XII

На следующее утро, после веселого и шумного чая, кают-компания обратилась в настоящий склад товаров. Большой стол был заставлен ящиками, ящичками и свертками. В отворенных настежь каютах шла деятельная уборка. Все пересматривали и разбирали свои многочисленные покупки трехлетнего плавания в различных странах, для подарков родным и близким, чтоб сегодня же увезти на берег кое-какие вещи.

Чего только тут не было! И шелковые тяжелые китайские материи, и целые женские костюмы, вазы, сервизы, шкатулочки, шахматы, страусовые перья, изделия из черепахи и слоновой кости, божки из нефрита [17], чечунча [18] и крепоны [19], стрелы и разное оружие диких, сигары с Гаваны и с Манилы, золотой песок из Калифорнии, индийские шали, купленные в Калькутте, попугаи в клетках, крошки обезьянки в вате…

Все, веселые и довольные, показывали свои вещи, хвастая друг перед другом и иногда совершая мены. Только Никандр Миронович никому ничего не показывал и не появлялся в кают-компании. Он давно уж уложил и приготовил несколько ящиков, которые сегодня же свезет жене, и, слегка вздремнув после ночи, снова был наверху и посматривал на высокое серое пятно острова Гогланда [20], прорезывающееся в окутанной туманом дали, к которому торопливо шел “Грозный” полным ходом, имея, кроме того, поставленные паруса.

Легкомысленный мичман, который проиграл большую часть своего жалованья в ландскнехт [21], устраивавшийся часто во время стоянок на берегу, возвращался в Россию без подарков, с одной своей любимицей “Дунькой”, уморительной обезьяной из породы мартышек, выдрессированной мичманом и проделывавшей всевозможные штуки. Он посматривал не без зависти на чужие вещи и упрашивал уступить ему что-нибудь.

— А то, господа, тетка рассердится, и кузины тоже! — смеялся он. — Нельзя с пустыми руками явиться, ей-богу! Не уступите, придется в Питере втридорога платить за “Японию”. Пожалейте бедного мичмана.

Некоторые из товарищей кое-что уступали.

— Барон, а барон! Уступите три страусовых перышка. У вас их чуть ли не сотня, а мне как раз бы подарить трем кузинам на шляпки. Деньги удержите из жалованья! — поспешил прибавить легкомысленный мичман, зная скупость ревизора Оскара Оскарыча.

— У меня у самого кузин много.

— Не сотня, надеюсь?

— И невесте надо.

— У вас на всех хватит.

— Не могу дать… все распределено… Впрочем, хотите меняться?

— На что?

— На вашу Дуньку!

Легкомысленный мичман обижается.

— Хотя бы вы, барон, все ваши вещи предложили, и то я Дуньку не отдам…

В конце концов легкомысленный мичман кое-что собрал для подарков и, обращаясь к доктору, не принимавшему никакого участия в общей суете и неподвижно сидевшему на диване, спросил:

— А ваша лавочка где, доктор? Разве никому не везете подарков?

— Как не везти? Везу подарки для себя: пять кругов честеру [22], две бочки марсалы [23], бочку элю [24] да тысячу чируток! — весело говорит доктор.

— Я и забыл, вы ведь “пустячков” не любите.

— И не люблю, да и некому их возить! — заметил Лаврентий Васильич.

Пустячками он называл китайские и японские безделки и вообще всякие редкости. Он их никогда не покупал, находя, что непрактично тратить деньги на предметы, по его выражению, “несущественные”, и по этому случаю нередко говаривал:

— Это вот разве молоденькой институточке или гимназисточке лестно получить от молодого мичмана китайский веерок, бразильскую мушку, перышко, — одним словом, извините за выражение, какое-нибудь “дерьмо-с”, а моя Марья Петровна — женщина серьезная. Она любит существенное, а не то что бразильские мушки!.. Что в них?.. На руках хозяйство, дети… тут не до бразильских мушек и не до перышек!.. Вот штучку чечунчи купил на капот. Это, по крайности, полезная вещь!

Доктор позволил себе разориться только на один пустячок, не представлявший, собственно говоря, “существенного предмета”, — на покупку дорогого стереоскопа [25] и большой коллекции фотографических карточек, большая часть которой составляли фотографии полураздетых и совсем малоодетых дам всевозможных рас, национальностей и цветов кожи.

Лаврентий Васильевич потратился на подобную покупку в качестве большого любителя “неприкрашенной натуры”. Запираясь в своей каюте, он иногда после обеда развлекался созерцанием соблазнительных картинок.

