. Что ж, облако, висевшее теперь в голубом небе со стороны «Октябрьской», показалось ему с пьяных апрельских глаз мозгом, да, по правде, действительно было похоже на мозг. Кругом отчетливо был город Мозгва, все сходилось одно с другим, а в нем опять что-то перещелкнулось. А пахло тут шоколадом, потому что ветер шел со стороны «Красного Октября», так что как бы получалось, что запах исходит от «Петра I», коричневого, как громадный шоколадный заяц.



* * *

Теперь представлялось, что город забит знаками, подаваемыми лично ему. На «Смоленской», например: он подошел к дверям, тяжелые дубовые двери входа в метро «Смоленская» Арбатско-Филевской линии, а двери распахнулись ему навстречу. То есть ушли внутрь. И первая дверь, и вторая. А кроме него, никого не было, уже половина двенадцатого ночи, на этой «Смоленской» народу вообще не густо. Впрочем, знак оказался смазанным: тут же был звук отходящего поезда, так что, возможно, именно поезд увлек за собой в тоннель воздух станции, отчего двери и втянуло внутрь. Впрочем, вряд ли: получалась слишком уж замкнутая система, а тоннели же под всем городом. Да и не в физике суть: раз заметил — вот тебе и знак. Да и не шатались двери туда-сюда, раскрылись аккуратно и вежливо. Внутри «Смоленской» было пусто, конечно — поезд только что ушел. Но она всегда была полупустой и очень серой, будто внутренность печи, уже остывшей. И еще квадратные колонны и шестиугольные плитки облицовки, пепельно-серые. Нелегкое место. А вот и лифт в доме его дожидался: стоял внизу, да еще и работал (лифтов в доме было два, через пролет; тот, который удобнее, застревал на этажах). Тут он заметил, что в лифте этого бывшего цековского дома, на дощатой створке одной из дверей (старый лифт, не автоматический), изнутри была аккуратно выцарапана мелкими печатными буквами фраза «кто не был лишен свободы, тот не знает ее цены», только теперь разглядел. Похоже, новые жильцы, очередные победители жизни, из тех, что на гладких черных машинах, имели желание просветить жильцов-старожилов. Конечно, это был стандарт зековской татуировки, так что О., об этом не зная, оценил ситуацию правильно.



