Была девушка,
а потом стала сова…
Много лет прошло со дня смерти моего друга Анатолия Бич-Карганова, но только теперь я решаюсь предать гласности загадочные обстоятельства его кончины; решаюсь не без колебания, так как придется выдать тайну преступления, известную пока лишь мне одному в этом мире. Впрочем, я вполне убежден, что ни один здраво чувствующий человек, кроме разве самых заскорузлых педантов, не станет слишком строго судить моего покойного друга по всестороннем обсуждении обстоятельств, о которых речь впереди. Кроме того, я принял в расчет время, неизменно заливающее каждую волну общественного внимания тысячами новых волн, и, заменив фамилию последнего отпрыска старинного, всем известного рода нашей страны подставным именем, принял еще некоторые меры предосторожности, о которых не считаю необходимым распространяться.
Облегчив таким образом совесть, перехожу к рассказу, причем предупреждаю читателя, что буду передавать события так, как они представлялись моим наблюдениям, совершенно не останавливаясь на теоретических комментариях для обсуждения возможностей и невозможностей по поводу мистической окраски происшедшего.
В первых числах октября (не буду упоминать года) я получил от отца моего друга Анатолия заказное письмо. За обычным вступлением стояло следующее: «…Обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой. Сын мой, как вы, быть может, знаете, полгода тому назад схоронил молодую жену; несчастное, чрезвычайно кроткое создание успело за год и успокоить Анатолия после известной вам истории, и меня примирить с ним. Она пала жертвой, одной из бесчисленных жертв чахотки, в шесть месяцев загнавшей ее в могилу. С тех пор Анатолий не живет более среди живых людей; горе его неутешно — он стал тенью… Всеми силами я старался его ободрить, советовал, как это ни банально, путешествовать — но безуспешно. Вам знаком его характер: развлекать себя путешествием кажется ему оскорблением памяти усопшей; он ни за что не соглашается расстаться с ее могилой. Вы, конечно, помните его склонность к мистическому; в настоящее время под влиянием тяжелой утраты она начинает принимать угрожающий характер и вызывает сильные нервные припадки; он придает странное значение некоторым весьма обыкновенным вещам и становится суеверным. Все это не может не тревожить отца; между тем, дела высокой государственной важности спешно вызвали меня в столицу. Пришлось оставить его.
Конечно, я мог бы поручить сына некоторым отдаленным родственникам; они не отказали бы… Но, при его щепетильном характере, это была бы плохая услуга. И вот я решился обратиться к вам, вспоминая наши добрые отношения и вашу дружбу с Анатолием. Простите меня, если эта просьба покажется вам навязчивой, но вы единственный человек, которым Анатолий не тяготился бы. Скажу прямо: я умоляю вас не отказать приехать к нему в имение, если возможно, на месяц моей отлучки. Если вы согласитесь, то, быть может, нам удастся склонить его на путешествие — это хоть и банальное, но испытанное средство. Я не решаюсь вас просить быть его спутником, но если только вы захотите, ради Бога, отбросьте вопрос о средствах. Я знаю вас как интеллигентного человека: вы, конечно, поймете, что бывают случаи, когда неловкость денежного вопроса совершенно упраздняется. Я готов предложить вам тысячи на поездку и все-таки считать себя вашим неоплатным должником. Ради Бога, не откажите, и, если только возможно, спасите мне сына…»
Далее следовали указания маршрута и подпись.
Прочитав это письмо, я колебался. К стыду своему сознаюсь, что visite de condoléance[1] не слишком привлекал меня. Мне кажется, что многие на моем месте почувствовали бы то же. К тому же, между мной и Анатолием не было особой интимности; был лишь взаимный интерес, охлажденный четырьмя годами разлуки. Это была одна из натур, не склонных к близким отношениям, потому что душа его питала отвращение к проекции наружу, без которой дружба никогда не может быть тесной.
Тем не менее, вдумавшись в судьбу молодого Бич-Карганова, я пожалел его искренне.
Я вспомнил школьного товарища, замкнутого в себе, мечтательного юношу, щепетильно вежливого в обращении, с фигурой высокой и тонкой, бледностью и почти женской нежностью кожи, изящными чертами и оригинальными карими глазами блондина. Припомнились бесконечные идейные споры (Анатолий никогда не говорил о чувствах и поступках), где с его стороны проявлялась всегда удивительная прозрачность ума и большая начитанность; увлечение искусствами, в особенности музыкой, фантазии на скрипке в сумеречное время, что, казалось, очень гармонировало с его характером, склонным к задумчивости и тяготеющим к неведомому, странному, таинственному.
После университета судьба разлучила нас; мы не переписывались, но вскоре я узнал об «истории» от наших общих знакомых. Говорили об увлечении женщиной типа авантюристки, о рассеянном образе жизни, странствованиях по Европе, мистических изысканиях, безумных тратах и т. п.
Вот все, что я восстанавливал в памяти, проезжая проселочной дорогой от уездного города П. к поместью Бич-Каргановых и предварительно проколесив немало по железной дороге. Мне пришлось сделать около сорока верст по нашему Полесью.
За лесами, полными величия и силы даже в осеннее время, следовали, по мере приближения к цели, места, носившие угрюмый характер. Чахлые сосенки и березки, кривые, с обнаженными корнями, сползавшими с кочек в черное болото, подобно исполинским червям; казалось, эти извивающиеся исчадия топи не только не питали больных стволов, но сами терзали их, выпивая последние соки каким-то судорожным усилием. Изредка попадались деревушки, затерянные среди лесов и болот, с убогими хатенками, более похожими на хлева, чем на человеческие жилища. Здесь я впервые увидел на жалких сельских кладбищах кресты необыкновенных размеров, давно почерневшие от времени, изъеденные плесенью, но все еще высоко доминирующие над пустыней лесных прогалин и вязкой мертвой топью. Казалось, художественное чутье народа подсказало ему гармонию этих мрачных memento mori[2] с унылым характером природы.
