— Опять какая-то делегация, — равнодушно произнесла Мария Николаевна, отошла от окна и спокойно уселась за свой столик с пишущей машинкой.
Меня, Матвея Сироткина, редактора заводской многотиражки «Даешь мотор!», это ее равнодушие всегда возмущало. Конечно, Мария Николаевна работник не творческий, она всего-навсего секретарь-машинистка, но все же… Что значит «Какая-то делегация!» Да для меня любая делегация — материал для газеты, лишние двадцать-тридцать строчек, оперативная информация.
Я схватил блокнот и помчался считать лестничные ступеньки. При выходе из заводоуправления столкнулся в дверях с главным инженером. «Что за делегация?» — спрашиваю. Главный инженер мрачно так на меня глянул и процедил сквозь зубы: «Циркачи! Скоморохи!» Странно!
Возле сборочного цеха — толпа. В центре ее — четверо военных, скорее всего иностранцев, потому что форма на них была явно не нашей. Светло-зеленые куртки из водонепроницаемой ткани плотно облегали мужественные фигуры. Брюки из того же материала заправлены в резиновые сапоги со щегольски подвернутыми голенищами. На куртках — погончики, всевозможные нашивки и блестящие пуговицы с якорями. Под куртками — тельняшки, на головах — мичманки с «крабами». На кожаных портупеях с левого бока болтались полевые сумки. Особо парадно выглядел один из них. Лацканы его куртки, мичманка и погончики были обшиты витой тесьмой под золото. Ни дать ни взять — представители военно-морского флота ВНСКОЙ державы. Удивительно только, что никого из руководства завода возле них не было, лишь рабочие из механического и сборочного цехов. Я пробился к ним, чтобы задать первый в таких случаях вопрос: «Откуда и с какой целью прибыли на завод?», но в этот момент кто-то над самым моим ухом громко рявкнул:
— А ну, кончайте базар! Нашли время клоунаду устраивать!
Я обернулся и увидел гневное лицо начальника механического цеха.
— От тебя-то, Суровцев, никак не ожидал, — все больше распалялся он. — Должен же понимать — конец месяца, каждая минутка на счету. Тебе хорошо паясничать — в отпуске…
— Отпуск у меня по графику, так что нечего укорять, — сказал один из «иностранцев», и я узнал в нем Суровцева, Игната Суровцева, токаря экстракласса из механического.
Господи! Да какие же это иностранцы! Это ж нее нашенские, заводские ребята! И уж кого-кого, а Кузьму-то Куркова я должен был бы признать сразу. Кузьма — художник. Его мастерская находится в подвале заводоуправления. Вся она пропитана запахами масляной краски, скипидара и разведенного на клею мела. Для моей многотиражки Кузьма ретуширует фотоснимки. От них потом тоже несет скипидаром, и Мария Николаевна, отправляя снимки в цинкографию, берет их двумя пальчиками и брезгливо морщится. В основном же Кузьма пишет лозунги, рисует диаграммы, плакаты и прочую наглядную агитацию. Подражая маститым художникам, все свои «произведения» он подписывает в правом нижнем углу плаката или лозунга коротким «Куку». С Кузьмой мы в отличных отношениях. Я люблю слушать, он — рассказывать. На мой взгляд, Кузьма прирожденный рассказчик анекдотов и всяких там шуточек. На его месте я бы давно вытеснил с большой эстрады Тарапуньку вместе со Штепселем. Но Кузьма почему-то не хочет участвовать даже в художественной самодеятельности.
Именно на Кузьме была форма с витой тесьмой под золото.
— Что за маскарад, старик? — спросил я Кузьму на ушко.
— Не маскарад, а флотская форма.
Вот оно что!
Отдыхают люди по-разному. Кто в санаториях, кто в заграничных поездках, а вот эти четверо проводят свои отпуска в суровых таежных краях, на горных речках, с удочками и спиннингами. Возвращаются бодрыми, окрепшими, поздоровевшими, будто добрый десяток лет с себя скинули. И за работу берутся так, словно не маялись во всяческих передрягах, а изнывали от безделья.
Путешествия свои они именуют «навигациями», а себя громко называют «флотом». У них есть адмирал, мичман, боцман и, конечно же, рядовой матрос. Адмиралом, по непонятным для меня соображениям, они избрали, и, кажется, навечно, Кузьму Куркова. Игнату Суровцеву, человеку серьезному, молчаливому и, пожалуй, даже угрюмому, сам бог велел исполнять обязанности мичмана, а экспедитору отдела снабжения Виктору Оладышкину, видимо, на роду было написано заниматься хозяйственными делами, и потому он отважно принял на себя боцманскую должность. Рядовым же матросом на флоте числился Валера Ломов, слесарь-сборщик. Природа наградила его богатырской силушкой, и даже с пудовыми корпусами моторов он управляется играючи.
О них знает теперь, пожалуй, весь завод. И партком знает, и завком, и директор. Многие им откровенно завидовали, с них пробовали брать пример, но подводил… комплекс. Комплекс психологической несовместимости. Существует, оказывается, такая штуковина, которую не пощупаешь, ни на зуб не попробуешь, ни глазом не окинешь.
Из-за этого комплекса ссорятся, не уживаются жильцы коммунальной квартиры. Я читал где-то, что плохо знающие друг друга альпинисты перед сложным восхождением отправляются сначала в горы, чтобы проверить коллектив на «схоженностъ». Характер, воля, умение каждого — все должно быть подчинено лишь единой цели. Стоит кому-то выказать только себя, даже с самыми лучшими намерениями, но вразрез с задачами коллектива — и вес старания могут пойти насмарку.
Космонавтов, говорят, с точки зрения этого самого комплекса проверяют и готовят годами. Иначе нельзя. На земле поссорятся или что-нибудь не поделят — есть кому их поправить. А на орбите?
То-то вот и оно!
Как они сошлись, за каким столом сговорились, и каким образом преодолели комплекс психологической несовместимости, это мне неизвестно. Кузьма лишь сказал как-то, что четверо — идеальная компания для любого, близкого или далекого путешествия. Купе вагона, столик в столовой или ресторане, такси, лодка, палатка — все на четверых. Даже круглый рыбацкий котелок для ухи и каши.
К своим «навигациям» они готовятся загодя, чуть ли не с первых заморозков. Проводят совещания, разрабатывают варианты маршрутом, выбирают из них самый достойный, изобретают и делают нового фасона блесны и искусственные мушки-обманки, откладывают в общую кассу сбережения, хотя жены и считают, что в тайге деньги не нужны, а прокормиться можно и за счет даров природы, нужно только уметь их добывать.
Сначала они плавали в обмундировании, более подходящем для актеров из пьесы Горького «На дне», чем для путешественников. Кто в сапогах, кто в кедах. На одном — прожженная фуфайка, на другом — дырявый и излохмаченный свитер. Короче, их одежонка никак не украшала моряков, решивших покрыть себя славой первопроходцев.
И вот когда сейчас они пришли в новой, с иголочки форме попрощаться перед отплытием, то два цеха, в которых работали Игнат и Валера, отдел снабжения и все заводоуправление выбились из взятого с утра ритма.
Директорская секретарша не была такой равнодушной, как моя Мария Николаевна. Также случайно глянув в окно, она оторопела, а затем, стряхнув оцепенение и поправив выбившийся локон, вбежала и кабинет директора и сказала, что на завод прибыла военная делегации, скорее всего — иностранная. Директор тут же послал главного инженера выяснить, в чем дело.
Когда главный инженер доложил о происшествии, директор попросил секретаршу соединить его с начальником охраны. Строгим голосом он приказал никого, даже при наличии пропусков, в неподобающих нарядах на территорию завода впредь не впускать. Этих же, как он выразился, «опереточников» тотчас же выдворить за проходную.
Ни я, ни флот ничего, разумеется, об этом тогда не знали. Игнат, что на него совсем непохоже, оживленно рассказывал что-то окружившим его друзьям из механического и не обращал никакого внимания па петушившегося возле начальника цеха. Валера жестикулировал так, словно объяснял приемы борьбы с медведем. Кстати, Валера — победитель всех заводских спортивных соревнований, дважды он брал первенство города по самбо и настольному теннису, чуть-чуть не дотянул до кандидата в мастера по штанге, уступив всего полтора килограмма в жиме Косте Королеву с коксохимического завода, но зато стал мастером по стрельбе из мелкокалиберной винтовки.
Виктор Оладышкин стоял в сторонке со своими снабженцами и внимательно выслушивал даваемые ему советы, изредка черкая карандашом в лежащем на планшетке блокноте. Кузьма же, подтянувшийся, гордый и неприступный, никак не похожий на расхлябанного Кузьму-художника, заложил руки за поясной ремень и скупо и односложно отвечал на задаваемые ему вопросы.
— Куда нынче поплывете?
— Пока секрет.
— Костюмчики-то где покупали? Небось Оладышкин доставал?
— На заказ. В «Аэлите». «Аэлита» — лучшее швейное ателье в нашем городе.
— А документики с вас не спросят? Кузьма даже не удостоил спрашивающего ответом, только плечами дернул.
— Устряпаетесь в первый же день, и весь ваш блеск потухнет.
Кузьма нахмурился, соображая, видимо, как бы поострее ответить на такое предостережение, но ничего сказать не успел. От проходной, весь багровый от напряжения, бежал сам начальник охраны.
— Прошу покинуть территорию!
— Петрович, в твои годы бегать и волноваться вредно.
— Прошу покинуть территорию!
— Это с какой стати?
— Директор приказал. Лично.
Приказ есть приказ. Кузьма Курков почесал подбородок. Приказы надо исполнять. «Давай, Петрович, командуй!» — и первым двинул к проходной.
— Ни пуха, ни пера!
— Ни хвоста, ни чешуйки! — неслось им вслед.
Не знаю, может, директор в чем-то и был прав, но лично меня их вид, пусть даже и несколько опереточный, привел в восторг. Пусть даже в их форме и порядках было что-то от игры, от мальчишества, но разве это плохо?!
«Ведь чего греха таить, — думал я, — мы, современники научно-технической революции, угнетены информацией, опутаны сетью телевизоров, магнитофонов, приемников, скованы журналами и газетами. Мы все хотим знать и потому еще больше запутываемся в этой сети. И не оттого ли мы слишком рано становимся серьезными и слишком рано стареем душой? Быть серьезным и знающим свое дело человеком, конечно, хорошо, но… делу — время, потехе — час. И потеха должна приносить радость».
И тогда я решил, как только ребята вернутся из своей навигации, написать о них в многотиражке «Даешь мотор!» А я, между прочим, слово свое держу.
И вот сегодня, в последний день сентября, в газете появился мой очерк под заголовком «По морям, по волнам…» Газету только что понесли по цехам и службам. Что-то скажет об очерке наш флот?!
Из окна редакционной комнатушки видна вся панорама завода. И когда я волнуюсь, когда не хочется никуда идти и ни с кем разговаривать, я давлю лбом оконное стекло и смотрю вниз, на заводской двор.
По заводскому двору бесшумно плывет электрокар. На тесной его площадочке с трудом уместились шесть новеньких электромоторов.
Значит, в сборочном цехе дела пошли на лад, и квартальный план будет выполнен. Не зря директор на позавчерашней планерке задал перцу начальнику сборочного цеха. Хотя что директор! Наша многотиражка еще две недели назад выступила со статьей о тамошних неполадках. И если уж честно, то я, Матвей Сироткин, знаю о заводе не меньше, а то и побольше директора.
Директор всегда занят. Он решает вопросы в главках, в министерстве, в обкоме партии… Его беспрестанно вытаскивают из кабинета на всякого рода деловые и не деловые совещания, пленумы, активы, сессии. Ему дыхнуть некогда, не то, что по цехам пройтись, побеседовать с рабочим людом, спросить, предположим, тетю Маню — обмотчицу, как ее сыну Пашке служится в армии, что пишет, думает ли после демобилизации вернуться на завод или решил податься на БАМ.
Мне живется куда проще и легче, чем директору. Сделать два номера многотиражки в неделю несложно. К тому же у меня есть свой авторский актив, рабкоровские посты в цехах. Рабочий сейчас пошел грамотный, так напишет-распишет, что иной раз и сам позавидуешь — засылай в набор без всякой правки. Одна беда: заголовков хороших не умеют придумывать, и что касается критики товарищей, то тут их тоже не очень-то расшевелишь.
Не хотят, так сказать, дружеские отношении портить. А по-моему, должно быть наоборот. Если ты человеку настоящий друг, то и говори ему все как есть. И если он тебе настоящий друг, то не обидится. Попереживает, конечно, поначалу, а затем сам же и спасибо скажет за полезную критику. Но не понимают этого ребята. Не понимают — и все! Вот и приходится с критическими материалами выступать в основном самому. На меня, естественно, и все шишки… Но сейчас я жду отклика на очерк, в котором нет ни грана критики, только одни положительные факты.
Слышу, как за спиной распахивается дверь, и знакомый голос с порога бухает:
— Думу думаешь?
Оборачиваюсь. Точно — Кузьма!
— Думаю, — говорю, заранее улыбаясь.
— Ясно. Дурак думкой богатеет, — Кузьма явно не в себе.
— Ну-ну, потише. И дверь прикрой за собой.
— А мне плевать. Мне стесняться некого. Это ты стесняйся своей писанины. Писатель, видишь ли, объявился! Да за такую писанину тебя за ноги и в омут. Что ты понаписал, что понаписал?! — газета плясала в его руке.
Мария Николаевна, поняв, что при дальнейшем разговоре она будет совершенно лишней, с сожалением, вероятно, на самом интересном месте, закрыла книгу, заложив недочитанную страницу листком чистой бумаги, вышла, строго глянув на Кузьму, и плотно притворила дверь, Я был очень ей за это благодарен.
Между прочим, Мария Николаевна мне ровесница, даже младше меня на полгода, но у меня почему-то никак язык не поворачивается назвать ее просто Машей и обратиться на «ты». Она отвечает мне тем же, И потому обстановка в редакции всегда слишком деловая: я пишу, Мария Николаевна печатает. Никаких лишних разговоров.
Я не могу написать столько, чтобы загрузить работой ее на полный день. Да это и невозможно, поскольку у нас многотиражка, листочек в четверть обычной газетной полосы. И Мария Николаевна, если ей нечего печатать, читает романы.
— А поспокойнее ты можешь? — сказал я Кузьме, когда Мария Николаевна вышла из комнаты.
— Спокойнее?! Да я… Да мы… — тощий, с выщербленным передним зубом, в распахнутом халате, заляпанном всевозможными красками, Кузьма был несколько смешон в своем гневе, но мне, признаться, было тогда не до смеха. — Ты же ерунду намолол. Над нами весь завод изгаляться станет. Мне сейчас из мастерской выйти стыдно, людям стыдно на глаза показаться.
— Ты суть говори, суть…
— А я тебе что говорю? Я суть и говорю. Это же не очерк, это же фельетон, — размахивал он многотиражкой перед самым моим носом. — Ты сам-то хоть раз в жизни по горным речкам плавал? Нет? Так какого черта берешься писать о том, чего не знаешь? Уключину в лодку вставил! Весла дал в руки! Мы что — по тихому озерцу с девочками катались?! Да на первом же приличном перекате ты вместе с веслами и уключинами отправишься рыб кормить. А это вот… Читай, сам читай, вслух…
Я взял газету и прочел крупно отчеркнутое синим карандашом место: «Хлынул дождь. Его ждали давно. Жара иссушила поля, и урожай нынешнего года был под угрозой. Кузьма Курков стоял на берегу в своей адмиральской форме, не обращая никакого внимания на стекавшие с фуражки за воротник капли, и лицо его озаряла радость. Он вспомнил свою родную деревушку, вспомнил, как, будучи голопузыми ребятишками, они бегали под дождем и кричали: «Дождик, дождик, дождик, лей на меня и на людей…» Подошел Игнат Суровцев, как всегда молчаливый, серьезный и тихо произнес: «Хороший дождь, уродистый…»
— Ну и что тут такого? — сказал я, отложив газету.
Выражение лица заводского художника и адмирала самозваного флота ничего доброго для меня не предвещало.
— У-у-уро-одистый! — протянул он, вытянув губы дудочкой. — Сам ты у-уродистый. Ты же из меня посмещище сделал. Когда в тайге дождь, тут о маме родной позабудешь — вещи, продукты укрывать надо, чтоб не подмокли. А ты — «и лицо озаряла радость». Нарочно, что ли?
— Нет, Кузьма, честное слово, не нарочно. Это же художественный образ. Ты ведь сам человек искусства, понимать должен. Это же, так сказать, символически…
— Съездить бы тебе разок по физиономии за такую символику. Тьфу! Если в следующем номере не будет опровержения, то я… то мы… — Кузьма сгреб со стола газету в горсть и выскочил из комнаты, зло хлопнув дверью.
Я знал — Кузьма до самозабвения любил всех критиковать, хотя сам не терпел никакой, даже малейшей критики в свой адрес, но сейчас меня это мало успокаивало. Пусть не во всем, но в чем-то он, пожалуй, был прав. А я-то ожидал похвал и благодарностей…
Никакого опровержения на свой очерк я, разумеется, не дал. Ну кому охота походить на чеховскую вдову, которая сама себя высекла.
Прошла зима, весна, наступило лето. С Кузьмой и ребятами мы объяснились, помирились, и история со злополучным очерком канула, пи моему мнению, в вечность. По крайней мере, никто из флотилии не напоминал мне о моем промахе. Но оказывается, ничто не забывается.
Летним днем, уже под конец рабочего дня, в редакцию вошел Кузьма Курков. Вошел, как всегда, без стука, по-свойски шепнул что-то на ушко Марии Николаевне, от чего та зарделась и ударила пальчиком не по той клавише, по которой следовало (она тут же полезла в стол за резинкой), подошел ко мне, протянул руку с навечно въевшимися в кожу пятнами масляной краски:
— Пишем?
— Что делать? Я — пишу, ты — рисуешь, ребята вон вкалывают, — я кивнул головой на окно.
— От каждого по способностям, — серьезно сказал Кузьма, не приняв шутки, и положил передо мной вчетверо сложенный листок: — Читай.
Я развернул лист и прочитал: «Устав.
Наш флот — есть союз людей, близких по духу и отношению к труду.
Во флот может быть зачислен тот, кто:
— честен и морально устойчив;
— пристрастен к рыбалке и скитаниям;
— терпим к странностям товарищей;
— любит и защищает природу.
Из флота отчисляются за:
— измену товариществу;
— трусость в любом виде;
— неспособность к таежной жизни;
— загребание жара чужими руками.
Поскольку флот есть союз людей, близких по духу и отношению к труду, то помощь друг другу в любой форме — святая обязанность каждого, кто зачислен в его состав».
— Не пойдет, — сказал я, предположив, что Кузьма дал мне этот «Устав» для публикации в многотиражке. — У нас все-таки не стенгазета, старик.
— На тебя что — жара влиять начинает? Это же наш, флотский устав. У-устав! Понимаешь?
— П-понимаю, — произнес я, хотя, честно говоря, никак не мог сообразить, что хочет от меня Кузьма.
— С положением устава согласен?
— Правильные положения.
— Еще бы — неправильные! Два года разрабатывали, — не без гордости сказал Кузьма, оглянулся на Марию Николаевну, а потом показал взглядом на дверь: выйдем, дескать, лишние уши нам ни чему.
В коридоре Кузьма оценивающе, словно в первый раз видел, оглядел меня с ног до головы, на лбу его сошлись морщинки, и он сугубо официальным тоном сказал:
— М-м… Значит, будем считать, с уставом флота познакомился и положения его принимаешь. Так?
— Так, — подтвердил я, все еще не догадываясь, куда клонит Кузьма.
— Теперь слушай дальше… Мы, значит, подумали и решили взять тебя в нынешнюю навигацию. Чтоб, значит, понюхал пороху и не ерундил больше в своих сочинениях. Поплывем по Мрассу, Желтой реке.
— Почему — желтой?
— Шорский язык знать надо, писатель! Мрассу в переводе с Шорского — Желтая река. Ясно?
— Ясно.
— Отплываем двадцатого. Сегодня у меня в мастерской после работы предпоследнее заседание флота. Последнее будет перед отплытием. Устав подпишешь и принесешь. Пока!
Кузьма, деловой и сосредоточенный, каким никогда прежде я его не видел, споро зашагал к лестничной клетке, оставив меня стоять с разинутым ртом. И не знаю, сколько бы я так простоял, переваривая необычное и неожиданное предложение, если бы Мария Николаевна не позвала меня к телефону.
Звонил секретарь парткома.
— Ну как — решил с отпуском?
Нынче так получилось, что наши с женой отпуска не совпали — она в феврале перешла работать в другое учреждение. А одному куда? К теще в гости?.. Вот я и раздумывал, тянул. И еще тянул, если бы не это предложение Кузьмы.
— Решил. Двадцатого отплываю.
— Куда?
— В Горную Шорию. На Мрассу — Желтую реку…
Я говорил так своему шефу, сам еще твердо не веря в возможность этого путешествия. Зачем флоту пятый человек? Ведь вчетвером куда как способнее…
Это потом я узнал, что Виктор Оладышкин не может принять участия в навигации по семейным причинам: жена поставила перед ним ультиматум — или проведем отпуск вместе, или между нами все будет кончено. Боцман Оладышкин не выдержал упорного натиска и сдался на милость любимой спутницы жизни.
Я положил телефонную трубку, написал заявление об отпуске и стал учить наизусть пункты лежащего передо мной устава.
Вечером я честно признался ребятам, что особо скитаться и рыбачить мне не приходилось, но природу я люблю и люблю собирать грибы.
— Грибники — те же скитальцы, — заметил Игнат, и тогда только я по-настоящему поверил, что вопрос о моей участи решен окончательно и бесповоротно.
— Удочку я тебе дам свою, — сказал Кузьма. — Рюкзак, тельняшку и мичманку возьмешь у боцмана. Сапоги, брезентовку и прочее придется купить. Если туго с деньжатами, можем занять. Не маши руками. Богач выискался! Я же сказал — если… Дальше. Пока будешь ходить без звания. Распоряжения старших по званию выполнять беспрекословно. Дисциплина и порядок на флоте прежде всего. Неправильные действия старших по званию могут быть обжалованы в устном порядке после ужина. Дальше… — Кузьма сморщинил лоб, напрягая память, дабы не упустить еще каких-то очень важных для меня наставлений и обязательств, но ничего более не вспомнив, спросил: — Вопросы будут?
Вопросов у меня на языке вертелась уйма, но я сказал:
— Нет. Все ясно.
Мой ответ произвел на Кузьму благоприятное впечатление. Ведь вопросы подчас ставят в тупик и адмиралов.
Игнат же Суровцев этого, видимо, не знал или, наоборот, знал то, чего не знал я, и прямо-таки засыпал Кузьму вопросами. Он допытывался, не подведет ли нас знакомый Кузьмы, от которого мы должны получить лодку, мотор и бензин, все ли блесны забрал Кузьма у Виктора Оладышкина, когда из Спасска идут вертолеты на Усть-Кабырзу, просто ли взять билеты или надо послать телеграмму…
Отвечая Игнату, адмирал явно нервничал, сказал, что «все будет тип-топ», и закрыл заседание.
По дороге домой я зашел к Виктору Оладышкину за рюкзаком, мичманкой и тельняшкой. Настроение у него было похоронное, двигался он по своей двухкомнатной малометражной квартире вяло, словно оттягивал время, ожидая какого-то важного известия, которое все может изменить в его судьбе.
Виктор усадил меня на диван, принес сигареты, справился о самочувствии. Мы плоховато знали друг друга, и настоящий разговор не клеился. К тому же я почему-то чувствовал себя виноватым по отношению к нему.
Виктор открыл шкаф, достал и положил передо мной выстиранную, отглаженную тельняшку, глянул мельком на стенные часы, висевшие между оленьей шкурой и чучелом белки-телеутки, предложил чаю, и тогда я понял, что он действительно тянет время, и потому согласился выпить «стакашечку». Виктор, как мне показалось, приободрился, включил газ, принес вазочку с печеньем и конфетами, хотел открыть банку с вареньем, но я воспротивился, соврав, что варенья не люблю.
— Это не чай, это так… жидкость, — Виктор разлил по стаканам заварку. — Настоящий чай готовится на костре, чтоб с дымком, с упавшей в него хвоинкой… И заваривать его надо смородинным листом. А то душицей или белоголовником… Голова от запаха кружится. Не пробовал?
— Со смородиной пробовал. И еще зеленый чай пил. В Ашхабаде. Ничего. Жажду здорово утоляет.
— Зеленый вообще ерунда. А вот с душицей… Я, знаешь, пытался дома душицей заварить — не то! Ну, совсем не тот вкус. Вроде как суп без соли. А почему, думаешь?.. Дымка, дымка от костра не хватает.
Сказано это было с болью, человеком, для которого дымок, костерок и чай с душицей во сто крат дороже всех курортных благ.
Мне стало искренне жаль Виктора, и я чуть было не ляпнул: «Если хочешь, если тебе так уж невмоготу, то поезжай с ребятами, а я поеду с твоей женой».
И в это время вошла, нет не вошла — вбежала с радостно-возбужденным лицом жена Виктора, Клава. Она работала на нашем заводе в отделе технического контроля. Мастера и начальники цехов считали ее самым привередливым контролером. «Надо же, — возмущались они, когда Клава, не обращая внимания ни на просьбы, ни на мольбы, отправляла мотор в брак, — такой нос иметь. Ведь на двоих рос, а одной достался. Все вынюхает. Буратина несчастная».
Нос у Клавы был не то чтобы очень уж длинный, вполне обыкновенный нос, тонкий, с легкой горбинкой. Но когда она сердилась, а сердилась она всегда, обнаружив хоть малейший брак, то глаза ее суживались, щеки впадали, губы поджимались и нос на ее продолговатом лице, действительно, будто бы увеличивался в размерах.
Сейчас же глаза Клавы были распахнуты, рот полуоткрыт, щеки от быстрой ходьбы порозовели, и нос ее виделся просто премиленьким. Она небрежно кивнула мне, раскрыла сумочку и протянула Виктору два авиабилета.
— Вот… На послезавтра. Последние вырвала. Знал бы, чего это мне стоило! В агентство войти нельзя — битком…
Виктор явно ждал другого исхода. И вместо того чтобы возрадоваться, он совсем сник, как бывает с человеком, у которого отняли последнюю надежду на лучшее, отставил недопитый стакан с чаем, открыл дверцу кладовой, достал оттуда рюкзак, мичманку и подал мне.
— Держи, Матвей… Каждому свое, как говорится. Привет ребятам! Да, вот еще блесны возьми, самые ловчие. Для адмирала… Ну, будь здоров! Ни чешуйки вам, ни хвоста…
— К черту! — сказал я по студенческой привычке, хотя по-флотски, наверное, надо было сказать что-то другое.
Вертолет мне не понравился. Ощущение такое, будто тебя специально законопатили в бочке, чтобы потом сбросить с тысячеметровой высоты прямо в тайгу. А тут еще Игната дернуло за язык рассказать случай, когда у вертолета сам по себе срезался винт. А винт у него, как известно, один-разъединственный, и никаких тебе крыльев, чтоб планировать. Да и второй пилот — тоже мне воспитатель! — приоткрыв дверцу кабины, предупредил, чтобы около входной двери не шарашились: один вот так же, дескать, шарашился и отвернул ненароком крючок-задвижку. Как ветром выдуло, до сих пор ищут… Я на всякий случай перебрался поближе к пилотской кабине, заглянул в иллюминатор. Под нами медленно стлалась холмистая горношорская тайга, совсем не похожая на сплошное зеленое море, как поется в известной песне. Густо зеленели лишь распадки, а просвеченные и выжаренные солнцем вершины холмов были почти безлесными, да и деревья по их склонам разбросала слишком жадная рука. Кое-где проглядывались старые, поросшие осинником гари. Они легко отличались по нежно-зеленому отливу. Гари же недавние, может быть, прошлогодние, были как запекшиеся раны на теле.