* * *

На другой день на дверях подъезда обнаружился листок, зовущий на дворовый митинг. Разгоралась битва за сквер между домами 30-м и 28-м по Кутузовскому, где некто вознамерился выстроить торговый комплекс, заручившись уже, как выяснилось из листовки, одобрением какого-то чина из Мосгродумы. Теперь инициативная группа жильцов организовывала протесты, призывая на собрание в клуб «Современник», — где уж он в доме находился, О. не знал. Протестовать предполагали на основании загазованности окрестностей и близости Третьего транспортного кольца, которое, в самом деле, было сразу за домом, по другую сторону от сквера. Впрочем, оно особо не ощущалось, так что его подключить к делу можно было только формально. Понятно, что ветераны не хотели радикального передела окрестностей, но сквер было жаль. Только весьма вероятно, что за свою разрешительную подпись чин из Мосгордумы, а также г-жа Шуленина, председатель местного Домкома (боже, тут был еще и домком), уже получили некий бонус — Кутузовский же, рядом с культовым домом, а чуть от проспекта вглубь — еще и река с мостом «Багратион», ведущим в «Москву-Сити». Из чего следовало, что общественные протесты вряд ли помогут. Но, с другой-то стороны, ветераны тут были не простые и знали, как дела делаются. В данном случае они уже сумели раздобыть (был вывешен тут же) ксерокс мосгордумского распоряжения, что, в частности, демонстрировало, что у них сохранялись связи, в том числе с выходом в мэрию. Так что и митинг, возможно, был назначен лишь для прикрытия конкретного лоббирования. Митинг уже состоялся, поскольку был назначен на семь вечера, а было уже часов десять. Митинг, понятно, знаком не был, но, получается, кругом глупая деструктивность. Не в его душе строили торговый центр, убивая в ней последнюю зелень, но это было свинством и хамством очередных нуворишей — что ли, начиналась волна новых обогащений? По правде, сквер был не слишком основательным, не сравнить с двором, до шестого этажа заполненным деревьями, но как будет, когда появится листва? Он еще не видел листвы в этом районе. Впрочем, сквер был хоть и невелик, но неплох, там росли громадные неизвестные деревья, то ли матерые березы, то ли вязы. Слишком кряжистые, чтобы березы, хотя и пятнистые. Ясени, может быть? Жаль, что он не гулял тут с бабушкой в детстве, и, вообще, почему не живет всю жизнь в единственном дворе… Странно, все происходило вовсе не так, как представлялось когда-то. Иллюзии не иллюзии, но слишком уж велико расхождение, откуда тогда брались эти представления? Или… — он стоял возле двери подъезда, держа в руке ключи и синий длинный и тонкий цилиндр, магнитную отмычку. Или что-то такое должно произойти с каждым, вот оно и произошло? Нет, не формулировалось. Что-то тут важное, но не формулировалось. Он решил немного пройтись, вдруг все сложится. На другом краю обреченного сквера была будка, обычный ночной киоск, называвшийся «Деликатесы», чтобы вписаться в пафос Кутузовского. Конечно, заодно рассчитывая и на выпивку, — чтобы думать было больнее и тревожнее. Деликатесы составляли два ряда прилавков, на одном — видео и музыка, другая стенка заставлена бутылками с винами. Отчего-то не было ничего крепче вина: ни виски, ни водки. А пиво было не дешевле двух долларов — типа «Гиннеса» и «Килкиннена». Имелся стенд с рыбной нарезкой, хлебом, икрой и чем-то еще высококалорийным. Стояла пара покупателей: сисястая дама в сильном макияже, с белыми волосами и топиком из черного тюля, оставлявшим открытым пухлый живот, лет сорока. Ее спутнику было лет пятьдесят, выглядел как начальник советских лет — толстомордый, с мощной шеей, даже поздним вечером под подбородок утянутой серым галстуком поверх белой, разумеется, рубашки. Костюм, конечно, был черным. Они важно привередничали, перебирая соки, банки фисташек и части тушки какой-то осетрины, меняя — уже выбив чек — хлеб. Минут десять осуществляли закупку. Дама была явно из торговых, а возле палатки торчал их черный «мерс», типа тех же овальных мясных тараканов дома #30. Все они, конечно, не были знаками, а так, живут неподалеку. Слабоалкогольная жестянка с клубничной газировкой «hooch» стоила тут в полтора раз дороже, чем у метро. Зато начался дождик — первый настоящий этой весной. Во дворе пахло сырым асфальтом, листьями — они уже начинали вылезать. Слабая, светлая листва просвечивала, точнее сквозь нее просвечивали фонари. Тепло, сладкий воздух, мягкий дождь, славно. Даже жить не противно.



* * *

29 апреля во дворе с утра пахла черемуха. Еще и листьев нигде в городе не было, а она уже пахла. Двор был немного как оранжерея, и листва тут образовывалась с опережением общегородского процесса, а цветочки успевали еще быстрее. Вот и черемуха умудрилась уже зацвести, распространяя теперь свой запах на четверть, по крайней мере двора. На выходе со двора, его поджидало просветление. На горизонте, как обычно, немного высился университет, практически сиявший после наружного ремонта. Тут, в середине Кутузовского, была обширная пустошь, над которой и подвесили Третье кольцо. Топография такая: если стоять на Кутузовском возле гастронома «Кутузовский» лицом от центра, то налево начинались подъездные пути Киевского вокзала; вперед, в сторону Триумфальной арки и Поклонной горы продолжался Кутузовский, а по диагонали между ними было пустое пространство, на горизонте которого и маячило ГЗ МГУ. И он его увидел: маленький такой, освещенный солнцем. Внутри-то ходят густые толпы, но, отсюда глядя, — не очень большой, далеко на горе, светло-белый с красным, стоит. А ведь он ему всю жизнь проштамповал, и личную и какую угодно — и в мозгу где-то такой же стоит, на важном месте. Не в том дело, что это плохо, наоборот, вполне неплохо все получилось, но сам факт — отштамповал, и он, О., уже не мог быть кем угодно, а только тем, у кого в голове эта штука. Стоит где-то на мозжечке, испуская оттуда импульсы, которые его, О., строят каждый день. Со всеми лужайками вокруг и аудиториями, которые пахнут старым лаком. Было бы у него другое такое место — оно бы отштамповало, но другое место он бы отсюда не увидел, так что и не сообразил, почти случайно, как все с ним произошло. Не понял бы, что был отштампован. А тут, взгляни: там ты был молодым и безвидным, как сгусток соплей, и были у тебя как бы счастье и воля иногда.



