Россия. Год 1812

Князь Алексей Щербатов к своим юным годам успел окончить Кадетский корпус и вступить в гусарский полк. Успел совратить бойкую маменькину горничную (маменька, хоть и сама против папеньки была грешна, отхлестала ее по щекам, но простила); соблазнил также кокетливую мадмуазель Николь, гувернантку младшей сестры Оленьки (тут маменька особых претензий не имела), и был, по выходе в большой свет, весьма успешно повержен к божественным ножкам известной столичной красавицы графини N, в «коллекции» которой он был далеко не первым и отнюдь не единственным.

К своим юным годам Алексей уже дважды стрелялся. Обе дуэли завершились, к счастию, бескровно. Как говаривали к такому случаю современники, «до этого дуэля пролилось немало чернил, а после оного — не ведро ли шампанского».

Но от этих дуэлей юному князю получилась большая и важная для будущей карьеры польза. Поединки успокоили его душу и утвердили в нем уверенность в самом себе. Каждый повеса его круга, вступая во взрослую жизнь, в недоверчивый и поначалу враждебный свет, стремился в первую голову оценить себя во взглядах других, чужих и равнодушно внимательных персон. Красив ли я? Ловок ли в мазурке? Небрежен ли в светской беседе? Легок ли во французском? Не слишком ли остры мои эпиграммы? Не чересчур ли откровенны и лихи мадригалы? Могу ли я иметь успех у дам и девиц, нравиться обществу и быть в нем принятым на равных, стать во всем своим человеком? Принятым везде, и принимать всех.

Это все так, но это все пустое. Главное и для офицера, и для статского: отважен ли я? Не трус ли в глубине своей дворянской души, еще самому себе неведомой? Способен ли я сохранить свою честь?

Как было сказано, поединки успокоили его душу. Князь не дрогнул под дулом пистолета. Да, да, это не так-то просто — в ночь накануне дуэли привести в порядок свои дела, написать необходимые письма и сделать нужные распоряжения, а потом, при бледном (не последнем ли?) рассвете, слушая капающую с листвы утреннюю росу и щебет ранних птах, гордо и хладнокровно смотреть в черную бездонную дырку граненого ствола, откуда с беспощадным огнем и дымом вот-вот вылетит в тебя тяжелая свинцовая пуля. Когда каждая жилка дрожит в ожидании беспощадного удара — в лоб, в сердце, в мягкий беззащитный живот. И не показывать при том своего неизбежного страха ни противнику, ни секундантам, ни безразличному доктору. Которому все едино — перевязать ли царапину на руке или закрыть навсегда молодые глаза. Те глаза, что еще столько всего и доброго, и дурного не увидели…

Словом, сложился Алексей Щербатов в типичного светского молодого человека той поры. Гусар, повеса, озорник. Что ждало его впереди? Карты, шампанское, цыгане, театр… Неверные любовницы и обманутые мужья… Изредка — веселый дом… Неизбежная усталость, скука и неукротимая старость. Женитьба в расчете на приданое. Отставка. Разорение. Отъезд в родовое поместье. Тихое ленивое пьянство, порой бурная охота. Полное безразличие к делам и хозяйству. Тяжба с соседом, осложненная скучной связью с его веселой супругой. Постепенное опустошение души, безразличие ко всему и к самому себе в первую голову.

Так бы и шло до последнего предела, до мирного сельского кладбища, укрывшегося под сенью столетних лип и белых берез.

Ан не случилось. Грянула война. Война многое меняет в мире. И прежде всего в людях. Состоя целиком из жестокости, боли, крови и смертей, низости и подлости, она, как ни странно, порождает героев и поэтов.


Совсем незадолго до «грозы двенадцатого года», еще не зная о ней, гусар Нижегородского полка Алексей Щербатов был направлен с командой ремонтеров в милые его сердцу подмосковные края. Исполнив с отменной тщательностью данные ему командировки (отобрав и сформировав немалый табун резвых рысаков буланой масти и тяжелых коней для орудийных упряжек, нагрузив с два десятка больших фур кипами сена), Алексей Щербатов нашел возможным на два-три дня продлить командировку в соседнее родовое подмосковное Братцево. Неизбывно любимое с самого малого детства.

Счастлив тот, кто первые годы свои проводит в деревне. С ранними рассветами, с купанием в пруду, с земляникой в соседней роще, где можно ненароком встретить и прижать к тонкой белоствольной березке красивую и податливую деревенскую девку (но это уже позже, в отрочестве) … С запахом сена от ближнего заливного луга, с коровьими лепешками на липовой аллее… С вечерним самоваром на балконе под большой масляной лампой, кругом которой обреченной стайкой вьются мотыльки и ночные бабочки. И когда от изобилия щедрого на впечатления дня слипаются глаза, но так интересно слушать сонными ушами, о чем говорят и чему смеются взрослые. Совершенно иные, чем днем, под зеленым светом лампы и при круглой луне над липами.

Алексей детской памятью, сильной и ясной, нежно любил родовое гнездо Щербатовых. Нередко словно во сне возникал перед его внутренним взором высокий дом на холме, который петлей-излучиной обтекает малая и светлая речка Сходня. Из нее же, прямо перед домом, питается большой пруд с лилиями, кувшинками и карасями, до которых особо охотлив с удочками батюшка, пока матушка, доспав положенное, кокетничает по утру перед зеркалом в своей спальной комнате. Батюшка обыкновенно в эту раннюю пору сидит на берегу на стуле из кабинета, держит удочку одной рукой, а другой, чтобы ненароком, задремав, не упасть в воду, держит красивую дворовую девку Парашу за талию. А то и пониже спины. Параша, с черепком для червей, насаживает их время от времени на крючок, стыдливо улыбается и опасливо поглядывает на окна маменькиной спальни, еще задернутые плотными шторами.

В середке пруда — островок, обросший остролистыми ивами, с мраморной беседкой — ротондой. К ней проложен наплавной мосток, покрытый прудовой зеленью, звонко хлюпающий под ногами. Вспугнутые лягушки плюхаются в воду, скрываются на дне, а потом высовывают на поверхность любопытные мордочки. Девицы на мостике поддергивают юбки, обнажая изящные щиколотки, поднимают веселый визг, в котором кокетства больше, чем испуга, и спешат добраться в уют беседки, не замочив туфельки. А порой мелькнет с мокрых досок желтыми ушками ленивый волнистый уж и поплывет к берегу, подняв над водой острую головку. И тогда девичий визг становится пронзительней, и можно поддержать барышню за локоток, а то и за тонкую нервную талию. Беседка, в сумерках колонн и ивовых кустов, — заветное место для романтических объяснений. И никакие страхи в виде зеленых лягушек и длинных ужей не становятся тому преградой…

Неурочный приезд князя Алексея стал событием в усадьбе. «Лёсик, Лёсик приехал!» — зазвенело в доме и в парке. Вспорхнули с крыши голуби, залаяли на псарне собаки, заржали и застучали копытами лошади на конюшне, забегала дворня.

Лёсик приехал верхом и был хорош. Ментик, кивер, звенящие шпоры, бьющая по сапогам сабля и едва заметные под носом светлые усики, пушок, в общем-то.

Было утро. Маменька, еще в пеньюаре, вышла на большое крыльцо, обняла душистыми руками спрыгнувшего с лошади любимчика сына, прижала к груди, в которой радостно стучало еще молодое и горячее сердце. И тут же набросился на него шумный рой кузин и соседских барышень — все они оказались здесь к случаю, к именинам Оленьки.

С дороги, с хлопот попал юный князь в царство лукавых взоров, веселого смеха, блестящих глаз на любой вкус и выбор, в царство нежно загоревших оголенных рук и гибких шеек, в несравнимый ни с чем по чистоте и свежести аромат девичьей весны.

Алексей радостно смеялся, целовал руки и щечки, рассыпал звонкий бисер комплиментов; подхватил на руки и закружил Оленьку, примчавшуюся из сада, где она подбирала букет к утреннему чаю. «Мари сегодня будет, — шепнула ему в ухо, щекоча нежными алыми губками. — Ты рад? Ты ей верен?»

Мари, Мари… Детская и отроческая любовь. Щемящая сердце, зовущая к безрассудству. Безответная?

— Как ты подросла, Оленька. — Алексей поставил сестру на крыльцо, оглядел, любуясь. — Совсем девица.

— Не знаю, как и быть, — смеясь, сказала маменька. — Поклонников у ней объявилось — хоть стреляй их всех как ворон.

— Ну, — тоже засмеялся Алексей, — за чем же дело стало? А не достанет пороха — саблей порублю. Но где же папá?

Легкое облачко мелькнуло в веселых матушкиных глазах. Мелькнуло и растаяло.

В самую пору все-таки приехал Алексей. Между родителями случился маленький разлад. Виной тому — оба. Папенька неосмотрительно, в неурочный час, ущипнул в сенях красавицу Парашку, прошелся шкодливой рукой по ее высокой груди. Да и маменька оплошала — не в тот час приласкала невинно приживала француза, что взят был для Оленьки ради языка и манер.

Француза папенька — пинком со двора, Парашу маменька — на конюшню, носить воду лошадям, в необъятную дубовую колоду, которую и ражему мужика за два дня не заполнить. Пороть виновных — у Щербатовых не заведено, но на затрещины, подзатыльники и пощечины не скупились. В том числе и друг для друга.

— Не в духе нынче отец твой, — извернулась маменька. — Любимый кот-прожора у него пропал.

— Жулик Васька? — засмеялся Алексей. — Ворюга старый?

— Сожрал карасей, что отец наловил, и где-то спрятался. Ну, пойдем же в дом.

Матушка взяла его под руку, прижалась горячим со сна боком.

— Как ты хороша! — искренне сказал Алексей, любуясь молодой еще и задорной матерью.

Но тут и отец вышел на крыльцо, в халате, неприбранный, распахнул объятия.

— Сын мой! — старик Щербатов расправил пальцем седые усы, трижды расцеловал Алексея. — Как служба? Я, чай, уже полковник?

— Поручик, батюшка. В мирное время чины медленно идут.

— А молодец! Любуюсь тобою. И горжусь! Не я ль тебя в офицеры выпестовал?

— Ну, будет, — Наталья Алексеевна снова взяла ненаглядного под руку. — С дороги ведь сынок. Покормить, обласкать…

— Оно верно, Таша, — крякнул отставной полковник. — Самое время поутру ласковую чарку принять. Да еще с дороги.

С волнением вошел в родной дом Алексей. В зале огляделся. Все, как было ранее. Запах навощенного паркета, догоревших дотла свечей в шандалах, засохших цветов в вазах, где давно не меняли воду. И вдруг — воробьиное чириканье на хорах.

— Окаянец, — виновато пробасил неслышно появившийся за спиной старый лакей Бурбонец. Почему его так звали — никто не скажет, не вспомнит. Кашлянул, поправил длинные седые баки ровно у старой рыси. — Вот завелся. Нешто выгонишь? Однако в дому не гадит. Порядочно в окошко на двор ходит нужду справлять. — Улыбнулся беззубым ртом. — Однова мне прямо так на лысину капнул. Озорник, в отместку, что я его метлой гонял.

У Алексея глаза повлажнели — он дома, с ворюгой-котом, с озорником воробьем, с молодой матушкой, с волокитой батюшкой. Все вокруг родное и незыблемое.

Мебель в пыльных чехлах, кисея на потолочных люстрах, камин, который топили очень редко, на мраморной полке которого все так же вечно стучали часы по прозвищу Спиридон. Почему Спиридон? Потому что часы с характером. Как наступали три часа, так отбивали непременно семь. Да и стучали хроменько: тик-так, тик; тик-так, тик. Точь-в-точь, как ходил в один такт хромой от рождения конюх Спиридон, подбрасывая левое плечо над короткой ногой. Потому дворня и прозвала его за походку: рупь-двадцать, рупь-двадцать. Отсюда и часы — Спиридон. Тик-так, тик… Рупь-двадцать…

Славно. Но что-то вдруг защемило в сердце. Непрошеная мелькнула мысль — не вечен уют старого дома. Слишком он беззащитен от времени и бурь житейских.

Но уже все завертелось. Снимались чехлы, заново натирались полы, менялись огарки на восковые свечи. Лакеи накрывали на балконе чай. Матушка ушла к себе, прибираться к завтраку. Распоряжалась в доме Оленька. Быстро, задорно и толково. Алексей любовался ею. Думал: в какой короткий срок расцвела нескладеха подросток в очаровательную девицу. Резвую и совсем неглупую.

Батюшка распорядился собрать в буфетной закуски. Своей рукой наполнил объемистые рюмки:

— С Богом, Алешка! — смачно выпил, выдохнул, закусил с блюда чем-то, не глядя, что под руку попалось. Аппетит батюшка имел отменный, гвардейский, но гастрономом не был. Кушал обильно и резво, по-солдатски, без меры, все подряд — лишь бы свежо и сытно. — Давай-ка вдогон, за именинницу. Очень на княгиню похожа стала, красавица. Но, не в пример, скромна.

— Так что в том худого? — засмеялся Алексей, чувствуя тепло в сердце и легкий туман в голове.

— В девках бы не засиделась. Осьмнадцатый пошел. — Алексей с Оленькой погодки были. — А там и старость не за горой.

— Какая старость, батюшка? Ты на маменьку взгляни. Все молода и молода.

— Чересчур молода, — буркнул отец и, погладив усы, потянулся вновь за рюмкой. — Однако и я еще не стар. — Хитро улыбнулся, вспомнив что-то приятное. Совсем недавнее.

Из комнаты, из сада, с берега пруда стала собираться к чаю загодя приехавшая молодежь. Смех, возгласы, щебет, чмоканье — и весело, и шумно.

По мостику, из беседки, вел Оленьку под руку молодой человек в легком сюртучке, с полевой гвоздичкой в петлице, с высоким коком над узким лбом, с крючковатым, нависшим носом.

— Что за попугай? — почему-то с неприязнью спросил Алексей батюшку.

Батюшка глянул, покривил под усами рот.

— Мсье Жак. Или Жан, не вспомню. Гагарины выписали. Вроде как будто учителя для Мари.

— И чему же он призван ее учить? — фраза совершенно случайно получилась двусмысленной. И злой.

— Наукам всяким. Там-то, в Европах, умные все. А мы тут, в России, в дураках числимся. Дикими зовемся. Но я уже одного такого умного из дома вышиб. Коленом под зад.

Алексей вдруг как-то неожиданно устал. Сказались заботы и труды командировки, дорога, которую он одолел верхом, радостные чувства, которые его одолели. Отец это заметил.

— Иди к себе. Отдохни. День-то сегодня будет хлопотный. От одних танцев умаешься. А ты кавалер завидный, в уголке стоять не придется. Иди, Алексей, а я скажу, чтобы тебя не беспокоили до обеда.

Алексей благодарно кивнул и по скрипучей лестнице поднялся в мезонин, в свою комнату. Остановился на пороге, окинул ее теплым повлажневшим взглядом. Хотя и не был он здесь больше года, но перемен не заметил — родители строго его «обитель» соблюдали. Все тот же кожаный диван, над которым — пистолеты, его детская сабелька и дедова кираса; то же бюро с фарфоровыми часиками и медными подсвечниками. Часики мерно и уютно тикают — наверняка Бурбонец, аккуратный, как немец, сам заводил их каждый вечер и следил, чтобы были до золотого блеска вычищены подсвечники.

Здесь же, на бюро, статуэтка Бонапарта. Задумчив. В ботфортах, в походном сюртуке. Руки скрещены на груди, треуголка надвинута на лоб. Взгляд устремлен вдаль. Не на Россию ли?

Маменькин портрет в девичестве, на стене против окна; книги, все больше французские романы, но и русских поэтов немало: Ломоносов, Державин, Жуковский.

Алексей сбросил сапоги, прилег на сыгравший пружинами диван, примостил голову на прохладную кожаную подушку. Закрыл глаза. И сразу же всплыло неизвестно из каких далей веселое личико Мари Гагариной. В высокой прическе, с томным взглядом прекрасных глаз.

Гагарины были соседями. Знались со Щербатовыми родством. Машу прочили Алексею в жены. Но обручение как-то затянулось, откладывалось с одного дня на другой, с месяца на месяц. Может статься, виной тому была непонятная батюшкина неприязнь к соседям. Открыто он ее не высказывал, но порой ворчал: «Все у них по-французски, шагу без манер не ступят». Но дело, наверное, было не в том, поглубже. Впрочем, Алексей об этом не заботился. Что ему Гагарины? Ему из них одна Мари нужна. От венца и до конца.

Препятствий к браку не было. Ни от родных, ни от полкового начальства. Правда, прелестная Мари своего решительного согласия словами не высказывала. Одними глазами светилась Алексею навстречу и ручку давала с большой охотой, не торопясь ее отнимать от его нескромных губ…

Алексей задремал, грустно улыбаясь.


«Величественная картина — наша армия на берегу Немана. Историческое зрелище.

Природа свежа, как обычно перед рассветом. И, словно понимая величие момента, окрестности укрылись тишиной. Ни птичьего щебета, ни звериного воя. Чувствую легкий озноб — не от стужи, от волнения.

В два часа пополуночи подъехал Император, в экипаже; ему подвели верховую лошадь. Он, в раздумье, осмотрел нас; в его фигуре не было ничего величественного — только усталость от дороги и какая-то нерешительность. В походном сюртуке, в лосинах и треуголке был похож на большого сумрачного пингвина. (Последняя фраза вычеркнута.)

Легко оказался в седле, поскакал к берегу. Лошадь под ним неожиданно оступилась и упала, сбросив всадника на песок.

— Плохое предзнаменование! — вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. — Римлянин отступил бы!

Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:

— Я не римлянин. Я — француз!

“Корсиканец”, — наверное, подумалось в этот момент многим.

Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:

— Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас — что-то сверкнуло из рощи.

После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:

— Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.

Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: “А там — наша черная ночь”.

Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: “Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!”

Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: “Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите”»…

Сам Император открыто обещал своим маршалам:

— Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.

Что ж, война — это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.

Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ — не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.

Император продолжает давать щедрые обещания, которые возбуждают солдат и подвигают их на величайшие жертвы».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Алексей встрепенулся от легкого стука в дверь и ласкового шепота Бурбонца:

— Барин, ваша светлость, до вас казак прискакал. Не иначе с депешей. Очень строго просит.

Алексей встал, сладко потянулся, прислушался к говору внизу и к звуку рояля; вспомнил, что его ждет сегодня что-то очень хорошее. Ах, да! Мари сегодня будет. И уж он по-гусарски потребует от нее верного слова.

— Барин, — опять за дверью прошептал старик лакей, — что-то неладное. Уж батюшка ваш встрепенулся. В чулан полез, где отродясь не бывал.

Алексей вскочил, обулся — отчего-то тревожно замерло и вновь, уже быстрее, застучало сердце. Спустился вниз, вышел на крыльцо. Вплотную к нему, припав щекой к морде взмыленной лошади, стоял, от усталости нетвердо, немолодой казак, есаул Волох из его фуражирского отряда.

— Чего тебе? — Алексей не сдержал сладкий зевок.

— Ваша светлость господин поручик, от Москвы вестовой прибыл. Велено срочно ворочаться в полк.

— Да что за нужда?

Есаул огляделся по сторонам, оставил лошадь, шагнул поближе, не выпуская из рук повод:

— Сказывают, война.

— Что ты врешь? Ты пьян?

— Как не то!

— Да с кем война-то? — Алексей еще не мог поверить в дурную весть.

— Сказывали, с французом.

— С этим, что ли? — краем глаза Алексей приметил то ли Жана, то ли Жака вновь под руку с Оленькой.

— Кабы с этим, что ж… Сморчок. Щелком пришибить можно. Коли нужда придет.

Алексей глянул внимательно, ровно запомнить зачем-то хотел — сердце вдруг подсказало. Сморчок-то сморчок: такого не то что сабельным ударом, хлыстом перебить можно. Однако интересен. Светлые пустые глаза, хищные губы под ровными острыми усиками. Строен, не надо спорить. Легкая походка. Во всем глядит европейское обхождение, особенно успешное с дамами и девицами. Во всех движениях, в изгибе губ и бровей — порочная алчность к женским прелестям…

Алексей стряхнул наваждение.

— Лошадьми, фурами распорядились?

— Все по чину, Лексей Петрович. Как прибудете — выступаем.

— Что, повоевать охота? — безразлично спросил Алексей, глядя на въезжавшие в ворота одна за другой коляски и кареты. В которой из них Мари Гагарина? Успеет ли повидаться? И кивнул на ответ есаула:

— На то мы и государевы воины. Даром хлеб солдатский не жуем. — Потоптался на месте. — Ваша светлость, — фамильярно положил руку на рукав, — коньку моему овсеца бы да левую заднюю посмотреть, похоже потеряли подкову. И то сказать — дым столбом — скакали.


Алексей кивнул:

— Иди-ка, братец, на кухню. Там тебя покормят и чаркой порадуют. А за лошадь я распоряжусь.

Алексей вернулся в комнату, накоротке собраться. На диване скорбно сидел отец, держа на коленях длинную старую шпагу. Поглаживал ножны сухой, еще твердой рукой. Встал, вытянулся:

— Я все знаю, Алеша. В добрый час постоять за родину. — Голос его дрожал, не старчески — от волнения. — Вот, прими, — протянул двумя руками вперед старинную шпагу. — Сам Александр Василич за доблесть мою и отвагу в бою пожаловал.

Алексей сердцем тронулся, принял шпагу, чуть вытянул из ножен, прижался губами к холодному клинку.

— Благодарствуй, батюшка. Однако шпага мне по чину и по строю не положена.

— Знаю. В бой с ней не скачи. Пущай, сынок, в обозе за тобой ездит. Мне так спокойнее будет. И матушке утешнее, она в эту шпагу верит.

Алексей обнял отца, его худые плечи, дрожащие от сдерживаемого плача. Сам едва сдерживая слезы.

— Француз, он хлипкий, Алеша. Он в залах шаркун, ты его не опасайся, смело бей.

Храбрился старый воин, не шибко старый еще отец. Он не француза-шаркуна боялся. Он боялся сына потерять, радость и опору в старости. Что ж, дворяне издавна — служивые люди. Им вольная воля, когда мир и согласие с другими державами, а коли грянула гроза — отдай свою жизнь смело и без сожаления. С гордостью и честью. Для того и держит тебя государь.

— Матушка знает? — у Алексея дрогнул голос.

Отец, чтобы сгладить волнение, хрипло рассмеялся:

— Она, поди, решила, что Бонапартий на нас войной пошел из-за того француза, что я со двора турнул. Под зад ему. — Отец замолчал, стал серьезен. — Вот и вы, добры молодцы, турните супостата. Саблей в брюхо, коленом под зад. Послужите государю, обороните отчизну.

Двери распахнулись, влетела княгиня. В слезах, с распахнутыми руками. Обхватила сына, прижала к себе, словно решила никому не отдавать. Была бы в своей воле, так и заголосила бы по-простому: «Не пущу!» Жадно целовала, мочила лицо обильной слезой, лихорадочно шептала: «Алеша, Алеша…»

— Матушка, — отец положил ей руку на голое розовое плечо, сказал и мягко, и твердо: — Матушка, он не токмо сын твой, он сын отчизны, воин ее. Благослови и отпусти с миром, жди с победой.

Княгиня прерывисто всхлипнула, дрожащей рукой перекрестила сына:

— С Богом!

Алексей поцеловал ей руки, с болью заметил, как от этой минуты молодое лицо матушки стремительно начало приобретать черты, более свойственные ее годам. Понял: молодость уходит не временем, а испытаниями. Болью и тревогой.

— Волох! — крикнул Алексей в распахнутое окно. — Седлай!

— Постой, Алеша, — придержал его отец. — Я сам.

— Оседлаешь? — удивился Алексей.

— Распоряжусь. — Отец, бережно приобняв княгиню, вышел вон.

— Матушка, что он задумал?

— Сюрприз приготовил, — слабо улыбнулась Наталья Алексеевна. — Теперь узнаешь. — Она быстро вышла, прикрывая глаза ладонью.

Алексей кинул прощальный взор, расставаясь со своей обителью, надеялся сохранить ее в благодарной памяти. Шагнул было к порогу, вернулся, взял с бюро статуэтку, покачал в руке и ахнул ее головой об край стола…

Алексей вышел на заднее крыльцо. Чуть в стороне, под старыми липами, Волох, уже верхом, придерживал его лошадь, а рядом с ней приплясывал в нетерпении тонкими ногами гнедой красавец жеребец. Горбоносый, с большими пугливыми глазами, с волнистой короткой гривой, больше похожий на трепетного оленя, чем на строевого коня. Отец стоял поодаль, любовался.

— Это кто? — с восхищением выдохнул Алексей.

— Это Шермак. Это тебе мой подарок, по случаю производства в чин. Хотел его в полк послать, да тут ты сам кстати пожаловал. Бери, Алеша. Шермак тебе послужит.

— Шермак? — Алексей припомнил. — Любимый конь Суворова так звался?

— Именно. — Отцовские глаза то ли слезились, то ли, смеясь, светились. — Сам пестовал, сам выезжал. Гордый, но послушный. Плетью не понужай, только словом.

Алексей подошел поближе, протянул руку. Шермак доверчиво потрогал ее мягкими теплыми губами, шумно выдохнул в ладонь.

— Хорош? — спросил отец. — А резов-то! Ну, сам увидишь. Береги его, Алеша, и он тебя сбережет.

Резво прискакала Оленька. Запыхалась, раскраснелась, растрепалась, разметала ленты и локоны. Ровно кто за ней гнался. Глаза горят восторгом и бескрайним детским любопытством.

— Алеша! Мари приехала! Побежали!

Волох сумрачно, с сочувствием посмотрел им вслед.

— Ваше сиятельство, — спросил он отца, — как дальше будем? Пора ведь, служба ждать не любит.

— Веди лошадей за ворота, — вздохнул князь. — Веселого боле не будет. А хорош конь?

— Еще как хорош-то. Под самую стать господину поручику.

Перед домом — разноцветье, самый съезд обозначился. Кареты, коляски, дрожки, верховые лошади. Степенные господа, дородные дамы. Фраки, мундиры, шелка на платьях и зонтах. Говор, вскрики, смех.

У Щербатовых любили бывать. Хоть и не богаты, но хлебосольны. Хоть и князья, но не спесивы. Взрослые гости находили здесь хороший стол, неспешные и необязывающие беседы, изредка охоту, музыкальные вечера, карты. Молодежь радовалась свободе, возможности пофлиртовать. Беседка на пруду никогда не пустовала. Старый князь, шкодливо посмеиваясь, говаривал, что принужден будет выдавать билеты на беседку как в театр или станет брать с юных красавиц фанты в виде поцелуев. И то сказать, сколько в этой щербатовской беседке было заключено сердечных союзов, сколько наслушалась она пылких вздохов и клятв, уверений, сколько видела горьких либо восторженных слез. Недаром ее прозывали Бабушкой. Она утешит, она пригреет, научит, сказку расскажет о вечной любви.

Вот и Алексей — как давно это было! — держал в своей руке нежную ладонь с гибкими пальцами и, казалось ему, слышит тревожный стук девичьего сердца. Видит ожидание в ясных глазах Мари.

К ней он сейчас и спешил. Оленьку сразу же перехватили, затормошили, она весело запорхала от одних к другим и третьим. Алексей, едва успевая раскланиваться, улыбаться, пожимать руки и целовать ручки, торопливо пробирался к легкой коляске, затерявшейся из-за тесноты возле самых ворот: кучера не успевали отгонять экипажи.

Однако его уже обогнал проворный Жан — уже протянул Мари руку, помогая ступить на землю.

— Алеша! — радостно вскрикнула она. — Ты здесь? Я рада тебя видеть.

Алексей подошел, поклонился.

— Как ты здесь?

— С оказией. Сейчас возвращаюсь в полк. Вот… успел тебя повидать.

Француз вежливо отошел. Стоял, наблюдая за ними, чему-то улыбаясь, пощипывая ус.

— Ты не можешь задержаться? Хотя бы до вечера. Мне столько хочется тебе сказать…

— Мне тоже, Мари, много нужно тебе сказать. Да нынче уж поздно. Я напишу тебе.

О грянувшей грозе, по молчаливом согласии, никто из посвященных ни словом не обмолвился. (Кстати здесь будет заметить, что и сам государь, занятый покупкой под Вильно дачки и предстоящим балом, получив тревожную депешу о том, что Наполеон форсирует Неман, легкомысленно ответил: «Я этого ожидал, но бал все-таки будет». И лишь по окончании бала было объявлено, что началась война.)

…Мари никак не могла понять Алешиного долга непременно сейчас отправляться в полк. В глазах ее порой мелькала досада. И даже обида. И оттого слова ее, хоть и с улыбкой, звучали сухо и неприветливо.

Все это Алексей вспоминал и заново переживал уже в пути… Мысли его путались с чувствами, противоречивые желания рождали холодок в душе и горячку в сердце. Горечь разлуки мешалась со сладостью надежды. Потом все еще больше путалось и пугало своей неопределенностью. И все чаще перед глазами возникала недосягаемая Мари. Она стояла в воротах, опираясь на руку Жана, и махала Алексею платком. Кажется, Шермак первым этого не выдержал, сделал длинный скачок и ударил тенистой аллеей дробным галопом. Волох едва нагнал Алексея уже на выезде на тракт.

Уже к ночи, уже солнце спряталось за верхушками засыпающих деревьев, полковой обоз, где-то возле Петровского, обогнала обочиной коляска, запряженная парой. В ней, вцепившись в плечо кучера, стоял, вглядываясь в живой поток лошадей и фур, встрепанный Бурбонец.

Проглядев в тесноте, в сумерках и в пыли Алексея, Бурбонец наклонился вперед и что-то прокричал кучеру в самое ухо. Тот покачал головой, будто возражая, но послушно погнал лошадей, обогнал колонну, резко завернул и стал поперек дороги — ни обойти, ни объехать.

— Прочь! Поди прочь! — закричал пожилой казак, потрясая пикой. — Смету нерадивого!

Обоз остановился, стал скучиваться. Бурбонец выпрямился во весь рост — аж в спине хрустнуло — и громко, скрипуче крикнул:

— Поручика Щербатова нужно! Срочное дело к нему назначено. От самого полковника, суворовского кавалера. — О том, что полковник и кавалер есть уже давно в отставке, Бурбонец разумно умолчал.

— Ваше благородие! Ваше сиятельство! Господин поручик! — понеслось по обозу, затихая и теряясь где-то в его арьергарде.

Бурбонец, не дожидаясь, кряхтя, выбрался из коляски и, старчески немощно, словно семеня на одном месте, побежал вдоль обоза. Навстречу скачущему Алексею.

— Ты что явился? — тревожно спросил. — Дома беда? С матушкой?

— Не приведи господь! Пойдемте, ваша светлость, к экипажу. Маменька подорожники своей рукой собрала.

Алексей окликнул Волоха. Тот забрал из коляски дорожную сумку, кожаный погребец от старого князя и суворовскую шпагу, которая в суматохе оставалась забытой у Алексея в комнате.

— И письмецо вам. — Бурбонец кашлянул со значением. — От известной особы. — Протянул два запечатанных конверта. — Опять кашлянул, несмело потянулся к князю. — Ну, Господь с вами. Оборонит вас Матушка Богородица.

Алексей обнял его, расцеловал в седые баки и вскочил на лошадь. Обоз тронулся. Алексей не оборачивался, но знал, что старый лакей все еще стоит обочь дороги, у полосатой версты и, роняя слезу за слезой, провожает, моргая, уходящий в сумерки обоз.


Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Представь, милая Жози, вчера мы форсировали Неман и вступили в пределы России, необъятной и дикой страны. Мы, под водительством великого полководца, пройдем ее одним маршем, равно тому, как штык французского гренадера пронзает соломенное чучело. Россия падет к ногам императора, который поведет нас дальше, на завоевание всего мира. И тогда твой верный Огюст сложит несметные сокровища к твоим дивным ножкам, которые я мысленно (сожалею о том) жадно целую до самых коленей и много выше…

Враг перед нами многочисленный, но без отваги и умения. Он будет бесславно отступать под беспощадными ударами просвещенного галла — покорителя стран, народов и женщин».


Прибыв в полк, Алексей узнал, что русская армия под водительством Барклая де Толли, маневрируя, сохраняя силы, отступает с боями к Смоленску, на соединение с армией Багратиона. Что француз идет несметной силой, что под знаменами Бонапарта — ветераны, победно прошедшие с ним многие войны, что под рукой императора — сильные полки со всей покоренной им Европы. Что Нижегородский полк выступает через два дня с целью примкнуть к армии, влиться в нее и вместе с ней начать отражение этой яростной напасти.

В отведенной ему избе Алексей устало прилег на лавку и под треск лучины и шипение угольков в лохани, под непрерывный шорох запечных тараканов, под затаенные вздохи молодой хозяйки распечатал оба письма. Первым пробежал глазами то, что писала Оленька. Среди поцелуев, пожеланий и всякого девичьего вздора мелькнула, царапнула сердце фраза: «Мари так огорчена твоим отъездом, Лёсик, что совершенно потеряла свой легкий интерес к г-ну Жану». Проговорилась-таки девчонка, поморщился Алексей.