По тайге, не разбирая дороги, плыла тень нашего вертолета. Высота девятьсот… Скорость падения… — Валера, прищурив глаза, что-то высчитывал. — Плюс поправка на коэффициент. Если прыгнуть, секунд за сорок до земли долететь можно.
— Не долетишь, — ухмыльнулся Игнат.
— Я долетел бы. На спор?
— Кончайте, — строго приказал адмирал. Судя по его побледневшему лицу, Кузьму подташнивало.
— Все равно долетел бы, — Валера отвернулся от Игната с видом победителя.
Переубедить Валеру в чем-нибудь не так-то легко. Для него не существует препятствий. Он привык всегда и по всем быть первым, и потому Валера — кумир завкома и всех его секторов. Он первым берет на себя встречные и поперечные планы, первым подписывает социалистические обязательства и, нужно сказать, первым их выполняет. Правда, качество прихрамывает, но это, по мнению некоторых, деле второе. Его портрет — первый на доске Почета, хотя из соображений русского алфавита ему следовало бы висеть несколько подальше. Но в завкоме знают, что такого Валера не пережил бы, впал в транс и понизил бы свою производительность труда. Большим людям прощают их маленькие слабости. Ведь стоит сказать Валере, что этого сделать не сможешь — разобьется, но сделает. И если бы сейчас Игнат с ним по-настоящему заспорил, Валера, пожалуй, в азарте прыгнул бы с вертолета без парашюта. Говорят, что он родился «в рубашке» с серебряной ложечкой во рту.
Сквозь тайгу пробивался извилистый голубой ручей. К нему спешили из распадков другие ручьи, поменьше. И картина сразу ожила повеселела, словно сумрачной тайге не хватало как раз вот этих, тонких и как бы небрежных голубых мазков.
— Мрассу, — сказал Игнат.
Вертолет резко пошел на снижение. Мне представилось, будто я полетел в пропасть.
Взяв на борт трех пассажиров, вертолет снова взмыл вверх. Высокая некошеная трава на взлетной площадке долго не могла прийти в себя, беспокойно колыхалась, осыпая недозрелые семена, сетовала шепотком на свою неудачную судьбу.
В полусотне метров — Мрассу. Совсем не тот ручеек, что виделся с вертолета. Широкая, полноводная, зовущая река. По обе ее стороны — поселок Усть-Кабырза. По нашему, левому берегу, он растянулся километра на три, а перед слиянием Мрассу с Кабырзой переехал на пароме реку и подался по логовине в таежную глушь. Правый берег напротив — сплошная круглая гора с редким кустарником и скалистыми выступами.
— Благость-то какая, господи! — вдохновенно произнес адмирал, посмотрел на солнце, потом на часы и совсем уже другим тоном сказал: — Распотякивать, братцы, некогда. Кузьма был прав. Нам предстояло закупить хлеб, картошку, соль, сахар и прочее, а главное — разыскать знакомого адмиралу руководящего товарища.
Кабырзинский руководящий товарищ поднялся навстречу, вежливо с нами поздоровался, но Кузьму почему-то не отличил, хотя Кузьма величал его по имени-отчеству и делал довольно прозрачные намеки на старое знакомство и приглашение погостить.
— Край у нас великолепный, отличный край. Санатории надо здесь строить, Дома отдыха, пансионаты, — говорил нам руководящий товарищ, словно от нас могло что-то зависеть. — А сюда до сих пор приличной дороги нет. Вы как добрались?.. На вертолете. В том-то и дело. С погодой вам еще повезло. Могли в Спасске просидеть с недельку. У нас ведь микроклимат. Сейчас солнце над головой, а через полчаса гроза, ливень, — говорил он охотно, соскучившись, видимо, по незнакомым людям, перед которыми можно отвести душу. — Я ведь кого только сюда ни приглашал: посмотрите, посочувствуйте, помогите — это ведь Швейцария, а может, и того лучше…
— Вы и меня, нас то есть, приглашали, — вовремя вставил Кузьма. — Помните, мы с вами…
— Возможно. Вполне возможно, — не стал спорить руководящий товарищ, а узнав, что нам от него требуется, тяжело вздохнул, поморщился, заерзал в кресле: — Ну зачем вам куда-то плыть? Что за мода пошла — не понимаю. Оставайтесь здесь, в Кабырзе. Можно палатку на берегу поставить, могу домик дать, есть свободные. И рыбалка, и воздух, и тайга вот она. Молока всегда купите, хлебушка свеженького… Не хотите? На подвиги тянет?.. Слово дали? Это хорошо — слово. Да вот с лодками у меня беда — в работе все лодки.
— Мы не за так, мы в аренду или в прокат, — взмолился адмирал, теряя под ногами почву, — сколько стоит — пожалуйста..
— Да знаю, знаю, что не за так, только извините… И рад бы в рай, да грехи не пускают. При всем желании ничем помочь не могу.
Вот это прокол!
— Трепач! — бросил Игнат адмиралу, выйдя из конторы, и один зашагал к реке.
На Кузьму жалко было смотреть. Даже золотые лацканы на его куртке поблекли.
— Мы же с ним в купе зимой ехали вдвоем, — недоуменно, ни кому не обращаясь, говорил Кузьма. — Начальника из себя строил, владыку рек и морей. Приезжай, говорил, я для тебя все сделаю. Я ему за пивом в вагон-ресторан бегал…
— Хочешь, я с ним один на один потолкую? — Валера выпятил грудь и сжал мощные свои кулаки.
— Э, — отмахнулся Кузьма, сел на нижнюю ступеньку крыльца и с трудом раскурил сигарету, поломав с десяток спичек.
— Пойду посмотрю, чем в магазине торгуют, — сказал Валера. — А то окажется, что хлеб начнут печь только завтра, а соль завезти не успели.
Я присел рядом с адмиралом.
«Вот так флот, — нехорошо подумалось мне. — Разбрелись кто куда. Никакой организованности, никакой слаженности. Полный комплекс несовместимости. Влип я, кажется, в историю, ох как влип!»
— Ничего, Матвей, не тушуйся. — Кузьма будто бы угадал мои мысли. — Все будет тип-топ, вот посмотришь…
Игнат неожиданно появился со стороны взлетной площадки. Шел он ровно, неторопливо. По невозмутимому лицу его не понять было, какие он несет вести, о чем думает.
— Пижоны… Начальнички им нужны, приглашения… Когда поплывем — сейчас или переночуем?
Лицо Игната по-прежнему было непроницаемо, и я не мог понять — шутит он или говорит правду. Кузьма знал и понимал его лучше меня. Он тотчас вскочил, засуетился.
— Никаких ночевок. Только сейчас, сию минуту. К чертям эту Кабырзу, к чертям этих руководящих товарищей. — И адмирал развил бурную деятельность.
Может быть, руководящий товарищ действительно не мог нам помочь, но на приколе стояло с десяток лодок, принадлежащих жителям Кабырзы. Игнат отыскал хозяина одной из них и быстренько с ним договорился.
Во время навигаций на флоте устанавливался, можно сказать, «сухой закон» — поправлять здоровье, так поправлять, — но на случай простудных заболеваний и для поощрения особо отличившихся товарищей прихватывалась небольшая канистрочка спирта. Этой-то канистрочкой и пожертвовал Игнат.
На закупку продуктов, погрузку, проверку и заправку мотора ушло часа два с половиной. Хозяин лодки, мужичок с жадными глазами и красным носом, прижав канистрочку к груди, советовал переночевать и плыть на рассвете, но нетерпение наше поскорее оказаться на лоне первозданной природы было столь велико, что на его слова никто не обратил внимания.
Игнат принес длинную жердь, пристроил ее посередке нашего корабля. Кузьма вынул из кармана своего рюкзака треугольный флаг, сшитый из разноцветных кусков блестящего материала, передал его Игнату, вытянул руки по швам и гаркнул:
— На-а по-одъем фла-а-ага… р-равняйсь!
Валера тут же пристроился к адмиралу, я к Валере. Задрав головы, мы стояли, не шелохнувшись, пока Игнат прибивал флаг к мачте специально прихваченными с собой гвоздиками.
Хозяин лодки обошел нас с фланга, пощипал свободной рукой реденькую бороденку, в глазах его появилась тревога, он часто задышал и, на что-то решившись, бочком и с некоторой опаской двинулся к Игнату, тронул его за ногу.
— Слышь… У нас такого уговору не было.
Игнат забил последний гвоздь, отдал флагу честь и только тогда обернулся к хозяину лодки. — Что говоришь?
— Уговору, говорю, не было, чтобы это самое… флаг вот заграничный приколачивать.
Адмирал скомандовал: «Вольно! Разойдись!»
Хозяин лодки переминался с ноги на ногу возле сраженного его заявлением Игната.
— Ну, ты даешь, старина! — молвил, наконец, Игнат. — Впрочем, если есть возражения, можно сыграть отбой, — и протянул руку за канистрочкой.
Хозяин лодки повел носом, сглотнул слюну, пробормотал что-то одними губами и отступил. Делайте, дескать, что хотите, но только канистрочка пусть останется при мне.
Мы распределили груз по днищу. Игнат сел за мотор, адмирал с шестом в качестве впередсмотрящего занял позицию на носу, Валера примостился возле адмирала, я — напротив Игната, и 22-го июля ровно в 16–30 наш корабль отчалил от кабырзинского берега. На берегу стояли два годовалых бычка и хозяин лодки. Все они с одинаковым безразличием глядели нам вслед.
Через полчаса нас окружили лесистые горы, голубое небо с плывущей навстречу невзрачной тучкой и прозрачная вода. У берегов всплескивала, играя, рыбешка. Встречный ветерок полоскал адмиральский флаг. Необыкновенным отдохновением веяло от этого мира природы, и даже суровый Игнат разулыбался, будто только что народился на свет.
Я поудобнее устроился среди рюкзаков, вытянул ноги и ощутил такое никогда не испытываемое мною блаженство, что, казалось, будто я растворился и все, что меня окружает, живет не отдельно, а является частичкой моего тела, моей души, моего сознания. Если бы не гул мотора, было бы, наверное, еще благостнее.
Игнат вел лодку уверенно, ловко обходил едва приметные глазу бурунки и рискованно проскакивал перекаты, словно был здесь не первый раз и на память знал каждый камушек, каждую отмель.
Адмирал тоже не дремал. Отработанными в предыдущих навигациях жестами он показывал Игнату, когда и куда надо свернуть, и когда следует держать корабль по курсу, не опасаясь наскочить на риф, то бишь подводный камень, которых в Мрассу была пропасть. И только мы с Валерой бездельничали, глазели спокойнехонько по сторонам, макали в воду и грызли сухари, потому как пообедать нам было некогда и, судя по боевому настроению адмирала, ужин нас ожидал только вечером, на привале с ночевкой.
Все чаще стали встречаться острова и островки. Мрассу растекалась на две, а то и три протоки, и тогда Игнат притормаживал, вглядывался вместе с адмиралом вдаль и наверняка больше по интуиции, чем по каким-то приметам, направлял судно в ту протоку, по которой можно проплыть, а не сесть на мель или напороться на подводные камни.
Тучка, которая недавно еще казалась маленькой и невзрачной, с каждой минутой разрасталась, застилала горизонт и грозила нам всяческими неприятностями.
Игнат помрачнел, поджал губы.
— Может, пронесет, — сказал я.
Игнат ничего не ответил. Он хмуро посматривал на темнеющие берега, и я догадался, что Игнат выбирает место для ночевки. Но берега здесь были круты, скалисты, без единой мало-мальски подходящей поляночки для палатки.
Начал накрапывать дождик. Не пронесло! Я заерзал — что же делать? — сами намокнем, рюкзаки подмокнут, продукты…
— Не шебутись, — сказал мне Игнат, — помоги лучше матросу.
Валера достал откуда-то полихлорвиниловый тент, развернул, протянул мне конец, и мы укрыли им груз. Дождь усиливался.
Впереди замаячил остров. Покатый мысок сбегал к реке, рассекая ее на две части. Мысок густо порос травой, кустарником и, судя по всему, на нем было вдосталь наплаву — прибитых рекой бревен сучьев, что в нашем положении имело немаловажное значение.
— Держать курс на мыс, — повеселел Кузьма.
Игнат вовремя скинул газ, поднял мотор. Корабль наш проскребся днищем по галечнику и зарылся в прибрежную траву. И вот тут-то я понял, что такое на самом деле флот Кузьмы Куркова, или, как его называли заводские остряки-завистники, Кузькин флот.
Не было сказано ни единого лишнего слова. Адмирал первым выскочил на берег, быстренько обежал мыс, нашел удобное для палатки место и, подставив спину дождю, стал разжигать костер. Игнат взял топор и пошел в редкий лесок рубить колья для палатки. Валера подтянул лодку повыше, привязал ее за куст тальника, нырнул под тент, достал палатку. И только я стоял остолопом, не зная, что делать. Дождь перешел в настоящий ливень. Я решил помочь Валере ставить палатку.
— Твое дело — трава, — сказал Валера.
— Какая трава?
— Под палатку.
Ясно. Мог бы и сам догадаться. Спать на сыром галечнике неспособно, да и небезопасно — в два счета радикулит заработаешь. Я стал рвать высокий папоротник, который в изобилии рос на кочкарнике возле леска.
Потянуло слабеньким дымком. Защищая с трудом добытый огонь от дождя, Кузьма распростер над костерком полы куртки и походил на хищную птицу. Когда костер разгорится, дождь будет ему не страшен.
Игнат принес колья, и они с Валерой пришли мне на помощь. Никогда не думал, что под палатку надо столько травы. В конце концов, можно было бы и так перемаяться одну-то ночь. Но у ребят на этот счет было свое мнение. Мне не хотелось в первый же день ударить перед ними лицом в грязь, и я старался изо всех сил.
Штормовка, капюшон, брюки промокли насквозь. Непривычный к физической работе, я быстро устал, но не подавал вида. Ломило руки занемели, вода с капюшона заливала лицо, под коленками появилась противная дрожь, кровь стучала в виски, в глазах темнело. Казалось, еще минута и я не выдержу, упаду прямо на мокрую гальку меж кочек и черт с ним, радикулитом, ливнем, предстоящим ужином.
И вдруг, захватив в горсть под самый корень очередную «порцию» папоротника, я увидел маленькое, совсем маленькое солнышко. Оно светило мне, словно из-под земли, лежа на темной, насквозь пропитанной водой кочке, и как бы говорило улыбчиво: «Ну, чего нюни распустил? Все хорошо. Все очень-очень хорошо».
Это была только что народившаяся волнушечка. Кругленькая, веселая, с розовыми разводами. Посередине ее в неглубокой пока впадинке блестела вода.
Я привык брать волнушки осенью на скошенных полянах в березовых колках и никак не мог представить, что встречу этот красивый и особенно вкусный для засолки грибочек на необитаемом таежном острове, на какой-то сырой кочке в зарослях папоротника.
— Ребята, сюда… Скорее! — крикнул я, словно волнушечка могла исчезнуть.
Я, наверное, перестарался, крикнул очень громко и, может быть, испуганно, потому что ребята бросили работу и тотчас примчались ко мне. Даже Кузьма оставил свой, по-настоящему еще не разгоревшийся костер.
— Что случилось?
— С-с-смотрите… Это же просто непостижимо… Да вот сюда, сюда смотрите. Это же… — Я млел от восторга и счастья. — Во-олну-шечка…
— Тьфу! Я-то подумал — змея, — Валера швырнул здоровенную палку, прихваченную на случай встречи со змеей.
И тут проглянуло настоящее солнце. Вечернее уже, почти не греющее, но приветливое и ласковое. Дождь прекратился. Костер запылал, и вода в ведре к вящей радости адмирала закипела.
Быстро установили палатку, развесили у костра мокрую одежду и насели на Кузьму: «Давай корми!»
— Ну, кто пробу снимет? — Кузьма выхватил из ведра ложку густого варева.
За пробой потянулись все.
— Тогда я сам, — сказал Кузьма и, дуя, стал слизывать с ложки зеленовато-желтую кашицу.
— Чегой-то не хватает… Или лишку… — взгляд адмирала выражал явную растерянность.
Второпях адмирал перепутал концентраты и сварил гороховое пюре вместе с заварным кремом.
— Ничего, привыкай, — сказал мне Валера. — Бывало и хуже, — и повернулся к Игнату: — Под это бы дело граммчиков по двадцать для сугреву… Пошло бы за милу душу…
— Все наши граммчики скушал некий руководящий товарищ, — сказал не без намека Игнат, искоса глянув на Кузьму, который болезненно переживал ошибку и самоотверженно поглощал свое произведение кулинарного искусства. — Но если поставить вопрос на голосование…
— Неужели есть? — глаза у Валеры нехорошо заблестели.
Кузьма перестал жевать. Из-под днища лодки выплеснулась небольшая рыбешка. Наверное, спасалась от жадного хищника. Игнат долго рылся в своем, тщательно уложенном рюкзаке, вытащил завернутую в тряпицу алюминиевую фляжку военного образца, отвинтил колпачок, понюхал, сморщился: «И как ее только именинники пьют?!», плеснул в колпачок несколько капель, протянул адмиралу. Кузьма мотнул головой.
— Пусть Волнушечка… За начало своей первой навигации…
И я понял тогда, что мое собственное имя, выведенное тушью в метрике и паспорте, теперь надолго утрачено. Придется привыкать к новому…
Утром, даже не ополоснувшись, Игнат достал карту, испещренную крестиками, кружочками, стрелочками. Только район Горной Шории, где петляла Мрассу, был свободен еще от подобных знаков.
Послюнявив кончик химического карандаша, Игнат обвел кружочком Усть-Кабырзу и поставил крохотную точечку в том месте, где по его предположениям должен был находиться наш островок. Получалось, что от поселка мы отплыли всего ничего. Да, честно говоря, на большее мы и не рассчитывали. Не будь вчерашнего ливня, ну проплыли бы еще километра три-четыре, ну, не промокли бы до косточек, и похлебка была бы намного вкуснее. И только. Но ведь без приключений неинтересно. И лично я нисколько не жалел о происшедшем.
Сегодняшнее утро обещало отличный день. Сейчас, когда не работал мотор, и не барабанили по спине и воде капли дождя, я будто бы слышал — именно слышал! — пробуждение тайги, хотя все вокруг, кроме убаюкивающе говорливой Мрассу, молчало. И я даже вздрогнул, когда Валера разломил о колено сучковатую палку для костра. Слишком резким, прямо-таки пушечным показался мне этот звук.
Следующим нашим привалом, а точнее стоянкой, где мы рассчитывали провести два-три дня, было устье речки Кылзаг. На карте она впадала в Мрассу тонюсенькой извилистой черточкой с левого берега, и надо было смотреть в оба, чтобы не проскочить мимо. Ребята утверждали, что в таких-то вот неприглядных и едва заметных притоках и стоит настоящий хариус.
Впервые я познакомился с этой удивительной рыбой лет десять назад, на реке Казыр. И хотя я больше люблю собирать грибы, но уж если выпадет на мою долю рыбалка, то никакая другая рыба, кроме хариуса, меня не привлекает.
Конечно, другой рыболов станет спорить, доказывать преимущества и увлекательность ловли, скажем, леща или шереспера. Но он не вкусил всей прелести охоты на хариуса. Да-да, я не оговорился. Именно — охоты. Хариус — хищник, причем хищник умный, тонкий, с разбором. На мякине, даже сдобренной пахучими анисовыми каплями, его не проведешь. Никакие перловые и прочие каши его не соблазнят. Ему подавай наживку стоящую — личинку ручейника, вытащенную из ее песчаного домика, кусучего паута и овода, только что пойманную муху или червяка, обязательно целого, не очень крупного, чтобы червяк этот на крючке червяком извивался.
Только неопытного рыбака никакая наживка не выручит, если он будет сиднем сидеть на берегу или прибрежном камне и ждать, когда хариус соизволит клюнуть. Тут нужно иное умение.
Ранней весной, отсидев зиму в глубоких омутах и ямах больших рек, хариус устремляется в бурлящие, мелководные, но всегда холодные и снежные чистые горные речки. Его не смущает ни бурное течение, ни двухметровые водопады, ни грохот валунов и каменных осыпей. И только ленивые да хворые обитают возле устья, подрывая свое здоровье в тепловатой и чаще всего мутной воде.
В то утро первой моей рыбалки друзья мои, Женя и Иван Петрович, позавтракав, подались вверх по Казыру за «крупняком-чернышом», а мне доверили сторожить лагерь, милостливо разрешив рыбачить возле него, — дескать, для начала с тебя и этого кусочка реки предостаточно.
Я размотал удочку, пристроился, как это обычные рыбаки делают на удобном плоском камне, подстелив брезентовку, чтоб не холодило, насадил червяка, поплевал на него на счастье, забросил. Течение сразу же подхватило и понесло поплавок. Ну что это, думаю, за рыбалка. То ли дело на озерке или неторопливой речке с тихими заводями — закинул удочку, сыпанул горсти две прикорма и сиди себе, покуривай да посматривай на поплавок, жди поклевки. А тут ни минуты тебе спокойной. Не будешь же держать леску на течении, когда стремительная вода выносит на поверхность даже тяжелое грузило.
Поднимаю удочку, ловлю поводок. Крючок пуст. А ведь никакой поклевки не было. Снова насаживаю червяка, снова забрасываю. История повторяется. Только теперь показалось мне, что, проплывая возле острощекого камня, поплавок на мгновение, на одно лишь мгновение замер, словно испугался этой каменной стенки с пенистым буруном и побежал дальше. То же происходит и в третий, и в четвертый раз.
Я начинаю нервничать. Рыба, какой бы сноровистой она ни была, снять на такой скорости червяка, не потопив поплавка и не попавшись на крючок, по моему разумению, не может. Или течение тому виной?
Ребята оставили мне всего-то десятка полтора червяков, и если я так бездарно их разбазарю, то не будет мне никакого прощения. Червей мы копали в Междуреченске, — в тайге ими не очень-то разживешься, — берегли их в дороге больше самих себя, перебирали, подкармливали, через мох пропускали, и потому каждый червяк был на строгом учете. Недаром, когда Женя отсыпал мне из своего мешочка червей, у него мелко дрожали руки.
Решаю забросить в пятый и последний раз. Но сейчас поплавок проносится мимо камня, не замирая, и червяк остается целым. Значит, не течение. Значит, рыба, рыба-молния, — иначе ее не назовешь, — воспользовалась моей неопытностью, насытилась и помчалась дальше искать такого же разиню, как я.
«Ладно, — говорю себе, — поживем — увидим. Первый блин всегда комом».
Спускаюсь пониже, где Казыр делает крутой поворот, и за скальным выступом образовалась довольно тихая заводь. Вода здесь не течет, а крутится по спирали, удерживая поплавок посередке заводи, Мне не приходится беспрестанно вытаскивать и закидывать удочку, но и толку от такой рыбалки никакого.
Проходит полчаса, час — и хоть бы какая тебе рыбешка на наживку польстилась. Встаю, иду на мысок, даже в воду забрел метра на полтора, забрасываю и не успеваю отыскать глазами прыгающий в бурунчиках поплавок, как чувствую, что кто-то прямо-таки рвет у меня из рук удилище.
Зацеп или?..
Тяну… Леска напружинилась, бамбуковое удилище согнулось до предела, вот-вот треснет. И тут из воды показывается удивленная рыбья голова, затем сверкающее на солнце туловище хариуса. Да не какого-нибудь, а матерого, из тех, что за темную полосу на широкой спине прозывают чернышами. Он висит на леске неподвижно, словно оглушенный. Фиолетово-синий плавник растопырен, акулий хвост опущен, жаберные щеки плотно сжаты, крупная, в крапинках, чешуя переливается всеми цветами радуги.
Я осторожно опускаю драгоценную ношу на прибрежный песок, кладу удилище, выбираюсь из воды и только прикасаюсь к рыбине, чтобы освободить ее от крючка, как хариус, словно опытный и хитрый борец, выходящий из партера, неожиданно взметывается, делает великолепное сальто-мортале и плюхается в воду, обдав меня мелким дождем холодных брызг.
Ошеломленный таким вероломством, я все же успеваю схватить змейкой бегущую в воду леску. Теперь борьба начинается на равных. Хариус в своей стихии, я — в своей. Он крепко сидит на крючке, я же намотал леску на кулак, уперся ногой в полузатонувшую булыгу и то отпускаю, то подтягиваю леску. «Я тебя, — думаю, — так измотаю, что ты мне сам приплывешь в руки». Но хариус, видимо, был стратегом, сразу же разгадал все мои намерения, и, когда я вновь натянул, леску, свечой выкинулся из воды, кувыркнулся в воздухе, леска звенькнула, а я шмякнулся на каменистый берег.
На конце лески вместо хариуса болтался обрывок поводка.
В горячечной злости, весь кипя от обиды, я схватил подвернувшийся под руку камень и швырнул его в реку. Потом, уняв нервную, не испытываемую прежде дрожь, без особого аппетита съел кусок хлеба с салом, сделал новый поводок и решил поймать хоть одну рыбешку, чего бы это мне ни стоило.
До прихода друзей мне удалось-таки выловить хариусенка граммом на двести, не идущего, конечно, ни в какое сравнение с тем, оборвавшим поводок хариусом.
— Ну что ж, — сказал Иван Петрович, прикидывая на ладони вес моего улова, — и то рыба. С первым тебя!
Женя тем временем снял с плеч тяжеленный рюкзак и вывалил на траву десятка два чернышей. Я не удержался и поведал свою историю.
Женя саркастически усмехнулся: ври, мол, да не завирайся, знаем мы эти срывы, когда в сумке пусто. Иван же Петрович отнесся к моему рассказу серьезно и даже спросил, в каком месте и за каким камнем позарился на мой крючок богатырь.
Мы славно поужинали в тот вечер. Я наконец-то отведал ароматной, наваристой, подернутой золотистыми блестками жира хариусиной ухи, в которой был и мой маленький вклад. Иван Петрович долг шарил в ведре половником, пока выловил моего хариусенка: «Своего первого сам съесть должен». Нежное мясо тает во рту, хариусенок в тот момент показался мне совсем маленьким, и я принялся за чернышей, с болью вспоминая об утреннем происшествии.
Проснулся я от какого-то сторожкого шебаршанья. Женя храпел рядом со мной, а Ивана Петровича в палатке не было. Я поднялся, выглянул. В сумеречной еще темноте начинающегося рассвета разглядел сутулую фигуру Ивана Петровича. Одетый уже и обутый, он перебирал брошенные в траву удилища, не находя, видимо, своего.
— Вы куда? — шепотом спросил я.
— На кудыкину гору, — также шепотом ответил Иван Петрович. — Спи, рано еще.
Я хмыкнул и полез досыпать. В конце концов, у каждого человека свои причуды.
Мы с Женей приготовляли завтрак, когда из прибрежных тальников вышел Иван Петрович. Он нес взятую под жабры здоровенную рыбину. Подойдя к кострищу, Иван Петрович положил рыбу у моих ног.
— Возьми, да не теряй больше.
Я не сразу понял, к чему он это сказал, и только взяв хариуса руки, увидел свисающий из его рта обрывок моего поводка с грузило из свинцовой полоски.
Это казалось невероятным. В такой реке выловить именно мою рыбину! Я смотрел на Ивана Петровича, как на бога. А он спокойнехонько уплетал разваристую пшенную кашу и посмеиваясь рассказывал:
— Сторожился, чертяка, ох, как сторожился. Да ведь оно хоть крючок в ноздре, а жрать-то хочется. На червяка, правда, не смотрел, пропускал мимо. Второй раз на одну и ту же наживку попадаться это только дурак-окунь мастак. Ну, я ему гирляндочку из мелких червей подкинул. Попробовал, но заглотить не решился. Тогда я паута вчерашнего, ничего, не высохли еще. Снял с крючка. Я второго — опять снял. А ведь во рту-то у него поводок. И ничего, ухитрялся.
