Мрак тени смертной

А я стою один меж них

В ревущем пламени и дыме.

И всеми силами своими

Молюсь за тех и за других.

М. Волошин

Пьяный от бессонницы и умопомрачительных рассуждений, Нильс Рунеберг бродил по улицам Мальме, громко умоляя, чтобы ему была дарована милость разделить со Спасителем мучения в Аду.

Х. Л. Борхес. Три версии предательства Иуды


Глава первая Гезера

Гестаповец выглядел усталым и замотанным, и под глазами у него были угольно-черные круги, поэтому голубые арийские глаза казались ледяными звездами.

– Добрый день, – вежливо сказал он открывшему ему дверь старику. – Я ищу господина Рюгге, который работал инженером у Путмана на «Канцкугельверфен».

– Да, это я, – сказал хозяин дома, понимая уже измученным подсознанием, что перед ним открывается та самая пустота, о которой когда-то, совсем в другой жизни, ему говорил Савинков. Или это говорил Жаботинский? Нет, все-таки это говорил Савинков, он всегда любил позерство. Как всякий литератор, он был несколько себялюбив и тщеславен. Думая об этом, Рюгге прошел в комнату, слыша за собой четкий и уверенный стук сапог, достал из секретера германский паспорт и протянул его терпеливо ждущему гестаповцу. Гестаповец рукой в перчатке взял паспорт, вежливо кивнул и принялся просматривать страницы паспорта. В этот момент он походил на молодого глупого пса, который, убежав вперед хозяина, тщился доказать ему свою полезность и необходимость, еще не понимая, что хозяин, который вырастил его из беспомощного щенка, ценит в этой суетливой преданности именно свое собственное отношение к собакам.

– Та-ак, – гестаповец закрыл паспорт, сунул его в карман черных бриджей и с неожиданной силой хлестнул рукой по лицу хозяина дома. – Jude!

Евно показалось, что на него рушится небо. Конечно, это не могло не быть глупостью. Метафора достойная склонного к эпатажу раннего Маяковского, но что вы хотите от человека, заканчивающего седьмой десяток лет своей жизни и ощутившего с полученной оплеухой всю никчемность и ничтожность своего существования. Когда-то Евно казалось, что позор навсегда остался в прошлом, как остался где-то в копотном пожарище России Блока убитый Плеве, канули во мрак безусые террористы, готовые на смерть за идею. Как остались в бездне лет рассудительные и знающее дело жандармы, суетливые эсдеки и не менее суетливые эсеры, жаждущие всемирного масонского благополучия и готовые за это эфемерное недостижимое благополучие взорвать к чертовой матери всех, кто против такого благополучия выступает. Как остались где-то в прошлом расстрелянные цари и наследники, до которых не дотянулся Каляев, но которые не убереглись от рук народного гнева в подвале ипатьевского особнячка холодного уральского города. Теперь Азеф, прикрыв руками полусорванную маску добропорядочного бюргера, под которой он жил долгие годы, понимал, как ошибался. Прошлое никогда и никуда не уходило, просто оно иногда терялось, подобно тому, как теряется та или иная реальность в бредовых снах кокаинистов, перешедших на опиум. А потом оно вновь обретало свои реальные и жестокие черты, возвращалось в виде вот такого белокурого ангелочка с угольно-голубыми глазами и скалилось в усмешке с высокой тульи залихватски изломанной фуражки, рождая желание припасть к глянцевитым зайчикам на вычищенных сапогах.

– Взять его! – приказал белолицый ангел в черных сапогах, сверкнув молниями в петлицах. Двое дюжих молодчиков умело встали за спиной бывшего инженера Рюгге, который еще ранее, совсем в другой реальности был российским иудеем по имени Евно Азеф и главой Боевой организации социал-революционеров, которому предстояло теперь стать участником нацистской театрализованной и полной дешевых эффектов игры под названием «Хрустальная ночь».

Кто постарше, про эту операцию все знает. Другим требуется немного пояснить. Когда Гитлер сидел в тюрьме и писал свою книгу «Mein Kampf», его подельник Рудольф Гесс почитывал разные книжки, которые брал в тюремной библиотеке. И вот однажды ему попалась еврейская книга «Хаггада». Лежа на тюремной шконке, Гесс в свободное от мастурбаций время почитывал эту книгу. «Слушай, Ади, – сказал он однажды. – Ты правильно заметил, что нация нуждается во внутреннем враге. Однако глупо искать таких врагов в тех, кто рыж. Сколько их наберется на всю Германию? Психбольные вполне подходят, ведь они совершают порой чудовищные преступления, и совсем нетрудно направить народный гнев на этих изгоев. Но и их не хватит, чтобы консолидировать общество и заставить его прийти к единому консенсусу».

Адольф Шикльгрубер лежал у окна и мечтал о своей племяннице Гели Раубель. «Руди, отвали, – тяжело дыша, сказал он. – Какого черта ты пристаешь к занятому человеку?»

Гесс не обратил на гнев товарища внимания.

«Евреи, – сказал он. – Вот враг для нации. Презренные жиды, задавившие нацию своим хищным ростовщичеством, Ади, это идеальный враг. Объединившись против него, нация встанет на ноги. Да и ценности они действительно скопили немалые, они помогут немецкому народу преодолеть позорные последствия Версальского мирного договора».

«Хорошо, хорошо, – с некоторым раздражением сказал Шикльгрубер, которому судьба уготовила великое и страшное будущее всемирного людоеда. – Пусть будет по-твоему, только не мешай. О-о, Гели! Милая Гели! Ангелика, душа моя!»

Гесс свесил с нар босые ноги.

«Нет, ты посмотри, – сказал он. – Какая шикарная история! Представляешь? Ежегодно в канун девятого Аба, во время пребывания народа в пустыне, Моисей объявлял всему стану Израилеву:

– Выходите копать могилы! Выходите копать могилы!

Каждый израильтянин, выкопав себе могилу, ложился в нее на ночь. По утрам выходил их глашатай и объявлял:

– Живые, отделитесь от мертвых!

И каждый раз в живых оказывалось меньше на пятнадцать тысяч человек. Так они избавлялись от проклятия. А на сороковой год смерти прекратились и евреи поняли, что Бог их простил! Нет, ты представляешь, Ади?!»

Адольф Шикльгрубер с досадой сел и застегнулся.

– Ты меня достал! – злобно сказал он. – Чем тебе не понравились жиды? Нормальные люди, я сам на треть…

Гесс засмеялся.

– Господи, Ади, очнись. Какое мне дело до евреев, если у меня самого их в родословной хватает. Я тебе говорю о возрождении нации!

– Если бы ты знал, как мне надоело сидеть с тобой в одной камере! – Шикльгрубер подошел к ведру с водой и склонился над парашей, ополаскивая лицо. Он сел рядом с Гессом. От капелек воды его лицо казалось заплаканным. – Выкладывай, Руди! – сказал он.

– Мы объявим немцам, что им живется тяжело именно из-за засилья евреев, – сказал Гесс. – Все беды Германии оттого, что власть опархатилась, что деньги принадлежат евреем, а простые немцы гнут на них спину. Мы скажем, что наши евреи смотрят в рот американским плутократам, русским комиссарам, масонам и прочему отребью. И люди проснутся, они будут ненавидеть евреев. А все потому, что именно из-за них истинным немцам живется плохо. Надо внушить людям, что живой немец важнее мертвого еврея.

Шикльгрубер задумчиво пощипал усики. Еще не ставшая знаменитой его челка небрежно свалилась на узкий лоб.

– А что потом? – спросил он.

– А потом, – сделав небольшую паузу, сказал Гесс. – Потом мы уподобимся Моисею. Мы прикажем им копать себе могилы!

Шикльгрубер пожал узкими плечами.

– Не вижу смысла, – сказал он.

– Они выкопают себе могилы, и мы скажем, что наступила ночь, пусть они укладываются в них. Но потом, когда наступит утро, мы не станем отделять живых от мертвых, пусть они – живые и мертвые – покоятся в земле!

– Руди, ты псих! Ты – маниак! – сказал Шикльгрубер. – Тебе не в тюрьме сидеть, тебе в клинике доктора Вайцмана лечиться!

Через несколько лет он вернется к этой мысли Рудольфа Гесса и теперь она не вызовет у него прежнего внутреннего протеста. В развитие этой мысли будет разработан план операции «Kristallnacht». Первые эшелоны с евреями загромыхают на стыках рельсов готовящихся к войне железных дорог в еще несовершенные концлагеря, где одних станут освобождать от химеры, называемой совестью, а других возносить до небес в буквальном смысле этого легкого слова. В один из таких эшелонов попадет престарелый Евно Азеф, бежавший от суда неистовых социал-революционеров и попавший-таки под суд не менее неистовых национал-социалистов. Обе партии желали счастья своим народам и во имя этого счастья не жалели человеческой крови.

7 ноября 1938 года семнадцатилетний беженец из Польши Гершель Грюншпан застрелил в Париже советника германского посольства фон Рата. В ответ на этот акт в ночь с 9 на 10 ноября 1938 года нацистами по личному приказу Гитлера и при активном пропагандистском и организационном участии Геббельса и Гиммлера был инсценирован, как некое стихийное выражение народного гнева, всегерманский еврейский погром: двадцать тысяч евреев брошены в концлагеря, тридцать шесть человек убито. Разрушено и сожжено двести шестьдесят семь синагог и восемьсот пятнадцать магазинов и предприятий.

– А вот не надо было Гершелю Грюншпану стрелять в фон Рата, – сказал Шикльгрубер, бывший уже к тому времени вождем германского народа Адольфом Гитлером. – За ошибки надо платить и все они заплатят полной мерой!

Трудно сказать, почему рейхсканцлер Германии вспомнил это идею партайгеноссе Гесса. Австрийский психиатр Зигмунд Фрейд стал бы доказывать сексуально-фаллические корни произошедшего, указывая на то, что, возможно, свою роковую роль сыграла трагическая смерть Ангелики Раубаль, убившей себя из револьвера вельможного любовника, или, может быть, «Kristallnacht» родилась из стойкой неприязни в полных скрытой гомосексуальности взаимоотношениях бывших сокамерников Гитлера и Гесса, которые привели к бегству последнего в Англию на стремительном, как стрекоза, «мессершмитте» в мае сорок первого года, или же ненависть Адольфа к евреям родилась из бесцеремонно прерванного Гессом служения культу библейского пастуха, который отправлял тогда в камере Шикльгрубер. Трудно об этом судить, особенно если ты не являешься специалистом, по классу сравнимым со знаменитым австрийским психоаналитиком. Однако факт остается непреложным – потомкам колен Израилевых было предложено рыть могилы.

Уже позже, в конце шестидесятых, отбывая наказание в Шпандау, Рудольф Гесс на вопрос одного из обслуживавших его тюремных психиатров об истоках зарождения идеи, пожевав тонкими синими губами и глядя куда-то в прошлое, ответил: «Молодые были. Хотелось посмеяться. Тюрьма нас тогда не пугала».

Как всякий богоборец, Адольф Шикльгрубер не верил в богоизбранность одного народа и его превосходство над другими. Но внутренний страх перед возможностью невозможного, живущий в душе каждого человека, заставлял Шикльгрубера искать выход, как когда-то в Вене он терпеливо искал цветовую гамму, которая бы дала ему возможность изобразить рассвет над Дунаем именно таким, каким он его увидел. И он нашел выход. Он пришел к нему во время прогулки в окрестностях Берхтесгадена однажды бессонной ночью, когда в альпийских лугах зацвели травы, и нежность ночных альпийских вершин заставляла трепетать душу. Адольф едва не подпрыгнул от восторга, но рядом была охрана, и, хмуро покосившись на них, фюрер поспешил укрыться в кустах, охватившее его сексуальное наслаждение от гениальной идеи требовало немедленного облегчения.

Идея была в следующем – уж если евреи мнят себя богоизбранным народом, то нужно пойти дальше и вообще перестать считать их людьми! Но почему – людьми? Надо поставить их вне всего живого, что существует на Земле. Если они принадлежат Богу, то пусть он за них и заступается! Да, именно так – пусть их спасает Бог! А если он не может спасти, то из этого проистекало три вполне самостоятельных предположения: либо Бога нет, либо евреи не являются богоизбранным народом, третье же еще более важное предположение ставило Адольфа на одну ступень со Всевышним. А это в свою очередь уже ничем не ограничивало его права на строительство более совершенного человечества.

И теперь именно волею фюрера германского народа австрийца Шикльгрубера бывший эмигрант и беглец из своей реальности Евно Азеф ехал в скотном вагоне навстречу своей судьбе. Поезд шел в ад, но Евно, как и окружающие люди, считал, что он просто меняет место своего жительства. Говоря по совести, он совсем не обманывал себя. В конце концов, что значит смерть человека? Всего лишь смена среды своего обитания. А среду своего обитания Евно Азеф уже менял минимум три раза: первый раз, когда начал сотрудничать с охранкой, второй раз, когда был разоблачен неутомимым охотником за провокаторами Бурцевым и бежал от своих товарищей в Германию и третий раз, когда инсценировал собственную смерть от болезни почек в берлинской клинике.

Наглухо задвинутые двери вагона, четкий лай немецких команд снаружи, тихий плач женщин и капризы измученных дорогой детей воспринимались Азефом как-то отстраненно, словно это происходило на экране синематографа, а он просто смотрел на все происходящее со стороны.

«Вас обрекаю Я мечу, и все вы преклонитесь на заклание, – бормотал рядом некто, который, возможно, в недавней жизни был священником и выходил от чужого имени благословлять или прощать, а теперь сам жил в ожидании, – потому, что Я звал – и вы не отвечали, говорил – и вы не слушали, но делали злое в очах Моих и избирали то, что было неугодно Мне».

– Господи, – сказала сидящая рядом с Азефом простоволосая женщина с измученным серым лицом. – За что? Мы просто жили, ничего злого или плохого не делали… За что?

«Наверное, именно за это, – отрешенно подумал Азеф. – Надо было выбирать ту или иную сторону. Не бывает тех, кто живет по ту сторону от Добра и Зла, их просто уничтожают, потому что в них нет нужды ни Добру, ни Злу».

«А ты?» – насмешливо возразил кто-то внутри.

«И я, – подумал Азеф. – Мне будет еще хуже, потому что я попытался встать одновременно на сторону добра и месте с тем продолжал защищать зло. То что нас ждет – гезера, роковое предопределение, никто из смертных не может устранить ее».

Ему было за пятьдесят, когда Азеф понял, что у любой стратегии любой революции обязательно есть острие и всякое насильственное изменение есть, прежде всего, разрушение сложившегося порядка вещей. Сделанная бомба должна была обязательно взорваться, заряженный револьвер – выстрелить и кого-то убить. Гезера! До того Азеф не особенно задумывался над происходящим. Уж больно увлекательна была игра – быть тайным руководителем боевой революционной организации, поставившей на террор, и вместе с его участниками продумывать изощреннейшие планы покушений на царей, великих князей, министров и губернаторов, а с другой стороны предавать своих соучастников, докладывая охранке о разработанных планах и участвующих в покушениях товарищах. Но теперь было совсем иначе, безжалостную игру начали с ним и начали в том возрасте, когда исчезает азарт.

«Кто наблюдает ветер, тому не сеять, и кто смотрит на облака, тому не жить».

В маленькое зарешеченное окошко скотного вагона Евно Азеф смотрел на свободные и далекие облака.


АЗЕФ ЕВНО ФИЛИППОВИЧ, 1870, еврей, сын портного, окончил Высшие технические курсы в Карлсруэ, инженер-электрик. Там же в 1893 году связался с департаментом российской полиции. В 1899 году по заданию охранки вступил в заграничный Союз социал-революционеров, в 1991 году вместе с Гершуни объединил партию и занял в ней руководящий пост, руководил Боевой организацией эсеров. Гениальный провокатор. Рабочие псевдонимы в охранке – «Раскин», «Виноградов». Участвовал в организации покушения уфимского губернатора Богдановича, убийства министра внутренних дел Плеве, великого князя Сергея Александровича, в покушениях на петербургского генерал-губернатора Трепова, на киевского генерал-губернатора Клейгельса, на нижегородского губернатора Унтерберга, на московского генерал-губернатора адмирала Дубасова, на министра внутренних дел Дурново, на заведующего политическим розыском Рачковского, в убийстве Гапона, в покушении на адмирала Чухнина, на премьер-министра Столыпина, в трех покушениях на русского царя и в ряде иных менее значительных. Одновременно с этим выдал охранке Харьковский съезд представителей союза эсеров в 1901 году, типографию Северного Союза в Томске, Северный Летучий Боевой отряд, в 1905 году – боевой комитет по подготовке восстания в Петербурге, в 1907 году предотвратил убийство министра внутренних дел Дурново, убийство царя в том же году, а в 1908 году выдает всю боевую организацию, казнено 7 человек. Разоблачен в 1908 году и скрылся. Путешествовал по Германии, Испании, Италии, Греции и Египту. С 1910 года жил в Германии под фамилией Нимайера, по паспорту выданному русской полицией. В 1915 году арестован германской полицией и пробыл в тюрьме до конца 1917 года. В 1918 году после заключения Брест-Литовского мира освобожден под своей настоящей фамилией. Боясь возмездия, Азеф симулировал собственную смерть от болезни почек и скрылся. Арестован гестапо в 1939 году в Берлине, где проживал по паспорту гражданина Германии Й. Рюгге. Активно сотрудничал с гестапо в выявлении евреев, нелегально проживающих в Берлине и его окрестностях. Прирожденный актер. Склонен к философии. Несмотря на возраст активен. В январе 1940 года направлен в концлагерь Берген-Бельзен.

Из личного дела агента «Раскин»

Глава вторая Возвращение к истокам

Азефа трясло.

Конвоиры некоторое время топтались у входа, закинув карабины за спину. Зигфриды, годные к нестроевой. В другое время Азеф не преминул бы это отметить, но сейчас ему было страшно. Эти самые годные к нестроевой Зигфриды взяли сторону дракона и принялись за людей. Сюда его привели со штрафного двора, где годные к нестроевой Зигфриды деловито расстреливали людей, прибывших на берлинском транспорте. Вначале расстреляли женщин, потому что от них было слишком много шума, потом расстреляли детей, ведь ложащиеся в могилы евреи должны были видеть, что корни подрублены и из могил не поднимется никто. Как говорится в Третьей книге Царств, отец ваш наказывал вас бичами, а мы вас накажем ядовитыми скорпионами. Сказано было! Если потусторонний мир все-таки существовал, то в нем сейчас торжествовал Ирод.

Азефа трясло. Сохранившая и в старости остатки цвета борода его стала окончательно седой. Он не знал, кого ему благодарить за то, что взрослые дети его уехали из Германии до этого страшного начала, в котором уже проглядывал всеобщий конец. Однако он точно знал, кого ему благодарить за то, что он покинул Россию до начала ее кровавой зари, и тем самым дал своим детям саму возможность вырасти. О себе Азеф не думал, как не думает ни о чем, кроме смерти, поднятый с плахи человек.

Гестаповец приветливо покивал ему, радушно усадил за стол.

– Успокоился? – он налил Азефу «сельтерской». – Выпей, выпей, а то тебя подводят нервы. Я понимаю, Азеф, возраст. Да и картина не слишком приятная. Не научились еще! В конце концов, еще ничего страшного не произошло. Ты жив, и это самое главное. Радуйся, что я успел, я ведь узнал о тебе в самый последний момент. Есть хочешь?

Боже мой! Азеф вспомнил штабеля трупов на штрафном дворе лагеря, запах пороха и вспотевшей от нетерпения смерти, крики, плач, тонкие юркие струйки жизни, бегущие по бетону, мертвых детей, и ему стало дурно. Его тошнило от одной мысли о пище. Азеф покачнулся. Лицо его потемнело.

Гестаповец наклонился к нему, жестко похлопал ладонью по щекам. Глаза гестаповца стали свинцовыми.

– Не думал, что ты так слаб. Может быть, я ошибся? Ты никуда не годишься. Но если так, то самое лучшее, что я могу для тебя сделать, – это вернуть туда, откуда тебя привели. Подумай, Азеф. Ты можешь все решить для себя. Ответить очень просто, достаточно будет кивнуть головой.

Азеф заставил себя протянуть к стакану руку. Рука тряслась, заставляя газовые пузырьки в воде бежать вверх чаще. Зубы бились о край стакана, вода сушила небо и десна, как спирт, но Азеф принудил себя сделать несколько глотков. Не поднимая глаз, он отрицательно помотал головой.

– Не надо, – сказал он и удивился тому, как фальшиво и безжизненно звучит его голос.

Так могла бы звучать скрипка из оркестра, додумайся кто-нибудь напихать с нее опилок и трухи. Оживить мертвый инструмент было бы не под силу и Герберту фон Караяну, будь он хоть трижды любимцем сумасшедшего фюрера. Боже мой! Что мы сделали? Почему? Почему с нами так? За что?

Последний раз он испытывал подобный страх, когда к нему пришли Савинков с Черновым. «Евно, – сказал Чернов. – Все мы знаем тебя и не верим в распускаемые Бурцевым слухи. Он никогда не ходил по лезвию ножа. Ты ответишь ему?»

Но что он мог ответить? Не им было сказано: «И отдам их на озлобление и на злострадание, во всех царствах земных, в поругание, в притчу, в посмеяние и проклятие во всех местах». Иегова это сказал устами Иеремии! «И пошлю на них меч, голод и моровую язву, доколе не истреблю их с земли, которую дал Я им и отцам их».

Азеф закашлялся и снова протянул руку к стакану.

– Кровь, – пробормотал он.

– Не надо, – уже несколько раздраженно сказал гестаповец. – Только не закатывай глаза и не впадай в беспамятство. Ты думаешь, после ваших терактов жертвы выглядели иначе? Помните, вы планировали одно время батюшку-царя при выезде бомбами взорвать? А ведь он тоже с детьми ехать собирался. Думаешь, ваши бомбы действовали бы избирательно? Царя в клочья, а детишек не тронет? Ладно, Евно Филиппович, у нас с тобой нет времени. Речь идет о сотрудничестве. Да или нет?

Нет, и все вернется на круги своя. Сейчас он скажет «нет», и его вновь приведут на штрафной двор, краснолицый унтершарфюрер прикажет снять с себя одежду и проследит, чтобы Евно аккуратно свернул все, ведь вещи не должны напрасно пачкаться и мяться, а прекрасный костюм Азефа серой английской шерсти мог еще послужить возрождению фатерланда, как служили уже еврейские лавки, магазины и предприятия, национализированные рейхстагом. Потом пузатого, с обвисшими боками и морщинистым лицом Евно Азефа проведут к ближайшему штабелю, в глубине которого кто-то еще плачет и вздыхает, заставят уложить на верхний голый труп ряд дубовых поленьев, полить их тягучим и жирным, как время, керосином и лечь на поленья на живот, вытянув руки по швам. Когда он все это исполнит, краснолицый унтершарфюрер кряхтя, залезет на шаткий еще дышащий жизнью штабель, встанет над Евно Азефом, наклонится, беря у товарищей карабин, и щелкнувший затвор оповестит Евно о том, что черный зрачок дула уже, прищуриваясь, ищет место в его седом и лохматом затылке, и до Вечности остаются мгновения, которые становятся все короче и короче… «И придет на тебя бедствие; ты не узнаешь, откуда оно поднимется, и нападет на тебя беда, которой ты не в силах будешь отвратить, и внезапно придет на тебя пагуба, о которой ты и не думаешь»… Страх снова липко и вонюче проступил на теле Азефа. Евно не был готов к смерти.

Не поднимая седой головы, он снова сказал:

– Да!

Снова? Да, да, да! Первый раз он сказал «да» несколько десятков лет назад, когда согласился сотрудничать с охранкой в России. Только тогда было иначе, тогда он был молод и полон надежд, никто не гнал его на страшный своей недавней прошлой жизнью штабель, в котором умирающая древесина смешалась с уже мертвой плотью, а души, покинувшие тела, все кружили над этим штабелем, точно чайки, покидающие океанские волны лишь с началом шторма. Тогда было все по-другому. Тогда это он сделал сам… Азеф допил «сельтерскую» из стакана и поднял глаза на своего мучителя, ставшего теперь обязательным собеседником на все время, которое было оставлено ему судьбой. Какой он молодой! Совсем еще мальчик. Судя по интеллигентности и напыщенной значительности, институт, наверное, недавно окончил. Господи, что же это делается с людьми? Что это делается с нами?

Евно Азеф судорожно вздохнул.

Похоже, что гестаповец не сомневался в ответе. Он пододвинул к плачущему Азефу бланк, заполненный странной затейливой готикой, похожей на иероглифы, достал из кармана кителя «вечное перо» и с деловитым спокойствием и сухостью сказал:

– Тогда оформим твою подписку о сотрудничестве.

Второй раз в жизни Азеф оформлял подобную бумагу. В первый раз это вызвало в его душе трепет, почти сексуальный и близкий к оргазму восторг, сейчас породило безразличную пустоту, ибо оформление бумаг было всего лишь чертой, в третий раз отделившей его прошлую жизнь от неведомого, но почти предсказуемого будущего, в которое вновь вторгалось уже забытое прошлое. От прошлого пахло порохом и кровью. Азеф взял «вечную ручку», открыл перо и, не поднимая глаз, спросил:

– Кем мне подписываться? Йоганном Рюгге или Евно Азефом?

Гестаповец засмеялся.

Он смотрел, как Азеф, ворочая непослушными толстыми губами, читает текст обязательства. Этот старик вызывал в молодом немце чувство почти мистического удивления. Перед ним сидел человек, который предал своих товарищей по борьбе, и сделал это не из-за того, что боялся боли и смерти, не из-за того, что его пытали, заставляя признаться во всех мыслимых и немыслимых грехах. Нет, перед ним сидел тот, кто сделал из своего предательства возбуждающую своим азартом игру, возведя ее, таким образом, на христианский уровень. Если следовать букве текста, то ведь и Иуда всего лишь выполнял правила установленной однажды игры. По сути, это был мистический обряд, или, как говорят сами иудеи, гезера, в которой страшным образом все случайности сплетены в единую нитку рока.

Сидящий перед Азефом немец по складу своего ума был близок к гончаровскому Штольцу, кризисы, поразившие Германию, и пришедшие с кризисами социальные беспорядки раздражали его, как дворника раздражает промасленная салфетка от пирожка на только что выметенной мостовой, как раздражает вышколенного лакея пятно подливки на крахмальной скатерти обеденного стола.

А перед немцем сидел человек прошлого, обладающий смешанной ментальностью Робеспьера и Каина, человек, у которого не было будущего, да и в прошлом оставались лишь взвихренные обломки отечества, докатившиеся до Германии кровавыми вихрями Веймарской республики. Гестаповец не видел пользы в разрушенном временем человеческом духе, еще сохранявшемся в бесформенном теле человека, который лишь условно мог считаться живым, но он свято выполнял приказ, полученный от своего руководства.

– Конечно же Азефом! Ведь Йоганн Рюгге всего лишь метафора, которая красочно оттеняла твое прошлое. «Забытых имен преходящие прелести я вспомнил, теперь бы запомнить, кем жить…» Знаешь, кому принадлежат эти строки? Твоему старому знакомому Борису Викторовичу Савинкову, он их написал в коммунистической тюрьме незадолго до своего самоубийства.

Азеф вздрогнул. Он до сих пор не мог спокойно слышать имя Савинкова. Это было имя верного друга, который стал Азефу не менее верным смертельным врагом. Азеф очень удивился тому, что большевики не казнили Савинкова, а дали ему срок. Это за всю кровь, что Савинков пролил в двадцатые! Рядом с поздним Савинковым Азеф чувствовал себя невинным агнцем, к горлу которого ошибочно приставили нож. Слухи о смерти Савинкова в коммунистических застенках не смогла успокоить Евно, ведь он хорошо знал, как быть мертвым, оставаясь в живых.

– Вы думаете, что он покончил жизнь самоубийством? – спросил Азеф, почти машинально расписываясь в местах, указываемых гестаповцем и умышленно не называя фамилии своего бывшего товарища. Верх взяла привычка, которую он так и не одолел за всю свою вторую по-немецки пунктуальную жизнь.

– Почему думаю? Я знаю, – гестаповец встал, открыл сейф и спрятал туда подписку Азефа. – Это хорошо, что ты взял себе все тот же псевдоним. Раскин – это очень хорошо! Почти как русский! Виноградов было бы еще лучше. А насчет Бориса Викторовича, – у гестаповца получалось «Виктарровитша», – так мне всю его одиссею надзиратель внутренней тюрьмы НКВД, где он сидел, рассказывал. Я стажировался в России. Мы были, – следователь нетерпеливо пощелкал пальцами, – союзниками. Так вот, Савинков прыгнул из окна, когда понял, что Россия в его услугах не нуждается и что из тюрьмы он выйдет на свободу только стариком, не способным ни на что. Как он писал? «Глухо стукнет земля. Сомкнется желтая глина. И не станет того господина, который называл себя я»… А ты этого не знал?