* * *

Просветления хороши тем, что происходят быстро, не успеваешь испугаться. Даже наоборот, О. шел по платформе «Кутузовской» в сторону первого вагона, напевая под нос «В воскресный день с моей сестрой мы вышли со двора, я поведу тебя в музей, сказала мне сестра». Вообще-то в музей на Красной площади его однажды отвела бабушка, а вовсе не сестра, но, в целом, все отвечало правде жизни, какая та бывает накануне месяца май. Больше всего с ней совпадала открытка с голубым небом, красными башнями и, подчеркивающей благолепие неба и башен, веткой — то ли вишни, то ли яблони, вовсю цветущей бело-розовым. Тут О. закономерно перескочил на «утро красит нежным цветом». Кстати, станция «Александровский сад» была не единственной станцией с изогнутым перроном — на Кутузовской он тоже изгибался, только сейчас заметил.



* * *

И тут же испытал второе подряд просветление, от фразы на пересадке: «Граждане пассажиры, прослушайте правила пользования московским метрополитеном». Он же в нем лет сорок ездит, мильон раз это объявление слышал, а ему — как в первый раз… Физиологически имелось ощущение оболочки, из которой следовало выбраться — как если внутри таракана прорастает что-то светлое: какой-нибудь добрый червячок. Как ему вылезти из таракана? Через рот, наверное. То есть, данные просветления оба были промежуточными, да и не конструктивными, не предоставляя алгоритм выхода из внешнего таракана. Но давали ощутить субстанцию, которую ждет свобода. Субстанция ощущалась как нежная и легкоранимая. Но некоторые лица иной раз публично, в том числе в прессе, позиционировали себя как лиц, освободившихся от оболочек, трактуя дело именно так, что все находятся в хитине своих привычек, а они, значит, победили. К сожалению, лица, объяснявшие ситуацию на примере тараканов, были не лучшим примером духовного развития. Уж лучше бы сообщали, что те, кто покинул своего таракана, теперь воспарили, либо после лишения панциря молчат, не зная, о чем говорить с остальными. Брезгуют не молчать. Тем более что лица выражались как-то так, что внятно поведать о своей победе не получалось, и веры им не было. Например, никто из них не говорил о том, что существо внутри таракана — нежное и легкоранимое отчасти — бело-розовое под голубым небом. Почти как внутренность хвоста креветки.


* * *

Между тем день был 29-м апреля, последним рабочим перед майскими праздниками. На службе, конечно, уже не работали, а уместно радовались. Видимо, О. возвращался к жизни, ему становилось интересно, как они все тут живут, люди — вот ведь они какие. Отчего и был мил на корпоративных посиделках, с интересом разглядывая сотрудников и сотрудниц, некоторых из которых знал уже лет двадцать.

Тетушки-коллеги рассуждали о жизни, в том числе о программе по математике для пятого класса, применяя высокопарные слова («образование», «педагоги», «стимулировать»). На них были надеты выбранные для соответствия одна другой части одежды, что, вероятно, доставляло им радость. Пахло смесью разных косметик, которая забивала даже флюиды салатов.

Все это были живые люди, и у них были свои истории про то, как они живут. По вечерам, наверное, подперев подбородки, смотрят на то, как едят их сыновья. Какими бы глупыми и черствыми они ни были.

А если бы люди были прозрачными, если бы кожа и мышечные покровы были как полиэтилен, то люди бы не выёживались? А все равно бы выёживались. В них тогда были бы видны не только процессы пищеварения и движение крови, было бы видно, как внутри органов зреют болезни — тогда бы они обращали внимание на свое здоровье, как на цвет кожи, то есть только до какого-то возраста, а далее — махнули бы рукой. Ну да, всем бы в бане, на пляже было видно, как у кого распухает печень, как по желудку ползет рак, как дребезжит сердце, вот-вот оборвется. Но это было бы привычно, как теперь — опухшая морда и круги под глазами. Столь же привычным все это было бы, а о внешнем виде своей селезенки, о чистоте кишок и розовых легких заботились бы только стильные девушки.