— Ручейника бы попробовал, — сказал Женя. — Его-то я и приберег напоследок, когда у него аппетит разгорится. Вот он и не выдержал, хапнул ручейника.
Они говорили так, будто речь шла не о рыбе в вольной воде, а будто сидел этот самый хариус в тесном аквариуме и ждал, скоро ли перед носом вкусная пища появится.
Я и сказал об этом Ивану Петровичу.
Иван Петрович доскреб кашу, отправил ее в рот, кинул взгляд на лежащего у моих ног черныша.
— Именно ждал. Хариус — рыба домовитая, не какой-нибудь там шереспер, — «шереспер», кстати, было самым ругательным словом в лексиконе Ивана Петровича. — Когда хариус по весне в верховья поднимается, он не просто тебе как дурак прет, лишь бы вперед. Он себе место выбирает. Правда, ему, как и человеку, кажется, что чем дальше, тем лучше. Ну, те, что посильней да поноровистей, чуть не до истоков доходят. А глубины ему особой не надо, он и на мелководье отлично живет, была бы струйка похолодней да почище. И камушек ему нужен. Про озерного хариуса не скажу, не лавливал, может, он там и стаями по всему озеру бродит, а вот наш, речной, как камушек себе облюбовал, стал за ним на быстринке, чтоб половчее было всякую мошкару ловить, так до самой осени никуда… Наестся, спустится в ближайший омуток, с соседями парой слов перекинется, про рыбаков-неумех расскажет, передремлет на спокое — и опять за свой камень. Вот оно как… А ты — аквариум!..
Я слушал Ивана Петровича, глядя на полуметрового черныша-красавца, и мне было жаль его, такого степенного, мудрого и сильного домоседа. Хотя, честно говоря, какая бы ему дальше жизнь с моим крючком и обрывком поводка из несъедобной капроновой лески…
По точным расчетам Игната мы должны добраться до Кылзага часам к пяти.
— Если не будем распотякивать, — сказал Кузьма.
Пределом наших желаний в эту навигацию была крестовина: впадающие в Мрассу почти друг против друга две речушки — Узас и Кезас. За ними Мрассу наверняка мелела и была непроходима. Между крестовиной и Кылзагом с правого берега вытекали в Мрассу Черная речка и Кизас.
Мы уже приготовились к отплытию, когда сверху по течению послышался ровный гул мотора, и через минуту из-за поворота щукой вынырнула длинная, точно как наша, лодка. На носу сидел мальчонка лет двенадцати, за мотором — кряжистый мужик в стеганке и шапке. Завидя нас, он вывернул руль, ловко обошел выступающий из воды камень, подчалил к мыску и заглушил мотор.
— Здорово, мужики! Куревом не богаты? Со вчерашнего не курил. Не рассчитал.
— Бери всю, — Кузьма вложил в широкую ладонь только что распочатую пачку.
— Спасибо.
— С рыбалки?
— Никудышняя нынче рыбалка. Вода здорово спала, на глубину рыба ушла. Вон только и взял… Откинь-ка брезент, Андрюша.
Мальчонка шмыгнул носом, переступил через лежащий вверх дном фанерный ящик, отвернул край брезента.
У Валеры судорожно дернулся кадык. Кузьма раскрыл рот и часто задышал, словно ему не хватало кислорода. И только лицо Игната оставалось совершенно невозмутимым.
Под брезентом лежала куча тайменей, штук десять, не меньше. И все, как на подбор, килограммов по шесть. У них были тупые морды и красноватые брюшки.
Мальчонка взглянул на Кузьму, засмеялся и закрыл рыбу, тщательно подоткнув под нее брезент.
— На спиннинг? — спросил Игнат.
— Само собой. Удочкой такого дурака не достанешь. Ну, бывайте! Мне еще на работу поспеть надо. Спасибо за курево!
Мы отчалили молча. Я лежал на рюкзаках, смотрел в начинающее линять голубое небо и думал: какая это все-таки препоганая штука — зависть. Это она прежде всего ссорит друзей, заставляет совершать самые необдуманные поступки, за которые приходится раскаиваться перед людьми и собственной совестью.
Мужик верно сказал — спала вода. И короткий вчерашний ливень никак не отразился на уровне реки. Чем выше мы поднимались, тем чаще встречались мели, тем грознее виделись окатистые валуны, вокруг которых вскипали пенистые буруны.
Кр-р-ряп!
Мель. Игнат глушит мотор, мы без приглашения вываливаемся за борт, тянем изо всех сил лодку.
Ага, глубина!
Игнат дергает шнур стартера, включает скорость. Впереди нас ждет бурлящий перекат. Для меня непостижимо разобраться, где камни, где пена, а где струя чистой воды, по которой может проскочить лодка. Непроизвольно смыкаются веки. За шумом воды не слышно мотора. Меня обдает мелкими холодными брызгами.
Мотор загудел ровно и покойно. Я открываю глаза. Впереди тихое длинное плесо. Адмирал кладет шест, — шест с железным наконечником всегда в руке впередсмотрящего, чтобы при случае вовремя отвернуть лодку от неожиданно вынырнувшего подводного камня, — садится, вытирает со лба пот, потом меняется местами с Валерой.
Игната же подменить некому. Для Кузьмы любой механизм, вплоть до шариковой ручки, всегда оставался неразрешимой загадкой. Валера на заводе собирал части электродвигателей в единое целое, но техникой, как таковой, не интересовался. Я же водил автомашину, знал в общих чертах теоретически что к чему, но заставить меня самостоятельно вести по Мрассу лодку можно было бы только под страхом смерти.
Кр-р-ряп!
Понадеявшись на глубину плеса, Валера просмотрел мель. Игнат погрозил ему кулаком. Валера попытался протолкнуть лодку шестом, но не тут-то было. Она плотно сидела днищем на мелкой гальке, переливающейся под водой всеми цветами радуги.
Тащили лодку метров сорок. Со стороны это, наверное, кажется пустячком, а на самом деле это такая работенка, что грузчику позавидуешь. Течение сильное, быстрое, и больше половины сил уходит на то, чтобы самому удержаться, не оскользнуться на отшлифованной водой гальке. Лодка длинная, на одиннадцать шпангоутов, ее все время воротит в сторону, и Валере, удерживающему нос, приходится особенно туго. Игнат помогает ему с кормы, мы с адмиралом тянем лодку с боков.
Солнце жарит вовсю. Оно стоит прямо над нашими головами, но не успевает прогревать бегущую со снежников воду, и ноги в кедах скоро леденеют.
На очередном перекате летит шпонка. Хорошо, что это случилось в начале переката, а то плясать бы нам по камням вместе с рюкзаками и перевернутым кораблем.
Шестами подгоняем лодку к берегу. У меня рябит в глазах, и я валюсь в теплую высокую траву. Кузьма пристраивается рядом.
— Тяжко?
— Нет, ничего, — храбрюсь я.
— Не пижонься, старичок. Всем тяжко, — и к ребятам: — Есть соображение — перекусить!..
Мне не хочется ни есть, ни двигаться. И я думаю, что со мной будет дальше, если каких-то пять-шесть часов так меня измотали. Подремать бы! Да куда там… В глаза, уши, нос лезет потревоженная нами мошкара. Сидела бы себе в тенечке, под листьями, так нет — учуяла поживу! И жара ей нипочем.
Встаю, ополаскиваю лицо, шею, руки. Может, предложить выкупаться? Валера с Игнатом меняют шпонку. Липа у них деловые, сосредоточенные. Кузьма орудует ножом, открывая банку тушенки. Ладно, потерпим…
Поздним вечером, когда берег стал давить непроглядной тьмой, и вода отливала холодным рассеянным светом, отказал мотор. Мы только что с трудом, со второго захода, одолели свирепый прижим, выскочили на плесо, и вот на тебе!
— Амба! — сказал Игнат, и короткое это слово в настороженной тишине под молчаливыми высокими пихтами прозвучало для меня зловеще.
А ребятам хоть бы хны — ни минуты не медля, принялись за дело: разводят костер, ставят палатку, готовят ужин. Я, разумеется, помогаю, как могу.
Местечко, как выяснилось поутру, оказалось великолепным. Ни для лагеря, ни для рыбалки лучшего, на мой взгляд, и желать было нельзя.
На взгорье — ровная, поросшая папоротником поляна. Сухостоя для костра — завались. Метрах в пятидесяти под крутой подпирающей небо мраморной скалой глубокий омут — раздолье для спиннингиста. Повыше, за перекатом, длинное и тоже глубокое плесо. Ниже омута влево уходила не то протока, не то курья. Скорее — протока, потому что вода мчалась по ней почти с той же стремительностью, что и по основному руслу. Значит, принятый за коренной левый берег был островом.
Игнат отвинтил мотор, вынес его на берег, выбил шпонку, снял винт. Втулка оказалась разработанной настолько, что приходилось удивляться, как мы вообще передвигались.
— Алкаш несчастный! — Игнат скрипнул зубами. — Сколько раз себе говорил: ни одному слову алкоголика верить нельзя, у них же психика нарушена, только бы выпить, а там хоть потоп. Я ж ему четвертную по возвращении пообещал, и что мотор доставим в полной исправности. Хоть бы глазом моргнул, пьяница беспробудный…
Такую длинную тираду я слышал из уст Игната впервые. Здорово надо было ему разозлиться, чтобы ее произнести, да еще на одном дыхании.
— Вот и верь после этого людям, — пропел Кузьма дискантом.
— Не ерничай, — оборвал его Игнат. — Даже до Кылзага не добрались.
— Доберемся, Игнатушка, доберемся. Какие наши годы… А вот что сейчас делать будем?
— Мотор чинить будем.
Валере явно не хотелось возиться с мотором. Он крутился возле зачехленных удочек, копался в рюкзаке, подбрасывал в ненужный уже костер сучья, вздыхал, зевал, почесывался.
Кузьма переглянулся с Игнатом и, хотя Валера ни о чем не просил, сказал:
— Ладно, идите с Волнушечкой. Без вас управимся. Только чтоб к трем, не позже, обратно.
Как же они хорошо знали своего матроса!
— О чем разговор! Мы только так, на разведку, — Валера вмиг переменился. Грузная его фигура обрела живучесть, зевоту как рукой сняло. Он в момент расчехлил удочки, достал сумку для рыбы, баночку с червяками, прикрикнул на меня, чтобы я долго не чесался, потому как времени в обрез, а солнце уже вон где.
Оказывается, поймать в навигацию первую рыбину было пределом Валеркиных мечтаний, и ребята, будучи терпимы к странностям товарищей, предоставляли ему эту возможность.
Мы перебрели Мрассу по перекату, что ниже омута под скалой, и вышли на берег протоки. Валера, весь дрожа от нетерпения, насадил червяка и сделал первый заброс. Поплавок проплыл меж валунчиками, не шелохнувшись. Валера пошел по берегу, делая заброс за забросом, а я остался на месте, помня наказ одного знакомого рыболова, что настоящему рыбаку спешить ни к чему. Рыба, как говорится, может плавать и в луже, нужно только суметь ее выловить!
Не знаю, как это получилось, я даже и поплавка-то, признаться, не видел, не замечал его с непривычки в быстром беге воды, но поднимая удочку, ощутил рывок и тяжесть натянувшейся лески.
— Е-есть! — загорланил я от радости и вытянул приличненького хариуса.
Валера обернулся, увидел в моих руках трепещущуюся рыбину, нахмурился и стал перебредать на другой берег, где ему виделась заманчивая излучинка. Торопясь, он черпанул за голенища настывшей за ночь воды и, перебредя, бросил удочку на тальниковый куст и стал с остервенением стаскивать сапоги.
Я понял, что совершил грубейшую ошибку. Ну, чего было орать? Положил бы себе рыбу в сумку, мне ж первенство ни к чему. А у Валеры теперь на весь день, если не на всю навигацию, будет испорчено настроение.
Когда я поймал вторую рыбину, Валеры и след простыл. А примерно так через полчаса до меня донеслось: «Э-э-эй!» Валера стоял посреди протоки, метрах в ста от меня, призывно махал руками и что-то кричал, вроде как «иди сюда, скорее!» Из-за шума реки слов разобрать было невозможно. Во всяком случае, я сделал вид, что ничего не могу понять. Ну чего, думаю, мотаться туда-сюда, если и тут клюет. Тогда Валера погрозил мне кулаком, потряс удилищем и резанул ладонью по горлу. Пришлось смотать удочку, поднять голенища и брести к нему.
— Слышишь? — на лице Валеры было разлито гордое торжество первооткрывателя.
В общее равномерное клокотанье протоки врывался бурлящий гул, словно за тем вот мыском воду довели до кипения.
— Слышу.
— А сейчас увидишь… Пошли… — и Валера решительно, черпая сапогами воду и не обращая на это никакого внимания, направился к мыску.
Там в мрассинскую протоку впадала небольшая речушка. Тихая в каких-нибудь тридцати метрах повыше, здесь она недовольно ворчала и Мрассу, сердясь на ее недовольство, неохотно принимала речку в свои объятия, отталкивала, и оттого вода в устье вспенивалась, неистовствовала.
— Кылзаг? — догадался я.
— Он самый, — Валера стоял на мыске, как памятник.
— А как же мы…
— Очень просто. Остров-то на карте не обозначен, вот и проскочили. Хорошо, я решил протоку разведать. Идем, исследуем…
— Мы ж обещали к обеду вернуться, — сказал я нерешительно. — Ничего. За такое простят. Ну?
Простят, так простят. Валере лучше знать флотские порядки.
— Пошли…
Логовина, по которой бежал Кылзаг, поросла тальником, черемухой, березой. На склоне холма правого берега — буйные заросли кипрея, медвяного белоголовника, борщевника, папоротника. Тут, видно, когда-то было пожарище, и лес так и не смог больше подняться. Зато левый берег речки — нехоженая тайга со столетними соснами, пихтами, кедрами.
Это в устье. А дальше склоны словно решили поменяться растительностью. И едва приметная охотничья тропа тоже переходит потом с правого берега на левый. Брод мелкий, чуть выше щиколоток, и вообще Кылзаг больше похож на ручей, чем на речку, но глубокие омутки, крутые и быстрые излучины, затаенная тишина вокруг говорят, что хариуса здесь — лови не переловишь.
Сразу за бродом длинная, как кусочек степи, поляна. Сплошная трава. По всему видно, когда-то здесь жили люди. Полусгнившие остатки избяных срубов обросли высоченной крапивой, пологий склон холма очищен от пней, тут явно сеяли хлеб или просто косили траву. Травы столько, что любому животноводческому совхозу хватило бы прокормить свой скот не одну зиму. Душный аромат ее окутал округу, словно туманом. Трава перевила, перекрыла тропу, и нам приходится идти почти на ощупь, шаркая подошвами сапог.
— Может, хватит?
— Выше хариус крупнее.
Мы уже изнывали от наступающей жары, когда тропа вдруг круто свернула от речки и пошла в гору. В сплошных зарослях тальника и перевитой хмелем черемухи Кылзаг раздваивался, и трудно было определить, где основное русло, а где впадающий в речку ручей. И тут и там мелкая вода тихо журчала по илистому дну, омутки поисчезли, духота стала невыносимой.
— Дальше идти нет смысла, — сказал я, твердо решив про себя, что больше не сделаю ни шагу, даже если Валера будет настаивать.
— По-моему, тоже, — согласился Валера и взмахнул удочкой. — Начнем?
— Валяй.
— А ты?
— Перекурю.
Мне хотелось хоть как-то исправить утреннюю свою промашку.
Валера, разумеется, не стал меня дожидаться и, раздвигая заросли плечами, ломая сучья и прогнившие валежины, попер напролом.
Я не спеша покурил, отдохнул и тоже двинулся искать свой заветный омуток. Еще издали я заметил вздымающуюся над берегом Валеркину удочку, обошел его стороной, чтоб не пугать хариуса треском сучьев, и чуть ниже вышел на очень удобное для рыбалки местечко.
Кустарник у берега был невысок, не мешал забросам и в то же время хорошо скрывал меня от настороженных рыбьих глаз. Вода после небольшого переката круто падала, устремляясь в узкое пространство меж двух коряг, и образовывала симпатичный такой омуток, в котором наверняка пасся не один десяток отменных хариусов.
Осторожно, чтоб не задеть нависших над водой ветвей, я забросил удочку и тут же вытащил жадно заглотившего наживку хищника.
Никогда еще мной не овладевал такой азарт. Такое со мной бывало только на грибалке. Ходишь-ходишь по лесу — ничего, так себе, одиночки с крупными, чаще всего червивыми шляпками. И вдруг наткнешься на россыпь молодых волнушек, рыжиков или лисичек, сердечко у тебя екнет, по телу пробежит радостно-возбужденная дрожь, ты садишься на корточки и, забыв обо всем на свете, начинаешь срезать грибы. И передвигаешься этакой клушкой-растопырей, не шумишь, не подаешь голоса, даже на ауканье товарищей не откликаешься, пока последний грибочек не срежешь. И не от того это вовсе, что жаль тебе грибов для друзей, потом ты им сам из своей корзины с удовольствием отсыплешь, но вот самому побольше набрать — это есть, это, наверное, в психологии любого охотника заложено, и никуда от этого не денешься.
Азарт! Добрый охотничий азарт.
Вытягиваю второго хариуса, третьего, и тут слышу за спиной треск, пыхтенье, словно напуганный лось ломит через чащу. Это Валера не выдержал моего успеха и решил прийти на помощь.
— Ну чего тебе, места мало? — спрашиваю.
Валера не отвечает, становится рядом, спешно наживляет крючок, и его поплавок с громким хлюпаньем падает в воду. Я поторопился с подсечкой, вытащил пустую леску, снова забросил, но неудачно — поплавок упал возле коряжины, и крючок вместо рыбьей пасти вонзился в дерево.
По-рыбацки мне следовало оборвать поводок или леску, сделать новую снасть, не так уж это сложно, и продолжать рыбачить. Но разозленный поведением Валеры, я резко потянул удилище на себя, коряжина поднялась, взбаламутила воду, сорвалась с крючка и навела среди хариуса такого шороху, что до завтрашнего дня здесь делать было уже нечего.
Ты что — в уме? — взвинтился Валера. — Соображаешь?.. Тебе не рыбачить, тебе волнушечки собирать…
— Не твое дело.
— Крючок пожалел, да? Такую рыбалку испортить!
— Ты и испортил.
— Я? — Лицо Валеры пошло бурыми пятнами.
— Ты. Я ж тебя сюда не звал…
Этого Валера выдержать не смог. Он вломился в чащобу и через минуту исчез, оставив за собой глубокий пролом в густом прибрежном кустарнике.
«Странности, конечно, странностями, — думал я, — но не до такой же степени. Что мне — из-за его дурацких заскоков богу на него молиться, на коленках перед ним ползать? Дудки! Подумаешь — не он первый рыбу поймал! Нечего было по-шальному мотаться. Стоял бы себе и ловил… И тут тоже. Ну, перешел бы на омуток пониже, зачем обязательно рядом соседиться. А вообще-то нехорошо получилось, да еще в первый по сути день навигации. Если так пойдет — перелаемся, и весь отдых пойдет насмарку».
Я закурил, намазался «Дэтой» — начали донимать пауты — и не спеша стал спускаться по речке, останавливаясь на омутках, где судя по следам, уже успел побывать Валера. Зарыбачившись, я забыл и про обед, и про ссору и спохватился, лишь когда заметно попрохладнело, и стали сгущаться сумерки. Отыскал тропу и споро эашагал к лагерю.
Шел, злясь на себя и на Валеру. Ссора ссорой, а человек человеком. Для Валеры же, видимо, и эти понятия не существуют. Как он мог уйти, бросив меня одного? Ведь он даже не знает, ориентируюсь я в лесу или нет. И вообще, мало ли что может случиться с человеком в тайге; да еще в такой чертоломине. Можно в яму сверзиться, на сук напороться, оскользнуться, перебредая Мрассу, и хряпнуться головой о подводный камень…
И так мне до слез обидно стало, что захотелось, чтобы со мной что-нибудь случилось, и я представлял, как ползу по тайге с вывихнутой или переломленной ногой, сбиваюсь в темноте с тропы, валюсь в какую-то пропасть, теряю сознание, а ребята ищут меня, кричат, стреляют, но я их не слышу, и только на второй или на третий день они находят меня голодного, обросшего, изъеденного комарами, с распухшей посиневшей ногой. Навигация, разумеется, завершается не начавшись, меня везут в больницу, а Валеру исключают из флота по статье «за измену товариществу».
Но никаких несчастий со мной не происходит, я добираюсь до лагеря целехоньким, гордо сбрасываю с плеча тяжелую сумку с рыбой, жду похвалы, но Игнат, что-то точивший на пне напильником, медленно поднимает голову и смотрит на меня исподлобья тяжелым сверлящим взглядом.
Кузьма сидел возле костра и угрюмо распутывал «бороду» у своего спиннинга. При моем появлении он только обернулся на мгновение и с еще большим усердием занялся «бородой» — соскочившей с катушки при забросе и перепутавшейся леской. Такое случается со всеми начинающими спиннингистами.
— Извините, ребята. — Я сознавал свою, вернее, нашу вину, — но сами знаете — такое дело…
— Какое еще дело? — оторвался от «бороды» адмирал. — Может, мы мотор починили, может, нам давно дальше плыть надо было…
— Так Кылзаг же… Разве Валера… — и только сейчас я заметил, что Валеры в лагере нет. Сначала-то я подумал, что он дрыхнет в палатке или отлучился по надобности, а теперь… — Постойте… Валера что — не приходил?
— Нет.
У меня похолодело внутри. И мне тут же представилось, что он лежит где-то искалеченный, не может двинуться с места, а я прошел мимо, не окликнул его даже ни разу.
Солнце давно уже скатилось за гору с плоской вершиной, и сумерки сгущались с каждой минутой. Игнат по-прежнему молча смотрел на меня, словно я должен был что-то сказать ему или сделать. Конечно, можно было рассказать про Кылзаг, ссору и про то, в конце концов, что не я бросил Валеру, а он меня, и я в общем-то ни при чем. Но я ничего не сказал. Ни одного слова. Я понял, чего ждали от меня ребята, взял фонарик, палку, чтобы нащупывать дно при броде, и пошел обратно.
— Возьми ружье, — сказал Игнат.
Я отмахнулся. Не люблю таскать ничего огнестрельного, с тех детских еще лет не люблю, когда наш сосед по квартире нечаянно сам себя продырявил. Да и случись что, в такой мгле ружье все равно не поможет — или промахнешься, или попадешь не в того, в кого целишь. Я, правда, не подумал, что выстрелом в воздух можно просто дать знать о себе, о своем местонахождении.
В темноте и вода, и берег, трава и деревья видятся по-иному, чем днем. Все сгущается, давит, стискивает тебя. Река кажется густой, маслянистой, тайга настороженно притихла, будто только и ждет, когда ты сделаешь первый шаг, чтобы схватить, раздавить, изничтожить. И невольно вздрагиваешь, когда прокатывается по дну камень или вспархивает из кустов вспугнутая пичуга. Даже хруст сучьев под ногами отдается в ушах резко и громко.
Я перебрел Мрассу, остановился. Каким путем пойдет обратно Валера, если с ним ничего не случилось? По берегу протоки, как мы шли утром, идти проще, но нужно лишний раз перебредать Мрассу. Есть другой путь, которым я возвращался в лагерь, — через остров. Он куда короче, но там такие заросли — и темноте черт ногу сломит. Да и учел ли Валера эту возможность сократить дорогу?
И все-таки я почему-то решаю идти через остров. В конце концов, заросли Валере нипочем, а я быстрее доберусь до устья Кылзага.
Надо было бы взять ружье, пальнуть в воздух. Зря не послушал Игната. Раздвигаю руками траву перед собой и чуть не вскрикиваю: словно в костер сунул руки. Совсем забыл, что здесь растет высоченная, остро жалящая крапина. Потом валюсь в глубокую, поросшую смородинником промоину. О смородиннике догадываюсь по разлитому вокруг запаху. И тут раздается непомерно громкий хруст веток, и передо мной вырастает Валера.
— Ты? — Валера вздрогнул от неожиданной встречи. — Что ты здесь делаешь?
— Тебя дожидаюсь.
— Мог бы и в устье подождать, — как ни в чем не бывало сказал Валера. — А я, понимаешь, на омуток напал. Недалеко, за своротом как к броду идти. Ну, там еще береза такая стоит, — Валера растопырил руки. — И на закате такой клёв начался…
— Тебе лишь бы клёв, — сказал я с обидой. — А если б со мной что случилось?
— Но ведь с тобой ничего не случилось, — Валера так ничего и не понял.
— А если бы…
— «Бы» не считается.
Кусты позади меня шелохнулись.
— Считается, — послышался голос Игната. Оказывается, он шел за мной след в след, умело, по-таежному ступая, ничем не выдавая своего присутствия. У меня почему-то подкатил к горлу комок, и я выключил фонарик, хотя свет от него на меня не падал.
От Кузьмы нам влетело обоим. Правда, Валере досталось побольше, под самую завязку. И тут уж Валера не оправдывался и не перечил. Он знал крутой нрав адмирала при таких обстоятельствах.
Хорошо просыпаться на рассвете. Выползешь из душной палатки, и тебя сразу берет в клещи крепенький холодок. Сна как не бывало. Поклацаешь зубами, пробежишься туда-сюда, поприседаешь, раздуешь костерок, ополоснешься ледяной водичкой, и почувствуешь себя настоящим неандертальцем, готовым сразиться хоть с десятком мамонтов.
Горы еще темны, скалы серы, вода в реке свинцового цвета, и только бурунчики от подводных камней серебрятся, курлыкают по-журавлиному. Нет еще ни мошкары, ни паутов, ни ос. Тишина оглушающая. К шуму же реки привыкаешь удивительно быстро и совсем не замечаешь его.
По крутым склонам, путаясь в вершинах кедрача и пихт, ползут облака предутреннего тумана. Чуть-чуть золотится кромка леса по верху горы. Свежесть в воздухе такая, что зажатую в пальцах сигарету хочется выбросить, но привычка берет свое, ты вытягиваешь из костра веточку с горящим кончиком, прикуриваешь, начинаешь травить легкие горьким никотинным дымом, как будто это и есть наивысшее блаженство, которого не знает некурящий Валера.
Последним обычно просыпается Игнат. Он долго и тщательно одевается, чистит зубы, фыркает, умываясь, проверяет удочку, достает из своих тайников мешочки с червями и ручейниками, а потом неожиданно обрушивается на всех: копошитесь, дескать, давно рыбачить пора, а вы все еще чего-то канителитесь…
И потому все мы были немало удивлены, когда сегодня Игнат поднялся чуть ли не раньше всех и напал на дневального, почему он так долго возится с завтраком. Наверняка ему снились Кылзаг и хариусы, которые во вчерашнем Валеркином рассказе выглядели так:
— Иду, слышу… клокочет. Водоворот? Пороги? Водопад?.. Я туда… Река! И какая! Омута — во! Хариус — во! Не верите — спросите Волнушечку… Как заброс — есть! На червя берет, на паута — с ходу, на муху, бабочку, комара… Тропа — асфальт, ходу — двадцать минут. Не верите — спросите Волнушечку… За все навигации такого клева не видывал.
Игнат торопил. Хариусятник он был завзятый. Но не судьба была ему сегодня с утра порыбачить.
Только снарядились и полсотни шагов от лагери не отошли, как снизу, не слышная за перекатом, тяжело вынырнула лодка, подрулила к нам и из нее выпрыгнул… Виктор Оладышкин.
Мы онемели, застыли, вросли в землю. Оладышкин, чрезвычайно довольный произведенным эффектом, вытащил из лодки туго набитый новенький рюкзак, зачехленный спиннинг, расплатился с тотчас отчалившим лодочником и, словно это была обыкновенная случайная встреча на набережной Томи, спросил:
— Ну, как рыбалка?