– Не знал, – скупо уронил Азеф.

Он действительно этого не знал.

– И ты никого не видел из своих старых товарищей? – с некоторым любопытством сказал молодой гестаповец. – С того самого момента, как в апреле 1918 года симулировал свою смерть от почечной болезни в берлинской окружной больнице?

Полупустой кабинет его напоминал больничную палату. Собственно, таковой он и был – здесь лечили от жизни.

– Не видел, – молодой немец стал вдруг раздражать Азефа. Теперь, когда животный ужас, вызванный расстрелом евреев из берлинского транспорта, несколько отпустил его, когда кровь перестала кипеть бесполезным адреналином, Евно обрел способность к некоторому самоанализу. Кровь еще кипела, но мышцы уже тряслись, подавая спинному мозгу сигналы о невыполненной работе. За напряжением пришла слабость. Она деловито ощупывала тело Азефа, словно хотела убедиться, не пора ли душе оставить это непрочное и усталое тело.

Азеф исподлобья посмотрел на немца.

– Я не знаю, в каком вы звании и как вас зовут, но мне хотелось бы знать, зачем вам понадобился готовящийся к смерти старый иудей?

– О, jude! – гестаповец засмеялся и погрозил Азефу пальцем. – Самокритично, господин Азеф! Очень самокритично! О твоей полезности рейху мы поговорим несколько позже, сейчас я хотел бы представиться, ведь ты должен знать, на кого будешь работать. Я штурмфюрер СС Генрих фон Пиллад.


ГЕНРИХ ФОН ПИЛЛАД, 1906 года рождения, немец, окончил в 1933 году Берлинский университет, по специальности юрист. Член НСДАП с 1932 года, участник Мюнхенского восстания 1929 года, в СД с 1935 года, в ноябре 1935 года присвоено воинское звание – шарфюрер СС. С декабря 1935 года назначен на оперативную работу в концлагерь Берген-Бельзен, присвоено звание штурмфюрера СС. C товарищами по партии и работе поддерживает устойчивые нормальные отношения. Идеям национал-социализма предан. Увлекается психологией. Имеет склонность к агентурной работе. Обучаясь в университете, принимал участие в работе студенческого театра. Табельным оружием владеет хорошо. Принимал участие в операции «Хрустальная ночь». Воевал на Восточном фронте, награжден медалью «За храбрость». Женат. Хороший семьянин. Имеет одного ребенка – сына Михеля, 4 лет.

Из служебной характеристики

Глава третья Братья по крови

В учебниках психологии сказано, что стресс – это всего лишь состояние душевного и поведенческого расстройства, связанное с неспособностью человека целесообразно и разумно действовать в сложившейся ситуации.

Вот странно, Азеф пережил стресс во время своей неслучившейся казни, но в этой ситуации он действовал вполне целесообразно и разумно, совершая именно те действия, которые могли ему помочь сохранить жизнь. Возможно, что он действовал чисто рефлекторно, но тогда придется признать, что предательство есть такой же условный рефлекс, как тот, что воспитывался академиком Н. Павловым в своих лабораториях у собак и заставлял их вырабатывать обильную слюну при виде вареной колбасы.

Что есть предательство в его чисто научном виде? Поведение человека, адекватное сложившейся ситуации и отвечающее при этом требованиям инстинкта самосохранения. Да и подписка о сотрудничестве с секретной службой Третьего рейха еще не являлся предательством в чистом виде, предательство начиналось там, где Азеф исполнял свои обязательства по сотрудничеству. А до этого подписка являлась обычным юридическим документом, нечто вроде договора о намерениях.

Иногда фон Пиллад вызывал заключенного к себе для бесед. Фон Пиллад не скрывал, что ему интересны побудительные пружины предательства. Включившись в разведработу, он пока еще находил нечто интересное в вербовках, тайных встречах, конспиративных заданиях и прочей золотой мишуре, в которую облекалась грязь доносительства и предательства. Фон Пиллад боготворил разведывательный гений Николаи, мог часами рассказывать, как австро-венгерская разведка разоблачила педераста Редля, работавшего на российский Генштаб, об успешной работе во враждебной России графини Кляйнмихель и о многом ином, что не имело никакого отношения к его бедной на события лагерной деятельности. Впрочем, фон Пиллад и не скрывал временности своего пребывания в лагере, мечтая о дне, когда он станет работать у Вальтера Шелленберга, которого считал величайшим умом и талантливейшим разведчиком.

С уважением фон Пиллад относился и к русской разведке, высоко ставил агентурные разработки покончившего с собой Зубатова, разгибая пальцы, отмечал Гартинга, Рачковского, Мартынова und andere…

– Скажи, Евно, – с интересом сказал однажды он. – Это было давно, но все же… Как получилось, что ты стал работать на российскую охранку?

Азеф ответил сразу, видимо, и ранее он размышлял над этим вопросом. Что ж, у него для этого были причины. В 1917 году, будь он всего лишь организатором и руководителем Боевого отряда Союза эсеров, но не тайным его палачом по совместительству, революционная волна могла вознести Азефа к самым вершинам власти; террорист его ранга мог бы получить больше, нежели было отведено до июльского выступления Марии Спиридоновой. По популярности он мог бы соперничать с виднейшими марксистами из РСДРП. Но что толку жалеть об утраченных возможностях? Это все равно, что жалеть о бездетности женщине, которая в глупой юности сама себя лишила будущих радостей материнства.

Если бы батько Махно, получивший за боевые заслуги перед советской властью орден Красного Знамени, не выступил бы против этой власти, возможно, что в более позднее время были бы созданы отряды юных махновцев, а сам израненный и умудренный опытом командарм, а быть может, и заслуженный учитель Советской республики, делился бы с молодежью воспоминаниями о героических и кровавых временах Гражданской войны. В центре Гуляйполя стоял бы бронзовый бюст героя, на который бы с ненавистью гадили белые голуби.

– Глупости юности, – сказал Азеф. – Кружок в Карлсруэ, контакты с противниками самодержавия, выступления… В молодости все мы куда как горячи… А потом подошел молодой человек, предложил посидеть в ресторации, поговорить о жизни. Я пошел поговорить за жизнь и узнал от этого молодого человека, что могу потерять многое. А мне было что терять! Возвращаться назад, к отцу, стать местечковым жидом, которого уважают лишь за умелые руки и способность орудовать иглой… Отец слишком много вложил в меня, чтобы я вернулся вот так – недоучившимся идиотом, у которого никогда не будет твердого положения в обществе. Я растерялся. Через день я дал молодому человеку свое согласие на сотрудничество. А потом я почувствовал вкус в своей тайной работе. Вы даже представить не можете, что я чувствовал, когда с товарищами по партии разрабатывал план покушения на государя на крейсере «Рюрик», а еще через день докладывал о готовящемся покушении в охранку, не раскрывая при этом, разумеется, всех деталей, будто бы неизвестных мне. А потом я с наслаждением следил за тем, кто одержит верх в тайной борьбе. Ведь я был чист: с одной стороны, разработанный план был весьма и весьма перспективен и учитывал все детали, которые были важны для дела, но оставались неизвестными полицейским. Обе стороны были в равном положении, успех мог сопутствовать как одной, так и другой стороне. Я был над схваткой, и это, поверьте старому человеку, господин штурмфюрер, приносило мне немалое удовольствие.

Азеф задумался.

Внешность его – и ранее неприятная – круглая арбузообразная голова, маленькие злые глаза, почти плоский нос, под которым над грубыми похотливыми губами темнела редкая поросль усов – теперь приобрела совершенно гипертрофированные черты. Старость, превращавшая сбалансированные в юности человеческие черты в подлинную карикатуру на них, сделала из облика Азефа что-то жутковатое, но все скрашивала улыбка, теперь она казалось виноватой, и эта виноватая улыбка несколько сглаживала грубые черты, не давая внешности стать чудовищной.

Фон Пиллад напротив являл собой образец арийской чистоты, именно в том виде, в котором ее представляли Адольф Шикльгрубер и Альфред Розенберг. Это был высокий плечистый блондин с голубыми глазами и правильными чертами лица, придававшими Фон Пилладу безликую плакатную привлекательность. Именно таких красавчиков рейхсфюрер Генрих Гиммлер использовал для воспроизводства населения Германии с началом Второй мировой войны. «Встать напротив избранной партнерши! Равнение – налево! Господин штандартенфюрер! Подразделение СС, отправляющее на Восточный фронт, готово к воспроизводству! Разрешите приступать, господин штандартенфюрер?»

Ах, старомодные Гретхены и Михели! Двадцатый век не оставляет времени для чувств.

– Ты испытывал страх от возможного разоблачения? – фон Пиллад сделал пометку в своем блокноте.

– И не однажды, – вздохнул Азеф. – Вы даже не можете представить себе, что значит – ходить по лезвию бритвы. Представьте себе, что вы во Франции и находитесь там нелегально…

Фон Пиллад представил.

Надо сказать, что картина ему понравилась. Фон Пиллад всегда любил французскую кухню, французские вина и французских женщин, знающих толк во французской любви.

– Напрасно смеетесь, – сказал, обиженно тряся щеками, Азеф. – Скорее всего, вы представили себе удовольствия, а надо попробовать представить дело.

В начале сентября 1908 года неутомимый охотник за провокаторами Владимир Бурцев встретился в поезде с бывшим директором департамента полиции Лопухиным.

От Алексея Александровича Лопухина трудно было ожидать сдержанности, когда он узнал о двойной игре Азефа. Евно понял, что суд партийной чести ничего хорошего ему не сулит. Узнав о встрече Лопухина и Бурцева, Евно испытал животный страх. Надо было бежать, но полиция успокаивала Азефа и затягивала выдачу паспорта. Жена и дети уже были в Берлине. Евно Азеф метался по огромной гостиной, чувствуя себя запутавшейся в паутине мухой, к которой медленно и неотвратимо подбирается паук. Некоторое время он сидел, положив перед собой маленький блестящий револьвер, пока не понял, что застрелиться не сможет. Он почти зримо представлял себе маленькую медную пулю, вылетающую из курносого ствола револьвера и впивающуюся в синюю жилку, голубовато вздувающую на виске. Теперь Азеф понимал, что чувствовал Георгий Гапон, когда на шею его надевали веревку и Рутенберг зачитывал ему свой приговор.

Звонок в дверь показался ему ревом труб Страшного суда. Некоторое время он сидел неподвижно, надеясь, что кто-то просто ошибся квартирой. Звонок повторился, и Азеф понял, что это пришли к нему, а быть может, даже – за ним. Нехотя он побрел открывать. В дверях стояли Савинков и Чернов. Бледное лицо Савинкова говорило о том, что произошло что-то неожиданное для всех. Азеф не ошибся. Савинков даже не протянул руки для пожатия. Чернов сделал такую попытку, но взглянул на Савинкова, и рука Азефа, протянутая к Чернову, повисла в воздухе.

– Мы пришли, – сказал Борис Викторович Савинков, – пригласить вас на партийный суд. Есть ли у тебя, Евно, причина, чтобы не явиться на суд своих товарищей?

Кровь медленно приливала к щекам Азефа. Он оживал, понимая, что слова Савинкова означают отсрочку.

– Борис, – укоризненно сказал Азеф. – Вы знаете меня не один год. За мной нет такой вины, которая заставила бы меня бежать от своих товарищей. Мы вместе ходили по лезвию бритвы, мы с тобой провожали в последний путь своих товарищей. Конечно же я приду на суд!

Савинков немного расслабился. Только сейчас Азеф заметил, что рука Бориса Викторовича по-прежнему лежит в кармане пальто. Сердце Евно екнуло, он-то хорошо понимал, что может находиться в кармане члена боевой организации.

– Пустое, – слегка дрогнувшим голосом сказал он. – Я не боюсь Бурцева и его обвинений. То, что говорит Бурцев, не выдерживает никакой критики, и всякий нормальный ум должен крикнуть: «Купайся сам в грязи, но не пачкай других!» Кроме лжи и подделки у Бурцева ничего нет. Мне остается только надеяться, что суд сумеет положить конец этой грязной клевете!

Савинков смягчился.

– Возможно, Евно, – сказал он. – Мы все знали тебя с лучшей стороны, и не хочется верить, что ты мог запачкать себя сотрудничеством с охранкой. Но в рукаве Бурцева тайный козырь – мы знаем, что он встречался в Германии с Лопахиным.

Говоря это, он не отрывал цепкого взгляда от Азефа.

Азеф постарался спокойно встретить его взгляд.

– Друзья мои, – сказал он. – Я не знаю, что может сказать бывший полицейский, но я по-прежнему утверждаю, что Бурцев – маньяк. Я даже требую суда – ведь моей биографии многие не знают, а коли так, то остается почва для бесчестных манипулирований и спекуляций.

Савинков расслабился и вытащил руку из карманов пальто. Чернов, тенью стоявший подле него, улыбнулся. Увидев это, Азеф понял, что своим хладнокровным спокойствием он выиграл собственную жизнь.

Уже потом после их ухода, Евно начало трясти от страха и ненависти. Он схватил револьвер и выстрелил во входную дверь, потом позвонил Виссарионову, добился у него свидания на явочной квартире, требовал немедленно арестовать Савинкова и Чернова, валялся в ногах, вымаливая паспорт на чужое имя, и добился-таки, что через сутки выехал в Германию под фамилией Неймайера.

– А если бы не выехал? – жадно спросил фон Пиллад. – Ты ведь мог оправдаться? Верно?

– А черт его знает, – чисто по-российски ответил Азеф. – Вряд ли, к тому времени меня крепко зажали.

– Бурцев был опасным врагом? – поинтересовался немец.

– Он был просто занудой, – покачал головой Азеф. – Куда опаснее были мои прежние друзья. Такие, как Савинков, Гершуни, Чернов… Эти бы мне не простили! Слава Богу, что к тому времени уже не было в живых таких народовольцев, как Каляев и Желябов, эти идеалисты гнали бы меня до Антарктиды.

Азеф сидел в кабинете фон Пиллада, и в зарешеченное окно был виден лагерный плац, по которому с метлами бродили тени людей. Лагерный мир был похож на площадку аэродрома, с которого никогда не взлетят «юнкерсы» и «хейнкели», но лишь потому, что бетонная полоса плаца была предназначена для взлета человеческих душ. Отсюда души уносились в вечность.

– Можно задать вопрос? – спросил Азеф.

– Пожалуйста, – фон Пиллад курил, лениво разглядывая глянцевые носки щегольских сапог. Впрочем, вид сапог не вызывал у штурмфюрера особенного восторга, фон Пиллад не привык к форме, его всегда более прельщал цивильный костюм.

– Почему вы так ненавидите евреев? – спросил Азеф.

Фон Пиллад удивился.

– Ты заблуждаешься, – сказал он. – Можно ли ненавидеть стул за то, что он неудобен? Или ненавидеть кочку, о которую ты споткнулся? Вы мешаете жить немецкому народу, ваша смерть – это просто плата за то, что вы стали помехой. Любить, Евно, равно, как и ненавидеть, можно только людей.

Азеф захлебнулся.

– Но мы тоже страдаем, любим, чувствуем боль, – тихо сказал он, исподлобья глядя на немца.

– Фюрер сказал, что все это ваши собственные проблемы, – покачал головой гестаповец. – И боюсь, что отныне вам всем придется с этим жить и умирать. Кстати, о смерти… Вы когда-нибудь наблюдали непосредственные последствия задуманных вами терактов?

– Никогда, – сказал Азеф. – Конспирация требовала, чтобы такие руководители, как я, имели бесспорное алиби где-нибудь вдали от места покушения.

– В этом была ваша ошибка, – резюмировал фон Пиллад, аккуратно притушив сигарету в пепельнице. – Нельзя стоять в стороне. Задумывающие убийство должны быть подобны врачам, вид крови не должен вызывать у них содрогания.

Фон Пиллад имел право говорить так.

Сам он давно не боялся чужой крови, это кровь боялась его.


Стал рабби Исмаил ходить по небу и видит подобие жертвенника подле Престола Всевышнего. И спрашивает он Гавриила:

– Что это?

– Алтарь, – отвечает архангел.

– А какие жертвы приносятся на этом алтаре?

– Души праведников.

– А кто совершает жертвоприношения?

– Великий архангел Михаил!

Выписки из еврейской книги «Хаггада»

Глава четвертая Права и обязанности

Репетиция проводилась прямо в бараке.

Хор состоял из изможденных, усталых от ожидания смерти людей, и руководил ими известный Азефу человек, руководитель еврейского хора из музыкального городка Бухенвальда – Гаррик Джагута. Гаррик Джагута стоял, ожидая пока певцы лагерного хора разберут тексты. Все было, как обычно, теноры стояли на своем краю, баритоны занимали свое место, басы чистили легкие чуть позади, за нежными альтами, пению которых с удовольствием внимал сам Господь.

– Господа! Господа! – Гаррик нетерпеливо постучал палочкой по подобию дирижерского возвышения. – Начинаем!

– Пора бы уже! – хмуро буркнул руководивший лагерным оркестром рыжий вахмистр Бекст.

Был он грузен, мордаст и небрит. Форма вахмистра обтягивала его фигуру, делая ее похожей на защитного цвета грушу, поставленную на начищенные сапоги. Бекст с подозрительностью и нескрываемой злобой оглядывал хористов. По выражению лица вахмистра можно было понять, что давать певцам каких-либо послаблений Бекст не собирался.

Хористы выжидательно уставились на своего руководителя.

– С первой цифры, – нервно сказал Джагута, стараясь не смотреть в сторону вахмистра. – Прошу! – и взмахнул палочкой.

Воздайте Господу, сыны Божии,

воздайте Господу славу и честь

– Стоп, стоп, стоп! – Бекст рьяно ринулся в полосатые ряды небритой рыжей мордой, маленькими ржавыми от шнапса глазами высматривая нарушителя. – Ты сфальшивил сейчас, подлец!

Каждый сжался, надеясь, что обращаются не к нему.

– Ты сфальшивил! – палец вахмистра обличающе уперся в нарушителя.

– Никак нет, господин вахмистр! – у отвечавшего певца был красивый и глубокий баритон, но сейчас он лепетал, как испуганный ребенок. – Я не фальшивил! Это не я!

– Я слышал, – со злорадством сказал Бекст. – Меня не проведешь, дерьмо! У меня абсолютный слух! Вон из рядов!

У вахмистра Бекста действительно был слух. Он прекрасно играл в компаниях на губной гармонике, но вот аккордеон ему не давался, возможно, он был излишне тяжел, а быть может, инструмент этот был создан совсем не для Бекста. Вахмистр терпеть не мог, когда над ним подсмеивались, сейчас он мстил хористу, как только может мелко и ничтожно мстить истинному таланту рядовая посредственность, которая обрела над талантом внезапную власть. Посредственность всегда полагает, что ничего сложного в мастерстве нет. Так, во время представления оперы Моцарта «Дон Жуан» в Париже один развязный молодой человек стал громко подпевать исполнителям, и это мешало зрителям. Один из них, не выдержав, громко воскликнул: «Вот бестия!» – «Это вы мне?» – спросил молодой человек. «Нет, – сердечно сказал зритель. – Я имел в виду Моцарта, который мешает вас слушать». Вахмистр Бекст был из тех, кто бездарно подпевает, но требует восхищения своим призрачным мастерством. Губная гармошка, это знаете ли, тоже инструмент! Кто знает, каким инструментом пользовался бы Моцарт, не случись у него рояля!

– Вон из рядов! – сказал вахмистр и с хищной нетерпеливостью потащил хориста за шиворот.

– Господин вахмистр! Клянусь, что это не я! – певец чуть не плакал, и Азеф понимал причину его испуга. Изгнанный из хора, певец становился ненужным и отправлялся на штрафной двор.

Последняя и самая горькая неудача!

– Я сказал – вон! – загремел Бекст. – Вздумал надуть меня! Никогда ты не пел ни в какой опере, дерьмо! Ты – дерьмо! Повтори!

– Я никогда не пел в опере. Я никогда не пел в опере. Я – дерьмо, – забормотал хорист.

Вахмистр осклабился. В пустоте его бутылочных глаз загорелся живой огонек.

– Лжец! – сказал он.

– Лжец! – упавшим голосом согласился провинившийся хорист.

– И ты никогда не пел в опере?

– И я никогда не пел в опере, – безжизненным голосом повторил хорист.

Азеф узнал и его.

Господи, что делают с людьми люди!

Вчера еще многие считали бы за счастье внимать в тишине ложей несущемуся со сцены божественному голосу Соломона Беная, которого пресса иной раз сравнивала с Бат Колом, падающим на землю с хрустальных небес. Истинно божественный голос был у этого оперного певца. Бат Кол, божественный глас, о котором упоминали в многочисленных рецензиях критики и за который певцу отплачивалось корзинами цветов и аплодисментами. Из-за него теряли разум и осторожность экзальтированные поклонницы, в его уборной устраивали скандалы люди света и полусвета. «Две черных розы я принес/ и на немое изголовье/ их положил,/ и сколько слез/ я пролил с нежностью любовной./ Но тьма нема…»

Тьма нема.

– Вон, негодяй! – с важной значительностью дорвавшейся до власти бездарности сказал вахмистр Бекст. – Ты ответишь за свой обман. Клянусь, не будь я Бекст, еще сегодня ты расплатишься за все свои гнусные поползновения! Уведите его!

Тьма нема…

– Господин вахмистр, – услышал Азеф и вдруг догадался, что это говорит он сам. – Он действительно талантливый оперный певец, я не раз слушал его в Вене.

Вахмистр побагровел, и щетина на его упрямом подбородке встала торчком.

– А это еще что за защитник? – зловеще сказал он и двинулся к Азефу. – Мне показалось, что здесь кто-то воняет? Ты, старик?

Он легко и брезгливо ударил Евно по щеке.

Азеф упал. Много ли нужно воздушному змею, прожившему жизнь, полную бурных ветров?

– Отведите это дерьмо на штрафняк! – сладостно приказал вахмистр конвоирам. Назначив себе жертву, вахмистр обрел душевное равновесие. – После репетиции я сам объясню ему, кто он такой и где его место! А ты! – он повернулся к Соломону Бенаю, – ты стань в строй! Возможно, ты еще сумеешь проблеять в такт остальным баранам!

Ему не довелось привести в исполнение свою угрозу Евно Азефу. Через несколько минут, когда растерянный хор еще собирался с силами, чтобы пропеть:

Воздайте Господу славу имени его;

поклонитесь Господу в благолепном святилище его!

и спеть это так, чтобы не вызвать недовольства привередливого небритого меломана в военной форме, в бараке появился разъяренный штурмфюрер фон Пиллад, ведя перед собой спотыкающегося Азефа. За ними шли растерянные конвоиры, опустив головы в рогатых касках. Карабины висели за их спинами.

Хор замер в страшных предчувствиях.

– Кто приказал отправить этого заключенного на штрафной двор? – спросил фон Пиллад. – Я спрашиваю, кто это сделал?

– Это сделал я, господин штурмфюрер, – признался вахмистр Бекст, но в голосе его звучала некоторая дерзкая усмешка, словно бы говорившая начальнику: ну я это сделал. Не нравится? А что ты мне сделаешь? Я здесь для этих дохляков Бог и король, как бы это тебе не претило, сопляк. Ты еще в пеленки ссался, а я уже за кайзера Вильгельма в бой ходил!

Фердинанд Бекст действительно принимал участие в Первой мировой войне. Правда это было или нет, но Фердинанд в подпитии не раз рассказывал товарищам по команде, что он гнил в окопах вместе с будущим фюрером и даже, было дело, спас этого сосунка, когда французы на немецкие позиции танки пустили. Фердинанду не особо верили, ты, браток, пиво сквозь зубы соси, да пальцы особо не разгибай с подсчетами своих услуг фюреру, вот и проживешь долго и счастливо, а то ведь смотри, кого гестапо берет, тот назад не возвращается, тут и сажать никуда не придется, сунут в толпу кацетников, и тогда худей, Ферда, может быть, женщинам нравиться станешь. Если, конечно, до конца срока продержишься.

Но только очень может быть, что какая-то правда в словах Фердинанда была, потому что в гестапо его не забирали и даже в начале года прислали медаль «За храбрость». Не Железный крест, конечно, но все же, все же… В лагере Фердинанда Бекста уважали, оттого его порой и заносило.

Только на штурмфюрера это наглое признание Бекста особого внимания не произвело. Только кивнул головой, как бурш, которого на дуэль вызвали:

– Благодарю, солдат!

После чего без особой торопливости достал маленький пистолет «Вальтер» и так же неторопливо прострелил наглому вахмистру его арийскую рыжую, но оттого не менее глупую башку.

Наклонившись над хрипящим вахмистром, фон Пиллад удовлетворенно кивнул, выпрямился и посмотрел на хористов, чьи ряды уже потеряли свою стройность. На него со страхом смотрели серые лица лишенных будущего людей, о чем фон Пиллад знал лучше остальных. Все они гонялись за пылью, сердца ввели их в заблуждение, и никто из них не мог освободить души и сказать: «Не обман ли в правой руке моей?» Фон Пиллад даже не стал говорить им, что он и только он является хозяином душ, живущих в лагере людей. Это было ясно и так.

– Начали! – приказал фон Пиллад Гаррику Джагуте. – С первой цифры! Ну!

Странной была реакция Берлина. Вроде бы убили арийца, убили без следствия и суда, за подобные действия многие могли погонами поплатиться. Кого защищал штурмфюрер? Еврея махрового, да к тому же с явным коммунистическим душком! Такие вот нигилисты стреляли в принца Фердинанда перед Первой мировой войной! (История Евно Азефа в нужных пропорциях известна была обитателям лагеря и восторга среди обеих сторон не вызвала.) Руководство лагеря не сомневалось, что паршивый интеллигент, случайно попавший в славные ряды СД, жестоко поплатится за свой неразумный поступок. Тем более что линия партии совершенно не менялась и первые эшелоны с узниками, на одежде которых желтели кривые шестиконечные звезды, уже начали поступать со всей Европы. Говорили, что король Дании Христиан сочувственно относился к евреям и даже сам нашил на свою королевскую одежду шестиконечную звезду, а его примеру последовали многие поданные и даже, рискуя жизнью, переправляли жидов в нейтральную Швецию. Некоторые сомневались в том, что подобное могло произойти. Другие говорили, что фюрер проявляет ненужную нерешительность, уж если датский королек поставил себя на одну ступень с этими человекоподобными существами, то надо бы и его привезти в любой из германских лагерей превентивного заключения, а доктору Геббельсу подать все это в «Фолькише беобахтер» как пример истинного человеколюбия. Сказано же самими иудеями: «розга и обличение дают мудрость».

Рейх должен был наказать фон Пиллада за смерть своего бойца. Однако в ответе из Берлина было сказано: «Оставить без последствий». Стало ясно, что СД обладает jus vitae ntcisque, вечным правом над жизнью и смертью.

И, следовательно, лучше этого было не обсуждать.


Недочеловек – это на первый взгляд полностью идентичное человеку создание природы с руками, ногами, своего рода мозгом, глазами и ртом. Но это совсем иное, ужасное создание. Это лишь подобие человека, с человекоподобными чертами лица, находящееся в духовном отношении гораздо ниже, чем зверь. В душах этих людей царит жестокий хаос диких, необузданных страстей, неограниченное стремление к разрушению, примитивная зависть, самая неприкрытая подлость. Одним словом, недочеловек. Итак, не все то, что имеет человеческий облик, равно. Горе тому, кто забывает об этом.

Г. Гиммлер

Кто бы из евреев и славян, выживших в нацистских лагерях, не подписался бы под этими словами? Кто бы с ними был не согласен? Разве можно было назвать людьми тех, кто охранял концлагеря? Достаточно посмотреть на сохранившиеся пожелтевшие фотоснимки охранников, чтобы понять – Генрих Гиммлер был прав.

Глава пятая Ливанский кедр

Фюрер был в прекрасном настроении.

Гиммлеру даже показалось, что вождь мурлычет в усики модную в Берлине песенку из оперетки. Гитлер надел белый костюм, под пиджаком темнела коричневая рубашка. Галстук фюрер подобрал в тон рубашке. На лацкане пиджака желтел золотой значок члена НДСАП, на правом рукаве краснела повязка со свастикой.