Где же тогда находятся, располагаются они сами? Наверное, сами они являются жидкостью, которая перемещается по всему телу, иногда скапливаясь в мозгу, иногда в гениталиях, а иногда в пальцах — когда делают маникюр. Или в ноге, если ногу ушибить, или даже вне тела, — когда смотрят телевизор, проникая в кинескоп.

А у одной сотрудницы внутри был мешочек с очень задорным, неуправляемым смехом. Его можно было бы использовать на Лубянке: вшить в подушку подследственному: если совесть спокойна — все равно заснешь, а ворочаешься — уж не взыщи.


* * *

Ну, не скучай, — сказала ему вечером жена на перроне. Вместе с Ррребенком она уезжала на праздники к родственникам во Владимир и в Суздаль — и там они жили, и там. Дядька, тетка, двоюродная сестра, брат, много кого. В этом году все выпало на одни длинные выходные: Первомай, Пасха 5-го — как же без родственников. А ему туда ехать не хотелось, он их и не знал вовсе, чего уж.

— Ты уж отдохни без нас, — сказала она, что ли, не без дополнительного смысла. — Мы 6-го будем, с утра.

Конечно, какой сумасшедший поедет вечером Пасхи из Владимира в Москву, тем более если еще и из Суздаля. Отвез их на Курский с сумками подарков. Посадил в электричку и остался на площади Курского вокзала, интенсивно мигавшей огнями, неадекватно интенсивно ими мигавшей, психованной какой-то.


* * *

А рядом с вокзалом имелся переулок Обуха. Тот самый институт на Обуха, в котором могли быть банки с мозгами (проезд: метро «Курская», выход в сторону Курского вокзала, перейти Садовое кольцо, идти в сторону Таганки (5–7 минут)).

Ну, в темноте это были минут 10, а потом он ошибся, свернув на какую-то торжественную лестницу, наверху возвышался приятный особняк — подумав, что дом может быть просто приписан к Обуха (переулок был рядом), а по виду — весьма пригоден для мозгового института.

Но таблички не было, О. двинулся в глубь двора, в сторону переулка, вокруг дома шла балюстрада с… никак не вспомнить слово… не колонны, из чего составляется ограждение… выпуклый частокол, что-то бутылочное по форме, крашеные известью. Балясины, что ли? Балясины, наверное. Дом был красным, а балясины — белыми, известка сходила с них слоями, разбинтовывалась.

Никакого института в этих дворах он не нашел. Что ли, таким манером кома сообщала ему о том, что она теперь навсегда с ним? И что напрасно он позабыл о ее наличии из-за начала теплой погоды и своих душевных достижений? Похоже, это был внятный сигнал: кома сообщала, что достижение им ощущений утра 29-го апреля вовсе не являлось ее окончательной целью.

Потому что какая разница, в какой точке Москвы стоят эти мозги, даже если в каждом из экземпляров осталась их главная или прощальная мысль? Может быть, они, нарезанные, бьются от этой мысли по ночам о стенки банки, сотрясая всю полку, как в трамвае едут. И ничего не помнят: куда едут, откуда, зачем?


* * *

Конечно, они не имели никакого смысла. А он думал о них, потому что его мозг тоже где-то потерялся. Считать его тем, что производит чувства и т. п., он уже не мог, хотя прочитывать собственные мысли ему еще удавалось, не очень понимая, откуда они берутся. Возможно, мозг был просто шарниром, который привязывает его к телу. Ну а раз он, как тело, жил теперь без желаний и удовольствий, то мозг, значит, потерялся.

Его типа духоматерия оказалась бесприютной. Значит, надо искать протез мозга, раз свой потерял. Вариантом могла быть только Москва: только город сохранял его связи. Куда попадаешь — о том и вспомнишь. Похоже, что именно она и управляла его жизнью с прошлого декабря, переняла управление.


* * *

Сестра у него была, бабушка — тоже, сестра была младше, а дедушка жил в командировках на дальних точках стратегического значения, папа с мамой строили коммунизм на рабочем месте, тоже мотаясь по командировкам, так что вместе собирались не часто.