Хвастаться было некому. Валера остался в лагере дневалить.
— Чу-у-удище! — первым пришел в себя Кузьма и кинулся тискать Виктора. — Воскрес? А мы тебя заживо похоронили на черноморском побережье и эпитафию сочинили. Сочинили ведь, да?.. Как там, подскажите… — и тут же, чего я никак от адмирала не ожидал, выдал экспромтом: — Сгорел от солнечных лучей, задохся в воздухе приморском бедняга Виктор. Чей он, чей? Никто не знает…
Кузьма не смог сходу подобрать рифму, растерянно посмотрел на нас, засмеялся:
— Забыл. Потом вспомню. Вместе же сочиняли…
Радость адмирала была искренней и понятной. Он осваивал спиннинговую ловлю, а Виктор был в этом деле мастер непревзойденный Да и все мы искренне обрадовались совершенно неожиданному появлению нашего боцмана, только я вначале почувствовал себя вроде бы лишним, не по праву теперь занимающим место во флоте, но это чувство прошло так же быстро, как и возникло.
Мы вернулись в лагерь, отложив рыбалку на послеобеденное время. Валера, не дав Виктору и рта раскрыть, не спросив даже, откуда он взялся, начал, захлебываясь от восторга, рассказывать об открытии Кылзага, но вовремя был остановлен грозным окликом адмирала, приказавшим дневальному срочно сварганить для боцмана завтрак.
Пока Валера крутился возле костра, Виктор поведал свою историю недельной курортной жизни.
— Измаялся, братцы, поверите-нет, так измаялся, что сказал жене: или ты меня отпускаешь к ребятам, или я сегодня же нырну и не вынырну. Там же в действительности откормочный пункт, а я за ту неделю на два кило похудел. Тоска заела, аппетит пропал, одной газировкой питался. На пляже, верите-нет, песка не увидишь — сплошная гать из людских тел. В море нырнуть нельзя — обязательно в кого-нибудь головой ткнешься. Деревья подстрижены, кустики тоже. Кругом асфальт, скульптурки, финтифлюшки всякие. Тьфу! От настоящей природы одно солнце над головой осталось, да и то, верите-нет, в таком окружении кажется не всамделишным. Нет уж, сказал, довольно с меня недели, если не хочешь мои похороны устраивать.
— Отпустила?
— А куда ей было деваться! Даже врач сказала, что мне там не климат, — Виктор сцепил руки за шеей, упал на траву, задрыгал ногами. — Хорошо-то как, братцы! Дышать же можно. Ды-ышать!
Он произнес это слово, вложив в него свой особый затаенный смысл, разгадать который не составляло труда.
— Дыши, — милостиво разрешил Виктору адмирал. — Когда надышишься — скажешь… Надо плес по части тайменя проверить.
— Проверим, товарищ адмирал, все плесы и омута простегаем. Блесны в порядке?
— Еще бы!
— Значит, таймень наш будет.
Виктору сейчас все было нипочем. Круглое лицо его светилось от счастья, и, когда я протянул ему тельняшку и мичманку, он небрежно отмахнулся: — Носи. Обойдусь.
Плотно и с аппетитом позавтракав и выяснив обстановку, боцман развернул бурную хозяйственную деятельность, втянув в нее весь личный состав флота. Через каких-нибудь три часа простецкий, на скорую руку поставленный лагерь преобразился и выглядел настоящим, давно обжитым бивуаком.
Из досок, лежавших на днище лодки, мы сколотили столешницу, вбили пудовой булыгой четыре столбика — и получился прямо-таки домашний стол. По бокам его соорудили из жердей вполне приличные и удобные скамейки, и над всем этим натянули на случай дождя тент из полиэтиленовой пленки. Вкопали рогатины для сушки одежды и обуви, вырезали в обрыве лестничку, закрепив земляные ступеньки колышками. Затем вытащили из рюкзаков и мешков продукты, рассортировали их, чтобы не копаться, скажем, в поисках растительного масла или черного перца горошком.
Мне казалось, что вся эта работа зряшная, никчемушная — ведь через два-три дня все равно придется свертывать стоянку и двигаться дальше, вполне можно было бы без стола обойтись и без лестницы перебиться. Но Виктор и остальные ребята были иного мнения.
После того как мы сообща натаскали сухостоя для костра, Виктор Оладышкин обошел лагерь, приглядываясь, все ли сделано и нельзя ли чего-нибудь еще придумать.
— Ничего, — удовлетворенно сказал он, закончив обход. — Теперь жить можно. А жить нужно всегда и везде по-человечески, — и почему-то изучающе посмотрел на меня, словно я был виновен в том, что наш лагерь до появления боцмана имел такой непристойный вид.
Великая все же эта штука — доверие!
После короткого привала адмирал протянул мне длинный шест с затупившимся железным наконечником и сказал:
— Ну-ка, Волнушечка, покажи мастерство…
Я проворно занял место впередсмотрящего, махнул рукой Виктору, сменившему за мотором Игната: «Давай, двигай!» и подумал про себя: «Только бы не подкачать, не повернуть нос лодки не в ту сторону, куда следует».
Одно дело, когда тебя везут и ты можешь преспокойненько глазеть по сторонам, напевать полюбившийся мотивчик, грызть в свое удовольствие сухарик, и совсем другое — когда сам отвечаешь за каждый шаг, каждое движение. Пожалуй, только сейчас я по-настоящему ощутил коварный нрав Мрассу, и чем выше мы поднимались, тем сварливее, беспощаднее, злее становилась река.
Я ничего не слышу: встречный ветер законопатил уши речным шумом и гулом мотора. Я ничего не вижу, кроме зеленоватой прозрачной воды, речного дна и камней. Лодка идет тяжелей, чем прежде. Как-никак восемьдесят килограммов веса Оладышкина кое-что значат. Да и с трудом отремонтированный мотор тянет неважно.
Определить на глаз глубину не просто. Вода сильно скрадывает расстояние, и я нередко, особенно на тихих и, казалось бы, совершенно безопасных плесах, попадаю в затруднительное положение. Вроде бы и дно ровное, и глубина одинаковая, а лодка нет-нет да и проскребет днищем по галечнику. И тогда мне кажется, будто это по сердцу моему скребануло что-то острое, и я оглядываюсь на ребят, ожидая встретить презрение за мою опрометчивость, но они словно бы ничего не замечают, а Виктор ободряюще мне подмигивает: ничего, дескать, страшного, с кем не бывает, только дальше смотри повнимательнее.
Я смотрю, смотрю так, что в глазах начинают плыть зеленые круги вперемежку с серыми камушками.
Река растеклась огромной широкой лужей. Дно подпирает воду. Я пытаюсь усмотреть хоть какую глубинку, вымоину, но…
Кррцрарапп…
Виктор моментально глушит мотор, иначе взвинченным водой камушком ударит по винту и — прощай шпонка! Хорошо, что лодка оборудована специальной отбойной решеткой под мотором, не то шпонки летели бы через каждые десять минут.
По обязанности я теперь первым выпрыгиваю в воду, удерживаю нос, чтобы лодку не развернуло боком. Следом вылезают остальные и раз-два взяли… Я стараюсь изо всех сил, словно это по моей вине образовалась здесь непроходимая мель.
Дно скользкое, как рыбья чешуя. На каждый метр продвижения затрачиваются неимоверные усилия. Моментами хочется плюнуть на все, повернуть к берегу, и ну его к черту, дальнейшее путешествие. Но истоки Мрассу и жажда познать неизведанное побеждают, отгоняют нелепые мысли, я обретаю второе дыхание и пру вперед до белых пятен в глазах.
Кузьма, как и все, тянет свою лямку. Но его подводят трусы. Резинка на них ослабла, и, когда бегущая навстречу вода достигает пояса, трусы спадают, и адмирал оказывается стреноженным. Пока он отчаянно борется с течением и непослушными «семейными» трусами, мы выводим лодку на глубину. Кузьма в полном изнеможении валится на рюкзаки.
Впереди прижим. Перед ним бледнеют все пройденные нами перекаты и пороги, вместе взятые. Воды Мрассу устремляются здесь в один, шириной два-три метра поток. И поток этот всей своей мощью пытается сдвинуть с места вставшую перед ним преграду — почти квадратную отвесную скалу.
Скала есть скала. Она стоит твердо, не желая уступать дорогу кому бы то ни было. Мрассу беснуется, ревет, пытается как бы проткнуть сильной струей эту тупую твердыню, но тщетно. И тогда обессиленная неравной борьбой, она вынуждена капитулировать и повернуть в сторону, раскатившись глубоким и усталым плесом.
— Что будем делать, братцы?
Можно, конечно, не рисковать, протащить лодку и груз по берегу, но какой же мы тогда флот, если дрогнем перед первым настоящим препятствием.
— Давай, рванем!
Кузьма предлагает мне поменяться местами. Я гордо отказываюсь, хотя и чувствую неприятную слабость в коленях.
— Ну, смотри…
В тоне адмирала нет ничего угрожающего, но мне все же становится не по себе. Я до боли в пальцах сжимаю шест и до предела напрягаю зрение. Только бы не подвел мотор. Стоит ему заглохнуть по выходе из прижима, и лодку так вдарит о скалу, что потом и щепок не соберешь.
— Держись, братцы!
Виктор включает мотор на полную мощность. Игнат подался телом вперед, как бы помогая кораблю выбраться из пучины.
Лодка преодолевает течение со скоростью не более полуметра в минуту. Мотор захлебывается от напряжения. Валера беспрерывно отчерпывает консервной банкой захлестывающую через борт воду.
Еще, ну еще чуток…
Скала медленно, очень медленно проплывает мимо меня. Она темна и мрачна, как ночь в ненастную погоду. Прямо по ходу в трех-четырех метрах ревут буруны. Проскочить между ними, и тогда сам черт нам не страшен. Но что это? Невидное прежде дно — глубина у скалы — ой-ой, не мерена, теперь будто бы само вынырнуло и замельтешило перед глазами отполированной, всех цветов и мастей галькой.
Вроде бы радоваться надо — пучина позади, а меня начинает одолевать страх: галька не уходит под лодку, она недвижима, и только пода над ней мчится с прежней скоростью. Значит, мы стоим, не движемся? Почему? Хочется оглянуться, но я боюсь оглядываться. Я, будто завороженный, держа шест, как острогу, смотрю на крупную серую булыгу с вкраплениями блестящего кварца. Булыга лежит на дне чуть справа от меня и медленно уходит в сторону. Значит, лодку начинает разворачивать.
— Нос!.. Нос держи…
Я втыкаю шест в дно, упираюсь до помутнения в глазах, но сил явно не хватает, нос лодки наползает на шест, вырывает его из моих рук, я не удерживаюсь на ногах и лечу вслед за шестом в бурлящую воду.
Только позже я осознал и смог восстановить происшедшее.
Вода сразу же накрыла меня. Лодку развернуло носом к скале, и она прошла надо мною прежде, чем течение успело швырануть мое бренное тело о каменную твердь. Непостижимым образом я успел уцепиться за борт, и чьи-то руки втащили меня на «палубу» нашего корабля.
К счастью, лодка прочно сидела кормой на подводном камне иначе… Впрочем, тогда вы не читали бы этой повести. Но прочность эта все же была мнимой. Течение в любой момент могло стащить нас камня и хряпнуть о скалу.
— Взять всем шесты! — скомандовал Игнат, ибо Кузьма командовать был сейчас не в состоянии.
В лодке лежал только один запасной шест. Вооружились кто чем — досками, палками, коленами от удилищ — и пиками надавили их в сторону скалы.
— Дави на правый борт!.. Теперь на левый!.. На правый… На левый…
Раскачали лодку, она сошла с камня и ринулась на скалу.
Виктор дал задний ход, мы одновременно ткнули своими копьями в мгновенно надвинувшуюся каменную массу…
А потом долго сидели на берегу, прежде чем решиться на дальнейший штурм.
На всех нас нашло непреодолимое желание говорить, рассказывать, смеяться над совсем не смешными вещами, словно мы целую вечность не виделись.
Слушателей не было. Были только говорящие. И лишь одни скалы молчали, угрюмо поглядывая на нас.
Я, помнится, нес околесицу о великих мореплавателях прошлого, штормах, Робинзоне и необитаемых островах. Валера, яростно жестикулируя, доказывал преимущества самбо над классической борьбой, Кузьма что-то молол о капитане Куке. Виктор вновь вспомнил Черное море и его пляжи, расцвеченные плавками и купальниками. Игнат же рассказывал, как он додумался отремонтировать разработанную втулку с помощью банки из-под сгущенного молока. Со стороны наша беседа наверняка походила на шумный и несуразный восточный базар.
Потом все, будто по команде, затихли и расслабились. Валера сказал:
— А ведь Волнушечки могло среди нас сейчас и не быть.
— А ты бы плясал от радости, да? — процедил я.
— Ду-урак!
— От дурака слышу.
Ничего умнее я ответить ему не мог. Я был зол на себя за потерю шеста и свое неудачное сальто-мортале, а тут еще Валеркины подковырки. Ведь никто ничего не сказал, и словом никто не обмолвился о моей оплошке, Валерке же обязательно надо позубоскалить и, конечно, не без задней мысли: дескать, будь он впередсмотрящим, такого бы не случилось.
Валера обиженно отвернулся.
— Проплыть можно, — сказал Виктор, не сводя глаз с прижима. — Нужно только взять чуть правее и часть груза оставить.
Солнце прыгало по скале яркими бликами, и создавалось впечатление, что скала смеется над нами. Росшая и расщелине сосенка неодобрительно покачивала вершинкой. Мрассу бесновалась по-прежнему и даже, казалось, еще злее билась о каменную твердь и вспенивала воду.
Перспектива вновь испытать пережитое мне не улыбалась. Возможно, и другие не очень-то жаждали повторить бросок.
— А вообще я, пожалуй, пойду один, — сказал Виктор Оладышкин. — А вы бережком с рюкзаками. Проскочу, не беспокойтесь.
— Я с тобой, — сказал адмирал и покраснел. Наверняка эти слова вырвались у него нечаянно, просто из чувства солидарности.
Виктор глянул на Кузьму, ухмыльнулся:
— Давай…
Кузьма оторопел, сглотнул слюну, смахнул со лба потную капельку. Такого подвоха от боцмана он явно не ожидал.
Отступать, однако, было некуда. Кузьма потоптался немного, вздохнул тяжко, будто в последний раз видит белый свет, и полез в лодку.
Но зато стоило посмотреть на адмирала, когда опасность осталась позади. Нет, внешне он не выказал радости, ничего, мол, особенного не произошло, так и должно было быть, на то он и адмирал славного флота. Кузьма спокойно, из-под ладошки посмотрел вдаль, но в нарочитом этом спокойствии было столько торжества, столько достоинства, что мне, например, стало стыдно за себя: почему же я не поплыл вместе с Виктором.
Кузьма опустил руку и негромко так молвил:
— Ну, что же… Двигаем дальше. Пока все идет благостно!
Игнат прибавил скорости на плесе, уверенно прошел неглубокую протоку, бурливый перекат и, чуть приглушив мотор, чтобы все его расслышали, сказал:
— За поворотом будет деревня.
И точно. Только лодка завернула за густой тальниковый мыс, как мы увидели стоящую на взгорке избу.
— Ну, провидец! — восхищенно дернул головой Кузьма.
— Смотреть в оба надо! — сказал Игнат, показав на вершину издалека видного холма, на котором паслось небольшое стадо коров.
— Объявляю трехдневный привал, — провозгласил адмирал, когда лодка приткнулась к берегу под невысоким обрывчиком напротив избы.
Все так измаялись, что никто не возразил против такого незапланированного предложения. Я же готов был за это троекратно облобызать адмиральские щеки, поросшие редкой рыжей щетиной.
По вырытым в глинистом обрывчике ступенькам спустился коренастый шорец из тех, кто с рождения не расстается с тайгой. У него было обветренное загорелое лицо. Приветливо улыбаясь, он протянул каждому по очереди руку:
— Здрасьте! Гости пришел? Хорошо делал. Лодка привязывай, вещи изба неси. Изба большой, место хватит, чай пить будем.
— Может, познакомимся для начала, — сказал Кузьма. — Как зовут-то?
— Аполлон зови.
— Бельведерский? — сострил адмирал.
— Нет, просто Аполлон зови.
Изба у Аполлона просторная, на сваях, с большими сенями и огромной комнатой. Четверть комнаты занимала деревянная кровать, сработанная, видимо, с расчетом на праправнуков. На ней лежала добротно выделанная лосиная шкура. Еще здесь была железная печурка с трубой, выведенной прямо в окно, самодельный стол, две табуретки и несколько пчелиных рамок в углу.
Аполлон был пчеловодом промхоза. Жил он здесь только летом, а на зиму, убрав улья в омшаник, уезжал в родное село, километрах в шестидесяти отсюда.
Когда-то на этом месте стоял поселок, улус, дворов на тридцать. Сейчас тут живет только Аполлон, да на другом берегу, в устье впадающего в Мрассу Кезеса, — две шорские семьи. И еще — километра полтора вверх по Мрассу — лесничий, старый кержак с женой и сестрой.
— Скучно? — спросили мы у Аполлона.
— Почему скучно? Работы много. Пчела уход любит. Мед качать надо, рой ловить надо. Много работы. Скучно некогда бывает.
Аполлону за шестьдесят, но он легок, подвижен и быстр, как мальчишка.
В избе по-домашнему тепло и уютно. И все же мы отказались от приглашения расположиться здесь и быть, как сказал Аполлон, «хозяином». Сославшись на привычку спать на природе, мы разбили лагерь на полянке, метрах в двадцати от избы. Аполлон куда-то исчез, а потом принес полную тарелку душистого, в сотах, меда.
Мы поинтересовались, каким образом ему удалось спроворить в глухой тайге этакое имечко.
— Поп дурак был, — сказал Аполлон. — Приехал шорцев крестить, весь пьяный был. Утром встал, говорит — голова ломит. Еще выпить хотел. А водка нет. Откуда у шорца водка! Раньше сельпа не было, где купишь… Поп обижаться стал. Велел и речку купаться лезть, потом крест целовать давал, имя говорил. Такой имя говорил — плакать хотелось. Меня Аполлон назвал, дружка моего — на том берегу живет — Феофан сказал. Сказал так, в книжку записал, уехал. Книжку с собой взял, что сделаешь?..
— Остряк у вас поп был, — сказал Кузьма. — Веселый поп.
— Совсем не веселый, — возразил Аполлон. — Шутка не понимал. Смотрел строго. Глазами, как медведь голодный, вертел.
Укладываясь спать, адмирал напомнил Виктору, чтобы встать пораньше, не то, дескать, самый таймений клев прозеваем, повернулся на бок и тут же сладко захрапел.
Мы сидели с Виктором у затухающего костра. Виктор пошевелил угли палкой, в небо взвился сноп искр, и, хотя я его об этом не спрашивал, стал рассказывать, как адмирал стал спиннингистом.
За предыдущие навигации, по подсчетам Виктора, Кузьма оставил на дне разных рек и речек сорок три блесны, тридцать девять грузил, распутал четыреста двадцать восемь «бород», испортил триста семьдесят метров высококачественной японской лески, сломал один спиннинг и потерял восемнадцать тройников, не считая тех, что были потоплены вместе с сорока тремя блеснами. И при этом ухитрился не поймать ни одного тайменя.
Сначала Кузьма примыкал к мощному отряду хариусятников. На спиннинг ловил только Виктор. А потом произошло вот что…
Рыбачил тогда флот в верховьях Томи, на одном из многочисленных ее притоков. Клев был не ахти какой, но все приходили в лагерь с добычей. Все, кроме адмирала. Кузьма очень переживал свое невезенье, осунулся, перестал бриться и совсем забросил частушки, которые любил распевать перед завтраком.
Кузьма отлично знал, что хариус лучше всего берет на паута — злющую темно-серую муху, которую называют еще слепнем. Паутов ловят загодя и хранят в спичечных коробках или специальных «насекомницах», каковая была только у Игната, завзятого и непревзойденного хариусятника. Спичечного коробка Кузьме показалось мало. Он решил набрать паутов в бутылку.
Долго и старательно гонялся Кузьма за каждым паутом и, втискивая очередную жертву в узкое горлышко бутылки, восклицал: «Еще один хариус есть!» Часа через два изнурительной работы адмирал потряс бутылкой перед носом Валеры Ломова.
— Видал?!
— Так они ж у тебя дохлые.
— Как — дохлые? — Кузьма тряхнул бутылочку. — Странно… Я же их о-осторо-ожненько…
Кузьма огорченно сел на камень и глубоко задумался.
— Ты на этикетку глянул? — спросил, проходя мимо, Игнат.
Валера захохотал. Бутылка была из-под «Дэты» — жидкости, которой мажутся против всякой таежной нечисти, включая тех же паутов. А промыть ее Кузьма не догадался. Не глядя на развеселившегося Валеру, Кузьма вытряхнул дохлых паутов, тщательно, с мылом, прополоскал бутылку, высушил над костром, понюхал, посадил туда одного паута на проверку и, только окончательно убедившись в совершеннейшей ее чистоте, заново приступил к операции.
Все давно ушли на рыбалку, только дневальный Оладышкин грел воду для мытья посуды. Кузьма не спешил. Он был заранее уверен в успехе, на зубок зная главную заповедь каждого рыбака: «Была бы наживка — рыба будет!» А наживка у него отменная — жирные пауты лениво ползали в бутылочке, обещая великолепный улов.
Кузьма положил бутылочку в нагрудный карман брезентовки, проверил удочку, взял свой полдник — кусок хлеба с салом и пять долек рафинада — и бодро зашагал к броду. Левый берег речушки был скалист, неудобен для рыбалки, а чтобы попасть на правый, нужно перебрести не такое уж глубокое устье.
Кузьма смело шагнул в воду, сделал шаг, другой — и вдруг почувствовал, что в сапоги начинает затекать вода. Он забыл поднять голенища. Кузьма нагнулся, бутылочка выскользнула из кармана и, задев торчащий из воды камень, разлетелась вздребезги. Освобожденные пауты накинулись на адмирала. Он не сопротивлялся. Ему теперь было все равно.
Кузьма высушил на солнце портянки, спрятал в кустах удочку и подался в ближайший малинник.
А вечером после ужина он неожиданно для всех обратился к Виктору:
— Старик, возьмешь в ученики?
— Возьму, — сразу согласился Оладышкин. Ему тоскливо было одному ходить на дальние плесы, и он не раз подговаривал то одного, то другого перейти в таймешатники.
Игнат попробовал отговорить Кузьму от столь опрометчивого шага, но Кузьма, почесав подбородок, твердо заявил:
— Я решил. Я буду ловить тайменей.
— Коряги ты будешь ловить, а не тайменей, — обиженно сказал Игнат, не подозревая, что его слова окажутся пророческими.
К первому забросу Кузьма готовился особенно тщательно. Он хотел опровергнуть поговорку: первый блин комом.
Кузьма оснастил запасной спиннинг Оладышкина, проверил тормоз у катушки, походил по берегу, как спринтер перед стартом, спросил Виктора небрежно:
— Так куда, говоришь, забросить?
— Вон под тот валунчик. Только не забудь — как блесна коснется воды, сразу начинай сматывать. Иначе — зацеп.
— Знаю, — ответственно заявил адмирал. — Отойди, не мешай. Кузьма нацелился, завел за себя спиннинг, глубоко вдохнул, выдохнул, еще раз вдохнул, напрягся, размахнулся…
Блесна просвистела над головой Оладышкина. Виктор присел.
Кузьма смотрел на реку, ждал всплеска. Не дождался, недоуменно оглянулся и увидел блесну на верхушке стоящей позади березы. Сплюнул, почесал затылок, полез на березу. До блесны не добрался, только колени ободрал. Попытался стянуть блесну, фокусничая леской. Дофокусничался, что запутал и леску. Взял топор.
— Ты что? — Оладышкин постучал кулаком по лбу. — Устав позабыл? Из-за какой-то паршивой блесны такую красоту губить?
— Извини, старичок, — смутился адмирал. — От расстройства…
— На вот… — Виктор протянул ему нож.
Кузьме жаль было блесны, лески, потраченного на оснастку спиннинга труда, но устав есть устав, И нарушать его не дозволяется даже адмиралам. Кузьма со стоном шаркнул по леске.
Последующие тренировочные забросы Кузьма производил в местах, где поблизости не росло ни одного дерева. Правда, блесна не раз впивалась в его собственные штаны, но штаны — не береза, и высвободить из них блесну особого труда не составляло.
Постепенно дела у Кузьмы по части заброса значительно продвинулись вперед, но таймень почему-то никак не шел на его блесны. Адмирал не падал духом и с завидным упорством продолжал добиваться своего.
Рассказав мне об этом, Виктор встал, потянулся.
— Давай-ка ложиться, братец. Не дай бог проспать, адмирал весь день ворчать будет.
Разбудила меня несусветная возня и недовольный сонный голос Валеры:
— Тише ты, со своими костылями!
Кузьма, стоя нараскоряку и шепча: «Спите, спите, я сейчас…» — шуровал среди вороха одежды. Чего адмирал совершенно не выносил, так это холода. А на рассвете, даже в июле, довольно-таки прохладно. Со сна же особенно.
Кузьма натянул на себя все, что можно было натянуть, и, пятясь, вылез из палатки. Виктор давненько ждал его у берега.
Часа через два, когда Игнат, будучи сегодня дневальным, сготовил примитивный завтрак и вскипятил чай, заварив его букетиком тут же росшей душицы, в лагерь явились наши тайменятники.
Кузьма небрежно, словно подобное происходило с ним каждый день, бросил к ногам Игната небольшого тайменя:
— Почисти, как будет время… — Потер ладонь о ладонь, оживленно спросил: — Ну, и что мы имеем сегодня на завтрак? А то, признаться, я порядком проголодался.
— Сам поймал? — подозрительно посмотрел на Кузьму Игнат.
Кузьма не удостоил его ответом.
— Сам, — подтвердил Виктор Оладышкин, а позже, когда адмирал куда-то отлучился из лагеря, рассказал нам, как было дело.
Они поднялись по Мрассу километра два с половиной.
— Начнем отсюда, — сказал Виктор, и Кузьма беспрекословно с ним согласился.
Место было тайменье. Шумел, разбиваясь о камни, глубокий перекат. Пониже переката высились огромные валуны. Тут вода успокаивалась, переходя в широкое плесо. Берег был обрывист, но под обрывом шла ровная полоса мелкого галечника.
Виктор отцепил тройник от катушки, прицелился и метнул. Блесна описала в воздухе гиперболу и неслышно плюхнулась точно за горбатым камнем, выступающим из воды. Виктор тут же заработал катушкой.
Кузьма завистливо вздохнул. Такой точности и плавности заброса он добиться пока не мог. Его блесны падали в воду, как камни, вздымая фонтаны брызг и наводя страх на всех ее обитателей.
На восьмом забросе Виктор выволок приличного тайменя.
— Ишь, проголодался, братец, — спокойно сказал он, вытаскивая тройник из широкой и зубастой тайменьей морды.
Кузьма ничего не сказал. Он небрежно сматывал катушку и негромко напевал: «То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит. То мое сердечко стонет… как осенний лист дрожит».
И вдруг Кузьма почувствовал, что кто-то рванул спиннинг из его рук. От неожиданности Кузьма пошатнулся, но устоял. Леска натянулась. На привычный ему зацеп это было не похоже. Сердце у Кузьмы затрепетало, как тот осенний лист. В предчувствии свалившейся на него удачи Кузьма заметался по берегу.
Заметив столь странное поведение адмирала, Виктор Оладышкин бросил свой спиннинг и поспешил Кузьме на выручку.