– Доброе утро, Генрих, – первым сказал фюрер, и это было знаком расположения вождя. – Как спалось?

– Спасибо, хорошо, мой фюрер, – Гиммлер старался быть лаконичным. – Мне кажется, у вас сегодня хорошее настроение?

– Прекрасное, Генрих, прекрасное! – с улыбкой поправил рейхсфюрера Гитлер. Губы вождя раздвинулись в улыбке, чуть приподнимая щепотку черных усиков. – Я понял, что вы с утренним докладом? Боже мой, до чего надоели государственные дела! Вы не представляете, Генрих, как хочется отбросить в сторону все заботы, уехать в Бертесгаден, побродить по лесу, полюбоваться красотой, которую нам дает мир…

Он подозрительно посмотрел на рейхсфюрера.

– Конечно, – сказал он. – Вы подобно Герингу не можете бродить по лесу без охотничьего ружья. Говорят, что он в своем поместье охотится на ручных оленей?

Герман Геринг действительно был страстным охотником. В своем восточном поместье, среди столетних дубовых рощ он держал ручных оленей. Иногда Боров, как называли рейхсмаршала в окружении рейхсфюрера, мнил себя древним тевтоном, надевал тунику и охотился со специально изготовленным для того луком на доверчивых и привыкших брать хлеб из рук животных. Несколько раз Гиммлер докладывал фюреру о художествах партийного товарища, об излишествах, которыми он окружил себя в «Каринхалле», о коллекции картин, которые он начал собирать из имущества репрессированных евреев. Реакция фюрера оказалась неожиданной.

– Не трогайте Германа, – сказал фюрер. – Вы ведь понимаете, Генрих, он – лицо нашей партии. Замок Геринга принадлежит народу, как и все то, что находится в нем. Лицо нашей партии должно быть улыбчивым!

Рейсфюрер понял, что позиции Геринга по-прежнему сильны, а потому избегал в разговорах с вождем обсуждать поведение его любимца. Кумиром Адольфа Гитлера был советский вождь Сталин, фюрер любил его и ненавидел, он преклонялся перед русским диктатором, он вспоминал о нем ежедневно и ежечасно, особенно сейчас, когда в далекой России шли судебные процессы по делам политических противников Иосифа Сталина. Копируя русского вождя, фюрер уделял большое внимание авиации, естественно, что летчики являлись его любимцами и первыми из них были герои прошедшей войны – Геринг и Рихтсгофен.

– Но я вами недоволен, Генрих, – с ласковой улыбкой, показывающей на притворство, сказал фюрер. – Скажите, зачем вашей службе ливанский кедр?

Вопрос ошеломил рейхсфюрера. Он не знал, что ему ответить на него. Сказать, что не осведомлен? А вдруг все сказанное будет простой дружеской подначкой, Гитлер не любил сальности или двусмысленности, но обожал розыгрыши, все сказанное им, возможно, предназначалось только для того, чтобы полюбоваться замешательством на лице начальника тайной полиции, этой святой инквизиции великого рейха. Нельзя сказать, что ты ничего не знаешь, ведь обязанностью начальника тайных служб как раз и является знание всего того, что делается в государстве. Что же можно сказать о том, кто ничего не знает о делах своей собственной службы. Надо было отвечать, и Гиммлер выбрал путь осторожности.

– Ливанский кедр? – улыбнулся рейхсфюрер.

– Именно, – Гитлер наслаждался видимым недоумением Гиммлера. – Сегодня утром у меня были Риббентроп и граф Чиано. Граф любезно сообщил, что дуче выполнил просьбу вашего Эйхмана. Три кубометра прекрасного ливанского кедра отправлены в Берген-Бельзен.

– Эйхман – хороший организатор, – осторожно сказал Гиммлер. – Я выясню и доложу, мой фюрер. Я не думаю, что Эйхман решит тратить государственные деньги на пустяки.

– Полно, Генрих! – фюрер был доволен своей маленькой победой: он поставил в тупик своего министра-всезнайку. – Ты мне лучше скажи, как решается еврейский вопрос?

Адольф Гитлер был убежден, что среди евреев имелись и порядочные существа, но он был убежден, что число их крайне мало, в основном евреи не сознают деструктивного характера своего бытия. Но тот, кто разрушает жизнь, – считал Гитлер, – обрекает себя на смерть, и ничего другого с ним не может случиться. Однажды, в застольной беседе, он сказал Гиммлеру: «Мы не знаем, почему так заведено, что еврей губит народы. Может быть, своей разрушительной деятельностью он стимулирует активность других народов? Порой евреи не кажутся мне людьми, они кажутся мне бациллами, которые проникают в тело и парализуют его».

Рейхсфюрер полностью согласился с ним. Да, мой фюрер, это унтерменьши, и даже не люди, а существа, имеющие человеческий облик, они лишены арийского величия и не могут претендовать на какую-нибудь значимую роль на земле. Рейхсфюрер СС имел маленькую птицеферму, на которой бывал в редкое свободное время. Для того чтобы птицы росли здоровыми, требовалось постоянно вести выбраковку больных и уродливых особей. Чтобы росло здоровым человечество, необходимо было постоянно заниматься селекцией человеческого рода, безжалостно уничтожая унтерменьшей. Если не делать этого, унтерменьши погубят человечество, как это уже не раз бывало в истории.

Открыв папку, он приготовился к докладу.

– Не надо, – сказал Гитлер, отметая саму возможность доклада рукой. – Не надо цифр, мой дорогой педантичный друг! Я знаю, как ты у нас любишь цифры! Как себя чувствует Гудрун? Я слышал, твоя дочка болела?

– Кризис позади, – рейхсфюрер закрыл папку и снял пенсне. – Рождество мы встречали вместе. Если бы вы знали, как была рада жена, что в эти дни мы были вместе! Что касается евреев, мой фюрер, можете быть уверены, мы делаем все возможное и невозможное, чтобы в Европе этот вопрос был решен навсегда! Из Германии выехали лишь те евреи, которые доказали, что могут выехать. Но далеко ли они уехали, мой фюрер! Вы же знаете, что еврей всегда держится близ мутной воды, в ней удачливей ловить рыбку. Придет время, и мы будем ввозить их обратно, но не для того, чтобы они заводили у нас свои экономические порядки!

– Знаете, Генрих, я подумал, а стоит ли ввозить их в рейх? Может быть, нужно решать вопрос прямо на месте? С польскими евреями надо решать вопрос в Польше, с венгерскими – в Венгрии. Вы ведь знаете, как чувствителен и сентиментален немецкий обыватель, ему может не понравиться происходящее. Зачем ранить душу немецкого бюргера? Пусть евреи идут в небеса с родной земли, где они верили в рай и ад.

Гиммлер сделал торопливую пометку в блокноте.

– Я понял вашу мысль, мой фюрер!

– Я знал лишь одного порядочного еврея, – задумчиво заметил Гитлер, наливая в стакан висбаденскую минеральную воду. – И о том мне известно со слов Дитриха Эккарта.

– И кого он считает порядочным евреем? – удивился Гиммлер.

– Отто Вейнингера, – сказал фюрер, принимаясь мелкими глотками пить воду. – Закончив книгу «Пол и характер», он осознал, что еврей живет за счет других наций, и покончил с собой.

– Да, это мужественный поступок, – согласился Гиммлер. – Я думаю, что он правильно поступил, избавив моих людей от излишней работы. Кстати о людях! Я познакомился с чешской уголовной полицией. Великолепный человеческий материал! Таким место в СС, мой фюрер!

Гитлер вновь наполнил стакан. Казалось, он пропустил слова своего начальника тайной полиции мимо ушей.

– Странно, – сказал он. – Меня с утра мучит жажда. А насчет Вейнингера… Знаешь, Генрих, я давно пришел к выводу, что не следует так уж высоко ценить жизнь каждого живого существа. Если эта жизнь необходима природе, она не погибнет. Муха откладывает миллионы яиц. Все ее личинки гибнут, но мухи остаются. С людьми происходит то же самое, и я согласен с Дарвином – в природе выживают сильнейшие особи. Евреи – слабы духом, их кровь уже не может родить субстанции, из которой родится мысль. Следовательно, они тормозят развитие более сильной нации.

– Вы совершенно правы, – вежливо сказал Гиммлер. Выждав, он осторожно осведомился: – Я вам еще необходим, мой фюрер?

Фюрер поднялся, мягко прошелся по комнате, сжав пальцы рук перед собой. Постояв у окна, он с доброй улыбкой повернулся к Гиммлеру.

– О делах в рейхе мне доложит Гесс, – сказал Гитлер. – Можете заниматься своими делами, Генрих. Я еще должен выгулять Мека и Блонди. Удивительные собаки, Генрих, они признают только меня, своего хозяина. И еще, пожалуй, Еву…

Гиммлер поднялся.

– Неудивительно, что Мек признает именно вас, мой фюрер, – сказал он. – Хозяином вас признает вся Германия. Придет время, и признает весь остальной мир.

Гитлер засмеялся и поставил на стол пустой стакан.

– Идите, Генрих, идите, – сказал он, весело ухмыляясь. – У рейхсфюрера СС очень много работы, а лизнуть меня в зад достаточно менее занятых людей.

На Принцальбрехтштрассе дорога была перекрыта, велись подземные работы. Рейхсфюрер СС нетерпеливо заерзал по коже сидения, с досадой человека, не привыкшего тратить время даром. Он подумал, что было бы очень хорошо, если бы соответствующие службы придумали телефон, который можно было бы устанавливать прямо в машине. Тогда можно было бы спокойно поднять трубку и попросить фройляйн телефонистку соединить рейхсфюрера с оберштурмбаннфюрером СС Эйхманом, чтобы выяснить, для каких нужд ему понадобился ливанский кедр, да еще так срочно, что он лично обратился в итальянское посольство к дипломату и родственнику дуче графу Чиано.


Важно всегда иметь перед собой конечную цель. Вы должны быть особенно упорными в достижении своей цели. Тем более гибкими могут быть ваши методы достижения этой цели. Выбор методов предоставляется на усмотрение каждого из вас, если нет общих подходящих указаний в форме директив. Упорство в достижении целей, максимальная гибкость в выборе методов. Поэтому вы не должны быть особенно строгими к ошибкам ваших подчиненных, а должны постоянно направлять их на путь достижения цели…

Ставьте себе высокие, кажущиеся даже недостижимыми, цели, с тем, чтобы фактически достигнутое всегда казалось частичным. Никогда не пресыщайтесь достигнутым, а всегда оставайтесь революционерами.

«Двадцать заповедей поведения немцев на Востоке»

Директива от 1 июня 1941 года

Глава шестая Начинка для Голгофы

Он был худ, рыжеволос и бородат.

В редкие свободные минуты он углублялся в себя, думал о чем-то и улыбался своим мыслям. Даже придирки конвоиров, которые после гибели вахмистра Бекста стали более сдержанными в своих поступках и желаниях, даже их злые окрики не могли вывести этого странного человека из состояния внутреннего равновесия. Спокойствие и сдержанность – вот стороны монеты, которую он постоянно держал в кармане своей души.

Азеф наблюдал за ним со стороны.

Человеку было немногим более тридцати, он не отличался особой властностью, но, странное дело, люди прислушивались к его спокойному негромкому голосу, когда вечерами он начинал говорить, в бараке, где беспокойными волнами ходил людской гомон, наступала внимательная тишина.

– Сказано было, – сказал этот странный человек, присаживаясь среди других и нервно потирая длинные сухие пальцы, которые, казалось, жили отдельной самостоятельной жизнью. – Остерегайтесь людей: ибо они будут отдавать вас в судилища, и в синагогах своих будут бить вас и поведут вас к правителям и царям…

– Не в судилища они нас отдают! – зло сказал невысокий черноволосый крепыш, ртутно-подвижный, он не мог оставаться на месте и все мерил пространство от грубых нар со скудными человеческими пожитками до зарешеченного окна, из которого влажными глазами звезд смотрели тоскливые небеса. – Они нас без суда и следствия убивают, детей, сволочи, не щадят. Нужны мы их правителям, как же! Слышали, что они поют? Сегодня им принадлежит Германия, завтра будет принадлежать весь мир! Чем покорнее мы ждем смерти, тем быстрее она нас настигнет и тем злее будет. Подставь им щеку, они тебе голову снесут!

Рыжеволосый человек поднял на него внимательный взгляд.

– Успокойся, Андрей, – сказал он. – Это предопределено, люди уходят, а народ пребывает в вечности.

– А я не хочу уходить! Не время еще уходить, – возразил крепыш. – И потом, если уходят люди, не значит ли это, что скудеет народ, который эти люди составляют? Что останется от народа, если станут сжигать на кострах его представителей?

– В нашей ситуации можно сделать лишь одно, – мягко возразил собеседник. – Мы должны молиться и верить в небесную справедливость.

– Мы должны запасаться ножами и заточками, – возразил черноволосый противник непротивления злу. – Если каждый из нас унесет с собой жизнь врага, то наступит время, когда и им будет несладко. А главное – надо думать, как бежать отсюда!

Азеф подмечал многое. Андрей Дитрикс и Симон Ленц, евреи из Мюнхена, сделали нечто вроде заточенных пик и самодельное оружие свое прятали в тайнике, устроенном в туалете. Левий Бенцион использовал время для изучения территории лагеря и прикидывал, нельзя ли сделать подкоп для побега. Иаков Алферн собирался умереть не в одиночку, он надеялся прихватить с собой в ад кого-нибудь из немцев, все равно кого, лишь бы оказался поближе к нему в день казни.

Азеф добросовестно докладывал фон Пилладу о своих наблюдениях. К его удивлению, фон Пиллада не интересовало оружие, подкопу и мыслям о побеге он вообще не уделил внимания, как и желанию Алферна уйти из жизни не одному. Более внимательно он выслушивал то, что Азеф рассказывал о проповеднике из барака. Он заставлял Евно вспоминать детали, дословно воспроизводить сказанное и даже записывал все это на странный громоздкий аппарат с двумя катушками, на которых вращалась тонкая коричневая лента.

– Странно, – сказал Азеф, когда они в очередной раз закончили свою работу. – Вы обращаете внимание на смиренного дурака и совсем не опасаетесь тех, кто может представить реальную угрозу.

Фон Пиллад засмеялся, убирая в шкаф свой громоздкий записывающий агрегат.

– В этом мы не одиноки, – сказал он. – Нам есть с кого брать пример!

Он наклонился за столом, роясь в его тумбе, и выпрямился, держа в руках человеческий череп.

– Знаешь, чей это череп?

Азеф равнодушно посмотрел на человеческий череп в руках штурмфюрера. Когда-то высокая лобная кость черепа скрывала человеческий мозг, в котором бушевали страсти, любовные устремления и ненависть, радости, боли и несомненные обиды. Обиды прошли. Осталась бело-розовая, еще не пожелтевшая от времени кость, темные впадины на месте бывших глаз сохраняли укоризненное выражение, отсутствующий нос навевал мысли о люэсе, а испорченные зубы черепа напоминали о том, что человек жил бурной жизнью, полной излишеств и столкновений.

– А какая разница? – спросил он.

– Действительно, – фон Пиллад аккуратно поставил череп на стол.

Сев на свой стул, он некоторое время вглядывался в пустые глазницы.

– Разницы нет, но я скажу, что этот человек был первым посетителем нашего исправительно-трудового лагеря. Его звали Адам Лейбович, не знал такого?

– Не знал, – сказал Азеф. – А вы коллекционируете черепа?

– Разве я похож на некрофила? – удивился фон Пиллад. – Нет, я не собираю черепов, но этому… Этому предстоит особенная судьба. Ведь он некто, вроде прародителя.

Азеф поднял глаза на немца.

– Ты знаешь, Раскин, у человечества особое отношение к черепам, – сказал фон Пиллад. – Кажется, это скифы из черепов побежденных князей делали чаши для вина? Украшали их золотом и драгоценными камнями, и это считалось… как это будет по-русски?

– Откуда мне знать? – огонек интереса в глазах Азефа вновь погас. – Мне не доводилось пить из черепов.

Фон Пиллад погрозил пальцем.

– Раскин умаляет себя, – сказал он. – Конечно, ты не русский князь, но и в жизни Азефа были торжественные дни.

Азеф покачал головой.

– А вы знаете, что в свое время могилу Николая Васильевича Гоголя разрыли для того, чтобы забрать его череп, – криво улыбаясь, спросил он.

– Гоголь? – немец недоуменно вздернул глаза. – Я не понял. Гоголь есть русская птица, так?

– Это для вас Гоголь – птица, – вздохнул Азеф. – А для тех, кто жил в России, Гоголь – великий русский писатель.

– О-о, Гоголь! – немец радостно закивал головой. – Нотш перед Рождеством! Да, я знаю, знаю, доцент Беккер рассказывал нам об этом мистическом авторе России. Но он умер давно?

– Да, – Азеф жадно смотрел в окно. – Господин шарфюрер, для чего вы заставили меня работать на вас? Неужели для того, чтобы я рассказывал вам о мелких грехах заключенных, которых вы вскоре ликвидируете?

– Ты – молодец, – сообщил штурмфюрер. – Ты смотришь в корень, Раскин. А у тебя не возникает мыслей по поводу того, для чего ты нужен? В конце концов, не из-за каждого расстреливают без суда и следствия немецкого солдата, вся вина которого заключалась в том, что он дал волю чувствам!

– Я теряюсь в догадках, господин штурмфюрер, – сказал Азеф.

– Прекрасно! – воскликнул фон Пиллад. – Догадки позволяют совершенствовать свой разум. Хотя современная наука не считает еврея мыслящим существом, мне кажется, что на тебя наложила свой отпечаток Россия. У тебя есть… – он пощелкал пальцами, – сообразительность. Продолжай ломать голову дальше. В мире нет ничего необъяснимого, он материален, а потому рано или поздно, но все разъясниться. Мне хочется, чтобы ты нашел ответ сам. Твой выбор должен быть осознанным. Скажи, Раскин, какое качество своей натуры ты считаешь основополагающим? Каков краеугольный камень заложен в основание твоей души?

Хороший вопрос задал штурмфюрер.

Что было главным в характере Азефа? Природная изворотливость? Ненависть к той и другой стороне человека, стоящего на терминаторе – сумеречной полоске между добром и злом?

Удивительное дело, но понятия добра и зла менялись в зависимости от взгляда, которого придерживалась исповедующая эти понятия сторона. Проповедуя терроризм, эсеры резко выступали против применения смертной казни к пойманным революционерам. Царские сатрапы, проводя подлую политику в отношении своего народа, были против того, чтобы народ в них за это стрелял и метал бомбы. Человек, оказавшийся в терминаторе, противостоял и тем и другим. Проводя теракты, он мстил одной стороне, но, выдавая участников этих актов, поступал не менее справедливо по отношению к другой. Может быть, главным была именно обособленность позиции? Или главным было то, что он относился к происходящему, как к игре? По сути своей человеческая жизнь напоминает театр, в котором каждый играет предопределенную ему роль. Понятия этики и морали условны, они зависят от ценностей, которым поклоняется общество. Именно поэтому Азеф не воспринимал тех, кто считал стыд вечной категорией, существующей в мире независимо от природы. Мир блефовал, у него на руках была слабая карта. Почему должен был открывать карты Азеф?

– Я не задумывался об этом, – сказал Евно. – Мир был жесток, и я просто пытался в нем выжить.

– И это тебе едва не удалось, – без усмешки сказал немец. – Старайся, Раскин, у тебя еще остается шанс умереть от старости.

Он посидел, постукивая сухими длинными пальцами с ухоженными ногтями по черепной кости.

– Как там, у Шекспира? – спросил он. – Бедный Йорик… Когда-то он носил меня на своих плечах…

– Довольно вольное переложение Шекспира, – криво усмехнулся Евно Азеф.

– Дело не в словах этого англосакса, – отмахнулся штурмфюрер. – Придумать Гамлету монолог он мог бы и поумнее. Древние источники говорят, что Голгофа скрывает в своих недрах череп первого человека – Адама Кадмона. Христианский Бог принял страдание там, где был зарыт первородный грех. Тебе не кажется, что Бог слишком склонен к эффектам? Но если мы это прощаем Ему, то почему не быть немножечко позером человеку, ведь это простительно, человек – всего лишь плохая копия своего всемогущего создателя. Верно?

– Не знаю, – сказал Азеф. – Я не успеваю бежать за вашей мыслью, господин штурмфюрер! Философия – плохое занятие для голодного человека, еще опыт Греции и Рима учит нас, что философствовать хорошо на полный желудок, философствовать натощак – просто опасно.

– Да, да, – согласно кивнул фон Пиллад. – Я сам должен был подумать об этом. Сейчас тебе принесут поесть.

Он позвонил.

Высокий темнолицый и оттого кажущийся хмурым рядовой эсэсовец выслушал приказ штурмфюрера и принес судки, в котором еще дымились горячие блюда. Азеф с некоторой опаской принялся за еду. После каждой ложки супа он застывал и прислушивался к своему организму, который на внезапную сытность мог отреагировать своеобразно.

Однако – обошлось.

– Знаешь, Раскин, – сказал штурмфюрер, с брезгливым любопытством наблюдавший за тем, как жадно поглощает еду Азеф. – Меня всегда поражало лицемерие христианских художников. Если они рисовали путь на Голгофу, то Иисус Христос у них всегда сгибается под тяжестью креста. А ведь в Евангелии точно указывается, что крест нес Симон Киренеянин. И Матфей пишет о том, и Марк… Зачем же лицемерить, тем более что висеть на кресте под жарким пустынным солнцем не самое сладкое занятие?!

– Не знаю, – устало сказал Азеф. Закончив поглощать пищу, он сразу осоловел. Мысли его стали ленивыми и тягучими, сейчас даже неожиданная угроза смертью не могла бы встряхнуть достаточным образом душу, уставшую от внезапно навалившейся сытости.

– А ты говорил, что философствовать хорошо на полный желудок, несколько разочарованно сказал штурмфюрер фон Пиллад. – Ладно, Раскин, иди в барак и попытайся подумать над тем, что я тебе сказал сегодня.

– Над чем именно? – поинтересовался Азеф. – Над лицемерием художников? Над монологом Гамлета? Или о фундаменте, на котором стоит человеческая душа?

Штурмфюрер внимательно посмотрел на него.

– Я вижу, что сытость – это обязательное условие для сарказма, – сказал он. – Но в твоей ситуации он неуместен. Подумай над тем, что скрывают толщи Голгофы. Суть пирога именно в начинке, Раскин. Именно в начинке.


Мученичество Богочеловека и искупление мира через Его кровь было существенной частью многих религий. Восточно-индийский эквивалент Христа – это бессмертный Кришна, который, сидя в лесу, играет на флейте и чарует своей музыкой зверей и птиц. Считается, что этот боговдохновенный Спаситель человечества был распят на дереве его врагами, но при этом были приняты все меры для того, чтобы скрыть произошедшее. Материальная смертная плоть Спасителя исчезла, обретая небесное жилище, и дерево, на котором висело тело, вдруг покрылось красными цветами, распространяющими тончайший аромат. По другой версии, Кришна был привязан к крестообразному дереву и только после этого убит стрелами.

В книге Мура «Индусский пантеон» есть картина, на которой изображен Кришна, руки и ноги которого пронзены гвоздями.

На знаменах римских легионов, оккупировавших Малую Азию, были изображения распятого на кресте человека.

История тайных учений, том 2

Глава седьмая Спасение по Эйхману

Гиммлер любил размышлять, сидя в уютном кожаном, слегка продавленном кресле. Он стеснялся своей слабости, которая заключалась в мещанской тяге к уюту. Рейхсфюрер СС не должен был показывать человеческих слабостей. Вождь новых людей, в которых фюрер оживил арийского зверя, он должен был держаться, как и полагается вожаку стаи, – высокомерно и немного обособленно. Обычно он встречал посетителей в своем аскетично обставленном кабинете и, поблескивая пенсне, буравил человека пристальным немигающим взглядом, который, как Гиммлеру казалось, проникал в самые глубины человеческого сознания, порождая в человеке страх и ощущение личной неполноценности. Редко он был в штатском, черный мундир с серебряным шитьем совершенно не стеснял его, более того, он давал рейхсфюреру чувство превосходства над человеком. Иной выделяется из общей массы живущих незаурядной физической силой. Как Макс Шмеллинг, например. Другой – своей хитрожопостью и изворотливостью, как Йозеф Геббельс. Третьих, как Германа Геринга, над человеческим стадом поднимают связи и слава, добытая в юности. И только редкий человек поднимается к вершинам власти силой своего духа и ума. К таковым Гиммлер относил фюрера, таким отчасти считал итальянского дуче, но прежде всего относил себя.

Властвуя над черным орденом, сосредоточив в своих руках тайные пружины власти, Генрих знал маленькие стыдные тайны сподвижников, и знание этих тайн поднимало его в собственных глазах. Часто так бывает, что слабости одних делают сильными других.

Адольф Эйхман был слабым именно потому, что рейхсфюрер знал про него все. Тех подчиненных, в чьей душе жила тайна, рейхсфюрер боялся и старался удалить из своего окружения. Как он это сделал с чересчур интеллигентным Гейдрихом. Тот оказался слишком умен, чтобы постоянно оставаться в тени. Рано или поздно такие люди сами начинают отбрасывать тень, и, если не принять мер, может вполне наступить тот день, когда ты сам окажешься в тени, отбрасываемой более сильным. Поэтому самым главным было вовремя отобрать у человека тень, как это было проделано с Петером Шлемилем. Гиммлер любил эту романтическую историю и даже читал ее своей любимой дочери Гудрун. Дочь сильного человека должна с детства знать, где живут истоки человеческой силы и могущества.

Адольфа Эйхмана Гиммлер никогда не опасался. Эйхман был умен, но недостаточно умен, чтобы достичь всемогущества. Эйхман был отличным организатором, порой он напоминал Гиммлеру инженера с завода Густава Круппа, который мог умело организовать отливку заготовок для пушечных стволов из стали.

И вот эта история с ливанским кедром. Рейхсфюрер не понимал того, что делает его подчиненный, а непонимание чьих-то действий всегда порождает настороженность и недоверие к человеку.

– Итак, Адольф, – сказал Гиммлер, еще уютнее умащиваясь в продавленном кресле, – я жду объяснений. Чего ради вы решили обратиться к союзникам? А главное, – для каких целей вам понадобился ливанский кедр?

Рейхсфюрер напрасно опасался. Адольф Эйхман был продуктом эпохи. Он любил фюрера, старался быть полезным рейху, а потому каждое указание воспринимал как личный приказ ему, Эйхману. Исполнительность, точность и аккуратность – вот был девиз Эйхмана, и он скрупулезно, как всякий истинный немец, следовал ему.

Недоумение рейхсфюрера угнетало Эйхмана, в расчетливой покорности своей он полагал, что Гиммлер сердится, а гнев начальства всегда чреват неприятностями.

Эйхман не хотел неприятностей, а потому он начал путанно излагать задуманное. Рейхсфюрер слушал его, высоко заломив реденькую бровь, и в глазах у рейхсфюрера было удивление. Видно было, что Гиммлер не понимает его. Это пугало Эйхмана, и в глубине его исполнительной души росло удивление: выходит, и великие мира сего не всегда могут ухватить и понять то, что лежит на поверхности?

Евреи жаждут спасения, – рассуждал Эйхман. И в вере они опираются на Бога Израилева, который, как кажется евреям, не бросит их в беде. Иначе чем объяснить, что многие из них остались жить там, где их перестали считать людьми? А раз так, – считал Эйхман, – то не худо было бы повторить обряд спасения. Ведь лучше всего спасаться, как ни крути, на небесах. Там ты у Бога под боком, он знает, как тебя от бед уберечь. Следовательно, рассуждал Эйхман, это только кажется, что национал-социалисты уничтожают, на самом деле они их для Судного дня и проживания в Граде Небесном сберегают. Дай им долгой жизни, они ведь нагрешить могут, а грешники в Град Небесный не попадут. Фюрер был прав, в преддверии затеянного Армагеддона евреям, как богоизбранному народу, лучше было быть подле Бога, чтобы он за ними уследить мог.

Поэтому Эйхман и старался.

С организационной точки зрения поставленная задача была архисложной. Попробуйте перевезти всех евреев с оккупированных к тому времени территорий в концентрационные лагеря и при этом так, чтобы не особо мешать государственным перевозкам. Попробуйте найти вагоны, завезти необходимо количество боеприпасов, обеспечить работников, способных без душевных терзаний и нервных расстройств осуществить переселение такого количества евреев в мир иной и, несомненно, более пригодный для компактного проживания семитов. А ведь к этому надо было еще организовать надежную охрану лагерей, обеспечить эти лагеря минимальным количеством продуктов, ведь люди не боги, они не могли решить еврейский вопрос в один день. И это тоже следовало иметь в виду. Не зря ведь организаторские способности Эйхмана были высоко оценены германскими вождями, а впоследствии и израильским трибуналом.