За мною был прислан экипаж. Из любопытства я завязал разговор с возницей.
— А что, ваш барин сильно за женой убивается?
— Так точно, измучились, не дай Бог как.
Он замолчал. Я ожидал продолжения, не расспрашивая дальше. Действительно, он сейчас же понял мое желание получить дальнейшие сведения и продолжал:
— Очень уважали они барыню за доброту, значит, как ребеночек была… А как заболела, сейчас за дохтурами посылали. Сколько их було!.. Только что, известно, дохтур поможет, как Бог даст, а если, значит, соизволенья нет Божьего, то и с дохтурами все одно… а тут ще химяра якась с тою волчицею…
— С волчицей?
— Так точно; стала у нас тут в лесу волчица показуваться, аж с того самого дня, как то барыня наша заболела, да-й кричить не дай Бог как: ну, значит, больному беспокойство…
— Да ведь у вас здесь столько лесов, что волков много должно быть!
— Никак нет, лет двадцать и жодной не було, а теперь, значит, набежала, потому кругом лесов много.
— Ну что ж, убили ее?
— Никак нет, и по сю пору есть. Да как барыня померла, то так выла над самой могилой, что под леском, где барыня лежит. Да лесник сказывает — землю подрала когтями… А в народе сказывают, что то вже на скончание рода.
— Как так на скончание?
— Так точно, на скончание. Старые люди кажут, что так баринам Каргановым на роду написано: кто, значит, волчицу убьет, тот последний на роду будет, и сам за волчицею помрет. Так-то, значит, та волчица и есть.
Я знал, что почти нет старинного рода, у которого не было бы своей легенды или пророчества; но все-таки это предсказание показалось мне странным. Я задумался над тем, как могут слагаться в народе такие определенные и вместе с тем необъяснимые, ни с чем не связанные поверья. Это напомнило мне известное пророчество, на первый взгляд неисполнимое, относительно Бирнамского леса в шекспировском «Макбете». И как же, по представлению народа, может сбыться подобное предведение, если последний в роде Бич-Каргановых не захочет стрелять по волчице?
— А ты разве веришь этому? — спросил я.
— Никак нет, не верю… только чудно мне сдается, что лесник сказывал.
— Что же он сказывал?
— Стрелял он по ней.
— Что ж, промахнулся?
— Так точно, не потрафил, а говорят, близко шла; а лесник наш Артем добре стреляет, качек влет зашибает.
— Ну что же, промах со всяким случается.
— Так точно, что случается.
На этом оборвался наш разговор; мы подъезжали к парку и усадьбе Бич-Каргановых. Парк с одной стороны прилегал к лесу, с другой его окружали пустынные поля и болота, на горизонте также замыкавшиеся лесами. Меня сразу поразил вид усадебного дома. Это не были стены, а какое-то нагромождение неотесанных древесных стволов серовато-бурого цвета, с торчащими сучьями и черепичной кровлей. Крыша, впрочем, не была вполне черепичной, а представляла собой сложную мозаику стволов, ветвей и черепицы, скрепленных железными сцепами и искусно зацементированных. Огромные чугунные подпорки поддерживали стены. Экипаж остановился у обширной веранды, сложенной из больших камней серого цвета, причудливо глыбами нагроможденных. Могучие дубы и ясени склонили поржавевшие ветви над приземистой постройкой; над ними повисли серые тучи; матовый день клонился к закату. Анатолий, видимо, поджидал меня, сидя на веранде. Я нашел его сильно поддавшимся; на лице запечатлелись скорбная задумчивость и еще какое-то другое выражение, смысл которого мне стал ясен лишь впоследствии.
— Я очень рад твоему приезду, — сказал он мне, улыбаясь болезненно и с трудом, — если только ты в настроении поскучать здесь осенними днями.
— Ну, мы, кажется, никогда не скучали вдвоем, — отвечал я искренне, — к тому же мне очень приятны и осень, и такие старые усадьбы, как эта.
Я решил избавить его от обычных соболезнований, ожидая случая, когда бы он мог облегчить свое горе словами, если только в этом была у него потребность; поэтому по моей просьбе он повел меня осматривать усадьбу. Меня нисколько не интересовали типичные для владельцев старого времени многообразные постройки, заполнявшие обширный двор: каменные конюшни, амбары, коптильни, бани, птичники и службы всякого рода. Зато в старом парке с запущенными прудами меня особенно поразили беседки, если только так можно назвать то, что я увидел. Это не были павильоны из легких дощечек, обычного стиля, а совершенно особые причудливые сооружения. Дубы огромной толщины были посажены непроницаемым кружком с отверстием для входа. Вершины их, очевидно, с ранних лет систематически обрезываемые на высоте трех сажен, были сближены массивными железными скрепами под углом, образуя таким образом усеченный конус. Скрепы глубоко вонзились в вековые стволы: дерево, вырастая, стремилось освободиться от железных объятий человеческого ухищрения; от срезания коронок оно сильно развивалось вширь, глубоко переплетаясь судорожными ветвями, свешиваясь и расползаясь по земле в постоянной непосильной борьбе со сталью. Внутри этих почти темных беседок ветвей не было: их не пускали железные преграждения; прорвавшиеся ветви, видимо, вырубались, и, наконец, деревья инстинктивно направляли все свои силы к свету, отчего внешний вид беседок был особенно богат зеленью, в это время года уже потускневшей, но оживленной пурпурными гирляндами побегов дикого винограда. Корни их питались в огромном ящике, висевшем на чугунных крючках в каждой беседке и составлявшем верхнее дно усеченного конуса, увенчивая все фантастическое сооружение. От Анатолия я узнал, что дом и беседки были построены два с половиной века назад одним из Бич-Каргановых, который еще теперь живет в народных воспоминаниях человеком необычайно суровым и властным. Случайно он узнал, что где-то в какой-то реке были найдены залежи окаменелого леса и воспользовался этим необычайно прочным материалом, чтобы с величайшими усилиями и совершенно своеобразно сколотить то родовое гнездо, где ныне вел самое жалкое существование последний истомленный отпрыск когда-то могучего рода. Все, что не было выстроено из окаменелого леса: беспорядочно разбросанные мезонины, стеклянная галерея, колонны и угодья, — все это было позднейшего происхождения и нисколько не украшало, а лишь портило первоначальный вид усадьбы.