— Не мечись, сматывай спокойно… Да не рви, говорю тебе, уйдет…
— Ну уж нет… Н-не пущу…
Из воды показалась морда таймешонка. Опытный глаз Виктора сразу засек, что жадный таймешонок так заглотил блесну, что сорваться никак не сможет. И только он подумал об этом, как рыбина мелькнула в сумрачном еще воздухе серебристым брюшком и… исчезла. Всплеска, однако, Виктор не услышал. Но самое странное — вместе с рыбой исчез и Кузьма. Прибрежная полоска гальки была пуста.
«Что за наваждение» — не на шутку испугался Виктор и услышал позади себя какое-то сопение. Оглянулся — со скошенного обрыва осыпалась глина. Но глина сопеть не могла. Оладышкин полез наверх, дважды сорвался, одолел наконец крутизну и увидел Кузьму.
Вцепившись вздрагивающему тайменю в хвост, Кузьма лежал на земле и бормотал: «Врешь, не уйдешь… Теперь уж ты мой, мой, голубчик…» Как он в одно мгновение очутился наверху — уму непостижимо.
— Твой, конечно, твой, — сказал Виктор Оладышкин.
— Да? — недоверчиво спросил побледневший Кузьма, все еще не выпуская из рук рыбий хвост.
— Да, — твердо сказал Виктор. — Поздравляю!
У Кузьмы мелко дрожали ладони.
— Как ты здесь очутился?
— Н-не знаю, — выдавил адмирал.
От первой удачи Кузьма отходил долго. Только через полчаса он смог ласково погладить таймений бок.
— Хо-орош! Ну и задал он мне жару! Видишь, куда запрыгнул…
Узкая тропинка пересекла заброшенную, поросшую крапивой деревеньку и нырнула в глухую, почти нехоженую тайгу.
Мы идем вверх по Кизасу. Интересно знать, как и чем приветит нас эта спокойно-бурливая речка. Впереди уверенно и споро, будто сто раз ходил по этой тропе, шагает Игнат. За ним, придерживаясь двухметрового интервала, чтобы не хлестанула по глазам задетая Игнатом ветка, идет Валера. Под грузными его шагами хрустят сучья, проминается земля, осыпаются камни. Стараясь не отстать от товарищей, я замыкаю шествие. Кузьма сегодня дневалит, а Виктор Оладышкин в одиночестве пошел на свой таймений плес.
В утренний этот час тайга пахла хвоей, смородиной, цветами. Но стоило припечь солнцу, и пряные ароматы сменились душной прелью, воздух густел, земля дымилась. Повылетали из своих убежищ пауты, начали жалить, приходилось останавливаться, смазывать «Дэтой» лицо, руки, шею. От жары и пота «Дэта» щипала глаза, проникала в поры.
А тропа то круто брала вверх, градусов этак под шестьдесят, то скатывалась вниз, и тогда приходилось держаться за ветки, чтобы не клюнуть, оскользнувшись, носом, то скакала по курумнику или ныряла в заросли борщевника, кустарника черемухи.
Ходок из меня хуже некуда. Ведь, по сути, весь год сиднем сидишь, никакой тренировки. Ребятам проще — у них все-таки на заводе работа физическая, весь день на ногах. Да и по тайге уже попривыкли лазить. Но я не прошу снисхождения. И хотя меня начинает мотать из стороны в сторону и ноги все чаще и чаще цепляются за мшистые корни деревьев, я иду почти след в след за Валерой и только молю, чтобы перед нами встало что-нибудь непроходимое — пропасть пли скала, которую не обойдешь. Тогда я, пожалуй, еще и сказал бы, что жаль, что я нисколечко не устал и мог бы шагать сколько угодно, если бы не это непредвиденное препятствие.
Но ни пропасти, ни скалы не было. Игнат изредка оглядывался — не отстали ли мы с Валерой, и шагал дальше. Наконец, когда тропа спустилась к самой реке, Игнат сказал:
— Дальше, пожалуй, идти не стоит.
Мы сели, покурили. Валера нашел росший тут же куст кислицы и принялся объедать его, морщась от не набравших еще спелости ягод.
От снеговой воды веяло прохладой. На дне видна каждая песчинка. У берегов, в затишке, пасутся вездесущие гольяны и хариусиные мальки. Прыгают по прибрежным камням длинноносые кулички, вьется над травой-окуневкой всяческая мухота.
Небо над головой чистое, солнечное. Бегут к нему по горам безмолвные ели, пихты, кедрачи. По-над берегом — черемушник вперемежку с ивой, смородинником. Все первозданно, все торжественно. Не хочется ни вставать, ни идти.
Игнат спрашивает, где я буду рыбачить. Мне все равно, пусть уж лучше Валера место себе выбирает.
— Ладно, — говорит Игнат, — иди вниз по речке. Там омута есть что надо. А мы с Валерой еще немного вверх пройдем. Будем спускаться — встретимся.
Вниз так вниз. Как говорится, поближе к дому. И к тому же сам себе хозяин. Хочу — ловлю, хочу — отдыхаю. Что мне, кстати, начинает нравиться на флоте, так это необязательность, отсутствие всяких норм выработки. Нравится тебе ловить рыбу — лови на здоровье сколько душе угодно, только к ужину не опаздывай. Не нравится — делай что хочешь. Можешь даже, если ты не дневальный, весь день пузом вверх пролежать, никто и слова не скажет, ну разве отпустят пару беззлобных шуточек по твоему адресу.
У нас на заводе еще один так называемый «флот» есть. Вот с ними я бы ни за какие деньги не поехал. Те — рыбаки, промышленники. Кроме рыбы, их ничто не интересует — ни природа, ни отношения меж собой. Каждый в свой рюкзак ловит, и если общую уху решают сварить, то каждый в нее свою долю вносит. А в основном живут на сухомятке — некогда костер разжигать, ловить надо. И спят где и как попало. Каждый своих червей прячет, каждый своей солью собственную добычу засаливает. Ну, естественно, и бранятся. Приезжают с рыбалки усталые, злые, измотанные, словно не на лоне природы отдыхали, а весь отпуск разгружали вагоны на железнодорожной станции. Нет уж, избавь меня, господи, от такого «отдыха» и бесконечных споров, кто больше рыбы поймал.
Я же, например, мог сегодня вовсе и не ходить с ребятами, но мне самому интересно посмотреть здешнюю тайгу да и Кизас тоже.
Рыбачить мне не хочется, и я медленно бреду по речке, наслаждаясь прохладным ее дыханием. Вся она в излучинах, омутках, островках, отмелях. Неглубокие перекаты разговаривают со мной дипломатически вежливо, не понижая и не повышая тона, и я ступаю осторожно, стараясь не замутить воду, не нарушить этот размеренный ритм спокойного окающего говорка.
Там, где речку преграждают скопища оглаженных водой валунов, Я прыгаю с камня на камень и вижу, как напуганные моей промелькнувшей тенью шарахаются в стороны хариусы и, переведя дух, снова маленькими этакими торпедами встают на прежнее место, чуть-чуть, совсем почти незаметно шевеля хвостами и плавниками. Наблюдать за ними, по-моему, куда интереснее, чем ловить.
Крохотные, в два сантиметра, сеголетки пасутся в затишке у самого берега. Держатся они стайками по три-четыре штуки. У них нет еще силенок бороться с течением, но врожденная интуиция уже подсказывает им, что лучше всего стоять за камушком: там и течение слабее, и добычу легче схватить. Я ловлю им комаров и бросаю в воду. Со свойственной хариусу стремительностью эти крохотульки в мгновение схватывают и раздирают на части столь вкусную и нежную для них пищу. С паутом же, который для них все одно что для меня откормленный жирный баран, они борются долго и, так до конца и не расправившись, дают ему возможность вырваться на быструю струйку, где его тут же заглатывает уже подросший хариусенок.
Великий круговорот природы!
Вода в Кизасе, несмотря па жару, почти ледяная. Когда бредешь по речке, то холод ее чувствуешь даже сквозь сапоги. Создается впечатление, будто одна твоя половина жарится на экваторе, а другая мерзнет на Северном полюсе.
Когда мне хочется пить, я срезаю полый внутри стебель борщевника, опускаю конец в воду и тяну снежную прохладу с запашистым горчичным привкусом растения.
Время уже за полдень, а я так и не разматывал удочку. Пусть Валере больше достанется. Он наверняка сейчас спускается следом за мной, если не напал на очень уж рыбный омуток.
За крутой излучиной открылась дивная песчаная отмель.
Я скидываю с себя все до трусов, развешиваю портянки — в резиновых сапогах они быстро пропотевают, — ставлю сапоги так, чтобы солнечные лучи попадали внутрь, и опрокидываюсь на спину.
С опушки напротив тянет медом, душистым и свежим. Там растет белоголовник. Им можно заваривать чай. Когда ветерок меняет направление, на меня дышит хвоей и прелым валежником тайга. Если же ветерок стихает, тут не до запахов: сразу же, будто на званый пир, как в «Мухе-цокотухе», слетается насекомая живность, жужжит, поет, стрекочет, норовит полакомиться «свежатинкой». Приходится брать тельняшку и крутить ею над головой до полного изнеможения. А потом снова начинает шуршать листва, верхушки сосен едва заметно покачиваются, гнус исчезает, и освобожденное от одежды тело ощущает покойную усыпляющую прохладу.
Я лежу и думаю, как славно нынче у меня все получилось и что благодарить мне за это надо прежде всего жену Виктора Оладышкина, Клаву, иначе не видать бы мне ни Мрассу, ни Кылзага, ни Кизаса, не есть хариусиную уху и не пить чай, заваренный таежными травами. А Виктору от того тоже, в общем, не хуже, сразу двух зайцев поймал: и в Черном море искупался, и теперь вот здесь, с нами, благо Аэрофлот дает человеку такую возможность.
Тихо журчит вода у моих ног. Не замечая моего присутствия, крупненькие хариуски выскакивают из воды, схватывая на лету зазевавшуюся мошкару. Если нервные клетки и в самом деле не восстанавливаются, то уж здесь, в этой благости, они, по крайней мере, сохраняются в неприкосновенности.
Под ласковую таежную мелодию, успокоенный и умиротворенный, накрыв тельняшкой лицо от солнца, я заснул и, как мне показалось, тотчас проснулся от невообразимого грохота и хлестких холодных ударов по телу.
Все вокруг преобразилось. Тайга смотрела теперь на меня хмуро и обреченно. Кизас помрачнел и не журчал уже, а басовито стонал, весь покрытый воздушными лопающимися пузырьками, будто нарывчиками. Небо было черным, располосованным частыми молниями.
Под проливным дождем я кое-как натянул на себя успевшую промокнуть одежонку, сунул ноги в сапоги без портянок, нырнул под росшую неподалеку черемуху, и сразу же меня стали одолевать совсем не подходящие к моменту мысли. А что если молния вдарит прямо в черемуху, и от меня останется один пепел, который потом смоет дождем? Ведь тогда никто не узнает, что со мной приключилось и куда делось бренное мое тело. Не лучше ли выйти на чистое место? В дерево, кажется, молния ударяет в первую очередь. А если она на чистом месте примет меня за дерево и влупит прямехонько в бедную мою головушку? Вот положеньице!
Грохотало кругом так, что казалось, раскалываются и рушатся в Кизас скалы. Черемуховые листья почти не задерживали воду, она лилась на меня потоком, но теперь мне уж было все равно.
Наконец, я догадался посмотреть на часы. Ого! Вот это, оказывается, храпанул! Был шестой час. Но где же ребята? Зарыбачились и теперь пережидают грозу, как и я? Вдвоем-то куда веселее. А если, предвидя грозу, — они-то наверняка не спали, — поспешили в лагерь и прошли не речкой, а тропой, позабыв обо мне в спешке?
Вода в Кизасе мутнела и поднималась. Могучие кедры на том берегу при каждом ударе грома вздрагивали и покряхтывали, как старики, натрудившие спины. Тучи собрались сюда со всего света и стояли надо мной почти недвижно, будто черная мохнатая ладонь великана, готовая накрыть и сжать меня в любую минуту.
Надо, решаю, сматываться, пока не поздно. А если ребята в тайге? Тогда получится, как в прошлый раз с Валерой. Нехорошо получится. Как же быть? Вот задачка! И время уже позднее.
Ладно, думаю, сделаю так: дойду до Мрассу, гляну осторожненько, если лодка, на которой мы переправлялись, стоит у берега, значит, ребята в тайге, и я тотчас возвращаюсь назад; если же лодки нет… Ну, тогда я не виноват.
Спускаться по Кизасу неразумно. Он весь в вилюшках, да и омута глубокие внизу, обходить придется, до ночи прошарашишься. Надо выбираться на тропу. Она справа, идет почти по самому гребню холма. Между холмом и Кизасом широченная пойма, кочковатая, в вымоинах, валежниках и ямах. Травища густая, выше меня ростом. Продираюсь, как сквозь джунгли, оскальзываюсь, падаю, кляну все на свете. В сапогах хлюпает вода, вода льет на меня сверху, пропитанные ею растения хлещут по лицу, спине. Но гроза, кажется, начинает утихать. Реже сверкают молнии, и вроде бы становится посветлее.
Карабкаться по холму не легче, чем брести через пойму. Все мокро, склизко, даже ветви, за которые приходится все время хвататься, чтобы не сверзиться вниз. Все живое куда-то попряталось, но за каждым пнем в этой шуршащей от дождя дребедени мне чудится подстерегающий меня хищник. И чтобы оградить себя от страха и опасности, я начинаю петь:
Седина в проводах от инея…
ЛЭП-500 не простая линия,
И ведем мы ее с ребятами
По таежным дебрям глухим…
Идти вроде бы становится легче, и сил будто бы прибавилось, И страх одиночества исчез. Словно еще кто-то рядом идет со мной и насвистывает знакомый бодрый мотивчик.
Лодки у берега нет. Я вижу ее причаленной у нашего лагеря. Мне становится не по себе. Уж лучше бы ребята были в чаще, лучше пришлось бы вернуться за ними. И никто не пошел меня искать, хотя через полчаса-час стемнеет совсем, и тогда поиски бесполезны. А если бы я подвернул ногу? Там, в травище, не то что человека, слона не разглядишь. И вообще…
Срывающимся голосом кричу:
— Э-э-эй!
Из Аполлоновой избы кто-то вышел, поглядел в мою сторону, скрылся и вышел снова. Уже когда лодка была на середине реки, я узнал Виктора Оладышкина.
— А Валера где? Игнат? — спросил я, прыгая в лодку.
— Спят.
— Как — спят?
— Обыкновенно. Умотались за день. Насквозь промокли, до косточек. А ты где был? Мы уж с адмиралом на розыски собирались.
«Собирались да не собрались. — Все кипело во мне от горечи. — А те бугаи о чем думали? Сейчас им радужные сны снятся, а я вот майся… Голодный, продрогший…»
Я ничего не ответил Виктору, и он, поняв мое состояние, не стал ни о чем больше спрашивать.
Злой, весь как готовая лопнуть струна, не глядя по сторонам, я вошел вслед за Виктором в избу. Аполлона не было, он с утра ускакал зачем-то в родной аил и, наверное, решил там заночевать — дорога не близкая.
Жарко топилась железная печурка-буржуйка. Возле нее задавали храпака Игнат с Валерой. Тут же, на растянутой проволоке, сушилась их одежда. После таежного воздуха, запашок в избе был, мягко говоря, не очень.
Дневаливший сегодня адмирал с подозрительным подобострастием засуетился подле меня.
— Раздевайся, Волнушечка… Дай помогу… Ого, намок! Ничего, бывает и хуже. Садись, Волнушечка, грейся, — Кузьма пододвинул поближе к печурке березовый чурбачок. — Сейчас я тебе кашки… А то, может, за стол?.. Ну, как хочешь… Уху сегодня, сам понимаешь, не варили.
— Все ровно хлебать было бы нечем, — сказал Виктор Оладышкин и вышел из избы.
Я не придал значения вскользь брошенной Виктором фразе. Но когда адмирал с виноватой улыбочкой подал мне кашу в какой-то измятой миске и грубо выструганную из дерева лопаточку, я взвинтился:
— Что ты мне суешь?
— Спокойно, Волнушечка… Китайцы едят кашу даже круглыми палочками.
— Пусть едят хоть носом, а мне давай ложку. И миску мог бы поприличнее выбрать. Медведь ее, что ли, жевал?
Я был недалек от истины.
Как только все ушли на рыбалку, Кузьма надумал сделать свое дневальство образцовым. Кто, как не адмирал, должен показывать пример, тем более что следующим должен был дневалить новичок на флоте, то бишь я.
Он тщательно, с песочком, вычистил посуду, ведра, выскоблил столешницу, разложил, как хорошая хозяйка для званых гостей, алюминиевые миски, деревянные расписные ложки, посредине стола положил головку чеснока, лук, перец и открыл новую пачку соли Экстра».
Затем Кузьма вымел сор из палатки, развесил спальные мешки для просушки, приготовил дрова, даже тропинку подмел, полюбовался на дело рук своих и пошел на бережок.
Сел там на камушек, загляделся в воду и, как и я на своем мыске, задремал.
Разбудила адмирала не гроза. Гроза еще только-только начинала надвигаться, заявив о себе настороженным безмолвием. Разбудил Кузьму непонятный и неестественный в этом безмолвии шум в лагере, топот и мычание. Адмирал протер глаза, поднялся по сделанным вчера Игнатом ступенькам и обмер.
В лагере хозяйничало стадо шорских коров и быков. Выросшие в тайге, они, как козы, могут скакать по горам, ходить по краю пропасти и переплывать Мрассу в самом бурном месте.
С их повадками мы познакомились еще в Усть-Кабырзе, когда я, глянув на гору с редким кустарником и скалистыми выступами, обрадованный, — дескать, первым увидел, — воскликнул:
— Ребятки, лось!
По склону горы, непонятно как удерживаясь на такой крутизне, неспешно спускалась к воде какая-то животина.
— У лосей не бывает на боках пятен, — сказал Валера.
— Не лось, так марал, — говорю я. — Больше никто по такому склону не пройдет.
Между тем на горе откуда-то появилось целое стадо пестрых животных.
— Это ж коровы! Эх вы, лопухи… — усмехнулся Игнат. Действительно, это были самые настоящие коровы с повадками горных козлов.
— Как же они не свалятся?
— Натренировались. Все живое приспосабливается к местным условиям, — сказал Игнат и, отвернувшись, добавил: — Мне рассказывали — одна из таких коров забодала медведя.
— А молоко они дают?
— Чего не знаю, того не знаю, — сказал Игнат.
И вот сегодня кизасские сородичи необыкновенных этих животных, принадлежащих Феофану и кержаку-лесничему, набрели на наш лагерь и, почуяв соль, устремились к лакомству, видимо, очень для них редкостному.
Кузьму чуть не хватил удар. Образцовое дневальство пошло прахом. Стол был перевернут, миски сплющены копытами, новенькие расписные ложки раздроблены. Одна из коров упорно старалась избавиться от висящего на ее рогах, кстати, адмиральского, спального мешка. В палатке, не находя выхода, жалобно мычал молодой бычок. Остальное стадо сгрудилось на месте, где стоял стол, вылизывало подсоленную землю.
Вне себя от ярости, Кузьма схватил первую попавшуюся под руки палку и пошел в открытый бой. Повидавшие на своем веку и медведей и рысей коровы с удивлением взирали на шаманью пляску взбешенного адмирала. Он кричал, прыгал, бил коров по задам, они увертывались от его ударов, но не собирались покидать поле боя. Вкус рассыпанной соли затуманил их рогатые головы.
Стадо ушло само, когда вылизывать стало нечего. На адмиральском спальном мешке зияли две дыры. Лежавшее на краю стола полотенце было изжевано. Бычок то ли со страху; то ли от избытка чувств «обновил» палатку.
А вскоре грянула гроза и не дала Кузьме возможности хоть мало-мальски исправить свою оплошность.
Впоследствии, только заслышан мычанье коров, Кузьма вздрагивал и начинал искать глазами, что бы такое ухватить покрепче да потяжелее. Зато благодаря этому происшествию мы научились есть щепочками, пить уху из кружек, — они, к счастью, под копыта не попали, — и выбирать рыбу из котла руками.
Наутро флот покинул Кизас. Во-первых, не было смысла восстанавливать разворошенный коровьим нашествием лагерь, а, во-вторых, всем хотелось поскорее забраться за крестовину и уж там отдохнуть в свое удовольствие.
Я дулся на ребят за вчерашнее, а Игнат с Валерой, в свою очередь, дулись на меня. Только заметив приближение грозы, они смотали удочки и пошли в лагерь. Сначала спускались по речке в надежде встретить меня, но вскоре эту надежду потеряли и вышли на тропу. По их вполне точным расчетам, если бы я рыбачил, то никак не мог так далеко уйти, и они, в общем-то правильно рассудив, что я, испугавшись грозы, подался в лагерь, прибавили шагу.
Лодка, однако, была на месте, и они повернули назад. Под проливным дождем, крича и аукая, они прошарашились около часа, насквозь промокли, решили, что я с перепугу пережидаю грозу в какой-нибудь глубокой яме или старой берлоге, вернулись в лагерь, поели щепками подгоревшей адмиральской каши и завалились спать, наказав разбудить их, если я не вернусь до сумерек.
В общем, никаких причин обвинять ребят у меня не было, и я первым предложил мировую. О том же, что я задавал на мыске храпака и даже не разматывал удочку, я предусмотрительно умолчал.
В пути Кузьма хватился шерстяных носков. Перерыли все — носков не было. Никто не сомневался, что их сжевали коровы.
Из-за незнания фарватера и пожелтевшей после грозы воды, скрывающей дно, мы постоянно напарываемся на мелкие непроходимые протоки и тогда возвращаемся, теряя драгоценное время и бензин, каждая капля которого, на строгом счету. Да, сейчас Мрассу была действительно желтой рекой.
Чем выше по течению, тем скалистее и дремучее становится окружающая тайга. Нередко зримо видится склон падения Мрассу, словно ее переломили на перекате как палку. За длинным и мелким плесом, по которому волокли лодку почти на себе с полкилометра, — прижим. Он страшнее того, что был перед Кизасом. Его не обойдешь и груз на себе не перетащишь. Берега сдвинуты почти вплотную. К скале подступают нахмуренные, в пене, валуны. И сколько их скрыто под бурлящей беснующейся водой!
Впередсмотрящий Валера пытается выглядеть бодро. Впрочем, все мы только пытаемся выглядеть бодро, и лишь Кузьма, не заботясь о собственном адмиральском достоинстве, на этот раз упрятал голову в колени, притворившись, что дремлет. Он удивительно похож сейчас на ощипанного страуса. Ведь страусы в минуту опасности тоже прячут головы, опрометчиво считая, что если они никого не видят, то и их не замечает никто.
Игнат, лицо которого покрыла мертвенная бледность, осторожно подводит лодку к бучилу, прибавляет газ. Мотор захлебывается, лодка стоит почти на месте. Мы с Виктором держим наготове шесты.
Адмирал приподнимает голову. Видимо, по его расчетам мы давно должны были миновать это богом проклятое место. Но лодка — в самом центре бучила. Воды не видно. Только камни и белая, в радужных отливах пена. Кузьма содрогается и вновь прячет голову в колени.
Игнат по знаку Валеры берет чуть левее, и сразу же лодку начинает трясти, словно ее поставили на вибрационно-испытательный стенд. Еще немного такой тряски, и она развалится на кусочки. По всему видно, повторилось то же, что и на том прижиме.
Валера бросает бесполезный сейчас шест и прыгает в пучину, чтобы удержать нос корабля. Вода скрывает его по плечи. Валера багровеет от напряжения. Мы с Виктором бестолково тычем в пену шестами. Игнат раскачивает лодку, не сбавляя мощности мотора, который вот-вот скажет: «Баста! У меня есть предел. Нерасчетливые конструкторы не запрограммировали во мне второго дыхания».
Маневр удался. Лодка сходит с камня. Валера влезает в нее в состоянии полнейшей депрессии. Но не зря он все-таки всю зиму тренировал бицепсы.
Игнат выводит корабль на плесо и пристает к берегу. Всем нужен хотя бы кратковременный отдых.
Кузьма, пошатываясь, словно не Валера, а он попал в такой переплет, вылезает из лодки и старается не глядеть в сторону прижима. Валера же, наоборот, смотрит на вскипающую воду как завороженный.
— Ну, что скажешь, Волнушечка?! — Кузьма потянулся я радостно, расплывшись в улыбке, потер ладони. Где у нас сердчишко-то бьется?
— У тебя — в пятках, — парирую я.
— А я вот что скажу, — говорит Виктор. — Слишком уж мы, так сказать, осторожничаем. Тише едешь, дальше будешь — не подходит к современным скоростям. Чем выше скорость, тем меньше опасности сесть на риф. При максимальной скорости днище не сядет на камень, оно проскользнет по нему. Кто не согласен?
— Оформим как рацпредложение? — сказал Игнат.
— Можно, — кивнул адмирал.
Флот отважно ринулся вперед. На полной скорости мы преодолевали перекаты, таранили днищем камни, проскакивали прижимы, пока Мрассу внезапно не обмелела так, что дальше никакого ходу не было.
— Тут что-то не то, — огляделся по сторонам Виктор Оладышкин. — Так сразу река обмелеть не может.
— Почему? — спросил я.
— Потому что река питается притоками.
— Так слева была какая-то речка.
— Не слева, а справа, — сказал Кузьма.
— Слева.
— Справа, — настаивал адмирал.
— Слева, — не сдавался я, потому что на самом деле видел промелькнувшее устье какой-то речушки.
— Да я что — косой? — возмутился Кузьма.
— Выходит, я косой, да?
— Погодите, — остановил нас Виктор. — Значит, ты видел речку слева?
— Да.
— Далеко отсюда?
— Метров двести. Как омут прошли, где коса врезается, — на ней еще старое кострище было, — так за поворотом…
— Ясно, — сказал Виктор. — А ты видел речку справа?
— Ну, — буркнул Кузьма.
— Где?
— Пониже омута. Ту косу, о которой Волнушечка говорит, речка и образует. Там кустищи такие, что не сразу заметишь. Только натренированный глаз…
— Братцы! — воскликнул Оладышкин, не дослушав адмирала. — Так это ж крестовина была!
— А что! Вполне… — дернул плечами Валера. Он был недоволен собой. Проглядеть целых две речки!
— Проверим предположение! — сказал Игнат и повернул лодку по течению.
И точно, слева, если считать против течения, бурно впадал в Мрассу Узас. Все только диву дались, как ухитрились его не заметить. Справа же, за омутом, как и сказал адмирал, тихо незаметно выныривал из густого тальника Кезас.
— Верно — крестовина!
— Ур-р-ра!
— Ур-р-ра! — подхватило четкое эхо гор.
Под лагерь выбрали продуваемую ветерком полянку посреди двух речек. Поставили палатку, сняли с корабля и установили мачту с адмиральским флагом. Затем сообща сготовили обед и ужин — все вместе. Уже смеркалось. Адмирал послал Оладышкина зачерпнуть воды в Кезасе, меня — в Узасе, а сам с котелком побежал к Мрассу.
За столом адмирал смешал воды трех речек, разлил по кружкам, подошел к мачте с развевающимся флагом, поднял свою кружку и произнес проникновенную речь.
— Товарищи матросы, боцманы, мичманы и вольноопределяющийся Волнушечка! — начал он. — Все вы, как один, доблестно и самоотверженно боролись со стихией, сумев успешно преодолеть поставленные на нашем пути преграды. Вот она крестовина! Не так страшен на самом деле черт, каким его малюют. С вами, товарищи матросы, боцманы, мичманы и вольноопределяющийся Волнушечка, я готов плыть хоть на «Кон-тики» или «Ра». Впрочем, еще неизвестно, как справился бы с Мрассу Тур Хейердал и его товарищи. В океане нет скал, прижимов и перекатов. Айсберги же всегда можно преспокойненько обойти. К тому же вода в океане соленая — сама вытолкнет тонущего на поверхность. Погодите, товарищ матрос, я еще не закончил… Ведь подумать только, на какой посудине мы сюда добрались! И кто знает, добрались ли бы, если бы не великие познания в технике нашего славного мичмана. Пусть изыдут алкоголики и пьяницы на всем белом свете! А мы выпьем живительной, как утренняя роса, освежающей душу водички из трех окружающих пас рек! И будет так!..