В своих воспоминаниях кто-то рассказывал, что рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер однажды, качая головой, горестно заметил, что фюрер не прав, приказав решить еврейский вопрос в ближайшее время.

– Да, – осторожно заметили ему. – Борьба с евреями в Германии и их уничтожение были ошибкой.

– Ошибкой? – удивленно сказал Гиммлер, льдинисто глядя на собеседника через стеклышки своего пенсне. – Кто я такой, чтобы обсуждать великие замыслы нашего фюрера? Я говорю о грандиозности поставленной перед нами задачи! Невозможно в такое короткое время уничтожить такое количество людей! Физически невозможно.

Но, как мы уже отметили, каждый понимает поставленные перед ним задачи по-своему. Эйхман считал, что он действует во спасение. Он твердо верил в то, что не уничтожает евреев Европы, а переселяет их в места более близкие Богу.

В силу этой причины он считал необходимым повторить обряд очищения человечества божественной жертвой. Кто-то должен был взойти ради этого на Крест.

На роль Спасителя Эйхман избрал католического священника мемзера Ицхака Назри. Откровенно говоря, не последнюю роль в выборе Эйхмана сыграла фамилия священника, который к тому же отличался праведностью, красноречием и пользовался в силу своей рассудительности уважением прихожан.

Ицхак Назри был арестован гестапо и доставлен в концентрационный лагерь Берген-Бельзен. Теперь следовало подобрать ему необходимых апостолов. По мнению Эйхмана, апостолы должны были соответствовать типажам, радостная весть о которых дошла до ХХ века.

– Зачем вам нужен этот театр? – поморщился Гиммлер, выслушав Эйхмана. Выслушав и поняв подчиненного, он, наконец, расслабился. – Не понимаю. Если устали, прокатитесь в Бабельсберг. Геббельс всегда отдыхает там, когда устает от работы. Только не уподобляйтесь Геббельсу, не трогайте жену Макса Шмеллинга, все-таки чемпион мира по боксу!

Эйхман настаивал.

Гиммлер некоторое время смотрел на него.

– Зигмунд Фрейд сказал бы, что из вас так и прет мужское начало, – наконец заметил рейхсфюрер. – Крест – своего рода фаллический символ, вам мало стереть еврейский народ с лица земли, вам обязательно хочется напялить его на х…!

– Я говорил о спасении их душ, – возразил Эйхман.

– Не надо, – поморщился рейхсфюрер. – Вот этого не надо. Национал-социализм – это прежде всего сопротивление гнилым христианским догмам, которые лишают мир борьбы и тем высасывают из него все жизненные соки. Лучше уж скажите, что вам хочется позабавиться, Эйхман! Что ж – я не возражаю. Своим великим трудом на рейх вы заслужили это право.

Генрих Гиммлер был человеком интеллигентным и получил достаточное образование. Он прекрасно понимал, что человечество проживает не на внутренней поверхности земного шара и Млечный Путь не отделен от Земли коркой вечного льда. Однако в теории об Ариях было нечто безумное и героичное, и Генрих Гиммлер оставлял за человеком право верить в то, во что ему хотелось бы верить. Сам он воспитывался в глубоко верующей семье и, взбунтовавшись против отца, оставил церковь, но открыто порвать с ней решился только после смерти родителя. Борьба против деспотичных установок отца настроила Генриха Гиммлера на терпимое отношение к другим.

Если доктор Гербигер в свое время хотел видеть себя пророком и последним физиком Земли, то почему бы и не позволить малую причуду бородатому любимцу фюрера, немного похожему на Бога с живописных полотен средневековых художников? Гербигер имел на то право.

Да и сам Гиммлер с удовольствием отдал дань искрометной и заманчивой игре в средневековье, когда приказал построить в Вевельсбурге замок для истинных властителей Земли, замок, в котором двенадцать обергруппенфюреров восседают вокруг стола, рука об руку с рейхсфюрером, этакие рыцари круглого стола Камелота? В замке было предусмотрено все для удобства повелителей, даже предусмотрен погребальный зал с маленьким крематорием, в котором предполагалось сжечь тело умершего группенфюрера после прощания с павшим товарищем. Гиммлер всегда с большим удовольствием вспоминал свою маленькую романтическую задумку и даже дважды посылал экспедиции в Малую Азию и Египет, чтобы найти Грааль и украсить им стол Властителей. Игра, но романтическая и чертовски привлекательная игра! Можно ли было упрекать за это рейхсфюрера?

Никто же не осуждает толстого Германа, который в своем замке, расположенном в окрестностях Кеннингсберга, переодевается в белое одеяние римского патриция и из лука стреляет ручных оленей, которых специально прикармливают для него егеря.

У каждого есть свой пунктик. Гесс обожал порнографические журналы, с помощью которых давал волю своему воображению. Геббельс, напротив, увлекался актрисочками. Юлиус Штрейхер обожал молоденьких мальчиков, и рейхсфюрер знал, как ночью этому грязному животному, которого он не уважал, но в котором нуждался рейх, привозили молоденьких симпатичных еврейчиков. Но никто ведь не обвинял его в осквернении арийской крови!

Но если каждый человек имеет свой пунктик, то почему бы его не иметь исполнительному и добросовестному Эйхману, не раз доказавшему делом свою полезность рейху?

Гиммлер был прагматиком. Он великолепно понимал, что любого рода сублимация прежде всего способствует адаптации человеческого организма в непривычных условиях. Если человек организовывает смерть, ему лучше всего отождествлять себя с нею. Ничего страшного не было в том, что Эйхман присваивал себе божественные функции, это не страшно, воображая себя демиургом мира, Эйхман не претендовал на роль его властителя.

– Значит, ливанский кедр? – усмехнулся рейхсфюрер.

– Конечно же кедр, господин рейхсфюрер, – Адольф Эйхман крепко сжал ладони, и на губах его появилась фанатичная складка. – Обязательно кедр! Только кедр!


В нынешней исторической схватке каждый еврей является нашим врагом независимо от того, прозябает ли он в гетто, влачит ли существование в Берлине и Гамбурге или призывает к войне в Нью-Йорке. Разве евреи – тоже люди? Тогда то же самое можно сказать и о грабителях, об убийцах, о растлителях детей, сутенерах. Евреи – паразитирующая раса, произрастающая, как гнилостная плесень, на культуре здоровых народов. Против нее существует только одно средство – отсечь ее и выбросить. Уместна только не знающая жалости холодная жестокость! То, что еврей еще живет среди нас, не служит доказательством, что он так же относится к нам. Точно так же блоха не становится домашним животным только оттого, что живет в доме.

Йозеф Геббельс

Глава восьмая Хвала и хула

Фон Пиллад странным образом все больше привязывался к уродливому седоволосому человеку, с которым его однажды связали чужие фантазии. Возникает зачастую тайная и непонятная связь между доносчиком и оперативным работником, получающим эти доносы. Связь эта никем не изучена, но она существует, тайная, почти родственная нить, заставляющая оперативника не только выслушивать постоянные жалобы своего осведомителя, но и оказывать тому посильную помощь в их разрешении.

Фон Пиллад пытался внушить себе, что не должен ничего чувствовать к этому опустившемуся, пропахшему бараком и смертью человеку, ничего, кроме презрения. Однако тоненькие ростки неведомо откуда взявшегося сочувствия прорастали в душе штурмфюрера. Было непонятно, являются ли они следствием интеллигентности фон Пилада или же сочувствие это рождено общением в те короткие часы, когда Евно Азеф неторопливо писал свои сообщения на чистых листах канцелярской бумаги, и позже – во время бесед, которыми фон Пиллад оттачивал свой мозг и рождающиеся в нем формулировки.

– Вы напрасно брезгуете мной, – сказал Евно Азеф. – Доносчик – внешне отвратителен, но вместе с тем он крайне полезен государству. Представьте себе, что вы служите в криминальной полиции, а я сообщаю вам о человеке, который имеет запасы морфия, которым он активно торгует и тем калечит человеческие души. Преступник в тюрьме, вы получаете благосклонность начальства, но что получает доносчик? Он по-прежнему окружен презрением, хотя никто не будет отрицать, что им совершено богоугодное и крайне полезное государству и обществу дело. Парадокс – осведомитель работает на презирающее его государство, поэтому оно даже не благодарит его за то, что осведомитель делает для него. А если благодарит, то тридцатью сребрениками, которые заставляют осведомителя вспомнить о первоистоках и еще острее почувствовать собственную неполноценность.

Он смотрел в зарешеченное окно, разглядывая плац, который убирали заключенные. Каждую ночь на плац вываливалось две машины мусора, чтобы утром кацетникам был фронт работ. Машина, даже если она выполняет бесполезную и бессмысленную работу, должна работать бесперебойно.

Фон Пиллад задумчиво курил сигарету.

– И все-таки это не случайно, – возразил он. – Со времени Иуды имя предателя окружено презрением. Тридцать сребреников стали символом самого позорного человеческого греха. Так уж сложилось в человеческом восприятии, что предать – это еще хуже, чем убить.

– Но вы продолжаете пользоваться услугами осведомителей, – возразил Азеф. – Кто лучше осведомителя может вычислить шпиона или сообщить о готовящейся государственной измене? Разве гестапо перестало пользоваться услугами осведомителей? Сыск – вечен, а он, между прочим, всегда поставлен на работе осведомителей. Осведомители необходимы обществу, не будет их, и вам придется арестовать половину населения фатерлянда и бить их, пока не будут получены необходимые, но не всегда правдивые признания. И только осведомитель способен сделать это лучше и тоньше. Вы думаете, тридцать седьмой год в России был вызван всеобщим недовольством или паранойей вождей? Нет, он явился следствием нехватки осведомителей. Вместо того чтобы знать наверняка, органам пришлось опираться на подозрения, а это всегда означает избиение невиновных людей.

– Возможно, ты прав. – Фон Пиллад внимательно разглядывал тоненькую струйку дыма, плывущую к потолку. – И все-таки… Предателей презирают обе стороны. Те, за кем осведомители следят, ненавидят соглядатаев, и при каждом удобном случае принимают меры для того, чтобы избавиться от них. Государство забывает о них, едва только надобность в осведомителе исчезает. Разве тебя не списала российская охранка, как только слух о твоем сотрудничестве с ней разнесся среди революционных кругов?

Азеф усмехнулся.

– Они хорошо заплатили мне. И дали паспорт вашей страны. Вы плохо знаете русских, они полны жалости даже к доносчикам и находят оправдание их действиям. Был такой гений полицейского сыска по фамилии Зубатов. Он оставил после себя наставление по работе с агентами. Так вот, он пишет в этом наставлении, что полицейский чиновник должен относиться к своему тайному сотруднику, как к члену семьи. И немудрено, ведь именно осведомитель, рискуя своей жизнью, обеспечивает служебное благополучие чиновника.

– И где теперь этот герр Зубатофф? – оживился фон Пиллад.

– Покончил с собой, – равнодушно сказал Азеф и, подумав, добавил: – Если верить большевистским газетам. А скорее всего, они его просто расстреляли, как социально чуждый элемент. Когда начинается анархия, опора власти и государства рубится под корень. Можете не сомневаться, если в Германии произойдет переворот, первыми по этапу пойдут политики и гестапо. Первые пойдут по этапу за то, что оказались дураками и не предвидели переворот, вторые – за то, что не смогли уберечь политиков и общество в целом от социальных потрясений.

Азеф был во всем прав. Во всем, кроме судьбы Зубатова. Здесь он ошибался.

Полковник Зубатов действительно покончил с собой, когда к власти пришли красные. Уехать он уже не успевал, а перспективы ему были хорошо известны. Слишком хорошо, чтобы оставаться в живых. Зубатов был в деле, а потому он хорошо знал, что произойдет в недалеком будущем, когда еще никто не заговаривал о терроре. Анализ событий первой русской революции не оставлял в нем сомнений – первыми всегда страдают те, кто боролся за империю, вылавливая ее политических противников. Когда революционеру нужен наган, то он берет его у первого попавшегося и оттого убитого им городового, нимало не задумываясь, сколько у городового детей, которых этот мечтатель о светлом будущем сделает сиротами.

Штурмфюрер фон Пиллад засмеялся.

– В своем рвении ты упускаешь из вида, что мы, национал-социалисты, определенным образом тоже революционеры. Только если российских нигилистов и ниспровергателей можно в лучшем случае уподобить сельхозартели, то мы поставили дело на уровень промышленной отрасли. А все, что мешает достижению справедливости…

– Должно быть стерто с лица земли, – спокойно заметил Азеф. – Я только не понимаю, какую угрозу национал-социализм увидел в детях? Ладно, возможно, мы, старики, и те, кто воспитан был нами, действительно не можем принять ваших мыслей и вашего мировоззрения. Мы отличаемся от вас, как шаббат отличается от рождества. Вроде бы все это праздники, только вот предпосылки у них отличны друг от друга. Но дети, господин штурмфюрер! Ведь они всего лишь чистый лист бумаги, на котором даже не самый опытный педагог может написать все, что сочтет необходимым.

– Это вопрос крови, – сказал фон Пиллад. – Все определено, Раскин. Волчья кровь арийца не должна быть разжижена кровью существа, стоящего по уровню своего развития ниже макаки. Но ты заинтересовал меня. Так ты лично знал Зубатова?

– Разумеется, – сказал Азеф. – Его я тоже знал.

– И он считал, что предательство имеет право на существование?

– Более того, – Азеф показал в безрадостной усмешке редкие желтые зубы, еще оставшиеся у него от прежней жизни. – Он оправдывал его. Понимаете, господин штурмфюрер, Зубатов полагал, что существует зло, которое творится во благо.

Фон Пиллад не сказал своему осведомителю, что положения из тайного наставления русского жандарма использовались при подготовке специалистов РСХА, призванных блюсти имперские интересы. Зерна мыслей попали на благодатную почву – новые специалисты делали все тоньше и умнее, провокации их спекулировали на прежних знаниях, но все дополнялось изощренной хитростью и умом тех, кто пришел в СС в конце тридцатых годов. Тогда в СС пришли сливки общества – среди них были выпускники университетов и институтов, писатели, поэты и даже художники. В РСХА пришло то, чего службе постоянно не хватало, – фантазия.

– Видишь, – сказал он, приподняв левую бровь. – Ты сам отвечаешь на свои вопросы. Если существует зло, которое творится во благо, то должно быть понятно, почему национал-социализм занялся окончательным решением еврейского вопроса. Это неизбежное зло, которое мы творим во славу общечеловеческого будущего. Ваше спасение в ваших руках, Раскин. Я говорю не о тебе лично, тебе уготована иная судьба. Я говорю о еврейском народе. Вы хотели быть богоизбранными? Пожалуйста, немецкий народ не может отказать вам в свободе выбора. Точно так же он оставляет и за собой свободу известного выбора.

– Значит, я играю отведенную мне роль? – Азеф с сомнением пожевал синие губы впавшего от беззубости рта. – Сомнительная честь!

Фон Пиллад встал, пожал плечами и прошелся по кабинету, разглядывая остатки седых волос на затылке осведомителя. Сейчас он немного жалел его.

Тайные нити, соединяющие доносчика и администратора, крепли. Чтобы разорвать эти нити и избавиться от недостойного чувства, штурмфюрер жестко сказал:

– Тебе бы больше понравилось, если бы я заставил тебя лизать свои сапоги? Сидишь здесь в относительном уюте, жрешь пищу из офицерской столовой лагеря, философствуешь о предательстве… И это после всей твоей жизни, в которой ты жрал, пил, предавал друзей и между делом взрывал царские поезда!

– Я уже старик, – глядя в пол, сказал Азеф. – Это только юность живет ожиданием дня. Старость, если она не измучена болезнями, живет одним днем. Завтрашним. Старик ложится спать в надежде, что смерть не придет к нему ночью и завтра обязательно наступит. Знаете, господин штурмфюрер, когда я покинул Россию, я радовался, что все кончилось. Больше всего в жизни я боялся, что вдруг появятся мои прежние товарищи. Однажды я уже чувствовал прикосновение смерти. Это было, когда в Петербурге ко мне пришли Савинков и Чернов. Они пришли убивать меня. Знаете, я многих предал, но Савинкова и Чернова я не предавал никогда. Они были моими учениками. Я сам учил их террору. И вот они пришли ко мне, они смотрели на меня жадными блестящими глазами и задавали вопросы. И я почувствовал, что, если только я кивну утвердительно, если только соглашусь с их выводами, они безо всякой жалости пристрелят меня, оставят мой труп в квартире и уйдут делать свою революцию дальше.

– Не удивлюсь, если они поступили бы именно так, – фон Пиллад стоял у окна и смотрел, как кацетники на четвереньках собирают мусор. Смешно было смотреть, как заключенные опасливо поджимают свои тощие задницы, опасаясь пинка охранника. – Революция всегда очищается от разной пакости. Победив, мы тоже беспощадно разделались с педрилами, которыми окружил себя Рем. Чему ты улыбаешься?

– Я просто подумал, господин штурмфюрер, что революции задумываются и совершаются романтиками, но плодами победы пользуются обычно отъявленные негодяи.

– Хамишь? – фон Пиллад подошел и потянул Азефа за редкие седые волосы, заглядывая ему в лицо. – Почему ты считаешь себя незаменимым?

– А я действительно незаменим? – спросил Азеф.

– К сожалению, – фон Пиллад отпустил волосы осведомителя, вытер пальцы носовым платком и выбросил платок в мусорную корзину. Не стесняясь осведомителя, он достал из сейфа пузырек туалетной воды и протер ею пальцы. – К сожалению, пока ты нужен, Раскин.

– Значит, спектакль? – едва заметно усмехнулся Азеф.

– Жизнь, – в тон ему отозвался фон Пиллад. – Не играй, Раскин, если действительно тебе хочется умереть от старости.

– Это может случиться каждую минуту, – невесело засмеялся Азеф. – Я еще не понимаю, какую роль вы мне отвели в вашей пьесе, но что будет, если я умру прямо на сцене и не успею ее доиграть?

Фон Пиллад пожал плечами.

– Ты доиграешь свою роль, даже если будешь покойником, – насмешливо сказал он. – А что касается роли… Знаешь, Раскин, Каину никогда не доверят роль Авеля, а ты слишком многих отправил на Голгофу, чтобы получить иную роль.

Штурмфюрер сел за стол, некоторое время со скучающей улыбкой перечитывал доносы, составленные осведомителем, потом поднялся и спрятал исписанные листки в сейф.

– Есть хочешь? – словно бы не было длинного и неприятного разговора позади, спросил он. – Сейчас Гейнц покормит тебя, а потом мы продолжим наш разговор об Ицхаке Назри. Как говаривал святой апостол Павел, «согрешающих обличай пред всеми, чтоб и прочие страх имели».

– У меня такое ощущение, что главным персонажем вашей пьесы является именно Ицхак Назри, – сказал Азеф.

Штурмфюрер покачал головой, хотел что-то сказать, но в это время в комнату вошел пожилой ефрейтор, неся судки с офицерским обедом.

– Ешь! – приказал фон Пиллад. – Ты становишься слишком сообразительным, Раскин, это, наверное, от голода.


Есть старое безумие, оно называется добро и зло. Вокруг прорицателей и звездочетов вращалось до сих пор колесо этого безумия.

Некогда верили в прорицателей и звездочетов, и потому верили: «Все – судьба: ты должен, ибо так надо!»

Затем, опять не стали доверять всем прорицателям и звездочетам; и потому верили: «Все – свобода; ты можешь, ибо ты хочешь!»

О, братья мои, о звездах и будущем до сих пор только мечтали, но не знали их; и потому о добре и зле до сих пор только мечтали, но не знали их!

Выписка из книги Ф. Ницше «Так говорил Заратустра».

Глава девятая Кандидат

Рыжеволосый священник, приказом шарфюрера ставший предметом внимания Евно Азефа, все больше занимал внимание и воображения бывшего боевика, растерявшего свои революционные качества, но оставшегося предателем в силу обстоятельств и собственного характера, который невозможно уже было более изменить.

Ицхак Назри был сосредоточием жалости и любви.

Ночью его можно было видеть у нар, на которых харкал кровью доживающий свои последние дни человек. Возложив ладони на пылающий лоб, Ицхак что-то ласково шептал человеку, и тогда пронзительный кашель прекращался, жившее напряжением тело расслаблялось. Человек засыпал, чтобы увидеть в своем лихорадочном и полным усталости сне ласковые прежние времена, полные безмятежности и покоя.

Человек этот одновременно поражал и раздражал Азефа. Даже сейчас, в старости, он не мог поверить, что могут существовать люди, для которых чужое жизненное благополучие также важно, как собственное. Азеф подозревал, что Ицхак Назри имеет какие-то корыстные причины для того, чтобы поступать именно так. Священник восхищал и раздражал Евно. Он казался Азефу кривым зеркалом, в котором отражалась прожитая им самим жизнь, – она была именно без тех изъянов, которые не хотел помнить Азеф.

Однажды, подойдя к человеку, который мучился от головной боли, Ицхак Назри возложил руки на темя ему, и боли у человека быстро прошли, уступив место спокойному сну. Утром человек встал на колени перед Ицхаком, говоря: «Я знаю, кто ты!» Ицхак ласково улыбнулся ему, заставляя молчать. И Азеф в ненависти позавидовал священнику. О, если бы он мог так же, как этот рыжеволосый человек, заставлять людей верить, если бы его убеждение было столь же действенным. Увы!

Не каждый может нести бремя убеждения, и не каждому дано убеждать других в невероятном. А этот худой и невысокий человек мог многое. Однажды к нему подошел солдат из охраны лагеря, сами понимаете, из тех, кто мог стрелять, но не был отправлен на фронт по состоянию здоровья. Озираясь по сторонам, он косноязычно заговорил со священником о вере. Ицхак выслушал охранника и сказал ему, что душа охранника больна и болезнь эта происходит от чужого неверия. «Gott mit uns!» – сказал Назри, и охранник, пугливо озираясь, кивнул ему. Большего он позволить не мог, да и кто бы стал держать в охране лагеря человека, который поцеловал бы руку заключенного? И все-таки жест охранника не остался незамеченным.

Едва ли не на следующий день охранника отчислили из охраны и перевели в строевую часть куда-то на Украину. Ходили слухи, что под Киевом, в местечке, именуемом Бабьим Яром, он отпустил еврейского юношу, превосходно игравшего на скрипке, и в наказание должен был играть на скрипке этого мальчика во время расстрелов, проводимых его айнзатцгруппой. К слову сказать, охранник тот на скрипке играть не умел и обделен был слухом. Можно себе представить, какие гнусные звуки вырывались из-под смычка, которым он водил по струнам, в те ненастные дни, когда мокрая глина, смешанная с негашеной известью, обрушивалась на безжизненные тела тех, кто еще вчера ждал от жизни радостей и сладкого чуда!

Вечерами Ицхак Назри вел беседы с теми, кто жаждал утешения.

«Здоровые не нуждаются во враче, – говорил он. – В них нуждаются больные. Праведники не нуждаются в покаянии, в прощении нуждаются грешники, и именно за них следует поднимать свой голос».

И когда иудеи упрекали его в том, что он врачует наложением рук и словами своими в субботы, Ицхак неизменно отвечал им, что добро не должно знать выходных, ведь зло так же выходных не знает. Разве не трудятся иудеи в выходные дни под наставленными на них дулами карабинов? Но если зло не знает выходных, должно ли блюсти шаббат добро?

Но добро бессильно, возражали ему. Можно ли спорить со злом, которое есть сила? Что можно противопоставить карабинам, которыми утверждается злая истина? Есть ли что-нибудь, способное быть равным пуле, летящей тебе в голову.

– Есть – отвечал Ицхак Назри. – Это слово.

Слово – то семя, что взрастает даже на бесплодном поле невежества. Один не задумается, и тысячи не задумаются, но будут те, кто услышит слово и станет размышлять о нем. Рано или поздно слово дает свои всходы, и из него произрастают стебли посевов Добра.

– Черт побери, – сказал фон Пиллад. – Он умеет убеждать. За последнее время пришлось заменить почти половину охраны.

– Да, – согласился Азеф. – Будь он на свободе, этот Ицхак Назри, он бы стал достойным соперником вашего фюрера.

Фон Пиллад долго рассматривал своего осведомителя.

– Знаете, Раскин, – наконец сказал он. – Многих вешали и за менее серьезные проступки. Ваше счастье, что я выполняю программу, в противном случае, вы давно бы уже кончили свою жизнь в одной из только что установленных печей. Фирма «Топф и сыновья» – геенна, сконструированная человеком. Держите язык за зубами и говорите не то, что думаете, а то, чего от вас требуют. Именно в этом секрет долголетия. Надо быть неустрашимым фантастом, чтобы говорить всю правду о вождях.

– Каждый изгоняет из человеческих душ чужих бесов, – философски сказал Азеф. – Я не хотел обидеть германского фюрера, господин штурмфюрер. Я просто хотел сказать, что у каждого человека есть его незримые таланты, они становятся видны лишь тогда, когда человек вырастает до определенного политического уровня.

– Не знаю, может ли слово кормить, – сказал фон Пиллад, – но факт остается фактом – за последнюю неделю заключенные не только не потеряли в весе, напротив – они стали весить несколько больше. Что вы скажете на это, Раскин? Не нашли ли ваши соплеменники какой-то иной источник, подкрепляющий их силы?

– Перекличка проводится каждый вечер, господин штурмфюрер, – равнодушно заметил Азеф. Равнодушие это было напускным, не выдержав паузы, Евно с досадой заметил: – Как вам хочется опустить нас ниже животных, господин штурмфюрер. Волею полученных вами приказов вы отказываете нам в праве на человеческое достоинство.

Фон Пиллад промолчал.

Уже в бараке Азеф неожиданно понял, что молчание немца было вызвано сомнением, зародившимся в глубинах его души, еще не ставшей душой выращиваемого обществом сверхчеловека, а потому способной сопереживать и сочувствовать.

Ицхак Назри! Злой гений Евно Азефа, его антитеза, как может явиться противоположностью носителю адского зла верный заветам Господа Ангел. Жизнь Азефа была продолжительным и страшным приключением. Рогатый Ангел, он боролся с двойным злом: совершая террористические акты против зарвавшихся чиновников, он боролся с изжившим себя самодержавием. Предавая своих товарищей, он вел борьбу со злом революционности. Ему ли было не знать, какими гильотинами завершилась французская революция!

Утешение было недостаточным. Весь день Азеф чувствовал досаду, и эта досада помогала ему в работе, когда они таскали землю из котлована, предназначенного для неведомого строительства.

Вечером, незадолго до сна, разгорелся спор.

– Все, что вы ни будете просить в молитве, – произнес Ицхак Назри, – верьте, что получите, – и будет вам.

– Свободы! – с горящими глазами сказал Левий Бенцион. – Свободы и смерти нашим тюремщикам! Если бы Бог был милостив, он бы покарал наших врагов. Что же он медлит?

– Еще не исполнилось предначертанное, – сказал священник. – Верьте, – и будет вам.

Подумав, он негромко добавил:

– Что говорить, заблудшие овцы – вот кто они. Молитесь за спасение душ врагов своих, и отмеряно вам будет по справедливости.

– Что за бредовая идея! – вспыхнул Андрей Дитерикс. – Молиться за тех, кто уничтожает твой род и твое племя.

– Наш Бог – Бог живых, а не мертвых, – сказал ему Назри. – Придет время, и все будут воскрешены. И каждому будет воздано по делам, что он творил.

В эту ночь Азеф не спал.

Он давно бросил курить, тогда ему еще не было пятидесяти. Но бессонной ночью он мучился от отсутствия никотина. Чертов священник! Он опять напомнил, что у Азефа был свой Бог и этот Бог был Богом мертвых. Все были жертвами – и те, кого он отдавал на заклание своим террористам, и сами террористы, которых он после совершения террористического акта передавал охранке. Он жил в обреченном мире, только теперь это пришло в голову Евно. В этом мире он пользовался незримой властью и обрекал других на смерть, но при этом и сам был обреченным. Жизнь, наполненная приключениями! Какие к черту приключения? Сначала он испугался, что не закончит свое обучение в Европе, потом боялся, что его разоблачат. И еще он боялся, что настанет время, и охранка поймет его двойную игру и тогда он, Азеф, перестанет быть нужным. Он сросся со шкурой осведомителя, он предавал, потому что круговерть тайной жизни захватила его. Однажды написанный донос должен был подтверждаться другими предательствами. Смерть жила вокруг него, и Азеф жил в ядовитой атмосфере ее дыхания, которая называлась страхом. Даже когда он вырвался из круга и старательно доказывал себе, что освободился, страх не отпускал его до самого дня ареста гестапо.