Я потому так долго остановился на описании этих старинных сооружений, что в них проглядывала одна идея: воспользоваться сырым материалом, не снисходить до тщательной, долгой и хлопотливой обработки, но властно громоздить его в грандиозных масштабах, подчиняя дерево железу, связывая огромные части непреоборимо массивными звеньями. Часто впоследствии, в дни моего пребывания в усадьбе, эти постройки рисовали мне их создателя человеком, для которого и смысл, и справедливость, и все стремления жизни начинались и кончались там, где осуществлялась его воля, гордая, беспощадная и непреклонная. Мне всегда казалось, что природа стремится к какой-то представленной ею гармонии, что все людские акты, слишком преступающие ее нормы, выходящие из ее рамок в необузданном культе личности и воли, всегда рано или поздно подчиняются закону возмездия, расплаты, если не личной, то по крайней мере в лице последующих поколений. Эта старая мысль мелькнула у меня, когда во время прогулки по усадьбе мне невольно бросился в глаза контраст между циклопической мощью усадебного дома и беседок и аристократической, но нежной и даже хрупкой фигурой Анатолия с бледными чертами, с печатью тоски и подавленности — как я тогда, впрочем, думал, в зависимости лишь от воспоминаний о свежей могиле.
Впечатление усиливалось еще тем, что за ним шла, ни на шаг не отступая, черная кудлатая собака, зверь необычайного роста и силы. Последовавшая трагическая развязка драмы Анатолия еще больше оттенила в моих воспоминаниях эту метафизическую теорию.
Анатолий отвечал на все мои вопросы, касавшиеся обозреваемой местности, усталым голосом, хоть и с обычной предупредительностью. Он разговаривал, как тяжело больной. За ужином беседа коснулась общих знакомых, и я заметил, что он тотчас же замял разговор при моем вопросе о его странствованиях по Европе. Мрачная тень мелькнула в его глазах. Над ним тяжело нависала атмосфера какой-то неотступной мысли.
В общем, мое впечатление было грустное. В этот день, засыпая, я размышлял о том, что за человек мог быть основателем этого дома. Зачем было выбрано столь угрюмое место среди болот и чахлых лесов, почему воздвигались такие странные постройки? Старое поверье, рассказанное возницей, фантастически кружилось предо мной. Должно быть, это было время непроходимых, девственных чащ, время диких, необузданных преследований зверя со стороны вельмож, создавших мировую легенду о бешеной скачке «проклятого охотника» по полям и лугам, без пощады для нив бедных тружеников. Не в те ли времена варварских увеселений под влиянием многих жестоких насилий создалось это поверье о грядущем возмездии? С этими мыслями я заснул.
Дальнейшие события я передам, выписывая их из дневника, который вел в то время, причем заранее извиняюсь перед читателем за отрывочный характер этих заметок, из которых для краткости выбрасываю многие мысли и впечатления, считая наиболее интересным пересказ фактов.
15 октября.
Черт побери, я, кажется, сам потеряю скоро равновесие среди мистического тумана, которым пропитана здесь атмосфера. Сегодня опять та же история ночью. Тот же противный вой этой «окаянной» волчицы, бегство Анатолия на могилу, сердечные припадки, ужас на его лице и отчаяние дворецкого. Все то же, только Анатолий показался мне еще испуганнее и жальче. С сердечными припадками, если дело так будет продолжаться, то кончится скверно и помимо всяких бредней. Настроение мое понижается. Сегодня я целый день брожу по сухой листве опадающего парка и в раздумье останавливаюсь у небольшой четырехколонной базилики, прикрывающей статую Мадонны. Это единственное здесь украшение в обычном и характерном для польского влияния стиле. После мрачной архитектуры дома и циклопических беседок, среди тяжелых дум, заволакивающих какую-то тайну Анатолия, меня особенно привлекают мягкие контуры базилики и грустно-сладостная улыбка Мадонны…
Я все думаю о странном влиянии на людей, быть может, случайно заблудшего зверя; припоминаю свой разговор с возницей и таинственно-испуганный шепот дворецкого (как его здесь называют) при слове «волчица». В конце концов эта волчица становится каким-то грозным символом и давит, как кошмар.
К тому же, бедняга Анатолий со своим молчаливыми горем и образ этой несчастной молодой женщины, удивительно обаятельной, судя по портрету и по тому, как о ней здесь отзываются, — все это расстраивает мои нервы.