Из развернутого письма Мари выпал засохший кленовый листок. «Помните, Алексей, мы с вами читали в беседке трогательный французский роман, и я заложила этим листком страницу, когда Вы взяли мою руку и объяснили свои ко мне чувства. Я сохранила его. Сберегите его и Вы, он не позволит Вам забыть Вашу бедную Мари, которую Вы так поспешно и бессердечно покинули»…

Алексей отложил письма, закинул руки за голову. Письмо заботливое, но холодное и пустое. В сущности, Мари еще так молода. Может ли она управлять своими чувствами и направлять свое сердце? Он притянул за ремешок ташку, раскрыл, достал записную книжку и вложил в нее письма и засохший кленовый листок. В сущности, он тоже так еще молод…

Вошел Волох, прикашлянул.

— Чаю, ваше сиятельство, изволите выпить? Самовар я вздул.

— Да какой к черту чай. Спать буду.

— И то. Полный день в седле.

— Как мой Шермак?

— Немного беспокоится на новом месте, но быстро обвыкнет, молод еще.

«И я обвыкну», — подумал Алексей. И засыпая, вспомнил почему-то не ясные глаза и теплую руку Мари, а то, как подошел к нему за воротами отец, тронул носок сапога, вдетого в стремя и тихо сказал:

— Алеша, мы, Щербатовы, честь свою ни у барьера, ни в бою никогда не теряли, запомни.

Алексей уснул…

«Что-то смутно на сердце. Растерянность донимает. Будто попал не в ту комнату, куда шел, и никак не найду нужных вещей.

Просмотрел прежние записи в дневнике, надеясь укрепиться душой и не терять надежду… Как это было?

Наш поход — это блестящая и приятная военная прогулка по чужим странам. Сейчас мы в Германии — добродушное, терпеливое, флегматичное население принимает нас ласково, гостеприимно, со свойственным ему природным добродушием. Наши войска благородно дисциплинированы, что увеличивает почтение, внимание и восхищение населения, среди которого мы останавливаемся на отдых.

В походе царят радость и веселье. Не зная, куда их ведут — в Россию, в Индию, в Персию, — солдаты знают главное: они идут в защиту справедливости. Солдаты живут весело, в довольстве. Ветераны своими военными рассказами на биваках подстрекают новичков, укрепляют в них стремление к славе. Новобранцы грубеют, что положительно необходимо в воинской службе, получают военную осанку и боевой пыл.

Секретно: немки вовсе не так холодны, как о них распространено мнение. Видимо, это мнение исходит от тех, кто не добился их расположения галантным обхождением и лаской, а только силой. Каковы-то будут русские женщины?»

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Полк выступил. У Алексея было много забот, так что за ними забылись и отступили далеко назад мысли и воспоминания. Офицер, командир эскадрона, себе не принадлежит, полные сутки он принадлежит делам — людям, лошадям, повозкам, провианту, фуражу. Он не принадлежит себе ни днем — на марше или в бою, — ни вечером — при устройстве бивака, когда надо дать возможность отдыха уставшим за день, ни ночью — проверить караулы, знать, как ночуют, как сыты и здоровы те, кого, быть может, уже завтра он поведет в бой. Те, от кого зависит судьба сражения, успех в бою, жизнь командира. Его честь и слава…

Алексей был молод. Он еще почти не служил, не двигался в строю походным порядком, не рубился в отчаянной сабельной схватке, но те знания, что вбили в него в корпусе — где палкой, где мудрым наставлением, — верно начали служить ему. Давали возможность не задумываться, а действовать. Да и то сказать — вереница предков, воинов и служилых людей стояла за его спиной, их опыт помогал не ошибиться, их доблесть не давала смалодушничать.

В эскадроне Алексей был едва ли не самым молодым. Старые гусары полюбили его и относились снисходительно к его молодости и покровительственно к чину. С некоторым лукавством.

Бивак. Трудный день кончается — короткая ночь — и начнется новый трудный день. Может быть, еще и труднее, чем прошедший.

Полк остановился возле Покровки. В избах расположились офицеры, рядовые разбили палатки и разложили костры за околицей, на краю нежно шелестящей листвой березовой рощи. Тихо вокруг, только порой щелкнет и затихнет в ветвях запоздалый соловей. Висит в черном небе безразличная луна — смотрит на землю, не смотрит — никто не знает. Никому это не дано знать.

В ночи пылают и теплятся костры. Где-то тихонько запевают песню, она сама собой гаснет. То ли устали люди, то ли озабочены завтрашними днями. Скорыми боями, из которых кто выйдет раненым, без руки, без ноги, без глаза, а кто и останется на поле боя — поживой жадному ворону и серому волку.

— Нежный он, — говорит о командире бывалый гусар, раскуривая короткую трубочку. — Навроде девицы. Но строг.

— Не так ты сказал, дяденька, — возражает гусар помоложе, выкатывая из углей обгоревшую картофелину. — Мобыть, и нежный, а рубится исправно, рука твердая. И глаз верный.

— Оно так. — Говорит кто-то стоящий в темноте, за костром. — Давеча, ишо тогда, они с корнетом шутя рубились, так наш уж очень ловок был. Главное дело, умеет и саблей работать, и конем. Завсегда для хорошего удара коня повернет как надо. И к левому плечу у него получается.

У гусара, надо заметить, ментик совсем не зря на левом плече висит, не для фасона, внакидку. Во-первых, правая рука, в которой сабля, должна быть легка и свободна, а левое плечо должно быть защищено от противника, от пули и сабли хотя бы ментиком. И нужно большое искусство в бою, вертеть одновременно и саблей, и конем, чтобы слева тебя не сбили и чтобы справа для сабли был удобный простор.

— А я бы с нашим поручиком в бою не забоялся бы, — вставил и свое слово молоденький корнет Буслаев.

К корнету прислушивались — все-таки офицер, — но поправляли и в делах, и в словах. Как седлать способнее, как в кобурах пистолеты наготове держать, как саблю после боя чистить и вострить.

— Ты в бою, благородие ваше, больше всего себя бойся. Как бы не сробеть. Потеряешь себя — тут и погибель ждет. Смелый, он кто? — старый гусар задумчиво ковырял веточкой чубук. — Смелый тот, кто головы не теряет. Кричи, бойся, но себя не теряй. Про оружие помни. Вот, под Австерлицем опять же было. Кирасир, грузный такой, страшный, усы вразлет, палаш — в три аршина, — летит на нашего, молодого, вроде вашего благородия. А тот себя потерял и заместо чтобы саблею удар отбить, руками закрылся. Так бы и без рук, и без головы остался, но хорошо я того кирасира оченно ловко срубил.

Из темноты выступил Алексей. Придвинулся к костру.

— Картошечки не желаете, ваша светлость господин поручик? — старый гусар двинулся в сторону, давая Щербатову место у костра. — Или солдатской водочки с кашей?

— Благодарствуй, Онисим. Уже и чаю отпил, и водочки попробовал. Хочу на вас посмотреть — не пора ли костры гасить? Завтра нам верст сорок еще преодолеть надо.

— Прошагаем. Встречь врагу легко иттить. Отступать однова тяжко. Было такое — ровно собака за пятки цапает. Ты ей: «У!», а она тебе: «Гав!»

Посмеялись. Ровно так, с уважением к командиру.

Алексей раза два ковырнул липовой ложкой в котелке. Не столько из уважения к угощению, сколько проверить кашевара. Откинулся, заслонился ладонью от огня, всплеснувшегося было ярким языком напоследок.

— Ладно все, ребята, хороша каша, да однако спать пора.

— Поспать — это мы завсегда, — посмеялись. — И каши поесть не отложим до завтрева.

Алексей встал, потянулся, показывая, что тоже хочет спать, и пошел в отведенную ему избу.

— Сумрачный. — Старший гусар Онисим пошевелил веткой в затухающих углях. — Волох сказывал, невесту он оставил, страдает.

— Оно так, — пошевелился с бока на бок молодой гусар, — девку молодую очень болезно оставить. Да и сердце мрёть от ревности.

— Спать, однако, ребята. Заутро снова поход, а там, глядишь, — и в бой.

Улеглись у огня, укрылись попонами. Кто-то легко дышал, кто-то храпел, кто и вскрикивал, а судьба у каждого одна была — битва за Отечество, слава наяву и слава посмертная.

Луна высоко поднялась. Заглянула белым оком в крайнюю избу. Алексей сидел за столом, подперев ладонью голову. Смотрел на прислоненный к подсвечнику медальон. Несколько минут хорошо побыть с самим собой, со своей Мари, далекой, неясной и такой желанной.


Случилось так, что полк, еще не дойдя до армии, схватился с арьергардом французов, шедшим стороной от главного наступления. Неожиданно получилось. Встречь вдруг оказалась вражья батарея, ударила нежданно картечью. Строй, колонна смялись. Закричали раненые, истово заржали напуганные разрывами и тоже задетые картечными пулями лошади. Где понесли, где упали и забились меж оглоблями, взрывая копытами сухую землю.

— Поручик! Князь! — закричал командир полка, зажимая правой рукой левую руку. — Примите меры!

А какие меры? Алексей поднялся на стременах, выхватил из ножен саблю, взмахнув над головой чистым серебром, и выдохнул из всей груди:

— Эскадрон! За мной!

Неопытный, горячий, но подстегиваемый боевой доблестью предков, Алексей не бросил своих людей на орудия. Взял вправо, проскакал, почему-то зная, что за ним не отстанут, краем леска и краем поля, вылетел с фланга на батарею. Мельком оглянулся — вот и ладно, прямо из строя эскадрон развернулся в атаку.

Тут и пошло! Орудия французы, конечно, развернуть и навести, зарядить не успели. Прикрытия у них — всего-то взвод кирасир. Он бросился было навстречь, но тут же был смят бешеным напором. Орудийную прислугу частью порубили, частью она побросала тесаки и ретиво задрала над головой руки.

Алексей скакал впереди. Азартно и послушно нес его резвый Шермак, разметав гриву, бросая за собой сухие комья земли и выдранную копытами скудную траву, повядшую в ожидании неизбежной осени.

Неожиданно корнет Буслаев, распахнув глаза, разинув в отважном восторге рот, обогнал его и направил коня на ближайшее орудие. Канонир его поднял над головой для удара тяжелый банник. Лошадь Буслаева, правильно повинуясь, взяла чуть влево, над головой корнета сверкнул его сабельный клинок и… полоснул вместо француза правое ухо коня. Тот по-собачьи взвизгнул от боли, припал на передние ноги. Корнет кувыркнулся, вылетел из седла, выронил саблю с лопнувшим темляком, лягушкой растянулся на земле. Над ним взвился банник и рухнул вниз.

Алексей успел отразить этот удар и, сделав саблей сверкающий над головой полукруг, обрушил ее на голову канонира.

Той короткой порой обслугу, прикрытие смяли, разметали, пушки опрокинули. Полк, не разворачиваясь в атаку, двинулся вперед.

— Молодцом, поручик! — крикнул Алексею бледный полковник.

Дальше полк тянулся без препятствий. Перешел вброд мелкую речушку, где задержали его жадно потянувшиеся к воде лошади, поднялся на взгорок; тут объявили приказ на отдых.

Вечером, ближе к ночи, сидели у огня, беззлобно посмеивались над корнетом. Уже прикидывали прозвать его меж собой Безухим.

Однако старый гусар Онисим сказал свое слово:

— Вот оно как получается, братцы. Смеху тут не должно быть. Его благородие корнет смело себя показал — сабля супротив банника слабое оружие. А что про ухо — частое дело в бою. У меня, по молодым годам, еще чуднее было. От верной погибели своя оплошность спасла.

— Это как же, дяденька Онисим?

Костер трещал, бросал искры в темное небо — они мешались там с мерцающими звездами.

— Это оченно просто получилось. Подпругу не шибко затянул. Коник мой с вечера оказался клевером нажрамшись, брюхо надул. А в атаку пошли, он и сдулся с заднего места. Чую, братцы, седло подо мной ходит, а не до этого — терпеть надо. Ну, встренулись, схватились. Пошла сеча. Звон стоит, искры с клинков сыпятся. И кровь повсюду хлещет. Вот тут он на меня летит, саблю свою занес. Я чуток отклонился — так на землю вместе с седлом и пал. Седло у коня под брюхом, а я под конем — ему и сабля досталась. Он, братцы, на меня всем своим туловом и рухнул. Да, надо сказать, собою от другого удара прикрыл. Тут уж я в себя вошел и снял врага пистолетом.

— Смешно, дяденька, — выдохнул молодой гусар.

— Оченно смешно. Коли из меня чуть все кишки сзаду не вылезли. А ухо что? Зарастет. Безухий конь не хуже ушастого. Главное дело — корнет не сробел.

— Да и наш поручик молодцом бился. Даром что молодой да нежный.


Алексей вошел в походную жизнь, в мимолетные схватки и долгие сражения легко и точно, как возвращается клинок в ножны. Он был смел, прекрасно владел саблей — еще в корпусе был первым фехтовальщиком; стрелял из пистолетов твердой рукой. Он был дружен с офицерами, нашел правильный язык и сношения с солдатами эскадрона. Он легко переносил военные тяготы — отчасти благодаря молодости и силе, отчасти закаленному предками духу.

Пожалуй, одно было тяжко ему — неизбежная походная и бивачная нечистота. Пока еще стояло тепло, Алексей при всякой оказии истово купался — то в бочке, то в коричневом сельском пруду, глинистые берега которого обильно уснащали скользким пометом крестьянские гуси. Надо еще заметить, что соблюдать личную чистоту кавалеристу куда как важнее, чем пехотинцу. День в седле, невнимание к чистоте — и потом не то что на коня не сесть, а ходить раскорякой будешь, морщась от боли при каждом шаге.

Но было и еще тяжкое обстоятельство: окровавленная в бою сабля. Алексей тщательно мыл и чистил клинок со вполне понятной брезгливостью и с отвращением. Однако никогда не поручал этого неприятного, но необходимого дела ни денщику, ни верному Волоху.

У многих гусар устье ножен обрамлял по краям комочек шерсти или материи. Поработавший в бою клинок, входя в ножны, обтирался сам собой этим комочком, однако тот через короткое время приобретал отвратительный запах; его выбрасывали и заменяли новым. Алексею это претило, и он не только тщательно вычищал клинок, но и отмывал рукоятку и дужку.

Хуже бывало с перчаткой и с правым рукавом доломана, который иной раз обильно орошался брызнувшей кровью. Тут уж Волох, не спрашивая указа, сам замывал испачканное с золой или, если оказывалось, с мылом.

С холодами соблюдать свою чистоту становилось все труднее. Праздниками становились дневки или ночлег в таких местах, где находилась банька — черная, низкая, тесная, но горячо натопленная, с духом вялого березового листа. А того лучше — не до конца разрушенный и разграбленный помещичий дом.

Радушный хозяин уж так стремился расстараться! Купанье, ужин с вином, а не с солдатской водкой, с вином, Бог весть как сбереженным от алчного завоевателя. Приветливая жена помещика, его восторженная дочь… Но главное — сон в чистой постели. И утренняя свежесть отдохнувшего и вымытого накануне тела.

Надо бы заметить, что и гусары Щербатова все на подбор были чисты, румяны, веселы и здоровы. И пользовались неотразимым успехом у девок и молодых баб в сохранившихся деревнях.

…Было на пути сельцо Малое. И в полном согласии с его именем имело всего дворов двенадцать да часовенку. Сельцо — французом не тронутое, вследствие того, что расположилось далеко в стороне от дороги да еще и укрывалось лесным мыском.

Переход был тяжкий. Приморились кони, вымотались до последней нитки люди. Гусары расседлали коней, засыпали каждому в торбу по щедрой мере овса, накрыли потные конские спины попонами. В первую голову гусар заботится о своем коне — чтоб был сыт, здоров, отдохнувший. Конь — он гусару и друг, и брат. И в походе не подведет, и в бою выручит.

Солдаты — где разбрелись по избам, где, составив ружья в козлы, разбили палатки. Распалили щедрые костры, в соседнем бочажке кашевары набрали воды, заладились варить кашу. Котлы подвесили где на сучковатые треноги, где на концы оглобель.

Небо затемнилось, засветилось точками звезд. Поплыл над лесом ущербный месяц. Пала на бивак тишина, лишь где-то далеко гремело ровным громом — кому-то и в ночь довелось сражаться.

Гусар — о коне, командир о солдатах. Алексей переходил от костра к костру, иногда присаживаясь и принимая предложенную трубку со злым солдатским табаком. У одного костерка, окруженного приблудными пехотинцами, задержался. Солдаты, хотя каша еще только начала булькать в котлах, вовсю жевали, причмокивая и покручивая головами.

— Эх, и скусно, братцы! Ваше благородие, не желаете отведать?

— Когда ж вы успели? — подивился Алексей.

— Энто мы все на ходу сготовили. — И седоусый солдат высыпал из кивера на чистую тряпицу солдатские сухари. — Что и сказать: ровно калачи из печи.

— Да что за секрет, братцы? — Алексей подержал в руке сухарь — мягкий, духовитый.

— Завсегда на походе так делаем, ваше благородие. Ложим в кивера сухарики. От головы тепло, сухарики мягчеют.

— А вот отведайте, — предложил другой солдат, помоложе, но тоже кряжистый и бывалый. — Не угодно? — И он высыпал на землю вареные картошки. — Оченно в большое удовольствие эта картофель. Пока шли, взопрели, не прогневайтесь, уж так-то она славно отогрелась и размякла.

Алексей покрутил головой, подивившись.

— Кто ж такое придумал?

— Издавна знаем. Мы, ить как в сражению иттить, загодя в киверах поклажу делаем. Оно и по скусу способно, и кивер оченно хорошо саблю держит. У меня, однова, случáй приключился. Хватил меня по башке, извиняюсь, палашом. Кивер пополам, а клинок картошку не взял, завяз, как в тесте.

— И что?

— А ничего, ваше благородие, башка, извиняюсь, два дни потрещала.

— А картошка?

— А картошка — тоже, токмо в брюхе, извиняюсь, уже.

— И на выходе, — несмело сострил молодой пехотинец. — Я слыхал. Думал, француз пальбу открыл.

Грохнуло хохотом, ровно граната взорвалась — аж костер заметался, бросил в стороны искры и пепел.

Новые, нелегкие мысли одолевали Алексея. Ведь недаром в нашей истории получилось, что в декабристы пошли практически все, кто храбро воевал в двенадцатом году…


Неторопливо, но споро заботливый Волох выбрал для Алексея избу почище, поставил дорожный самоварчик, принес миску горячей каши.

Переход был труден, Алексей сильно устал. Однако по молодому голоду съел всю кашу и выпил два стакана чаю.

Заглянул юный корнет Заруцкой, позвал к костру:

— Право, пойдемте, поручик. Гусары песни играть станут, весело!

— Благодарю, корнет, но думаю письма домой отписать, завтра оказия будет. Чаю выпьете?

— Нет уж! — Заруцкой весело засмеялся. — Водка у костра куда как приветливей. Доброй ночи.

Алексей про письма сказал, чтобы остаться одному — сильно устал и не хотел, чтобы кто-нибудь это видел. Собрался спать, невольно прислушиваясь к наружным негромким песням, к смеху гусар и веселому визгу девок.

Постучав в дверь, кашлянув для вежливости, появился чем-то чуточку смущенный Волох.

— Можно взойтить, ваша светлость? Не разобрались еще почивать?

— Чего тебе? Уже ложусь.

— Да ить холодно.

— Ну принеси шинель. Или попонку.

Волох еще больше смутился:

— Кой-чего, господин поручик, получше для тепла найдется.

— Водкой, что ли, разжился? Чего ты мнешься? — Алексей безудержно и сладко зевнул.

— То-то и оно, что покрепче будет. — Волох шагнул вперед, приложил ладонь к краешку рта, зашептал так, что, должно, и неприятель бы услыхал:

— Девка тут одна хороша! Задорная, ваше благородие. Меж собой ребята решили ее не трогать. Для вашего благородия сберегли.

— Ты с ума сошел? — Алексей вскочил с лавки, ударил кулаком в стол.

— Да она согласная… Она со всем добром… Ей, ваше благородие, даже очень лестно.


— Пошел вон!

— Да ить что… — Волох обескураженно забубнил, отступая к двери. — Почитай, два месяца все на коне да на коне. На девке-то куда как слаще. А вы ей уже глянулись.

— Вот дурак! — Алексей, не выдержав, рассмеялся. — Сваха!

Волох, обиженный, вышел вон.

В низкое окошко застенчиво глянул молодой месяц. Тут же укрылся заморосившей тучкой. Сон прошел. И усталость вроде ушла. Алексей накинул ментик, сел к столу. Достал и прилепил к столешнице еще одну свечу. Посидел задумчиво, глядя на оранжевый огонек, который то вытягивался вверх, то опадал, то колыхался сквозняком из неплотно притворенной Волохом двери.

Со двора донесся чистый и легкий голос Заруцкого:


Как во нынешнем году


Объявил француз войну,


Да объявил француз войну


На Россиюшку на всю,


Да на Россиюшку на всю,


На матушку, на Москву.

Прислушиваясь, как подхвачена песня, Алексей очинил перо, стал писать, быстро и неровно.

«Милая Мари! Как беспощадно летит время. Серые походные дни мелькают за окном будто желтыми осенними листьями, гонимыми безжалостным и холодным ветром. А в сердце моем не утихает щемящая боль разлуки да с каждым часом гаснет надежда на встречу с Вами, дорогая Мари. Ведь жизнь на войне подобна молнии. Блеск, гром — и пустота, все кончено…

Однако вчерашней ночью был озарен счастьем — видел Вас во сне. Да так ясно! Вы были в чем-то легком и розовом. Ваши прекрасные волосы рассыпались по белоснежным плечам. И Вы были почему-то босы. Ваши нежные пальчики покраснели от холодной росы, и Вы позволили мне согреть их губами…»

Алексей встал, подошел к окошку, снял с подоконника битый черепок, подставленный для стекающей со стекла струйки, выплеснул воду в лохань.

«Черт Волох!» — в сердцах подумалось.

Накинул ментик, вышел на двор. Дождик кончился, чуть ощутимый ветерок осторожно трогал непокрытую голову.

Сельцо спало. Угомонились наконец бравые гусары, сморились глубоким сном. Тихо… Только слышится от крайнего шатра тонкий ритмический визг — кто-то вострит зазубренный в бою сабельный клинок. Да нет-нет возникнет в тишине дремотный голос часового: «Слушай!..»

Сзади послышался шорох и несмелый шепот:

— Барин, дозволь у тебя сночевать, — девичий свежий голос. — Больно твои ребята бегают за мной. Охальники, на дурное склоняют…

Алексей обернулся:

— Охальники… Да они, девица, спят уже по третьему сну. Охота была после похода за тобой бегать.

— Не все спят, барин молодой. Самые озорные всё стерегут. Пусти сночевать.

«Черт Волох!» Пальчики, плечи, губы…

— Ну иди. Только чтоб до света убралась. Зовут-то тебя как?

— Парашей. Благодарствуй, барин.

В темных сенях как бы случайно толкнула его бедром, виновато ойкнула.

Войдя, Алексей сел было снова к столу, за письмо.

— Чаю выпей, самовар еще теплый. Озябла небось… Параша…

Параша чиниться не стала, сполоснула стакан, налила чаю, обхватила стакан ладонями, греясь.

Алексей взглянул на нее: красивая девка, статная. Коса светлая, в руку толщиной, щеки пылают. И глаза блестят, с притворной скромностью чуть прикрытые густыми ресницами; губы полные, алые.

— Сахар-то бери.

— Да и то уж брала. — Параша хрустнула кусок белыми зубами, улыбнулась. — Да и зябко у вас, барин. Протопить, что ль, еще?

— Ну, протопи. — Алексей взялся за перо, краем глаза наблюдая Парашу. Чувствуя, как все сильнее бьется сердце.

А Параша все ловко и сноровисто проделала, будто в этом доме хозяйкой была. Вымыла чайную посуду, ветошкой смахнула со стола и стрясла ее возле печи, принесла из сеней дров, с грохотом вывалила охапку на пол. Растопила, поглядела, как занялись дрова. Обвела шалым взглядом избу.

— Иде ж я лягу? Разве что в сенях. Да, поди, холоднó тама.

Алексей не ответил, убрал перо и бумаги. Потянулся, раскинув плечи. Лег на лавку, укрылся шинелью, которую все-таки не забыл занести огорченный барским отказом Волох.

Скрипнула дверь, стало совсем тихо. Дверь скрипнула снова. Неслышные шаги, горячее дыхание.

Параша откинула борт шинели, легла рядом, горячо дохнула в щеку.

— Глянулся ты мне, барин. Ох, как же глянулся. Пропадай моя головушка невенчанная.

Она легко повернулась и дунула на свечу в изголовье. Огонек упал, исчез и долго ало тлел фитилек в темноте…

Едва рассвело, Алексей, уже умытый и собранный, вышел на крыльцо. Шермак, оседланный Волохом, нетерпеливо бил копытом, тряс гривой, ронял губами, удилами намятыми, желтую пену-слюну на холодную, вялую, в утренней росе траву. Волох, одобрительно глянув на Алексея, тронул пальцем седеющий ус, скрывая улыбку, подвел лошадь.

Эскадрон собрался, выстроился, вытянулся по дороге. Алексей подобрал поводья, сел поплотнее, легкой рысью пошел в голову отряда. Из-за обвалившегося сарая — груда черной соломы — выбежала Параша, догнала, взялась за стремя и пошла рядом, время от времени взглядывая Алексею в лицо.

Он обернулся — ну, табор! Возле каждого гусара шагала, приноравливаясь, а то и слезы утирая, либо девка, либо баба. Повеселились ребята…

Дорога шла вначале лесом, потом полем, снова лесом, сумрачно ожидавшим неизбежную осень. Тишина свалилась округ, накрыла все ровно периной. Только нет-нет каркнет невидимый ворон, да прострекочет суматошная дура-сорока. Земля на дороге затвердела, копыта лошадей стучали гулко и бодро, будто по булыжной мостовой.

Бабы с девками давно отстали, только Параша все еще упрямо шла рядом, незвучно и твердо ступая новыми лаптями.

— Все, — сказал, наклоняясь к ней, Алексей. — Возвращайся.

Параша выпустила из замлевшей руки стремя, остановилась, улыбнулась слабо? словно больная.

— Оченно вами благодарны, барин, — проговорила застывшими губами. — Особливо за чай да сахар. Оборони вас Бог.

Алексей несколько раз оборачивался, будто оглядывая растянувшийся отряд — ровно ли идет, не отстал ли кто по какой причине, да все вглядывался, как недвижно стоит на пригорке Параша и, заслоняясь ладонью от встававшего солнца, все смотрит и смотрит вслед.


«Русские отступают, все время уходят от нас, отказываясь от генерального сражения, которого так жаждет Император и каждый из нас. Победа несомненно была бы нашей — мы много превосходим русских и в силе, и в артиллерии. Однако в скоротечных сражениях мы чувствуем их умение и отвагу — это достойный противник.

Битва под Боярщиной (черт свой язык сломит этими русскими именами и названиями) началась рано утром и продолжалась до пяти часов вечера. Русские храбро защищались, отстаивая свои позиции, понесли большие потери и были вынуждены отступить.

До столицы менее 500 верст, нам очень хотелось победно войти в эту императорскую резиденцию. Попрать, как иногда говорится, солдатским сапогом янтарный паркет царских покоев. Но — трудные препятствия пересекали наш путь и сдерживали наше продвижение. Отступая, русское войско оставляло за собой пустое пространство. Во всех местах, куда мы ступали твердой ногой, съестные припасы были вывезены или варварски приведены в негодность; деревни были пусты, жители почему-то бежали, унося с собой провизию и утварь, и укрывались в необозримых и непроходимых лесах. Чаще всего жалкие хижины (их называют избами) были сожжены хозяевами. Скот, обозы со съестными и боевыми припасами, предназначенными для нас, были захвачены и уничтожены дикими ордами казаков. Они постоянно кружат возле, подобно стаям злобных ос, кусают неожиданными нападениями и, надо бы заметить, весьма отважны в силу своей дикости и первобытного пренебрежения к смерти и пленению.

Однако легкая прогулка превращается в тяжкий поход. Длинные переходы в преследовании неприятеля, частые дожди и, следственно, непроходимая грязь на дорогах, порою страшная жара, недостаток пищи и ее недоброкачественность, голод, нарастающая усталость, болезни. Сражений было не так уж много, но армия понесла значительные потери. Армия ослабевала с каждым днем, в то время как русские, похоже, набирались сил. Их сопротивление становится все более ощутимым и значительным. Подобно сжимаемой пружине. Да все до поры — настанет момент, сорвется с упора и даст отдачу всей накопленной силой…

Император отказался вести нас на русскую столицу. В одной из бесед он скорее для себя, чем для своих маршалов и генералов, так обосновал свое решение:

— Если я займу Киев, я буду держать Россию за ноги. Если возьму Петербург, я ухвачу Россию за голову. Если я покорю Москву, я поражу Россию в самое сердце.

Очень образно. Но, по молчаливому мнению многих, такое рассуждение более пристало поэту, нежели полководцу.

Итак — на Москву! Говорят, что это прекрасный и богатый город. В нем много домов и женщин.

Путь на Москву лежит через древний русский город Смоленск. Его наверняка будут отчаянно защищать. Это мы почувствовали уже перед Полоцком, где мы атаковали русских, которые встретили нас сильным и умелым артиллерийским огнем. С семи часов утра до трех часов пополудни длилась битва без окончательного результата. К вечеру мы вступили в город. В надежде отдохнуть и привести в порядок расстроенные части. Однако не сбылось: русские вновь энергично атаковали нас. Откуда у них берутся силы? Сражение сильно растянулось по фронту и длилось три дня сряду.

Русские несколько отступили; на поле боя, на протяжении шести верст, остались недвижимы свыше тридцати тысяч наших солдат. О потерях русских мне не известно, но, полагаю, они были гораздо выше.

Число раненых ужасно велико, число больных все время увеличивается. Солдатская пища: мясо без хлеба и соли. Дышать невозможно из-за огромного количества незахороненных разлагающихся трупов.

Секретно: на наш бивак вблизи Полоцка солдаты привели трех русских пленниц, видимо, мать и двоих ее дочерей. Что сказать? Краснощеки, с длинными густыми ресницами, в ужасной плетеной обуви. Смотрят исподлобья, теребят длинные, в два ряда заплетенные волосы. Солдаты позабавились с ними, а потом закололи штыками, поскольку крики их были невыносимы».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


А между тем…

Между тем Нижегородский полк влился в 1-ю русскую армию и растворился в ней. Поручик Щербатов остался командовать эскадроном, которому придали назначение летучего отряда; задачей эскадрона определили «тревожить фланги и тылы противника, дабы по мере сил сдерживать его продвижение, а также противодействовать ограблению мародерами русского населения». Расторопного корнета Буслаева командующий армией Барклай де Толли назначил в свой штаб, чем Буслай остался крайне огорчен. Он уже полюбил вкус молниеносных атак, азартных сшибок, познал упоение боем. Ему стал музыкой бешеный стук копыт, свист пуль, вскрик поверженного противника, блеск и звон встречающихся сабель. Но он смирился и до поры исправно нес немилую службу.

Первая армия отступала, маневрируя, имея целью соединиться со второй, дабы, усилившись этим соединением, дать неприятелю решающее сражение. Ведь силы были очень не равновелики, и, вступив в бой с основными силами Наполеона, определенно можно было лишиться всей армии.

Русские отходили в полном порядке, не теряя ни людей, ни орудий. Барклай умело сохранял армию до решающей битвы.

Офицеры морщились, солдаты глухо роптали. Они рвались в бой и считали своего полководца чуть ли не бонапартовым шпионом. Недалек был от этого мнения даже князь Багратион. Этот решительный, мужественный полководец, благодарная память о котором всегда будет жива в сердцах русских, был настолько недоволен действиями Барклая, что даже посылал государю депеши, более сходные с доносами. Мы никоим образом не хотим осудить Багратиона — не наше в том право, да он и справедлив был по-своему, но обида за Барклая невольно щемит сердце.

Кутузов, будучи той порой в назначении командующим петербургским ополчением, с большим неодобрением, ворчливо следил за маневрами первой армии. Он осуждал Барклая за нерасторопность и нерешительность; он его не любил. Впрочем, Барклая никто не любил: ни государь, ни общество, ни армия. В армии, среди солдат, особое недоверие: как же! — немец. Барклай не был немцем, он был шотландец, но для простого русского человека всяк не русский завсегда немец.

Кстати здесь заметить: государь и Кутузова не любил. Кутузова искренне любили солдаты. Хотя уж он-то и впрямь был немец. Во всяком случае, от немцев происходил по предкам не токмо отца, но и матери. Простой солдат этого знать не мог, он духом чуял в нем истинно русского человека: простого, открытого. А Барклай был строг и никого до себя не допускал. И, кажется, кроме тетки, вырастившей его, у него никого не было. Он был одинок. Впрочем, любой полководец всегда одинок, ибо на нем одном лежит ответственность за исход сражения, за судьбу отечества.

А что касается русских, шведов и немцев, то заметим в скобках, что русскому дворянству чужой крови не занимать. Особенно — царям, государям, императорам.