Ребята разбрелись кто куда. Я остался дневалить. Впервые на крестовине. На этот случай на дне рюкзака у меня было кое-что припасено. Я решил поразить всех своим кулинарным искусством, которое до сего дня так же тщательно скрывал, как кулечек с изюмом и баночку с томатной пастой.
Еще до отплытия мне рассказали, что первую навигацию флот решил провести на подножном корме, взяв с собой лишь хлеб, сахар и ведро старой, проросшей картошки. Уха быстро приелась, рыба в пареном и жареном виде тоже, и на этой почве произошел на флоте первый крупный разговор. Никто не хотел согласиться с Игнатом, что подножный корм стимулирует действия и поступки путешественников, а взятые с собой высококалорийные и вкусные продукты расслабляют и сковывают все побудительные мотивы.
— Мы — путешественники, — возразил Игнату Кузьма, — открыватели новых земель, и нам не к лицу превращаться в примитивных добытчиков. От добытчика до браконьера один шаг.
Короче, в следующую навигацию флотские рюкзаки были набиты тушенкой, сгущенкой, крупами и всякой другой снедью. А Виктор Оладышкин, мнящий себя знатоком-кулинаром, прихватил втайне от трех литровую банку со свежей, сделанной им перед отплытием, овощной заправкой и в день своего дневальства сварганил такой супец, что все крякнули от удовольствия.
С тех пор дневальство Оладышкнна отмечалось благодарностями в адмиральских приказах, его завтраки, обеды и ужины считались непревзойденными, за советами по кулинарной части к нему обращались все без исключения, и в конце третьей навигации Оладышкину единогласно присвоили не предусмотренное уставом звание — шеф-повар флота.
Но зато и доставалось же потом от новоявленного шеф-повара всем дневальным и особенно адмиралу.
В дни своего дневальства Кузьма почтительно величал Оладышкнна Витенькой, выбирал для него самый лучший кусок и выжидательно-преданно заглядывал ему в глаза, надеясь услышать похвалу в свой адрес. Но до сих пор товарищ адмирал такой чести ни разу не удостоился. Отведав адмиральского варева, Оладышкин недовольно хмыкал, подперчивал, подсаливал, ел неохотно, всем своим видом показывая, что до приличной кухарки Кузьме так же далеко, как до адмирала Балтийского флота.
Как-то Кузьма решил поджарить на обед хариуса. Выспросил у Оладышкина, сколько лить масла, сколько сыпать соли, как обваливать рыбу в муке, и принялся священнодействовать.
Часть масла он, естественно, разлил, муку просыпал, — это никого не удивляло, и, пока продуктов было в достатке, подобное варварское обращение с ними адмиралу прощалось. Но когда Кузьма начал обваливать хариуса в муке, Оладышкин встрепенулся:
— Ты что, горе наше, делаешь?
— А что?!
— Ты рыбу почистил?
— За кого ты меня принимаешь! — адмирал развернул перед шеф-поваром тщательно вычищенное и промытое брюхо хариуса.
— А чешую за тебя кто счищать будет?
— А надо?
Оладышкин только руками взмахнул, сплюнул и ушел от греха подальше.
Авторитет Оладышкина как наставника по вопросам кулинарии возрос настолько, что когда Игнат спросил у него, как варить макароны, и Оладышкин с видом знатока на полном серьезе сказал, что перед опусканием в кипящую воду каждую макаронину надо тщательно продуть, Игнат безропотно сел на чурбачок и с полчаса до посинения продувал макароны.
И вот я сегодня решил поколебать в глазах флота непререкаемый авторитет шеф-повара, доказать, что и мы-де не лыком шиты, что если я не мастак на рыбалку, то в кастрюльном деле кое-что смыслю.
Самое главное — успеть все сделать до прихода кого бы то ни было в лагерь, только тогда мое нераскрытое пока призвание явится настоящим сюрпризом. Прежде всего, я достал посоленных хариусов вчерашнего улова, очистил их, порезал на кусочки, положил в крышечку от котелка, залил уксусом, подсолнечным маслом, посыпал тонко нарезанными пластиками лука и поставил в тенечек томиться, чтобы рыба пропиталась этим деликатесным соусом. Затем принялся за суп, основной вкус которому должна была придать томат-паста, пережаренная с луком. Когда суп был готов, и я снял пробу — суп, даже по моим, очень жестким к себе требованиям, получился на славу, — я услышал чьи-то осторожные нерешительные шаги и, проклиная себя в душе за медлительность, обернулся.
Передо мной стоял улыбчивый, чем-то неуловимо похожий на Аполлона шорец, тоже в стеганке и видавших виды кирзовых сапогах. За плечом у шорца висело ружье, в руках он держал моток толстой веревки.
— Здрастуй! — приветливо сказал шорец. — Кушать варишь? Ах, вкусно пахнет! Смотри, солнце сильный, кожа сожгешь, болеть будешь, — покачал он головой, глядя на меня, раздетого до трусов.
— Спасибо! — поблагодарил я за предупреждение.
— Э-э-эй! Зачем спасибо говоришь? Я тебе добро сделай — тогда спасибо скажи. Мишку помам, мясо принесу — тогда спасибо говори.
— Какого мишку?
— Ба-алшой мишка. Капкан ставить иду. Хочешь — вместе пойдем. Медвеший омут знаш? Там мишка много. Туда-сюда ходит, кушат много, потом вода много пьет. Капкан поставим, мишка попадет, реветь-плясать будет, а мы стрелять будем. Много мяса будет, шкура будет. Здесь мишка мно-ого. Гора видишь? — Шорец показал на обрывистую гору на той стороне Мрассу. — Прошлый год смех был, умирал мошно… Под горой овечка ходил, мишка сверху овечка глядел. Ба-алшой мишка! Глядел, глядел, шаг сделай, вниз полетел. Куст задевал, камни задевал. Летел-кричал, ой, смех был!
Шорец, вспоминая, смеялся как ребенок, вытирал рукавом глаза. Просмеялся, спросил:
— Где шивешь? Далеко?
— В Кемерове.
— Ой-ой-ой, далеко шивешь! Я Таштагол пять лет был, дальше не ходил. Ба-алшой город Таштагол. Знаш?
— Знаю, — сказал я, сдержав улыбку.
— Я там шиву, — шорец показал рукой в сторону прореженной тайги, спускавшейся с холма к самой воде Мрассу. — Гости приходи. Володя спроси, Шалтреков. Я — Володя. Мед кушать будем, мясо варить. Я гость люблю. Люди здесь редко бывают. Раньше хорошо был. Поселок был, сельсовет был, почта был. Все Таштагол ушел, Новокузнецк ушел, учиться хотел. Я помру, шена помрет — никого не будет, один мишка будет ходить. Ай, как мишка с гора летел! — снова вспомнил шорец и засмеялся. — Ой, смех был!
Я посмотрел на гору, с которой, летел медведь. Метров сто пятьдесят высотой была гора, никак не меньше. На вершине ее густо росли деревья, а видимая отсюда сторона была словно срезана, и лишь редкий кустарник да несколько тощих сосенок чудом удерживались на тонких, уходящих в узкие каменные щели корнях. Сверзиться с такой высоты — и косточек не соберешь. А медведь, по словам Шалтрекова, только отряхнулся, проревел и, забыв про овечку, которая ни жива ни мертва стояла, прижавшись к скале, поковылял по берегу, будто бы потирая помятые бока.
— Правда, смешно был?
Я кивнул, и тут мне пришла мысль сделать ребятам еще один сюрприз.
— Слушай, Володя, — сказал я, — брось капкан к черту, пусть погуляет твой мишка на воле. А ты к нам приходи в гости. Часа через два приходи. Ребятам про мишку расскажешь. А я сейчас еще должен кашу сварить. Гурьевскую, с изюмом. Ручаюсь, ты никогда такой каши не ел. Ну, как?
Шалтреков подумал с минуту, покрутив в руках моток веревки, будто бы сожалея, что если примет мое предложение, то сегодня поставить капкан ему не удастся, и сказал:
— Гости хорошо. Я люблю гости. Я приду. Я мед принесу.
Шалтреков ушел, а я еще с большим вдохновением принялся за кашу. Старания мои увенчались полным успехом. Сваренный на сгущенном молоке рис был рассыпчатым, рисинка к рисинке, изюм набух, превратившись в спелые виноградины, блестки топленого масла придавали каше просто сказочный вид.
Ну, попляшет у меня сегодня Оладышкин!
Ребята, будто сговорившись, пришли все вместе. Валера, еще только подходя к лагерю, потянул носом воздух:
— Чем-то а-аппетитным па-ахнет.
Кузьма, не спрашивая разрешения, поднял дощечку, которой был прикрыт соленый хариус в соусе:
— Ну и закусь! Благость! Честное слово, благость… Молодец, Волнушечка, сообразил!
А ведь они не видели еще супа и гурьевской каши.
— Мыть руки и за стол! — сглотнув слюну, скомандовал адмирал и побежал к речке.
По берегу, со стороны Кезаса, шел Шалтреков с ведром в руках. За ним шаг в шаг ступали еще двое шорцев и две женщины. У меня помутилось в глазах. На такое количество гостей я никак не рассчитывал. К тому же стол был сделан только на пятерых, ну шестой в крайнем случае мог примоститься. У нас было пять искореженных мисок и пять самодельных, сделанных под руководством Игната, ложек. Приглашая Шалтрекова, я исключал из стола себя — повару даже приличнее есть в последнюю очередь. Но кого исключать теперь? Не гостей же…
Ребята смотрели на пришедших, как на привидения, и ловили мой взгляд.
Шалтреков, весь улыбающийся, в свежей рубашке и новых хлопчатобумажных брюках, поставил передо мной ведро с медом.
— Еще здрастуй! Мед бери, кушай, польза много будет… Вот гости пришел. Знакомь — вот шена моя, Рая звать… Вот ее брат Николай… Вот шена Николая, Мария звать… Вот брат Мария, Миша звать. Холостой, шена не имел, так шил. Слышать не мошет, говорить не мошет. Всех знакомь… — Шалтреков перевел дух и с улыбкой повернулся к ребятам, которые все еще не могли прийти в себя.
Я представил гостям ребят и пригласил гостей за стол. Адмирал сурово так на меня глянул, криво улыбнулся Шалтрекову и пошел к реке кидать камушки в воду. Валера, проходя мимо меня, шепнул: «Жрать хочу, понимаешь?» и уселся на бережку. Виктор Оладышкин, словно он только что славно пообедал, разлегся на траве. Игнат сел рядом с Валерой, закурил, но вскоре поднялся, порылся в своем рюкзаке и, не замечая побледневшего лица Валеры, выставил на стол фляжку:
— За встречу! За знакомство!
Я, как официант первоклассного ресторана, обслуживал гостей, краснея от беспрестанных похвал в свой адрес. Валера делал мне какие-то знаки, но мне некогда было обращать на них внимание. Я подливал, добавлял, накладывал…
Кулинары из таежных шорцев, не в обиду им сказано, самые примитивные: мясо отварят, толкунец из муки сделают, чаю напьются. С пряностями они не знакомы, уксус тоже для них проблема, томат и изюм — тем более. Они причмокивали, восторженно покачивали головами, хлопали себя по груди в области сердца, отдавая тем самым дань моему искусству, и с завидным аппетитом съели все, что я наготовил, вышли предовольные из-за стола, поклонились чуть ли не в пояс.
— Ай, спасибо! Такой раз в жизни кушал. Ай, спасибо!
Глухонемой Николай растягивал губы в улыбке и прикладывал руку к сердцу. Шалтреков подсел к ребятам и стал рассказывать про упавшего с горы мишку, оснащая рассказ новыми деталями и совершенно не замечая, что голодный Кузьма вот-вот упадет в обморок. У меня самого спазмы сжимали пустой желудок.
Частично дело можно было поправить — томат у меня еще оставался. Но возиться с хариусом было некогда, а в бумажном кулечке не осталось ни изюминки.
Я распалил костер и стал варить суп. А после супа будет чай с шалтрековским медом. В конце концов, и это не так уж плохо. Жаль только, что Виктор Оладышкин вышел из этой битвы непобежденным.
— Позагорать, что ли… — лениво сказал Кузьма, вставая и потягиваясь после завтрака. Он утверждал, что не столько пользы дает сам загар, сколько соприкосновение голого тела с матушкой-землей. Дескать, при этом человек освобождается от избытков электричества, отрицательно действующего на нервную систему.
Я поддержал Кузьму. Что греха таить — люблю поваляться на песочке. Не с утра до вечера, конечно, а часочек-два под утренним, нежарким еще солнышком, насыщенным самым настоящим ультрафиолетом, — великолепно!
А Валера загорать не любил. Он вообще никогда не открывал солнцу даже спину. Несмотря на мощное телосложение, у него была удивительно нежная и белая кожа. Он берег ее от волдырей.
Валера решил податься на ручеек, открытый на днях таймешатниками в полутора километрах от лагеря, И стал искать попутчика. Я, вспомнив происшествие на Кылзаге, отказался наотрез. Тогда Валера стал уламывать Игната. Игнат долго колебался, испытующе взглядывал на Валеру и согласился только тогда, когда Валера дал ему «железное» слово, что не будет зря шарашиться, рассказывать о своих победах на спортивных аренах, а также стрелять во что попало и куда попало.
Они взяли с собой все вооружение, боеприпасы и подались вверх по Мрассу. Дошли до ручейка, огляделись, место было нехоженое, дикое. Неширокий ручей сбегал в Мрассу, продравшись сквозь нагромождения камней, поваленные ветром деревья и сплетенные заросли тальника и кустарников.
Идти по ручью было нелегко и жутковато. Корни вывороченных деревьев с повисшими на них лохмотьями почерневшего мха походили на сказочных страшилищ. Ручей ворчал на них и тут же убегал в сторону, то пропадая в изломах русла, то вновь посверкивая чешуйчатой от ряби спиной.
Валера на всякий случай вынул из-за пояса пистолет кота Базилио.
Пистолет этот приобрел Игнат у знакомого артиста местной оперетты. Артист, член общества охотников и рыболовов, сам сделал его из обрезка ствола старой берданы и стрелял по ходу действия на сцене холостыми зарядами. Тогда еще не так строго относились к хранению огнестрельного оружия, как сейчас. Выстрелы производили впечатление. Зрители вздрагивали, партнеры падали, и, говорят, их потом приводили в чувство только при помощи нашатырного спирта.
В конце концов, партнеры взбунтовались. Они подали коллективное заявление в местком и пожарную команду. Пистолету грозила конфискация. Тут-то и подвернулся Игнат, из всех видов театрального искусства более всего обожающий оперетту, знающий всех актеров наперечет и потому получивший возможность бывать изредка за кулисами.
— А дробью из него можно?
— Да хоть чем, — невозмутимо ответствовал опереточный герой-любовник. — Я с ним запросто на медведя ходил.
— Убил?
— Не попался, к сожалению. А то бы р-раз — и в самое сердце.
Кузьма от пистолета пришел в ребячий восторг. Правда, выстрелить из него первым не решился. Игнат сослался на то, что вообще не любит стрелять, а пистолет приобрел только из любви ко всякого рода техническим новшествам. Инициативу взял на себя Валера. Он прицелился в консервную банку, поставленную на пень в десяти метрах. Игнат и Кузьма на всякий случай попрятались за толстые деревья. Виктор Оладышкин лег на землю и зажал ладонями уши.
Валера спустил курок. Выстрел был оглушительный. Дым окутал поляну. Банка из-под сгущенного молока стояла на прежнем месте, хотя патрон заряжали мелкой дробью.
— Это не оружие, — возмутился Валера. — Это пистолет кота Базилио.
Кузьма вышел из-за укрытия и весело рассмеялся.
Валера решил, однако, добиться своего. Ведь недаром он когда-то чуть-чуть не стал кандидатом в мастера по стрельбе лежа из мелкокалиберной винтовки. Он расстрелял десятка полтора патронов и выяснил, что если взять на метр ниже и на полметра влево или вправо, то одна из дробинок наверняка попадет в цель.
Так пистолет кота Базилио был принят на вооружение флота.
— Кажется, есть шанс убить медведя, — сказал Валера, тревожно вглядываясь в мрачную глухомань.
Игнат молчал. Он шел впереди, осторожно ставя ноги, потому что никакой тропы здесь не было, а в густой траве запросто можно споткнуться о камень, валежину или угодить в яму.
Чем дальше, тем мрачнее становилось вокруг. Парная духота затрудняла дыхание. Сжатая, как в компрессоре, тишина давила на плечи, останавливала кровь. И тем оглушительнее показался звук неожиданного выстрела. Он будто расколол небо, выпустив на свободу все громы и молнии.
Игнат вздрогнул, обернулся.
Из ствола пистолета кота Базилио шел сизый дымок.
— Нервишки сдали?
— Я… я нечаянно… — виновато пробормотал Валера.
— Может, обратно повернем, — Игнат, ухмыляясь, глянул на Валеру. — А то вот — посмотри…
Справа была вытоптана небольшая полянка. На ней темнела коричневая лепеха.
— Ну и что?
— А то… Хозяин шастал, как видишь. Можешь использовать свои шансы.
— Какие шансы?
— Те самые, о которых вначале говорил.
Валера смутился, перезарядил пистолет, застыл в нерешительности. Он только сейчас приметил, что трава и кустарники вокруг выглядят необычно, они словно смяты, переплетены чьей-то великаньей рукой. Нижние ветки деревьев обломлены, а на земле отчетливо видны огромные следы-вмятины с просочившейся в них водой.
— Ну и как? — спросил Игнат.
— Давай до скалы, — Валера взял пистолет на изготовку.
— Убери, в спину пальнешь.
— Что я — маленький!
До угрюмой, в крупных и глубоких расщелинах, скалы было метров семьдесят. Ручей остался где-то в стороне. Впереди — завал, который не обойдешь. Видно, прошел здесь когда-то полосой ураган, подмял под себя высокие, но слабые в корне деревья.
С полчаса ушло на преодоление этого неожиданного препятствия. Игнат взмок, проклиная в душе ту минуту, когда дал согласие на это безрассудное путешествие. Валера пыхтел, старался улыбаться, пробовал даже шутить, но шутки получались неуместные и совсем не веселые.
После завала первооткрывателям пришлось проскрестись по курумнику, перепрыгнуть через вымоину, прошлепать по мшистому хлюпающему болотцу, и тут все их старания были достойно вознаграждены.
Под скалой осколком неба голубел омут, метров двадцати в диаметре. Вода в нем была чистоты кристальной, но дно не просматривалось. Из омута вытекал ручей. В омут же никакой, даже маломальской струйки не впадало. Со всех сторон к нему сбегались узкие звериные тропы, усеянные крупными и мелкими, круглыми и продолговатыми катышками, свежими и высохшими «лепешками». Высоченные пихты, любуясь собой, гляделись в воду.
— Да-а, штукенция! — выдохнул Игнат.
Он порылся в карманах, достал моток лески, привязал к ее концу камушек, бросил в омут. Кругами пошла вода, до конца размоталась и натянулась струной леска. Дна камушек не достал, хотя лески было метров пятнадцать, не меньше.
— Вообще, если нырнуть, дно достать можно, — заявил Валера.
— Попробуй.
— Вода холодная. Был бы гусиный жир, намазаться — запросто!
Солнце зашло за вершину скалы, омут потемнел, и была в нем теперь, казалось, не вода, а солярка. Только ручей на выходе по-прежнему серебрился, высвечивая каменистое, веками промытое дно.
Позади что-то хрустнуло. Валера резко обернулся и пальнул не глядя. Со старой пихты посыпалась хвоя. И тотчас по тайге разнесся крик:
— Эй! Что делаш? Не надо стреляй. Это я, Шалтреков!
Игнат чертыхнулся и, не разбирая дороги, двинулся на крик.
Валера стоял с опущенным пистолетом и помертвевшим лицом. Ноги его приросли к земле.
Шалтреков вышел откуда-то со стороны, живой и невредимый. Он не был напуган, нет. Он неодобрительно покачал головой и, размахивая руками, старался втемяшить и Валерину голову прописные таежные истины:
— Зачем стреляй надо? Тайга нельзя зря стреляй. Зверь ходит, охотник ходит. Оба неслышно ходит. Ранишь мошно. Охотник ранишь — беда маленький, медведь ранишь — ба-алшой беда. Охотник рана заживал, медведь догонять будет, грызть-ломать будет, домой не придешь — жена, дети плакать будет. Нельзя тайге зря стреляй. Боишься — воздух стреляй, тайга не стреляй…
— Говорил я ему, олуху, — проворчал Игнат.
Шалтреков, высказавшись, отошел и приветливо, словно ничего не произошло, заулыбался.
— Это медвеший омут есть. Здесь мишка много. Туда-сюда ходит, кушат много, потом вода много пьет. Я капкан ставил. Я вчера капкан ставил шел. Матвей остановил, гости звал. Хороший обед был, правда скаши… Очень вкусный обед был. Мишка помам — еще вкусный обед сделай. Ко мне гости тогда ходи.
— Спасибо, — сказал Игнат.
Шалтреков рассмеялся:
— Все спасибо зря говори. Матвей вчера тоше спасибо зря говори. Гости придешь, мишка есть — тогда спасибо скажи.
Назад они возвращались уже не через бурелом, а по довольно ходкой тропе, на которую их вывел Шалтреков. Оконфуженный Валера за всю дорогу не произнес ни слова, а придя в лагерь, сразу же отдал пистолет кота Базилио адмиралу, сказав при этом:
— Спрячь. В тайге эта штука ни к чему.
И все-таки нет ничего прекраснее, чудеснее, волшебнее вечернего костра. Мы делаем его сразу после ужина, лишь только на темнеющем небосклоне зажжется первая звездочка. На горячие угли кладем два толстых сухих бревна боками друг к другу. Сверху — третье. Такой костер называется нодья. Горит он спокойно, светло и долго. Когда бревна посередке перегорят, их стоит лишь сдвинуть обгоревшими концами.
Огонь рождает причудливое радужное пламя. По холодным концам бревен ползают муравьи. Они добираются почти до самого пламени, становятся в удивлении на задние лапки, шевелят усиками и, постояв так секунду-две, в страхе поворачивают обратно, спеша рассказать в своем муравейнике о невиданном доселе ярком и горячем чудище.
Из маленького дупла-отверстия, к которому уже подбирался огонь, выглянула и тотчас скрылась небольшая ящерица. Лишь сверкнула на мгновение розово-чеканная чешуя, полыхнули страхом выпуклые глаза, острый клинок языка как бы попробовал на вкус воздух. И подумалось: возможно, коварный и злой Змей-Горыныч пришел в русскую сказку от такого же костра в ночном, под тихое ржание коней на пастьбе и от такой же ящерки, никак не думавшей, не гадавшей оказаться в пекле.
— Сжарится ведь, чертовка, — Виктор Оладышкин потянул бревно на себя, и потревоженный огонь взыграл искрами к самому небу.
Мы нашли это бревно метрах в двухстах от лагеря, тащили, бросали, а ящерка сидела в своем неприступном, как ей казалось, убежище и ни сном ни духом не ведала, что ее ожидает. И странно — камней, скал вокруг сколько угодно, а она выбрала почему-то старое дерево. А может, охотилась за каким-нибудь жучком-червячком да, напуганная нашим появлением, просто схоронилась в уютном гнездышке.
Виктор постучал легонько обухом топора по бревну. Ящерка затаилась. Жар, грохот, незнакомые голоса… Ей наверняка чудилось, что мир рушится, и вряд ли она могла подумать, что этот грозный для нее и бушующий мир борется за ее же жизнь. В конце концов, решив, видимо, — будь что будет, ящерка высунула сначала головку, тревожно на нас посмотрела и, не видя опасности, вынесла все длинное серебристое туловище и побежала на коротких ножках по бревну прямо к огню. Неужели он мог заворожить и это древнее пресмыкающееся? Виктор ловко подхватил ящерку под брюшко и отнес подальше в кусты.
— Могли бы ведь нечаянно грех на душу взять.
— А если она вредная? — сказал Кузьма.
— В природе ничего вредного нет, — сказал Игнат.
— А комары?
Кузьму они здорово сегодня покусали.
— Без комаров не было бы ни птиц, ни рыбы. Это их главная пища.
— А волки?
— Без волков вырождаются зайцы и лисы, — со знанием дела сказал Виктор Оладышкин. — Немцы уничтожили всех волков, и теперь заяц у них такая же редкость, как в Мрассу крокодил.
— А, кстати, крокодил? — тут же спросил Кузьма.
— Зазря они тоже не существовали бы. К тому же портфель из крокодиловой кожи — шик-модерн!
Кузьма сморщил лоб, перебирая в уме всех известных ему зверей и насекомых. Вспомнил, обрадовался:
— Ну, а… клоп?!
Тут и Игнат призадумался.
— Клоп… пожалуй… Хотя вполне возможно — он призван отсасывать дурную кровь.
— И прочищать таким образом мозги, — добавил Оладышкин.
— И не давать спать засоням, — сказал я.
— Я же серьезно… — надулся Кузьма.
— А почему клоп плоский? — спросил Валера.
— Старо, — отмахнулся Оладышкин. — Потому что на нем спят. Это из серии «армянского» радио.
— Вы скажите лучше, почему люди не хотят здесь жить, — сказал Игнат явно под впечатлением сегодняшнего осмотра заброшенного поселка. — Ведь все, кажется, здесь для них создано: лес, воздух, земля, травы, зверье, рыба, а вот бросают же, уходят в дым, копоть, угар…
Поселок стоял на берегу Узаса, метров триста повыше устья. Каких-то пятнадцать лет назад дымились трубы, вялилась рыба, бродили куры. У живущих здесь шорцев был свой вековечный уклад жизни, свои традиции, свои песни. И все это исчезло. Остались одни мертвые, потемневшие от времени безуходные избы. А ведь ставились они мастерски, на века, из прочнейшего листвяного дерева и кедра. Они и сейчас стояли крепко, присадисто, как борцы на зеленом ковре. Только печные трубы пообрушились, да погнили ограды из длинных осиновых жердей. И еще железо не выдержало. Входные двери едва держались на проржавевших петлях.
Я обошел первое подворье, заросшее толстой жирной крапивой, — она быстрее всех растении завоевывает пространства, оставленные человеком, — поднялся по крутым ступенькам крыльца, постучал кулаком по стене, словно спрашивал позволения войти внутрь, попробовал оторвать половицу в сенях, — куда там! В три пальца толщиной, из старого выдержанного кедра, она не подалась и на миллиметр.
— Зря стараешься, — сказал вошедший следом Игнат. — В шпунт заделаны. Шпунт — это вещь, это не гвоздями прибить. Мастера избу ставили, настоящие мастера! Ни труда, ни времени не жалели. Красивая работа. Прямо скажу — красивая.
Игнат профессионально, будто не токарем работал, а столяром-краснодеревщиком, ощупывал подоконники, трогал рамы, двери и восхищенно при этом поцокивал.
В большой комнате стояла широкая, как у Аполлона, будто одним мастером сработанная, а так оно и могло быть, — деревянная кровать. На ней лежал толстый слой пыли, в кухне от прежних хозяев остались стол, поломанная табуретка, длинная лавка вдоль стены. От треснувшей закопченной плиты еще пахло дымом. В углу за дверьми кучей лежала всякая хозяйственная утварь — берестяные туески, плошки, стеклянные банки, старая метла, ржаная керосиновая лампа…
В другие дома мы заходить не стали. Слишком уж неприятный осадок остался на душе. Так бывает всегда, когда видишь покинутые человеком жилища.
— А кому теперь хочется в глухой тайге жить? — сказал Игнату Оладышкин. — Ни дорог, ни путей… Лето — ладно. А зимой? С тоски подохнешь.