Среди книг, обременяющих письменный стол Анатолия, сегодня мне между прочими бросилась в глаза одна — старинная, на старинном французском языке 18-го столетия. Она была открыта на странице, несколько раз обведенной красным карандашом. Я прочел ее из любопытства узнать, чем заняты мысли моего друга. Это было изложение доктрины метемпсихоза. Согласно индийскому учению, аканхара, или внутренний свет, озаряющий душу, от растения, в котором он произрастает и словно дремлет, переходит путем ряда постепенных градаций в человека, где достигает высшего развития своей земной жизни. На этой ступени она может входить в сообщение при помощи чистой жидкости агазы с питри, то есть духами, к которым и присоединяется по освобождении от телесной оболочки. Здесь, впрочем, ее путь не прекращается, но происходит ряд дальнейших преобразований. В случае же порочности человека, душа его подвергается искупительным странствованиям, то есть ряду деградаций: она переходит в тела животных, где пребывает до тех пор, пока не достигнет необходимой для последующих трансформаций степени совершенства.
Над последними строками, особенно тщательно подчеркнутыми, я задумался, так как — не знаю, почему, — мне показалось, что должна быть какая-то связь между ними и настроением Анатолия. Впрочем, эту неосновательную мысль я скоро отбросил. В сущности, учение, утверждающее бессмертие души, то есть одну из самых утешительных и живучих надежд человека, должно, во всяком случае, оказывать благотворное влияние на настроение бедного мечтателя, недавно потерявшего любимую жену.
Рядом с этой старой французской книгой лежал том Эдгара По, раскрытый на «Гибели Эшерова дома». Почти машинально я перечел мрачную фантазию общепризнанного исторического главы современных символистов, причем не мог не обратить внимание на сходство ситуации рассказчика с собственным своим положением. Я также явился по письменному приглашению в фамильное гнездо последнего представителя старинного рода и, кажется, таким же образом отданного во власть мистерий ужаса. «Лишь бы только конец не оказался столь же фатальным», — подумал я, и какое-то мрачное предчувствие закралось мне в душу, что, впрочем, было вполне понятно, если принять во внимание болезненное состояние моего друга.
Но чувство это возросло почти до полной уверенности, и я невольно вздрогнул, когда случайно взглянул на портрет Марии, висевший на стене. Мне показалось, что еле уловимая печать грядущей смерти, превосходно схваченная художником, в эту минуту особенно ясно выделялась на полотне. В то же мгновение я припомнил болезненную улыбку Анатолия, недавно извинявшегося предо мной за беспокойства бессонной ночи; в ней, несомненно, был тот же зловещий признак! Почему я не заметил этого тогда? Очевидно, впечатление затерялось в тайниках сознания, как это часто бывает, и только теперь всплыло наверх под влиянием толчка извне.
С каким-то тяжелым чувством я вышел в парк и долго бродил в нем, предаваясь безотчетно грустным настроениям. Вид у Анатолия подавленный. В лице его заметна все та же неотвязная свинцовая мысль. Мне удалось, однако, вовлечь его в любимые им когда-то беседы. Я говорил, он изредка вставлял свои замечания — как-то странно, как будто не отрываясь от своей идеи. Между прочим, вспомнив содержание недавно прочитанной страницы, я спросил его, верит ли он в бессмертие души. Трезвость и философская проба его ответа заставила меня призадуматься над странным противоречием между доводами рассудка и суеверным ужасом души, совмещающимся в одной личности, над тем громадным влиянием подсознательного в жизни человека, которое в настоящее время начинает сильно занимать психологов благодаря исследованиям по гипнозу.
— Мое убеждение, — ответил он, как-то нерешительно выговаривая слова, с глазами, устремленными в одну точку, — что вопрос этот всегда будет стоять за границей нашего познания по той причине, что составляет предмет аналитической мысли. Анализ же для решения метафизических проблем есть орудие ума, совершенно недостаточное, так как его задача судить о причине или о ряде их по имеющемуся результату; но, так как разные причины могут дать одинаковые результаты, то никогда нельзя утверждать, что находишь истинную.
Но бывают в жизни моменты, — прибавил он после некоторой паузы с каким-то мучительным выражением в лице, — такие моменты, когда человек разрешает этот вопрос с непреклонной уверенностью, силой одного лишь внутреннего убеждения и помимо всякого участия разума…
Я думал, что услышу, наконец, то, что терзало его душу, но он не захотел продолжать и больше не сказал ничего…
Стентор подошел к нему и начал ласкаться. Анатолий долго гладил его, задумчиво глядя в умные глаза зверя. Таким образом он проводит иногда часы; дворецкий говорит, что это была любимая собака Марии.
17 октября.
Что все это означает, не могу понять! Преступление или помешательство? Или, быть может, и то, и другое вместе? Я осторожно расспросил дворецкого: действительно, здесь была какая-то барышня Аглая; но зачем же все-таки ему ходить на это болото? Однако, запишу все по порядку. Сегодня я отправился гулять в лес. День клонился к вечеру. Лесная тропинка вела меня параллельно другой большой дороге, замыкавшей опушку леса. Оба пути сближались постепенно и наконец сошлись; я достиг опушки, за которой предо мной было большое болото или, вернее, полужидкая топь с незначительной растительностью и редкими полуобнаженными тощими березками на кочках. Кругом виднелись леса. Здесь, совершенно неожиданно, я увидел Анатолия. Он стоял на конце какого-то длинного бревна, повисшего над топью и перелегавшего через дорогу. Другой конец был, очевидно, для равновесия подсунут под мощно выгнувшийся корень огромной сосны, выросшей у самой дороги. Устроивши себе таким образом точку опоры над мрачной тиной, Анатолий предавался непонятному для меня делу. С большими усилиями, налегая всем телом, он глубоко вонзал в тину длинный багор с железным крюком на конце и с еще большим трудом вытаскивал его обратно.
Я уже собирался его окликнуть, когда заметил на конце только что вытащенного им багра какой-то предмет, показавшийся мне сперва куском кожи. Но, присмотревшись, я с удивлением и ужасом узнал в нем форму небольшого дамского саквояжа.