Не все, однако, безоговорочно осуждали тактику Барклая. Алексею рассказывал Буслаев, как один из штабных генералов поправил с укоризной одного из офицеров:

— Не следует командующему пенять, будто ведет войну отступательную. Его война — завлекательная.

После Смоленска многим стало ясно, что Барклай от самого Немана мудро провел армию, не дав отрезать от нее ни малейшего отряда, не потеряв почти ни одного орудия, ни одного обоза. Он вручил Кутузову армию сильную, здоровую, готовую увенчать его «предначатия» желанным успехом. Но этот подвиг мало изменил отношение к нему.

Пожалуй, первым, открыто и горячо, с горечью вступился за доброе имя Барклая с гениальной прозорливостью Пушкин. Стихотворение «Полководец». Трагический подвиг… Непонимание… Обида…


О вождь несчастливый! Суров был жребий твой.

Все в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчаньи шел один ты с мыслею великой,

И в имени твоем звук чуждый не взлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Бессмысленный народ, спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою…

Ты был неколебим пред общим заблужденьем,

И на полупути был должен наконец…

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко,

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там устарелый вождь, как ратник молодой,

Искал ты умереть средь сечи боевой…

(При Бородине Барклай де Толли ринулся в самую гущу неприятеля. Рядом с ним были убиты несколько офицеров, девять человек ранены; под Барклаем пали три лошади.) Алексею Щербатову не раз приходилось докладывать командующему о результатах разведок или сшибок с неприятелем. Барклай слушал всегда со вниманием, вопросы задавал правильные, приказы отдавал ясные. Но при всем том чувствовалось его одиночество, нелюдимость, а в глазах — постоянная печаль. У него в руках была армия, но в армии он был чужой. Труднее такого положения мало что бывает на войне. Каждый воин силен, когда чувствует плечо друга. У Барклая друзей не было. Было много врагов.

— Господин поручик, смотрите здесь. — Барклай отогнул край карты. — Сведения утверждают, что в этом треугольнике — Знаменка, Покровка, Завидово — укрывается резервный полк тяжелой кавалерии неприятеля, имеющий намерение двигаться на Москву, соединившись с главными силами французов. Мне угодно знать его точное расположение и подтверждение предстоящего маневра.

— Разрешите исполнять?

— Если вам ясна задача… — Барклай кивнул.

— Так точно, господин генерал.

— Всех офицеров, что захватите, прямо ко мне.


Эскадрон выступил после полудня. Шли крупной рысью, и пока было можно, Заруцкой запевал — гусары подхватывали.

На глухой дороге, что на Покровку, ненароком застали невесть откуда взявшихся и невесть почему застрявших пушкарей с двумя орудиями и зарядными ящиками, без охранения. Французы успели скрыться в лесу, нагонять их не стали, осмотрели запряжку, проверили пушки, оказавшиеся исправными. Что с ними делать?

— Расклепать и бросить, — предложил Заруцкой.

— А то и взорвать, — поддержал его кто-то из гусар.

— Взорвать и бросить, — возразил Волох, — завсегда успеем. А в пути — как знать, в чем вдруг нужда застанет. Не велика обуза.

К вечеру дошли до Покровки. Разведка донесла: француза нет, есть помещичий дом, неразоренный, где рады будут дать приют офицерам, постой рядовым и сена лошадям.

Вскоре показалась усадьба. На холме дом с колоннами, в два этажа, под железом. Стриженая липовая аллея — точно, как в имении Гагариных, Алексей невольно поморщился. Ворота на каменных столбах, с гербами. Собачий брех, суматошные крики дворни. Спешились. Навстречу Алексею, застегивая на бегу сюртук, спешил полненький хозяин на коротких ножках.

— Истомин, — представился. — Предводитель и кавалер. Прошу пожаловать. — Он радушно улыбался, кланялся и суетливо потирал пухлые руки.

Алексей, придерживая саблю, тяжело разминая ноги, затекшие от целого дня езды, пошел рядом. «И что он суетится, — подумалось. — Не русское какое-то хлебосольство».

Возле крыльца толпилась дворня. Истомин быстро и толково распорядился и по ужину, и по устройству отряда, и по кормлению лошадей.

— Овса сможем у вас купить? — спросил Алексей на ходу. — Крайняя нужда. Который день лошади на сене.

— Справедливо замечено. Коли нет овса, конь и без боя упадет. Да только, ваша светлость князь, нет у меня овса и сена в достатке нет. Намедни супостат Бонапартиев наведался. Все подчистую, по-европейски, вымел. Ладно еще, благодаря Бога, в погреба не нагрянул. Есть чем вашу светлость потчевать. А овса нет, ни меры, ни четверти.

Входя в дом, Алексей бросил Волоху через плечо, неслышно:

— Посмотри-ка там. Насчет овса.

— Не извольте беспокоиться, Алексей Петрович. Все понял. Ребят пущу — девки у барина гладкие, через них все прознаем.

— Да так ли понял, Волох?

— Обижаете. Не пальцем делан. У моего батьки, знаете, какой струмент был для…

— Про батькин «струмент», Волох, потом расскажешь. Когда овес найдешь.

— Чтоб гусар — что тебе вино, что тебе овес не нашел — такое, Алексей Петрович, не бывало. И не будет.

— Только… Понял?

— Не пальцем…

— Иди, Волох. Шермака не забудь.

— А то!

Прошли крытый балкон, вошли в залу. Навстречу выплыла хозяйка — полная, без всякой меры в декольте, с голыми до плеч пышными руками — будто любезных кавалеров ждала.

— Наконец-то! — она протянула Алексею обе руки, розовые, надушенные, в кольцах и браслетах. — Освободитель! Рыцарь! Мы уже и ждать вас устали. Мало что французы неистово обижают, так и люди наши от рук отбились. Все с вилами да косами по имению ходят, воевать супостата собрались. Дерзки стали. Меж собой говорят: вот Бонапарта изгоним, государь нам волю даст. Вы бы, поручик, перепороли бы их своими силами. Авось успокоятся.

— Рад бы, сударыня, — зло усмехнулся в усы Алексей, — да только у нас отряд, а не экзекуторы.

— Ах, как жаль! Базиль, — строгий взгляд на супруга, — сам опасается распорядиться. Да уж я ему говорю: из своей руки выпори. «Нет, я дворянин! Распорядиться могу, но не более». А кому распорядиться? Все волком смотрят, волю ждут.

— Софи! — Истомин прижал руки к груди. — Прекратите это. Доставьте лучше князю ужин и покой. Прошу, князь, к столу. Отведайте скудное угощение. Разорил нас супостат.

Алексей с удовольствием сел к столу, сервированному, обильному. Отнюдь не разоренному супостатом. Вина всякие, даже хорошее шампанское. Рябчик, жаркое, икра, рыбка белая и свои караси — золотистые, жаренные в сметане. К десерту — яблоки, варенье, печенье.

— Повар у нас отменный, — говорила без устали Софи, кокетничая, — в Париже обучался. Устриц умеет подать, да где их взять в глуши нашей? Сказывал, и лягушек может сготовить, да у нас, в бедной России, они худы, не мясисты.

— И, матушка, — возразил с веселостью предводитель и кавалер, — глянь-ка за старый амбар, какие там жабы толстенные. Ножки, что у индейки, жирные, мясистые.

— Фи, Базиль! Что за манера за столом гадости говорить! Угощайтесь, Алексис, не чинитесь. Я, чай, в походе вам такое не готовят.

Алексей живо сказал положенный и ожидаемый комплимент. Сложный такой; похвалил в одной замысловатой фразе и котлету, и хозяйку.

— Вишь, матушка, князь овса продать просит…

— Да где ж его взять? — Софи вздохнула и горестно подперла пухлую щеку пухлой ладошкой. — Свои-то лошади овса давно не получали. Все сено прошлого года да ржаная солома. Угощайтесь, князь, вижу, что вы голодны.

Истомин своей рукой исправно подливал вино, не давал пустовать и водочной рюмке.

Позвонил, приказал вошедшему лакею:

— Распорядись баньку истопить для господ офицеров. Да старосту отряди солдат по избам развести. — И пояснил для Алексея: — Тут у меня, верстах в трех, деревенька; что вашим ребяткам в сарае да в палатках мерзнуть. Пусть под крышами погреются.

Алексей предложение отклонил. Не понравилось оно ему: негоже командиру в трех верстах от эскадрона ночевать. Да еще вблизи неприятеля. Который неизвестно где — может, и не в трех, а в одной версте отсюда.

Вошел веселый и бодрый Заруцкой, доложил о размещении людей и лошадей, озорно подмигнул, печально сообщая, что надо бы овса, да вот нет его, разве что Волох на деревне сыщет. Алексей его понял и повеселел. Истомин, усаживая Заруцкого за стол, сделался еще любезнее. Софи все внимание свое перекинула на корнета.

— Заруцкой… Заруцкой… — Стала как бы припоминать. — Фамилия русская, а по облику вы чистый француз. Они стройны и изящны. Вот и в вас нет эдакой дубовости, даже в дворянах наших весьма заметной.

Заруцкой не смущался, Алексей легко и незаметно усмехался в усы. Истомин заметно, но мимолетно хмурился.

Зажгли свечи, смеркалось нынче рано, часы хрипло пробили.

— Что ж, господа, пожалуйте в баньку, а там и на покой. Пьер покажет вам ваши комнаты. Вы ведь на Завидово поутру выступаете? В добрый час, там эти дни спокойно было. Но овса и там не достанете — опустошил поганец француз.

— Стройный и изящный, — добавил под общий смех Заруцкой.


Перед сном Алексей, сытый, свежий после бани, под хмельком, обошел посты и пикеты, зашел в амбар, где со смехом и руганью укладывались на соломе его гусары, одетые, сняв только кивера и сапоги, отстегнув сабли и ташки.

— Сыты, братцы?

— И сыты, ваше благородие, и пьяны, и нос в табаке. Кашевары расстарались — с грибом каша была, наваристая.

— А то! — веселый молодой голос из темного угла. — Гриб мясной подсобрали.

— Да не ври, Фимка, — упрекнули его из другого угла. — Ты ради смеха и батьку родного оговоришь.

— Ребята, — сказал Алексей, выходя, — на соломе трубки не курить.

— Знамо, себе не враги. Пущай не больно тепло, зато не поджаримся.

Подошел Волох, приблизил лицо, негромко сказал:

— Ваша светлость, Алексей Петрович, есть овес-то. В дальнем амбаре.

— Вот завтра четвертей с десяток погрузи. — Помолчал, не зная, что еще сказать. — Осень недалеко, снежок за ней посыпется. Французу прискорбно станет.

— Да ведь мы его не звали. А незваного гостя не чаркой с калачом провожать — железной метлой гнать. А там и по домам…

— Соскучился?

— Как нет? Скучно, Алексей Петрович. Да ведь дома у меня уж нет. Спалили. — Волох не стал объяснять — кто спалил да зачем.

— А родня?

— Разбрелись кто куда.

— Ничего, Волох, соберешь.

— Было б куда…

— Не тужи об этом — Георгия заслужишь — вот тебе и деньги на избу.

Волох покачал в сомнении головой.

— В казаки, что ль, обратно податься? Они без зазрения трофеями обживаются.

— Что ж, подавайся, пенять не буду.

— Нет уж. От добра добра не ищут. Мне при вас привольно.

Тепло стало на сердце от этих слов. Но Волох не был бы Волохом:

— А вы уж, как отличусь, представьте меня к Георгию.

— Хитер ты, Волох. Что торгуешься?

Посмеялись, довольные друг другом. Про Парашу Волох тактично умолчал.


Утром выступили. Гусары перед тем, довольные, нагрузили фуры овсом. Истомин кипел. Алексей выдал ему квитанцию.

— Вы, сударь, лжец. Сами себя наказали. Дали бы добром — заплатил бы серебром.

Квитанция трепетала в дрожащих от злости пальцах.

— Я вас, как родного принял, а вы так-то…

— Не след вам гостеприимством своим пенять. Не благородно. — Алексею надоел этот разговор — никчемный и тягостный. — Прощайте, сударь.

— Еще увидимся. — В голосе, срываемом обидой, разве что угроза не прозвучала.

Алексей усмехнулся, маханул в седло, оправил саблю, затянул чешуйчатый ремешок кивера под подбородком.

Эскадрон двинулся на Завидово. В конце колонны шестериком тянулись две пушки.

Алексей был задумчив. И если бы кто спросил его сейчас, о ком он думает, кого вспоминает — невесту Мари или девку Парашу, вряд ли бы смог ответить.


Едва колонна скрылась за липами, Истомин зло изодрал в клочья квитанцию, пустил обрывки по ветру.

— Егор, сукин сын! Седлай Карьку и дуй во весь опор в Знаменку. Там полк французский стоит. Скажешь, мол, партизаны. Ночевать в Завидово будут. Эскадрон всего. С припасами.

Егор сумрачно переступил с ноги на ногу.

— Не обессудь, барин. Как же все обскажу, коли я по-ихнему ни слова не умею?

— Толмача, дурак, тебе дадут! Живо пошел! Мало я драл тебя! Пошел!

Егор оседлал лошадь, пустился вниз по аллее.

Выехав на дорогу, оглянулся — дом скрылся за липами. И поскакал Егор не влево, к Знаменке, а вправо — к Завидову, что-то зло бормоча под нос, истово понукая коня.

…Что ж, из песни слова не выкинешь. Война не только героев творит, но и подлецов.


«Стоим лагерем в двух верстах от Витебска, снабжение отвратительное. Посылаю партии людей за добыванием провианта. Они возвращаются с хорошей добычей, которая не дает нам умереть с голоду.

Мародерство, конечно, развращает солдат, уничтожает дисциплину, способствует дезертирству и подвигает их на жестокости к мирному населению. Иные хвастливые их о том рассказы заставляют содрогаться. Старые солдаты полностью утратили всякое нравственное чувство; новобранцы же, еще совсем недавно кроткие и человеколюбивые, видя такой пример и результат, начинают подражать ветеранам, а то превосходят их в жестокости, щеголяя в ее проявлениях друг перед другом. (Замечу в скобках, что полезное с одной стороны мародерство имело и оборотную медаль — частенько наши солдаты, отдаляясь за добычей и за 20 и за 25 верст от основных сил, сами становились добычей диких казаков, все более досаждающих нам, и бывали ими жестоко наказаны. Что ж — на войне, как на войне.)

В войсках уныние. Нравственный дух представителей других стран и народов сильно поколеблен. В то время как французский солдат все еще отличается своей природной веселостью, любовью к завоеваниям и господству над низшими расами. Все это помогает поддерживать бодрость духа, легче переносить неизбежные на походе лишения.

Император ждал в Витебске депутацию русских для переговоров, однако в своих расчетах ошибся. Более того, принял за достоверное сообщение об успешном покушении на Александра и ожидал, как следствие этому, революции и перемены системы войны, каковая — уже ясно — была нам крайне необходима.

Император (наивно) рассчитывал на восстание угнетенного русского народа против дворянства и даже, поговаривают близкие к нему генералы и маршалы, предпринял в том какие-то меры. Мне лично известно, что ему удалось вступить в переговоры с казаками, на коих Император обещал им создать собственное независимое государство. Переговоры успехов не имели — русское владычество, видимо, им предпочтительнее французского. Что ж, рабская натура предпочитает не менять хозяина.

Пока же попытки вызвать прокламациями и обещаниями народную революцию имеют совершенно противоположный результат. Народ восстает против нас, не понимая, что мы, на своих штыках, несем ему свободу и справедливость.

Да и как ему понять! У варварского народа и свобода варварская, необузданная распущенность.

Настраивают против нас крестьян, пользуясь их темнотой и невежеством, и их господа, помещики, а также священники, которым крестьяне привыкли верить безо всякого огляда и сомнения. Лживые речи: мы легионы дьявола под началом Антихриста, мы духи ада, один наш вид вызывает ужас, одно наше прикосновение оскверняет. Мне довелось говорить с нашими пленными, которым удалось освободиться, и они уверяли, что эти несчастные, покормив их, уже не решались пользоваться той же посудой, а сохраняли ее для самых нечистых животных.

От нас бегут и помещики, и крестьяне, как от наступления сильной заразы, вроде чумы или холеры, спасаются в глубь страны. Богатства, роскошные и убогие жилища — все, что могло бы их удержать на своем месте или послужить нам, — все это приносится в жертву. И тем самым они вольно или невольно, разумно или тупо выдвигают между собой и нами неодолимую преграду — голод, пожары и опустошение.

Здесь, на другом конце Европы, император споткнулся об ту же Испанию, где до сих пор не затихает изнурительная для наших армий партизанская война. Но в России, я боюсь этого, такая война нас ждет еще более ужасная.

Император, не скажу, что в растерянности, но в глубоком раздумье после решения идти на Москву. В самом деле: Киев — это провинции, богатые людьми, провиантом, лошадьми; Петербург — голова России, центр управления. Москва… Здесь он может нанести удар имуществу и исконной чести дворянства и нации. Да и дорога к Москве короче — в пятнадцати переходах; и здесь же главная русская армия, которую должно и нужно уничтожить. Император прав: Москва — это сердце русской нации. Удар в сердце всегда смертелен.

Однако, однако… Не слишком ли позднее время года?

Тем не менее — идем на Смоленск. В расчете на генеральное сражение, которое опрокинет и обратит в паническое и позорное бегство русскую армию. Ее бесконечное уклонение от таких сражений имеет успех — русская армия сохраняет свои силы, наша все более изматывается кровавыми стычками, болезнями, голодом и… сомнениями».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


— Ваше благородие, ктой-то вдогон скачет. Рукой машет. Может, от помещика, где ночевали — не забыли вы чего в его доме?

Алексей развернулся, направился в хвост колонны, крикнув:

— Движение продолжать!

Дождался всадника. Тот, не спешившись, заговорил быстро, задыхаясь:

— Господин офицер, надо два слова вам сказать. Барин мой, Василий Кириллыч, как вы отъехали, разом послал меня в Знаменку, к французу. Мол, доложи там, что эскадрон ночевать в Завидове станет. А у них и провианту, и овса в достатке.

— А что там, в Знаменке?

— Сказывал, полк стоит, кавалерия.

— Спасибо, братец. Держи, — и Алексей достал монету.

— Не обижайте, господин офицер. Мне-то что прикажете делать?

— Так тебе твой барин приказал. Вот и исполняй.

— Как же… — Тут в его глазах, спрятанных под густыми бровями, вспыхнуло понимание. — Оно славно, так и сделаю. Как же барина не уважить?

— Ты только там не проговорись, что у нас пушки есть.

— Не дурной, — засмеялся Егор, — с понятием. Поскакал я. Храни вас Господь!

Алексей долго смотрел ему вслед, потом, пустив нетерпеливого Шермака галопом, нагнал колонну.


— Что там, Алексей? — Заруцкой спросил. — Записочку тебе Софи любезная прислала? Рандеву в Париже назначила?

Алексей подозвал Волоха, коротко рассказал им о «записочке».

— Мерзавец! — вспыхнул Заруцкой. — Вернемся? Накажем подлеца?

— Попозже. Сперва французов накажем.

— Да ведь — полк, Алеша.

— Ну, думаю, весь полк нас догонять не станет, а кто догонит, то на свою беду. Верно, Волох?

— Точно так! Встретим и проводим.

— Тебе, Волох, особая задача — офицеров брать. Смотри, чтоб их не порубили наши молодцы. Частью мы приказ выполнили — дислокацию полка определили. Вторая часть — офицеров поболе числом в плен взять.

— Спроси меня, — буркнул Волох, — я б их не брал.

— Вот тебя генерал и не спросил. Оплошал, стало быть.

Неожиданно похолодало. Щеки стало щипать ознобом. Даже одинокий месяц в светлом еще небе, казалось, ежился от стужи. — А ну, запевай! — весело гаркнул корнет Заруцкой. И первым затянул:

Ты, Рассея, ты Рассея,

Ты, Рассейская земля,

Много крови пролила,

Много силы забрала!

Дружно, охотно подхватили, браво приосанились. Даже кони веселей пошли, громче застучали копытами в затвердевшую дорогу.

А молодец этот Заруцкой, тепло подумалось Алексею. И словно в ответ на это проговорил, потирая щеку, Волох:

— Славный корнет. Только уж очень в бою азартен. Безоглядно бьется.

— Ему иначе нельзя. Молод, надо всем показать, что не трус. И я такой же был.

— Да уж, не в обиду сказать, — осторожно усмехнулся в ответ Волох, — сильно вы состарились с той поры.

— Не годами, есаул, жизнь счет ведет, а пережитым.

Да, у нас что ни офицер, так поэт и философ.

Миновался лесок, потянулось пустое поле. Ветерок на просторе разогнался. Трепал конские хвосты и гривы, кони недовольно фыркали, мотали головами.

— Далеко еще? — спросил Алексей.

— Проводник сказывал: за полем — речка, на другом берегу — роща, а уж за ней, по праву руку, самое Завидово и есть. Так, полагаю, верст пять еще. Не заморились? А то бы в коляску вам сесть. Согреться.

— Да ты пьяница, Волох! — засмеялся Алексей.

— Да я не об себе заботу держу, — смутился Волох, — об вас печалюсь.

— Ладно, по-твоему будет. Нагоняй коляску, денщику скажи, что поручик приказал тебе выдать стаканчик водки.

— И калачом закусить, — весело добавил Волох.

— Рукавом закусишь, ты умелый.

Волох пришпорил коня и вскоре затерялся в хвосте колонны.

Алексей в самом деле почувствовал усталость. И то сказать — с утра в седле. Хорошо хоть славно выспался под крышей гостеприимного подлеца Базиля. Надо было бы, мстительно подумал, его Софи соблазнить. Да вот кабы знать.

Сзади послышался нарастающий конский топот. Нагонял Волох, держа широко на отлете правую руку. В руке этой что-то блеснуло.

Нагнал, придержал коня, протянул Алексею серебряную чарку, всклень налитую водкой. Только такой всадник, как Волох, мог проскакать с полной чаркой и ни капли не уронить. Не зря он хвалился, что из матушки на свет выйдя, сразу на коня сел.

— Согрейтесь, ваше благородие. — И добавил осторожно: — За здоровье Парашки.

— А ты не только пьяница, — принимая чарку, сказал Алексей, — ты еще и нахал, Волох.

— Гусару без этого никак.

— Да разве ты гусар? Ты ведь казак.

— Казак — по чину, гусар — по сердцу.

Алексей с удовольствием выпил — холодное серебро обожгло губы, а внутрь горячее славно пролилось.

— Спасибо, Волох.

— На здоровье, господин поручик. А вон и речка. — Пригляделся. — И мосток, кстати, цел.

Прогрохотали деревянным настилом, поднялись на взгорок, миновали застывшую к ночи рощицу и — вот оно — Завидово по праву руку.

Село большое. В два ряда избы вдоль дороги. Церковь. В иных окошках уже слабо теплились огоньки. Навстречу отряду без опаски высыпали крестьяне, они уж как-то прознали, что свои идут.

— Откель будете? — спросил, видимо, староста. Крепкий мужик, с обильной бородой.

— От самого генерала. — Ответы посыпались. — С приказом к вам: накормить, напоить и спать уложить.

— Это завсегда.

Спешились. Заруцкой занялся делами квартирьера. Алексей с Волохом прошли селом, приглядываясь.

— Вот что, есаул, — сказал Алексей, задумчиво и не торопясь. — Лошадей не расседлывать, ружья в козлы не ставить.

Волох кивал, соглашаясь.

Подошли к прогонам.

— Сюда и сюда, в оба прогона, загонишь пустые фуры, без упряжки. Приставишь к ним человек по пять, которые покрепче. Ты понял, Волох?

— Как не понять, ваше благородие. Не пальцем Волох делан. У моего батьки этот струмент…

— Про батькин струмент, — перебил его Алексей, — после доложишь, за чаркой да за кашей.

Прошли дальше, почти до церкви. Она на горушке стояла, как и положено ей, а с горушки вся улица хорошо смотрелась — ровная и прямая.

— Здесь поставишь оба орудия.

— Знатно получится, — снова кивнул Волох. — А всех конных — за церковь отведем. Которые пешие, тех с ружьями за избами укроем. Верно угадал?

— Молодец. Действуй.

Волох кинул два пальца к киверу, замялся:

— Но что-то, Алексей Петрович, холоднó вдруг сделалось. Не вдарил бы ночью мороз.

— Вот ночью и выпьешь. Как француза прогонишь.

— Огорчительно. До ночи, ваше благородие, еще дожить надо.

— Уж ты-то доживешь, не сомневайся. Хватит болтать, действуй. И ко мне корнета пришли.

— Как думаешь, Павел, — спросил Алексей, когда они присели на завалине ближнего дома, — в ночь налетят или к утру?

— Я бы с вечера на дело пошел. Как раз отдых начался, каша поспевает, самое слабое время…

— Верно, корнет. Распорядись, чтобы у обеих околиц костры поярче жгли. Да и подымнее. Вот так мы его и встретим. И проводим, как Волох говорит.

Появился староста, остановился поодаль.

— Подойди, — сказал Алексей. — Ты староста?

— Никак нет, ваше благородие. Гусарского полка рядовой Потапов.

— Вот как? И как ты здесь?

— На Московской дороге рану получил. От своих отстал. Крестьяне подобрали меня и укрыли от неприятеля. Поздоровел. Но как, ваше благородие, раны отечества посильнее собственных стали тревожить, да негодование против его злочестивых врагов, так и собрал я усердных крестьян в отряд…

— Постой, братец, так ты тот самый гусар Потапов? Помнишь об нем? — Алексей кивнул Заруцкому на гусара. — Да ты садись, братец, в ногах правды нет.

— Нынче, господин поручик, у нас одна правда — супостата, антихриста бить, не жалеючи.

Гусар Елисаветградского полка Потапов, оправившись от ран, собрал вокруг себя из ближних деревень усердных крестьян, вооружил их косами и вилами, и был избран ими общим голосом командиром. Дали воинскую присягу Царю и Отечеству «биться до смерти и быть послушными без прекослов своему начальнику». Составился отряд, всякий день ходил на сшибки с неприятелем; собрался числом уже до трех тысяч. Оружие добывали у французов. Двести человек отряда уже оделись в латы кирасиров.

Гусар Потапов установил у себя воинский порядок с привкусом партизанской войны. Была дисциплина, было послушание. Помимо того все команды исполнялись по условным знакам, которые подавались с колокольни Завидовской церкви. На все был свой знак, знакомый и узнаваемый каждым. Приближение неприятеля в превосходных силах — к примеру, частый звон малого колокола. По этому звону вся деревня снималась и укрывалась в лесу с детьми, бабами и всяким скарбом. Другой знак — долгожданный — призывал поселян из лесов обратно в дома. Иными звонами колоколов разной величины возвещали: когда и каким числом, на лошадях или пешими идти в бой.

Величайший вред неприятелю творил Потапов со своим воинством. До трех тысяч французских солдат истребил. И свыше того — по всей окрестности, что взял под свою защиту, оберег от разграбления имущество и без того обездоленных крестьян.

— Ну что, атаман, сколько у тебя под ружьем здесь стоит? — спросил приветливо Алексей.

— Сто душ не наберу, а с полста есть.

— Чем вооружились?

— Кто чем. Пики у каждого, да и сабли тож. Ружей не столько много. Два или три. Да третье без курка.

— Что ж так?

— Оно и так. Ушли братушки мои на Вязьму. Там, слыхать, большой обоз продвигается. Ну а здесь для охраны сколь надо оставил.

— Корнет, вели трофейные ружья из обоза раздать, соберем потом. А ты, Потапов, посади своих людей по избам. Как дело пойдет, пусть из окон стреляют. Но не ранее, чем мои молодцы встрянут.

— А что за дело ждем?

— Да вот гости обещались.

— Большим числом?

— Для нас хватит. Каждому троих принять.

— Встретим, господин поручик. Встретим хорошо, а проводим еще лучше. Дело знакомое.

— Ну, иди вот с корнетом, мужиков возьми — ружья разберете. Вернешь потом, по счету. Заруцкой, пикет на берегу выставишь.

— Уже сделал.

К сумеркам все подготовили. И кашу сварили, и пушки поставили. Все наготове, все налета ждут. А страха нет. Только нетерпение сосет да гложет. Много лучше бой, чем его ожидание. Ждать-то все равны, а в бою каждого своя судьба караулит. Иного удачей наградит, иному глаза закроет.

Но весел народ. К бою привычны, а про то, что в бою будет, думать отвыкли. Солдат на войне одним днем живет. А то и одним мгновеньем. Память о прошлом его душу греет, а думка о завтрашнем дне сердце леденит. Сегодня жив — так радуйся. Радуйся крыше над головой, жаркому костру, солдатской чарке, случайной встрече на гумне…

Месяц куда-то запал. Потеплело немного — да такая уж настала пора: то к зиме потянется, то по летнему теплу заскучает. Алексей распорядился еще и одному конному взводу на огородах в засаде ждать.

Поужинали сноровисто. Вроде бы как неотложную работу сделали. Кто в избах пригрелся, кто на воле, возле костров, улегся. При ружье под рукой, при сабле на боку.

В свое время, как Алексей и ждал, примчался, возле избы коня осадив, есаул Волох.

— Ваше благородие, идут! До роты конных. Кирасиры.

— Как идут?

— Сторожко. Пред мостом спешились, коней в поводу провели. Видать, боятся нас побудить — вдруг осерчаем. Да ить мы давно осерчали.

Алексей нагнал морщинку на лоб, задумчиво свой молодой ус поправил.

— Это вы верно полагаете, Лексей Петрович, — угадал Волох. — Они думают, наш пикет на околице враз порубить и в село ворваться. А как же! Мы — которые спят, которые уже котелки до дна выскребают — их не ждем, разбежимся, неоружные, под ихними саблями. Так полагаете?

— Ты, Волох, не только нахал и пьяница, ты еще и не дурак.

— А как же! Батька мой меня делал…

— Про батьку твоего — потом. После ужина. Или за завтраком.

— Завтрак, ваше благородие, светлый князь, он бывает по-разному.

— Как это?

— Он либо до ужина, либо после, на другой день. Кто его знает — доживешь ли?

— Уже хватил чарку?

— Как же дознались, Алексей Петрович?

— А ты свой нос посмотри. Ровно свекла.

— Это, ваше благородие, отродясь так. Как меня мамка из себя выпустила, так я сразу…

— На коня, знаю.

— Не все вы, благородие наше, про нас знаете. Батька, как я в седле утвердился, тут же мне стопку влил. Заместо мамкиной титьки. Ну я и пошел по степи! На коне, да под хмельком. Да ишо во всем вольный. У моего батьки…

— Потом про батьку…

Волох, сердце доброе, сразу все понял.

— Оно так, Петрович. А вы про своих что знаете?

Алексей тяжко вздохнул:

— Ничего не знаю, Волох. Слышал стороной, что отец в московское ополчение собирался. А что с ним, что с матушкой, с сестрой — того не ведаю.

— Это тяжко, Лексей Петрович. Лучше плохое знать, чем хорошим впустую тешиться. Давайте с вами за наших родителев, за дом родной по серебряной вашей чарке, из ваших погребцов пригубим — а там и в бой. И за родителев, и за Отечество поруганное. Я вроде как правильно помыслил.

— Ты, Волох, куда ни помыслишь, так все в сторону кабака. Однако отдам я тебя в казаки.

Волох шагнул к своему коню, поправил узду половчее, почесал ласково за ухом, обнял за шею.

— Вам, Лексей Петрович, меня отдать, что своего коня или сабли лишиться. Я ить у вас заместо левой руки. Правая рубит, левая остерегает.

Алексей подумал: за что этот Волох так к нему прижился? Вспомнил его первое наставление перед первой атакой. «Вы, господин поручик, левый пистолет, что возле седла, завсегда в готовности держите. Сабля сломится, правая рука задержалась, а с левой в самый раз пистолетом отбиться».

Так однажды и случилось. Звякнула Алексеева сабля бесполезно об кирасу французского кирасира, хрупнула и оставила в руке ненужный обломок. Ловко в минуту опасности выхватил из седельной кобуры готовый пистолет — и хорошо, не осекся — влепил прямо в лоб, чуть ниже каски.

— Волох, — медленно и задумчиво произнес Алексей, — если мы с тобой из этой войны живыми выйдем, я тебя в свое имение управляющим возьму. Пойдешь?

— Никак нет, не пойду, Алексей Петрович, не обессудьте. Я ваше имение в месяц пропью. Как есть на распыл пойдет. — Он привстал. — Однако пошли! Встречаем.

Алексей, придерживая саблю, быстро прошагал к орудиям.

— Готовы, ребята?

— Как есть, ваше благородие. Готов гостинец. Поднесем красное яичко.

Алексей поднялся еще выше, к самой церковной паперти. Зорко глянул — рысит французский отряд, вот-вот в галоп возьмется.

— Картечью заряжай!

Ловко, быстро забили в стволы пороховые картузы, пыжи, картечные снаряды. Ждут — пальники у ноги, переминаются.

А вот и гости — жданные, да незваные. Ворвались с нижней околицы — с визгом, с тусклым блеском сабель, с пистолетными выстрелами.