Слова Назри открыли ему глаза, и Евно Азеф ненавидел за это священника, а потому отныне его доносы, ранее полные объективности, постепенно становились лживыми. Они обвиняли священника в тех грехах, которые он не совершал. Евно Азеф назвал священника главой лагерного Сопротивления.

– Вы действительно так считаете? – спросил фон Пиллад, просматривая очередной донос, оформленный рукой Азефа, и подписанный им давней и, казалось, уже забытой кличкой «Раскин».

– Кажется, я не давал вам оснований для недоверия, – огрызнулся Азеф. – В конце концов, я не единственный ваш осведомитель и вы можете проверить мои слова через других.

– Полно, – усмехнулся фон Пиллад. – У меня нет причин не доверять вам, я просто хотел убедиться, что ваши предположения действительно стали вашими убеждениями. Кстати, что это за история с воскрешением из мертвых?

История эта была непонятна и Азефу.

Однажды ночью барак разбудил пронзительный вой. Зюскинд, ювелир из Вены, сидел на нарах, прижимая к груди холодеющее тело своего семнадцатилетнего сына.

– Нет, Господи! Нет! – стонал он. – Только не это!

Сквозь собравшуюся толпу протиснулся священник.

– Успокойся, – сказал Ицхак Назри. – Господь дал ему успокоение от мук! Разве ты не хотел покоя для своего сына?

Зюскинд рыдал.

– Разойдитесь, – сказал собравшимся людям Ицхак Назри. – Завтра будет тяжелый день…

– Никто не знает, о чем они разговаривали, господин штурмфюрер, – заключил рассказ Евно, – но только утром этот мальчишка бегал быстрее любого.

– Может, он просто потерял сознание, – с сомнением наморщил лоб фон Пиллад. – Потерял сознание, а потом пришел в себя… Могло ведь случиться и так?

– Могло, – согласился Азеф. – Только я видел этого мальчишку в объятиях отца и могу сказать, что у меня богатый опыт, чтобы отличить мертвеца от живого. Этот мальчишка был мертвее мертвого.

– Теперь вы созрели, – удовлетворенно сказал штурмфюрер.

И наутро начали закапывать котлован, который находившиеся в лагере люди считали своей будущей могилой. Когда земля заняла свое место и выровняла края ямы с поверхностью, начали приходить тяжелые грузовики, в кузовах которых не было ничего кроме странной чуть желтоватой земли, смешанных с серыми глыбами известняка. Машины разгружали на месте бывшего котлована. Делалось это руками. Тучный, с жирным двойным подбородком Пауль Блобель, ведавший в лагере хозяйством, добродушно показывая золотые зубы, выдававшие в нем исправившегося вора, сказал, что лопаты нужны на фронте, чтобы копать противотанковые рвы. Так они узнали, что хваленый немецкий блицкриг провалился, и расстояние до небес вследствие этого стало значительно ближе.


Те, кто наследует мертвое, мертвы сами, и они наследуют мертвое. Те, кто наследует живое, – живы, и они наследуют живое и мертвое. Мертвые не наследуют ничего.

«Евангелие от Филиппа»

Глава десятая Лед и пламя

Запустив руку в окладистую, белую от седины бороду, пророк сидел в кресле и читал в «Фолькише беобахтер» посвященную себе статью. Доктор Геббельс был красноречив.

«Главное в научной доктрине арийского гения то, что он построил свою теорию на принципе противоречия. Именно борьба пламени и льда – этих противоречивых сил великой природы – на протяжении тысячелетий питала душу человека, наполняя ее силой и могуществом. Воскресив интуитивное знание арийских предков, доктор Гербигер научно обосновал грандиозный облик мира, связанный с дуализмом Природы. Закон единства и борьбы противоположности, искаженный еврейскими «мыслителями», очищен великим арийским ученым от наносов псевдофилософии и приведен в соответствие с истинно арийским учением.

Великий германский вождь Адольф Гитлер изгнал евреев из политики. Великий немецкий ученый Ганс Гербигер изгнал их из науки. Своей жизнью фюрер доказал, что дилетант может стоять выше профессионала. Потребовался другой дилетант, чтобы дать нам полное представление о Вселенной…»

– Этот ваш Геббельс, конечно, дурак, – задумчиво сказал Гербигер. – Но в целом он верно ухватил суть проблемы. Борьба льда и огня – вот что определяет историю человечества. – Да-да, Адольф! Нам предшествовали гиганты, и именно германской расе предстоит возродить расу гигантов. Мутации! Да, именно мутации, Адольф! Нельзя бросать работу по созданию атомного оружия. Еще супруги Кюри показали, что распад атома ведет к изменениям в природе. Подобные мысли можно найти и в древнеиндийской литературе. А ведь индийцы – это еще одна ветвь деградировавших ариев древности…

– Но профессор… – нерешительно вступил в разговор фюрер.

Гербигер кинул в него гневный взгляд.

– Молчать! – привычно прервал он фюрера. – Что ты понимаешь о Вселенной? Русский ученый Чижевский был прав, солнечные пятна действительно определяют жизнь людей и влияют на них. Они образовались от огромных ледяных глыб, которые оторвались от гигантских планет и упали на солнце. Русские – дураки, но и среди них порой случаются люди, в некоторой степени обладающие талантом.

Гитлер был похож на пристыженного мальчишку, пойманного с поличным за постыдным занятием. Маленький, взъерошенный, он постоянно трогал щеточку усиков, и время от времени вытирал потеющее лицо рукавом коричневой рубашки. Здесь, в кабинете Гербигера, он не был вождем, к которому уже прислушивался народ. Здесь он был одним из адептов, допущенных милостивым пророком к неведомому ранее знанию.

– А твои идиоты забили палками Кеннига! – зло рявкнул Гербигер. – Мне плевать на то, что он состоял в компартии. Главное, он мог своими наблюдениями подтвердить верность моего учения, Адольф! Я понимаю, ты вождь и тебе некогда вникать в то, что творят твои костоломы. Но Адольф, в вопросах науки мы должны быть выше ненависти! Кенниг сделал важные наблюдения. За орбитой Нептуна действительно находится кольцо льда, которое ошибочно называют Млечным Путем и считают скоплением звезд. Ты меня понимаешь, Адольф?

Адольф Шикльгрубер ощущал себя школьником, которому разъясняет прописные истины учитель.

– Меня абсолютно не интересует политика, Адольф, меня интересует чистая наука. Ты мог бы стать хорошим художником, прекрасным архитектором, но ты выбрал политику и стал великим политиком. Скоро ты станешь вождем великого народа, а им может быть только великий человек. Рано или поздно ты поведешь по великому пути народы. Не спорь, Адольф, я так вижу! Но народы должны знать цель и именно поэтому я занимаюсь наукой.

Конечно, рано или поздно, но Луна упадет на Землю, чтобы замкнуть цикл и начать все сначала. Но прежде чем это время наступит, достойные народы достигнут пика своего могущества, и в этом поможешь им ты и твоя партия, которая пока еще состоит из недоумков, и ей только предстоит познать истину, которой владеем мы!

Во мне живет лед холодного научного познания, Адольф, а в тебе бушует пламя политического трибуна. Вместе мы составим то учение, которое потрясет мир и поставит Германию с нашей Родиной на невиданную высоту. Ты согласен со мной?

Лед холодного научного познания! Как бы не так! Профессор Челленджер, способный размахивать кулаками, чтобы утвердить свои истины. И хорошо, что он умер в тридцать втором году, сейчас Адольф не стал бы выслушивать его крики с прежним смирением. Каждый должен уходить в свое время. Особенно это касается гениев!

Гитлер прошелся по кабинету, чуточку сутулясь и заложив руки за спину. Пиджак с золотым партийным значком остался висеть на спинке кресла. Верная овчарка Блонди преданно наблюдала за хозяином. Именно так, собаки всегда лучше людей. Они не умеют предавать. Рудольф! Он плюнул ему в самое сердце, этот Гесс! Впрочем, чего еще можно было ждать от человека, воспитанного за границей? В Гессе тайно жило преклонение перед англичанами. К тому же он был слишком высокого мнения о своих политических способностях. За спиной у фюрера он допускал разного рода высказывания, порой даже утверждал в приватных разговорах, что это он вылепил фюрера из тюремного дерьма. Гитлер ценил его заслуги перед движением, но, честно говоря, в последнее перед побегом в Англию время Рудольф позволял себе слишком многое. Как Ганс Гербигер, возомнивший себя единственным в Германии мыслителем. У народа может быть лишь один гений, остальным должно развивать его мысли и воплощать в жизнь его идеи.

Верный Генрих на днях объяснил ему эту историю с ливанским кедром. Адольф с удовольствием посмеялся над ней и даже простил своего тезку Эйхмана, позволившего себе дипломатические шаги помимо ведомства Риббентропа.

Спасти евреев, отправив их поближе к Богу. В этом было нечто фантасмагоричное, как в саге о Нибелунгах. Зигфрид, умывающийся кровью еврейского дракона. Гм-мм… Пожалуй, неплохо. Надо подкинуть эту мысль Геббельсу. Очищение нации через кровь! Ссылки на это можно было найти в «Mein Kampf». Нет, этот Эйхман настоящий немец. Он исполнителен, знает счет деньгам и при этом не лишен чувства юмора. Надо будет сказать рейхсфюреру, чтобы он как-то отметил тезку.

Адольф Шикльгрубер не любил попов. У народа должен быть один вождь и один Бог. Католицизм растлевает нацию. Вера в Бога вредна, она лишает народ уверенности в себе. Строители тысячелетнего рейха должны быть уверены в себе и своем вожде, в него они должны безоговорочно верить, даже если он противоречит всему, что когда-то было сказано религией. Христианский тезис о загробной жизни – несостоятелен. Но вера в вечную жизнь имеет под собой определенные основания. Ум и душа возвращаются в общее хранилище, как, впрочем, и тело.

А евреи принесли в общество скотскую идею о том, что жизнь продолжается и в потустороннем мире. Можно губить души на этом свете, на том их ждет лучшая участь. Под видом религии еврей внес нетерпимость туда, где именно терпимость являлась подлинной религией: чудо человеческого разума, уверенное независимое поведение и вместе с тем смиренное осознание ограниченности всех человеческих возможностей и знаний. Это еврей построили алтарь неведомому Богу. Тот же самый еврей, который некогда протащил христианство в античный мир и загубил его, теперь вновь нашел слабое место: больную совесть современного мира. В первый раз он из Савла стал Павлом, теперь из Мордухая обратился в Маркса. Он протиснулся сквозь щель в социальной структуре, чтобы несколькими революциями потрясти мир.

Способные нации должны руководить подчиненными менее способными. Еврейство разрушило этот миропорядок. Чем решительнее будет вестись борьба с евреями, тем неизбежнее однажды народы мира повергнут большевизм. Еврей – катализатор, воспламеняющий горючие вещества. Народ, среди которого нет евреев, обязательно вернется к естественному миропорядку. И в этом Адольф Шикльгрубер видел свою историческую миссию.

Лед и пламя. Вера и неверие – вот два кремня, из которых высекутся искры, освещающие будущее. Но прежде следовало сосчитать агнцев и козлищ и отделить их друг от друга. В затее Эйхмана был определенный смысл, но смысл этот был доступен пока лишь гению фюрера.

В дверь постучали, и в кабинет вошел адъютант.

– Мой фюрер, пришла Ева Браун, – доложил он.

Оттолкнув адъютанта, Гитлер выскочил в приемную. Секретарша перепечатывала на пишущей машинке какой-то документ.

– Ева! – он поцеловал женщине руку. – Как кстати!

Глянул строго на адъютанта. Тот вел себя строго – смотрел в сторону.

Уже в кабинете Адольф позволил себе поцеловать Еву.

– Я устал, – признался он. – Русские воюют с большим ожесточением, нежели я ожидал. Потери неоправданно велики. Но все-таки скоро мы закончим эту войну с русским медведем. Тогда весь мир ляжет около твоих ног, дорогая. Ты хотела бы позагорать на бразильских пляжах или побывать в Голливуде?

– У тебя круги под глазами, Ади, – сказала Ева. – Ты совсем не бережешь себя.

Как всегда выглядела она великолепно. Крепдешиновое платье ловко обегало ее стройную фигуру, светлые волосы кропотливо были увязаны в хитроумный венок, придававшие Еве целомудренный вид. В руке у нее была лакированная сумочка. Пожалуй, это был единственный человек, которого не досматривали при входе в кабинет фюрера. И единственный человек, который мог бы убить Гитлера безо всякого оружия. Своей красотой.

– У меня слишком много забот, – сказал Адольф. – Фюрер должен думать обо всем и обо всех. Впереди зима, а солдаты на фронте совершенно не подготовлены к ней.

– Тогда объяви сбор теплых вещей по всей Германии, – предложила Ева, подбирая платье и садясь в его кресло.

Фюрер улыбнулся.

– Вы, женщины, даже не представляете, из каких мелочей порою складывается победа, – сказал он. – Носильные вещи – всего лишь часть проблемы, всего лишь одно из многих слагаемых. Поговорим о тебе, дорогая. Чем ты занималась последнюю неделю?

– Ездила к сестре, – рассеянно сказала Ева. – Но дорогой! Ты должен отдыхать. Шмундт сказал, что в иные дни ты работаешь по восемнадцать часов в сутки. Это же работа на износ. А ты уже не мальчик и должен думать о своем здоровье.

Фюрер любовался женщиной.

– Пожалуй, я бы мог бросить все, – сказал он. – Мы могли бы на пять дней закатиться в горы. Хочешь в горы?

– Ты знаешь, чего я хочу сейчас, – сказала Ева, вставая. Ее губы оказались в опасной близости от губ Адольфа. От женщины пахло французскими духами и чистым женским телом – взрывное сочетание, заставляющее мужчину дрожать от нетерпения.

Оставив женщину, фюрер вышел в приемную.

– Меня нет, – сказал он. – Меня нет, даже если явится рейхсфюрер СС и скажет, что вражеские парашютисты высадились в Берлине.

Говоря эти слова, он цепко вглядывался в лицо адъютанта. К чести Шмундта, ни единый мускул его лица так и не пошевелился.

Адольф Гитлер вернулся в свои апартаменты.

Полураздетая Ева стояла, гибко изогнувшись телом, в дверях комнаты отдыха.

– Одну минуту, дорогая, – сказал Адольф. – Я хотел бы сделать тебе сюрприз.

Он достал из письменного стола кожаную коробочку, открыл ее и повесил на шею любовницы брызнувшее искрами колье.

– Не снимай его, – сказал фюрер. – Не снимай его даже тогда, когда окажешься голой.


В день своего первого совокупления, растянувшись на постели и трогая друг друга дрожащими пальцами, они еще не подозревали, что их соединила смерть и через несколько лет состоится печальное бракосочетание, похожее на похороны, где вместе с обручальными кольцами супруги обменяются маленькими ампулами, таящими в себе смерть.

Зло возвратилось, оно не могло не возвратиться, чтобы не забрать с собой маленького невзрачного человека, который много лет обоготворял зло и делал все, чтобы оно воцарилось в мире.

Раскусив ампулы, они вновь ощутили забытый было экстаз единения. Он протянул в последнем усилии руку, чтобы коснуться ее, она некоторое время мутнеющими глазами, в которых отражалась бездна, смотрела перед собой и не видела ничего, кроме собственного страха перед тем, что так неожиданно открылось ей.

И в это время в приемной загромыхали, ударяясь друг о друга еще полные пока канистры с бензином.

Завернутые в одеяла тела вынесли наружу. Было время цветения – яблони, под которыми положили тела, были усеяны белым цветом, над которым, несмотря на близкие разрывы артиллерийских гранат, назойливо кружили пчелы.

Тела полили бензином. Шмундт чиркнул зажигалкой, и занялось неяркое пламя, постепенно съедая покрывавшие мертвых одеяла. На белый цвет яблонь садилась копоть. Пчелы исчезли. И это было последнее зло, сотворенное человеком, некогда потрясшим устои всего мира. Пчелы и цветы, а не любимая женщина, были его последними жертвами. Уводя за собой в царство Аида женщину, он пытался прихватить следом и окружавший его мир.

В то же самое время, когда тела обугливались под воздействием пламени, на станциях затопленного по его приказу метро всплывали трупы женщин, детей и стариков. Взрослых мужчин, кроме инвалидов, не было. Все, кто мог держать оружие, еще продолжали держать его, умирая во славу уже несуществующего государства и его принявшего яд вождя.

Из ненаписанного романа Й. Геббельса «Смерть Нибелунга»

Глава одиннадцатая Праведники и грешники

Тьма и свет живут в человеческой душе.

Один и тот же человек способен на подлость и на гордый поступок.

Двое из заключенных попались на воровстве. Боже мой, до какой низости доложен был опуститься человек, чтобы украсть у товарищей по несчастью, присвоить жалкие пожитки, которые и имуществом назвать было нельзя. Но еще страшнее было то, что не сами заключенные поймали их за гнусным и недостойным занятием, это сделали охранники лагеря.

– Виновные будут достойно наказаны, – скорбно сказал фон Пиллад перед простуженно кашляющим строем скелетов в полосатых робах. – Воровать у товарищей по несчастью позорное занятие. Мне стыдно за них. Впрочем, чего ждать от животных, попавших в естественную для них среду обитания? Своим поведением они доказывают, что великий фюрер Германии во всем прав!

Он помолчал, оглядывая угрюмые лица кацетников. Заключенные старались не встречаться с штурмфюрером взглядами.

– Вы сами изберете им наказание, – сказал фон Пиллад. – Воровать нехорошо, очень нехорошо. Адольф Гитлер сказал, что в новой Германии не будет воров. В новой Германии не будет преступников. Великий рейх будет государством честных людей и для честных людей.

Он знал, что говорил.

Он прошел обучение в бюргере – уединенном замке-монастыре, созданном по типу тех, что когда-то использовались Тевтонским орденом. По замыслу фюрера лица, прошедшие подготовку в бюргерах, приближались к арийским идеалам и могли занимать после окончания обучения самые высокие посты в рейхе.

Испытания были жестокими.

В программу психофизической подготовки входила тиркампф – борьба с дикими зверями. Гиммлер мечтал о пантерах, но они в Германии были редкостью, и тогда их заменили огромными догами, дрессированными на человека. Обнаженные по пояс, лишенные какого-либо оружия будущие хозяева мира в течение двадцати минут должны были оказывать сопротивление жестоким псам, которых на них натравливали.

Затем проводилось испытание гранатой. На глазах свидетелей кандидат должен был выдернуть из гранаты чеку и осторожно положить гранату на собственную каску. Четыре секунды до взрыва эсэсовец должен был стоять по стойке смирно. Если граната взрывалась, оглушая кандидата, он считался прошедшим испытание, и его принимали в СС. Дрогнувший и получивший ранение получал право на пенсию по инвалидности. Погибшего хоронили с почестями за счет государства. Тот, кто трусил и отпрыгивал в сторону, подлежал уничтожению на месте. Обычно его использовали в дальнейших тренировках будущие господа.

А прошедших это испытание ждало новое – их обкатывали танками. В тесном строю, гусеница к гусенице, танки шли на эсэсовцев сомкнутым строем. У каждого из эсэсовцев была лишь саперная лопатка и двадцать четыре секунды для того, чтобы отрыть себе окоп и спастись. Невыдержавшие испытание были недостойными войти в расу господ, а потому о них никто не жалел.

В унтер-офицерских школах СС выпускник, засучив рукава и вооружившись скальпелем, должен был схватить кошку и лезвием скальпеля вылущить ей глаза, не повредив их. Каждому кандидату давалось три кошки.

В офицерских школах кошек заменяли уголовники, которым суд отказывал в заключении. Кандидат должен был голыми руками убить трех уголовников, яростно борющихся за свою жизнь. Если побеждали уголовники, они получали право на жизнь, если можно было назвать жизнью скотское существование в Бухенвальде или Дахау.

Каждый, кто вступал в СС, должен был придерживаться трех принципов – верности к рейху и его руководителям, честности по отношению к своим товарищам и ненависти к врагам. Честность – вот краеугольный камень, бывший в основании их воспитания. Эсэсовец никогда не крал, эсэсовец никогда не врал, невозможно было представить, чтобы прошедший суровую школу жизни эсэсовец занимался мародерством. Они были выше этого. Превратное представление об СС возникло тогда, когда в ряды воспитанников бюргеров влилось пополнение. Пополнение было необходимостью, слишком велики оказались потери элитных подразделений на Восточном фронте. Но именно это пополнение оказалось повинным в том, что об СС сложилось превратное представление. Так считали сами эсэсовцы.

В первые годы своей карьеры Генрих мечтал, как будет приглашен в Вевельсбург. Там, в Вестфалии, ежегодно проходила тайная мистерия, на которой председательствовал лично рейхсфюрер. В огромном замке стоял круглый стол, вокруг которого располагались тяжелые стулья для двенадцати группенфюреров. В течение недели приглашенные в замок предавались медитации и умственной концентрации.

В огромной библиотеке были собраны тысячи томов, в которых содержались сведения об арийской расе.

Вместо этого фон Пиллад попал в Польшу и оттуда на Восточный фронт. Там, ведя яростное наступление на доблестно сражавшихся русских, фон Пиллад был ранен, заслужил Железный крест, а позже, когда войска, скованные русским морозом, замерли у стен Ленинграда и в московских лесах, Генриха выдернул в Берлин его старый знакомый Адольф Эйхман, ставший к тому времени большой шишкой в СС.

– Генрих, – сказал он. – Дружище, надеюсь, ты уже достаточно нахлебался крови и покормил вшей в окопах. Ты мне нужен. Я не забыл, что ты изучал в университете философию и религиозные трактаты древности. Твоим знаниям пора найти применение, твоя голова слишком умна, чтобы оставить ее в русских просторах. Я не сомневаюсь, что ты любишь фюрера и Германию, но настало время послужить отечеству разумом, а не автоматом!

И Эйхман отправил его в Берген-Бельзен.

Генрих фон Пиллад не слишком понимал заумные речи старшего товарища, за месяцы войны он отвык от необходимости облекать простые мысли в красочные словеса. На фронте не требовалось особых слов. Для того чтобы отдать приказ или допросить пленного, требовались самые простые и незамысловатые выражения.

Честно говоря, Эйхман спас его от неприятностей. Генрих лично расстрелял одного немецкого солдата, который мародерствовал в русской деревушке, именуемой Осташкино. Следовало передать мародера в руки военного трибунала, но неприкрытый цинизм солдата возмутил фон Пиллада. Конечно, фюрер прав, несомненно славяне являлись низшей расой, но все равно нельзя было забирать теплые вещи у стариков. Немецкий солдат должен был заплатить за вещи, которые он взял. А этот недокормыш не заплатил и тем поставил немецкого солдата еще ниже обиженных им унтерменьшей.

Нахождение в лагере имело свои минусы, но и достоинств тоже хватало. По крайней мере, здесь не донимал мороз, голод, а главное – здесь не стреляли. Не надо было постоянно горбиться, чтобы не попасть на прицел русскому снайперу. У русских хватало сибирских охотников, которые могли попасть немецкому офицеру точно в глаз. Это у русских называлось «не попортить шкурки». «Ворошиловских стрелков» у русских хватало. Говорят, что за меткость этим самым стрелкам правительство выдавало золотые значки, которые вручал в Кремле чуть ли не сам Сталин.

Командование за такой значок обещало солдатам отпуск в Германии, но фон Пиллад не помнил случая, чтобы кто-то отпуск получил именно за то, что доставил значок. Нет, случалось, что русских снайперов тоже подстреливали. Только вот значков у них не находили. Хитрые русские, выходя в засады, даже документы и письма оставляли у своих командиров, а золотыми значками «ворошиловских стрелков» дорожили еще больше.

В концлагере было спокойней.

К тому же Генриху всегда нравилось заниматься разведывательной работой. Одно время он очень хотел работать в шестом отделе РСХА у самого молодого генерала рейха Вальтера Шелленберга. Адольф Эйхман обещал, что после выполнения задания в лагере молодой фон Пиллад будет работать у Шелленберга, а Генрих знал, что старому товарищу, занимавшему теперь высокий пост в иерархии рейха, определенно можно верить.

Поэтому он с увлечением занимался со старым провокатором, который из удовольствия когда-то предавал русских революционеров, а теперь из желания жить с неменьшим усердием предавал своих соплеменников.

Фон Пиллада интересовали пружины предательства.

Он понимал тех, кто предает из-за выгоды или страха. Скажем, тех, кто стучал на крипо или гестапо. Доносительство гарантировало человеку спокойную жизнь и известное вознаграждение, а потому было выгодным. И главное – тайным. Сотрудничество со службами, обеспечивающими безопасность рейха и общества, было возведено в ранг самой большой тайны, личные дела агентуры являлись секретными и недосягаемыми для простого гражданина. Поэтому стукачи иногда даже перебарщивали в своем рвении услужить. Они добавляли в свои доносы совсем немного фантазии, и эта фантазия превращала порой безобидное преступление против личности в тягчайшее преступление против государства. А крипо или гестапо в своей деятельности всегда руководствовалось одним принципом – в деле безопасности государства и общества нельзя было недоработать, уж лучше переусердствовать, чтобы потом не было упреков или обвинений в бездеятельности.

Похожая ситуация перед войной была в России, где из-за шпиономании и внутриполитической борьбы сотрудники НКВД пересажали всех своих прежних лидеров. Даже армия подверглась чистке. И все потому, что русские слишком поверили донесениям своих стукачей. А ведь должны были понимать, что человек, пишущий доносы, может быть отравлен завистью или просто ненавидит свою будущую жертву. Да мало ли причин, которые могут толкнуть человека на уничтожающую ложь?!

Понятным был тот механизм, который заставлял людей продавать секреты своей страны. Деньги! Вот был тот лакомый червячок, на который клевала жадность. Иногда деньги заменяла ненависть к стране, которая не оценила достоинств будущего шпиона.

Это фон Пилладу было понятным, хотя и отталкивало от себя именно свое патологией.

Больше Пиллада интересовали авантюристы.

Деньги для них значили мало, больше их привлекала острота ощущений и риск, который был необходимым элементом разведывательной работы. Зачастую люди с авантюрным складом характера работали на две, а то и три разведки, продавая каждой из них секреты соперников. Для таких людей не существовало запретов, они нарушали библейские заповеди и нравственные нормы любого общества с необычайной легкостью, и именно это позволяло им владеть государственными секретами и знать истинные пружины тех или иных политических ходов.

Азеф служил ему, движимый страхом.

Но тридцать с лишним лет назад им двигало совсем иное. Секреты старого провокатора заставляли Генриха замирать перед тайной. В глубине души Генрих фон Пиллад понимал, что, даже будучи хозяином жизни и души старого еврея, он все равно остается мальчишкой, чей житейский опыт совершенно не сравним с опытом предателя. Жадно расспрашивал он Азефа о деталях его падения, смутно понимая, что знание тайных пружин, которые двигали Азефом, приблизят его к пониманию сути самой работы в разведке.

К заданию Адольфа Эйхмана он относился со спокойным недоумением человека, понимающего, что его начальник блажит, но имеет на то право и основание.

Чужие жизни при этом в расчет не принимались.

Более сильные призваны господствовать, а не сливаться с более слабыми, чтобы таким образом пожертвовать своим величием. Так говорил фюрер.

Генрих фон Пиллад верил своему великому вождю.

На столе у него лежала брошюра под названием «Расовая гигиена и демографическая политика Германии». В книге много говорилось о биологических основах приумножения и сохранения нордической расы. Народ, говорилось в книге, есть мощный поток крови. Зов крови и земли – вот то, что двигало человечеством.

Жалость и смирение были ненужным атрибутом жизни неудачников. Жалость вела к слиянию со слабыми, смирение подрывало корни нордического благополучия.

Жалость ничего не значила для Генриха фон Пиллада, но чувство справедливости, воспитанное в бюргере, не давало ему быть спокойным и довольствоваться достигнутым.

– Что ты думал, когда давал согласие работать на охранку? – спросил шарфюрер.

– Я уже не помню, – утомленно сказал Азеф. – Это было так давно…

– И все-таки… Ты пришел к выводу о необходимости сотрудничества после размышлений или согласился, не раздумывая?

Азеф пожевал губами, задумчиво глядя в прошлое.