Жили на Садовом кольце, на Садовой-Черногрязской, на границе с Земляным валом, в том громадном доме, который выходит углом на Старую Басманную. В те годы на Покровке, напротив, еще не был выстроен кинотеатр «Новороссийск». Квартира была двухкомнатной, одна комната маленькая, возле входа, там жили бабушка с дедом, а вторая большая, они там упаковывались вчетвером — были сооружены разные перегородки. Окна меньшей комнаты и кухни выходили во двор, тихий, разве что слегка стучали, тарахтели и дребезжали поезда — там проходила ветка между тремя вокзалами и Курским. Точнее, она шла от Курского не к вокзалам, а до «Каланчевской», становясь за ней «Соединительной линией», сливаясь затем, возле «Станколита», с рижской веткой.

Дед с бабушкой жили там, пока не отбыли в однокомнатную на Балаклавский, какое-то время комната по инерции сохранялась за ними, бабушка, приезжавшая помогать воспитывать сестру, часто там ночевала. Окно большой комнаты выходило на Садовое, его не открывали никогда. Там же все время машины, особенно летними ночами, — в те годы ночью по кольцу пускали тяжелые грузовики, днем в город не допускавшиеся. Разве что форточку можно было приоткрыть, но тогда в комнату затекали пыль и гарь.

Сестра теперь жила в Берлине, куда уехала замуж в начале 90-х. Он у нее бывал, жила она в восточной части, в художественных местах неподалеку от Стены. Теперь-то там все почистили, зато над головой начал грохотать Эс-бан, ранее бездействовавший по геополитическим причинам. Он ездил к ней часто, раз в два года, а она за все годы приезжала только на похороны родителей, они рано умерли, в один год в середине 90-х. С тех пор не была. Она преуспела в интеграции, если не ассимиляции, во всяком случае — общалась с немцами, а не с эмигрантами, да и гречку с солеными рыжиками в магазинах не разыскивала. Двое детей, муж типа немецкого городового-участкового, спокойный парень. Он был восточным немцем, так что небогатым — ее женитьба не имела под собой материальной подоплеки, хотя желание свалить из России и присутствовало.

Когда приезжал, сестра рассказывала ему о своих достижениях по части статусного продвижения от «Aufenthaltserlaubnis» к «Duldung» и к «Bewilligung», открывавшему уже путь к паспорту, — он так и не запомнил, в чем разница этих статусов. Вообще, чувствовал себя с ней неловко — после отъезда в Германию воспринимая ее чуть-чуть как инвалида. Потому что с ней произошел отъезд, последствием которого была инвалидность — а как иначе, если человек все время рассказывает о статусе? Ей, конечно, своих чувств показывать не следовало, а мораль тут была ни при чем, просто он видел, что сестра что-то потеряла, уехав навсегда. Лишилась какой-то части себя. Да, добавила какую-то другую, но он-то про это ничего не знал.

Он, конечно, любил кухню. Комнату деда с бабкой тоже, но на кухню у него было больше личных прав. Летом в нее косо падало солнце, окна были всегда открыты, было слышно, как во дворе кричат, переговариваются, играют во что-то — а ему лень спускаться, хорошо уже и так — сидеть на окне, пахнет раскаленной масляной краской, внизу кто-то вопит, носится туда-сюда, а ему и не надо.

Теперь там жила его предыдущая жена; жилплощадь, которую они никак не удосуживались распилить. Возможно, следовало продать квартиру на Балаклавском плюс подработать, чтобы выплатить ей долю, и все, но возвращаться в этот дом не хотелось. Возможно, бывшая жена согласилась бы и просто на Балаклавский, но это было как-то нехорошо. Но Черногрязская для него исключалась. Что же, снова заходить в этот подъезд?


* * *

Вот в чем, оказывается, дело. Кома противоположна амнезии. Амнезия получалась благом, перышком смахивала с него прожитое. Меняла лист бумаги: живи заново, желай дальше. А кома вытаскивала, все время вытаскивала все, что с ним было: такая картинка, сякая. В таком году, в этаком. Прошлого было полно, свободного места в черепе не осталось. Он распался, рассыпался на свои прежние сценки.

А как выкинуть лишнее? В блокноте нет чистых страниц, остается вписываться между старых строк. Но что впишешь нового в дом на Садовой-Черногрязской? Ключ от той квартиры вот, но, открывая дверь, входишь туда, как в чужое место, настороже.