Алексей ждал, терпению на войне научился. В нужный момент взмахнул саблей. Рассчитал точно — прямо перед отрядом выкатились из прогонов фуры, столкнулись, наглухо перегородив неширокую улицу. И началось…

Первые всадники врезались в преграду. Завизжали раненые лошади, поломав ноги, закричали сбитые всадники. А на них задние, не сдержавшись, тоже в кучу.

— Пали́! — скомандовал Алексей.

Ударила картечь прямо в месиво. Все смешалось. Загремели ружейные выстрелы, окуталось все белым дымом. Вылетела из засады конница, пошла рубка…

Кого не порубили, те сдались на милость победителя. Крестьяне тут же расхватали сабли и пистолеты, разобрали лошадей.

Алексей распорядился запереть пленных в амбары, выставить караульных. Наутро приказал Заруцкому вести отряд в армию, сдать командующему пленных офицеров, а сам, захватив десяток гусар побоевитее, отправился навестить Истомина. Не мог тому простить предательства. Однако — война! Как уже говорилось, она порождает не только героев, но и подлецов.


«Сегодня счастливый день — видел вблизи императора. Около 6 утра он вышел из своей палатки. Без шляпы, со шпагой на боку, сел на походный стульчик. Здоров, весел, черты лица выразительны, на них — отпечаток силы и уверенности. Обратился к нам со словами. Слова императора — оставляют глубокое впечатление.

Один из офицеров, видя его доброжелательное расположение, пожаловался на русских: сжигают свои магазины (склады продовольствия), рассыпают зерно по дорогам так, что даже наши лошади не могут его подобрать своими добрыми губами.

Мы вынуждены делать набеги, — сказал офицер, смущаясь, — что подрывает дисциплину в рядах, солдаты разоряют население и озлобляют его против нас”.

— Это война, — сказал император со вздохом сожаления. — На войне не только гибнут солдаты, но и страдает мирное население. Это война — она и счастье, и слава, и бесчестье и беда.

Кто-то из офицеров, не стесняясь, вынули записные книжки и занесли в них эту великую мысль.

Однако, однако… До Москвы еще далеко, впереди Смоленск, который русские — это ясно — не отдадут без боя, а наша армия, после Немана, уменьшилась уже на треть. Знает ли об этом император?

Многие отряды испытывают слишком тяжелые лишения, а настоящего отдыха, в котором мы так нуждаемся, все нет и нет. Разве что в Москве, как лучезарно обещает нам император.

Но до Москвы еще далеко, и повсюду, верные своей системе русские уничтожают все, что мы не успели захватить.

Нигде мы не испытывали таких лишений. Сомнения, сомнения… Они охватывают не только мою душу. Страшно подумать: не ошибся ли великий вождь в противнике, не столкнулся ли с неведомой ему силой?..»

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Здесь же, меж страниц, вложено письмо в Париж.

Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Милая Жози! Нет сил в душе и сердце, дабы выразить мою тоску по твоему облику. Даже утомленный безжалостным дневным переходом, долго не засыпаю: едва смежу ресницы, как всплывают передо мной твои прекрасные глаза, твой алый ротик, твои маленькие, нежные… впрочем, здесь откровенность моя спотыкается из опасения, что письмо это может попасть в чужие любопытные и нескромные руки. Но ты, любовь моя, догадываешься о том, что мною недосказано…

Часто думаю, что и великим людям свойственно ошибаться. Хотя и не должно. Ведь роковые ошибки великих тяжелым бременем ложатся на судьбы многих и многих людей.

Не нужна нам эта дикая Россия! Неустроенная, беспорядочная. Бескультурная. Есть ли в ней духовная жизнь? Есть ли в ней свои ученые мужи, свои глубокие мыслители, писатели, художники и композиторы? Разве что храмы у них хороши. Выразительны и богаты. Да дворцы местной знати, что сделали бы честь и зависть самому императору. Сами по себе поражают внешней красотой и величием, а уж содержат в себе столько роскоши, что и во сне не увидишь.

…Дорóг в России множество, но пользоваться ими по назначению цивилизованному обществу весьма и весьма нелегко. Ни наши люди, ни наши лошади, ни наши повозки к таким дорогам не привычны. Особливо, если жарко, так пыль над ними стоит непроницаемо, а в непогоду — грязь непролазна. А во все другое время — ухаб за ухабом. Кони выматываются, повозки ломаются, люди сбивают ноги. Такие дороги по силам лишь тем варварам, которые их строили.

По бокам дорог выстраиваются без всякого порядка и ранжира деревни и села. Хижины производят впечатление жалкое. Довольно часто они кривы, крыты старой почерневшей соломой. Внутри весьма нечисты, с запахом. Повсюду множество тараканов, коих тут прозывают довольно остроумно «пруссаками». Отчего так, можно лишь догадываться. То ли шмыгают повсюду и норовят в тарелку с пищей забраться, то ли немец их в Россию когда-то завез.

Печи вовсе на наши не похожи. Иные слеплены столь громадно, с таким зевом, что крестьяне по холодному времени моются внутри раскаленной печи, подостлав для удобства чистой соломы. Как они там не сгорают, ибо жар крайне велик, им одним ведомо. Впрочем, дикие варвары равно стойки и к холоду, и к жару».


Утро занялось солнечное и теплое. Очнулись мерзнувшие до того в своих худых гнездах птицы, оживились, защелкали и засвистели, прочистили перышки, расправили крылышки и порхнули за добычей.

Лошади тоже будто радовались распогодью, бодро выкидывали ноги, дробно стучали копытами, пофыркивали, встряхивая головой, мотали гривами.

Волох был сумрачен. Скакал рядом с командиром, задрав голову, чтобы не мешал козырек надвинутого на лоб кивера. Понужал без нужды коня и шпорами, и поводом.

Свернули в аллею, спешились возле барского дома. Хозяин выскочил в халате, приветливо-подобострастное лицо его вдруг разом превратилось в испуганное.

— Не тех ждали, сударь? — Алексей спешился, подошел вплотную. Волох остановился на шаг сзади, поигрывая надетой на кисть плетью.

Истомин развернулся, пошел было к дому, бросив через плечо: «Не принимаю».

— Постойте! — крикнул ему вслед Алексей. — Я еще с вами не рассчитался. — И бросил на землю несколько монет. — Это за баню и за ужин.

Истомин остановился, круто обернулся.

— Это оскорбление, милостивый государь! Ответите за это.

— Это аванс. А за полную расплату сейчас мои молодцы вас высекут.

— Меня? Дворянина? Сечь? — щеки его тряслись от гнева и страха. — Вы еще молоды! Я старше вас и годами, и чином! Я — капитан в отставке, кавалер…

— Предводитель, — дополнил хладнокровно Алексей. — Я помню. Но вы не дворянин. Вы предатель и подлец!

— Что? А вы трус! У вас за спиной десять ваших головорезов, а у меня — лишь беззащитная Софушка.

— Хотите поединка? Извольте. Но если останетесь в живых, вас все равно высекут.

— Вызываете? Отлично! Выбираю не пистолеты, а шпагу. Впрочем, у вас ведь ее все равно нет. Обзаведетесь — милости прошу!

— Волох! Нагони эскадрон, там, в моей коляске, отцова шпага. Доставь!

— Слушаю! — Волох вскочил в седло и — только пыль и крошево из-под копыт.

Корнет Елагин, закинув повод коня на ветку липы, подошел к Алексею.

— Вы хотите с ним драться?

— Непременно. — Алексей был холоден. Может быть, из недовольства собой. Поддался гневу, ввязался в историю. Дуэль в военное время сродни дезертирству. Ранение на такой дуэли есть бесчестье.

— Неприятность может выйти, господин поручик. Наш генерал дуэлистов не терпит. «Что за честь от своей руки погибнуть, — так говорит, — ты лучше в бою пострадай за Отечество».

— Не учите меня, корнет!

— Так ведь может случиться и разжалование.

— Честный солдат много лучше офицера, чести лишившегося.

Гусары, прислушиваясь, посмеиваясь в усы, потягивая из трубок, стояли кружком; лошади, не теряя времени, пощипывали скудную, уже зажелтевшую травку.

Пожав плечами, взволнованно теребя сабельный темляк, Елагин отошел в сторону. Алексей, заложив руки за спину, стал медленно прохаживаться, поддавая носком сапога комочки земли.

— В дом не приглашаю, — сказал ему в спину Истомин. Он уже несколько оправился.

— Да я бы и сам в ваш дом не взошел бы. — Любезность за любезность.

— Послушайте, князь, — примирительно заговорил Истомин. — Мы с вами взрослые люди, хлебнули полной мерой и царской службы, и житейских невзгод. Что нам делить?

— Что нам делить? Отечество! Я сражаюсь за поруганную Россию, а вы за ее поругателей. Мы — враги. А врагам добром и миром расходиться не должно.

— Вас ждут дома? Родители, невеста — ждут? Они ведь мечтают прижать вас к груди. Героя, освободителя. А коли вы падете жертвой глупой и вздорной дуэли, какая вам честь и слава?

— Славы не ищу, а честь свою берегу не токмо на бранном поле.

— Помилуйте, глупости какие.

— Наш разговор ни вам, ни мне не нужен. Угоден вам секундант?

— Полагаю, обойдемся без условностей. Разве что Софушку позвать? — несмелая, но близкая к наглости улыбка.

«А ведь он помощи ждет. А время теряется».

Стало беспокойно. Поблизости полк французов, жаждущих мести, а у него всего десяток гусар. Да где ж этот Волох?

А вот и он. Со шпагой в левой руке.

— Пожалуйте, сударь! — Алексей взял шпагу, обнажил, бросил ножны на землю.

— Минуту прошу. — Истомин быстро побежал в дом, мелькая из-под халата голыми икрами. Вернулся в панталонах и в сюртуке, тоже со шпагой. — К вашим услугам.

Алексей сбросил ментик, отдал Волоху кивер, стал в позицию.

С первым звоном он почувствовал, что шпага противника в умелой руке. Клинок Истомина точно шел на укол, давал надежную защиту, стремительно мелькая разозленными осами. Алексей с трудом выдерживал его натиск и в первые минуты схватки его умения хватало лишь на то, чтобы отбивать молниеносные атаки. Не зря Истомин, как вызванный на поединок, коварно выбрал шпагу — сам умелый в ее владении, он справедливо полагал, что гусарскому офицеру больше по руке тяжелая сабля, а не гибкий, быстрый и легкий шпажный клинок.

Окружив дуэлянтов полукольцом, взволнованно наблюдали гусары за поединком, переживая за своего командира, видя, что он не очень уверен, не очень умел в этом оружии. Со времени кадетского корпуса Алексей не держал в руке шпаги. Хотя был среди своих первым фехтовальщиком. Пику только и штык не любил — неизящное оружие, — однако не избегал и это мастерство освоить. В сражении любое оружие должно быть по руке. Видел он, как лихо отбивались артиллеристы тяжелыми банниками от насевших на батарею солдат.

— Не сметь! — вдруг раздался визгливый голос, и в распахнувшемся во втором этаже окне появилась разгневанная Софи в пеньюаре, с неубранными волосами. — Не сметь проливать кровь в моем доме! Вон отсюда! Гони их, Базиль!

Рад бы Базиль гнать, да уже поздно. Алексей приладился, правая рука его, да и все тело вспомнили давнюю науку, кисть заработала именно так, как нужно ей работать не саблей, а шпагой. Да и нашел он слабое место у противника — тот плохо двигался, неповоротлив был, грузен. Не в пример офицеру, сохранившему и укреплявшему в своем теле все то, что нужно в походе и в бранном деле.

Овладев инициативой, Алексей все больше теснил Истомина; тот начал отступать, пятиться…

— Убей его, Базиль! — Софи выкинула в окно оголенные до плеч руки.

Двойного натиска Истомин не вынес, и в тот момент, когда Алексей провел подготовленный стремительный удар, повернулся и побежал — шпага воткнулась ему в ягодицу. Базиль взвизгнул, выронил оружие, схватился за раненое место. Гусары безжалостно захохотали.

Алексей обтер платком кончик клинка, подобрал ножны, вставил в них шпагу, пробормотав:

— Осквернил, однако, славное оружие.

Волох, усмехнувшись в усы, добавил:

— Вот, предлагали же ему порку, легче бы обошлось.

Сбежала со ступеней крыльца Софи, обняла Базиля, повела в дом, все время стеная:

— Дóктора! Убийцы! Где доктор? Послать за ним немедля!

— Прощайте, сударь. — Алексей сделал легкий поклон. — Надеюсь, вы удовлетворены?

Истомин не ответил. Обернулась заплаканная Софи:

— Мужлан! Солдафон! Будь проклят!

Елагин вскочил в седло. Волох — тоже, проговорив:

— Удирать надо. Чую от сердца: француз нагрянет.

— Оно и кстати, — добавил молодой гусар, вставляя ногу в стремя. — Ж… барину подлечат.

— Я рад, что так сложилось, — сказал Алексею Елагин, скакавший рядом. — Теперь не станет шум поднимать — получить на дуэли такую позорную рану…

— Да мне все равно, — отмахнулся Алексей.

— Наплюнуть, — добавил Волох, склонный подслушивать.


Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«…Презабавная история приключилась с нами вчерашним днем. Наш полк дневал и пополнял запасы продовольствия возле какой-то русской деревеньки — название не вспомню, да и не разобрал. Едва мы спешились, примчался в коляске некий субъект, штатский, с хорошим французским языком. Как выяснилось, управляющий имением здешнего помещика, от коего и передал нам, офицерам полка, приглашение на обед и отдых. Мы с радостью приглашение приняли.

Надобно заметить, что в отличие от ненависти простого люда многие помещики, наиболее просвещенные и глотнувшие европейской культуры, весьма дружелюбно и гостеприимно к нам настроены. Они радушно нас принимают, снабжают продовольствием, не жалеют кормов для лошадей, жалуются на своих подданных и просят их наказания. К слову бы заметил, моя веселая Жози, что в городах и городках, нами отбитыми и занятыми, девицы легкого поведения (по-русски их называют каким-то неблагозвучным словом) так же весьма благосклонны к нашим солдатам и берут довольно скромную плату за свои услуги. (Порой, к прискорбию, довольствуясь звонкой оплеухой на прощанье.)

…Но я отклонился. Исправив все необходимое по службе, мы отправились верхами по любезному приглашению в имение… Ильменьевка (черт сломит эти русские имена). Нас встретили, как у них говорят, хлебом-солью хозяин и его супруга, прилично изъясняющиеся, но с варварским акцентом, на нашем языке (который стал всеевропейским), предложили нашему вниманию изысканный, хотя и довольно скромный по военному времени обед, обласкали и сказали много искренних комплиментов, как нашему императору, так и нашему воинству в лице присутствующих офицеров. Хозяйка дома, Софи по имени, была откровенно любезна, особенно с нашим юным капралом. Он, разумеется, как истинный француз, не разочаровал дебелую дворянку и поднялся с ней на короткое время в мезонин, куда она увлекла его под предлогом посмотреть саксонский фарфор и портреты предков. Я полагаю, что ихние предки остались довольны нашим капралом.

А смешная история случилась чуть ли не следующим днем. По иронии судьбы и перипетий войны на чужой земле, в то же время, несколько позже нас, тороватую супружескую пару навестили русские гусары. Они вели себя не в пример нас грубее и истинно варварски. Не обратив внимания на чары хозяйки, отобедали и выгребли из тайных закромов помещика не меньше десяти четвертей отборного овса для своих лошадей.

Оскорбленный в своих лучших чувствах помещик прислал в наш полк нарочного с сообщением, что эти гусары обосновались неподалеку, в деревеньке. Да еще и содержались в этом сообщении сведения об том, что эскадрон русских гусар ведет обоз с провиантом, с оружием, с фуражом.

Дабы восстановить справедливость, мы кинули в то село до роты наших кирасир. С расчетом, что между вечером и ночью усталые русские будут варить свою «kasha» и пить свою «vodka». Набьют свои «брюха» грубой варварской пищей, зальют свои головы «vodk’ой» и завалятся с красными девками храпеть под скирдами соломы.

Но, дорогая Жози, видно, водки было мало, либо девки не оказались столь любезны, как многие дворянки и веселые девицы, но нас встретили пушечным огнем, гусарскими саблями и ружьями крестьян. Я сражался в этой стычке отчаянно, и разве что не один из своей роты остался благодаря Господу и твоим молитвам в живых и не плененным.

Твои милые губки уже сложились, вижу, в гримаску: что же здесь забавного? А все забавное впереди. И, кажется, прости мою унылость, — позади.

Так что же дальше? Разбитые бесславно, без добычи, мы вернулись в полк. Наш славный командир по-солдатски отпечатал нас бранными словами, в коих было уже множество позаимствованных из русского языка. Надо сказать, что бранный русский язык весьма образен и оскорбителен. В нем много таких оборотов, идиом, что впору браться за саблю. Однако между собой они этими словами общаются обыденно, и особой обиды в них не видят — разве что оценку умственной деятельности и указание для дальнейшей деятельности. Надо признать, что последнее не всегда понятно и зачастую противоречит первому.

Не хмурься, Жози, не кусай в нетерпении свои алые губки. Перехожу к главному. Хотя главное для меня уже несколько месяцев — это целовать твою взволнованную страстью грудь… Виноват, виноват…

Действие помещика было расценено русскими, как предательство, часть из них, несмотря на опасность, вернулась в имение с целью подвергнуть его владельца (дворянина, заметь!) низкой экзекуции в виде порки плетьми на глазах у слуг и прислужников, а также — что самое унизительное — в присутствии его супруги.

Однако, милая Жози, все дело обошлось поединком на шпагах, в итоге которого помещик получил забавную рану… Как бы тебе сказать? Сзади, несколько ниже спины.

Мы, конечно, примчались на помощь, запоздав по обыкновению. Помещика застали на диване в гостиной. Он лежал, постанывая, на животе, а на обнаженные его части усердный доктор накладывал свои примочки.

Я обещал пострадавшему не оставить без внимания этот инцидент и распорядился, подмигнув капралу, отправить по следу злодеев карательный отряд.

Помещик оживился, кусая губы от боли и унижения, и распорядился ужином. В благодарность за это мы забрали у него тот овес, что не выбрали русские гусары.


Не правда ли, забавная история?»

После героического поражения русской армии под Смоленском Багратион написал Аракчееву. Письмо было гневное и во многом несправедливое. Хотя его тон и содержание отчасти можно отнести за ту боль, что испытывал князь сдачей Смоленска. Вину за которую он полностью возлагал на Барклая де Толли.

«Милостивый государь, граф Алексей Андреевич!

…Я клянусь Вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержался с пятнадцатью тысячами более тридцати пяти часов и бил их; но он (Барклай) не хотел остаться и четырнадцати часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, — неправда; может быть, около четырех тысяч, не более, но итого нет. Хотя бы и десять, как быть, война!..

…Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр (Барклай де Толли), может, хороший по министерству; но генерал он, не то что плохой, но дрянной, а ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Он самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя… Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…

…Я лучше пойду солдатом, в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем…

Всепокорный слуга князь Багратион».


К сожалению, такое несправедливое мнение и неверную оценку действий и личности командующего 1 й армией разделяло большинство солдат, офицеров и генералов. Сановники и генералы были настойчивы со своими обращениями к государю о скорейшей замене Барклая.

Государь и сам не любил его, хотя всегда был вежлив и любезен с ним; он собрал Чрезвычайный комитет из близких. Комитет рассмотрел пять кандидатур на место главнокомандующего. Единственно достойным столь высокого назначения был признан князь Голенищев-Кутузов.

«Зная этого человека, — писал Александр сестре, — я вначале противился его назначению, но мне пришлось уступить единодушному желанию».

Получив назначение и все четыре армии в подчинение, Кутузов выразил Барклаю надежду на успех их совместной службы.

Барклай тяжело перенес событие, но отвечал Кутузову достойно: «Ныне под руководством Вашей Светлости мы будем стремиться с соединенным усердием к достижению общей цели, — и да будет спасено Отечество!»

Приняв от Барклая командование, Кутузов принял вместе с тем… и его стратегию ведения войны. Войска готовились к сражению, подтягивались резервы, строились укрепления, рассредоточивались полки. Главнокомандующий в сопровождении свиты объехал войска, осмотрел позиции. Всеобщее ликование было ему по сердцу. «Наконец-то, — говорило оно полководцу, — дадим горячий бой французу, остановим и погоним прочь!»

Да вот не тут-то было! Похвалив бравых солдат, пообещав им скорую победу, высказав приятные слова Барклаю за то, что мудро сохранил армию, Кутузов отдал приказ… к отступлению.

Все это отчасти странно. Прежде Кутузов осуждал тактику Барклая, теперь же принял ее своей. Продолжи Барклай отступление — армия была бы близка к неповиновению и мятежу. Кутузову приказ простили и вновь двинулись к сердцу России.

В чем же дело? Барклая называли изменником, говорили, что он ведет Бонапарта в Москву, а Кутузов Москву сдал. И ни слова упрека, ни капли недовольства. «Так и надо. Ларивоныч дело знает».

До Москвы оставалось чуть более ста верст…

«…Я отказываюсь что-либо понимать. Мы идем по следу русской армии, вступаем в нерешающие схватки — это даже не сражения. Но терпим урон все более ощутимее. С границ, после Немана, наша славная армия уменьшилась на треть. И если бы это были боевые потери! Так нет же — теряем людей из-за пошлого падения дисциплины.

Многие солдаты, под влиянием голода, отдалялись от армии в поисках пропитания — они бывают убиты на флангах. Иные запираются в покинутых господских домах, где находят достаточно припасов и считают, что война для них кончена. Исключая тех случаев, когда посылают за ними специальный отряд, чтобы вернуть дезертиров под знамена Франции — тогда вспыхивают схватки, в которых, как правило, “осажденные” одерживают победы.

Иногда из-за стремительности наших выступлений отставшие солдаты не в состоянии найти свой отряд и бродят на авось по здешним обширным равнинам, по диким непроходимым лесам, под враждебным холодным небом и становятся жертвою казаков или озлобленных крестьян.

Мародерство между тем разрешается высшим начальством, однако действия эти проводятся методически и с возможным соблюдением гуманности. Делом этим заведуют особо назначенные офицеры из наиболее развитых. Войско ослабело, людям надо питаться, и во имя гуманности, из сострадания мы терпим досадное мародерство.

Биваки, необустроенные, на которых порой солдаты едва успевают сготовить себе супу, и подвластные неожиданному приказу, вынужденные идти дальше, в глубины России, раздосадованные, выплескивают недоваренный суп в костер; недоедание, усталость, форсированные марши — все более разрежают наши ряды. Усиленные переходы двигаются голодом, желанием скорее кончить эту бесславную войну и достичь неприятеля. А он, подобно хитрой лисе, все время без потерь избегает нашей артиллерии и наших атак. Он не отступает. Он расчетливо, сохраняя свои силы, избегает ненужных потерь и заманивает нас все глубже в болото холода, голода, бесчестья…»

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Отчаянный рубака, поэт-задира Денис Давыдов испытал всю горечь отступления, участвуя со своим полком в сражениях и «во всех аванпостных сшибках» до самой Гжати. Под Бородином, на коротком отдыхе, сел за письмо князю Багратиону, с которым пять лет до того провоевал адъютантом.

— Что пишете, Денис Васильевич? — поинтересовался любопытный до чужих секретов майор Измайлов. Несимпатичный нелюбитель любого боя — что в поле, что за карточным столом. — Опять острые стишата? Мало вам за них укору было?

— Стишат отроду не писал, — сумрачно и резко отозвался Давыдов. — Хочу просить себе отдельную команду.

— Что вдруг? — изумился майор Измайлов.

— Нынче я полезен отечеству не более рядового гусара, а обязан платить ему всей своей силой.

— Денис Васильевич, — рассмеялся Измайлов, — не иначе позабыл славный закон армейский? Ни от чего не отказывайся, но и никуда не просись.

— Давыдов не из этих. У него другой закон. Не равняться духом в шеренге, ни от чего не отказываться и на все напрашиваться. Идите, господин майор, вы мне мешаете.

«Ваше сиятельство!.. Вступил в гусарский полк, имея предметом партизанскую службу и по силам лет моих, и по опытности, и, если смею сказать, по отваге моей… Позвольте мне предстать к Вам для объяснений моих намерений… Если они будут Вам угодны, употребите меня по желанию моему…»

При Колоцком монастыре, в овине, где расположился штаб Багратиона, князь принял и выслушал горячие и стратегически обдуманные намерения Давыдова, который объяснил ему все выгоды партизанской войны.

— Ваше сиятельство, Петр Иванович, лишне напоминать вам, что транспорты жизненного и боевого продовольствия неприятеля растянулись на пространстве от Гжати до Смоленска и далее. Мыслю создать небольшие партии (отряды) из казаков и гусар и напускать их на караваны, следующие за Наполеоном. Они истребят источник силы и жизни неприятельской армии. Откуда она возьмет себе заряды и пропитание? К тому же, ваше сиятельство, появление наших посреди рассеянных войною поселян ободрит их и обратит войсковую войну в народную. Народ ропщет на насилие и безбожие врагов наших. И уже сам вздымает топор.

Князь пожал Давыдову руку и обещал нынче же доложить светлейшему его мысли.

Давыдов провел грустный день в виду отеческого дома, одетого дымом биваков, захваченного шумными толпами солдат, разбиравших избы и заборы для устройства костров и редутов. Лесок перед пригорком кишел егерями, превращавшими его в непроходимую засеку. Здесь Денис «провел беспечные лета детства, здесь ощутил первые порывы сердца к любви и славе». Слезы воспоминаний, как писал он позже в дневниках, скоро осушило чувство счастия видеть себя «вкладчиком крови и имущества в сию священную войну!».

Ввечеру разыскал Давыдова адъютант Багратиона.

— Светлейший дал согласие послать для пробы одну партию в тыл французской армии, — сказал Багратион. — Но, не будучи уверен в успехах предприятия, назначил только пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков.

— Осторожен Михал Ларионыч.

— Старый лис, как его Бонапарт называет, — улыбнулся князь. — Из осторожности хочет, чтобы ты сам взялся за это дело — тебе верит.

— Я бы стыдился, Петр Иванович, предложить опасное предприятие и уступить исполнение оного другому. Однако людей мало.

— Более не дает.

— А коли так, то иду с этим числом — авось открою путь большим отрядам!

— Я на тебя надеюсь. И скажу тебе за тайну, как я понял светлейшего. В случае удачи малый отряд может разорить неприятеля, его заведения и подводы, а при неудаче Главнокомандующий потеряет всего лишь горстку людей.

— Хитер лис!

— Но как быть? Война ведь не для того, чтобы целоваться.

— Ручаюсь честью, ваше сиятельство, партия будет цела! Для сего нужны лишь отважность и решительность днем и неусыпность на ночлегах. За это я берусь.

Князь тут же написал письма к генералам, чтобы назначили Давыдову лучших гусар и лучших казаков, дал ему собственную карту Смоленской губернии и благословил:

— С Богом! Надеюсь на тебя.


Назначение Давыдова вызвало разные чувства в окружении Главнокомандующего. Некоторым даже любезна была вероятная гибель его — «остряк и поэт, ни к чему не способный». За этим стояла прямая зависть к отваге, воинской удаче и твердой независимости натуры. Но иные понимали, что воевать посреди неприятельских войск с горстью солдат — не легкое дело, посильное лишь человеку незаурядному.

Может, из-за этих разногласных оценок получил Давыдов под свою руку не столько людей, сколько было ему обещано: пятьдесят гусар и восемьдесят казаков — вот и вся партия.

Сбор был назначен возле Колоцкого монастыря. Первым к месту сбора прибыл эскадрон поручика Щербатова. Давыдов был рад — они уже сражались рука об руку под Миром, Романовым, Дашковкой, хлебнули горячего под Смоленском.

— Поручик, не ваш ли батюшка Петр Алексеевич Щербатов? Он мне хорошо знаком.

— Так точно, господин подполковник.

— И что, воюет старый рубака?

— С матушкой в основном, — улыбнулся Алексей. — Но кабы сюда не явился.

— Что ж, за честь почту стать под его руку.

А между тем сражение на Бородинском поле разгорелось пожаром, невиданным доселе во всем мире. Гул орудий стал неразрывен и ровен словно рев штормового ветра. Вся окрестность затянута дымом. Он клубился, стелился, поднимался к небу. Как поэтически заметил один из участников сражения, «даже казалось, что солнце морщится от запаха крови».

Подошел отряд казаков.

— Что, братцы, — обратился к ним Давыдов, — как скажете: оставим пир, где звенят стаканы?

— Не гоже, ваше благородие, — пробасил казак с обильной проседью в бороде. — Иль мы не верхами? Иль не наши там в кровь бьются?

Алексей сразу понял Давыдова. Одно дело, конечно, что за гусар, который в бой не ввяжется, а другое дело — не худо бы знать командиру, кто под его руку встал, надежен ли сборный отряд?

Бой ужасный! — вспоминал Давыдов. И этим многое сказано. Но не нам описывать Бородинское сражение, известное по многим сочинениям, сделанным более сильными перьями. Скажем только, что партия Давыдова вышла из этого ужасного боя с малыми потерями, отряхнулась, отдохнула и двинулась в тыл француза. А был этот тыл русской землей.


Пополнив запасы и припасы, заменив уставших и раненых лошадей, Давыдов выступил со своим отрядом к селу Угарово.

Угарово Давыдов выбрал не случайно и не просто. Село разбежалось по верхушке холма, с которого в ясный день можно обозревать пространство на семь, а то и девять верст. К тому же высота эта прилегла к лесу, что тянулся аж до Медыни, и в случае поражения или спешного отхода партии было в том лесу хорошее убежище. В Угарове, как выражался Давыдов, он избрал первый притон.

Отсюда и пошла по всей России партизанская война.

«Не забуду тебя никогда, время тяжкое!» — это слова Давыдова. Он знал, что будет тяжело, что будут жестокие битвы, что порой десять, двенадцать ночей сряду придется проводить, «стоя, приклонясь к седлу лошади и рука на поводьях», но помимо всего были и другие трудности. Самые неожиданные. Впрочем, уж организатор-то партизанского движения Денис Давыдов эти трудности мог бы предвидеть…

Неприятель стремился к Москве. Несчетное число обозов, парков, конвоев, маркитантов и шаек следовало за армией. Следовало по обеим сторонам дороги на тридцать и сорок верст вглубь от нее. Саранча в степи, наглая и голодная. Вся эта сволочь (по выражению Давыдова), пользуясь безначалием, преступала все меры насилия и жестокого бесчинства. Пожар войны разливался по черте опустошения — и он вызвал встречный пал. Беспощадный и неистовый. Поселяне взялись за вилы, косы, топоры. По первой поре доставалось и отряду Давыдова.

Высланную разведку первое же на пути село встретило не пирогами. На въезде оказались запертые ворота. Хорунжий Астахов вступил в переговоры, объясняя, что его отряд пришел на помощь и на защиту православной церкви — и еле уклонился от пущенного ему в лоб топора. Вообще говоря, можно было бы обходить селения стороной, но Давыдов мыслил по более широкой стратегии. Он понимал, что только одними партизанскими отрядами задача будет плохо решаться. Нужно поднимать на борьбу весь народ, тем более, что народ уже накопил в себе неукротимую ненависть к завоевателю. Эту ненависть нужно было организовать, вооружить и направить. Давыдов, если сказать современным языком, повел разъяснительную работу в среде крестьянских масс. «Я хотел распространить слух, что войска возвращаются, утвердить поселян в намерении защищаться и склонить их к немедленному извещению нас о приближении к ним неприятеля». Но для этого нужно доверие и не нужны ошибки.

Сколько раз Давыдов спрашивал крестьян:

— Отчего же вы полагали нас французами?

— Да как же, батюшка, одежа-то у вас с ихней больно схожа.

— Да разве я не русским языком говорю?

— Оно так, но ить у него всякого сбора люди.

Случилось даже, что и сам подполковник едва не был взят в плен крестьянами. И с той поры, выезжая на «дело», «надевал мужичий кафтан, отпустив до того бороду, и вместо ордена Святой Анны повесил на грудь образ Святого Николая».

Молва разошлась, и теперь всякое село встречало его отряд хлебом, пивом да пирогами. А в ответ Давыдов «инструктировал отряды самообороны». Как обманывать французов дружелюбием, как укладывать их пьяными и как после этого убивать и прятать трупы и амуницию; как скоро и точно оповещать его отряд о появлении многого числа французов. А главное в этом — «как жить мирно между собою и не выдавать врагам друг друга».

А еще главное другое. Здесь вполне уместно привести строки из дневника Давыдова. Нам все равно лучше их не пересказать.

«Но сколь опасности сии были ничтожны перед ожидавшими нас на пространстве, занимаемом неприятельскими отрядами и транспортами! Малолюдность партии в сравнении с каждым прикрытием транспорта и даже с каждою шайкой мародеров; при первом слухе о прибытии нашем в окрестности Вязьмы, сильные отряды, нас ищущие; жители, обезоруженные и трепещущие французов, следственно, близкие нескромности, — все угрожало нам гибелью».

Тактично сказал партизан о «нескромности». Так он назвал прямое предательство — из трусости, из корысти, из мести. Предательство — это вообще язва, которая погубит любой великий народ, к ней предрасположенный.