– В ту ночь мне было не до сна, – сказал он. – Сами можете представить, господин шарфюрер… Пусть семейство не столь уж и благородно, но скандал, скандал! Водка у вас, извините, паршивая, российской во многом уступает, а главное – не берет до такой степени, чтобы отчаяние веселью место уступало. И под утро вспомнилась мне старая притча. Я вас не утомил?

– Мне даже интересно, – искренне сказал немец.

– Жил-был один волшебник. Овец у него было немерено, а пастухи никудышные. Вот овцы и разбегались. Они знали, что будет делать с ними этот волшебник, который, надо сказать, был большим любителем баранинки. Однажды волшебник задумался, как ему сделать так, чтобы любимые его овечки не бегали и были всегда под рукой. Он долго думал, а потом внушил овечкам, что он не злой кровожадный волшебник, а душевный и ласковый правитель, который только что и думает о бараньем счастье и благе. А бараньим вожакам он внушил мысль, что они не бараны, они сильные и мужественные вожаки, настоящие львы.

– И что же из этого вышло? – поднял голову от бумаг фон Пиллад.

– Вышло то, что бараны перестали бегать, и были всегда под рукой у волшебника, который любил баранину, – грустно усмехнулся заключенный. – Вот тогда я и подумал, уж если все равно придется прожить баранью жизнь, не худо было бы хотя бы воображать себя вожаком из львиного сословия. И утром я дал согласие на негласную работу.

– Разумеется, у тебя припасена какая-то мораль, – усмехнулся шарфюрер.

– У каждой истории есть своя мораль, – внезапно помрачнев, сказал Азеф. – Боюсь, что мораль этой истории придется вам не по душе.

– Валяй, – с внезапным благодушием сказал фон Пиллад. – Сегодня можно, у меня сегодня вегетарианский день.

Азеф задумчиво пожевал губы, оценивающе глянул на собеседника и решился:

– Ваш волшебник тоже хорошо знает дело. Боюсь, что однажды его баранам придется совсем худо. Но это не столь уж и важно, господин шарфюрер, главное, чтобы было хорошо вожакам.

Шарфюрер встал, внимательно осмотрел заключенного, покачиваясь с носка на каблук, он некоторое время размышлял, не следует ли ему наказать кацетника за нахальство в оценках вождей рейха. Потом решил, что не стоит: все-таки он сам дал Азефу повод.

– Наглец! – сказал он. – Нет, все-таки фюрер был прав, когда запретил вам жить среди настоящих людей. Еврей подобен глупому голубю, он обязательно нагадит в руку, из которой клюет!

Встав у окна, шарфюрер долго смотрел на открывающийся из этого окна унылый вид лагеря, потом повернулся.

– Вернемся к нашим баранам, – сказал он и внезапно ощутил всю двусмысленность своих слов. – Что последнее время говорит вожак стада?

– Последнее время он изъясняется исключительно притчами, – вздохнул Азеф. – Похоже, это привычная форма выражения своих мыслей для каждого, кто берется руководить стадом…

– Не забывайся, – построжел лицом фон Пиллад, и этих слов было достаточно, чтобы добродушная улыбка сползла с морщинистого лица заключенного. Именно так! Беспородный пес должен знать свое место, ему никогда не сидеть на равных за столом со своим господином.

Фон Пиллад вернулся за стол и сел, вытягивая в сторону Азефа длинные ноги в начищенных сапогах.

– Ладно, – лениво сказал он. – Отвлекись от лишнего рвения, Азеф. Выкладывай притчи вашего проповедника.


Не относись к притче пренебрежительно. Подобно тому, как при свете грошовой свечки отыскивается оброненный золотой или жемчужина, так с помощью притчи познается истина.

Шир-Гаширим Раба

Глава двенадцатая Притчи в ночном бараке

Истошно кашляющий во сне барак похож на круг ада.

Можно не сомневаться, что дьявол признал бы Берген-Бельзен своим владением, доведись ему в нем оказаться. Казалось невозможным, чтобы здесь велись разговоры, полные внутреннего смысла и воспоминаний о жизни, оставленной за воротами лагеря.

– Мы здесь сдохнем, – хмуро сказал Фома. – Даже странно, что они нас не прикончили сразу. К собакам из охраны они относятся куда более гуманно. Ах, если бы я умер тогда в Веймаре от брюшного тифа! По крайней мере, я бы не знал, что существуют периоды хуже революций! Слава Богу, мама не дожила до этих дней. Ее сердце просто не выдержало, когда соседи начали громить отцовский магазин. Представляете, многим из них отец частенько давал продукты в кредит, он даже устраивал распродажи! Его дядя Соломон говорил: «Меир, доброта погубила не одного человека, она погубит и тебя. Меир, помни – человеку всегда воздается за добро злом». И он был прав! Отцу пришлось-таки отвечать за его доброту! Да что отец, нам всем пришлось оплачивать его счета, иначе почему бы я оказался здесь, а сестры поехали к новому месту жительства в треклятую Польшу, в которой у нас нет ни одного родственника! Я не понимаю, почему они должны жить в каком-то Освенциме, а я даже не могу написать им письма!

Он помолчал, прислушиваясь к стонам и надсадным кашлям, потом пробормотал:

– А ведь как было все хорошо! Мне было двенадцать лет, и в субботние дни мы с отцом шли в парк около берлинского зоопарка. Отец шел в черной шляпе и в черном костюме-тройке, у него была темная борода, и знакомые немцы раскланивались с ним – тогда они не знали, что евреи должны сидеть в лагерях и таскать тяжелые носилки с землей, когда делится их имущество.

Они сидели в темном углу барака. В маленькие подслеповатые оконца был виден свет прожекторов на сторожевых вышках. Свет выхватывал из темноты то одно, то другое лицо, и тогда Азеф отмечал, как они не похожи друг на друга, эти люди, с которыми его связала неумолимая судьба. Ему хотелось жить общей болью и несчастьем, но это было невозможно – еда, которую приносил в кабинет фон Пиллада пожилой ефрейтор, непреодолимо разделяла Евно Азефа с соседями по нарам, обещание спасения, данное ему гестаповцем, заставляло его совсем иначе смотреть на заключенных. Близилась остановка, на которой безжалостный контролер должен был вывести из вагона всех, кто не имел билета на дальнейший проезд, а Азефу этот билет был обеспечен за послушание и предательство.

– Не в того стрелял Грюншпан, – тоскливо вздохнул в темноте Андрей. – Не в того… Зачем ему был нужен этот дипломат, который был всего лишь проводником чужих идей? Надо было… – он замолчал, в темноте на мгновение сверкнули его глаза, и было слышно учащенное прерывистое дыхание.

– Мы здесь сдохнем, – повторил Фома. – Иногда я думаю, чего они тянут? Лучше умереть, чем выслушивать оскорбления и подвергаться унижениям. Разве это жизнь? Человеческая тень всегда следует за человеком, но никто никогда не утверждал, что тень живет. Знаете, мне уже не страшно. Мне даже уже хочется, чтобы все быстрее закончилось. Лучше испугаться один раз, чем делать это по сто раз на дню.

– В чем же дело? – меланхолично спросил из глубины жестких деревянных нар Иаков. – Колючая проволока под током. Два шага, и ты свободен. Если ты уже не можешь терпеть. Давай, действуй, для этого даже не надо дожидаться дня!

– Ты же сам знаешь, в чем дело, – хмуро сказал Андрей. – Я не могу наложить на себя руки сам. Очень не хочется вечность быть неприкаянным. Бог не прощает самоубийц. Другое дело, если я предстану перед ним после мученической смерти. Тогда мне будет обещано прощение. Зачем же я буду лишать себя пусть и загробного, но будущего?

– Ты смотри, какой рассудительный! – язвительно сказал Иаков. – Не иначе твой отец был таким же.

Рядом с Иаковом тяжело заворочался Ицхак Назри.

– Глупые евреи, – мягко сказал он. – Лучше послушайте одну старую историю, она имеет к нам самое прямое отношение. Однажды умер старый раввин. Поскольку он чтил Тору и не нарушал установленных Богом правил, Всевышний отнесся к нему снисходительно и спросил, чего равви хочет. Ободренный Божьей милостью равви попросил показать ему рай и ад. «Будь по-твоему», – сказал Бог. Он завел священника в комнату. Там стоял большой котел, около которого сидели несчастные люди с ложками. В котле был суп, но ручки у ложек были такие длинные, что всякий мог дотянуться до котла и зачерпнуть из него супа, но никто не мог поднести эту ложку ко рту. Поэтому все были голодные и несчастные. «Это ад», – сказал Бог. Потом он привел равви в другую комнату. Там сидели точно такие же люди, с точно такими же ложками, а посреди комнаты стоял котел с супом. Только люди там были счастливые и сытые. «Это рай», – сказал Господь. «А в чем разница, Господи?» – спросил недоуменный равви. «В раю люди научились кормить друг друга», – объяснил Бог.

Некоторое время в бараке царила тишина.

– Вечно ты вылезешь, Ицхак, со своими поучениями, – с досадой сказал Иаков. – Если верить тебе, то я должен вылизывать этого нытика, все достоинство которого лишь в том, что в беде он оказался рядом.

Ицхак Назри покачал головой, но во тьме этого никто не увидел. Луч прожектора на мгновение высветил изможденное лицо Андрея. Он саркастически улыбался. Странное дело, даже перед лицом ожидавшей их смерти люди продолжали шутить и смеяться, житейски поддевали друг друга, ссорились и даже ругались, хотя все ссоры были глупы и бессмысленны перед ожидавшей людей Вечностью.

Вечером этого дня Ицхака вызвал штурмфюрер фон Пиллад.

– Слушайте, – деловито сказал он. – Вы умны, и вам не откажешь в некоторых способностях. Ваши знания нужны рейху. Что вы скажете, если мы заберем вас из лагеря и создадим сносные условия для жизни? Вами интересуется рейхсфюрер. Он видит способных людей. В его усадьбе работают разные люди и с самыми разнообразными специальностями. Не хотите занять место среди них? Время пошло, я жду вразумительного и точного ответа!

– Отказ, конечно, ускорит приближение моего конца? – мягко спросил Назри.

– Все люди смертны, – философски сказал штурмфюрер.

Исхак поразился его молодой горячей энергии и покачал головой.

– Тогда я останусь с теми, кто нуждается во мне, – сказал он. – Поверьте, господин штурмфюрер, я боюсь смерти и хочу жить, но мой Бог требует, чтобы я остался с теми, кто обречен на страдания… Мне тяжело отказываться, господин штурмфюрер, но я вынужден это сделать.

– Ваш Бог, – фыркнул фон Пиллад. – Что он сделал, чтобы уберечь вас всех от несчастий? Я поражаюсь, вы поклоняетесь тому, кто ничего не сделал для вас. Я же предлагаю тебе пусть временное, но спасение. Для тебя я больше, чем Бог!

В какой-то мере он был прав, для обреченного на смерть, как это ни странно, судья и палач остаются единственной надеждой на земле, кроме них есть только чудо. Приговоренный к смерти всегда становится верующим, он либо верит в Бога, либо надеется на чудо, а разве это, в конце концов, не одно и то же?

– Неужели ты выберешь вместо свободы вонючий барак, из которого каждое утро выволакивают десяток трупов? – удивленно спросил фон Пиллад.

– Мне страшно, – сказал Ицхак. – Но я не могу иначе, господин штурмфюрер.

– Искушение закончено, – сказал Пиллад. – Второй раз тебе никто не сделает такого предложения, рыжий идиот! Убирайся! Мне не о чем больше с тобой говорить. Ты выбрал общение с мертвецами вместо того, чтобы встать рядом с теми, кто тайно влияет на судьбы мира. А ведь им было абсолютно наплевать на то, что ты еврей, для них главное в том, что ты обладаешь магическими способностями.

– Я только человек, – покачал головой Ицхак Назри. – Я всего лишь слабый человек, господин штурмфюрер.

Сейчас, рядом с товарищами он молчал, мучительно пытаясь понять, кто из них понял и одобрил бы его отказ.

– Послушай, Ицхак, – сказал Фома. – Ты у нас все знаешь. Чем кончатся наши муки? Будут ли когда-то наказаны палачи? Будет ли восстановлена справедливость? Или все это надолго, а для нас уже навсегда? Поступит ли Господь по справедливости?

– Ты нуждаешься в утешении? – сказал Назри. – Сам Господь нуждается в утешении. Ведь если виноградник был у виноградаря, а пришли люди и вырубили его, то кто более в утешении нуждается – виноградник или виноградарь? Дом сожгли – кого утешать надо: дом или хозяина? Так говорил Господь. «Пришел Навуходоносор и разрушил виноградник Мой, вас изгнал, и обитель мою сжег, – в утешении я нуждаюсь. Утешай Меня, утешай Меня, народ мой»! А что касается справедливости… Разбойнику, что разбойничает на дорогах, рано или поздно отрубают голову, но есть ли утешение в том для его жертв?

Молчание воцарилось в бараке.

В наступившей тишине был слышен тяжелый гул высоко летящих самолетов. Самолеты летели в направлении Берлина.


И Он оставил их в руках диких зверей на съедение. И Он призвал семьдесят пастырей – и отверг тех овец, – чтобы они пасли их, и сказал пастырям и их товарищам: «Каждый из вас должен пасти овец, и все, что Я вам прикажу, то делайте! И Я предаю их вам по числу и буду вам объявлять: кто из них должен погибнуть, тех истребляйте!» И Он призвал другого и сказал ему: «Замечай и смотри за всем, что будут делать пастыри с этими овцами: ибо они будут губить их более чем Я им повелел. И всякий излишек, и уничтожение, которое будет совершаемо пастухами, запиши, и именно: сколько губят они по Моему повелению и сколько по своей собственной воле; и запиши о каждом пастыре в отдельности все, что он губит».

Книга Еноха, 17–89

Глава тринадцатая Записи на скрижалях

Главное административно-хозяйственное[1]

Управление СС Управление D —

концентрационные лагеря. Оранненбург, 5.09. 1940 г.

D11/1 23 MA/Hag.


О заключенных евреях

Комендантам концлагерей Бухенвальд, Дахау, Флоссенбюрг, Гросс-Розен, Маутхаузен, Натцвейлер, Нейенгамме, Нидерхаген, Равенсбрюк, Саксенхаузен, Штутгоф.

Рейхсфюреру СС угодно, чтобы все расположенные на территории империи концлагеря были очищены от евреев. Поэтому все находящиеся в Вашем лагере евреи должны быть переведены в Освенцим или Люблин. Прошу сообщить мне до 9 числа сего месяца число сидящих в Вашем концлагере евреев и при этом специально отметить, кто из этих заключенных используется на работе, если это не позволяет перевести их немедленно.

Начальник отдела D11

Маурер, оберштурмфюрер СС

Гиммлер внимательно дочитал документ до конца, снял пенсне и стал задумчиво протирать линзы специальной бархатной тряпочкой, которую он постоянно хранил в футляре.

Это было действо, предназначенное для того, чтобы обдумать документ и прийти к какому-то заключенному. Рейхсфюрер был слишком методичным человеком, чтобы высказываться о происходящем, тем более о документе, которое готовила подчиненная ему служба, слишком поспешно и невнятно. Указания должны быть ясными и понятными любому, кто с ними ознакомится.

– Не вижу в списке Берген-Бельзена, – задумчиво отметил он.

– Вы же сами сказали, что этот лагерь какое-то время будет подчиняться непосредственно Эйхману, – удивился обергруппенфюрер Отто Гоффман, делавший утренний доклад. Обергруппенфюрер был начальником Главного расового и переселенческого управления СС, а следовательно, владел предметом доклада, как всякий немец, добросовестно делающий порученное ему дело.

– Верно, – удовлетворенно согласился рейхсфюрер. – Тем не менее мы не можем выводить этот лагерь из-под имперского влияния. Даже если контроль поручен человеку, имеющему определенные и, я бы сказал, значительные заслуги перед рейхом. Сколько евреев находится в лагере?

Обергруппенфюрер Гоффман торопливо зашарил глазами по подготовленным ведомостям. Рейхсфюрер с отеческой улыбкой терпеливо наблюдал за подчиненным.

– Отто, – с мягкой укоризной сказал он. – Каждый живой еврей есть имущества рейха. И мертвый еврей, пока он не превратился в дым или не захоронен, тоже является этим имуществом. Я уважаю Эйхмана, как трудолюбивого и исполнительного работника, но он всего лишь распорядитель, а не хозяин.

– Сто сорок четыре единицы, – сказал обергруппенфюрер. Полное лицо его апоплексически побагровело, галстук врезался в мощную шею.

– Сто сорок четыре еврея, – с мягкой улыбкой сказал Гиммлер. – Что ж, Адольф Эйхман не лишен определенной театральности. Вы любите театр, Отто?

– Разве можно не любить театр, господин рейхсфюрер? – удивился Гоффман. – Я всегда с удовольствием хожу в Берлинский театр. Особенно если играет эта красавица Ольга Чехова. Она прекрасная женщина и изумительная актриса!

– Восхищаетесь славянкой? – поднял брови рейхсфюрер, с удовольствием наблюдая, как тушуется обергруппенфюрер. – Ладно, ладно, не смущайтесь. Эта женщина очаровала даже фюрера, а фюрер знает толк в женской красоте. В жилах этой женщины течет немецкая кровь.

Неторопливо он надел пенсне, встал из-за стола и с непонятной улыбкой прошелся по кабинету. Весь он был домашний, даже строгий черный мундир на Гиммлере смотрелся гражданской одеждой, и Отто Гоффман вдруг понял, почему рейхсфюрера в СС любовно прозвали «наш маленький Гейни».

– Фрау Ольга, – пробормотал Гиммлер. – Очаровательная госпожа Чехова…

Он вдруг вспомнил, как совсем недавно он разговаривал о театре с фюрером. Как ни странно, причиной разговора вновь стала полубезумная идея Эйхмана.

– Генрих, – спросил фюрер. – Вы любите театр? Безусловно, он есть отражение жизни. В 1925 году я жил в Байройте. Боже мой, какое это было время! Я жил в доме подруги матери Елены Бехштейн. Иногда я смотрю фотографии, их тогда во множестве сделала дочь Бехштайнов – Лотта. Днем я расхаживал в баварском костюме. Ну, вы сами знаете, открытая рубашка, короткие кожаные штаны, чулки до колена и черные полуботинки. Вечерами или если мы ехали на фестиваль, который готовил Зигфрид Вагнер, я надевал смокинг или фрак. В свободные дни мы ездили в Фихтелевы горы или во франконскую Швейцарию. Генрих, это была сказочная жизнь! Я слушал там «Парсифаля» с Клевингом. У него были сказочная фигура и голос! Я приходил в экстаз, слушая «Волшебство страстной недели»! Там же я посмотрел «Кольцо Нибелунга» и «Нюрнбергских мейстерзингеров». Вы представляете, Генрих, партию Вотана исполнял еврей Шорр! Это было прямое оскорбление немецкой расы! И это было сделано намеренно, ведь они могли доверить эту роль Брауну или пригласить исполнить партию Роде из Мюнхена. Но им было наплевать на достоинство нации!

Гиммлер усмехнулся неожиданной повторяемости событий и повернулся к терпеливо ждущему обергруппенфюреру.

– Идите, – отпустил он его. – Идите, Отто. Жизнь стала труднее, я бы рекомендовал вам посетить музкомедию. Сходите на «Летучую мышь». Это хорошая зарядка для организма. Смех лечит все болезни, он дает возможность смотреть на жизнь более оптимистично.

Оставшись один, Гиммлер некоторое время бесцельно перебирал бумаги, не вдумываясь особенно в смысл написанного в них.

Сам Гиммлер не испытывал ненависти к евреям, более того, прежде он со многими из них поддерживал если не приятельские отношения, то, по крайней мере, встречался с ними на правах хорошего знакомого. Бакалейщики, зеленщики, продавцы птицы, которым Гиммлер поставлял кур и индеек со своей птицефабрики, искренне порадовались неожиданному возвышению знакомого и соседа. «О, Генрих, – говорили они в тридцать четвертом. – Вы теперь сидите так высоко, что, наверное, и не помните своих старых друзей. Однако вы ведь не откажете им в защите, если случатся какие-нибудь неприятности?»

Теперь из них почти никого не осталось. Те из них, кто еще оставался жив, находились в концентрационных лагерях или вообще покинули страну.

Однажды в разговоре с Герингом, которого рейхсфюрер откровенно недолюбливал за его псевдоаристократические замашки, Гиммлер спросил, откуда у того такая ненависть, ведь с некоторыми Геринг воевал в Первую мировую войну, одно время, пусть и непродолжительное, механиком, обслуживающим самолет, на котором летал Геринг, был еврей. А ведь от него зависела жизнь Геринга.

Некоторое время Герман Геринг подозрительно смотрел на рейхсфюрера, справедливо ища в его словах подвох. Случившийся при этом разговоре доктор Геббельс с интересом наблюдал, как министр выкрутится из интересного положения.

– Агитаторы, – наконец проворчал Геринг. – Все дело в агитаторах, Генрих.

Во времена Веймарской республики безработный летчик Герман Геринг оказался в разъяренной толпе, которую подстрекал агитатор с характерной внешностью. Геринг был в форме. Толпа пыталась сорвать с него Железный крест и погоны. Особенно старались женщины. После этого случая Геринг убедил себя в том, что социалисты и евреи одно и то же, все беды общества происходят именно от них. В одно из воскресений ноября в центре Мюнхена на Кенигсплац проходила манифестация. Именно там он познакомился с невысоким человеком с острым профилем и маленькими черными усиками. Этим человеком оказался Гитлер, о котором к тому времени уже начали говорить в Баварии. Их знакомство переросло в дружбу. Отныне его престиж героя войны, летчика из блестящей эскадрильи Рихтгофена работал на национал-социалистов.

Вместе с тем ненависть, которую Гитлер так необъяснимо питал к евреям, не находила в Геринге того живого отклика, какой она находила у Геббельса или Лея.

Он всегда заступался за своих друзей-евреев, служивших с ним в армии, и с безаппеляционностью нацистского бонзы брал их под свое покровительство, вырывая, если это было необходимо, даже из лап гестапо.

Был в жизни Германа Геринга еще один маленьких штрих, о котором был прекрасно осведомлен рейхсфюрер. В дни ноябрьского путча 1923 года Герман Герин получил две пули в живот во время перестрелки на мюнхенской улице Фельдгернгале. Ему тогда удалось скрыться в доме еврейской семьи Баллен. Вскоре верные люди провели Геринга через австрийскую границу и далее в Инсбрук, где будущему рейхсмаршалу сделали операцию. Геринг умел быть благодарным. Семейство Баллен находилось под его покровительством, и некоторые чины из гестапо имели серьезные неприятности из-за того, что не приняли это обстоятельство во внимание.

Но это касалось лишь тех, кому Геринг был чем-то обязан. К остальным он был равнодушен.

Гиммлер понимал и даже уважал слабости Геринга, но считал его рабом обстоятельств. Слишком подвержен был маршал сентиментальности. Это вредило Герингу, делало его зависимым от несчастий отдельных лиц и, следовательно, вредило рейху. Государственный деятель должен быть независимым, над ним не должны довлеть жалость и сострадание, он не должен нуждаться, он не должен быть слабым, государству такие не нужны, государство само нуждается в постоянной подпоре сильной личностью.

Сам Гиммлер был свободен от нравственных предрассудков и глупых обязательств.

Рейхсфюрер считал, что все находится в руках провидения. Гиммлер был мистиком. Он верил своему личному астрологу и считал, что все события на Земле подчинены ходу звезд в небесах.

Великая Германия явилась следствием хода истории. Ее вождь волен был строить великий рейх в соответствии со своими философскими и архитектурными планами. А следовательно, все происходящее было оправдано движением звезд.

Ненависти к евреям Генрих Гиммлер не испытывал. Они были глиной, которая шла на изготовление кирпичей для германской крепости. Что поделать, если в этом промышленном процессе им суждено было уйти в небытие?

Поэтому, посещая концлагеря, рейхсфюрер обращал особое внимание не на людей, которые в них сидели, а на организацию работы. Иногда он даже брал в поездки свою дочь Гудрун. Девочке нравилось внимание со стороны лагерных должностных лиц. Из поездок в лагеря она возвращалась счастливая и с множеством подарков. Она видела, с каким уважением относятся к ее отцу в лагерях, а это укрепляло авторитет Гиммлера в семье.

В семейной жизни рейхсфюрер не был счастлив, но чувство ответственности, позволившее ему стать одним из первых лиц государства, не позволяло ему уйти. Так рейхсфюрер и разрывался между женой и любовницей. От обеих у него были дети. Рейхсфюрер полагал, что человек, не чувствующий ответственности перед детьми, не может руководить народом, ведь он должен любить свой народ куда больше детей.

К евреям Генрих Гиммлер старался относиться как к участвующим в процессе государственного строительства среднестатистическим единицам. И наплевать ему было на то, что в этом строительстве евреи принимали участие жизнью и смертью. В конце концов, истинные германцы, тевтонцы, если хотите, они тоже отдавали свои жизни на полях сражений. Чем евреи были лучше элиты рейха?

Польза для государства была главным для рейхсфюрера. Если еврею суждено умереть, то он должен это сделать с максимальной пользой для рейха. Смерть не должна быть бессмысленной, поэтому Гиммлеру не нравилась затея Эйхмана. Эта затея обесценивала человеческий материал. Умереть легко. Прежде чем умереть, каждый еврей должен был выполнить свой долг перед обществом – искупить вину своей жизни работой.

Вернувшись к столу, Гиммлер поправил пенсне и снова углубился в чтение документов.


Срочно – секретно

Рейхсфюреру СС

Исходящий N 229793 от 16.12.1942 года

21.00 – Gr

Информационное сообщение

В ходе усиленной доставки рабочей силы в концлагерь, завершить которую по приказу необходимо до 30.01.1943, в отношении евреев надлежит действовать следующим образом:

1. Общее число: 45 000 евреев.

2. Начало переброски: 11.01.43 года.

Окончание переброски: 31.01.43 года (имперские дороги не в состоянии в период с 15.12.42 по 10.01.43 года предоставить особые поезда для эвакуации, ввиду усилившихся перевозок отпускников из состава вооруженных сил).

3. Разбивка на группы: эти 45 000 евреев делятся на 30 000 евреев из района Белосток и 10 000 евреев из гетто Терезиенштадта. Из них 5000 трудоспособных евреев, которых до сих пор использовали в гетто на необходимых мелких работах, и 5000 вообще нетрудоспособных евреев, в том числе и старше 60 лет. Эту возможность использовать в интересах расширения гетто, так как это мероприятие несколько уменьшит слишком большой контингент, насчитывающий 48 000 единиц. Прошу выдать на это особое разрешение. Как и до сих пор, для эвакуации будут отбираться только те евреи, у которых нет особых связей и знакомств и которые не имеют высоких наград. 3000 евреев из оккупированных областей Голландии, 2000 евреев из Берлина. Итого 45 000 единиц. В эти 45 000 включены так же нетрудоспособные (старики и дети). Учитывая реальное соотношение, при отборе прибывающих в Освенцим евреев, по меньшей мере 10–15 тысяч окажутся пригодными для использования в качестве рабочей силы.

Начальник полиции безопасности и СД 1Y В4 Клейн А – 2093/42 Клейн секр. (391)

Исполняющий обязанности Мюллер, группенфюрер СС

Глава четырнадцатая Расчеты для ада

Человек, который хочет работать, ищет способ, как эту работу выполнить. Бездельник всегда ищет причину, по которой работу выполнить невозможно.

Адольф Эйхман относился к первой категории работников и удивлял своей работоспособностью весь аппарат СД. Действительно, порой было трудно поверить, что объем работ, выполнявшийся оберштурмбаннфюрером, можно выполнить в течение одного дня. Начать день в Дахау, а закончить его в Швейцарии, решая противоположные по значимости для рейха задачи.

Эйхман не зря имел превосходные характеристики от руководства.

Он умел, а главное – любил работать.

– Прекрасно, – сказал оберштурмбаннфюрер, закрывая округлую дверцу муфельной печи. – И какова производительность этого чуда?

– Мы увеличили производительность каждой, – сказал доктор Прюфер.

Он был представителем администрации Машиностроительного завода по строительству отопительных сооружений «И. А. Топф и сыновья», где работал старшим инженером.

– Наша фирма всегда охотно выполняет ваши заказы и идет навстречу пожеланиям своих основных клиентов. Эти новые печи предназначены для кремации, и их производительность в комплексе составляет 1440 трупов в сутки. Неплохо, господин Эйхман, не правда ли? Мы обсуждали возникающие проблемы с генерал-майором Каммлером. Он был удовлетворен качеством нашей работы.