Он весь разошелся по швам и сплюснулся, но все-таки не оставалось сомнений, что это был когда то саквояж.
— Анатолий, что ты делаешь? — закричал я в тот момент, когда он снова вонзил багор, отбросив зацепленный крюком предмет.
— Я ищу ее, — отвечал он сдавленным голосом.
— Кого? Что ты говоришь?!
— Аглаю…
Я стоял пораженный, с застывшим вопросом на губах, когда он вдруг отбросил багор и подошел ко мне. Он смотрел на меня в упор холодным взглядом какого-то стального безумия в глазах.
«Сумасшедший», — мелькнуло у меня, когда он заговорил тем же сдавленным голосом, с усилием и перерывами выговаривая слова.
— Я убил ее здесь вот… и бросил в окно, в болото… но все-таки я хотел бы найти ее, чтобы знать, что она умерла… что не она меня мучает с тех пор, как Марии нет. А впрочем, — прибавил он голосом, более похожим на обыкновенный и как-то безнадежно махнув рукой, — тело уже разложилось, а душу я не найду, она там…
Он указал рукой на лес, и в то же время безумное выражение растаяло в его глазах, скорбных и усталых. Быстрым шагом он пошел к дому лесной тропинкой. Я понял, что кризис миновал. По дороге на все вопросы он долго не отвечал и, наконец, произнес усталым голосом: «Потом…» Я был так взволнован, что не мог разобраться во всем этом. Только теперь, записавши все происшедшее, начинаю приходить в себя. Неужели Анатолий совершил убийство? Все это можно было бы объяснить его расстроенным воображением, но тогда откуда же в болоте саквояж? Ужас охватывает меня, когда я подумаю, что передо мной не только убийца, но вместе с тем жалкий маньяк, быстрыми шагами подвигающийся к состоянию полного безумия. Подожду еще три дня: если ему не станет лучше, то нужно будет известить его отца телеграммой. Боюсь, что-то страшное во всем этом, какой-то ужасный узел, быть может, распутывается и откроет что-то отвратительное! Я решил ничего не говорить отцу про случай в лесу. Если здесь и было преступление, то я не считаю себя вправе выдать тайну Анатолия.
18 октября.
У него сегодня страшный вид: глаза провалились, лицо осунулось, не говорит ни слова. Дворецкий хочет послать за доктором, но я вижу, что доктор здесь совершенно не нужен. С утра в лесу идет облава, как оказывается по словам дворецкого, не первая уже. Волчица неуязвима, по его представлениям. Анатолий весь день просидел на веранде, прислушиваясь к крикам загонщиков и ожесточенному лаю собак. Когда все кончилось, пришел лесник и робко доложил, что волчицу не удалось и видеть. Анатолий в раздумье поник и просидел так часа два. Наконец, мне стало жутко от этого молчания; я начал убеждать его, говорил долго, советуя ему встряхнуться, и, доказывая вред для него от пребывания здесь, предложил уехать куда-нибудь.
— Нет, — ответил он тихо, — здесь я все оставил, здесь и умру…
Прошло не более пяти секунд молчания, когда вдруг в лесу раздался этот отвратительный протяжный вой. В лице Анатолия опять явилось знакомое выражение ужаса; он быстро встал и ушел в свой кабинет. Что это за ужасное совпадение его слов «здесь и умру» с этим зловещим воем! Он сойдет с ума и от мысли о преступлении, и от суеверного ужаса перед этим зверем. Одно для меня ясно: между его женой, какой-то Аглаей и им произошла драма, которой я не знаю. Какая-то тайна!..
Здесь обрывается мой дневник. Наступившая затем фатальная развязка так ошеломляюще повлияла на меня, что было не до дневника. Поэтому о последних двух днях пребывания в доме Бич-Каргановых я расскажу по воспоминаниям, неизгладимо запечатлевшимся в памяти. Эти два дня прошли, как кошмар. В лесах без перерыва шла облава, то приближавшаяся почти к самому парку, то замиравшая в отдалении. В конце концов, это была какая-то погоня за зловещим призраком. Анатолий все время просидел на веранде с жалким видом маньяка; он почти не принимал пищи. Отцу была послана телеграмма. Нервы мои тоже болезненно расшатались и ныли. Мне казалась тогда необъяснимой невозможность найти волчицу. Хотя и теперь многое кажется мне загадочным, но это обстоятельство менее других. Кругом было столько лесов, что она могла скрыться. Не буду сообщать всего того, что передумал я за эти дни: сами факты гораздо интереснее.
21 октября был перерыв в охоте. Поздно вечером мы сидели с Анатолием за чайным столом, когда пришел лесник с обширным докладом о состоявшихся облавах. Доклад этот кончался словами, произнесенными мрачным тоном: «Нельзя ее убить, не зверь это, а погань какая-то».
Анатолий велел прекратить охоту и жестом отпустил лесника.
Я думал о том, как неотразимо должно влиять на расшатанные нервы Анатолия суеверное настроение окружавших его людей. К тому же он и без того всегда был склонен к мистицизму.
В комнате застыла полная тишина, изредка прерываемая легкими всхрапываниями Стентора. Очнувшись от мыслей, я взглянул на Анатолия: он сидел в какой-то странной позе, неподвижный, как каталептик, закрыв лицо руками и склонив голову на красивый терракотовый кувшин с водой. Мне показалось, что блестящие капли порой скользят между его тонкими пальцами. «Он плачет, — подумал я, — теперь время исторгнуть у него признание; быть может, оно облегчит его».
— Анатолий, — сказал я, — расскажи мне все про Аглаю: тебе будет легче.