Разумеется, доктор, оберегая себя от мичманского зубоскальства, тщательно скрывал от всех свои развлечения. Только изредка он приглашал “взглянуть” пожилого артиллериста, штабс-капитана Федюлина, вполне уверенный, что Евграф Иванович, как человек скромный и вдобавок польщенный особым доверием, его не выдаст.

— Зайдите-ка ко мне, Евграф Иваныч, что я вам покажу! — таинственно говорил доктор, понижая голос, когда, после покупки стереоскопа, в первый раз приглашал артиллериста на “сеанс”. — Только уж я на вас надеюсь, Евграф Иваныч, что вы никому ни слова! — прибавил Лаврентий Васильевич, когда оба они вошли в докторскую каюту и двери ее были заперты на ключ.

— Будьте спокойны, доктор… Одно слово — могила! — торжественным шепотом отвечал Евграф Иванович, несколько изумленный столь таинственным предисловием.

Вслед за тем доктор вынул стереоскоп и положил толстую пачку фотографий перед коренастым, колченогим, лысым артиллеристом, втайне считавшим себя, впрочем, весьма приятным мужчиной.

— Однако… все голые! — мог только проговорить Евграф Иваныч, перебирая фотографии, и неожиданно заржал.

— То-то голенькие!.. — ласково подтвердил доктор. — Признаюсь, люблю, знаете ли, натуру, не извращенную разными костюмами… Да вы в стереоскоп глядите, Евграф Иваныч! Вот так… Ну, что?

Но артиллерист, впившийся в стереоскоп плотоядным взором скрытного развратника, в ответ только произносил какие-то неопределенные одобрительные звуки.

Когда, наконец, вся коллекция была осмотрена и Евграф Иваныч, весь красный, с отвислой губой и маслеными глазами, первую минуту пребывал в безмолвном восхищении, доктор спросил:

— Что, какова коллекция, Евграф Иваныч? Ведь тут, батюшка, представительницы всех наций…

— Да… Любопытная коллекция! — произнес артиллерист и снова заржал. — Дорого дали за эту покупочку?

— Не дешево… Но ведь зато вещь!..

— Занимательная вещица… это что и говорить!.. Но только как вы, Лаврентий Васильич, ее привезете домой, позволю себе спросить, если не сочтете мой вопрос нескромным?

— Да так и привезу… А что?.. Небось и вам хочется приобрести такую вещицу?

— Я бы не прочь, но только…

Евграф Иваныч замялся.

— В чем дело?

— Как бы супруга не обиделась, увидевши такой щекотливый предмет. Дамы на этот счет довольно даже строги! — проговорил Евграф Иванович с искусственной улыбкой, зная по опыту, какую бы задала ему “взбучку” его супруга, если бы увидела у него такие картинки.

— Вот вздор… — отвечал доктор, не совсем, однако, уверенным тоном. — Да и зачем показывать жене все картинки?.. Для нее виды, а дамочек под замок… Их можно глядеть по секрету, а то и показать когда солидному приятелю… эдак после обеда у себя в кабинете… Вот оно, и волки сыты, и овцы целы! — прибавил, смеясь, Лаврентий Васильевич. — Многие держат такие коллекции. Один мой коллега так благодаря своим коллекциям и разным японским альбомам — видели их? — даже по службе ход получил, подаривши их в Петербурге высокопоставленному адмиралу-любителю, который прослышал про них и просил показать. Тот просто пришел в восторг, особливо от разнообразия японского альбома.

— Как же, слышал… слышал… Говорят, у адмирала целый шкаф подобных вещей.

— Ну, а коллега-то мой, Вадим Петрович Завитков, как человек ловкий и шустрый, не будь дурак, да и говорит: “Осчастливьте, мол, ваше высокопревосходительство, принять!” Тот благосклонно принял, а Завитков после того и в гору пошел… Ну, да и то сказать: умеет он, шельма, услужить… Я ведь его еще студентом знал. Того и гляди будет генерал-штаб-доктором! Вот вам и коллекция! — заключил сентенциозно доктор, хотя сам и не имел намерения поднести кому-нибудь свою собственную коллекцию.

Однако Евграф Иванович все-таки стереоскопа не купил, зная, что никакие ключи не спасут его от любопытства супруги, и лишь время от времени заглядывал к доктору в каюту и просил позволения полюбопытствовать, осведомляясь: нет ли чего новенького?

И Лаврентий Васильевич с удовольствием показывал, после чего оба эти почтенные отцы семейств пускались в оценку статей разных “штучек” и, наговорившись досыта, расходились, вполне довольные сеансом, как называл Лаврентий Васильевич эти секретные развлечения при помощи стереоскопа.