Эйхман еще оглядел печь.

– Что ж, – рассудительно сказал он. – Доктор Каммлер в высшей степени знающий специалист. Вы предусмотрели автоматическую подачу сырья в печи?

Прюфер снял шляпу и вытер высокий лоб цветным носовым платком.

– У этой модели – нет, – признался он. – Но все последующие крематории будут оснащены транспортерными лентами. Физический труд будет сведен к минимуму – погрузка трупов на линии и чистка печей. Пепел, господин оберштурмбаннфюрер, от него никуда не денешься.

Эйхман кивнул.

– Пожалуй, я тоже удовлетворен, – объявил он.

– Вы не хотите увидеть работу печи в действии? – робко поинтересовался Прюфер.

– Увольте, – засмеялся Эйхман. – Терпеть не могу этого запаха. И потом – сажа… После посещения Треблинки мне пришлось выбросить мундир и фуражку. Знаете, доктор, в нашем деле самое главное – это подобрать исполнителей, лишенных обоняния. Воспитать все остальные необходимые качества значительно легче.

Они вышли из крематория.

По безлюдному плацу гулял ветер, завивая маленькими смерчиками пыль. У белого домика коменданта лагеря занимались строевой подготовкой провинившиеся охранники. День был достаточно теплым, и синева неба едва нарушалась проседью облаков. Чистота царила в лагере. Такой чистоты Эйхман не видел даже в Бухенвальде, где жители были буквально помешаны на регулярной тотальной уборке города и даже выходили на улицы, чтобы обеспечить своему уютному городу необходимый порядок.

– По поручению руководства завода разрешите пригласить вас на скромный обед, – с легкой улыбкой сказал Прюфер.

– Надеюсь, это не будет рассматриваться как взятка? – пошутил Эйхман. – Благодаря нам у фирмы «Топф и сыновья» довольно много заказов.

– Да, – сказал Прюфер. – Большая часть Германии, значительная часть Европы. Даже итальянцы заинтересовались нашими изделиями. И все благодаря СС, господин оберштурмбаннфюрер!

Эйхман покровительственно похлопал инженера по плечу.

– Держитесь за СС, Карл, – сказал он. – В наше время это беспроигрышный вариант. Все иные приводят лишь к убыткам.

Держитесь СС! В этом была истина тех лет.

Самая могущественная организация Европы, загадочный орден, строящий никому еще непонятное общество, в котором порядок был движущей силой, тем рычагом, которым СС переворачивал мир, имея опорой расовое учение.

Все заключалось в крови. Кровь была носителем духа.

Это поняли даже добивающиеся собственной независимости представители богоизбранного народа, добивающиеся выезда евреев в Палестину. С самого начала века они пытались строить свой рейх на каменистых землях Малой Азии. Неудивительно, что германская национальная политика пришлась им по душе. Знаменитый еврейский лидер Бен-Гурион восторженно отметил: «То, чего не могла достичь за многие годы наша пропаганда, совершил за одну ночь несчастный случай».

Держитесь СС!

Печатный орган СС «Das schwarze cor» в середине тридцатых годов с умилением писал: «Недалеко то время, когда Палестина сможет принять назад своих сыновей, потерянных более тысячи лет назад… Пусть их сопровождают наши пожелания плюс благосклонность государства».

Немцам было от чего ликовать. Каждый эмигрант мог взять в Палестину лишь десять процентов своего имущества, остальное оставалось в рейхе. Предприниматели, выезжавшие в Палестину, способствовали притоку туда капитала. Сотрудничество двух мировых сил было выгодно обеим сторонам, поэтому и не был принят план американского президента Д. Рузвельта, которым предусматривалось создание всемирного убежища для преследуемых нацизмом лиц.

С представителем «Хаганы» Фейфелем Полкесом Адольф Эйхман познакомился еще в бытность сотрудником отдела «11-112». Было это, кажется, в тридцать пятом. Тогда они оба были моложе, фюрер еще не объявил евреев существами, стоящими в иерархии мира вне людей и животных, поэтому Фейфель и Адольф быстро нашли общий язык. Они импонировали друг другу. Кажется, в те годы они даже называли друг друга по именам и даже бегали в один публичный дом из числа тех, которые организовывал в целях обеспечения государственной безопасности Гейдрих.

В тридцать седьмом Полкес обеспечивал визит Хагена и Эйхмана на Ближний Восток. Обершарфюрер СС Герберт Хаген был тогда начальником отдела «11-112» и отправился на Ближний Восток под видом студента. Эйхман ехал в командировку как редактор газеты «Berliner tageblatt». Командировка пришлась на время арабского восстания, и в Хайфе эсэсовцы не смогли сойти на берег. Поэтому встреча с Полкесом состоялась в Каире. Командировка оказалась удачной. Полкес согласился сотрудничать с СД и передал ценную информацию о передвижном передатчике коммунистов, курсировавшем вдоль границы рейха с Люксембургом, и сообщил о просоветски настроенных арабских эмирах. Спустя некоторое время Полкес стал шефом резидентуры разведывательных служб рейха в Сирии и Палестине. Одновременно в ведении Полкеса находилась вся служба безопасности евреев в Палестине. Что и говорить, это был крайне выгодный союз!

Теперь они встретились с некоторой настороженностью.

Время изменило обоих.

У Полкеса четко обозначились залысины. Во рту у него появились золотые зубы, и Эйхман невольно обратил на них внимание. Глупо, но директивные документы не забывались. В начале их знакомства Эйхман был гауптшарфюрером и скромным сотрудником отдела «11-112». Фон Мильденштейн вложил в него много, он мог гордиться своим учеником, поднявшимся до возможных вершин германской иерархической лестницы. Совсем не даром Эйхман считался сейчас специалистом по еврейскому вопросу и сионизму. Он настолько изучил свой предмет, что в Главном управлении СД ходили слухи, что он родился в семье палестинского немца и лишь недавно переселился в Германию. На самом деле Адольф знал Палестину лишь по книгам и рассказам агентуры, он родился в Золингене и долгое время жил в Верхней Австрии, откуда и прибыл в Берлин с одобрения другого австрийца – Эрнста Кальтенбруннера.

Полкес с интересом рассматривал старого знакомого. В черных глазах еврея не было страха, в них жило нетерпеливое любопытство и желание понять, как сильно изменился Эйхман.

Они встретились в небольшом и уютном швейцарском ресторанчике на берегу Женевского озера. Полкес представил Эйхману человека, из-за которого он приехал в небезопасную Европу из Иерусалима.

Эйхман в свою очередь с интересом разглядывал сидящего напротив человека.

– Доктор Рудольф Кастнер, – представил его Полкес.

Даже на первый взгляд этот человек произвел на Эйхмана впечатление. Высокий, поджарый, с внимательным ледяным взглядом, доктор Кастнер кивнул.

– Рад познакомиться, – сказал он. – Надеюсь, вам нравится этот ресторанчик? Самое спокойное и уютное место в этом сонном царстве.

Пока официант сервировал стол, беседа велась на нейтральные темы – о правительстве Виши и поведении Де Голля, этого французского верзилы, возглавившего бежавшую из Франции армию «лягушатников». Поговорили о снабжении Берлина и урожае года. Доктор Кастнер курил ароматные сигареты, доставая их из серебряного портсигара и прикуривая от серебряной зажигалки. Вел он себя непринужденно и хладнокровно, словно беседовал с коллегой, а не эсэсовским чиновником, от которого зависела судьба евреев, оставшихся на оккупированных территориях.

Его лоск и выдержка изумляли Эйхмана.

– У вас изумительная выдержка, – заметил он. – Вы могли бы стать идеальным гестаповским офицером, доктор.

Кастнер еле заметно усмехнулся и, прежде чем ответить, сделал ленивую затяжку.

– Я уполномочен руководством сионистского движения вести эти переговоры, – сказал он. – Полкнес посвятил вас в детали?

– В общих чертах, – сказал он, умышленно оставляя инициативу собеседнику.

– Нас беспокоит судьба многих евреев, которые пока еще находятся в Венгрии, – сказал Кастнер. – Не скрою, там находится много лиц, которых мы хотели бы видеть в Палестине.

Эйхман покачал головой.

– Наши руководители смотрят на эти вещи иначе, – сказал он.

– Фюрер дал указание решить еврейский вопрос до конца сорок третьего года. Вы сами знаете, что это значит.

Кастнер внимательно посмотрел ему в глаза и спокойно стряхнул пепел в пепельницу.

– Разумеется, – сказал он. – Но хорошо известно, что из любого правила бывают свои исключения. Мы с вами могли бы поискать компромисс…

– Например? – спросил Эйхман, глядя, как Полкнес разливает вино, жестом отпустив официанта.

– Мы могли бы выплатить за каждого из тех, в ком заинтересованы, определенную сумму.

– Я не думаю, чтобы это могло заинтересовать руководство рейха, – честно ответил Эйхман. – Как я понял, вас интересует не один и даже не десять человек. Вы рассчитываете на большее.

Кастнер едва заметно кивнул.

– Возможно, речь пойдет о сотнях или даже тысячах человек, – сказал он. – Это был бы хороший гешефт, господин Эйхман. Часть денег мы могли бы перечислить на отдельный счет в ту страну, где его владельцу было бы удобно открыть его…

Эйхман засмеялся.

– Все-таки не зря говорят, что в каждом еврее живет торгаш, – сказал он. – Мы еще не договорились в деталях, а вы уже пытаетесь купить меня, доктор Кастнер. Но ведь вам прекрасно известно, что я из СС, а СС денег не берет, эсэсовцу легче потерять жизнь, чем свою честь!

Доктор Кастнер нетерпеливо взмахнул сигаретой.

– Оставим это для агитационных брошюр, – сказал он. – Я понимаю, что за вашей спиной тоже не пусто и вам трудно принять решение сразу, не обсудив его со своим руководством.

Будем говорить откровенно, мы могли бы обеспечить порядок среди тех, кто останется в ваших лагерях. Они не будут бунтовать, они не возьмут в руки оружие, они будут терпеливо дожидаться своей участи. Взамен вы закроете глаза на то, что несколько тысяч отобранных нами людей эмигрируют в Палестину. Разумеется, вопрос о денежных компенсациях остается прежним и будет определен соглашением сторон. Вы считаете это справедливым?

– Я думаю, это будет правильным, – согласился Эйхман. – Что касается отобранных вами людей… Не будет ли справедливым, если мы их немного разбавим теми, кого отберем мы?

– Согласен, – сказал доктор Кастнер. – Но вопросы компенсационных выплат на этих лиц распространяться не будут. Я полагаю, что эти люди будут противостоять английскому влиянию в арабском мире? В этом будем заинтересованы и мы. Вы создаете в Европе свой тысячелетний рейх для немцев. Мы будем делать то же самое, но в Палестине. Вы изгоняете нас из Европы, мы с этим готовы смириться. В обмен на историческую родину, с которой нас так несправедливо изгнали.

– Вы меня удивляете, – сказал Эйхман. – Я не думаю, что вы так наивны, как пытаетесь показаться. Тысячелетняя империя не ограничится Европой. Это организм, которому будет нужен весь мир. Знаете, во времена кайзера была такая песенка, – он прикрыл глаза и пропел:

Даже негритята

В Африке большой,

Даже негритята

Просятся домой:

– Хотим опять в колонию,

в рейх наш дорогой,

в рейх,

в рейх,

в рейх…

Боюсь, что ее поют и сейчас. Даже более усердно, чем раньше!

– Пусть в этом разбираются вожди, – хладнокровно сказал Кастнер. – По моему мнению, все не так страшно. Вы – молодая нация, в вас играет сила. Придет время, и она уступит место мудрости. Фюрер не вечен, вечен народ, а народу однажды надоест убивать и захочется созидать. Мы подождем.

– Ожидание может затянуться, – сказал Эйхман. – В один прекрасный день вы можете обнаружить и себя, и свой народ возле возлюбившего вас Господа. Лично мне кажется, именно в этом спасение для евреев. Вы – нация-вирус, во все времена и во всем мире вы были изгоями. Евреи оказались слишком умны для всего остального мира. Тем они и опасны. Вы достаточно умны и образованы, доктор, чтобы я опирался сейчас на исторические примеры.

Кастнер широко улыбнулся.

– Не старайтесь уязвить меня, – сказал он. – Во времена Чингисхана монголы вторглись в Персию и вырезали там всех до кого смогли дотянуться. И что же? Империя не ушла в ничто, хотя от населения ее осталось чуть более десяти процентов. Вы забываете, мы были в египетском рабстве до Моисея, тем не менее мы выжили. Нас резали римляне, но мы снова выжили. Выживем и теперь, надо только запастись терпением, а нашему народу терпения не занимать.

– Я доложу ваши соображения рейхсфюреру, – сказал Эйхман, тайно восхищаясь способностью доктора вести разговор в нужном ему направлении. – Думаю, что мы можем найти определенные точки для взаимопонимания.

Он поднял свой бокал, в котором нежно переливалось «кьянти», и доктор Кастнер чокнулся с ним, уважительно опустив край своего бокала чуть ниже бокала Эйхмана, словно признавая, что окончательное решение принадлежит собеседнику и его окружению в Германии.

– Послушайте, доктор Кастнер, – сказал Эйхман, делая маленький глоток восхитительного вина. – Но ведь тем, кто останется у нас, им ведь будет обидно, что вы спасаете избранных?

Кастнер качнул головой, неторопливо достал свой серебряный портсигар, так же неторопливо достал из него новую сигарету и прикурил от своей замечательной зажигалки. Над столом поплыл голубоватый дымок. Пожалуй, уже этот сигаретный дым был ответом Эйхману, но его собеседник все-таки сказал, твердо глядя в глаза Адольфа:

– Мы не будем их считать погибшими. Просто это будут те среднестатистические единицы, которые эмигрировали не в Палестину.

Простота, с которой этот рафинированный иудей предал своих собратьев во славу идеи еврейского государства в Малой Азии, удивила Эйхмана. Более того, она его поразила. Работая в СД, Эйхман часто встречался с предательством. Иногда предавали из-за неудовлетворенного самолюбия, чаще предавали из-за денег или иной не менее гложущей душу корысти, были и такие, что предавали из-за идеи, в большей степени это относилось к коммунистам, работающим на Советы. Но масштабы задуманного предательства, высказанного в качестве идеи в ресторанчике нейтральной страны, не могли не поразить воображения Эйхмана. В конце концов, редкие вожди могут послать на смерть целый народ лишь только для того, чтобы этот народ имел возможность вернуться на обетованную родину и посадить этих вождей на свою шею в качестве правителей.

Иуда был мелок.

Эйхман досадливо поморщился. Его идея казалась ему сейчас тривиальной и лишенной блеска.

– Хорошо, – сказал он. – Если главное уже сказано, от нас ничего не зависит. Я доложу рейхсфюреру. А пока… Пока давайте отдыхать. Немцу во время войны так редко удается почувствовать себя нормальным человеком… Как вы думаете, Фейфель, здесь есть приличные бабы? Или вы, как патриот и истинный сионист, думаете только о еврейках?

Кастнер неторопливо потушил сигарету.

– Кстати, – сказал он. – В вашем ведении находится некий Ицхак Назри. Скажу откровенно, меня очень интересует этот человек.

Эйхман торжествующе улыбнулся.

– Вы что-то говорили о среднестатистических единицах? – спросил он. – Так вот, эта самая среднестатистическая единица, которую именовали когда-то Ицхак Назри, является моей исключительной собственностью. Вы можете купить у рейхсфюрера всех евреев Европы, но не сможете купить у меня Ицхака Назри. Он мой и останется таковым до самого последнего дня!

– Пусть так, – терпеливо сказал Кастнер, закуривая новую сигарету. – Скажите, вы не заметили в нем что-то удивительное?

– У него удивительная судьба, – мечтательно и почти счастливо сказал Эйхман.


АДОЛЬФ ЭЙХМАН, оберштурмбаннфюрер СС, родился в Золингене в 1907 году. В НДСАП с 1935 года. Прирожденный организатор. Весьма одаренный, скрупулезный и трудолюбивый специалист. В СД с 1934 года, прошел путь от рядового картотетчика отдела «11—112» до компетентного эксперта по вопросам сионизма и еврейства и позже начальника отдела 1Y-В гестапо. Награжден орденами и медалями рейха. Женат. Прекрасный семьянин. По отношению к подчиненным справедливо требователен и заботлив.

Неоднократно выезжал за границу рейха для выполнения специальных заданий правительства. При выполнении заданий рейха за границей проявил себя с исключительной стороны. Пользуется уважением рейхсфюрера СС. Выполнял специальные задания руководства на восточных территориях рейха, где проявил себя как жесткий и требовательный, но справедливый руководитель.

Из служебной характеристики

Глава пятнадцатая Жизнь среднестатистической единицы

Среднестатистическая единица безлика.

Никого не ужасает, что ежегодно в автомобильных катастрофах на Земле гибнет около миллиона человек. Ужасает конкретная авария, разбитые машины, кровь и куски тел на асфальте, вопли машин «скорой помощи» и крики пострадавших. Не ужасает сообщение о том, что на Земле ежегодно от голода и болезней умирает более двух миллионов детей. Ужасает конкретный маленький рахитик со вздувшимся животом и потухшим взглядом. Даже узнавая, что на сто тысяч человек приходится сто восемьдесят две тысячи ног, мы не можем высчитать число инвалидов, ведь нам неизвестно, сколько из них потеряли только одну ногу, а сколько – обе.

До сих пор историки спорят, сколько человек погибло в гитлеровских лагерях. Оперируют миллионами и забывают, что каждый ушедший человек – это погашенная свеча и несбывшаяся надежда.

В вонючем бараке задыхались и кашляли среднестатистические единицы, сброшенные рейхом с пространства, именуемого жизнью.

Вчера еще они были разными людьми, еще только подававшими надежды или отгоревшими, словно осень, но чаще полными сил и желания жить. Вчера они были теми винтиками, без которых механизм, именуемый обществом, не мог нормально работать. Но нашелся безумный механик, который разобрал этот механизм и собрал его заново. Оказалось, что адское изобретение этого механика продолжает действовать, но уже без них, и работа, производимая механизмом, стала безжалостной и точной, потеряв без них главное – необходимость человечеству.

Но, устраненные из общества жесткой рукой, они сами не перестали быть людьми. Сколько ни пытайся унизить и произвести в скотское состояние человека, он не перестанет быть самим собой. Унизится тот, кто и при жизни был недалек от животного, станет скотом тот, кто сам жил вожделениями и кормами, человек в любых обстоятельствах останется самим собой.

В канун Рождества немецкий ефрейтор из охраны лагеря, воровато озираясь, сунул Ицхаку Назри увесистый сверток и принялся толкать его прикладом в барак, словно стеснялся своего поступка и яростно сожалел о нем.

В своем углу Ицхак рассмотрел подношение неожиданного волхва.

В свертке было пять круглых хлебов и пять продолговатых рыбин, породы которых никто не знал.

– Бог знает свое творение, – сказал Ицхак. – Дели, Симон!

Откуда-то взялся кусок газеты, в которой доктор Геббельс обещал германским поданным рай. Два пустых спичечных коробка, уравновешенных на нитке, вдетой в иглу, превратились в хитроумные весы.

– Если когда-нибудь Бог будет взвешивать человеческие поступки, – сказал Ицхак, – он обязательно будет делать это на таких вот весах. Именно на них будет видна цена слезам и горю, подлости и коварству…

– Не мешай, – сказал Симон, разрезая суровой сапожной ниткой маленькие куски хлеба на совсем уже мелкие. – Только не говори ничего под руку, ведь так легко ошибиться!

Люди сумрачно подходили к нарам. Иаков, отвернувшись к стене, называл, кому достанется пайка. Хлеб был пшеничным, он совсем не походил на лагерный суррогат, смешанный с опилками. От него пахло домом и прошлым. От рыбных крошек на хлебе исходил аппетитный дух.

– А мои в Освенциме, – сказал Фома, печально разглядывая хлеб. – Хоть бы письмо прислали… Как они там устроились, есть ли жилье… У Исава слабые легкие, надо ему больше гулять на свежем воздухе. Ему всего двенадцать, а врачи одно время даже подозревали туберкулез. Слава Богу, туберкулеза у него не оказалось, просто хронический бронхит. Я не понимаю, почему Руфь не пишет? Кстати, хоть кому-нибудь за последнюю неделю приходили письма от родных?

Никто ему не ответил.

Фома посидел немного рядом с Симоном и, сгорбившись, побрел на свое место. Все знали, что там, в щели между досок, у него лежит маленькая фотография семьи, которую Фома ухитрялся сберечь во время любых шмонов, которых в лагере было достаточно, ведь поводов к ним охране искать было не нужно.

Рыба и хлеб будили воспоминания о прошлом.

Дитерикс долго по-стариковски облизывал пальцы, потом печально сказал в пространство перед собой:

– У фрау Мельткен на Фридрихштрассе была замечательная кондитерская. Мы с детьми всегда покупали у нее меренги. Боже, какие это были меренги! Она удивительно готовила взбитые сливки. Мы ставили вазочку с меренгами на стол, и дети тут же расхватывали все пирожные…

Еще несколько лет назад будущее представлялось нам зеленой лужайкой… У англичанина Уэллса я читал рассказ… Кажется, он называется «Зеленая калитка»… Странный рассказ о человеке, который в детстве открыл попавшуюся ему на дороге калитку и оказался на цветущей лужайке. На этой лужайке играла мячом пантера. И вот он стал взрослым, но воспоминание о цветущей поляне не отпускает его, и человек, который уже стал к тому времени министром, мечтает найти зеленую калитку и вновь вступить в чудесный мир, где ему было так хорошо.

И вот ему кажется однажды, что он нашел такую калитку. Он ее открыл, шагнул вперед – но за калиткой мрак. Там нет лужайки с пантерой! Оказывается, он шагнул в шахту, в которую и провалился…

Иногда мне кажется, что мы все провалились в темную шахту и на дне ее копошатся чудовища…

Это же ощущение было и у Евно Азефа.

Ощущение, что его окружает ад, не отпускало Азефа.

Ночами ему снилось, что из темного угла барака появляется хмурый и сосредоточенный Савинков. За спиной Бориса Викторовича стоит Чернов и держит руки в карманах. Савинков наклоняется, пристально вглядываясь в изможденное лицо своего бывшего боевого руководителя, удовлетворенно кивает и негромко говорит:

– Это тебе за обман, Евно! Это тебе за обман!

И тогда Азеф слышит, как где-то внизу, ниже холма, возведенного у колючей проволоки, отделившей лагерь от остального мира, кто-то урчит умиротворенно, словно страдания людей насытили неведомую утробу.

Одним серым безрадостным утром он услышал, как кто-то хрипловато декламирует в туалете:

Этот господин в котелке,

С подстриженными усами,

Он часто сидел между вами

Или пил в уголке.

Он родился, потом убил.

Потом любил.

Потом скучал.

Потом играл.

Потом скончался.

Я не знаю, как он по имени назывался,

И зачем свой путь совершал.

Одним меньше. Вам и мне все равно.

Он со всеми давно попрощался.

Когда принесут мой гроб,

Пес домашний залает,

И жена поцелует в лоб,

А потом меня закопают,

Глухо стукнет земля,

Сомкнется желтая глина,

И не будет того господина,

Который называл себя: Я…[2]

Азеф прижался щекой к холодному острому углу грубо оштукатуренной стены и едва не заплакал от внезапного отчаяния – Савинков все не оставлял его, даже мертвый, он пытался схватить Евно Азефа из гроба и увести туда, откуда еще никто не возвращался.

Он вошел в туалет, сделал утренние дела и заторопился на построение. Охрана очень не любила опозданий на утренние построения, опоздавшие сурово наказывались поркой перед строем на специальных козлах, которые изобрел бывший учитель биологии, а ныне штурмфюрер СС Отто Блаттен.

Стоны из угла смутили Евно Азефа, и он торопливо отвернулся. В углу Фридрих Мельцер, бывший парикмахер из Дрездена, отдавался Герду Райну за две сигареты из эрзац-табака.

Все-таки Евно не повезло. На выходе его поймал ефрейтор Кранц и приказал сделать двадцать отжиманий от земли. Евно ворочался на земле, в ноздри ему бил запах гуталина от сапог охранников, над охранниками плыло сизое облако дыма.

– Ты проиграл, Вилли, – сказал один из охранников ефрейтору Кранцу. – Этот старик и десять раз не отожмется, а ты говорил о двадцати! Самое время послать его на проволоку, этот жид только зря ест германский хлеб!

– Ты дурак, Герхард! – сказал Кранц. – Из-за этого старика пристрелили Бекста. Боже упаси нас участвовать в играх, которые задуманы наверху! – он приподнял Евно Азефа за шиворот, пинком ноги в костлявый зад направил его в сторону плаца. – Быстро! Старый маразматик, тебе надо тренироваться, в твои годы надо быть в лучшей форме, ты не должен огорчать честных людей!

Вечером Азеф сидел перед фон Пилладом.

Штурмфюрер, выслушав обстоятельный доклад своего доносчика, задумчиво подергал мочку своего уха.

– Значит, он все-таки накормил их хлебом и рыбой, – пробормотал штурмфюрер. – Странно… Он казался мне более слабым человеком.

Сообщение о том, что Азеф наблюдал в туалете барака, штурмфюрер принял с необычным хладнокровием.

– Другого я и не ждал, – сказал он. – Грешники остаются сами собой в любых условиях. Они согрешат даже в аду, если у них появится такая возможность. А вы ждали иного, Раскин? Между прочим, жители Содома и Гоморры, которых наказал за гомосексуализм Господь Бог, были иудеями. Немцы в этом отношении куда чистоплотнее, фюрер приказал посадить всех гомосексуалистов в лагеря, пусть они предаются своим грешным наклонностям за колючей проволокой. Это вы постоянно бормочете о свободе и демократии. Смысл жизни в наследственной крови. А самец, как бы его ни трахали, никогда не сможет дать потомства! Так ты говоришь, за две сигареты? Щедрая плата за свальный грех! Но вернемся к делам, Раскин! Почему в твоих сообщениях нет информации о том, что ваш проповедник призывает к сопротивлению?

– Потому что он к этому сопротивлению никого не призывал, – сказал Азеф.

– Мне плевать на то, что думаешь ты. Непокорный дух должен звать к непокорности. Садись и пиши, что тебе сказано!

Видно было, что фон Пиллад не в духе. Мало ли причин могло быть у штурмфюрера для этого? Начальство накричало, или дела пошли совсем не так, как фон Пиллад этого хотел. Или неприятности случились в семье. Наконец, штурмфюрера могла просто мучать изжога. Какое дело было Евно Азефу до настроений начальства? Он пожал плечами и молча склонился над листом бумаги, пробуя с уголка перо. На столе перед Азефом стояла вычурная бронзовая чернильница. Такая чернильница была бы достойна Гете – на плоской подставке высился холм, на холме горел костер, и в пламени его темнел котел, в который были налиты чернила. Рядом с чернильным котлом сцепились в поединке дьявол и черт. Одному року было ведомо, кто в этой жестокой схватке победит.

Уже позже, лежа в вонючем бараке и слушая ночные стоны и хрипы товарищей по несчастью, Азеф пытался быть особенно честным с собой и пытался понять, что заставляет его предавать тех, кто был с ним по одну сторону баррикад. Страх? Но страха больше не было, однажды вспыхнувший животный ужас ушел, оставив место тупому отчаянию и покорностью судьбе.

Он вновь и вновь вспоминал свой разговор с фон Пилладом, уже не удивляясь превратностям этого разговора. Штурмфюрер использовал Азефа, как парикмахер использует оселок, чтобы отточить на нем бритву, которой назначено коснуться горла клиента. Азеф привык к его хамскому обращению. Возражать было глупо, не может бритвенный оселок возражать против бесцеремонного обращения с ним хозяина, не может коса протестовать против того, что ее режущую кромку отбивают часами, добиваясь немыслимой, но обязательной остроты.

– Нас часто упрекают в ненужной жесткости, – сказал штурмфюрер. – Особенно коммунисты и проросшая евреями финансовая верхушка Америки. Но ведь это их Дарвин утверждал, что жизнь – это яростная борьба видов за выживание. Чего скулить, если один вид проявил великое искусство выживания и подмял под себя остальные? Германской расе уготовано великое будущее, мы идем вперед там, где все остальные топчутся на месте, сдерживая ложной позицией гуманизма.

– Легко вместе с водой выплеснуть ребенка, – возразил Азеф. – Бескомпромиссность не лучший способ прорваться вперед. Природа не терпит расталкивания ее среды кулаками, поэтому все революции обречены на поражение. Я никогда не верил в террор, сила не сокрушает власть, ее сокрушает такая же власть, если она более надежно и всесторонне прорастает в массах.