Казалось, несколько капель слез помогли бедняге; взор его просветлел, он сказал мне все…
Вот его рассказ, приведенный лишь в более стройный вид, так как волнение мешало ему ясно выражаться.
— Ты слышал, должно быть, — начал он, — про мои отношения к одной женщине. Ее звали Аглаей. Это было существо необыкновенное; в ней не было обаяния и нежного романтического огня моей кроткой Марии, но было какое-то загадочное очарование: неотразимый взор змеи, гипнотизирующей птицу. Человек знал, что идет на гибель и все-таки шел, с ужасом подчиняясь силе, которой не мог противиться. Она была прекрасна какой-то матовой, почти призрачной красотой, холодная, жестокая и вместе с тем страстная не чувством, а неистощимой жадностью рассудка и фантазии, фантазии сумасшедшей, истерической, но ненасытной.
В сущности, она, должно быть, никогда не любила меня, но пользовалась мной и моими средствами, как умела пользоваться и другими: исключительно для осуществления своих желаний, которым не было границ. Образование Аглаи было обширно, но ничто не удовлетворяло ее пытливого ума; оставивши занятия науками, она направила все силы и страстность своего воображения на оккультические познания. Я до сих пор с ужасом думаю именно об этом загадочном очаровании, которым она пользовалась в манящем мире неведомого. У нее было странное умение находить во всем нити каких-то тайных влияний; вся эта женщина была окутана ими, и люди, приближавшиеся к ней, до тех пор путались в этой незримой паутине, ужасаясь и, вместе с тем, сладостно содрогаясь, пока наконец, обессилев, не падали к ее ногам. В полумраке ее фантастической гостиной, среди необыкновенных ароматов амбры, мускуса, ховении и алоэ, они начинали грезить, галлюцинируя наяву, подобно курильщикам опия, предаваясь самым сказочным иллюзиям, как несчастные жертвы гашиша. Здесь более сильные смеялись над слабыми и, сознаюсь, что в Париже, где она окружила себя странными людьми необычайных способностей и, в то же время, полными беспочвенности и цинизма, я претерпел целую лестницу унижений и растратил все силы молодости.
Там и затем в Америке она была участницей всех мистических союзов: оккультистов, спиритов, люцифериан и прочая. Мы видели все то, что описано в известной книге Батайля «Le diable au XIX siecle»[3]. Наконец, прочитав Буало, Осборна и Жаколио, она предприняла поездку в Индию. Во время этого путешествия, совершенно обессиленный, растратив миллионное состояние, записанное на мое имя матерью и, казалось, навсегда потеряв любовь отца, я бежал от нее… и вскоре встретился с Марией. Чуткой душой Мария угадала во мне человека исстрадавшегося, и не знаю, за что она меня полюбила… Как утопающий, схватился я за эту милосердную руку, помирившую меня с отцом и давшую мне целый год неизгладимого счастья…
Голос Анатолия задрожал, он закрыл глаза рукой и помолчал некоторое время. Я думал, что увижу слезы на его ресницах, когда он отвел руку, но глаза были сухие: в них зажегся какой то сумрачно мерцающий огонек.
— Но однажды Аглая явилась… Это было в бурную осеннюю ночь, такую, как теперь.
Она рассказывала, будто, проезжая куда-то, сбилась с пути и, к ужасу моему, оказалась подругой Марии по школе… Пребывание ее у нас продолжилось, она сумела зачаровать романтическое воображение Марии рассказами о своих приключениях, полными огненной фантазии и сказочной заманчивости. Я не мог протестовать, когда жена моя пригласила ее погостить в нашем доме.
С удивительным знанием человеческой души привлекала она Марию, гипнотизируя ее, как удав кролика. Порой мне казалось, что нежная Мария испытывала, по отношению к ней, что-то похожее на боязнь, и в то же время не могла оторваться от таинственной нити ее рассказов. Вместе с тем, Аглая с утонченным наслаждением пересыпала разговор такими намеками, понятными лишь мне одному, что достаточно было тонкой паутине где-нибудь прорваться, чтобы счастье Марии было разбито; она узнала бы все.
Я чувствовал, что мы находимся в ее власти, что она водит Марию над пропастью с закрытыми глазами, что ей достаточно одного движения, чтобы столкнуть ее в бездну.
Невыразимый ужас и бешенство душили меня и в бессонные ночи, скрытые от Марии, я задумал то, что исполнил… Нужно было спешить, так как состояние мое не укрылось от чуткой души Марии; она начинала за меня тревожиться.
Случай пришел мне на помощь. После поездки в город, Аглая неожиданно заявила, что ей необходимо спешно уехать.
— Однако, — прибавила она с улыбкой торжества, понятной лишь мне одному, — я надеюсь возобновить или, вернее, продолжить наше старинное знакомство с вами, Мария, так как покупаю имение по соседству и буду бывать в городе К., где и вы ведь проводите зиму.
В это мгновение я твердо решился: я знал, что намерение Аглаи — погубить Марию и снова овладеть мною.
Ты помнишь болото, где меня встретил? Оно называется «Гнилое пятно». Это ближайший путь от имения к железной дороге в П. Я сам взялся отвезти Аглаю на поезд. Мы ехали вдвоем, в крытом кабриолете. Закат догорал, и надвигались тучи, когда мы подъехали к «Гнилому пятну». Здесь я предложил ей выйти из экипажа, и у той сосны, где ты меня застал, между нами произошел разговор, о котором мне тяжело вспомнить. Сначала я просил ее навсегда оставить меня и Марию, затем долго сдерживаемая ненависть охватила меня всего. Никогда ни с кем я не разговаривал с таким бешенством; я угрожал ей смертью.