Трудное было время. Особливо при ночлегах, когда настоятельно требовался отдых уставшим людям и лошадям. Обыкновенно, перед вечером, с холма возле Угарова зорко оглядывались окрест, затем шли от села и раскладывали огни. После того отходили еще раз в сторону и вновь разжигали костры, а затем уж уходили в глубь леса, где проводили ночь без огня. Ежели вдруг вблизи предполагаемого ночлега случался прохожий человек, то брали его и до утра держали под надзором. Нанеся удар транспорту противника, возвращались к притону окружным путем. А затем делились с крестьянами оружием и другой добычей.

Много заботы отдавали лошадям. Без лошадей весь отряд, что таракан на столе — нет труда его прихлопнуть. И здесь Давыдов завел особый порядок. Всегда у него в заводе были свежие, сытые, отдохнувшие лошади. Коли случалась погоня, что не в силах было от нее отбиться, в нужном месте лошадей меняли, а уставших коноводы живо отводили в потайное место.

Иной сказал бы: сколько ненужностей, хлопот. Но такая тактика сберегала Давыдову людей и делала его партию неуловимой и неуязвимой.

… В первый же день по прибытии в Угарово стало известно, что в недалекое сельцо Токарево пришла шайка мародеров. Отряд напал на нее на рассвете и захватил в плен девяносто французов, прикрывавших обоз с ограбленными у жителей пожитками. Едва успели разделить с крестьянами добычу, как выставленные за околицу пикеты дали знать о приближении еще одной шайки. Отряд шел нагло, без всяких предосторожностей. Давыдов скрыл свой отряд за избами и налетел в упор со стрельбою и криками на обоз. Еще взяты семьдесят человек пленных и два десятка фур со всяким добром и воинскими припасами. Да к тому же и лошади.

Пленных под конвоем казаков и мужиков Давыдов отправил в Юхнов для сдачи городскому начальству под расписку. Он всегда поступал таким образом, не в пример некоторым другим партизанам, кои, не задумываясь, расстреливали пленных на месте. Но не нам их судить, видно были у них на то и свои резоны, и свои права.

Другое дело, когда усилиями Давыдова разгорелась повсюду партизанская война, многие штабные с большой ревностью отнеслись к его нарастающей славе. В главной квартире Дениса встречали двусмысленными улыбками, полунасмешливыми взглядами и коварными вопросами насчет «партизанских трудов». Завидовали даже тому, что Наполеон объявил награду за буйну голову горячего гусара. Однако свои головы ни ради славы, ни ради доблести подставлять не спешили. Одни намекали, что действовать в тылу неприятеля никакой опасности нет; иные подвергали сомнению донесения Давыдова о победах; третьи восторженно расхваливали других партизан — Сеславина, Орлова-Денисова, Фигнера, Дорохова. Они, несомненно, того заслуживали и личной доблестью, и командирским умением, однако Давыдову в партизанской войне первая честь. Он ее теоретик, он ее организатор, он и первый практик. И можно смело сказать: он своими разумными действиями с учетом крестьянской души, поднял простых людей на войну, сделав ее поистине народной и Отечественной. Повсюду стали создаваться партизанские отряды. Кутузов, поняв своим русским умом всю выгоду тыловой стратегии и тактики, смело ставил во главе этих отрядов опытных и отчаянных офицеров, выделял под костяк взвод, два, а то и роту гусар либо улан, всей силой поддерживал народное ополчение.

Словом, Давыдову было в чем завидовать, особенно тем офицерам, которые пытались, по словам партизана, «поравнять службу мою со своими переездами от обеда на обед. А мы задачу свою понимали в том, чтобы теснить, беспокоить, томить, вырывать, что по силам, и, так сказать, жечь малым огнем неприятеля без угомона и неотступно».

А этот малый огонь, зажженный Денисом Давыдовым, разгорелся беспощадным пламенем. «Мы кололи, рубили, стреляли и тащили в плен офицеров, солдат и лошадей».

Немыслимо было кому-нибудь из штабных не за спиной, а в лицо сказать Давыдову то, о чем они перемигивались. Вряд ли бы нашелся язвительный шутник, который осмелился стать к нему лицом в лицо у барьера. А вот Дениса Васильевича злобные наветы нимало не тревожили. «Огражденный чистой совестью и расписками… я смеялся над холостым зарядом моих противников и желал для пользы России, чтобы каждый из них мог выручить себя от забвения подобными расписками». (По распискам, от 2 сентября до 23 октября партией Давыдова было взято в плен три тысячи пятьсот шестьдесят рядовых и сорок три штаб— и обер-офицера. Это не считая убитых в бою, отбитых обозов, орудий, припасов.)

Не ради славы воевал гусар Давыдов, ради Отечества. И того же ради рвались юные офицеры из армии под его руку. И то — можно понять: в армии переходы, отходы, обходы, а здесь всякий день на коне, в виду противника, с саблей в руке, с пистолетом за поясом. Тут уж точно — выручить себя от забвения в потомках.


Корнет Буслаев служил при штабе без особого рвения, со скукой. Молодость требовала подвигов, опасностей, хмельной радости схватки — с сабельным звоном, ржанием боевого коня, с пистолетными выстрелами. А тут как раз пошла слава о партизанских подвигах партии Дениса Давыдова. Волна за волной набегали захватывающие дух сведения. Отбил от врага целый пушечный парк. Угнал обоз, истребив все его охранение, с зарядами и картечами. Освободил наших пленных. Перехватил важнейшего курьера, поспешавшего с бумагами от самого Наполеона…

Не вынес Буслаев. Стал просить прямого командира отпустить его к Давыду. Тот выслушал со вниманием и, так как сам был еще недавно молод, возражать не стал.

— Ну, с Богом, корнет. Однако смотри: окромя своей собственной чести не урони честь моего полка.

— Не уроню! Благодарю от души, господин полковник.

Посмотрел ему полковник вслед, улыбнулся и вспомнил себя при Аустерлице, где получил свою первую боевую награду из собственной руки государя.

Тем же днем, в сопровождении денщика и попутного эскадрона улан, Буслаев отправился к партизанам, безусый мальчик — на подвиги…


Давыд принял его ласково, он тоже любил молодежь, да и сам к тому времени далеко до тридцати годов еще не достиг. К тому же пусть и безусый, пусть и не шибко обстрелянный, у костров бивачных не прокопченный, а все же — офицер. Глядишь, два-три дела, схватка, погоня — и получится из юнца лихой командир.

Но, однако, Давыд, как и многие дворяне того времени, был талантлив не только как поэт и отважный рубака и выпивоха — он был и тактик, и стратег, и тонкий и точный знаток людей.

— Послужишь в эскадроне князя Щербатова рядовым. Не обижайся. Что смеешься? Знаком тебе? Все равно решения не меняю. Посмотрим тебя в деле, а уж там решится твоя карьера. Вас много таких, что к нам прибиться мечтают, да эту честь заслужит надобно.

— Заслужу!

Давыд не зря такую осторожность обозначил. У всех его товарищей не изгладился из памяти молодой корнет Васильчиков. Тоже из адъютантов, тоже горячий и мечтательный до подвигов, до орденов и золотого оружия «За храбрость».

Корнет Васильчиков наподобие корнета Буслаева начал досаждать командиру просьбой отпустить его к Давыдову. И как разрешения на то не получил, то отправился без оного, самовольно. Поступок сам по себе далеко не из лучших, нарушение очень серьезное. Да вот кабы проявил себя, может, и сошло бы с рук. Но вот не проявил…

Добрался до Гжатского уезда, где квартировала тогда партия Давыдова. До партии своими силами не дошел — перехватил его партизанский пикет.

— Кто таков?

— Такого-то полка корнет Васильчиков. Имею срочное поручение от полковника Иванова-второго до подполковника Давыдова.

Что ж, доставили до Давыда. Тут у Васильчикова первое разочарование случилось. Представили его не на живописном биваке, а в курной избе, и не геройскому гусару с усами колечками и беспощадной саблей, а к настоящему мужику. В бороде, в кафтане и разве что не в лаптях. Сидит мужик за плохо тесанным столом, хлебает липовой ложкой крестьянские щи, а по столешнице тараканы разбегаются, хлебные крошки по сторонам растаскивают.

Видно у Васильчикова было такое лицо, что Давыд рассмеялся:

— Честь имею — подполковник Денис Давыдов. Штец не угодно ли с дороги?

— Корнет Васильчиков… Прибыл для прохождения службы в вашей партии.

— Садись, корнет. Крючков, ну-ка налей корнету миску с краями. Да чарку поднеси. Ишь, аж побледнел с усталости. — Давыд свою миску, пустую, отодвинул, взглянул пытливо: — Кто ж тебя ко мне направил?

— Полковник Иванов-второй.

— Что-то не знаю такого. Которого полка?

— Брянского гусарского.

Давыд поскреб пятерней бороду.

— Куда ж мне тебя определить-то? Давай-ка предписание. Что мнешься? Потерял? Или неприятелю подарил?

Корнет еще пуще замялся, покраснел.

— Своей волей я… Не пускал меня командир.

— Вот как! Видать, ты ему шибко нужен, не может он без тебя службу справлять.

— Я в дело хочу! Мне приказы и донесения носить невмоготу стало. Скучно…

— И чин не идет, и награда не ждет. Однако, корнет, для офицера первое дело — дисциплину и порядок соблюсти. И самому важно, и команде пример достойный. Не одобряю. Но, раз уж ты так молод, пенять тебе не стану. Иди в строй, а там посмотрим. Крючков, устрой корнету ночлег. По-партизански, на вольном воздухе, пусть от своих штабных бумаг продышится.

Корнету Васильчикову постелили солдатскую шинель под сосной, дали укрыться пропахшей лошадью попоной.

Долго лежал без сна корнет, разглядывая безразличные к нему звезды в черном небе. Не такой ему мнилась партизанская жизнь. Шумные биваки с пуншем и песнями, буйные налеты на обескураженного неприятеля, пляски и песни бывалых солдат, красные девки в освобожденных и охраняемых деревнях…

А наутро, не успел отлежать бока, побудка подняла на ноги.

— Седлать! — команда. — В строй! Справа по трое марш рысью.

Вот так и началась для корнета Васильчикова партизанская жизнь. Сперва в неровном строю под моросящим дождем, с боками, намятыми корнями сосны, с неясными сожалениями. А потом — походы, засады, ночевки в глухом лесу, осенние дожди, предзимняя стужа, нечистота, невозможность хорошо отдохнуть и сладко согреться. Негаданные бои, бессонные ночи.

Давыд своим вниманием корнета не оставлял и все больше в нем сомневался. Видел его понурость, недовольство образом жизни и понял в нем главное — не за Отечество воевать пришел корнет, а за славой и наградами. А для того силенок у него явно не хватало. И как-то поутру послал за корнетом, намереваясь сообщить тому свое решение: уходи, братец, обратно в штаб, здесь не место тебе, слаб и нерасторопен.

Есаул Крючков, правая рука Давыда, вернулся скоро и без корнета.

— Так что, стало быть, Денис Василич, удрал вояка восвояси.

— Скатертью дорога, — Давыд вздохнул с облегчением, избежал неприятного разговора. — Не пришелся он к нам. Однако донесение к этому… как его? К Иванову-первому направлю. Тут ведь не на балу: мазурку пляшу, а полонез не желаю. Тут, братец Крючков, война.

Судьба корнета в дальнейшем сложилась незавидно, карьера оборвалась. С его уходом из армии был доклад Кутузову — серьезный проступок, равный дезертирству. Добрый душой Михал Ларивоныч спервоначалу не шибко разгневался — что ж, не в тыл удрал, а в партизаны, горячий да молодой. А после, как узнал о его другом дезертирстве, круто вспылил:

— Наказать за самовольство! — подумал, пожевал старчески губами. — А за возвращение взыскать вдвое.

Корнета разжаловали в рядовые. Был позже слушок, что и вовсе уволили из армии.


Эскадрон отдыхал. Алексей читал и писал письма. Правда, читать было немного — новых писем он не получал. Что на Москве, что дома? — неизвестность и тревога сжимали сердце. Да и письма были невеселые, горькие.

«Милый Лёсик! Как грустно мне без тебя! Я никогда не думала, сколько ты для меня значишь, как старший брат и верный друг. Я только в разлуке это поняла. И только опасность, которой ты ежечасно подвергаешься на этой ужасной войне, показала, как ты мне дорог. Сражайся, Лёсик, но не погибай.

После Бородина у нас здесь ужасно много раненых, с ужасными ранами. Я никогда не думала, как ужасна война, как беспощадна она к людям. Я видела раненых без рук и без ног, с рассеченными надвое головами, с выбитыми глазами, с оторванными ушами. Они все стенают, кричат, бредят и ужасно пахнут. Мы с девицами изо всех наших слабых сил ухаживаем за ними — перевязываем раны, даем напиться и меняем на лбу мокрые повязки.

Одна только твоя возлюбленная Мари не берет в них участия. У нее другое дело. Она совершила человеколюбивый подвиг. Никто, кроме меня, об этом не знает. И я пишу тебе об этом за тайну. Мы с Мари даже скрыли об этом от батюшки. Они с матушкой все время бранятся. Батюшка топает ногами и кричит на маменьку: “Не забывайся, Таша, — я князь, а ты всего лишь княгиня. Да и натура у тебя кошачья. Все глядишь, где что плохо лежит!” От таких намеков маменька почему-то краснеет и уходит к себе.

Не сердись, Лёсик, что я все время скачу с мосточка на жердочку. Столько всего есть тебе сказать, что все у меня в голове разбегается».

Алексей читал, улыбаясь с грустинкой. Милый дом, милые домочадцы… И где вы теперь? Что с вами? Куда загнал вас войны злой ветер?

«…Совсем забылась, с чего начала. Мари не писала тебе про свой поступок, достойный Орлеанской девственницы? Я совсем другим глазом стала смотреть на нее. Как младшая, негодная, на старшую — решительную. Однако возьмем все по порядку. Мужики у Гагариных взбунтовались. Стали требовать воли. Ты помнишь, учителя для Мари, этого симпатичного Жана с такими острыми усиками? Он однажды поцеловал мне руку, так было то, будто муравей укусил. И с того раза я ему своей руки не даю. А Мари не отвергает. Опять я забежала в сторону. Если у тебя, среди сражений, нет времени читать мои глупости, то брось это письмо в огонь. А если не бросишь, читай дальше про несчастного Жана. Мужики взбунтовались и стали требовать казнить несчастного француза Жана, как шпиона и антихриста. Они пришли ко двору с вилами и косами. Мари говорит, что это было страшно.

Но она, наша храбрая дева, не испугалась. Она вывела Жана задним крыльцом, взяла на конюшне двух лошадей, и они поскакали чистым полем прямо к нам, в Братцево».

Алексей в который раз подумал — и впрямь самое время бросить письмо в огонь. Но он во многом изменился за это время. Он знал, что горькую чашу нужно пить до дна, до последней капли.

«…Это было так романтично, Лёсик. Полночь. Я в своей светелке, убравшись на ночь, читаю при одной свече увлекательный роман… и вдруг… в мое окошко раздается легкий стук. Кто-то бросает в него камушки. Мне стало страшно, Лёсик. Мне стало так жаль, что тебя нет рядом с твоей саблей. Я отворила окно и выглянула. Под окном, все в лунных тенях стояли две лошади, трясли гривами, а возле них два всадника. Это была Мари и это был спасенный ею Жан. Они просили приюта. Что делать, Лёсик? Ты прости, но мы спрятали его в твоей комнате. Мы носим ему пищу и вино, книги и свечи. Один Бурбонец знает об этом и помогает нам сохранить эту жуткую тайну…»


У Алексея похолодела рука, потянулась к рукоятке пистолета. Что за Оленька? Что за Мари? Как они могут ничего не понимать? Да еще в его комнате!

«…Днями мы отправляем его в Москву. Мы уже и сами один раз было уехали. Собрались совсем-совсем. Слухи ходят всякие, страшные и ужасные. И мужики стали дерзкими. Батюшка устроил сборы, нагрузили четыре воза, даже многое из мебели взяли. И мы поехали. Так было грустно! Я все оглядывалась на наши окна. На наши липы. А когда выехали на дорогу, вдруг поперек нее промчалась кошка. Маменька вся задрожала:

— Уж не вернуться ли нам?

Батюшка отвечал:

— Кошка, матушка, не заяц. Кошка — к доброй встрече в добром доме. Где и вина поднесут, и попотчуют, и спать уложат в теплое и на мягкое. Сиди спокойно.

Но матушка настояла, ей стало дурно, и мы вернулись. А потом примчалась Мари со спасенным Жаном».

Письмо жгло руки. Алексей, держа дрожащие листы в руках, ходил от окна к столу. Почему-то вспомнился ему Сашка Фигнер. Уж тот сумел бы решить.

«…Самое ужасное, Лёсик, что батюшка решительно намеревается ехать в Москву один, вступить в ополчение…»

Еще одно письмо, из последних, самое тревожное.

«Не знаю, Лёсик, как описать тебе наши беды. Батюшка во всю ширь натуры своей развоевался. То он все воевал с матушкой, а теперь вздумал схватиться с самим Наполеоном. «Не потерплю! — топал он ногами и размахивал своей старой шпагой. — Нет ему места на нашей земле! Своей рукой погоню супостата обратно в Европу!”

Словом, несмотря на слезы матушки и мои уговоры, папá отправился в ополчение. И увел с собой нескольких дворовых. И среди первых пошел наш конюх Кирилла. Помнишь его? Громадный мужик, все время с вилами и с непокрытой седой головой даже в зиму; чем-то похожий на грозного Нептуна. Он шепнул мне, что от батюшки ни на шаг не отступит. Дай-то Бог…

Усадьба опустела, и мы чувствуем себя покинутыми и обездоленными. Особенно страшно по ночам. Запираемся на все засовы и гасим везде свечи. И чуть не до света сидим с матушкой в ее светелке. Дрожим, плачем и все думаем о вас».

Тревога за родных, особливо за петушливого батюшку черно лежала на сердце. А поверх этой тревоги — поступок Мари. Что за ним? Милосердие или сердечная любовь?

Стукнула дверь, вошел Волох с красным носом.

— Алексей Петрович, корнет до вас прибыл. С донесением от Давыда.

Донесение было обычным: по сведениям разведок и сообщениям крестьян в таком-то месте, таким-то путем, на такой-то версте перехватить обоз неприятеля, имеющий в себе и оружие, и трофеи, и наших пленных. Но в конце приписка: «Ввечеру тебя, Щербатой, увижу и похвалю».

Алексей обрадовался — Давыду все бывали рады. Открытый душой, радостный и в пиру и в бою. Верный товарищ, совершенно не светский человек, искренний и в дружбе, и в любви, и в ненависти. Такого человека мечтательно иметь другом, но и врагом получить каждый за честь бы почел.

Алексей прочел бумагу, улыбнулся, взглянул на Буслаева. Тот, сидя у стола, теребил свои нежные усики, опустив глаза.

— Что еще имеете, корнет? — спросил Алексей.

— Дурные вести, поручик. — Поднял виноватый взгляд, будто сам по себе был виновником этих вестей. — Имею сведения, до вас лично относящиеся. Дозволите?

— И что тянешь, не девке сообщаешь. — Слова получились резче, чем хотелось. Но, пожалуй, сердце их подсказало, ударив куда-то в горло. — От домашних весточка?

— Угадали. — Корнет как с горки на санках покатился. — Имение ваше француз захватил. Постоем стал… Семейство ваше отбыло в дальнюю губернию. А батюшка ваш сейчас на Москве, с ополчением.

— На Москве? — Алексей привстал, упер кулаки с побелевшими костяшками в столешницу. — Там же неприятель!

— То еще плохо, что в ополчении том, по распоряжению графа Ростопчина, большое число поджигателей. А их жаловать не станут.

Это так. Неприятель не свободу несет, а добычи алчет. Если у него из-под рук ее отбивать станут, зубами вгрызется. Тут тебе и штыки, и расстрел, и виселица.

— Буслаев, — Алексей в растерянности потер лоб, — что делать, Буслаев?

— Так война, господин поручик, стало быть, воевать.

— А ведь ты прав! Сегодня Давыд здесь будет, стану его просить. А не отпустит — своей волей на Москву уйду.

— Коли так получится, дозволите с вами пойти?

Алексей взглянул на него. Юный, совсем отрок, но уже опален войной, давно уж не коню уши срубает, а вражьи головы. Надежный. Протянул через стол руку — корнет просиял. Он в своем командире души не чаял, во всем старался походить, особливо в схватке. Улыбнулся благодарно.

Очерствел Алексей. Ему бы сейчас обнять корнета, как младшего брата, ко груди прижать, но он только рукой в пожатии и благодарным взглядом ответил.

— Ступайте, Буслаев. Если дело выйдет, я вам сообщу. И людей отберите, чтоб лихие были и находчивые.

— Так точно, господин поручик. — Буслаев радостно улыбнулся. А что еще молодости надо? Опасность, риск, геройство. Об смерти думать рано, да и не пристало гусару об том печалиться — у него вся жизнь, вся судьба на коне да с саблей.

Давыд прибыл со взводом казаков. В малахае, в армяке, перепоясанном офицерским поясом, с седельными пистолетами за ним и с длинной саблей. Прежде всего распорядился из телеги с сеном достать и бережно внести в избу плотный тюк.

— «Клико», Щербатой. Твои победы отметим. А уж государь, я чаю, их Георгием означит.

Расцеловал Алексея обветренными губами, дружески толкнул в грудь.

— Ну а уж за помещика ответишь! Как же ты, князь, сплошал, а? Реляции мои нешто не читал? Там ведь все прописано для темных людей, как с врагом не чиниться. А ты ведь, светлый князь, не темный. Ну, веди за стол. За столом-то и дружеская беседа, и строгий разговор куда как ловчее идут.

Давыд, как опытный и в бранях, и в брашнах, кроме шампанского прихватил и краснорыбицы и дичи, уже готовой к столу — разогреть только.

Сел за стол, посмотрел, как казаки сноровисто его накрывают, весело сказал:

— Офицеров своих зови — и стол, и поле нам поровну. А есаулу шепни, что в крайней телеге твоим гусарам манерки с водкой доставлены.

Застолье пошло по-гусарски. Хлопали пробки, звенели стаканы, вино рекой лилось в алчущие глотки, слова радостные рвались наружу, грузным облаком вперемешку с трубочным дымом клубились над столом, вновь рушились в радостных тостах во славу Государя, русского оружия, на полную погибель супостата.

Веселье в самом расцвете. Давыд, выйдя из-за стола, увлек Алексея к окну, на лавку, усадил рядом.

— Ну, сказывай, Щербатой, как отличился? Да только не ври. Врать и сам умею. Однако в одном случае. Как говаривал наш незабвенный вождь Лександра Василич: ври токмо для спасения живота своего, да и то — в меру. — Посерьезнел. — История нехорошая, до государя как бы не дошла. Поспешили завистники доложить. Да присовокупили, будто дуэля эта из-за дамы случилась. Будто ты его супругу в ейной спальной посетил.

— Ложь! — вспыхнул Алексей.

— Не посетил? — лукаво улыбнулся Давыд. — А хороша дама?

— Хороша, да не на мой вкус.

— Эх, Щербатой! Совсем ты справный гусар, но со щербинкой. На войне зевать не приходится. Хватай врага за горло, а любушку за… талию. Ну а всерьез спрошу: как дело было? Генералу сам с твоих слов доложу. Но не обессудь: вру токмо на виду погибели.

Алексей, ничего не утаив, рассказал, как было дело. Давыд сердито посмеялся. И не понять было: кому смеется, кому сердится.

— Было у меня такое, — сказал он, принимая в руку чарку. — Мразь одна, из помещиков. Получил бумагу от французов, чтобы его имение не разоряли, а взамен обязался поставлять продовольствие и фураж неприятелю. И отряжать крестьян своих на работы.

— Расстреляли?

— Высекли. Перед всем миром. Кому как, а иному порка страшнее казни. Этот, я слыхал, оправился, жалобу на меня написал. Да верные люди ее перехватили и пообещали: коль повторишь, то не полста плетей получишь, а полную сотню; да ждать не станем, пока после первой задница заживет.

— Так мне-то как быть? Ждать решения?

— Я тебя в обиду не отдам. Мое правило знаешь: другу — руку с чаркой, врагу — пуля в лоб. Что до меня касается, многое могу простить, однако Отечеству обиду и отцу не прощу. Реляции мои знаешь?

Алексей кивнул. Воюем вместе — как не знать. Дело началось в селе Токарево. Давыд взял там своей рукой две шайки мародеров-французов. Позволил казакам и крестьянам ровно поделить меж собой добычу, в числе которой — и ружья с патронами. А потом собрал мир и дал наставление крестьянам, как поступать с врагами Отечества, особливо с мародерами.

— Примите их дружелюбно, — говорил Давыд, — с поклонами. Поклон они лучше всяких слов понимают. Поклон он на всех языках ясен. Поднесите с поклонами все, что есть у вас съестного, а особливо питейного. Уложите спать пьяными, а коли точно заснут, бросьтесь все на оружие их. Ведь оно обыкновенно кучею в углу избы составлено. И совершите то, что Бог повелел совершать с врагами Христовой церкви и Отечества нашего. — Словам этим внимали с большим одобрением. — Истребив их, закопайте в хлеву, в лесу, в любом неходимом месте. И чтобы было оно неприметно свежей вскопанной землей. Ибо басурманы будут здесь рыться, полагая, что здесь вы укрыли от них скудное достояние свое. А отрыв тут тела своих товарищей, всех вас побьют намертво и село сожгут. Особливо наказываю: Бог велит православным христианам жить мирно между собою и не выдавать врагу друг друга, особенно чадам Антихриста, кои не щадят и Храмы Божии. Все, что сказал вам, братцы, передайте соседям вашим, от села к селу.

Крестьяне слушали, сняв шапки. Глаза были полны суровой решительности. Русский человек, как и всякий другой, может порой потерять себя в минуту личной опасности, но всегда, когда нависает чужая гроза над родной землей, становится тверд, упрям, находчив и непобедим. Это не только наше мнение, это оценка многих из тех, кто пытался сломить русский народ.

— Ну и еще наказал я старостам, чтоб на дворе у них всякой порой были готовы три, а еще лучше четыре парня, посмелее и посмекалистей. И как завидят многие число французов, тотчас на коней и скакать розно, во все стороны, искать меня с моими молодцами, а уж я приду на помощь непременно.

Давыд отставил стакан, набил трубку, добавил щедрую струю дыма в общее облако, висящее над веселым столом.

— Такую реляцию, — проговорил Алексей, — расписать бы да по деревням повсюду развезти — грамотный-то мужик повсюду найдется.

Давыд усмехнулся:

— А то я так не думал. Да вот нет — нельзя никак. Первое нельзя — что врагу может в руку достаться, и он прознает про мой способ и совет, как укрощать и истреблять мародеров. А второе нельзя еще покруче выходит. И без того враги наши жалуются: мол, не по правилам мы воюем, нарушаем все законы войны. Уж Михал Ларивоныч сколько раз принужден был отговариваться. К солдатам моим, — так он отзывался Наполеону, — к регулярному войску претензий не имеется, оно ведь так. А уж за обиженный народ, за разгневанный простой люд в ответе быть не могу. И я так же рассуждаю. Уж коли ворвался тать в твой дом — круши его, чем подвернется, хоть ухватом, хоть сковородой — все по правилам будет.

Поговорили еще, условились о всяких действиях, однако Давыд, заботливый начальник, понял, что Щербатова что-то острое сердце гложет. Помощь нужна, либо совет добрый. Спросил ласково, руку ему на колено положив.

— Батюшка у меня на Москве, в ополчении. Боюсь, живым не вырвется.

— Выручать надо! — горяч был Давыд.

— О том и просьба. Мне бы ваш приказ — со взводом в Москву войти…

— Ну да, ну да. — Давыд призадумался. — В виде французов, так понимаю? Опасно. — Покачал головой. — Не дай бог, попадешься, да прознают, кто ты есть — тут же тебе расстрел либо виселица. Они партизан не жалуют.

— Понимаю, однако душа не спокойна. Но подумалось — взвод весь из офицеров собрать, по-французски все говорят, не дознаются.

— Слушай-ка, брат Щербатой, — глаза Давыда заискрились. — Будет тебе и разрешение от меня, и помощь. Тут, не так давно, выхватили мои разбойники офицера из ихнего штаба, хотели было срубить сгоряча, да я вмешался, взял его под свое крыло. Благородный человек, сердцем осуждает нашествие, в императоре своем разочаровался. Еще шаг-два — и готов будет нам служить, отважно и усердно.

— Так что же? — Алексей не сразу Давыдову задумку ухватил. — Если батюшку схватят, обменять задумал?

— Это последнее дело. Я его с твоим отрядом отправлю. Офицер он известный, заместо пароля и пропуска тебе будет.

Алексей задумался. Мысль заманчивая, да не предаст ли, когда среди своих окажется? А Давыд уже увлекся.

— Скажет повсюду, что казаки его захватили, да вот, к счастью, этот молодец, капитан-кирасир, со своими молодцами его отбил. Ладно ли? Да ты постой, сей минут за ним пошлю. И за злодеем Сашкой.

— Что за злодей такой?

— Да тебе он известен. Сашка Фигнер, злодеем его прозвали.

«Вот уж он-то ни к чему», — подумал Алексей, но вслух не сказал.

Фигнер был знатный партизан. Его отряды наводили ужас на неприятеля. До того ужас, что, как и за Давыдову, так и за его голову сулилась от французского командования большая награда.

Отважен Фигнер, дерзок, находчив. В тыл к французу, как в свой дом, ходит. То офицером, то монахом, то купцом, то мужиком. Ценнейшие сведения доставлял. А уж по большим дорогам разбойничать — не было ему равных. Разгонял конвои, брал трофеями не только фураж да награбленное завоевателями, но больше всего ружей, сабель, палашей и пушек. Сотнями приводил пленных. И — война есть война, она в людях и лучшее будит, и самое дурное. Сотнями приводил и сотнями же расстреливал, порою и своей рукой, без жалости и без злобы. Однако эта злоба все-таки в нем сидела. И знать, очень глубоко. Наружно не кипела, а внутри стремилась взорваться. Не раз и не два пенял ему на то Давыд, да от Сашки один ответ:

— Да, помилуй, куда ж мне их девать? Кормить нечем, отправлять в армию — так у меня людей вчетверо меньше пленников. На волю отпустить — сам же плетью приголубишь.

Ну что с ним делать? А партизан лихой. И товарищ надежный. Не скуп на помощь, себя не щадя на выручку придет. Да и за пуншем не из последних, весел и остроумен. Но дружески близок с ним никто не был. Отвращала от дружбы его жестокость. И, что надобно заметить, зол и беспощаден Сашка был только к французам. Сброду всякого, со всей Европы, в Великом войске Бонапарта было сверх всякой меры. Тут тебе и австрийцы и прусаки, баварцы, саксонцы, голландцы, швейцарцы, итальянцы, поляки — отовсюду набрал. Так вот к ним, хоть того они и не стоили, Сашка Фигнер был не только снисходителен, но и братски добр. И кормил, и даже из своего кармана деньгами оделял. Загадка… Сильная загадка. Промеж офицеров, однако, разгадка мелькала. Поговаривали, что совсем незадолго до войны женился Сашка по любви, не из расчета на приданое. Но вдруг — месяц, два — без сожаления расстался с юной супругой и ушел в действующую армию. И вот тут досужие вояки стали осторожно сплетаться языками, сопоставляя неожиданный разрыв и ненависть к французам. А не вмешался тут в семейное счастие какой-либо хлыщ с Кузнецкого моста, либо гувернер в барском доме? Кто знает? Стреляться с ним Сашке, дворянину, было не с руки. Побить его канделябром — может, и побил. А как быть с неверной (возможно) супругой? Не перенес ли Фигнер свою ненависть к сопернику на всю французскую нацию?

Трагедия, темная и неразрешимая. Алексей, слыша об этом, сочувствовал Фигнеру своим ревнивым сердцем, но вымещения ревнивой злобы на французах одобрить не мог. И чем-то внутри противился принять от него помощь.

Давыд понял его сомнения.

— Послушай, Щербатой, на сердце, конечно, сапогом наступать нельзя, но в кулак его зажать можно. Коли нужно.

Что ж, поэт он и есть поэт, даже если он гусар.

За окном, в темноте, зазвенели лихие бубенцы.

— Стой, оглашенные! — грубый голос прервал их перезвон. И только остались в тишине редкие звоночки, когда кони в тройке, еще не уставшие в беге, переступали недовольно ногами, гулко стуча копытами. — Доставил, барин, ваше степенство. Можно слазить.

— Пошли, — усмехнулся Давыд. — Полюбуешься.

Они вышли из табачного дыма избы на свежий, по-вечернему холодный воздух. Стали на низком крыльце, вглядываясь в приезжего.

Из ладной коляски молодцевато соскочил подбористый купец, в окладе черной бороды, с густыми бровями и гулким басом. Чистый армяк под красным кушаком, кипарисовая трость размером с хорошую дубину и серебряная цепь по всему животу.

— Здоров, Давыд, ваше высочество! — поклонился со смешком. — Как ужинали?

— Слава Богу! Куда путь держишь?