– Глупая сентенция, – заметил фон Пиллад. Во взгляде его горело упрямство и возражение. – Побеждают не книгой, а кулаком, бомбами, пулеметами, кровью! Идею утверждают силой!

– У меня такое чувство, что это не я, а вы были знакомы с Савинковым, – вздохнул Азеф. – Вы повторяете то, что не раз говорил он. Слово в слово… Был у него такой роман, «То, чего не было» этот роман назывался. Там эти слова произносит один из героев. Кстати, там есть и о предательстве, проблемы которого столь милы вашему сердцу.

Фон Пиллад усмехнулся.

– Раскин, – сказал он. – Ты никак не можешь забыть мертвеца. Ты нерасторжимо связан с ним. А ведь он мог кончить жизнь на плахе из-за твоего предательства. Если ты неотделим от Савинкова, почему ты не покончил с собой, когда был уличен в предательстве? Почему не поступил подобно библейскому герою, самостоятельно выбрав себе наказание?

– Наверное, потому что тот предал Сына Божьего, – сказал Азеф. – А я предавал людей с их страстями и недостатками.

– Трудно предавать друзей? – с любопытством спросил Пиллад.

Азеф безразлично пожал плечами.

– Это же дело, как и всякое другое. К нему со временем просто привыкаешь и стараешься не мучить себя угрызениями совести.

Савинков так сказал о терроре Соммерсету Моэму. Английскому разведчику было трудно свыкнуться с мыслью, что убийства, способные решить политические противоречия, можно было приравнять к делу. Фон Пиллад был воспитан иначе, поэтому он даже не удивился, когда его агент назвал делом предательство. Вся страна, весь тысячелетний рейх жил в понимании, что предательство бывает преступлением, когда предают рейх и его интересы, но предательство становится благим делом, когда оно направлено на защиту интересов рейха. Впрочем, не теми же вывертами живет любое иное государство, не является ли для любого государства героем тот, кто в угоду интересам этого государства предает интересы своей страны? Не стало ли привычным деление предателей на своих хороших разведчиков и их плохих шпионов?

И опять встает вопрос – бывает ли предательство благом?

Нет в этом вопроса, человек, который отдает государственной службе бандитов и торговцев наркотиками, не действует ли он во благо общества и не является ли хорошим разведчиком, этаким чужим среди своих, пусть даже с подмоченной судимостями биографией.

Благородно ли и по совести поступает агент, разрабатывающий в камере серийного убийцу и склоняющий последнего к полному признанию его черных деяний?

Иной скажет, что это хорошо.

Но почему же виновным и грешным становится тот, кто предает своих друзей, имеющих взгляды и действующих против интересов своего государства? Особенно, если за это предусмотрена уголовная ответственность? И чем отличаются друг от друга тот, который предает товарищей из-за веры в незыблемую справедливость законов, и тот, кто делает это за деньги?

Если мы оправдываем первое, как неизбежное и полезное зло, но напрочь отвергаем второе, то следует говорить о безнравственности законов, возводящих помыслы и суждения в преступление, но не обвинять в безнравственности «стукача».

Отвергая предательство целиком, мы порой оставляем на свободе и в безнаказанности зло, позволяем убийце убивать дальше, бандиту перейти от грабежей к убийствам, насильнику продолжать калечить человеческие судьбы. Разве это не безнравственно и подло?

Но, думая об этом, можем ли мы найти золотую середину, которая удовлетворила бы все общество?

Воспитание… Именно оно порождает отношение к предательству. Это отношение различно у американца и русского, но оно схоже у русского и немца, и у ряда иных народов, которые жили под властью нацизма и сталинского государственного капитализма, и знали, каким образом режимы решают задачи охраны власти.

Человек в таком обществе только функция, которая решает государственные задачи. Впрочем, эта функция является постоянной, удивительно ли, что предательство остается единственным грехом, у которого нет светлой оборотной стороны. Ты можешь предавать из идейных соображений, можешь руководствоваться корыстью, предавать из мести и ревности, из ложного чувства патриотизма, из обиды, что тебя не оценили должным образом, но в любом случае ты предаешь того, кто тебе доверился, будь это государство, группа единомышленников или один-единственный человек, который поверил в твою бескорыстную дружбу.

Мысли эти не давали Азефу спать, он ворочался на жестких нарах, мысленно возражая фон Пилладу или соглашаясь с ним, потом из темного угла барака вышел хмурый Савинков, прожег Азефа взглядом и сказал:

– Это тебе за обман, Евно! Это тебе за обман!


Мы хотим жить, как люди живут… Ну вот я подумал: что же тут странного, что какой-то там доктор Берг – вероятно, крупный богач – провокатор? Ну испугался или, может быть, продал себя… Велика важность – продал? Ведь он же интеллигент… Интеллигенты каждый день ведь себя продают… Разве, например, чиновники не интеллигенты? А разве они себя не продают на базаре, потому что в чем служба? Служба в том, чтобы делать против народа и за то получать деньги… Ха… Ну и, значит, они себя продают.

Борис Ропшин (Савинков). Из романа «То, чего не было»

Глава шестнадцатая Запах дерева, небес и земли

Древесина подобна человеческой плоти.

В одном случае она являет собой мягкость и покорность замужней женщины, берегущей свой очаг. Такова древесина у липы и ореха, она податливо, мягко обволакивает резец, впуская его в свои глубины и раскрываясь навстречу так, как только может раскрыться навстречу любимому человеку женщина.

У дуба древесина подобна плоти силача, она напружинена, полная внутреннего сопротивления резцу, задумавшему лепить из нее изделие, необходимое человеку. Но наступает момент, когда она поддается и становится тогда незаменимой для изготовления мебели и панелей, которыми так гордится изготовивший ее мастер.

С дубом связано еще одно качество, недоступное другим. Попав в воду, иная древесина гниет, дуб же, оказавшись в воде, только темнеет и приобретает прочность металла. Поделки, изготовленные из мореного вымоченного дуба, столь же прочны и условно бессмертны, как изделия из керамики и металла.

Тверда и неуступчива древесина бука, но в ней есть внутреннее благородство, неуступчивость бука сродни жесткости и неуступчивости сильного духом мужчины, склонного к авантюрам и не боящегося смерти.

Благороден тис.

Древесина лиственницы подобна тренированному телу спецназовца, с годами она становится только прочнее и крепче. Она тяжела в обработке, но изделия из нее почти вечны. Она тяжела и молчалива, с трудом подается обработке, но все-таки ткани лиственницы хранят и приумножают лучшее из того, что дала дереву природа.

Корабельные сосны прямы и величавы, но годятся лишь на мачты для гордых парусников.

Обычная сосна, истекающая смолой, мало пригодна для поделочных работ, но в большинстве своем именно ее древесину используют люди на свои нужды – от стропил крыш своих жилищ до последнего убежища своей плоти, когда приходит время предать эту плоть земле.

Иосиф Цуккерман любил работать с деревом, а потому стал плотником.

Древесина была в его длинных умелых пальцах как бумага в руках философа, оставляющего на ней следы своих размышлений. Резец снимал стружку, убирал лишние бугорки, и постепенно мертвое дерево превращалось в живое произведение, при виде которого любопытствующего свидетеля охватывал восторг и удивление – да можно ли так обращаться с куском древесной плоти?

Когда-то изделия мастера с успехом продавались на торговых выставках, но с началом компании, призвавших ничего не покупать у жидов, Иосифу пришлось заняться новым делом – он стал гробовщиком, и немало последних прибежищ для бессловесной плоти вышло из-под его рук.

Мастер, взрастивший себя до художника, Иосиф и в нехитром ремесле поднимался до высот, делавший это ремесло подлинным художеством.

В концлагере никому не было дела до высокого мастерства, а гробы – ну что же гробы? – они тоже в лагере никому не были нужны. Разве что вахмистру Бексту, которого увезли на родину в закрытом гробу, который изготовил Цуккерман. Да и то в этом случае Иосиф Цуккерман впервые в жизни схалтурил, даже дерево для гроба использовал сырое и некачественное. Хорошему человеку обязательно нужен хороший гроб, плохому человеку достаточно будет и плохого.

Смешно, но Иосиф Цуккерман гордился, что сделал такое – с виду гроб выглядел роскошно, коричневый бархат на нем лежал торжественно, а внутренности из-за атласа напоминали свернувшуюся ракушку. Но ведь не жемчужина человеческого духа лежала в нем! Поэтому Иосиф и сделал так, чтобы в первые же осенние дожди или с таянием жидкого южногерманского снега гроб этот вобрал в себя все подземные потоки. Не к чему сохранять плоть человека, чей дух будет обязательно мучаться в аду!

Сейчас, с удовольствием разглядывая тяжелые желто-розовые пластины, плотник, кажется, даже мурлыкал от удовольствия.

– Видишь, мальчик, – сказал он семнадцатилетнему Ионе Зюскинду. – Это хорошее дерево. Это очень хорошее дерево, мальчик. Это ливанский кедр, дерево, которое плачет под инструментом. В палестинских церквях распятия сделаны из него. Хорошее дерево… – удовлетворенно пробормотал он, взяв в руки рубанок и проглядывая на свет плоскость его широкого дерева. – Видишь, оно розовое, как плоть человека. От него пахнет пустыней и морем, ведь оно и есть дитя двух стихий – пустыни и моря.

Иона, открыв рот, смотрел, как умелая рука бережно укладывает длинный тяжелый брус на верстак, как бежит по неприметным изгибам дерева рубанок, оставляя за собой гладкую поверхность, которую хотелось гладить пальцами.

Еще больше ему нравился запах дерева, стоящий в столярной мастерской концлагеря. Охрана знала, что Иосиф Цуккерман – мастер во всем, что касается дерева, поэтому приватных заказов у него было, хоть отбавляй. Из-за этого у Цуккермана никогда не переводились сигареты и хлеб, а порой даже мастер позволял себе выпить шнапса из бутылки, которую ему приносил концлагерный Михель, чтобы Цуккерман сделал ему заказ с баварской широтой, которую так любили южные немцы.

Они даже прощали Иосифу Цуккерману его еврейские шуточки и дребезжащий козлетон, которым мастер напевал ариетки. У Цуккермана не было ни голоса, ни слуха, поэтому в хор ему путь был категорически заказан. А вот в своей мастерской он мог петь в полный голос и не бояться насмешек и унижений, на которые было гораздо лагерное воинство, проявлявшее суровость и жесткость, чтобы не попасть на Восточный фронт. Мечты немецких обывателей об украинских раздольных поместьях, где колосилась пшеница, и свиньи запросто вымахивали до трехсот, а то и поболее килограммов, эти мечты постепенно теряли свою привлекательность.

Шорох рубанка, вгрызающегося в сладкую плоть дерева, рождали в Цуккермане чувство, близкое к сексуальному экстазу.

Иона смотрел, как он щурит левый глаз, проверяя брус на прямоту, собирал стружки в фанерный короб, а потом сам неуверенно становился за верстак, чтобы попробовать обнажить дерево до невыносимо нежной гладкости, походящей розовостью своей на женскую плоть, которая жила еще лишь в воображении юноши.

Однажды Иона спросил:

– Мастер, каковы женщины? Мне уже семнадцать лет, а я никогда не знал женщины. Действительно ли они так хороши, как иногда говорят о них мужчины в бараке?

Иосиф Цуккерман с тоской и сожалением посмотрел на юношу и вновь взялся за рубанок. Тому, кто никогда более не увидит женщины, надлежит узреть Бога. Но Иосиф Цуккерман уже пожил на свете и знал, как больно человеку услышать правду. Поэтому он только нахмурился и сказал Ионе:

– Что мои разговоры? Они ничем не отличатся от грязного барачного трепа, который ведут люди, знавшие плоть, но не знавшие женщины. Лучше всего об этом сказал Танхума, сынок, – рубанок двигался в такт словам плотника, и слова он произносил с некоторой задержкой и напряжением. – Однажды Авраам приближался к границам Египта… Он знал дурной нрав потомков Мицраима… Когда знаешь, всегда опасаешься… И вот он спрятал Сару в сундук. На всякий случай… Когда чувствуешь опасность, но не ведаешь, когда она наступит, лучше заранее принять меры предосторожности… – Цуккерман поднял брус и принялся внимательно его разглядывать. Неудовлетворенный, он вновь взялся за рубанок. – И вот Авраам спрятал Сару. В сундук. У заставы его стали спрашивать: «Чего ты везешь в сундуке?» – «Ячмень», – сказал Авраам. «А не пшеницу?» – засомневались надсмотрщики. «Ну возьмите с меня как за пшеницу», – сказал Авраам… «Может, ты везешь перец?» – продолжали сомневаться надсмотрщики. «Возьмите с меня как за перец», – согласился Авраам. «А если там золото?» – строго сказали надсмотрщики. «Тогда я готов заплатить как за золото», – согласился Авраам. А надсмотрщики продолжали сомневаться: «А если ты там везешь шелковые ткани?» – «Тогда считайте как за шелковые ткани», – опять согласился Авраам. «Но в сундуке может быть и жемчуг», – продолжали сомневаться те, кому надлежало сохранять достояние фараона… Ты ведь знаешь, Иона, кто охраняет чужое достояние, тот всегда немного прибавляет к своему… – Плотник снова поднял брус на уровень глаз и остался доволен. – Авраам согласился заплатить пошлину как за жемчуг… Тут уж надсмотрщики заволновались. «Нет, – сказали они. – Мы должны обязательно открыть сундук. Не иначе, как ты везешь в нем нечто особо ценное…» – Иосиф Цуккерман с натугой приподнял брус и поставил его в угол, заключив свой рассказ: – Когда Авраам открыл сундук и Сара вышла из этого сундука, от красоты ее разлилось сияние по всему Египту. Вот какова женщина, сынок, и вот каким должно быть к ней отношение настоящего мужчины!

Иона мечтательно смотрел в зарешеченное окно. За окном ничего не было кроме плаца и столбов, на которых в плоских алюминиевых юбочках покачивались ветром светильники. В глубине лагеря, там, где зеленела трава и чернела земля, краснела толстыми женскими боками возведенная до половины труба. Мастера фирмы «Топф и сыновья» обещали закончить ее к Пасхе. Старший инженер Прюфер, представлявший в лагере фирму, осмотрев сооружение и завезенные запасы материалов, сказал, что это вполне реально.

– Это и в самом деле редкое дерево, учитель? – робко спросил Иона.

– А ты думал, – плотник ловко подхватил новый брус, внимательно разглядывая его. – Его срубили в Ливане или Абиссинии, потом распилили дерево, потом долго сушили его, а потом корабль привез его к нам, для того чтобы какой-нибудь свихнувшийся от крови ублюдок сделал из него что-то необходимо в хозяйстве, например, стул с фамильным гербом.

Мастер, если в нем нуждается ад, будет иметь сносные условия жизни и в преисподней. Редкие люди достигают предельного благосостояния, обычно талантливые люди живут и умирают в нужде. Моцарт похоронен в могиле для нищих, Винсент Ван Гог застрелился и умер нищим в приюте для душевнобольных в Сен-Поль-де-Мозоле. А как тяжело умирал французский художник Эдуард Мане? Да что там говорить, если незабвенного Иегуду Галеви затоптал копытами своего коня арабский рыцарь, едва этот философ и поэт прибыл в землю Израиля и, припав к земле, с поцелуями читал «Оду Сиону»!

Если и в аду ты имеешь сносные условия жизни, глупо роптать на рок.

Иосиф все это понимал и несчастья воспринимал как данное Всевышним.

– Иона, – сказал он. – Твой тезка, пророк Иона, был несчастный человек. Его бросили в море, чтобы умилостивить стихию, его проглотил кит. Помнишь, как он говорил: «Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травой обвита была голова моя. До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня; но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада». Надо верить, Иона. Если жизнь мрачна и беспросветна, может быть, подле Бога мы станем, наконец, свободными…

Мальчишка вздохнул.

Он был в том возрасте, когда ждут радостей от жизни, а не задумываются, что находится там, за дверью, на которой написано: тьма.

Иосиф понимал, что слова утешения его подмастерью не нужны, юность редко внимает словам и чужому опыту. Поэтому он просто сунул рубанок в руки Ионы:

– Попробуй, – сказал он. – Это отвлекает от невеселых мыслей.

Работа действительно отвлекает.

Однако все чаще и чаще в руках Ионы стал появляться потертый требник его отца. В свободные минуты подросток читал его и, не понимая написанного, поднимал глаза на Иосифа.

– Тут сказано, – недоверчиво сказал он. – «Это народ разоренный и разграбленный; все они связаны в подземельях и сокрыты в темницах; сделались добычею, и нет избавителя, ограблены, и никто не говорит: «Отдай назад!». Кто из вас преклонил к этому ухо, вникнул и выслушал это для будущего?..» Я понимаю, учитель, это про нас. Но почему пророк говорит, что мы не хотели ходить путями Бога и не слушали закона Его?

– Это Исаия, – сказал Цуккерман. – Он всегда слыл путаником и хулиганом!

– А Ицхак говорит, что он мудр, – возразил Иона.

– Это сам Ицхак мудр, – сказал Цуккерман. – А умный человек всегда приписывает хорошие мысли чужому голосу. Вставай, нам пора делать работу. Ливанский кедр ждет.

– И что мы будем делать?

– На этот раз наша работа будет несложной, – сказал Иосиф ученику. – Даже жаль, что мы будем тратить на нее такое роскошное дерево. Мы будем делать кресты.


Адам, предчувствуя смерть, наказал своему сыну Сету совершить паломничество в Сад Эдема и добиться от стоящего на воротах Ангела Масла Прощения.

Следуя наставлениям отца, Сет без труда отыскал Сад Эдема, и Ангел позволил ему войти туда. В середине Сада Сет узрел огромное дерево, достигавшее небес. Дерево это было в форме Креста и стояло на краю пропасти, которая вела прямо в глубины Ада. Среди корней дерева Сет увидел брата своего Каина, тело которого было привязано к корням за руки и за ноги. Ангел не дал Сету Масла Прощения, но дал вместо этого три семени от Древа Жизни. С этими семенами Сет вернулся к отцу и обрадованный этим Адам не захотел жить дальше.

Через три дня он умер, и три семени были положены ему в рот, как наказывал Ангел. Семена проросли в деревцо с тремя сросшимися стволами. Это дерево поглотило кровь Адама, и с этого дня жизнь Адама продолжалась в дереве.

Перед Потопом Ной выкопал дерево и взял с собой на Ковчег. Когда вода, уничтожившая грешный мир, сошла, Ной похоронил череп Адама под Голгофой, а дерево посадил у подножия горы Ливанской.

Моисей, следуя видению, вырезал из древесины этого дерева волшебную дудочку, пользуясь которой он мог добывать воду из камня. Но поскольку ошибкой своей и небрежением к имени Господа он прогневал последнего, то Моисею не позволено было унести эту дудочку в страну обетованную. Поэтому он посадил ее у холмов Моава. Царь Давид обнаружил ее после долгих поисков, а его сын мудрый Соломон использовал дерево для строительства моста, связывающего Иерусалим с окружающими холмами. Сделано это было в ожидании визита Царицы Савской. Однако Царица отказалась ступить на мост, а преклонила колени и совершила молитву перед бревном, после чего перешла реку вброд.

Соломон, впечатленный этим, приказал подвесить бревно с золотыми украшениями над входом в Храм. Однако его жадный внук украл золото и спрятал бревно, чтобы скрыть следы своего преступления.

Он зарыл бревно в землю, и в этом месте немедленно забил ключ, известный под названием Бетезда. В воде этого ключа излечивались больные со всей Сирии.

Постепенно Адамово дерево вновь вышло на поверхность и стало использоваться, как мост между Иерусалимом и Голгофой.

По преданию, из него был сделан крест, на котором распяли Сына Человеческого. Крест этот был установлен там, где был захоронен череп Адама.

По книге «Ветры легенд» Якова де Воргейна

Надо ли удивляться, что этим деревом был именно ливанский кедр?

Глава семнадцатая Ночь прощения

Храпел и постанывал барак.

Зимние холода уже ушли, но печь в бараке горела. Голубые рыжие языки пламени над поленьями свивались в кольца, и стоял запах костра, перебивая запах немытого человеческого тела и грязи. Из проема, за которым скрывался туалет, несло ледяным гадким запахом слежавшихся нечистот.

Евно Азеф плотнее запахнулся в полосатый бушлат, подсел поближе к огню и безрадостно усмехнулся. Хорошо, что он не видел себя в зеркало. Бугристый уродливый череп, обтянутый серой кожей, заставлял вспомнить о смерти.

Впрочем, в отношении своей внешности Евно не обманывался.

До ареста он весил более ста килограммов. Пища, лишенная белка, не давала восстанавливаться организму, и теперь там, где когда-то были складки жира, так раздражавшие Азефа после его пятидесятилетия, кожа висела складками, по-прежнему подчеркивая несовершенство фигуры. Но не это занимало мысли Азефа.

Сейчас он вернулся к тому, что когда-то давно забыл и старался не вспоминать. Умер Макарка, как говорили русские, и хрен с ним!

Но теперь, когда нацистское государство востребовало его низменные качества, Азефа вновь охватили сомнения. Да, провокаторы предавали. Предавала Серебрякова, предавали Гапон и Малиновский, даже Гартинг занимался провокаторской деятельностью. Но делалось это на благо империи и, следовательно, было на пользу обществу. С другой стороны, такие работники охранки, как Бакай, предавали подпольщикам уже самих провокаторов. А так как подполье действовало в нарушение законов, иначе оно не было бы подпольем, то действия этих охранников противоречили задачам их службы и подпадали под статьи Уголовного Уложения империи, а значит, были вредны и опасны для государства. С победой большевиков все поменялось. Большевики судили и расстреляли Малиновского и Серебрякову, они не пощадили бы и попа Гапона, останься тот жив, но возвели в герои Бакая и ему подобных. Но в то же самое время большевики не гнушались пользоваться услугами предателей и провокаторов. Ведь только наивный и неискушенный человек мог полагать, что деятельность ВЧК была бы возможна без агентуры. «Что же получается? – думал старый провокатор. – Взгляд на предательства меняется в зависимости от того, по какую сторону баррикад мы находимся?»

Выходит, марксисты были правы, предательство, как любое общественное явление, требует диалектического подхода, а все эти моральные оценки, которое дает людям общество, зависят лишь от того, на чьей стороне выступает предатель.

В глубине души Азеф понимал, что он уникален – в свое время он предавал сразу обе стороны, потому что презирал всех. Охранке он отдавал своих боевиков, а боевикам отдавал тех, кого берегла политохрана. Все они были безразличны ему. Но и нужны – ведь финансовое благосостояние Азефа как раз и зависело от его умения лавировать в мутных революционных волнах, а не спокойствие житейского моря гарантировало ему постоянные дивиденды.

С годами Азеф пришел к мысли, что предательство по своей сути сродни проституции, только при проституции продается тело, а предательство имеет предметом продажи душу. Оба занятия есть обычный гешефт, который помогает человеку выжить, поэтому не надо быть излишне щепетильным и презирать человека, если он делает то, что только и умеет делать. Оскорбительность сравнения не пугала Азефа, это сравнение сделал он сам, а не кто-то другой. В конце концов, и предателем и проституткой человека делает окружающая его действительность. Кто знает, кем бы стал сам Азеф, не приди к нему в тот вечер курирующий Германию жандарм и не случись тот вечер в ресторане, когда Азефу был предложен выбор. Вполне вероятно, он стал бы рядовым инженером, забыл свои псевдореволюционные мысли, стал бы одним из столпов нарождающегося в России капитализма, может быть, даже стал бы российским Фордом или Эдисоном. Но история не знает сослагательного наклонения, и подающий надежды инженер Евно Азеф стал главой боевого отряда социал-революционеров и агентом охранки, проходившим в ее архивах под фамилиями «Раскин» и «Виноградов».

Но в этот холодный вечер перед приближающимся праздником, в котором Евно ощущал какую-то непонятную ему угрозу, его вновь мучили сомнения. Они копошились в его душе потревоженными червями и не давали уснуть измученному дневной работой телу. Мозг Азефа хотел спать и не мог.

Тени бродили по бормочущему бараку.

Евно Азеф был одинок.

Он всю жизнь был одинок. Даже жена не стала ему товарищем, ведь он не мог рассказать ей о своей роли в революционном движении, как не мог рассказать ей и о своем сотрудничестве с охранкой. Человек, скрывающий стыдную тайну, всегда ощущает вокруг себя пустоту. Стену, которая отгораживает его от остальных людей, можно разрушить только признанием. Может быть, это одна из причин, по которым преступник признается в преступлениях, которые ему никогда не смогли бы доказать.

Поэтому, когда Евно Азеф не увидел, а скорее почувствовал движением рядом, он испытал чувство облегчения, которое, впрочем, тут же исчезло, уступая свое место секундному животному страху. Это уже было с ним один раз, когда, повинуясь секундному импульсу, Азеф купил в 1924 году вышедшую в Берлине книгу воспоминаний Владимира Бурцева, приложившего столько усилий к его разоблачению. Наткнувшись на описанную Бурцевым сцену их встречи в Финляндии, Азеф вздрогнул – Бурцев очень точно угадал его состояние в момент встречи. Это было в Выборге, и Бурцев ждал Чернова с деньгами для подготовки побега арестованного к тому времени Бакая из Сибири. Но вместо Чернова явился сам Азеф. Он хотел прощупать Бурцева, уже тогда он боялся, что Владимир Дмитриевич понимает его истинную роль в терроре.

«Когда он стоял в дверях, – читал Азеф о себе, – его лицо было какое-то перекошенное, как у изобличенного преступника. Мне и тогда, в тот самый момент, оно показалось именно таким, каким я видел, тоже в дверях, лицо Ландезена, когда он вернулся к нам в Париж после поездки в Россию и мог думать, что в его отсутствие его роль уже разгадана и его встретят как предателя. Азеф явно волновался и не знал, приму ли я его или, быть может, брошу ему обвинение в предательстве…» Азеф закрыл книгу и поразился, как точно Бурцев угадал его состояние при той встрече. «А ведь он играл со мной, – подумал Азеф. – Уже тогда подозрения Бурцева переросли в уверенность, и он проверял меня, когда начал рассказывать о высоком чине из прокурорского надзора, который помогает ему в разоблачении провокаторов. А я, дурак, поверил ему и написал агентурную записку в охранку. Сколько мне тогда заплатили за эту информацию? Кажется, пятьсот рублей… Да, пятьсот рублей мне заплатили за выдумку Бурцева, которая не стоила ни гроша. На эти деньги я ездил тогда в Баден-Баден…»

Потом он не раз вздрагивал при чтении книги, ужасаясь тому, как Бурцев угадывал детали его предательства и связи, о которых не мог знать никто.

Вот и теперь он испугался.

Рядом с ним сидел Ицхак Назри.

В следующее мгновение испуг уступил место безразличию.

– Тебе тяжело, – сказал священник. – То, что лежит у тебя на душе, тяготит тебя.

Первый страх уже прошел, и он больше не вернулся.

Осталась пустота на душе и желание выговориться.

Выговориться и наконец-то сбросить свою ношу, выпрямиться и ощутить себя человеком. Некоторое время Азеф лениво боролся с этим желанием, глядя на скручивающуюся от жара белую березовую кору, так напоминающую черными крапинками татуированную кожу.

И так же лениво и не глядя на собеседника принялся рассказывать Ицхаку Назри историю своей жизни. Пламя плясало в выцветших зрачках Азефа, и трудно было догадаться, что за отраженным пламенем живут равнодушие и пустота.

Уже под утро, когда серый рассвет возвестил наступление Пасхи, Азеф закончил свой рассказ событиями последних дней.

Ицхак Назри долго молчал.

– Значит, вот что они уготовили нам, – нарушил он тягостное молчание. – И Симон должен трижды отречься от меня, и окружающие отшатнуться. А этот эсэсовец омоет руки… И эти двое, что пойманы были за воровство у заключенных…

– Да, – сказал Азеф.

– И воскресения не будет, – сказал Назри, – человеческая смерть – это как заход солнца: зайдя на западе, человеческая жизнь не возвратится, пока не совершит новый виток.

Он положил длинные худые пальцы на костлявое плечо Азефа.

– Бедный, бедный Евно, – сказал он. – И ты все это носишь в себе?

Азеф вздрогнул.

Против воли он заплакал и, чувствуя, как бегут теплые струйки по его морщинистым щекам, уже больше не сдерживался. Ицхак Назри прижал голову старика к своей груди и гладил грязные седые волосы Азефа, негромко повторяя:

Загрузка...