* * *

Так что город представлялся в виде большого числа могилок, в каждой из которых лежал лично он, жертва жизни, произошедшей в этом месте. Как если бы хоронил удаленные зубы в местах, где впервые ощутил исходившую от них боль. Интересно, что с каждой такой могилой был связан только один возраст, два возраста в одну могилу не ложились. Например, он почти не помнил жизнь на Черногрязской с предыдущей женой, он помнил эту квартиру с солнцем и началом 70-х за окном, а вот с ней и собой — не помнил, хотя это и было недавно.

Или он не мог вспомнить, как выглядели схемы метро в 60-е, в 70-е, в конце 80-х — тех, что были наклеены в вагонах. Даже на сайте поискал, где все они собраны — ни одна из них не отрезонировала, хотя, несомненно, искомые там были. Может, потому, что в метро он и сейчас ездил, то есть для метро он был еще жив, а для квартиры на Земляном валу — уже нет.


* * *

Если измерять время способами прохода в метро, то О. родился в году, когда талончики были заменены жетонами, отчего появились турникеты. Жетон имел с одной стороны букву М, а с другой — морду поезда справа налево. У него такой жетон где-то хранился, он ими не расплачивался, был мал, начал уже с пятаков. Впрочем, с жетонами была непонятка: случайно узнал, что такой жетон применялся только в виде эксперимента и только на станции «Лермонтовская». Но он и жил возле «Лермонтовской», так что, похоже, свой частный случай спроецировал на общее положение дел. Распространились ли жетоны по всему городу, он не знал, единственное, что знал, что у него где-то жетон есть. На Земляном валу, надо полагать, в какой-то коробке, больше-то просто негде — в квартире на Черногрязской его архивы и лежали.


* * *

Все у него в мозгу шелушилось, отваливалось чешуйками, а он все еще существовал. Было любопытно, останется ли от него вообще что-нибудь после окончания данного процесса. Исчерпается память, отслаиваться будет все подряд, по мере поступления, как торговать картошкой с колес. А вот что-то чистенькое, не подверженное проказе, себя не обнаруживало. Ну, ё-моё, столько уродоваться, уже четыре месяца, и где же его новая версия?

Теперь был Первомай, всюду солнце, тучи народа на улицах, а также менты в белых рубашках — в большом количестве. Досадно, что в городе до сих пор не изобрели специальных ментов: примерно метр с фуражкой, крепенькие, с ушами на макушке — лица надзирающей национальности, недоступные для контакта.

Как обычно в такие погоды по выходным, город выворачивался: жители окраин ехали гулять в центр, а жители центра сбегали за город или укрывались в квартирах, где мыли окна и проч. Центр Москвы — странное место, здесь преимущественно ходят те, кто живет не тут, а кто живет здесь — ощущает, наверное, себя в осаде, отчасти напрягаясь от предъявляемого факта существования неизвестных им окраин.


* * *

Не хватало какой-то цифры, кода, который обеспечил бы допуск в очередное пространство, уже лежавшее где-то тут. Он, несомненно, снова перешел на другой уровень, но кода ему там не выдали.


* * *

Вот вопрос: понятно, что кольцевая линия московского метрополитена состоит из двух путей, по которым поезда ездят по кругу. По одной линии — по часовой стрелке, по другой — против. Какое из колец лежит внутри другого?

Находясь внутри метро, понять это нельзя. Поезда всюду ходят справа налево, то есть откуда ни взгляни — против часовой стрелки, так что про их взаимное расположение ничего не скажешь.

Отчего-то казалось, что круг, по которому ездят по часовой стрелке, внутри. В направлении от «Киевской» и «Краснопресненской», например. Но обосновать это было нельзя: перроны всюду прямые и не дают намека на то, в какую сторону будет косить поезд. Конечно, имелось ощущение легкого наклона, постоянного поворота, разницы между центробежной и центростремительной силами, но только на точность этих ощущений полагаться не следовало — учитывая давку, тряску, что угодно. Тогда бы следовало ощущать и фактическое падение поездов на коротком участке красной линии от «Парка культуры» до «Фрунзенской»: на «Парке» платформа на глубине трех лестничных пролетов, а на «Фрунзенской» уже надо подниматься-спускаться по весьма длинному эскалатору. Но, даже зная об этом, ни подъема от «Фрунзенской» к «Парку», ни снижения — в обратном направлении уловить невозможно.