— Жалкий! — засмеялась она своим ужасным смехом, напоминавшим лязг оружия. — Мы с тобой связаны судьбой! Если ты даже умертвишь меня, то я все же уничтожу тебя, слепец, потому что смерти нет! нет ее, когда хочешь мстить!!
Кровь ярости хлынула мне в голову.
— Есть смерть! Вот она! — закричал я и вонзил ей нож в горло; кровь брызнула мне на руку…
Вслед за этими словами Анатолия, где-то сквозь бурю, свирепевшую за окном, я услышал (или мне почудилось) протяжный вой. «Опять она», — подумал я и как-то невольно содрогнулся.
Но, видно, Анатолий тоже слышал звук: знакомое выражение ужаса, имевшего много градаций на его лице, зародилось в нем. Несколько секунд мы чутко прислушивались: ничего, кроме бури; ветви старого парка бились в окна…
— Не буду тебе рассказывать, как я скрыл преступление, — продолжал он, — как бросил тело и багаж в болото, ездил на станцию, посылал знавшего меня носильщика купить некоторые принадлежности женского туалета — щипцы для завивки волос, одеколон и конфеты, — чтобы воспользоваться его показаниями в случае надобности. Быть может, это было излишне; не было возможности ничего открыть. И все-таки я боялся не суда, а мести…
Ведь она же отомстила мне, — вдруг прошептал Анатолий, и знакомое выражение безумия опять сверкнуло в его взгляде. — На следующий день Мария заболела и была осуждена на смерть, а в лесу появилась… моя судьба…
Он не договорил и как-то испуганно замолк; мне становилось страшно; пароксизм безумия, казалось, приближался. Он продолжал изменившимся голосом:
— Мы шли с Марией в лесу, мы возвращались с прогулки; пошел холодный проливной дождь, мы бежали, а за нами шла она и выла… Мария знала все… она знала судьбу… Она задыхалась от бега, дрожала от ужаса, спотыкаясь, цепляясь за меня руками, и озиралась, как ребенок… Напрасно я успокаивал, говорил, что она не опасна… ах, все напрасно! Напрасно я призывал докторов, когда она заболела плевритом, а затем чахоткой… Напрасно умолял уехать: она не хотела покидать родного гнезда…
Я помню эти ужасные белые цветы, осенние цветы, забрызганные красным, когда она закашлялась в цветнике, и в первый раз брызнула кровь. Мария пожалела меня и хотела улыбнуться, а потом углы ее рта дрогнули и опустились… и вдруг послышался из леса этот ужасный вой… Она бросилась ко мне и разрыдалась, и долго-долго плакала, как-то судорожно цепляясь за мою одежду…
Я смотрел на Анатолия; мне казалось, что слезы должны брызнуть и облегчить эти ужасные воспоминания, но голос его звучал все холоднее и выражение безумия все росло в глазах.
— С тех пор, — говорил он, — судьба следила за нами… Она выла и ночью, и днем; и тогда, когда Мария старалась бороться с болезнью, когда она наряжалась для меня в свои лучшие платья, когда с румянцем лихорадки на щеках она хотела быть прекрасной и желанной для меня, когда старалась смеяться, пока сухой кашель не прерывал ее больного смеха, когда слезы отчаяния неудержимо лились из ее глаз… Она выла и тогда, когда Мария отдавала мне последние поцелуи, и в ужасные часы, когда она говорила о смерти и брала с меня клятвы и составила эту надпись на могиле, — и тогда раздавался этот протяжный вой. Он страшил Марию, он не давал ей хоть раз спокойно вздохнуть в последние дни жизни, он вел ее в могилу, как неотступный палач. Она пряталась в подушки, закрывая уши своими чудными кудрями… она пряталась, но от судьбы нельзя спрятаться; она знала, что и мне не укрыться от нее, и это всего больше мучило бедную Марию… И вот, в час ее кончины, ночью, мы были одни, она была в забытье…
Не знаю почему, Анатолий встал при этих словах; он говорил машинально, стальные глаза его неподвижно смотрели в черное окно.
— Она очнулась и, умирая, взглянула на мою руку; она увидела кровь на моей руке и прошептала, глубоко и испуганно глядя мне в глаза: «Аглая живет… берегись…» И даже в это мгновение ее смерти, вот здесь, у самого окна раздался…
Анатолий, как безумный, подбежал к окну… Он не успел кончить фразы, когда под самыми окнами раздался невыразимо яростный, злорадный, подавляющий душу вой. Меня обдало холодом, словно вместе с этим звуком ворвалась и холодная бур я ночи. Волчица, очевидно, была в парке.
Стентор с громким лаем выбежал.
Анатолий вскочил с искаженным судорогой лицом. Выражение ужаса на нем через мгновение сменилось какой-то зверской, нечеловеческой злобой. Он схватил одно из висевших на стене ружей и скорее выскочил, чем выбежал из комнаты. Впопыхах, зарядив другое, я последовал за ним. Лай Стентора раздавался где-то в лесу. Я подумал, что найду Анатолия в конюшне, и действительно застал его там. Он садился на неоседланную лошадь с ружьем в руке и без шляпы.
— Анатолий! — закричал я издали.
Он махнул рукой и, ударив лошадь прикладом ружья, поскакал, крикнув мне в ответ несколько слов, из которых я мог только разобрать: «Это она… я должен…» Остальное унесла буря…
Конечно, мне оставалось только мчаться за ним, но, будучи очень неопытным наездником, я не мог следовать его примеру и должен был оседлать коня. Кучера не было. Пока я разыскивал все необходимое и, как всегда в этих случаях, путал и тормозил дело, прошло, по крайней мере, минут пять. За это время он мог ускакать довольно далеко, а я не знал леса.