— На Москву, батюшка.

— Да ладно ли будет?

— Ишо как ладно-то! Ихний маршал, что ли, то Даву, то Дави иху мать, интересовался овсом для себя и ржицей для солдатиков. Хороший куш могу взять.

Алексею это было не интересно, он повернулся, толкнул дверь.

— Постой, Щербатой, — придержал его Давыд за рукав. — Или не признал?

— Поручик! — окликнул его купец. Нормальным офицерским голосом. — Не вежлив!

— Капитан Фигнер? — Алексей растерялся. Такой артистичности он даже от Сашки-злодея не ожидал.

— Подполковник! — заносчиво, со смягчающим смешком поправил его Фигнер. — Произведен.

— И что за маскарад?

— В самом деле, на Москву еду. На разведки.

— Вот так оказия! — смекнул Давыд. — Вместе бы вам и ехать.

— А тебе зачем?

Давыд коротко объяснил. Сашке это понравилось. Даже обрадовался. Он тут же распорядился и послал нарочного в свой отряд с точным наказом, кинув ему вслед:

— Да не спутай, дурак! Чтоб мундиры одного полка были!

В ответ ему — только затихающий вдали стук копыт.


Вошли в избу, щурясь после уличной теми, морщась от вольно плавающего от красного угла к порогу табачного дыма. Сашку тепло приветствовали, разогретые вином, отвели место за столом, наполнили глиняную кружку.

— Торговать метишься? — стали расспрашивать. — Купчина из тебя исправный. В убыток не торгуешь.

— Верно сказано, — не в шутку, а всерьез ответил Фигнер. — Я за каждого своего солдата не меньше десятка у врага беру. Всем бы так, давно уж изгнали бы бесов из пределов наших, а то и могилы их конями затоптали.

Алексей присматривался к нему. И все больше убеждался, что попутчик получается надежный. Неприятный человек, ночевать с ним под одной крышей, может, и не очень удобно, а вот рядом в бою, в походе, в любой беде — надежно и без опаски.

Буслаев, не сводя глаз с Алексея, все ближе к нему мостился, раз за разом меняя свое место на лавке. И, когда коснулся плечом плеча, судорожно шепнул, боясь отказа:

— Алексей Петрович, можно мне с вами? Обещались.

Алексей повернулся к нему, спросил удивленно:

— А почему нет? Вы, корнет, показали себя смелым бойцом, исправным офицером, достойным доверия.

Буслаев просиял и лихо опорожнил стакан, причмокнув последним глотком.

— Еще стакан, корнет, и придется вам остаться в эскадроне, вместо меня.

Буслаев поморгал, длинно выдохнул и согласно закивал. А у Алексея с Фигнером пошел разговор о деле.

— Первое требование, — говорил Фигнер, набивая трубку, — каждый в вашей партии должен говорить по-французски. И не только в тылу. Как надел чужой мундир, так свой язык враз запамятовал. Офицерам, Щербатой, особый наказ: помнить с первой минуты, что они рядовые, никаких вольностей. Французы до этого щепетильны весьма и внимательны.

Алексей соглашался, он и сам так же думал. Вот только как с Волохом быть? Ведь не отвяжется, одного без себя не отпустит. А по-французски всего два слова знает: «мусью» до «Бонапартий». Последнее слово непременно с прибавлениями уж вообще сугубо русскими. От такого француз с коня падает. И долго не встает.

… Ночь между тем вошла в свою середину, стала близиться к утру. Бравые гусары уже кое-кто улегся на свободной лавке, а кое-кто, без церемоний, на полу. Разговоры стали стихать, превращались в длинные зевки да короткие междометия.

— Скоро светать станет, — сказал Фигнер. — Задержался я из-за вас. Да не сетую. От души желаю, чтобы предприятие ваше как лучше удалось.

— Благодарю, подполковник.

— Ежели какая промашка случится, я вам один адрес назову. Там мои люди. Укроют, помогут. Можно им полностью довериться.

Алексей еще раз убедился, что Давыд хорошо ему подсказал.

— А кто такие?

— Поджигатели и мародеры, чернь.

— Что ж у вас, подполковник, с ними общего?

Фигнер взглянул на него внимательно.

— Общее у нас большое: ненависть к поработителю родины нашей. — И кроме внимания и строгости в его взгляде показалась Алексею глубокая тоска и скорбь.

— Однако не следует ли нам вздремнуть до света? — Фигнер сладко потянулся. Оглядел избу — не то что лечь, ступить некуда. — Пойдемте, поручик, я вас определю.

За его коляской громоздилась крытая фура. Фигнер откинул сзади полог.

— Постойте, засвечу.

Выглянул с огарком свечи.

— Пожалуйте, сударь. Не обессудьте, шелкового белья на постели не имеется.

Алексей забрался в фуру: целый склад хорошего товара. А в углу, с краю, тугая перина с подушкой в изголовье и громадная овчина одеялом.

— Прекрасно! А вы как же?

Фигнер беспечно повертел пальцами у виска.

— Не беспокойтесь. Я в коляске прекрасно отдохну.

Алексей лег, блаженно вытянулся, натянул на себя до подбородка пахучую овчину, закрыл глаза. Но сердце и голова его еще долго, несмотря на легкий хмель, оставались открытыми. И для непростых дум, и для тревожных чувств.


Утром прибыла из команды Фигнера еще одна фура.

Веселый, будто славно выспавшийся, Сашка вытащил Алексея на свет.

— Гляди, князь, — широким жестом указал: — Мой гардероб. Выбирай, что тебе по вкусу. В кирасирские полковники пойдешь? Красиво они одеты — не в бой, а на парад.

— Сколько у тебя кирасирских мундиров?

— С десяток наберется. Да вот кирас того числа нет.

— А каски?

— Тоже не всего хватает. Пошли смотреть.

Фура внутри — как хорошее хозяйство бродячего театра. Не в комках, не в кучах одежда — аккуратно висит на крючьях и гвоздиках. Тут же разложено оружие, посохи, шапки всех видов для всех сословий, сапоги простые, ботфорты, даже лапти.

— А это что? — удивился Алексей на изящные, разве что не шелковые женские туфельки.

— Хочешь примерить? — засмеялся Фигнер. — В ранце одного сержанта сберегались. То ли украл, шельмец, то ли на память о своей Жанночке носил за спиной. — А вот в этом, — он встряхнул монашеское облачение, — я целый отряд на взорванный мост направил. Они там замешкались, а их там уже мои молодцы дожидались. Однако к делу.

Отобрали полную обмундировку для семи человек.

— Не маловато? — засомневался Фигнер. — Хотя там и роты мало будет. Там не числом, там хитростью и умением брать надо.

Взгляд Алексея упал на богатый мундир, ярко расшитый да, по всему видать, ни разу не ношенный.

— А это что за павлиний хвост?

— Да кто же знает! Какой-нибудь маршал для парада в Москве пошил. Но вот не сберег.

— Давай-ка для счета. Я своего Волоха в него обряжу, все равно ведь не отвяжется. А в таком мундире к нему с вопросами не пристанут.

— Забирай. Мне такого добра не жалко. Веришь ли, князь, со всем этим маскарадом по своему простому мундиру скучаю.

Подумалось Алексею с сочувствием, что весь этот театральный маскарад нелегко дается русскому офицеру. Ломать свою природу, влезать в дремучую шкуру мужика, вороватого купца, попа-пьяницы, безропотно и подобострастно переносить дворянину побои и грубые оскорбления от наглого чужеземного капрала — есть большое потрясение для всей души и всего ума.

Да, не прост Сашка-злодей, темна душа его, плотно закрыт в нее вход даже близкому человеку. Восхищаясь его поступками и предприятиями, его легкой смелостью, легкомысленной отвагой, когда он проникает безмятежно в самые штабы противника и беспрепятственно выходит из них с большими ценностями в виде документов и сведений, доставляет их с не меньшей опасностью в главную квартиру — никто не задумывается: а чего это стоит и что за сила движет его на такие подвиги?

…Солнце над лесом поднялось, воздух потеплел. Партия Щербатова была готова к выступлению. Фланкером в ней вольно раскинулся в седле есаул Волох в павлиньем мундире французского маршала.

Вышел на крыльцо бессонный и свежий Давыд с трубочкой в зубах, в белой исподней рубахе, кудрявый и задорный. Осмотрел строй, усмехнулся:

— Доглядайте, ребята, чтоб к своим же в лапы не попасть. Пощады тогда не ждите. Такая у меня реляция. Ну, однако, с Богом. — Перекрестил строй.

Тронулись. Авангардом — отряд Щербатова, арьергардом — купеческий обоз Фигнера.


«Москва! Она, долгожданная, встретила нас не ласково. Едва мы вступили в предместье, как вдруг прямо на мосту нам дорогу заступили какие-то негодяи с убийственными рожами, вооруженные кто ружьями, кто толстыми пиками, кто просто вилами. Они все были пьяны и потому безрассудно отважны. Возглавлял этот сброд старый великан в овчинном полушубке, стянутом кушаком, в овчинной же бесформенной шляпе. Его длинные седые волосы, выбиваясь из-под овчины, развевались на ветру, густая белая борода висела до пояса. Он держал в сильных грубых руках вилу о трех зубьях и напоминал всем своим видом грозного царя морских вод.

Не говоря худого слова, он гордо двинулся на нашего тамбурмажора. Видимо, его парадный позолоченный мундир заставил разбойника принять его за важного генерала или за самого императора. Удар! — вила с тремя блестящими зубьями пошла вперед, но бравый тамбур уклонился и отбил ее своим жезлом. И как я оказался к “Нептуну” в близости, то нанес ему эфесом сабли удар в лицо как кастетом. Разбойник отлетел в сторону, налег спиной на перила и, не удержавшись, рухнул в воды московской реки. Вернувшись, так сказать, в свою стихию. Перегнувшись, я долго смотрел ниже моста по течению. Лишь раз или два мелькнула над водой его овчинная шапка, и он исчез, как я полагал, навсегда.

Мы вошли в Москву в составе кавалерии Мюрата, нашего авангарда. Приблизившись к Кремлю, встретили возмутительное и неожиданное сопротивление. Ворота оказались запахнутыми, и со стен открылась беспорядочная стрельба. Так города не сдают!

Произошла заминка. Доложили императору. Тем временем пытались вести переговоры с глупцами и негодяями. Но они не слушали никаких резонов.

— Выбить ворота пушками! — приказал император. — И выгнать из Кремля все, что там засело.

Впоследствии стало известно, что “засело” в Кремле множество вооруженных людей — большей частью преступников, специально выпущенных из тюрем.

Два пушечных выстрела расчистили нам путь. “Защитники” Кремля удрали через другие ворота. Их не преследовали. Однако, как оказалось, напрасно. В тот же час разбойники заняли большой каменный господский дом и организовали оборону. В доме, видимо, были заготовлены и оружейные и продовольственные припасы. В одном окне была даже замечена небольшая пушка типа корабельного орудия.

Но, странное впечатление… Когда мы гнали эту банду из Кремля, мне показалось, что в их толпе опять появился сброшенный в воду Нептун. И более того — тулуп его был заметно мокрым, а грубые сапоги оставляли на камнях мокрые следы. И еще более того — мне показалось, что этим сбродом командовал офицер. Пожилых лет, в мундире, при шпаге в руке и двух пистолетах за поясом. Седовласый, в треуголке, с отчаянным взором.

Осада здания продолжалась несколько дней, а затем осажденные неожиданно сдались и были уведены каким-то офицером. Видимо, на расстрел или на виселицу.

Несносно: в захваченном городе продолжилось сопротивление. Стало известно, что часть оружия была взята из арсенала; много ружей были не годны, однако штыки при них представляли опасность.

Замечу еще: в то время, как мы, пройдя мост, шагали широкой прекрасной улицей, ничуть не уступавшей европейским, кругом нас не было ни души мирных жителей и не встретилось ни одной женщины, что нас удивило и огорчило. Чему приписать такое полное безлюдье и равнодушие к победителям?»

Из дневника Ж.-О. Гранжье


День разгорался, ясный и по-всему теплый. С тихим шорохом опускалась на землю листва с придорожных берез, скандально трещали в них черно-белые суматошные сороки. Дробная рысь, позвякивание, иногда конский всхрап или короткое ржание. Да постукивали в колеях колеса фигнеровского обоза.

Дорога выбралась в поле, частью сжатое, а большей частью покрытое улегшейся выспевшей рожью.

Выехали на тракт, остановились. Фигнер, выпрыгнув из коляски, размашистым шагом купца подошел к Алексею.

— Сейчас скоро встречи начнутся. Держись строго, с пренебрежением, не чурайся и плетью разговаривать. Ихние офицеры это дело любят, а солдаты привычные. Нахалом будь — ишь, какой вид у тебя важный. Ты небось нынче не князь российский, а барон французский. — Подбодрил, стало быть. И предупредил строго: — Если со мной заминка выйдет, не мешайся, сам с ней справлюсь. — Вернулся в коляску.

Снова тронулись. Тракт был пустынен, шел вначале открытым местом; потом, на обочины начали выбегать березки, да все обильнее; стали мешаться с елками, а вскоре густо и сумрачно выстроились караулом хмурые ели.

Впереди колонны теперь шел купеческий обоз — Алексей все-таки настоял, чтобы при надобности поддержать Фигнера. Сашка, подумав, согласился — своим соблазнительным товаром примет внимание постов и караулов на себя, отвлечет от отряда Щербатова. Замыкал колонну все так же Волох, похоже, дремал в седле. Что ж, донской казак, к седлу привычный. Про них говорят, что и брачную ночь казак с казачкой могут на коне провести.

Алексей несколько раз оборачивался. Волох, чувствуя его взгляд, вскидывал голову и осанился.

«Да не спит он, — подумалось Алексею. — Небось в одиночку пьет да закусывает».

За полдень время перешло. Где-то впереди ударил на колокольне гулкий звон. Ему другой отозвался, калибром поменьше, но позвончей, позадиристей. В ельнике, в темной его глубине, засвистала малая птаха. Ей ворона отозвалась — хрипло и напористо. А уж сорока по всему лесу понесла. Не весточку ли?..

Волох и в самом деле время от времени от дорожной скуки прикладывался к манерке, закусывая сухарем. От хмеля и сытости клонило в дрему. Ой, не спи, казак, на войне! Не обед проспишь, а жизнь свою бедовую…

Волох сильно отстал, начал было понужать коня шпорами (казаку, кстати, непривычными, они нагайкой работают), да тут взметнулось что-то от крайней ели, мелькнуло длинной змеей — и выхватила она казака из седла; грохнулся тот наземь, и свет померк в его хмельных очах…


Впереди Смоленская дорога. И уже отсюда стало видать над ней полосу пыли, поднятую тысячами копыт, колес, солдатскими сапогами. Свернул навстречу разъезд — уланы. Окружили фуры, погарцевали, посмеялись, получили по бутылке вина и ускакали прочь. Алексей вновь обернулся — Волох то отставал, а теперь и вовсе исчез. Не иначе где-то под кустом ночевать решился. Однако на него ничуть не похоже. Сколько, бывало, ни прикладывался, а службу свою не забывал, справлял аккуратно и точно. Алексею стало беспокойно — привык к нему. Даже не столько как к денщику, сколько к боевому товарищу, надежному и самоотверженному. Он и саблю свою на выручку обнажит, он и ложку к каше подсунет. С добрым ломтем хлеба. Не случилось ли с ним чего? Не думал Алексей, что так заботлив станет к простолюдину.

Влиться в поток наступающих после Бородина французских войск было не просто. Будто половодьем широкой реки несло по дороге все, что где-то накопилось и прорвалось. Конные, пешие, орудия на передке, орудия на платформах, фуры с припасами и провиантом, телеги с ранеными, богатые кареты, важные всадники. Брели обочиной и пленные, под ружьями и штыками. Маркитанты, семьями, с клетками живых кур и гусей, со всяким тряпьем, которое не жалко выбросить из своего дома, но без которого не обойтись на чужбине.

Волох очнулся, задыхаясь. Первая мысль была — во рту эскадрон ночевал. Вторая, более ясная — рот его заткнут не то рукавицей, не то несвежей онучью. Поднатужился — выплюнул со всхлипом. Над ним склонилась бородатая голова в кивере козырем назад и сильно красным носом. Волох не растерялся:

— Же ву при, мадам!

— Оклемался, мусью! Крепок, однако. Семка, зови Михайлу толмачить генерала.

Волох приподнял мутную голову, огляделся — сарай с распахнутыми воротами, он лежит на соломе, руки за спиной туго связаны. Вошел Михайла, по виду мещанин. С тонкими усиками, за поясом аж четыре пистолета. На боку длиннющий палаш с колесиком на кончике ножен. Браво проступил к пленному, запутался ногами и рухнул Волоху на грудь.

— Ах, ты… — далее не имеем возможности воспроизвести долгомерную русскую тираду, которой Волох отозвался на падение толмача Михайла.

— Пардон! — Михайла вскочил, пригладил пальцем усики и начал допрос.

По-французски он говорил справно, не многим лучше самого Волоха. Тот слушал, слушал, хмурился, потом сказал:

— Ты бы, дурак, по-русски сказал, я лучше пойму.

— Ого! — бородач поправил кивер. — Какого гуся словили. Славно по-нашему талдычит. Особливо… — Тут он слово в слово повторил обороты и присказки Волоха.

— Ну-ка, братцы, развяжите меня да чарку поднесите. Тогда и поговорим.

Удивились, но развязали, принесли на деревянном блюде чашку с водкой и калач. Волох перекрестился по православному, осушил чарку, отломил полкалача и сунул в рот.

— Вот теперя и поговорим.

Первым в дальний угол улетел от хорошего кулака толмач Михайла, оставив в руке Волоха два из четырех своих пистолетов. Второй удар сверху по киверу получил бородач — присел на корточки, не удержался и откинулся к стене. Кивер ему сел до подбородка.

Волох осмотрел добытые пистолеты, подсыпал свежего пороха на полки. Поморщил лоб в раздумье — куда же это он попал? Мародеры, дезертиры, либо…

Первым очнулся бородач. Кряхтя, стал сдвигать кверху кивер. Поморгал, покрутил головой.

— Ты кто ж будешь?

— Тебе зачем знать? — Волох был сердит.

— Нешто невдомек? Либо тебя в армию представить, либо на гумне заколоть.

Волох поскреб висок кончиком пистолетного ствола.

— Вот и мне невдомек: либо тебе пулю в лоб вкатить, либо барину твоему кляузу послать. Чтоб отодрал тебя на конюшне как ни в жизнь тебя не драли.

Зашевелился в дальнем углу толмач Михайла. Тоже поморгал, тоже головой покрутил, взял в каждую руку по пистолету, взвел курки, нажал собачки. Щелк, щелк… и вся пальба. Осечка за осечкой.

Волох не поленился, подошел, без слов вынул из его рук пистолеты, бросил на солому.

— Кто тут у вас старший? Ты? — ткнул пистолетом в брюхо бородача.

— Староста я. И командир.

— Не знаю, какой ты староста, а командир ты… (Текст не приводится.) Живо вернуть мне коня, саблю, сакву и пистолеты!

— Да ты кто будешь-то? Маршал али генерал?

— Может, буду и генерал, и маршал. Государем только не быть. Да об том не печалюсь. А есть я казацкий есаул славного Войска Донского.

Староста не шибко-то и смутился:

— Оплошали, стало быть, мои воины. Ну, не обессудь — промашка. Все твое вернем. Сей же час.

— И все, что из карманов взято.

— И… милой, что у тебя там было-то, чтобы взять? Два алтына денег да кисет бисерный.

— А трубка?

— Так ее в карманах не было. Когда ваше благородие заарканили, то вы ее во рту держали. Там где-то и упала.

— И никто не подобрал? — недоверчиво уточнил Волох.

Староста замялся.

— Должно быть, Тишка.

— Зови! Кто такой?

— Да пострел малой. Сынок мне.

— Зови! Рано ему трубкой баловаться. А конь мой? Дончак?

— В целости, батюшка. Да ты не гневайся. Кто ж знал, что ты нашего войска. Вот только уж больно это жаль.

— Что жаль? Что с коня меня скинули?

— Нет, батюшка, жаль, что ты не генерал французский. А будь ты им — нам бы награда вышла.

— Тьфу! И ты дурак!

— Как угодно, батюшка. Достояние твое сейчас соберем. По всем дворам сам пройду.

«Достояние» Волоха староста собрал. Но когда привели коня, Волох ахнул. Не то что седла казацкого — уздечки не осталось, веревкой конопляной был взнуздан его дончак.

Волох взорвался пуще зарядного ящика, обнажил до половины сабельный клинок и сказал в крике:

— Сам пойду по дворам! И где седло найду, ни одной головы на плечах не оставлю.

— Не серчай, батюшка! — староста разве что на колени не пал. — Все в сохранности… В моем дому. Мне ведь тоже справа командирская надобна. Тишка! Тащи седло и всяку сбрую. Из анбара тащи, под сеном оно.

— Да прятал-то почто?

— Кто знает… Может, кому и глянулось бы.

— Да у вас что, все ворье в деревне?

— Точно так, батюшка. Коли что плохо положишь, после и не найдешь. Да и то сказать, деревня так и прозывается: Жулябино.

— Давай-ка, братец, все быстро сделай. Мне ведь отряд догонять надобно.

— Да не серчай, коротким путем догонишь, через Черный лес.

— А то мне знать, где этот ваш Черный лес.

— Тишка проводит, он проворный.

Волох уже был в седле — подошел Тишка, годов двенадцати. В тулупчике, схваченном по поясу веревкой, в лаптях, в отцовском, видать, малахае, который все время пытался сползти ему на нос. Тишка вздергивал голову, да заодно вытирал пальцем шмыгающий нос.

— Давай, Тишка, Черным лесом проводи казака на Смоленскую дорогу.

— Давай, сопливый, — поторопил мальца Волох.

Тишка пошел за лошадью.

— Сопливый… Вот те и сопливый, — проворчал староста. — А двух французов насмерть уложил.

— Не бреши.

— Чего брехать — не кобель. Одного саблей, другого с пистолета. — Гордость отцовская в голосе открыто прозвучала.

Вернулся Тишка, ведя за собой разлапистую кобылу, лохматую и гривастую.

— Где ж твоя сабля, молодец? — спросил Волох.

— А вон, под стрехой висит. Глянешь?

— Тащи.

Вот так сабля! Здоровенный заржавленный, в зазубринах, палаш. Наверное, прошлого века.

— Так его рукой и не поднять. Как же ты управился?

— А я двумя руками. Как топором.

— И где ж ты ее такую взял?

— На дороге. Ктой-то обронил, а я подобрал. А пистоль батюшка отобрал — говорит, ему нужнее.

Волох было уж решился свой подарок мальцу сделать, да вовремя углядел толмача Михайлу, что маялся возле ворот сарая, совсем потеряв свой грозный вид.

— Поди сюда, любезный. — Волох наклонился, выдернул из-за кушака его пистолеты и отдал Тишке. — Владей! А ты — чтоб не пикнул!

— Как можно! — торопливо заверил его Михайла. — Только вот справится ли мальчонка?

— Тебе б молчать об этом. Тишка, как заряжать, знаешь?

— Ишо как знаю. Шомпол молотком бью.

— Вот только не шибко. Отдача при выстреле может сильной из-за того выйти. Не сдержишь рукой, выбьет пистолет.

— Ништо! — Тишка улыбнулся во весь белозубый рот. — Я с двух рук.

— Ай, да молодец Тишка! Быть тебе гусаром. Строгий ты малец.

— Как иначе, — снова хлюпнул носом; увлажнились глаза. — Мамку ссильничали. Аленку, нашу старшую, вовсе с собой угнали. Я дюже на них злой.

— Мы все на них злые. Ну, братец, седлай коняку.

А что там седлать? Накинул на хребет рогожку, взобрался. Поехали.

Кобылка, хоть и не видная, но ходкая оказалась. Трюхала себе и трюхала, стуча разбитыми копытами, помахивая хвостом в репьях и соломе, а рысак Волоха только-только за ней поспевал.

Проехали чистым местом, миновали березовый колок, побрызгали, пересекая ручей, и углубились в чернолесье. Дороги здесь не было, Тишка заученно выбирал в осиннике свободные проезды. И узко было, и нагибаться приходилось аж к конским ушам. И спотыкались лошади об древесные корни, об кротовые холмики, и шарахались от Лешего, выскакивавшего из чащи разбитым грозой деревом, обгоревшим пеньком. И ворон над всадниками кружил, хрипло каркая, оберегая свои владения.

— Да мы так ли едем? — спросил с тревогой Волох. Ведь уже смеркалось. Уже холодный месяц посверкивал над лесом.

— Так, так, барин казак, — успокоил Тишка. — Я энту дорогу, как свою избу, помню. Где лавка, где стол, где лохань поганая. Дорога знакомая.

Дорога… Да где ж он ее увидел. И тропочка не вилась меж дерев, и звериный след не казался в сохлой траве. Однако вывел верно. Остановил лошадь, дождался, когда Волох стал рядом, отвел в сторону ветки.

— Вона, она самая. Ишь прут, вот так прут нечестивые.

Через небольшую лужайку виднелась дорога на Москву. Вся занята наступающей армией. Пыли к вечеру, в сырости, меньше стало, а войско не умалилось. Так и шли бесконечной чередой — топали, скакали, пели и ругались.

— Пушек-то, пушек сколь много везут, — беспокоился и сокрушался Тишка. — Неначе Москву бомбить будут.

— А ты бывал на Москве? — Волох приглядывался к обозам и колоннам.

— Да где! Но больно хочется. Ить — Москва, одно слово. Там избы, знаешь какие, навроде как бы три избы дружка на дружку взгромоздить и то мало будет. А церквей-то! Видимо-невидимо. Купола золотые, колокола звонкие.

— Откель знаешь-то? — Волох, кажется, приметил своих.

— Батюшка рассказывал. Да ведь они с матушкой венчались на Москве. — И опять хлюпнул носом.

— Ну, молодец, Тихон, благодарствую тебе за проводы. Скачи домой и бей француза без страха и жалости. И мы от тебя не отстанем.

Волох тронул коня, вылетел на простор и пошел галопом впоперек Смоленской дороге.

Он не ошибся, легкой рысью шел отряд французских кирасир под рукою князя Алексея Щербатова. Повеса в недавних днях стал опытным воином. Завидев Волоха, он зло и коротко встретил его французской фразой: «Живо в строй! В Москве — под арест!»

Волох поравнялся с ним, поскакал рядом.

— Ты где шлялся, сволочь? — сквозь зубы прошипел Алексей.

— В плен взяли, ваше благородие господин поручик.

— Отпустили?

— Как не так! Отбился. Голой рукой.

— Ты, Волох, не только пить, но и врать здоров.

— Благородное слово, Алексей Петрович!

— Не ори! А то опять в плен возьмут.

— Так свои же и взяли. Мужики из этого… как его… А! Воровского села.

— Да что ты несешь? Ты пьян сверх меры?

— Никак нет! Голова еще в себя не пришла, не заработала полной мерой.

Мимо них, рядом с ними проносились всадники, грузно двигались платформы с орудиями, тряслись в телегах раненые. На них особого внимания не уделялось. Порой даже за их счет очищали заторы на дороге.

— Ишь, на Москву спешат. Зимовать там станут. — Волох поправил каску с плюмажем.

— Зимовать, Волох, они в чистом поле станут.

— Добро бы так-то.

— Все, помалкивай. Да сними ты эту корону.

— Отчего же? Вы мне внимание будете оказывать. А что я прикажу, то и сделаете.

Алексею сильно захотелось вытянуть его по спине саблей, не вынимая ее из ножен. Да не по чину, стало быть.

Дорога уплотнялась. Повозки сцеплялись осями, ломали друг другу оглобли, шум стоял пуще пыли — злой, многоязычный. Бренчало и звякало оружие, взвизгивали лошади, стонали раненые. Слышались отчаянные команды, которые, казалось, никто не стремился исполнять.

Отряд Щербатова, как малочисленный и послушный командиру, неуступчиво пробирался вперед, используя любую возможность. То он протягивался в образовавшуюся щель, которая тут же за ним смыкалась, то, минуя дорогу, выскакивал в поле и далеко обходил заторы.

Особенно туго сплотились наступавшие перед мостом через небольшую речку. Никто не хотел уступать, все ломились, нещадно нахлестывая и пришпоривая взмыленных и обозленных лошадей. На мосту скопились, образовалась давка, затрещали перильца. Несколько всадников были сброшены напором толпы в воду вместе с лошадьми.

Алексей выслал вперед Волоха. Тот зорким и опытным глазом выбрал место брода и повел за собой отряд. Такой пример генерала вдохновил солдат — дружно ломанулись в воду. Вмиг чистые воды ее взбаламутились, закипели. Всадники благополучно перебрались на другой берег, но несколько подвод безнадежно застряли колесами в иле. Стали распрягать, выкатывать усилиями солдат, закупорили брод. Следующие за ними, пытаясь обойти стороной, попали на глубокое место. Усилились крики, ржание и визг лошадей. А отряд Щербатова уже скакал по освободившейся значительно дороге, так как неудачная переправа придержала основную массу войска.

Волох, ехавший рядом с Алексеем, зорко вглядывался вдаль. Протянул руку с висевшей на ней нагайкой:

— Москва впереди, ваша светлость. Первопрестольная…


На Москве после сдачи Смоленска стало еще тревожнее. Обыватель суетился в растерянности. Боязливо расспрашивал и своих, домашних, и каждого встречного: «А правду ли говорят, что Наполеон Бонапартий хочет обратить нас в свою веру? А верно ли, что он ставит каждому против сердца клеймо Антихриста? А правда, что французский солдат лицом черен и ест наших малых детей? Да еще и без соли?»

Слухи, знамения, явления, голоса на кладбищах в полночь.

Из Москвы особенно после Бородина стали выезжать. Зажиточное население двинулось к заставам — ярославской, владимирской, рязанской да тульской. Те же, кому терять было нечего, набивали головы свои химерами да пророчествами. Отыскали подходящее в Апокалипсисе: падение Наполеона неизбежно, северная страна одолеет южную. Но лишь тогда будет избавлена Россия от напасти, коли встанет на ее защиту избранник Божий, имя которому Михаил. Оно и кстати пришлось: и Барклай, и Кутузов, и генерал Милорадович, и великий князь — все они Михаилы, выбирай из них кто тебе люб. (Все это, кстати, и мы проходили в смутные времена. Был и у нас надежа-государь, который все надежды наши похоронил и остался в недоброй памяти Михаилом Меченым.)

Но, надо сказать, что и люди не простые, образованные не избежали мистических настроений. Близкий к государю адмирал рассказывал, как наблюдал на пути к Петербургу в ясном небе два знаменательных облака. «Одно имело точное подобие рака с головой, хвостом, лапами и разверстыми клешнями». Другое было похоже обликом на страшного дракона. И они стали сближаться. И как сблизились, то рак своими клешнями оторвал дракону голову, и тот тут же рассеялся без следа. А за ним рассеялся и победивший его рак. Долго, сидя в коляске, размышлял адмирал: кто в эту войну будет рак и кто дракон? И напоследок рассудил так: «рак означал Россию, поелику оба сии слова начинаются с буквы Р». Эта мысль утешала адмирала всю дорогу.

К его весьма глубокомысленным размышлениям можно добавить и следующие. Рак — это Кутузов, Дракон — Бонапарт. Рак все время пятится, пятится, а потом — раз! И загрыз дракона. Правда, сам Михаил Илларионович свою победу пережил немного, растаял спаситель России как облако. Но не бесследно. Остался в благодарной памяти потомков умным, расчетливым и терпеливым полководцем.

Но вернемся в Москву. Граф Ростопчин держал себя странно. Выпускал за своей подписью патриотические и воодушевляющие афишки, кои, по оценке современников, писаны были «наречием деревенских баб и совершенно убивали надежду публики».

Опасаясь мятежа, нашел свой способ, редчайший по глупости, предупредить его — раздать оружие из кремлевского арсенала после молебна, который отслужил престарелый митрополит Платон возле колокольни Ивана Великого. После благословения, при всеобщем на коленях рыдании, Ростопчин обратился к москвичам:

— Как вы скоро покоряетесь воле нашего государя и голосу почтенного святителя, я объявляю вам царскую милость. В доказательство того, что вас не выдадут безоружными неприятелю, он вам позволяет разбирать арсенал: защита будет в ваших руках!

— Много благодарны! — загремело в толпе. — Дай Бог многие лета царю!

— Но вы обязаны, — поспешил граф, — при разборе оружия соблюдать порядок. Входите в Никольские ворота, получайте в руки оружие и выходите в ворота Троицкие.

Тут было не столько расчета, сколько хитрости. Ростопчин не успел принять надлежащих мер и вывезти из города арсенал — некогда было, афишки выпускал. Оставлять его неприятелю — за это можно и головы лишиться. Впрочем, так и так риска особого не было. Большая часть хранившегося в Кремле оружия была неудобна для употребления. Попросту говоря — непригодна. Может, с музейной стороны, с исторической старые кремневые ружья и пистолеты с изъеденными временем стволами, с ослабевшими пружинами курков и полок и были достаточно ценны, но боевое их применение составляло опасность не столько для врага, сколько для самого стрелка. Додумался граф и до того, что выпустил на волю воров и каторжников, дабы составить из них отряды сопротивления и поджигателей. Эта братия довольно широко порезвилась на Москве, не пуще завоевателя. Лавки, магазины, подвалы в богатых домах — вот была их цель и задача. И тут они преуспели. А их вклад в общенародную борьбу чаще всего заключался в том, что, сталкиваясь с французами при разграблении винного погреба, уж тут-то они проявляли чудеса патриотизма. Ни глотка вина супостату! Сами все выпьем.