Впрочем, станция «Парк культуры» была самым наглядным местом для того, чтобы разобраться в проблеме. И ведь поехал же туда, да.

И не зря: там все прямолинейно. От входа вперед, на эскалатор, вниз. Там — прямо платформа. То есть линия движения поездов совпадала с Садовым кольцом. Следовательно, внутренним кольцом было то, чья платформа справа. А справа поезда идут от «Парка культуры» к «Киевской». То есть по часовой стрелке — внутри. Интуитивные ощущения оказались справедливы.


* * *

Крымский мост был заполнен людьми, а теперь была первая половина дня, так что они шли в ЦПКиО, а не оттуда, имея на уме развлечься по случаю праздника. Нет сомнений, внутри каждого человека есть что-то хорошее, хотя и небольшое. Размером с плюшевую игрушку, помещающуюся в ладони. Поэтому все любят плюшевые игрушки. Потому что как в кассе — зарплату, людям где-то выдают на неделю или месяц очередную плюшевую игрушку, которая помещается в них. И очередное время они живут, являясь ею.

Так что через Крымский мост теперь фактически шли медвежата и утята, и слонята, и т. п. — розовые, бежевые, желтые и др. И уж точно, что людям выдавали карточки типа продуктовых, на каждый день, на неделю — сколько водки выпить, сколько раз на неделе либидо, сколько раз затылок почесать.

Совокупность городских типов, почти покемонов, продолжала репродуцироваться, хотя в лицах юных девушек и юных юношей читались возможности, которые были предоставлены им только теперь. Конечно, было любопытно, в самом ли деле новые возможности возникли только теперь или же присутствовали и ранее (за вычетом следствий технического прогресса), но в условиях репрессивного социума хирели, не развившись? Также было любопытно, не связано ли нынешнее раскрепощение возможностей с усечением генофонда, произошедшим в былые годы и последовавшим затем развитием новой социальной массы (большинство идущих через мост имели крестьянско-пролетарское происхождение в недальних коленах: что им не в упрек, речь лишь о спектре предпочтительных возможностей в условиях свободы выбора). Отчасти было интересно, на что они рассчитывают. Но трудно понять, в чем их счастье, и, честно говоря, не очень интересно, на что они рассчитывают.


* * *

Москва же, уж внутри Садового кольца — точно, была твердым серовато-розовым мозгом, с вкраплениями цветного мармелада. Красные мармеладки — школы свекольного цвета, вывески кока-колы и городское знамя с Георгием Победоносцем, повсеместные в праздники, а что знал св. Георгий о пролетариях? Зеленый мармелад начинающейся зелени, желтый — реклам пива, чипсов и часов, а также цветочной пыльцы, уже оседающей на тротуары. Теперь это был его мозг, раз уж другого не было.


* * *

В остальном он формировался из кучек пепла, собственных трупиков в разных районах города: ему следовало приносить им по весне букеты верб или желтых нарциссов. Тогда бы у него была человеческая цельность, а теперь его заполняет вещество, прозрачное, как водка, но его свойства не установишь. А все, что происходит, когда этой водки выпить, — уже уход в свойства, выпадение в свойства, ниспадение — будто сорвался в городской распорядок, рухнул. Можно ли оставаться такой водкой, лишь подмешивая к ней, если надо, свойства по вкусу? Нельзя, ведь еще г-н Лафатер отвечал юному Карамзину: «Душа существует только через посредство предметов, которые вне нас, и явлений, как будто прикасающихся к нам».

В данный момент к нему и душе прикасался метрополитен, который, несомненно, обеспечивает цельность городу Москве. И не только потому, что дотягивается почти всюду, и даже не потому, что возле станций метро никто не знает названий улиц, кроме своей, и ничего. Еще и потому, что тут есть кольцевая линия, какой нет больше нигде на свете. О. предполагал, что именно кольцевая линия излучала московскую амнезию, отчего все подряд закрашивалось новым слоем краски. А он как был чучелом, так им и остался. Пусть даже немного поумневшим; более сложным, значит, чучелом. С глазами, заплывшими белилами.