Разборка вещей окончена. Большая часть офицеров приготовилась к съезду на берег. В час подают обедать, но моряки едят лениво, и даже доктор, к удивлению, не обнаруживает обычного аппетита. После обеда никто не уходит отдыхать. То и дело кто-нибудь выбегает наверх посмотреть: “где мы” — и, возвращаясь, объявляет, сколько еще остается ходу. Возбуждение увеличивается до нервного состояния по мере приближения “Грозного” к Кронштадту. Этому последнему дню, казалось, нет конца. Время тянется чертовски долго, и все ворчат, что корвет еле ползет, а он между тем под парами и парусами, идет по девяти узлов.

Капитан часто выходит наверх и нервно ходит по мостику, нетерпеливо подергивая плечами. То и дело он спрашивает у Никандра Мироновича с нетерпением в голосе:

— К шести должны ведь прийти, а?

— Надо прийти-с! — отвечает штурман, сам охваченный волнением, которое он скрывает под видом обычной своей суровости.

— А вовремя возвращаемся… Опоздай день-другой… Кронштадт бы замерз. И то у берегов льдины! Пришлось бы в Ревеле [26] зимовать!

Через несколько минут он спускается вниз и говорит на ходу вахтенному офицеру:

— Как покажется Толбухин маяк, пришлите сказать!

— Есть!

Но капитану не сидится и не дремлется на мягком диване его большой, роскошной каюты. Он словно на иголках, — этот коренастый, плотный, крепкий моряк лет под пятьдесят. Умевший владеть собой во время штормов, он решительно не может теперь справиться с нетерпением, которое отражается на его красном, обветрившемся лице с выкатившимися глазами и небольшим вздернутым носом, на его порывистых движениях. Он то встает, то садится и беспощадно теребит своими толстыми короткими пальцами седоватые подстриженные баки и рыжие усы. И у него вырываются отрывистые слова:

— Миша, пожалуй, и не узнает… Вырос… Катя… большая девица теперь… Володя… Милые мои!

Его лицо светится нежной отцовской улыбкой, глаза слегка заволакиваются, и он теперь совсем не похож на того свирепого капитана, прозванного “бульдогом”, которого так боялись, во время авралов и учений, офицеры и матросы.

Вал винта быстро вертится с обычным постукиванием под полом капитанской каюты. Капитан прислушивается, считает обороты винта, и ему кажется, что их будто бы меньше, чем было. Он надевает фуражку на свою круглую, коротко остриженную голову, действительно напоминающую бульдога, и снова поднимается на мостик.

— Лаг! — приказывает он.

Бросили лаг и докладывают, что девять узлов хода.

— Старшего механика попросить!

Через минуту является засаленный и черный Иван Саввич.

— Сколько фунтов пара держите?

Иван Саввич говорит.

— Нельзя ли еще поднять фунтиков десять?

— Можно-с.

— Так поднимайте и валяйте самым полным ходом!

Когда механик ушел, капитан посмотрел вокруг, взглянул на голые брам-стеньги и сказал вахтенному офицеру:

— Ставьте-ка брамсели!

Наконец, в пятом часу открылся Толбухин маяк, а через два часа “Грозный” показал свои позывные и, минуя брандвахту, входил на пустой кронштадтский рейд.

Город и мачты судов в гавани едва чернели в белой мгле падающего снега.

— Свистать всех наверх на якорь становиться! — раздалась веселая и радостная команда вахтенного офицера.

— Свистать всех наверх на якорь становиться! — проревел так же радостно боцман.

И эти крики отозвались невообразимою радостью в сердцах моряков.

— Из бухты вон, отдай якорь! — скомандовал старший офицер.

Якорь грохнул в воду. Якорная цепь с лязгом завизжала в клюзе, и “Грозный”, вздрогнув, остановился на малом рейде, близ стенки купеческой гавани, почти на том же самом месте, с которого он ушел в дальнее плавание три года и два месяца тому назад.

Офицеры радостно поздравляли друг друга с приходом. Матросы, обнажив головы, благоговейно крестились на Кронштадт. Бледный от волнения и усталости, Никандр Миронович в ответ на поздравления Кривского крепко пожимал ему руку, не находя слов.

А снег так и валил на счастливых моряков.

— На капитанский вельбот! На катер! Баркас к спуску!

Через несколько минут шлюпка с офицерами и баркас с женатыми матросами отвалили от борта на берег. На корвете остались лишь старший офицер да легкомысленный мичман, охотно ставший на вахту за товарища, спешившего обнять сегодня же старушку мать.

Загрузка...