Из письма Оленьки Алексей мог предположить — если, конечно, отец в Москве, — что он со своим «ополчением», скорее всего, занял их дом на Тверской. Чтобы не допустить в него захватчиков, предохранить от неизбежного разграбления.

Отчий дом… Что может быть ближе и теплее русскому сердцу. Милые воспоминания, первые радости и разочарования, заветные уголки. Дом Щербатовых был по тем временам не велик. В два этажа, за кованой оградой. Небольшой сад, напоминающий загородную усадьбу, каретный сарай, где можно было скрыться со своими тайнами, обидами, да и просто так в глубине старинной кареты с кожаными простеганными подушками, с плотными занавесями, с гербами на дверцах. Крохотная оранжерейка с двумя пальмами, которые никак не хотели расти вверх, несмотря на все старания немца-садовника, а размашисто отвоевывали себе пространство, загораживая проход и оттесняя другие, не столь назойливые, диковинные растения. Здесь тоже были укромные уголки, особенно маленькая скамеечка под пальмой. Здесь маменька сиживала, обидевшись на батюшку, за пяльцами. Здесь прятался с книгой Алексей, здесь Оленька впервые поделилась с ним своей тайной — как ей на детском балу пожал значительно руку молодой корнет.

— Я его вызову! — вспылил пятнадцатилетний брат.

— Помилуй, Лёсик! — Оленька в тревоге прижала руки к груди. — Я вовсе не в обиде на него. Он добр и вежлив. Не надо его убивать — я не переживу.

Так Алексей узнал, что его сестренка уже стоит на пороге своего девичества, загадочного, пугающего, но такого заманчивого.

Здесь же, в оранжерее, почему-то пряталась небольшая корабельная пушка на низком деревянном лафете с маленькими колесиками — память о дяде-адмирале, участнике Бог весть какого морского сражения.

На седьмом году Алексей додумался, что пушка не должна стоять в задумчивости. Ее удел — греметь и поражать! Тут и случай подходящий подоспел: на Рождество ждали гостей. Как же не встретить их праздничным салютом?

В кабинете отца Алексей, соблюдая все меры инкогнито, отсыпал в старую табакерку хорошую горсть черного пороха, а где-то в чулане отхватил от старого валенка порядочный кусок для пыжа. Засыпал в ствол порох, загнал пыж, уплотнил заряд своей игрушечной шпагой. Хорошо еще, недодумал снарядить пушку ядром или крупной дробью. С помощью Оленьки, опять же тайно, выкатил пушку из оранжереи, накрыл ее двумя старыми рогожами и замаскировал снегом.

К обеду перед воротами начали одна за одной останавливаться кареты и сани.

— Папá? — скромно спросил Алексей. — Сегодня такой день! Нельзя ли сделать что-нибудь особенное для гостей?

Петр Алексеевич подкрутил левый непослушный ус, усмехнулся:

— Ну, Алексей, пройдись ради них колесом через весь двор. Панталоны только не оброни.

— Колесом пройтись можно, — рассудительно отвечал мальчик, — однако не совсем прилично будет. Гагарины могут смеяться.

— А тебе зазорно? — с хитрецой спросил отец. — А ну как шлепнешься, задрав ноги? Мари смеяться станет.

Алексей насупился. Он полагал, что его чувства к Мари Гагариной известны только Оленьке.

Вообще же сношения с Гагариными были не просты. Петр Алексеевич не любил это семейство и весь их род. Тоже старинный, он, однако, не вызывал у князя добрых чувств. В сердитую минуту топал ногой на маменьку, пристрастную к ним, и суетливо кричал на нее:

— Щербатовы! В нашем роду были сенаторы, полководцы. От поля Куликова мы сражались во всех войнах за дорогое и несчастное Отечество наше! В нашем роду ученые, историки, писатели! Вот токмо, Ташенька, — это князем язвительно говорилось, — не было в нашем роду ни казнокрадов, ни шутов! — намек на всем известные исторические эпизоды. — И низких поклонников перед Европами не было и никогда не будет!

Правда, Мари для него была исключением, она ему нравилась. Она всем нравилась. Она не могла не нравиться. Петр Алексеевич вполне одобрял увлечение сына и в детстве, и в отрочестве, и в юности. И намечаемый брак его радовал. Хотя породниться с шутами и казнокрадами претило его гордости за свой род и самолюбию за самого себя.

— А вот и они! — Петр Алексеевич, простоволосый, в одном фраке, скользя сапогами по снегу, поспешил к воротам.

— Тогда будет салют! — крикнул ему в спину Алексей.

— Пусть будет, — легкомысленно отмахнулся старый князь, с любезной гримасой подавая руку Анне Андреевне, которую не любил больше других.

Алексей мигом сорвал рогожи с пушки. Верная Оленька, откуда ни возьмись, подала ему зажженный фонарь. Алексей вынул из него свечу и поднес к затравке…

Пушка ахнула! Откатилась, ударив Алексея по ноге. С треском взлетели с крыши голуби. Сорвались и понесли лошади Гагариных. Твердый клок войлока разбил стекло в доме напротив, у купца Еремина.

Анна Андреевна взвизгнула и захотела упасть без чувств. Но ее прервала веселым смехом и плеском ладошек Мари с блестящими глазами.

— Вы будете артиллерийский капитан, Алексей! И погибнете как герой в страшном сражении. Я провожу вас на войну и буду плакать об вас.

Против «плакать об вас» Алексей ничего не смел возразить, но вот погибнуть как герой — это когда-нибудь далеко потом, в глубокой старости.


Следующим днем Петр Алексеевич своей рукой высек сына в кабинете.

— Батюшка, — возмутился Алексей, узнав о предстоящей экзекуции, — вы же сами не раз сказывали, что грехи до семи раз прощаются. А я ведь всего один раз-то и выстрелил.

— От своих слов не отрекаюсь. Давай считать. Поворотись-ка. Панталоны спускай. В кабинет, не спросясь, взошел? — раз! Пороху, не спросясь, отсыпал? — два! Валенок свой деревенский испортил? — три! Пушку кто позволил выкатить? — четыре! — Алексей даже не повизгивал, интересно было, что там папенька еще насчитает. В азарт войдет, так и семь раз по семь наберется. — Оленьку к опасности вовлек? — пять! Гагариных напугал… Впрочем, это в зачет нейдет. А вот лошадей напугал — шесть! Сейчас и ворон с голубями считать начнет. — Ногу ушиб — семь! В расчете.

— Нога моя. Сам ушиб, сам и получил.

— Так я тебя завтра в Манеж полагал взять.

— Зачем в Манеж? — невольно слезы тут же просохли. Сердце замерло. — Папенька, зачем в Манеж?

— А затем, что я тебе к празднику, негодник, по случаю верховую лошадь купил. Завтра выезжать думал. И берейтора выбрал.

— Ах! Папенька! — Алексей, не подтянув штанов, бросился к отцу на шею.

Так их и застала вошедшая княгиня.

— Не знаю, как быть, — с озабоченностью сказала. — Плакать из-за вас или смеяться? Там купец пришел. Денег за стекло требует. Уверяет, что стекла у него бемские.

— Брешет, — спокойно отвечал князь. — Они у него мутные и в разводах. Дай ему полтину, и будет с него. А ты постой, штаны не спеши на место возвращать. Восьмой раз — за стекло. А точнее — за полтину. Нога-то болит?

— Ничуть.

— А повыше? — лукаво усмехнулся князь Петр Алексеевич.

— И того менее!

Все это вспоминалось Алексею, когда он вел свой отряд малыми улицами к своему дому. Улицы были пустынны. Окна во многих домах закрыты ставнями. За ставнями угадывались настороженные, испуганные глаза обывателей. На иных домах, на воротах висели билетики: «Виват освободителям!».

Ехали молча, под четкий стук копыт по булыжной мостовой; чуть позвякивали сбруи, чуть позвякивали ножны сабель, задевая стремена или шпоры. Все в отряде Щербатова говорили по-французски, читали французские романы, любили французские оперы и французских актрис, но все они были русскими, и старая Москва была для них своим большим и общим домом. Отдать ее на поругание было никак невозможно.

Сворачивая к Тверской, вдруг встретили малое препятствие: из-за тумбы какая-то образина выставила допотопную фузею и приготовила ее стрелять. Волох, стремя в стремя рядом с Алексеем, гаркнул на нее чисто русским, понятным каждому выражением и пригрозил нагайкой. Фузея вместе с образиной исчезла.

Впереди послышались ружейные выстрелы. Алексей вскинул понуренную голову — выстрелы как раз возле дома. Пошли резвым скоком, вылетели на Тверскую. Тут же, на углу, топтались, томились привязанные к ограде кони. В доме напротив щербатовского засели конные егеря. Окон они не выставляли, не растворяли, в простоте побили рамы и стекла прикладами ружей, стреляли не дружно, невпопад.

Алексей пришпорил коня, вылетел прямо под огонь, грозно скомандовал:

— Прекратить огонь! Капрал, ко мне!

Вместо капрала выскочил из дома полный и растерянный владелец, в сюртуке, со сбитым набок галстуком, завопил:

— Мусью! Мусью! Кес ке се! Же ву при! Пардон, мадам!

Буслаев выехал вперед, взял купца за воротник и сказал по-русски, ломая слова:

— Не орьи, дурак! Что кочешь? Говорьи русски!

— Ваше благородие! Пардон! Зачем с моего дома стреляешь, мерси? Этот князь, принс по-вашему, он там сидит, не вылезает, а ваши солдаты из моего дома стреляют. А еще французы!

Подбежал заполошенный капрал, вытянулся, отдал честь.

— Огонь прекратить! — Алексей выпрямился в седле. — Убирайтесь вон! Этот дом предназначен для принца Лессенса!

Капрал махнул егерям, крикнул, чтобы прекратили обстрел.

— А как же быть? Дом разбойники захватили!

— А вот я их сейчас живо укорочу. Дорогу, капрал!

— Господин капитан! — капрал попался из служак. — А предписание? Оно есть?

— Вот мое предписание, — Алексей почтительно кивнул, точнее — склонил голову, в сторону Волоха, каменно застывшего в седле. — Не резон вам, капрал, карьеру портить.

Алексей тронул коня, выехал на середину улицы и громко закричал в окно, из которого торчало закопченное жерло адмиральской пушечки:

— Мсье! Предлагаю вам сдаться! Из вашего орудия только валенками стрелять. По воронам и голубям. Да лошадей пугать по праздникам. Вам не будет большого худа, если сдадитесь. До семи раз грехи прощаются. Выходите под мою команду. Можно с оружием. Вперед! А вы, капрал, убирайтесь со своими дураками.

Изумленный капрал прокричал в окна егерям, чтобы выходили и строились. Они и вышли. Каждый в свободной от ружья руке что-нибудь да нес. Кто бронзовый канделябр, кто портрет в золоченой раме, кто вазу из фарфора. Купец бросился было выхватывать свое добро, но капрал на него цыкнул и помахал перед носом шпагой.

А из дома Щербатовых вышел старый князь с перевязанной полотенцем головой, со шпагой в руке. За ним цепочкой потянулись дворовые мужики. И Кирилла среди них, в тулупе, тоже простоволосый, с вилами-тройчаткой в черной могучей руке.

Алексей махнул рукой:

— Станьте в строй! Шпагу в ножны! Вперед, шагом! Капрал! Я сдам пленных и вернусь, а вы поставьте возле дома караул. Охранять!

— Слушаю!

Отряд Алексея взялся конвоировать пленных. Купец заплясал возле князя:

— Попался! Князь! Тебя будут вешать! А я так еще и за ножки тебя подергаю — чтоб наверняка задохнулся в петле.

Волох — он ехал рядом с князем — вынул ногу из стремени и дал купцу знатного пинка под толстый зад. Купец от удара побежал почти на четвереньках, касаясь руками булыжника. А тут еще и Буслаев успел догнать его саблей плашмя — мол, не путайся, русский мужик, под ногами.

Алексей повел свой отряд с «пленными» к Тверской заставе. Шли опять малыми улицами, не торопясь, время от времени подгоняя ополченцев. В условленном месте встретились с отрядом Фигнера. Это был уже не купец, а французский офицер в окружении французских солдат. Объединились, вышли беспрепятственно за заставу, свернули в сторону, остановились в рощице.

Алексей соскочил с коня, обнял отца.

— Что с матушкой, где они?

Отец опять попытался поправить непослушный ус.

— Отправил в Калужское имение. Туда Бонапарта не пустим. Скоро погоним. Вот только дом жалко. Мы там жили, наши предки его строили. Вы там родились. Неужто на поругание оставим?

Подошел бравый Фигнер. Представился. Понял беспокойство старого князя.

— Это легко устроить, — сказал уверенно. — У меня среди офицеров много друзей. Выправим индульгенцию.

— Как так? — спросил князь.

— Очень просто. Вы обязуетесь из своего имения поставлять в армию Наполеона продовольствие и лошадей. В обмен — полная защита имущества и всех прав.

— Что? — левый ус князя стал торчком. — Я? Русский дворянин? Суворовский капрал? Буду поставлять продовольствие врагу и разорителю моего Отечества?

— Не спешите, господин полковник. — Фигнер был улыбчив. Как всегда — и в опасности, и в мирной беседе. — Это будет фикция. Бумага ничего не стоит. Охранная грамота. Военная хитрость.

— Господин подполковник, вы, похоже, человек бывалый и отважный. Бумага — фикция, она ничего не стоит. А моя честь? — тут князь подбоченился и постарался справиться с непослушным усом. — Изгоним супостата, начнем считать раны, нанесенные им нашей России, а я буду опозорен в качестве ее врага? Да враг-то получше будет, чем предатель. Враг — он чужой. А я — русский, дворянин. Нет, это решительно невозможно. Я благодарю вас за искренность в помощи, но лучше пусть погибнет отеческий дом, но не мое доброе имя. Прощайте, я иду воевать.

Алексей и Фигнер переглянулись, скрывая улыбки.

— Батюшка, мы все идем воевать. Никто на вашу… да и на нашу честь не покушается. Если вы в искреннем предложении господина Фигнера видите что-либо, вас угнетающее, оставим это.

— Я разделяю ваши чувства, господин полковник. Я сам лишился в этой войне и дома, и имения, и семьи. — Горько скривились при последнем слове губы. — И ежели бы для их спасения мне предложили низкий поступок, смею вас уверить, я ни на шаг не отступил бы. Но, согласитесь, какие-то меры необходимо принять. Нельзя нашим врагам оказывать удобные условия. Мы не дадим им наши дома для ночлегов, мы не дадим им наших женщин для удовольствия, мы не дадим им ни одной спокойной ночи, ни одного безопасного шага по нашей земле. — Фигнер побледнел, глаза его, напротив, сверкали, будто он давал страшную смертельную клятву.


— Вашу руку! — старый князь шагнул вперед, пожал Фигнеру руку и, не удержавшись, прижал его к груди. Отстранил, глянул в лицо. — Но только…

— У вас нет оснований мне не верить. У нас общий враг. Значит, и силы наши, и чувства — общие. — Фигнер обернулся, пронзительно свистнул, как дворовый мальчишка. — По коням! Рысью — марш!

Вернувшись под руку Давыда, Алексей не оправился от гнетущих тягостью дум. Ладно, если семейство в безопасности, но что там затеяла Мари? Да и Оленьку вовлекла в свою романическую авантюру.

«Что меня гложет? — старался он понять. — Ревность? Или опасения за глупых девиц. Не дай бог, придется им вступаться за этого Жана». На что способны разгневанные мужики, Алексей уже видел, знал и слышал. И, надо полагать, их злоба к неприятелю держалась не только его жестокостью, но и неутоленной злобой к своим угнетателям.

Алексей перечитывал Оленькино письмо, терзался. А за окном тем временем нарастал какой-то спорный шум. И в этом шуме вырастал и надвигался тучей грозный голос старого князя Щербатова. Никак с Давыдом не поладили? Алексей набросил ментик, загасил свечу, чтобы зря не светила, и вышел на крыльцо.

Перед домом стоял нерушимо Давыд, не в крестьянском наряде, а в полковничьем мундире, но все-таки с окладистой бородой. Под которой (или над ней) бродила добрая усмешка. Князь Щербатов грозил ему пальцем и требовал:

— Мы с вами ровня! Оба полковники! Я требую! Даже не по своему чину… Я требую дать под мое начало хотя бы эскадрон.

Давыд заметил Алексея, подмигнул ему и согласился:

— Так и быть тому. Однако, Петр Алексеевич, у меня порожнего эскадрона нет, все с командирами. Мои бравые рубаки командиров берегут. — Хитро блеснул глазами. — Если вот только Алексеев эскадрон… Просите его, отцу не откажет. Будет под вашим началом служить.

Старый князь растерялся. Глаза его забегали, заметались — искал достойный выход.

— Ну, право… не совсем ловко. К тому же у него гусары, а я по ранжиру улан.

— Что другое предложить — и не знаю. — Давыд показал растерянность. — Уланов-то у меня один взвод, под отчаянным командиром.

Петр Алексеевич затоптался на месте, пощипал ус.

— Лешка, пойдешь под мою команду? Или тебе зазорно?

— Отчего же, батюшка? Двадцать лет уже под твоей рукой, послужу еще. Только боюсь — трудно вам будет. Годы ваши…

Вот этого не надо было говорить.

— Годы? Ах ты щенок! Возраст солдата не годами считается, а победами! Полковник! Я иду рядовым гусаром под начало этого молокососа. Дайте мне мундир по росту, всякую справу и доброго коня.


Старый князь прижился в эскадроне. Вспыльчивый, порою вздорный, он полюбился и офицерам, и рядовым своей отвагой, прямотой и неприхотливостью. А главное, что оценили в нем, — забота о солдате. Всюду князь совал свой дворянский нос — даже в котелки и манерки: крута ли каша, крепка ли водка? На биваках показывал своим примером, как вострить саблю, как бережно ходить за конем. Как беречь натруженную седлом задницу. Гусары ждали его у костров. Им нравилось его крепкое, соленое слово, его мудрые солдатские прибаутки, его рассказы о славных суворовских походах. Он умел, не смущая солдат, сидя на барабане, покуривая трубочку, прислушиваться к их разговору — такому домашнему и уютному, будто велся он не в голом поле, посреди войны, а где-то в далеких избах под скрип сверчка и треск лучины:

— Ну-ка, Ванюша, передай хлебушко. И солюшки не пожалей. Хлеб без солюшки ровно конь без седла.

Уважение к хлебу-соли, которых никогда не бывало у них в достатке, забота друг о друге, особенно о молодых, внимание без подобострастия к командиру — все это видел князь как-то по-новому. Будто в давно привычной и много раз читанной книге открывались ему новые страницы. Совсем другими глазами начал старый князь смотреть на этих простых людей, на которых держалось и его благополучие, да и все любимое им отечество.

С Алексеем никаких неладов и недоразумений не было. Старый солдат был верен армейской дисциплине, без которой не бывать не только победам, а и самой армии. К тому же видел, что сын его стал командиром. Правда, когда Алексей пытался чем-то ему помочь в обустройстве на ночлег либо в походе, князь сердился, начинал грозно править ус и кричал шепотом:

— Вы, поручик, справляйте свое дело! А я свое дело не хуже вашего справлю!


В один день Давыдов поручил эскадрону Щербатова сопроводить отставший артиллерийский парк, дал ему в помощь казачью сотню.

Выступили в ночь, к утру, как развиднелось, приняли охрану. Передохнув, отправились в путь.

День занимался трудно, нехотя. Лес вдоль дороги еще дремал, готовясь к долгой зиме. Шли легкой рысью, разбившись на два отряда. Малый шел дозором, оставшиеся арьергардом…


Алексей очнулся от того, что ему стало легко. Что-то прохладное легло на пылающий в горячке лоб. Он открыл глаза. Прямо над ним склонилась Мари. Только не с карими глазами, а с синими. И не со светлыми локонами, а с черной, в руку толщиной, косой, перекинутой на грудь.

Алексей пытался оглядеться. Закопченный сажей потолок. Неошкуренная бревенчатая стена с прядями серого мха в пазах; пляшут по ней отблески огня от топящейся печи. Сквозь затянутое паутиной слюдяное окошко в две ладони величиной немного светится. Возле окна на лавке огромный черный кот жмурит острые зеленые глаза.

Алексей приподнялся на локти — ударила в грудь, вызвала невольный стон острая боль.

— Лежите, лежите, — сказала Мари с косой. — Нельзя вам… Бабка, он очнулся.

И тотчас вместо красивого юного девичьего лица появилось перед ним сморщенное, траченное годами яблоко. Седые пряди обрамляют землистые щеки, нос крючком — к такому же подбородку. Но глаза не Бабы-яги, а доброй и умной старушки.

— Лежи, лежи, барин, — прошепелявила она. Откинула с груди овчину, распахнула разрезанную окровавленную рубаху.

— Подай там, что на столе, — сурово приказала.

Мари, в мутном тумане, появилась с глиняной миской в руке. Бабка сунула в нее крючковатые пальцы, что-то там помяла, ощупывая, достала вялые, видимо, вываренные травы, сунула в беззубый рот, пожевала деснами, сплюнула нажевки в ладонь. Приложила к груди, в самое то место, где остро жгло болью. И стало сразу хорошо. Будто опахал грудь легкий вечерний ветерок с берега речки Сходни, что огибала Братцевскую усадьбу. Алексей закрыл глаза. И провалился в тьму, не потерял сознание, а легко и свободно, глубоко заснул. И, несмотря на глубокий сон, слышал сказанное вполголоса:

— Ладный барин. Ой, смотри, девка. Беда тебе будет с ним. Неровня ты ему.

— Это мне без печали. Лишь бы жил дальше, да посматривать на него хоть одним глазком. Пал он мне на сердце. Ох, как пал!


Потянулись незаметные дни. Жар сменялся ознобом. Боль против сердца то утихала, то вновь вызывала тягучий, необлегчающий стон. Видения… Баба-яга, Мари с венком на голове. Оленька рядом с французом. Маменька, ругающая батюшку, который грозит ей саблей и топает ногами, на которых звенят заржавевшие шпоры. Чернобровая, с толстой косой на высокой груди крепостная девка Параша. И снова — колдунья с добрым и тревожным взглядом. И какая-то неровная, рваная мысль: где я, что со мной? Эта мысль почему-то казалась источником боли. И мнилось Алексею: как будет на это ответ, так и утихнет, навсегда уйдет из тела боль, и снова он будет весел, бодр, силен. Снова в седле, с тяжестью верной сабли в руке. Снова будет рядом пьяница-казак Волох. Снова станет разухабисто бренчать гитарными струнами корнет Буслаев, снова на биваках будут петь гусары грустные песни и плясать веселые пляски. Где вот только все они? Где я? И кто я? Фигнер? Давыдов? А, может, и сам мудрый старик Кутузов?..

Шли дни. В полку уже не ждали вестей от князя Щербатова. Его эскадрон под началом старого князя рыскал по окрестностям. Налетал на обозы французов, беспощадно мстя за своего пропавшего командира. Шарил по избам деревень и сел. Полковник Фигнер по своим связям искал пленного поручика князя Щербатова. Все пусто и пусто. Старик Щербатов, совершенно поседевший, даже спал в седле. Не хотел верить в гибель сына. На том поле, где произошла лихая схватка, он побывал уже не раз и не три. Волох точно указал место, где французский гренадер сбил Алексея страшным ударом пики под самое сердце. Старик долго сидел на земле, понурившись, держа в руке повод загрустившего без хозяина Шермака. Тот время от времени шумно вздыхал и клал ему тяжелую голову на плечо, брался мягкими губами за ухо. Старик вздыхал. Но он был старый вояка. У таких надежда выходит из души только с последним вздохом…

Уже ясными утрами, когда на землю ложился морозец, Алексей открыл глаза. Ясные, не затянутые болью и мутью беспамятства. Приподнялся. Улыбнулся неуверенно подбежавшей к нему Параше.

— Где я?

— У моей бабки, барин. Не тревожься. Рана твоя позади.

Алексей оглядел избу.

— Откуда я здесь?

— Я тебя принесла. Беспамятного.

Алексей сощурился, припоминая…


В тот день его эскадрон сопровождал пушечный парк. С ним, в одной паре, охраняли обоз казаки Платова. Бесшабашные и озорные. Не столько охраняли, сколько искали по округе поживы. И надо было, чтобы встречь колонне выхватились из рощи драгуны противника большим числом. До двух полурот, не менее.

Алексей развернул эскадрон и повел в атаку. Волох скакал рядом, стремя в стремя. Врубились в самую вражью гущу. Засверкали сабли, выбивая искры, стали падать наземь раненые, бешено заржали кони. Волох вертелся поджаренным чертом, не подпуская к командиру французов, перехватывая, отбивая удары сабель и пик. И не заметил в боевом азарте, что сзади насел драгун с длинным палашом, которым раз за разом пытался достать спину или голову бедового казака. Даже полоснул по крупу его коня, и, наконец, подняв коня на дыбы, изготовился обрушить страшный удар — удар, усиленный и весом коня, и тяжестью клинка.

Алексей успел развернуться, поднял на пути вражьей стали свою, отбил палаш и с изумлением увидел, что в руке его остался эфес с коротким зазубренным обломком. Секунда замешательства, и на мощном галопе налетел на него молодой офицер, беспощадно нацелив в грудь тяжелую пику. Алексей, не выдержав удара, упал на землю. Волох бросился к нему, отбиваясь сразу от четырех насевших драгунов. Однако коня его подрубил снизу лежавший возле Алексея француз; конь рухнул, всем телом придавив Волоху левую ногу.

Кто-то подскочил к нему, пытаясь помочь. Кто-то, спешившись, склонился над Алексеем, но тут откуда ни возьмись вылетела сотня казаков. Французы смялись, сгрудились, развернулись и помчались к роще. Их гнали, били и добивали, а после вдруг из рощи ударила картечь. Казаки рассыпались, стали охватывать веером батарею. Изрубили артиллеристов, испортили пушки, взорвали заряды. А когда вернулись на поле боя, Алексея найти не смогли.

Волох хмуро высказывал догадки:

— Захватили поручика или как?

Старый князь возражал:

— Которые захватили? Ишь, удирать взялись. Ищи, есаул. Найдешь — до государя дойду, а Георгия тебе обеспечу.

— Нешто в награде дело, ваша светлость? Алексей вам старший сын, а мне он — младший брат, уж не обессудьте. Коли, не дай бог, в плен попал — выручу. Заместо него к супостату пойду.

Неутешно… Но надежда жива. Кто-то из гусаров заметил перед схваткой среди дерев то ли мужиков из деревни, то ли ихних баб. Прятались за стволами, наблюдали. Может, кто из них и подобрал Алексея. Надо искать…


Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Милая Жози! Спешу уведомить тебя, мой амур, что до сих пор жив и относительно здоров, несмотря на яростное старание мужиков русских и казаков. И до сих пор храню в душе своей твой незабвенный и очаровательный облик. Целую твои руки и все остальное твое, что позволишь отважному драгуну.

Войне не видно конца. Но, к сожалению, все больше за то, что конец этот будет гибелен и бесславен. Мы не знали, на что замахнулись. А теперь не знаем, как выбраться из этой дикой и негостеприимной страны. Нас ненавидят! И есть за что, коли мы берем по праву победителя все, что нам нужно. А нужно нам все! Мы бедствуем. Плохо питаемся, холодно спим, лошади наши получают очень скудно. Так что и не знаю: то ли мы на них, то ли они на нас. Грустно, моя резвая малышка. Посылаю тебе с оказией (наш славный аптекарь вскоре отправляется во Францию за всеми медикаментами — ибо их у нас совершенно не имеется) маленький подарок. Это колечко на цепочке я снял с груди поверженного мною русского офицера. Молодого и красивого врага.

Как это было? Мы со своей ротой охраняли в дремучем лесу застрявшую из-за нехватки лошадей батарею. Случился мимо нас русский конвой под охраной эскадрона гусар. Мы ударили на них. Сшибка была жестока…

Мой противник, замешкавшись, выручая товарища, попал, как жук на булавку, на мою пику. Удар был силен, удар сбил его с лошади. И как схватка несколько сместилась в сторону, я соскочил с коня, чтобы посмотреть, что сталось с офицером, с моим врагом. Жив ли? Не нужна ли ему помощь благородного воина?

Я наклонился над ним. Он был бездыханен. Расстегнув его доломан, я увидел в его груди нанесенную мною рану. Глубокое сожаление охватило меня. Но, милая Жози, на войне как на войне. Не ты — так тебя. Судьба к одним благосклонна, к другим беспощадна.

На шее его висел образок и вместе с ним, на серебряной цепочке, тоненькое колечко. Видимо, знак любви невесты или любовницы. Но как ему оно уже без надобности, я справедливо подумал, что это колечко как раз на один из твоих изящных пальчиков, кои я страстно (но мысленно, к сожалению) целую.

Тут же на груди его, совсем рядом со страшной раной, нашел я записную книгу и перелистал ее. Вовсе не от того, что часто в таких книжках имеют обыкновение хранить ассигнации. Но обнаружил там лишь несколько листов писем на французском языке и засохший листок с дерева клена. Тоже, видимо, памятный знак. Прочесть эти письма я не успел, поскольку из леса вдруг вывалилась толпа мужиков с вилами, и мне оставалось только вскочить на коня и вручить свою судьбу его резвости.

Записная книга осталась там же, на груди его. Я успел забрать только его седельные пистолеты, очень хорошей работы. И что удивительно — не французской, а русской. Оказывается, у них есть тоже мастера. И мастера весьма умелые. А конь его мне не дался.

Как бы то ни было, милая Жози, если я вернусь из этого страшного похода, то вернусь не с пустыми руками. Правда, с опустошенной душой…

Целую тебя всю, вдыхаю волшебный аромат твоей нежной шейки. Твой Жан-Огюст, преданный тебе и преданный судьбою.

Ж.-О. Гранжье».


Алексей набирался сил день ото дня. Порывался вернуться в полк. Параша удерживала его жаркой лаской, бабка — холодной строгостью.

— Слабой ты ишо, солдатик. Коня у тебя нет, а пешим далеко не уйдешь.

Стал выходить из дому, прогуливаться, укреплять слабые, ровно ватные ноги.

Дом бабки-ведуньи стоял одиноко в глухом лесу. Таком глухом, что по ночам слышался поодаль, но невдалеке, тоскливый волчий вой. Избушка неказиста, неошкурена. Крыта тесом, заросшим мхом и дурной травой. По кровле разбежались яркие, в белых крапинах, мухоморы; на коньке весь день сидел молчаливый нахохлившийся ворон в поседелых от старости или мудрых перьях.

— Заместо курицы он у бабки, — смеясь, говорила Параша. — Токо вот яйца не носит.

Иногда черный кот взбирался на крышу и садился рядом с вороном. Они хорошо ладили, друг дружку не обижали. «Колдовское гнездо», — думал Алексей. И не ошибался. Бабка ведала тайные лесные тропы, полезные травки, подкармливала, задабривая, корочкой хлеба лесного хозяина, а тот пособлял ей и обильной ягодой на болотах, и крепенькими как капустные кочерыжки белыми грибами, иной раз подбрасывал в неведомо откуда взявшийся силок крупного зайца, а то и глухаря либо тетерку.

Своего хозяйства у бабки не было; всего огорода — две грядки картошки да лучок с чесночком. Жила лесом, не бедовала.

— Как же я здесь очутился? — спросил ее Алексей.

— Да уж не своей ногой, вестимо. Парашка на себе принесла, в беспамятстве. — Бабка ловко и безболезненно меняла ему повязку на груди, причмокивая беззубым ртом — нравилось, как заживала глубокая рана. — А чо? Девка здоровая. У ей крепкие дети будут. Ты не зевай, солдатик.

Параша краснела, смущалась, но не отворачивалась. Смотрела на него ясными глазами. Алексей при этом забывал сердечную рану, что нанесла ему Мари своими «человеколюбием».

Как-то Параша взяла плетеную кошелку, позвала его в лес по грибы, силу нагуливать — так сказала. Лес был дикий, тропы в нем либо звериные, либо бабкины. Грибов осенних — великое множество. Как собак в мясном ряду, сказала Параша, неустанно наклоняясь и наполняя кошелку.

Алексей пытался ей помогать, но у него не очень ладилось, он к другой охоте привык: на лошади, по полям и перелескам, под заливистый лай гончаков и борзых, под трубный зов егерских рогов. И кстати вспомнилось, как батюшка наставлял: мол, для конника только одна охота есть верный способ достигнуть совершенства в верховой езде. Всякие неожиданности приучают держаться в седле пуще, чем в покойном кресле.

Грибы же Алексей сроду не собирал. И тут, бродя след в след за Парашей, без пользы шарил глазами в траве и палой листве. Заметил малый грибок в задорной крепкой шляпке, прошел мимо.