Впрочем, это все соображаю теперь; тогда же я был весь под влиянием одного слепого импульса и действовал совершенно инстинктивно.
Никогда не забуду этой ночи с порывами ветра до того яростными, до того одушевленными, что они казались отвратительными эманациями могучих и злобных сил. Единственным моим руководителем был лай Стентора, слышавшийся, впрочем, только в моменты относительного затишья; единственным освещением был свет луны, скрытой за тяжелым, истерзанным, безобразно движущимся тряпьем туч, гонимых с дикой быстротой по небу. Иногда мне удавалось, как будто бы, приблизиться к Стентору; я не сомневался, что к нему же стремился и Анатолий. Тогда я звал его изо всей силы, что, впрочем, было совершенно бесполезно, так как при оглушительном реве мятущихся деревьев он, конечно, не мог меня услышать, но и в этом последнем случае не могло быть надежды остановить его. Как назло, я натыкался на чащи и другие непреодолимые препятствия и не знал, куда направляться, чтобы объехать их. Несмотря на все усилия, мысль моя начинала лихорадочно работать. Что значат слова: «Это она, я должен»? Они не могли относиться к волчице, так же, как я не мог сомневаться, что слышал именно ее вой, а это было известно Анатолию. Но тогда, что же они означали? Холодное предчувствие леденило мне душу. Я не мог без содрогания вспомнить загадочного поверья о смерти последнего из рода Бич-Каргановых.
Я начинал терять равновесие и думал, что если когда-нибудь суждено сбыться пророчеству, то именно эта ужасная ночь должна страшно гармонировать и, как мне казалось, предрасполагать к развязке трагедии, задуманной судьбой…
В борьбе со всевозможными препятствиями скачка длилась уже довольно долго, но буря не стихала, а все усиливалась, терзаясь непостижимой яростью. Конь мой, казалось, приуставал. Наконец, проскакав лесом по дороге, где ветви до крови исхлестали меня по лицу, я выехал на чистое место. Оно показалось мне знакомым. Передо мной было длинное болото, усеянное кочками и кое-где поросшее тощей ободранной березкой. Не оставалось сомнений: это было «Гнилое пятно». Разгулявшись на просторе, буря носилась здесь с неудержимой силой, порой закручиваясь в вихре круговой пляски. Куча оторванных сухих листьев кружилась над болотом в беспокойном ритме и казалась мне отвратительным полчищем летучих мышей. Лай Стентора как будто бы приближался. Я помчался ему навстречу по дороге над топью. На повороте, у знакомой сосны, я осадил коня, чтобы прислушаться, и здесь глазам моим представилось зрелище или, вернее, группа, как бы вылитая из металла. Как изваяние, до сих пор, несмотря на умчавшиеся годы, она стоит предо мной и с тяжестью свинца подавляет сознание. Спиной ко мне, без шапки, совершенно неподвижный, как будто взглянувший в глаза Медузы, стоял Анатолий с ружьем в руках. Я не мог видеть его лица, но по напряженности всей позы, выгнутой назад настолько, что можно было поражаться, как удавалось ему держаться на ногах, не падая навзничь, по судорожно запрокинутой голове, я мог догадаться, что человек этот переживает ту стадию ужаса, которую можно испытать лишь раз. Шагах в пяти за ним, но так, что я мог ее видеть, так же неподвижно стояла огромная волчица.
Луна вышла из-за туч, все контуры виднелись ясно. «Ружье не заряжено», — была моя первая мысль, вторая — стрелять самому. Так бы я и сделал, будь у меня пуля в ружье; в такой момент я рискнул бы, несмотря на ночное время и опасность положения — человек и зверь стояли почти на одной линии; но ружье было заряжено летками, и риск был слишком велик. Я соскочил в сторону, чтобы иметь возможность стрелять, но в это мгновение что-то черное (это был Стентор) прыгнуло из чащи. Волчица сделала два громадных прыжка, и вслед за тем прогремел выстрел Анатолия; зверь тяжело рухнул на землю, и так же тяжело в мое сознание ударилась мысль о зловещем предсказании.
Стентор подскочил к ней, но затем вдруг, я не знал почему, с воем забился в кусты.
Мы с Анатолием подоспели почти вместе; он бежал, шатаясь и, нагнувшись к волчице, вдруг вскрикнул и застонал так же отчаянно и невыразимо ужасно, как и окружавшая нас буря и ночь.
— Что с тобой? — закричал я.
Он повернулся ко мне, и я увидел лицо, в котором уже не было ничего человеческого; это был скорее призрак, даже не ужас, а какое-то беспредельное безумие…
— Это она, — прохрипел он.
— Кто она, волчица?
— Аглая…
Я посмотрел на волчицу, и то, что увидел, не забуду никогда.
Прямо на нас глядели широко раскрытые, налитые зверской яростью, но совершенно человеческие и, как мне казалось, женские глаза…
— Это она, — слабее прошептал Анатолий, как человек, лишившийся дыхания, и вдруг, схватившись за грудь, упал навзничь.
Я нагнулся и приклонил ухо к его сердцу: оно не билось…
Я поднял голову, и опять прямо на меня глядели страшные, злорадной яростью сверкавшие женские глаза…
Я не мог больше выдержать этого взгляда; выстрелив почти в упор, машинально, не целясь, я бежал к дому так, как только может бежать человек, наяву увидевший чудовищный образ…
Телеграфировав отцу покойного, я в ту же ночь уехал окольными путями, потому что ни за что в жизни не решился бы пробраться снова той же дорогой, так же, как никогда уже не вернусь на место этой ужасной мистерии…