* * *

Но ведь у него есть волшебная книга! Еще в 80-е кто-то приволок на институтскую проходную стопку брошюр, типа репринта. Он тогда прихватил одну, зачитался и взял еще дюжину. Раздаривал их приятелям на дни рождения, а когда брошюры закончились, то делал со своего экземпляра копии, что тогда было сложно. Но не зря: подарок приводил одариваемого в восторг, как минимум час на любом празднике тексты зачитывали вслух, и во второй раз люди с удовольствием слушали, и в третий. Что-то там было Очень Важное для всех. Потом о книге он забыл, а теперь отыскал среди своих вещей: значит, машинально взял с собой, не оставил на Черногрязской. Книга называлась «Введение в Тасентоведение» (подзаголовок «Памятка начинающим тасентоведам»), автором выставлен некто В. П. Калошин.

«Предлагаемая читателю тасентоведческая классификация создана на следующих принципах, — сообщало Введение. — Во первых, она систематизирует только реально существующие виды материи и формы ее движения. Бог, аллах, ангел, леший, русалка, ведьма, черт, горенье в аду, души умерших, божья кара, тот свет и подобные вымышленные существа и явления не могут быть объектами этой классификации. Классифицироваться могут только слова, их обозначающие (слова существуют реально). Все реальные объекты, подвергнутые тасентоведеческой классификации, называются тасентами. Их общий символ Тн. Во-вторых, сфера применения тасентоведческой классификации не может быть ограничена каким либо пространством. В каком бы месте вселенной ни находились тела, исследователь вправе включать их в свою классификацию. Не указывает она какого либо определенного места в космосе и самому исследователю. В третьих. Сведения, разнесенные по графам этой классификации, являются достоверными только в определенный момент времени… В четвертых. Наиболее точными для нас будут итоги той классификации тасентов, которую мы выполним сами. Люди по-разному воспринимают окружающий их мир. Например, жители Таймыра наблюдают северное полярное сияние. А жители Мадагаскара, из за большого расстояния и изгиба земной поверхности, увидеть это не могут».

Внутри этих слов все свистело и туда-сюда летало. Внутри них была темная ночь со звездами, сквозь нее мелькали пули, ухали совы, ползли черви, тачанка громыхала колесами и пулеметом, что уж говорить об элементарных частицах, проницающих все, и витаминах, питающих организмы: «Тасенты всех типов подразделяются еще на экстеротасенты, воздействующие на органы чувств живых существ извне, снаружи, и интеротасенты, находящиеся внутри живых организмов и воздействующие на органы чувств, расположенные внутри организмов. К первым мы отнесем, например, карандаши, ручки и стопку бумаги, лежащие перед кем-либо на столе. Ко вторым — осколок мины в ноге бойца, занозу в руке плотника, введенную под кожу больного иглу шприца».

О. узнавал тут свою кому: именно так она разводит на мысли тех, кто ею укушен. То есть он был не одинок, с ним все это время происходило в самом деле реальное. А что до безумия автора, то уж кто как справляется. Главное — кома не была выдумкой, он был счастлив, читая, что «… по отношению друг к другу живые существа тоже являются тасентами. Общее для них название — биотасенты. Учитывая эволюцию материи и последовательность появления живых организмов, описания тасентов надо располагать в определенном порядке: а) неживые тасенты (или Тн эс. I), б) тасенты-растения (Тн эс. II), в) тасенты-животные (Тн эс. III), г) тасенты-люди (Тн эс. IV)».

«Занумеровать все чувствительные клетки животного, воспринимающие внешние и внутренние раздражения, невозможно. Их очень много. Но можно наделить номерами все разновидности органов чувств, т. е. рецепторные системы… С этой целью в тасентоведение был включен термин „рефил“ (образован от лат. слова „рецептор“ и греч. слова „филео“), обозначающий весь комплекс чувствительных клеток одной специализированной рецепторной системы… Присвоив рефилу, ощущающему световые раздражения, символ рн 1, рефилу, воспринимающему звуки, символ рн 2, тактильному рефилу — рн 3, термическому — рн 4, запаховому — рн 5, вкусовому — рн 6, кинестезическому — рн 7, вестибулярному — рн 8 и т. д., мы можем передавать ими очень большую информацию».

Загрузка...