— Шалтрёков же живет, не подыхает. И пользу приносит немалую — почти тонну меду продает государству. Один — тонну! Шуточки?! И Аполлон живет…
— Аполлон не живет — наезжает.
— Но пасека-то существует…
— Годиков через пять перестанет существовать. Аполлону тоже надоест мотаться на лошади туда-сюда.
— Ну и хорошо это?
— Конечно, ничего хорошего. Тут по Мрассу тысячи пасек можно поставить, сбор ягод организовать, грибов, орехов… Но что делать?!
— Условия людям создавать надо, — глубокомысленно произнес Кузьма. — А таким, как Шалтреков и Аполлон — памятники ставить, медалями награждать. За их самоотверженность и любовь к родному краю. Так, Волнушечка?
Я утвердительно кивнул. Действительно, во всем мире люди стремятся в город. Они хотят жить в благоустроенных квартирах, ходить по асфальту, покупать красивые вещи. Вполне естественное желание. Человек ищет, где лучше. Но всегда ли получается лучше?
Валера встал, буркнул что-то вроде «спать пора» и полез укладываться в палатку. Он, — я успел это заметить, — не любил разговоров на «общие» темы и всегда первым уходил от костра. За ним вскоре начинал клевать носом Кузьма, потом лез в палатку Виктор Оладышкин. Мы с Игнатом сидели до последнего.
Горы вокруг становятся непроглядно черными. Силуэты деревьев на их вершинах кажутся вырезанными из плотной черной бумаги. Небо вызвездилось до предела. Яркой точечкой плывет среди звезд чей-то искусственный спутник земли. В иные, такие вот звездные вечера, мы насчитываем их до десятка.
Рядом с Игнатом хорошо думать. Он сосредоточенно смотрит на затухающее пламя костра, погруженный в свои, по-моему, не очень веселые мысли. Странно, но мне кажется, что я знаю его давно-давно, С самого дня рождения. И хотя он ни о чем не говорит, я будто бы слышу его голос, и то, о чем он сейчас думает, близко и мне. И я начинаю, кажется, понимать, зачем людям нужна тишина, почему влюбленные стремятся уйти в лес, в парк, на берег реки.
В покойной, обволакивающей тишине люди по-настоящему становятся самими собой, распахивают души, и каждое слово неправды звучит здесь резко, раздражающе, как фальшивая нота, взятая одним лишь музыкантом в большом оркестре. Она может зазвучать даже тогда, когда собеседники молчат. Природа как бы берет на себя ответственность за твои слова, поступки и мысли и стучит дирижерской палочкой по пюпитру, лишь только ты ударил смычком не по той струне.
— Тайна, — сказал я вслух.
— Что? — Игнат, кажется, недоволен, что нечаянно вырвавшимся словом я нарушил ход его раздумий.
— Я говорю: во всем видимом нами заключена великая тайна. В звездах, в этом вот огне, в непроглядности ночи. И все мы по сути тоже тайна. Я не знаю, о чем думает Кузьма, что снится Виктору Оладышкину, станет ли Валера мастером спорта. И это хорошо, что не знаю. Тайны будут существовать, пока существует человек.
— Странно, — Игнат посмотрел на меня так, будто я во время разговора, как фокусник или жулик, успел снять с его руки часы.
— Что — странно?
— Я думал о том же… — Игнат поднялся и, ни слова не сказав больше, пошел к палатке.
Действительно, пора спать.
Таймешатники — Кузьма с Оладышкнмым повесили носы. Хариус на Узасе и Кезасе кое-как все-таки ловился, а таймень словно по грибы подался. Виктор еще нет-нет и выволакивал случайного таймешонка, а Кузьма в основном оставлял на мрассинском дне блесны и грузила.
Они исхлестали спиннингами все омута и плесы в радиусе десяти километров, испробовали все имеющиеся в наличии блесны, они рыбачили перед дождем и во время дождя, на закате и на восходе солнца, в дневную жару и ночной холод — все было тщетно.
А ведь мы своими глазами видели добытых здесь тайменей. И спиннинг видели, и блесны. Такие же, как у Кузьмы и Виктора. Так в чем же «собака зарыта»?
Рыба, как таковая, нас не волновала. На уху всегда был хариус, создавать какие-то запасы нам было ни к чему, но азарт рыбака кое-что значит. К тому же, поймав первого тайменя, Кузьма горел желанием доказать флоту, что это не было чистой случайностью. Но голубая его мечта никак не желала сбываться.
Кузьма предположил, что тот кабырзинский рыбак знает какой-то секрет или пользуется шаманскими заклинаниями. Виктор смеялся над ним и утверждал, что все дело в жаре. Тайменю, дескать, сейчас даже двигаться лень, отлеживается в холодке, бережет силы для осенней охоты.
— Хотел бы я посмотреть, как ты их сбережешь не жравши.
— Медведь всю зиму не ест — и ничего, — настаивал на своей версии Виктор Оладышкин.
Шалтреков, к которому обращался за советом Кузьма, тоже не сказал ничего вразумительного, тем более что он не любил ни ловить, ни есть рыбу, предпочитая ей медвежатину и вяленую говядину. Спор, почему не берет таймень, так и остался неразрешенным. Таймешатники приуныли и, чтобы не отбивать хлеб у хариусятников, переключились на ловлю гольяна.
Они взяли стеклянную банку и пластмассовую крышку. В крышке вырезали небольшое отверстие, а в банку положили корочку хлеба. Снасть готова. Теперь остается опустить банку в речку на самую незначительную глубину крышкой вверх.
Гольян бродит по Мрассу миллионными стаями. Он за двадцать минут набивается в банку так же плотно, как люди в автобус в часы «пик». Вытряхивай, заряжай и ставь снова.
Самый крупный гольян не превышает восьми-девяти сантиметров. Но его можно жарить. Это своего рода деликатес. Только вот чистить его — мука. Не захочешь никаких деликатесов.
Кузьма с Виктором занимались не промыслом, а научными изысканиями. Ловили гольянов в одном месте, выпускали в другом и пытались проследить, найдут ли те свою стаю. Но так как гольяны удивительно друг на друга похожи, в Мрассу их великое множество, а метить их было нечем, то гениальные в этих местах по своей задумке эксперименты ни к чему не привели.
Таймешатники совсем приуныли.
— Что, старики, не берет? — участливо осведомился Игнат, оставив печь для копчения рыбы, которую он мастерил так, от нечего делать. Игнат не любил безделыничать, ну а если печь и в самом деле удастся, то слегка подсоленные и подвяленные хариусы горячего копчения — роскошь, недоступная рядовому обывателю.
— Не берет, — сокрушенно и вздохнул Кузьма.
— И не будет брать.
— П-почему?
Игнат положил лопату, которой копал дымоход, почесал волосатую грудь, снисходительно усмехнулся.
— Вы на луну смотрели?
— Нет. — Таймешатникам и в голову не приходило, что Игнат вздумает их разыгрывать.
— В том-то все и дело. Ходите, под ноги смотрите, чтоб не споткнуться, а повыше поднять голову лень, — И Игнат прочел им целую лекцию на тему: «Влияние положения луны на ловлю лососевых рыб».
Кузьма слушал с открытым ртом. Игнат, ни разу не улыбнувшись, на полном серьезе доказывал, что таймень азартно берет блесну лишь от новолуния до первой четверти. Остальное время он предпочитает лежать на дне глубоких омутов, переваривая пищу, как заглотивший кролика удав.
— А сейчас луна находится в положении первой четверти, так что можете спокойно отдыхать и не волноваться, — закончил Игнат и снова принялся за дымоход.
Не верить Игнату не было оснований, тем более что таймень действительно куда-то запропастился.
Кузьма на чем свет стоит стал клясть ни в чем не повинную луну. Виктор Оладышкин переваривал услышанное, глядя на воду. Глубокие его мысли прервал словно из реки вынырнувший Валера.
— Сидите? Чешетесь? О рыбке мечтаете? А Никита во-от таких тайменей вялит. — Валера развел, насколько возможно, руки.
— Какой Никита? — оторопел Кузьма.
— Тот самый, который с мальчонкой. Помнишь, внизу встретили. Вчера вечером приехал — и уже одиннадцать штук.
— Врешь!
— Очень надо!
— Это как же твою луну понимать? — обернулся Кузьма к Игнату.
Игнат прокапывал дымоход и будто не слышал.
— Где он? — спросил Виктор Оладышкин Валеру.
— Кто?
— Да Никита твой.
— На косе, у омута.
— Спиннингует?
— Сейчас нет. Говорит, днем бесполезно.
— Пошли, — сказал Виктор адмиралу. — Одиннадцать штук! Черт-те что!
Никита сидел у небольшого костерка и подкидывал в огонь сырой тальник. Мальчишка срезал ножом тальниковые лозы. Ветер гнал едкий дым к вешалу, на котором красовались одиннадцать распластанных тайменей. Дым отгонял от них мух. На берегу, у самой воды, лежал спиннинг.
— А, привет! Высоко забрались… — приветствовал таймешатников Никита. — Наше вам…
— Да-а… нам бы ваше… — протянул с тоской Кузьма, завороженный видом подернувшихся пленкой жира тайменей.
Никита проследил его взгляд, ухмыльнулся:
— Мелкий нынче таймень пошел, да и рыбалка никудышняя. Вот всего-то за вечер и утро поймал. А бывало — закинуть не успеешь…
Виктор Оладышкин, хотя и был поражен не меньше Кузьмы, сумел взять себя в руки. Стараясь держаться как можно независимее, он выспрашивал Никиту о блеснах, дальности заброса, о времени ловли, глубине хода блесны. Никита отвечал охотно и подробно, раскрывая, как ближайшему другу, все карты своей удачливой рыбалки.
— И все-таки тут что-то не так, — сказал Виктор на обратном пути. — Придется встать завтра пораньше да посмотреть, как он тайменей таскает.
— Придется, — неохотно согласился Кузьма. Он не любил рано вставать.
На рассвете Виктор Оладышкин поднял адмирала, и они крадучись направились к омуту.
Местами над рекой плыли клочковатые облака тумана. Только-только начинали просыпаться птицы, и робкие их голоса, не успев разнестись по округе, тонули в дремотной зелени. Противоположный скалистый берег мрачнел замшелыми выступами, грозящими рухнуть в воду.
Кузьму знобило. Он ступал след в след за Виктором, не очнувшись по-настоящему ото сна, сердито сопел и шмыгал носом.
— Тихо, — поднял руку Виктор, когда из прибрежного кустарника хорошо стала видна коса, с которой рыбачил Никита.
Спиннинг по-прежнему лежал на косе у самого берега, и по всему было видно, что к нему так никто и не прикасался. Хозяин же спиннинга, весь багровый от напряжения, скользя по песку босыми ногами, вытягивал из омута уже вторую сеть. Первая лежала возле кострища. Тут же вздрагивало в агонии несколько тайменьих туш.
С Кузьмы мигом слетела сонливость.
— Вот негодяй! — простонал он. — Я ему сейчас врежу…
— Сиди… Он тебе так врежет, что до Кабырзы побежишь и не оглянешься.
— Я? — попытался возразить Кузьма, но, глянув на тянущего сеть атланта, только пощупал небритый свой подбородок, словно проверял его целость. — А что делать?
— Беги, поднимай всех и сюда мигом.
Кузьма, — откуда только силенка взялась, почти вытряхнул нас из спальных мешков.
— Боевая тревога! Разобрать оружие! За мной!..
Сверхвозбужденный вид адмирала произвел ошеломляющее действие. Ничего еще не понимая и ни о чем не расспрашивая, мы гуськом побежали за ним.
Хрустели ветки, трещал кустарник, стенало эхо.
Ошарашенный внезапным появлением флота, Никита выпустил из рук сеть, и она медленно стала сползать в омут. Валера наступил на нее ногой.
— Вот оно — запрещенное орудие лова, — показывая на сеть, мрачно произнес адмирал. Тон его не предвещал для Никиты ничего хорошего.
— А, привет! — немного пришел в себя Никита. — Наше вам…
— Теперь уж ваше не нам и не вам, — Кузьма поднял только что выпутанного из сети тайменя и бросил его в воду. Таймень несколько секунд постоял затонувшим обпилком, потом шевельнул хвостом, плавниками и торпедой пошел в глубину.
Я нагнулся за второй рыбиной.
— А ну, брось… — побагровел Никита и двинулся на меня.
— Стоять! Ни с места! — Валера вытащил из-за пояса пистолет кота Базилио.
Никита понял, что шутить с ним не собираются.
— Да вы что, ребята?! Не выспались? Я всей душой, а вы…
— Замолкни, браконьер несчастный! — разъяренным петушком налетел на него Виктор Оладышкин. — Нет у тебя души. Только урвать для себя, на остальное тебе наплевать. На всех наплевать. Подумай, как сына воспитываешь. Кого из него вырастить хочешь? Такого же негодяя, как сам? Да мы за такое браконьерство судить тебя будем. Судить, слышишь?!
— Прав на то не имеете.
— Имеем, не беспокойся, — Игнат зашарил по карманам, но вместо «прав» вытащил пачку сигарет, закурил.
— Хватит трепаться, давайте рыбу спасать, — сказал Кузьма и первым взялся за сеть.
Вытянули сеть, выпутали тайменей и бережно, по одному, отпустили их на волю.
Никита, чувствовалось, будь в его воле, живьем бы с нас шкуру содрал. Но со всем флотом справиться он, конечно, не мог. Да еще под дулом пистолета, сверкавшего вороненой сталью.
— Да, подходящее местечко для браконьерства выбрал, — сказал Виктор Оладышкин. — Выше по реке тайменю делать нечего, он в этом омуте и пасется. А такие вот типы варварски его уничтожают. Скоро о тайменях в Мрассу одни лишь воспоминания останутся… Судить мы его, к сожалению, и верно — прав не имеем, а вот акт о браконьерстве составим по всем правилам, и пусть его настоящим судом судят.
— И будет он опять в тайге, только не рыбу ловить, а лес рубить годика этак полтора, — мечтательно произнес адмирал.
— Штраф заплатит и все, — Валера пренебрежительно помахал пистолетом.
— Нет, за такое штрафом не отделается, — сказал Виктор Оладышкин. — Это уж мы возьмем на себя, всю общественность на ноги поставим, в печати вопрос поднимем Верно, товарищ ответственный секретарь нашей газеты?
— Само собой.
— То-то. Давай бумагу, — Оладышкин протянул руку, совсем позабыв, что он не у себя в отделе и ни клочка чистой бумаги у нас нет. У меня был блокнот, но он остался в лагере.
Никита не знал этого и взмолился:
— Да что вы, товарищи… У меня ж дети, семья, их кормить надо.
— Работать надо для этого, а не нарушать законы и уничтожать природу. — Оладышкин был непреклонен. — Давайте бумагу!
— Эх, так бы и нажал на курок!
Спавший в лодке мальчонка проснулся и, не понимая, что происходит, удивленно таращился на Валеру.
Никита осунулся, одутловатые щеки его обвисли, глаза обесцветились.
— А, делайте, что хотите… Для вас, вижу, таймень дороже человека.
— Смотря какой человек, — сказал Игнат.
Адмирал морщил лоб. Думал. Затем провозгласил:
— Суд удаляется на совещание, — и поманил всех в сторонку.
Дебаты были не долгими. Бумаги для акта не нашлось, да и что бы наш акт значил, пустая бумажонка без истинных представителей власти. И мы тогда решили…
— Ну вот что… — подошел к Никите адмирал. — Живи, черт с тобой. Но если еще сюда сунешься — пиши пропало. И дружкам своим закажи… И уматывай отсюда сейчас же… Постой, не все… Тайменей можешь забрать, нам чужой улов не нужен. На уху и жареху сами добудем. Удочкой, спиннингом… А сеточки мы того… конфискуем. А чтоб не подумали о нас плохо, мы их предадим огню… Расшуруй-ка костерок, Волнушечка…
— Погодите, други, — чуть ли не на колени пал Никита. — Ну, зачем же добро губить… Новенькие ведь почти сети. Один я знаю, как их достать тяжело. По большому блату устроили. Вы лучше рыбу заберите, тут одного балыка с пудик будет.
— Давись этим балыком сам. Нас с него вытошнит, — сказал Кузьма и бросил первую сеть в костер.
У Никиты был жалкий вид. Он, казалось, вот-вот заплачет либо кинется за сетью в огонь.
— А теперь разводи пары и шуруй, пока я из себя не вышел, — приказал адмирал Никите, когда сети сгорели дотла.
Никита с мальчонкой побросали в лодку тайменей, подобрали обуглившиеся поплавки, закопченые грузила и завели мотор.
Валера поднял руку с пистолетом кота Базилио, хотел салютнуть, но салюта не получилось — пистолет не был заряжен, и все патроны к нему остались в лагере.
Рыбачить никому не хотелось — слишком уж неприятный осадок остался после этого происшествия.
Игнат прямо-таки места себе не находил — ни к чему не лежали руки. А это для него было равносильно медленному угасанию. Игнат считал, что человек без дела не человек, а так — нечто. И потому мне всегда казалось, что он меня недолюбливал: я все-такн любил побездельничать.
— Брось, старичок, не страдай, — попытался успокоить Игната Кузьма. — Мало ли подлецов на свете.
Замечание Кузьмы еще больше растравило Игната.
— Ни одного не должно быть. Понимаешь — ни одного!
Я впервые видел Игната таким. Он, казалось, ненавидел сейчас всех и себя в том числе. Лицо его, обычно строгое, но доброе и приветливое, как-то неестественно, словно от невыносимой боли, перекосилось, веки сузились, и сами глаза смотрели из этих щелок колюче и зло.
— Это не подлец даже, это… изверг… это фашист… — цедил Игнат сквозь зубы, а мне казалось, что он кричал полным криком. — Сегодня он браконьерничает, завтра лес подожжет, послезавтра — на человека с ножом кинется… Ему же все до лампочки. Он ни жену, ни детей не пожалеет. Он не любит никого. Понимаете — не лю-юбит!.. Ни людей, ни зверей, ни неба над головой…
Выговорившись, Игнат взял лопату, пошел к своему дымоходу, но по дороге раздумал копать, остервенело воткнул лопату в землю и лег возле нее.
В чем-то Игнат, безусловно, был прав, но согласиться с ним полностью я не мог. Мы поступили столь же незаконно, как и сам Никита. Мы не имели права творить самосуд. Мы воспользовались преимуществом силы. И я сказал об этом ребятам.
— Не пускай слезу, Волнушечка, — покривился от моих слов адмирал. — Мы действовали в соответствии со статьей первой, пунктом четвертым нашего устава.
— Устав принят вами, а не Верховным Советом.
— Но вытекает из всех советских законов.
— И все равно мы не имели права жечь чужие сети, — не сдавался я.
— Почему же ты молчал, когда расшуровывал костер?
Адмирал попал в точку. Действительно — почему? Почему я тогда даже не подумал, что мы поступаем незаконно? И тогда мне нисколько не было жаль Никиту. И плачущее его лицо ничего, кроме презрения, во мне не вызывало. Оно было даже противным. Особенно при виде агонизирующих тайменей.
Ага, вот в чем дело!
Таймени!
Тогда я видел жертву совершенного преступления! И мне вспомнилось, как года три назад судили у нас директора пивного завода за то, что он распорядился вылить в речку барду — отходы пивного производства. Погибла ценная рыба. Причем, погибли мальки, сеголетки. На годы река стала безрыбной. Директора приговорили к солидному штрафу из личного, не государственного кармана. И все, кто читал об этом в газете, говорили: «Правильно! Так и надо поступать с губителями природных богатств». А вот те, кто живет на берегах этой реки, кто своими глазами видел плывущую кверху брюхом отравленную рыбу, рассуждали иначе: «Легко отделался браконьер! Да за такое не штраф надо брать, а принародно к стенке ставить!»
Да, видимо, многое меняется в психологии человека, когда видишь жертву, пусть это будет всего лишь навсего рыба с холодной, как говорят, кровью.
Я ничего не ответил Кузьме, потому что не знал, что ответить, а говорить о том, что подумалось, тоже не хотел — слишком на меня самого подействовало это открытие. Я даже подумал, что если бы перед судьями представали не только преступники, но и их жертвы, меры наказания были бы куда выше.
— Так почему же ты все-таки молчал? — Настаивал на ответе Кузьма.
— Не знаю.
Адмиралу это явно не понравилось.
— А я знаю. Задним умом мы все бываем богаты. Привычку выработали. Как на профсоюзном собрании. Тихо все, мирно… Доклады, выступления… «Кто — за? Все — за! Принято единогласно!» А закончилось собрание, разошлись группками и пошли честить. И докладчика, и выступавших, и резолюцию. А у Волнушечки в многотиражке не отчет, а прямо-таки загляденье. Как волшебное зеркальце — смотрись, ни одной морщиночки не увидишь. Что, не так?
— Что же мне — кулуарный треп в отчет вписывать?
— Тебе к людям надо прислушиваться, а не к трибуне.
— А за трибуной не люди?
Валера чистил пистолет кота Базилио и в спор не вмешивался. Виктор Оладышкин, почувствовав, видимо, наш с адмиралом разговор уходит явно не в ту сторону, хлопнул в ладоши и весело сказал:
— Братцы, тихо!.. Если Валера подшибет пяток рябчиков, я вам такую царскую уху заделаю — пальчики оближете!
— Может, суп? — спросил я, надеясь подковырнуть признанного флотом кулинара.
— Уху, говорю. Царскую. Неужели не пробовали?
Никто царской ухи не пробовал. Никто не знал, зачем для ухи нужны рябчики.
— Темнишь, товарищ боцман, — сказал Кузьма.
— Ха-ха! — шеф-повар уже был доволен, хотя и не знал, добудет ему Валера рябчиков или нет. — Сами вы темнота! Делается это, братцы, так… Рябчиков сначала разделывают и варят почти до готовности. Затем кладется картошечка, — немного, для вкуса, — и хариусиные потрошки. Как только картошка начнет развариваться, в котел опускают рыбу. И лишь у рыбы побелеют глаза, кидают лавровый лист, мелко нарезанный лук, перец горошком, плотно закрывают и тут же снимают с костра. Пять-десять минут для настоя — и за такую уху императрица Екатерина Вторая одарила бы поместьем на сей благосклонной земле и дала дворянское звание.
Оладышкин выпалил это заученно, единым духом, наверняка вычитав рецепт в какой-нибудь старинной поварской книжке и вызубрив его наизусть.
Или он все это сейчас придумал?!
— А царь-то такую уху ел? — спросил Валера.
— Она ему и во сне не снилась. Для такой ухи надо поработать.
— Есть — поработать! — весело откликнулся Валера и посмотрел через сверкающий ствол пистолета кота Базилио на солнце. Ему очень хотелось отведать царской ухи, а кроме того никому еще не удалось подстрелить рябчика даже из настоящего дробовика.
— Никакой царской ухи не будет, — сказал вдруг Игнат, поднимаясь с земли и по-стариковски, с кряхтением, разгибая сипну.
— Почему? — удивился Оладышкин.
— Потому что не будет рябчиков.
— Будут рябчики! — твердо заявил Валера. — Не веришь? Да я… расшибусь, а добуду…
— Не будет рябчиков, — так же твердо заявил Игнат. — Дай-ка сюда… — и протянул руку за пистолетом.
Валера, ничего плохого не подозревая, отдал пистолет Игнату.
Игнат взвесил его на ладони, свел брови, будто решал про себя сложную задачу, затаенно ухмыльнулся, обвел нас быстрым скользящим взглядом, спросил:
— Видите?
У Валеры сам собой приоткрылся рот, и вытянулось лицо, как у мальчонки в цирке, когда он наблюдает за действиями иллюзиониста.
— Больше не увидите, — и Игнат, размахнувшись, зашвырнул пистолет кота Базилио чуть ли не под самую гору, с которой, по словам Шалтрекова, сорвался медведь.
Пистолет летел долго и походил в полете на раненную в крыло птицу. И в воду он упал плашмя, подняв, как неопытный ныряльщик, столб брызг и при этом будто бы всхлипнул, словно в последний раз выстрелил из своего тщательно вычищенного Валерой ствола.
Мы онемели. «Фокус» Игната явно никому не пришелся по вкусу.
— Ты что, старичок, не в себе? — первым очнулся адмирал. — Шутки шутками, а это, знаешь ли, ни на что не похоже.
Валера безотрывно смотрел в то место, куда упал пистолет, будто ждал, что тот сейчас вынырнет из воды.
Игнат тряхнул руками и, довольный, пошел к своей лопате.
— Нет, ты подожди… Ты объясни флоту…
— А сами мы ничего не поняли?.. Тогда сзывай большой сбор…
Адмирал сморщинил лоб, тернул пальцем под носом. — Хорошо… — и скомандовал: — Боцман! Большой сбор!
— Есть — большой сбор! — и Виктор Оладышкин, сложив рупором ладони у рта, довольно-таки умело и похоже на фанфарный звук «протрубил»: «Та-тра-та-тата! Та-тра-та-тата».
Для меня «большой сбор» на флоте был внове. Насколько мне было известно, «большой сбор» игрался, когда шла речь об исключении из членов флота. Неужели будет поставлен вопрос об исключении Игната? Это, пожалуй, слишком.
А вообще-то, если честно признаться, все эти штучки-дрючки, вроде флота, навигаций, обмундирования, подъема флага, пистолета кота Базилио и торжественной речи адмирала, напоминали мне опереточное действие, и я не очень-то серьезно ко всему этому относился. Ну, захотелось детство вспомнить, в хорошую игру поиграть — вот и придумали флот и все прочее. Но к чему все эти команды, сборы, «тра-та-та?».
Однако, когда Оладышкин протрубил «большой сбор», я увидел нечто более серьезное, чем просто игра.
Прежде всего, несмотря на жару, все кинулись надевать форменную одежду, и Виктор Оладышкин, смущаясь, попросил у меня — «только на сбор, старичок» — тельняшку и мичманку. Построившись под флагом, ребята выглядели бравыми морячками, и только я в своей разнокалиберной, не первого срока носки, одежонке наверняка походил со стороны на случайного пассажира. Но мне это прощалось, так как официально в состав флота я зачислен не был и носил звание вольноопределяющегося. Игнат, правда, предложил как-то адмиралу присвоить мне «гальюн-юнгу», но Кузьма всерьез этого предложения не принял.
— Товарищ адмирал! — боцман Оладышкин взял под козырек. — Флот для большого сбора построен. Весь наличный состав флота на месте.
— Вольно! — скомандовал адмирал и пригласил всех к столу, предварительно выскобленному и вымытому матросом Ломовым.
— Итак, — после некоторого раздумья начал адмирал, — на повестке дня сегодняшнего «большого сбора» обсуждение весьма странного поступка мичмана Суровцева. Поступок, противоречащий всем нашим… нашим устремлениям. Флот ждет объяснений, мичман. Прошу…
Игнат встал, оперся руками о край стола.
— «Большой сбор» созван по моей просьбе. И вот почему… — Игнат набрал полную грудь воздуха. — Волнушечка в своей газетке, если я не ошибаюсь, писал как-то, что общение человека с природой оказывает огромное влияние на производительность труда, что у природы есть способность снимать с человека нервные перегрузки.
Ура! Меня цитируют! Я не смог удержаться от улыбки.
— В медицине это называется, кажется, психотерапией, — продолжал Игнат. — А у нас выходит психотерапия наоборот. В общем, раз и навсегда нужно решить: кто мы? Защитники природы или ее разрушители? — Игнат замолчал и обвел каждого из нас своим строгим вопрошающим взглядом. И хотя я лично никакой вины за собой не чувствовал, мне почему-то захотелось встать и сказать: «Я больше не буду, честное слово».
— Странно ставишь вопрос, — сказал адмирал, — Разумеется, защитники.
— Да? — у Игната округлились глаза. — А царская уха?
— При чем тут царская уха? — удивился Оладышкин.
— А при том вот… Для твоей ухи потребовались, видишь ли, рябчики. А матросу только скажи — он всю тайгу прочешет, лишь бы свое доказать. А кто из вас подумал: можно сейчас стрелять рябчиков или нет? Они же сейчас птенцов выкармливают, на крыло ставят. А из-за вашей царской ухи не та совсем психотерапия получается. Да что я вам объяснять буду, самим соображать надо. Еще объяснения требуются?
Все молчали, опустив глаза долу. Всем было не по себе. Ведь верно — никто, кроме Игната, не подумал о птенцах. Рябчик же — птица оседлая, его вывести запросто можно, как впрочем, уже и повывели во многих местах. Да разве только рябчика!
И все-таки пистолета кота Базилио было жаль. Не стоило его так вот, с бухты-барахты, предавать утоплению. Мог бы еще пригодиться если не областной оперетте, то хотя бы нашей заводской художественной самодеятельности.
В один из дней, не скажу точно, в какое время, но, во всяком случае, наяву, не во сне, ко мне вдруг возвратилось детство. Да-да, самое настоящее детство со всеми его атрибутами: игрой, наивностью, верой во все самое лучшее, непринужденным и чаще всего беспричинным смехом и необузданной радостью. Я бросал в речку камушки, пек «блины», кувыркался в густой траве, строил из камней и песка крепости, а затем, вообразив себя Суворовым, «брал» их с бою, крича во все горло «ура» и разрушая неприступные неприятельские укрепления.
Моментами, как бы очнувшись от наваждения, я ожидал услышать издевательский смех товарищей или увидеть так хорошо всем нам знакомое покручивание указательным пальцем у правого виска. Но никто надо мною почему-то не смеялся, не считал меня чокнутым. Наоборот, Валера предложил устроить флотские состязания по части «блинов», а Игнат дал несколько полезных и дельных сонетов по части укрепления крепостных стен. И тогда я понял, что детство вернулось не ко мне одному. Скорее всего, именно меня оно навестило в последнюю очередь.
По утрам, умываясь, мы брызгались холодной водой, в обед — громко стучали мисками по столу, требуя от дневального большей разворотливости, а перед сном — рассказывали «страшные» сказки с лешими, чертями и прочей нечистью, которая, казалось, притаилась в непроглядной тьме за тонким палаточным брезентом и только и ждет, у кого первого сомкнутся веки.
Первым, как всегда, засыпал Валера. За ним начинал тихо, с посвистом, всхрапывать Виктор Оладышкин. Игнат проваливался в ночь незаметно, и только по легкому шевелению губ можно было угадать, что он спит крепким здоровым сном. Кузьма ворочался, роптал на тесноту, — палатка-то предназначалась лишь на четверых, — ворчал на Оладышкина: «подвинься, развалился, как дома!» и, наконец, по-детски жалобно всхлипнув, тут же начинал давать храпака. Я тыкал его в бок кулаком, он опять жалобно всхлипывал, но уже не храпел, а легонько постанывал, словно у него болели зубы.
Я засыпал последним. С давних пор у меня выработалась привычка перед сном, когда никто и ничто не беспокоит, анализировать прошедший день, поступки и проступки свои, и уж потом, мысленно гипнотизируя себя вычитанным где-то заклинанием: «Все ушло, отступило, я хочу спать, только спать…», погружался в глубокий, как омут, сон.
Сегодня же, после очередной «страшной» сказки, рассказанной Виктором Оладышкиным, мне вспомнилась давняя осень, когда нас, старшеклассников, послали на две недели в колхоз копать картошку.
В деревне, раскиданной как попало по зеленым холмам, было много пустых заколоченных изб. Вот нас и разместили группами по этим избам.
В нашей группе было шесть человек, и среди них — Петька Янцен из поволжских немцев. Высокий, белобрысый, работящий, но, как потом выяснилось, очень суеверный парень. Родителей у него не было, он жил у бабушки, бабушка воспитала его, видимо, в своем духе.
Петька верил в тринадцатое число, черную кошку, в накуковавшую годы кукушку и нисколько не сомневался в том, что в глубоких речных омутах обитают водяные, а заблудившегося в лесу человека кружит всамделишный леший.
А выяснилось это просто. Кто-то перед сном завел понарошку разговор о домовых и высказал предположение, что из заколоченной до нас избы домовой либо сбежал, либо протянул ноги от холода. Так что, дескать, никаких выходок с его стороны нам опасаться нечего.
Спали мы на полу, на расстеленных вдоль стены матрацах под легкими стираными одеялами без простынь. Петька, когда речь зашла о домовых, вытянулся струной под своим одеялом, как покойник, и даже руки скрестил на груди. Мне показалось, он шепчет одними губами что-то вроде «чур меня, чур меня…» Я лежал рядом с Петькой по левую его сторону, а справа от него — Игорь Колбаскин, которого в школе звали просто Колбасой.
Колбаса тоже заметил странное состояние Петьки и потряс его за плечо.
Петька вздрогнул.
— Ты чего? Ты чего? — испуганно пробормотал он.
— А домовой-то вон из-за печки выглядывает, Хочешь, я его за бороду и сюда…
— Ты не шути, не шути. С ним добром надо, а то устроит…
— Что устроит?
— А все.
— Съест с голодухи?
— Домовой не ест, — серьезно сказал Петька благолепным шепотом. — Он защекотать может.
Мы расхохотались и стали издеваться над Петькой. Он накрылся с головой одеялом и не отвечал. А когда человек воспринимает насмешки молча, то вскоре пропадает и охота над ним подтрунивать. Да и время было уже позднее — у самих слипались глаза.
На другой день мы с Колбасой решили проучить Петьку. Как только легли спать, завели разговор о чертях, которые обитают в здешнем лесу и наведываются по ночам в деревню, чтобы заполучить в свое распоряжение слабую душу. Петька сопел под своим одеялом, не выдержал и попросил, чтоб мы замолчали, и дали ему спать. Мы тотчас выполнили его просьбу. Это входило и наши планы.
Наверное, мы перестарались. Петька долго не мог икнуть, ворочался с боку на бок, вздыхал, шмыгал носом, и я, чтобы не задать храповицкого раньше его, тер глаза и приводил в порядок и уме свою коллекцию марок.
В окно светила полная луна, и хорошо было видно Петькино лицо, бледное, с плачущим выражением, но уже успокоенное первым сном. Мне стало жаль Петьку, и я решил, что если Колбаса спит, то будить его не стану, а план наш отложим до следующего раза. Но Колбаса не спал. Заметив, как я приподнимаюсь с матраца, он взглядом спросил меня, спит ли Петька, и, получив утвердительный ответ, так же взглядом сказал мне: «Приступай».
Осторожно, чтоб не задеть Петьку, я встал, придал своему одеялу вид спящего под ним человека, затем достал заранее припасенную тонкую веревочку, привязал конец Петькиного одеяла, спрятался за печку в другой комнате и потянул за веревочку. Колбаса же, будто ворочаясь во сне, лягнул Петьку ногой. Не подействовало. Петька только пробормотал что-то сквозь сон. Тогда Колбаса пощекотал его за ухом да еще ущипнул под мышкой.
Петька проснулся, натянул на себя сползшее одеяло. Но одеяло продолжало с него сползать. Ошарашенный Петька потянул к нему руки, но я посильнее дернул веревочку, одеяло, как бы подпрыгнув, легло у Петькиных ног и медленно поползло в другую комнату. Лунный свет придавал ему вид живого существа. Лицо у Петьки вытянулось, рот открылся, глаза остекленели. И в это время Колбаса, как бы в бреду, артистически запричитал: «Чур меня, домовой, бороду выщиплю… Не тронь, говорю… Задушишь же, заду…» — и захрипел, словно его на самом деле душили. Потом ловким движением ног скинул с себя одеяло и тут же скрючился, будто от страшной боли.
Петька затрясся и сначала тихо, а потом все громче и громче длинно затянул: «А-аааааа…» От его крика проснулись ребята и спросонья никак не могли понять, о чем говорит им, заикаясь, перепуганный Петька. Первым обо всем догадался Генка Емельянов, староста нашей группы, сильно смахивавший обликом на Кузьму Куркова. Он дал хорошего шлепка Колбасе, сказав при этом: «Жарко стало? Так я и охладить могу». Колбаса послушно, как ни в чем не бывало, потянулся за одеялом. Вступать с Генкой в пререкания, особенно когда он был прав, не стоило. Во-первых, староста, а во-вторых, — у него хоть и юношеский, но разряд по борьбе самбо. Затем Генка обернулся к Петьке Янцену:
— Домовой, говоришь? Одного мы уже успокоили, а второй сейчас сам объявится. Считаю до трех. Р-раз… Два… два с половиной…
Я не стал дожидаться окончания счета.
И вот сейчас на Мрассу, в душной палатке, при воспоминании давнишней истории мне пришла в голову мысль сотворить что-либо подобное. Вариантов была уйма. Но все они требовали помощника.
Разве смогу я перетащить, скажем, спящего Валеру в ближайший кустарник? Никаких моих силенок не хватит. Стянуть с кого-то спальный мешок тоже не просто. Да и ночь к тому же густая, непроглядная, хоть ковшиком тьму черпай, даже выражения лица разыгрываемого не увидишь. Что же придумать? А придумать что-нибудь мне страсть как захотелось, даже пятки зачесались.
И вдруг меня осенило. Есть! Почище там всяких чертей, домовых и русалок.
Я тихонько выбрался из палатки, прихватив с собой карманный фонарик, и приступил к подготовке «эксперимента». В детстве я увлекался театром марионеток, и слабые познания в этой области немало мне помогли. Шнура и лески у нас было в достатке, главное, не перепутать, когда и за какой конец дергать.
Минут через двадцать все было готово. Концы лесок и шнуров от моих сооружений я привязал к палке и положил ее на большой пень, что стоял метрах в двенадцати от нашего лагеря. Затем предусмотрительно убрал не использованный мной хворост, не сгоревшие в костре сучья и приступил к выполнению операции под кодовым названием «Му-му».
Я просунул в палатку голову и, набрав полную грудь воздуха, тревожно и испуганно длинно промычал: «Ммм-ууу… Ммм-ууу…» Одновременно я сильно дернул за адмиральский спальный мешок, потряс палатку, еще раз промычал, протопал вокруг палатки и скрылся за пнем. Почти в ту же минуту из палатки выскочил Кузьма с криком:
— А, чтоб вас, быдлы несчастные!.. Маршируй отсюда, пока из себя не вышел…
От палатки Кузьма не отходил. Он стоял возле входа и размахивал длинными руками, опасаясь шагнуть во тьму.
Я дернул за леску. Загрохотали ведра и пустые консервные банки, связанные мною воедино. Кузьма нырнул в палатку, стал тормошить ребят:
— Подъем! Тревога! Быстро! А где Волнушечка?
— Черти съели твоего Волнушечку, — пробормотал сонным голосом Игнат. — Чего разбушевался?
— К-коровы.
— Какие тебе ночью коровы? Спятил? Или приснилось? — узнал я голос Виктора Оладышкина.
Я замычал, потопал ногами и стал ломать о колени заранее приготовленные сухие ветки. Треск от них в ночной тишине стоял оглушающий.
— Слыхали? Последнее потопчут. Это шалтрековские, точно. У него их пять штук и два бычка. Я вчера сосчитал.
Я потянул за шнур, привязанный к палатке, потом резко его отпустил. Палатка задрожала.
— Меньше бы считал, лучше было, — буркнул Игнат.
Ребята вслед за адмиралом вылезли из палатки.
— Кыш, черти недосоленные! Фр-ррр…
— Где фонарик?
— Я вот вас сейчас по хребтине…
— Здесь же палки лежали.
_ Ты поосторожнее с палками. Заедешь в темноте в физиономию.
— Куда девался фонарик?
Я потянул еще за одну леску. С грохотом обрушилось сооружение из досок, палок и сучьев, водруженное мной на столе под навесом. И тут же дернул за все шнуры и лески сразу. Задребезжали ведра, заколыхалась палатка, затрещали кусты…
Кузьма взвыл, словно его боданули.
Ребята хлопали в ладоши и кричали на все голоса.
— По-ошли отсюда!
— Ого-го-ооо!..
— Кто взял фонарик?
— Э-э-геее..
— Ме-ерзавцы!
Я зашел в кусты и зашелестел ветками.
— Ага, испугались, заразы!
— Ату их, ату…
— Где же все-таки Волнушечка?
— Сжевали Волнушечку.
— Волнушечка упитаннее. Адмиральские мослы им не по вкусу.
— Мо-олчать, зубоскалы! Во-о-олну-ушечка-а-а!
Надо было как-то выкручиваться. Концовку этого розыгрыша я второпях не продумал. Пришлось быстро соображать на месте.
— Во-о-олнушечка-а-а!
Я зажал рот ладонью, чтоб слышалось будто издалека, и крикнул:
— Иду-у-у…
Затем переждал немного и сначала тихо, потом все громче затопал на месте, задвигал ветками и вышел к ребятам, прихрамывая, постанывая, потирая якобы ушибленную руку.
— Где был? — строго спросил адмирал.
— Где! Корову гнал. До самого шалтрековского хутора.
— Чего ж нас не разбудил?
— Зачем? Подумаешь — корову отогнать.
— Пока ты гонял одну, сюда еще штук пять забрели.
— Ну?
— Вот тебе и ну! Не слышал, как мы кричали?
— Слышал.
— То-то! Чертова темень! Что они тут натворили? Фонарик у тебя?
— У меня. Только не горит. Батарейка, что ли… — я загодя подвинтил лампочку.
— Ладно, утром посмотрим. А вообще, Волнушечка, объявляю тебе благодарность.
— За что?
— Ну… не спасовал… Темноты не испугался…
— А-а…
— Не «а-а» нужно говорить, а — «готов выполнить все поручения флота!»
— Готов выполнить все поручения флота, — повторил я.
— Не чувствую радости, — сказал Кузьма. — Ладно, на первый раз прощаю. Учить вас да учить… А теперь по местам…
Я залез в спальный мешок и тотчас уснул. Я надеялся встать пораньше и спрятать, как говорится, концы в воду. Но проспал. Меня чуть не вытряхнул из мешка разъяренный адмирал.
— Встать! Строиться! Смир-рно! Равнение на флаг! Волнушечке выйти из строя! Кру-угом! Я не всем, я — Волнушечке. Руки по швам! Не выспался? Спать по ночам надо, а не заниматься дурацкими шуточками.
У ребят весело поблескивали глаза. Они явно одобряли в душе мою придумку, чего никак нельзя было сказать об адмирале.
— Объявленную ночью Волнушечке благодарность отменяю. Объявляю Волнушечке строгий выговор с предупреждением и три дневальства вне очереди.
— Два, — сказал Игнат, явно нарушая введенный на флоте порядок.
— Не возражать! — обрезал его адмирал, но одумавшись, спросил: — Почему?
Игнат молча показал на зарубки на мачте. До конца навигации оставалось только два дня.
— Не имеет значения, — сказал адмирал. — Одно дневальство останется за ним. На будущее. Понятно?
Кузьма Курков не переносил, когда его ставили в неловкое положение.
Каждая навигация по традиции завершалась жарехой из пескарей. Вывалянный в муке и поджаренный до хруста в подсолнечном масле, пескарь просто великолепен. А на Мрассу он особенно хорош. Крупный, жирный, золотистый.
Пошли на пескаря скопом, предварительно разработав условия соревнования. На ловлю отводилось двадцать минут. Каждый получал по десять червей. Размер и вес пойманных пескарей не учитывался, только количество. Расстояние рыбаков друг от друга не менее трех метров.
У песчаной косы пескаря тьма. Адмирал раздал червей, занял свое место и скомандовал:
— Р-раз… Два… Бросили!
Четыре поплавка хлюпнули в воду одновременно. Не спешил лишь Виктор Оладышкин. Он забрел в воду, насколько позволили голенища сапог, покрутился, огляделся, вышел на косу, насадил кусочек червяка, забросил удочку и тут же вытащил первого пескаря. Валера побледнел.
Виктор Оладышкин вытянул второго. Валера сделал было шаг в его сторону, но Кузьма гаркнул:
— Стоять!.. Соблюдать условия!..
Снял с крючка небольшого пескаришку и я. Не удержался, глянул победоносно на Валеру, сказал протяжно: «Во-от таким, значит, макаром!».
У Валеры дрожали руки. Он не мог пережить такого позора и, чтобы хоть как-то вырваться вперед, привязал к леске второй поводок. В условиях соревнования этот пункт оговорен не был, и потому никто не сказал слова против.
Неважно шли дела и у Игната. Но он не страдал. В душе он презирал пескаря, и пескарь, видимо, отвечал ему тем же. Кузьма скормил всех своих червей, не сумев подсечь ни одной рыбки, и, смирившись с судьбой и привычным последним местом, ходил по косе в качестве главного арбитра.
Виктор тихо складывал свой улов в стоявшее рядом ведерко.
Наконец, начало клевать и у Валеры. И коса сразу наполнилась его восторженными вскриками.
— Во! Видали?! Вот так надо рыбачить, Волнушечка!.. А ну-ка, ну-ка, премудрый… Так-так… Есть!.. Видали?! Как там наш боцман себя чувствует?.. Неважно чувствует себя наш товарищ боцман. Смеется тот, кто смеется последний… Во! Сорога!.. Это вам не дурак пескарь. Интеллигентная рыбешка. Знает, на чей крючок брать…
— Сорога не в счет, — сказал адмирал.
— Как это не в счет?!
— А так… Мы на пескарей пошли, не на сорогу.
— То ты и наловил… Не тяжело тащить будет?
— С судьей не спорят.
Пока Валера препирался с адмиралом, Виктор Оладышкин вытащил еще пяток пескарей.
Кузьма посмотрел на часы.
— Остается две минуты тридцать восемь секунд.
Валера судорожно наживил крючок, успевая поглядывать на Игната и Оладышкина.
— Остается ровно одна минута!
— Предлагаю добавить еще пять минут, — не очень уверенно сказал Валера.
— Не прорежет, — отрезал адмирал.
— Ну, три минутки…
Адмирал не ответил. Он не сводил взгляда с секундной стрелки.
— Пять… Четыре… Три… Два… Стоп!
Валера успел-таки в последний момент подсечь еще одного пескарика.
— Видали — точность! А?!
Подвели итоги. Виктор Оладышкин поймал тридцать четыре штуки, Игнат — двадцать шесть, я — двадцать три, Валера… девятнадцать.
— Зато у меня самые крупные, — попытался успокоить самого себя Валера.
— У всех одинаковые, — сказал адмирал, отнимая у Валеры последнюю надежду хоть каким-либо образом вырваться вперед.
— Нет, — не отступал Валера, — давайте мерить.
— Давай, — согласился Оладышкин.
Выбрали по самому крупному. У боцмана оказался крупнее.
— Да, в общем, конечно, одинаковые, — сказал Валера и опустил боцманского пескаря в свое ведерко.
— Пескарей тоже надо уметь ловить, товарищ Ломов, — скромно заметил Виктор Оладышкин. — Думаешь, я спроста в воду полез? Я по дну пошаркал, пескари на муть и сбежались. Тут я им и червячка под нос…
Все прекрасно знали, что пескари сбегаются на замутненную воду, но лишь Виктор Оладышкин воспользовался этим простейшим способом и теперь, гордо подняв голову, вышагивал впереди растянувшейся цепочки.
Кузьма замыкал шествие и притормаживал Валеру, который все время пытался обойти меня и Игната.
Жареху Валера ел без аппетита, пересластил чай и перед сном спросил у Игната снотворного.
— Дыши глубже, — посоветовал Игнат. — И считай до тысячи. Валера промычал что-то, залез в спальный мешок и отвернулся от всех — он спал с краю палатки. Посылал ли он в адрес Оладышкина какие проклятия, не знаю, но только за ночь у нашего боцмана так разболелись зубы, что утром смотреть на него было жалко. Он стонал и охал, держась за раздутую щеку, словно она могла отвалиться. Валера из-за вчерашнего поражения так и не сомкнул глаз и теперь едва смотрел на свет божий.
Адмиралу грозила участь впередсмотрящего. Мне это место даже не предложили по вполне понятным и оправданным причинам, ибо впередсмотрящий при спуске — это все: капитан, лоцман, штурман и даже рулевой. Реакция его на все коварства Мрассу должна быть мгновенной. Если кто думает, что спускаться по горным речкам проще и безопаснее, чем подниматься, тот глубоко ошибается. Лодку несет со стремительностью течения плюс скорость мотора. Не успеешь оттолкнуться от одного валуна — на тебя с ужасающей быстротой надвигается следующий. Относительный отдых ждет впередсмотрящего лишь на плесах.
Шест с железным наконечником был торжественно преподнесен адмиралу. Кузьма взял его трепетными руками, словно это был сам указующий перст его судьбы, шагнул в носовую часть корабля, набрал полную грудь насыщенного кислородом воздуха и сказал:
— Вперед, друзья, вперед…
— Назад, старичок, — поправил его Игнат, любивший точность во всем.
Нам помахал вслед рукой Володя Шалтреков. Лицо его было грустным. Ему так и не удалось угостить нас свежей медвежатиной. Не полез в капкан хозяин здешней тайги.
Оладышкин продолжал стонать. Валера клевал носом. Игнат сидел на моторе и внимательно следил за жестами, которые подавал ему Кузьма. Я старательно вычерпывал просочившуюся воду консервной банкой.
Первый перекат прошли удачно. Кузьма приободрился. Но не надолго. Лодку втягивало в бучило. Хорошо был виден падающий излом реки. Адмирал нацеливался шестом в кипящее варево бурунов.
— Только не закрывай глаза, — простонал сквозь зубную боль Оладышкин.
Кузьма с силой воткнул шест в воду.
Лодку качнуло, левый борт захлестнуло волной, адмирал на мгновение повис в воздухе и шлепнулся рядом с Валерой, который дремал и теперь не мог понять, что случилось.
Бучило осталось позади. Шест тоже остался торчать посреди камней. Адмирал потирал поясницу. Я спешно отчерпывал воду.
Игнат заглушил мотор.
— От судьбы не уйдешь, — сказал Кузьма. — С меня достаточно. Пусть будет, что будет, — и, усевшись поудобнее, адмирал спрятал голову в колени.
— Что случилось? — спросил Валера.
— Кузьма решил податься в цирк, — забыл о зубах Виктор Оладышкин. — Великолепный номер с шестом среди ревущей и пенящейся бездны. Первая проба удалась. Следующее сальто-мортале…
Но Кузьма не дал боцману завершить фразу. Он, как известно, не терпел насмешек.
— Молчи, симулянт! — вскочил адмирал. — Я вам покажу цирк, я вам такое сальто-мортале покажу… Чего расселись? Почему заглохли моторы? Полный вперед! Давай сюда запасной шест…
— Учти, скоро Валеркин прижим, — предупредил его Игнат. — Если и там выпустишь шест из рук — всем нам будет крышка.
— Не учи, сам знаю, — Кузьма сжал шест, подаренный нам на прощание Шалтрековым.
Валеркин прижим надвигался неукротимо, как пасть крокодила, готового заглотить флот со всеми его потрохами. Течение несло лодку прямо на скалу. Кузьма напружинился. Он готов был, по-моему, подставить под удар собственный лоб, лишь бы мы благополучно миновали прижим и не обвиняли потом адмирала во всех смертных грехах.
Еще секунда — и лодка врежется в отполированный водой базальт. Валера перестал дремать и широко открыл рот, будто в последний раз решил глотнуть свежего воздуха. Оладышкин простонал и плотно закрыл глаза. У меня остановилось сердце, и ноги почему-то свело судорогой. Но Кузьма вовремя упирает шест в скалу, нос корабля отворачивается от нее, адмирал в восторге взмахивает шестом и кричит: «Ура!».
И все прошло бы на высшем уровне, если б Кузьма не позабыл, что кроме носовой части у каждого, даже самого маленького суденышка, существует еще и часть кормовая. И когда он, вместо того чтобы продолжать работать шестом, закричал «ура!», корму занесло, ударило о скалу, Игната швырануло в сторону, он выпустил руль, и мотор тут же приказал долго жить, расколовшись на две неравные части.
Мы рассчитывали прийти в Усть-Кабырзу сегодня же, но теперь стало ясно, что вряд ли доберемся туда и к завтрашнему вечеру.
Чем ближе к поселку, там длиннее и спокойнее плесы, по которым безмоторная и безвесельная лодка плывет со скоростью уставшего пешехода.
Кузьма тяжко переживал происшедшее и только на следующее утро начал приходить в норму. Я же, благодаря адмиралу, не остался у флота в долгу и отдневалил третий день подряд.
К Усть-Кабырзе подплывали и предвечерних сумерках. Закатное солнце подсвечивало красным светом застывшие над горой облака. Мрассу тихо струилась, огибая поселок. Над поселком плавали дымки. Это кабырзинские женщины растопили печи, готовя ужин.
Пахло сеном и парным молоком. На пароме громко переговаривались девчата. Они спешили в клуб. В кино или на танцы. Клуб был на другом берегу.
Валера с Оладышкиным не сводили с парома глаз.
Адмирал еще днем, на привале, облачился в парадную форму, надраил песком пуговицы и золотое шитье своего мундира и сейчас, стоя посреди лодки под собственным адмиральским флагом, сиял, как ограненный алмаз.
Около невысоких кустиков у берега стояло недвижно толстое бревно. Игнат, работая самодельным кормовым веслом подчалил к нему, как по заказу.
— Молодец! — похвалил Игната адмирал и легко прыгнул на бревнышко.
Это могло случиться с любым из нас. Все были уверены, что толстый обпилыш когда-то могучей пихты прочно лежит на пологом дне, а не пристроился к кустикам, свисавшим над глубокой мой.
Бревнышко угрем выскользнуло из-под ног адмирала, и он с громким всплеском рухнул в воду.
Девчата на пароме прыснули так, что их смех отдался в горах.
— Адмирал остается адмиралом, — покачал головой Валера.
— Пусть остается, — сказал Игнат, глядя па потерявшего весь свой недавний блеск Кузьму. — Мужик он неплохой. Вот только разве солидности не хватает…
Мы разыскали хозяина лодки, поторговались, определяя истинную стоимость поломанного мотора, расплатились и часа через два сели в рейсовый автобус.
Автобус натужно ревел, преодолевая перевал. Когда он достиг вершины, мы все, не сговариваясь, оглянулись. Холодный вечерний свет играл бликами на потемневшей реке. Отсюда Мрассу виделась спокойной терпеливой речушкой. Но мы-то знали, что скрывается под напускным этим спокойствием.
— Ну как, усек? — толкнул меня в бок сидевший рядом Кузьма.
— Что?
— Дождик, урожай, уключины… — хитро подмигнул Кузьма, впервые за всю навигацию напомнив мне о том злополучном очерке.
— А-а… Усек.
— То-то! Знать надо, о чем пишешь. Искусство, оно, брат, кроме таланта, требует опыта, — без нравоучений наш адмирал не смог обойтись даже в это, очень торжественное и печальное для меня мгновение. — Мы, художники, должны понимать, что жизнь…
Кузьма говорил, но я не слушал его больше. Я мысленно посылал прощальный привет Мрассу: «Ну, что ж… Прощай, Мрассу — Желтая река! Ты навсегда останешься в моей памяти — вольная, норовистая, сильная. Ты помогла мне во многом разобраться и многое понять. Я, наверное, больше не встречусь с тобой. И не потому, что ты не пришлась по душе. Отнюдь. Просто жизнь наша в сравнении с твоей слишком коротка, а повидать хочется так много… Если ребята возьмут меня в следующую навигацию, то мы поплывем уже по другой реке. Такой же шумной и неуживчивой. Их порядочно, таких рек, в нашем краю. И мы справимся с любыми порогами, перекатами, прижимами. «Усердие все превозмогает», — как часто любит повторять наш адмирал и художник Кузьма Курков».