— Что ж ты, барин, — укорила Параша, — что же не взял-то?

— Так он маленький, — объяснил Алексей. — Что с него пользы?

— Так-то вот нельзя, нехорошо…

— А что так?

— Как вы не знаете, барин? Ежели заметил малый грибок взглядом, обязательно надо его взять — иначе не вырастет. Так-то вот и с девкой. Положил на нее глаз, то и бери разом, свежую. А то зачерствеет да зачахнет.

Намек? Тайное страдание? Желание стать ближе к нему? А что ему крепостная девка? Какое с ней будущее? Однако в сердце теплилась благодарность и за спасение, и за ее беззаветную любовь.

Эти мысли роились, мешались, разлетались и оставалась главная — вернуться в полк. Хуже нет пропасть без вести. И для товарищей, и для родни, а всего хуже — для себя самого.

— Эх, барин, не умеешь ты гриб брать. Тебе бы только саблю да коня.

Алексей полной грудью дышал лесной свежестью, прелью палого листа. И стал вдруг замечать, что к чистым лесным запахам назойливо мешается какая-то тухлая гниль. Параша тоже глубоко выдохнула и поморщилась.

— Что это? — спросил Алексей.

Она безразлично пожала плечами, переложила тяжелую кошелку из руки в руку.

— Француз тухнет. — Чуть повернула голову. — Вон, из-под того дуба тянет. Забрел небось да не выбрался.

— Постой здесь, — зачем-то сказал Алексей и зашагал к дубу.

Запах становился невыносимым, превращаясь в омерзительную вонь… Параша не ошиблась: под дубом, раскинув руки и ноги лежал труп француза кирасира. Алексей старался не вглядываться, но не мог не заметить его обезображенности тлением и диким зверьем.

Вдавливая в себя тошноту, задерживая дыхание, нагнулся, отведя глаза, подобрал уже тронутый ржавью пистолет, обрезал портупею с палашом и патронной сумкой. Вернулся на полянку, к Параше.

— И не брезгливо вам? — морщась, спросила она.

— Мне нельзя без оружия, — просто объяснил он. — Я — офицер. А нынче — война.

В небольшом бочажке отмыл трофеи, сильно вытер пучками травы.

— Разбогател? — неодобрительно встретила его бабка. — Коли найдет сюда дорогу француз, лучше бы тебе без сабли быть. Как мирному человеку. А то ведь к сосне поставят — и все мое леченье даром пройдет. Сколько на тебя извела.

— Зато больше болеть не буду, — мрачно отшутился Алексей.

Он разрядил пистолет, вычистил, снова зарядил, забив шомполом пулю. Палаш его руке был непривычен, ну да это все ж лучше, чем ничего.

— Где вам воевать, барин? — тоже сумрачно спросила Параша. — Давеча в лесу ровно ветром вас качало.

— Это от воздуха, — Алексей примерился к палашу, взмахнул раз-другой — ничего, рука, хоть и не очень послушна, но уже тверда.


Вечером, когда густо засинело небо, Алексей нащипал лучинок, бабка заправила светец, запалила огонек от печки. Села поближе к свету, стала разбирать на лавке пучки сушеных трав, перевязывать их ниточками, затейными узелками. Что-то шептала, нюхала, трясла головой. Параша, с котом на коленях, сидела возле оконца, считала на небе звезды.

Было тихо и снаружи и снутри, лес засыпал; где-то в углу скрипела мышь и недовольно попискивала.

Алексей вдруг уловил далекий, но быстро нарастающий конский скок. Бабка вскинула голову, прислушиваясь. Выдернула из светца лучины, сунула их в лохань, загасила. Алексей прикрыл пистолет рядном.

Но было уже поздно. За окном перетоптывался осаженный конь, раздался стук — сперва в оконницу, потом в дверь.

— Хозяева! — молодой свежий голос. — Живы?

— А ты кто такой, — спросила бабка через дверь.

— Путник. Дорогу на Горюново потерял.

— Ну, взойди. — Бабка сдвинула дубовый засов.

Вошел, наклоняясь в двери, тоненький, безусый и краснощекий улан с Георгием на груди, поздоровался, сел к столу, устало вытянув ноги.

— Молочка бы испить, — попросил.

— Было б молочко, — ответила старуха, — коли была бы коровка. Водицы испей. — Подала ковшик.

Улан высыпал из ташки на стол конфеты, баранки и сахар:

— Угощайтесь, хозяева.

Пил холодную воду глоточками, причмокивая конфету, поглядывая со вниманием на Алексея.

— Прошу простить, не вы ли князь Щербатов?

— К вашим услугам. С кем имею честь?

— Литовского полка корнет Александров. С донесением… Да вот заплутал… А вас уже отыскать не надеются. Батюшка ваш только со взводом рыщет. Вы сильно ранены были? — спросил с участием.

— Да. Вот спасибо бабушка выходила.

Параша, грызя баранку, не сводила с корнета внимательных глаз, чуть заметно улыбаясь.

— Я рад, что вы нашлись. Не будучи вам знакомым, много о вас слышал от товарищей. Особливо — от есаула Волоха.

Алексей промолчал.

— Доставлю донесение и вернусь за вами с заводным конем, — пообещал корнет, вставая. — Надо бы только дорожку на Горюново знать.

— Ночью не найдешь, собьешься, — сказала бабка. — Утром, чем свет, провожу.

— Да что уж там, — встряла Параша. — Я и сейчас провожу. Путь простой, не потеряется.

Странно, подумалось Алексею, добрая Параша торопится выпроводить из дома усталого путника, в ночь.

— Ну, иди, солдатик, сполняй свое дело, — согласилась бабка.

— Ждите, господин поручик, завтра к полудню.

Они вышли, и вскоре стих вдали мягкий топот копыт по лесной тропе.

— Что ж ты, Параша, — укорил ее Алексей, когда она вернулась, — так неласкова с офицером.

Параша прыснула в кулак:

— Кабы офицер! А то ведь — девка, переодевшись. — Наморщила лоб, раздумывая. — А, может, и баба. Да нет… кажись, под мужиком не была.

— Ты в своем уме? — не выдержал Алексей. — Какая девка? Какая баба?

— А то не видать! Я ее сразу распознала.

— Что ты там распознала?

— Румяная, голос звонкий. В поясе тонка, а в заду кругленька.

— Да много ли среди молодых мужчин таких-то? Тоненьких и кругленьких?

— Конфеты с собой возит. — Упрямилась Параша. — А сидела как?

— Как сидела?

— А так: коленки сжавши, по-бабьи. Ведь если офицер настоящий, то развалится, ноги раскорячит, а меж колен саблю ставит.

Алексей усмехнулся, но задумался. Вспомнил: бродил такой слушок, будто то ли среди гусар, то ли в уланах служит боевая девка. И вроде бы с Георгием за отвагу в бою.

А Параша его насмешила. Заревновала. Не хотела, чтобы в доме ночью еще одна девка была. Смешно и глупо…

Наутро Алексей собрался. Ну, это смешно сказать: ему, как нищему, только подпоясаться. Доломан его, залитый кровью, давно был Парашей вымыт и зашит красным лоскутком в виде сердечка; нашелся и кушак, за который вполне пристало заложить пистолет. Ну а палаш — что ж, можно при нужде и в руке донести.

Бабка в который раз осмотрела его зажившую рану, улыбнулась довольная, растянув вовсю беззубый рот.

— Ишо маненько поболит, а дале — токмо к непогоде мозжить станет. Но не опасайся — сто лет проживешь. Если в войну уцелеешь.

— Уцелеет, — уверенно сказала Параша. — Я за него молиться стану. И в церкви, и в дому. И во всякий час.

Алексей был искренне тронут.

— Не знаю, чем вас и отдарить-то. Ничего у меня не осталось. Да и было-то немного. У гусара всего серебра, что на нем, галунами, а в карманах оно не звенит. Так что получается — жизнь вы мне спасли, а благодарить вас нечем.

Бабка обнажила в улыбке пустые розовые десны.

— Ну, девку найдешь, чем порадовать. А что до меня… Сколько бы ты, солдатик, серебра мне подарил в меру жизни своей? В какое золото ты ее ценишь? То-то, не смущайся, ты ишо молод. Много тебе еще понять нужно. Мы тебе жизнь вернули, а ты наши жизни обороняй. Бездолит нас супостат нездешний. Парашку вон осиротили. Столько беды нанесли. Вот тебе и плата за спасенье. Бей его, сколько сможешь. Бога не бойся, он за нас стоит.

Алексей согласно кивал, а про себя думал: никогда он не забудет добра, ласки и участия, что сполна получил он от простых — проще не бывает — русских людей.


Похлебав бабкиного варева, Алексей прилег на лавку — все-таки слаб еще был, не набрал полную молодую силу. Задремал. Легкий сон вернул его в далекие годы… Густой вечер, в детской — сумрак, чуть теплится лампадка под образами. Нянька тихонько напевает ему колыбельную. И даже во сне Алексей дивится ее странным словам и незнакомому напеву.

… На море, на кияне,

На острове Буяне…

Туча в тучу ударит

Гром великий грянет…

Алексей очнулся. Параша сидела рядом, держа его руку, смотрела с большим вниманием на бабку, которая топталась возле печи, оборачивалась, кланялась, бормотала.

— Что с ней? — испуганно шепнул Алексей.

— Тихо лежи… Заговор творит…

— Какой еще заговор? — Алексей приподнял голову.

— От ружья и от ножа… Читают его, когда родной человек на войну идет.


… Дождь пойдет,

В ружье порох зальет,

Нож заржавеет…

Как от кочета нет яйца,

Так и у ружья нет стрельца…

Оборони раба Божиего Алексея,

Был бы цел и невредим,

Не убит, не поранен…

Отдан ключ под камень горюч…

Бабка повернулась, три раза дунула в печь, трижды сплюнула через плечо. Взяла со стола узелок с хлебушком и хлопнула дверью.

— Куда это она? — все больше дивился Алексей.

— Лесному хозяину дар понесла. Будет просить, чтобы укрыл тебя при нужде от неприятеля. А ты не смейся, Лёсик.

Алексей вздрогнул.

— Как ты меня назвала? И откуда взяла? Я бредил?

Параша улыбнулась:

— А вот угадала. Ты, барин, хоть и офицер, а ласковый. Прямо по своему имени.

Она встала, достала из-за образа Богоматери сверточек из алого лоскута, видать, из того же, что заплатку ему на мундир против сердца клала. Положила перед ним на стол.

— Вот… Лёсик, подобрала возле тебя, когда ты в поле убитый лежал.

Алексей развернул тряпочку — его записная книжка. С письмами Оленьки и Мари, с кленовым сухим листом. Ничего в голову не пришло, как спросить:

— Ты что, Параша, по-французски читаешь?

— Куда там. Грамоте едва знаю. А имя твое разобрала — оно по-нашему написано. Я и додумала, что твоя эта книжица, подобрала на память. А потом еще раз тебе в лицо глянула попрощаться, а ты глаза открыл… И простонал жалобно… Ровно больное дитё спросонок.

Алексею захотелось поцеловать ей руки.

— От любушки письма-то? Я, чай, красивая? В белом платье?

— От сестры, — легко солгал Алексей. Однако не получилось.

— Можа, и от сестры… Только рука-то разная.

— Ты умная, Параша. — Алексею тяжело было это говорить. — Ты должна понимать…

— А я и понимаю, — не дождалась окончательного слова, — понимаю, что дорожки у нас разные. Ты — барин, я — холопка. Как же иначе. Только вот сердце ума не слушает… Постой. — Параша приникла к окну. — Бабка так шумно не ходит. Слышишь?

Да, какой-то шум, голоса. Кажется, лошадиное ржание.

— Это за тобой, Лёсик, приехали. Стало быть, прощевайте, барин. Когда еще свидимся…

— Постой, — Алексей прислушался, уловил чужой говор. — Постой, не за мной едут. Не мои люди.

Параша быстро сообразила. Растворила дверцу в каморку за печью.

— Схоронись. Тихо сиди. Ровно мышка перед кошкой.

— Не пристало русскому офицеру от врага за печкой хорониться.

— Ишо повоюешь! Иди! Сама их встречу.

Почему Алексей ее послушался? Никто не скажет. Да вот не зря.

Говор, тележный скрип стали большим шумом, прямо под окном. Дверь распахнулась. Вошел гренадер — усатый, под потолок ростом. Глянул туда-сюда. Подошел к столу, сильно топая тяжелыми сапогами, сунул грязную руку в чугунок, вытащил вареную картофелину, засунул в рот, зажевал — заходили под носом усы.

Еще огляделся — нет ли какой поживы? Сказал: «О!», разглядев Парашу, шагнул к ней, грубо облапил, потянул к лавке. Но, Жан, это тебе не субтильные парижанки. Двинула локтем в похотливо осклабившуюся пасть, оттолкнула:

— Ах ты, гамно! — схватила от печи ухват и припечатала француза к стене, охватив рогачем шею.

Француз забился, как таракан под вилкой, вытянул неверной рукой палаш из ножен, стал махать, пытаясь достать Парашу, но черенок ухвата был длинен и прочен.

Алексей вылетел из каморки, вскинул пистолет и влепил из него пулю точно в лоб французу. Тот громоздко рухнул на пол, ноги его задергались. А в дверь уже вломился другой. Алексей, не мешкая, хватил его в висок пистолетной рукояткой, свалил под ноги. Выхватил из-под рядна палаш, выскочил на крыльцо, таща за собой Парашу.

На него бросились сразу трое — обтрепанные, обросшие, с худыми лицами и голодными глазами — дезертиры, самые опасные в схватке мерзавцы. Алексей рубился с ними, едва успевая отбивать чужие клинки непривычным к руке оружием, сзади его прикрывала Параша с ухватом.

— Беги! — крикнул Алексей. — Беги в лес! Я их придержу! Беги!

— Как не так! — Параша точно — будто чугун в печку метила — влепила рогачом в особо наседавшего разбойника. Тот отшатнулся, осел, едва шевеля разбитым ртом.

— Беги, Параша! — Алексей знакомым приемом выбил у одного саблю, а другого ударил в лицо медным эфесом палаша.

Из телеги, крытой красивым, в прожженных дырках, ковром, выскочили еще двое, с ружьями, взводя на бегу курки, выставив блестящие жала штыков.

От первого выстрела Алексей успел пригнуться, пуля ударила в дверь; у второго стрелка случилась осечка — Алексей отбил штык и вогнал лезвие палаша дезертиру в живот. Успел обернуться и отбить сабельный удар…

Работать палашом было трудно. Тяжел. Не повертишь кистью, гибко кидая клинок навстречу клинку. Палаш хорош, когда тяжело роняешь его сверху, с коня, да под его скок. Чужая сабля уже дважды задела его. Правую руку, повыше локтя, и немного левый бок.

Алексею казалось, что сшибка идет уже не первый день — устала рука, встречая и отбивая удары, устали глаза ловить хищный блеск стальных клинков, тяжко билось еще не окрепшее сердце.

— Все, барин Лёсик, — выдохнула Параша, отбрасывая обрубленный черенок ухвата. — Прощай, люба моя…

— А вот черта им! — в азарте крикнул Алексей. И тут же услышал в глубине леса знакомый дробный стук — скакали наверняка его бедовые гусары. А впереди — либо Буслай, либо Волох. А может, и рядом оба — стремя в стремя.


Мародеры живо покидались в телегу и помчались прочь. Вылетевший на поляну взвод мгновенно разделился. Одни кинулись вдогон французам, другие, впереди которых яростно скакал на Шермаке седовласый князь Щербатов и матерился, вовсю разиня рот, как крепостной сапожник, подлетели к избе. Гусары попадали с коней спелыми яблоками под злым осенним ветром.

— Этих чем же бить? — спросила растерянно Параша с деревянным обрубком в руках.

Алексей рассмеялся, воткнул палаш в источенное крыльцо, обнял ее, как боевого друга:

— Этих, Параша, не бить — их хлебом-солью встречать.

Отец подбежал, спотыкаясь от волнения, прижал Алексея к груди, глянул на Парашу.

— Ну и войско у тебя. Ну и девку ты приглядел. Как звать тебя, красавица? Дай поцелую.

— Я тебя, барин, тоже поцелую. — Параша перекинула обрубок из руки в руку. — А звать Парашей.

— Как? — изумился старый князь. — Сколько же вас на светлой Руси? Ну, Алексей, у нас с тобой это, видать, фамильное: крепостных девок ласкать и звать их всех Парашками. Буслай, видал такую красавицу?

— Видать-то видал, — Буслаев, румяный от бешеной скачки, подошел ближе, — но не целовал.

— Ты поосторожнее с ней, — предупредил его Алексей. — Она тут двух французов уложила. Тоже поцеловать мерялись.

Подлетел со своими Волох, спрыгнул с коня, маханул рукавом по окровавленному клинку, кинул саблю в ножны, подошел к Алексею. По всему видно — хотел его обнять, да не решался. Алексей сам шагнул к нему. Положил руку на плечо, просто спросил:

— Скучно без меня было?

— Не так чтобы особенно. — Волох виновато потупился. — Кашу хорошую варили, на сале. Да что в ней? В брюхо набьешь, а в сердце ничего не упало. Вина, ваше благородие, мало доставалось. А вот сейчас порубил эту сволочь в мелкую капусту, от всей души. А у них в телеге ну ни на капельку, чтобы поесть, одни бутылки. И два бочонка.

— Огорчился? — Алексей опять приобнял его одной рукой, он был ему рад. Как свету в окошке родного дома после долгого пути. — Плюнь и забудь.

— Я их забуду, когда на моей земле одни кости их останутся. Белые, обглоданные.

— Ты их не любишь?

— Ваше благородие, господин Алексей Петрович, как их любить? Они ить меня всего под корень срубили. И церква наши поганят, и девок малых сильничают. Кто их звал? Что им тут надобно? Я за вас-то сердцем маялся потому, что мы с вами против них…

Алексей отвернулся. Волох окровавленным рукавом отер слезу с грязной, заветренной щеки.

Подошел Буслаев, похлопывая плеткой по сапогу.

— Поручик, надо уходить, пора.

— Почему думаешь?

— Французы сами своих мародеров ловят. Могут нагрянуть.

— По коням! — прокричал отец с крыльца. В одной руке длинная шпага, другая рука занята отбивавшейся от нее Парашей. — Поручику — коня!

Волох скакнул в сторону, пробежался и подвел Алексею Шермака. Тот покивал головой, ударил ногой в землю, оскалился желтыми зубами в улыбке. Алексей прижался щекой к его морде, ощутил тепло и уютный запах.

— Лёсик! — метнулась от крыльца Параша.

— Сабли вон! — старик Щербатов уже крутил на месте своего коня, вертел блестящий клинок над головой. — Сабли к атаке!

Старый воин не ошибся — от поля, от дороги, развернуто к атаке, мчался отряд коников. Шли лавой, над головами сабли, вспыхивают и разносятся дымки из пистолетных стволов.

Алексей махнул рукой Параше, вскочил на обрадованного Шермака и помчался встречь противнику.

Стало шумно. Выстрелы, конский топот и ржание. Шермак нес Алексея в бой впереди отряда. Алексей приник к его шее, ощущая трепет расчесанной гривы, слушая сердцем конский храп, будто рычание жестокого зверя, что гонит алчно беззащитную добычу. Все забыто. Остался только необъяснимый азарт схватки. Кто, за что, да чем? Эти вопросы в бою совершенно лишние. Главное — кто кого. Ты или тебя…

Алексей щурился от бешеного встречного ветра, острым глазом выбирал первого для схватки. И все осталось сзади. Все двадцать лет. И впервые вдруг мелькнула в голове мысль: война — это бой. Но война — это полное одиночество. Ты идешь в атаку, рядом твои боевые товарищи. Где это все? Где твой отец со своей бесполезной в конной сшибке длинной шпагой? Где твоя матушка, взбалмошная, вся в легких мыслях — подольше сберечь красоту и молодость; веселая, добрая? Где воздушная Оленька, которая еще ничего не знает, но хочет знать слишком многое для своих лет? Где Мари, предавшая свою первую любовь и что-то еще, гораздо более ценное? Где Буслаев, азартно разинувший рот в неведомом крике, скачущий слева? Где Волох, почти касаясь стремени, зорко выбиравший опасного для Алексея противника? Их никого нет. Война — это бой, это боль раны, это потеря самых близких. Но это еще и одиночество. Каждый скачет навстречу своей судьбе. Бой общий, а смерть в бою у каждого своя. Один ее встречает, один перед ней падет навсегда.

И где сам Алексей? Неужели впереди отряда? А может, уже лежит в чистом поле, и верный конь склонил над ним голову, трогает теплыми губами холодеющий лоб. Вставай хозяин, хочет сказать он. Посмотри, какое ясное небо, какая вкусная роса на холодной мягкой траве. Как стрекочут вечные кузнечики и заливаются над нами беззаботные птахи.

Но сколько можно, забыв себя и всех на свете, мчаться навстречу неизбежной судьбе, встречь неизбежному концу?.. Всю жизнь, до последнего мгновенья. А когда оно придет — Бог весть…

А пока что Алексей, слившись в бешеной скачке со своим другом, летел, забыв обо всем, что ему дорого и что ему горько.

Навстречу ему, тоже выбрав его, мчался молодой француз, вытянув вперед руку с длинноствольным пистолетом. Алексей нес палаш, не поднимая, возле стремени, рассчитывая взметнуть в последний миг.

И миг настал. Француз выстрелил. За этот последний миг Шермак резко поднялся на дыбы и принял пулю в себя, заслонив от нее хозяина. Пал на всем скаку. Алексей перелетел через голову, вскочил, выронив палаш. Встал безоружный. Но Шермак, падая, довел дело до конца — конь француза споткнулся об него и тоже рухнул наземь. Француз упал удачно, сразу оказался на ногах и пошел навстречу. Алексей сделал шаг назад и услышал:

— Держи, князь!

Догоняя его, Буслаев бросил вперед свою саблю, она молнией сверкнула и точно легла рукоятью Алексею в ладонь. Не взмахивая, а продолжая ее полет, он обрушил клинок на каску француза. Клинок соскользнул. Француз вскрикнул, сорвал с шеи шарф и прижал его к тому месту, где только что было у него ухо. Поднял свободную руку и закричал по-русски: «Плен! Плен!».

Буслаев налетел на него, вырвал из руки пистолет, выдернув ногу из стремени, дал пинка.

— Волох! Возьми его!

Бой между тем затихал. Французов рассеяли и отогнали. Эскадрон, в походном строю, легкой рысью отправился в полк. Впереди гнали нескольких пленных, в том числе и безухого драгуна.

В селе их радостно встретил Давыдов, раскинул руки, увидав Алексея:

— Щербатой! Живой! Да ты не ранен ли?

— Сейчас слегка, а до того сильно.

— А что не весел? Зайди в избу! Вина, бродяги! Доктор! Посмотри-ка моего воина. Нежданно-негаданно воскресшего. Долго будет жить. Еще лучше воевать станет. Да вина же, черти усатые! Полковник, полную чару за сына!

Доктор Винер, седоусый немец, уложил Алексея на лавку и прежде всего осмотрел глубокую рану на груди, причмокивая в удовлетворении:

— Знатно! Знатно дырка заделана. Это кто же тебя, князь, пестовал?

— Старуха лесная. Ведьма.

— Оно и видно. На собаке так не заживает. Так, князь, а здесь у нас что?

Раненую руку он промыл и перевязал. Бок был просто оцарапан.

— До свадьбы заживет, как говаривала моя бабушка. Гроссмуттер.

— Да что ты не весел, Щербатой? — У Давыда сверкали довольством глаза — князь был мил ему своей отвагой.

— Он с милушкой расстался, — усмехнулся отец, со стуком поставив кружку на стол. — Ох, и ядрена девка! Зимнее яблочко!

— Шермак мой погиб, — сказал Алексей. — В свою грудь мою пулю принял.

— Да не горюй, князь. — Давыд протянул ему стакан. — Я за эту кампанию уже трех коней сменил. Дам тебе другого, есть у меня в заводе — горячий, крутой.

— Шермака не заменить.

— Да… — Давыдов вздохнул. — Гусару на войне добрый конь — и добрый брат, и боевой товарищ.

Старый князь покривился лицом, стал по сумрачной привычке править непослушный ус.

— Я ведь его еще стригунком выделил. Что ж теперь… — Тяжко вздохнул. — Война, Алексей, никого не жалеет.

Алексей взял стакан.

— Давыд… Этой бабке, что меня выходила, свечей бы, что ли, послать — что ж при лучине-то бедовать.

— Верно. — Старик Щербатов покрутил ус. — А Парашке — пряников да что-нито нарядное. Бусы там…

— Она меня с поля вынесла. Бусы… Дорого ты, батюшка, сына своего оценил.

— Ну-ну! — Щербатов подбоченился. — Отцу указывать? Полковнику?

Давыд расхохотался, блестя крепкими зубами.

У Алексея от вина немного зашумело и закружило в голове — отвычка сказалась да и слабость еще не совсем за воротами скрылась. Давыдов это заметил.

— Буслай, забирай поручика в свою избу. Она у тебя почище других будет. Отдохнуть ему надо.

В избе, где квартировал Буслаев, уже толково суетился Волох. Застелил лавку тулупом, покрыл его чистой попоной, что-то мягкое свернул в изголовье.

Алексей сел, расстегнулся, стал стягивать сапоги.

— Послушай, Буслаев, вот этот улан… Александров, кажется… Что про него скажешь?

— Да что сказать? — Буслаев сел рядом, хитро улыбнулся. Он в отряде всезнайка был. — Повеса. Но боец с отвагой. Рука, правда, слаба для рубки. Однако храбр до сумасбродства. Ходит в атаку с чужими эскадронами, что не должно делать. Бросается на выручку, когда его не просят. Рыдает над раненым конем. Вина не пьет, в карты не играет. Краснеет при каждом остром слове… Да что тебе интересно-то? — Буслаев явно ждал главного вопроса. — Что еще сказать? Любит бродить в одиночку в поле, коня купает и сам купается всякий раз далеко в стороне…

Алексей с наслаждением лег, вытянулся, кинул руки за голову.

— Да вот… какая-то догадка в голове беспокоит.

— Ну-ну. Ты смелее.

— Да не девица ли этот Александров? — брякнул Алексей, смутясь.

Буслаев захохотал, зашлепал ладонями по коленям.

— Не девица ли? — того не скажу, не знаю. А что не мужчина — уж точно!

— Да как же может такое быть?

— Да вот так. Сам государь, говорят, дозволил. И свое имя ей в фамилию дал. Из своей руки Георгия вручил.

— Может ли такое быть? Женщина на войне!

— Да и война не простая. А Парашу свою вспомни. Что с тобой плечом к плечу на крыльце рубилась. К тому добавлю: здесь вот село есть, запамятовал как называется… Старостиха одна, Василиса, кажется, отряд собрала, француза колотит без пощады.

— Так то простые крестьянки. А этот… эта Александров… Поди дворянка?

— Баба, — буркнул из своего угла Волох, — она в любом звании баба и есть. А уж коли ее что за сердце взяло, пошибче иного мужика бушует.

— А ты, князь, как догадался? Ножка маленькая, румянец?

— Да это не я, — усмехнулся Алексей. — Параша угадала. Да и выпроводила в ночь.

— Взревновала? — усмехнулся и Волох. — Не схотела, стало быть, делиться? А ты, Алексей Петрович, улану глянулся. Примчался в село, давай кричать и ногами топать. «Какие, — кричит, — вы товарищи, если ваш командир в лесу погибает!» Кричит: «Там мародеры-шаромыжники бродят. Меня два раза обстреляли! Кто со мной на выручку князя?» И саблей машет. Ну, перед нашим Давыдом не больно-то помашешь. Улана приструнил, а нас послал как раз в самое время.

Алексей сладко потянулся. Приятное чувство овладело им. Будто вернулся в родной отчий дом. Да где он, этот отчий дом? Кто в нем сейчас хозяином?

— А что за шаромыжники такие? — сквозь наступавшую дрему спросил Алексей.

— Мужики французов так прозвали, — объяснил Буслаев. — Мародеров. Они, как в лапы партизанам попадут, так тут же заискивают: «Мол, шер ами, шер ами, дорогой друг». Отсюда и шаромыжники.

В избе захолодало.

— Зима скоро, — задумчиво проговорил Волох. — Достанет она шаромыжников… Истопить, что ли? У меня там, в сенцах, соломка припасена.

— А больше ничего у тебя не припасено? — спросил Буслаев с надеждой.

— Так вы, ваше благородие, вон князя попытайте, — кивнул в сторону Алексея. — Лексей Петрович, ить я ваш погребец в целости сберег.

— Ну? — удивился Алексей, привставая. — И ни глотка не тронул?

— Как можно? — искренне обиделся Волох. — Без спросу Волох чужого и на щепотку не тронет. Но вот ежели со спросом… — И он выразительно шмыгнул носом. — Принесть? Так я мигом. Только печь растоплю. Холодная водка в тепле куда как лучше идет. У меня и картошечка вареная припасена. И курятины немножко. Да, кажись, и огурчик соленый гдей-то затерялся…

— Так что ж ты топчешься? — взревел Буслаев. — А ну — галопом марш-марш!

Зашумела в печи солома, загудело в трубе, звякнули серебряные стаканчики, стукнул в дверь полковник Щербатов, веселый, с красным носом.

— Ишь! А называется сын! Стол накрыт, а родной отец в обозе, на соломе ночует.

— Как раз за тобой послать Волоха хотел.

— Так и есть, господин полковник, — подтвердил Волох. — Их благородие собирался…

— Долго собирался, — буркнул полковник, утверждаясь за столом.

— От наших что-нибудь есть, батюшка? Как они?

Полковник помрачнел, пробурчал неразборчиво что-то про вздорных баб.

— В Калужском имении. Доехали споро. Самоваров и пуховиков дорогой не растеряли. Равно как и французских романов.

— Матушка здорова?

— Была здорова, как в ополченье меня провожала. Ругалась — поди как! Любому кучеру впору. — Отец отвел глаза, ожидая неприятного вопроса.

— Оленька? Резва?

— Чрез меру. Девице девятнадцатый пошел, а все скачет козой. Да с Машкой Гагариной все шу-шу да шу-шу. Так бы пугнул обеих! — Батюшка был почему-то непритворно зол. — Я этих Гагариных за стол сажал ради тебя только. Но, Алексей, не пара она тебе. Манерна, неискренна. В глаза смотрит, а у самой в глазах пусто. Неприступно. То водичка мутная, то льдинки острые.

— Батюшка, об этом разговор у нас с тобой не получится.

— Ишь ты! Я в этих делах поболе твоего знаю. — Отец явно недоговаривал, что знал. — Есаул Волох!

Волох с готовностью стукнул каблуками, любил старого князя. Как пьяница собутыльника.

— Слушаю, ваше сиятельство! Готов сполнять.

— Палатку мою знаешь? — Батюшка избегал стоять в избах, брезговал. С первой же оказией обзавелся палаткой.

— Как не знать?

— Небось уж шарил в ней?

— Как можно? Да и что там, простите, ваше превосходительство, у вас особенного нашаришь? Пара сапог, да и те дырявые.

— Алексей! Он у тебя дерзок.

— Не надо было, батюшка, — усмехнулся Алексей, — чаркой с ним делиться.

— Ты его поучи.

— Непременно.

— Так что стоишь, болван? — Отец опять взялся за Волоха. — Под койкой сундучок видал? Заглядывал в него?

— Никак нет, господин полковник. Токо обнюхивал.

— Чем пахнет?

— Стало быть, коньяк дух дает.

— Вот и тащи его сюда. Да живо! Как там у вас, казаков, — наметом!

Волох готовно выскочил за дверь, тут же всунул обратно голову.

— А сколь брать-то?

— Сколь унесешь. Да смотри, не разбей. Языком с дороги вылижешь.

— С нашим удовольствием.

— Пошел вон!

Старый князь стал объяснять Алексею:

— Это мы по случаю кибиточку одну отбили. Видать, маршальская. Ничего особого — духи да помады. Да коньяк. Но славный. Что у француза хорошо — так это коньяк.

— И женщины, — вставил Буслаев.

Отец сморщил гримасу. Казалось, сплюнет с досадой.

— Ты, корнет, еще молод. А я уж пожил! Да еще как! И скажу, что одну нашу Парашку на весь балет французский не сменю. — Похоже, старик был доволен, что ловко увел разговор от опасной стороны. Что-то его томило. Что-то знал, что сказать не хотел, но должен был сказать.

Вернулся Волох, прижимая к груди бутылки. Осторожно поставил по одной на стол.

— В атаку! Марш-марш! — скомандовал полковник.

Алексей не сводил с отца глаз. Худое предчувствие томило душу. Вышел на крыльцо. Вечер сгустился. Небо затянулось — не то близкой ночью, не то близкой зимой.

Стукнула сзади дверь — вышел следом отец, стал рядом, положил руку на плечо. Горячо задышал в шею.

— Не хотелось в такой день говорить тебе… Но и держать в себе уже мочи нет. Слушай, гусар. Мари Гагарина приютила француза. Спасла его от расправы. — Отец тяжело передохнул. — И бежала с ним. Сказывали: во Францию, либо в Италию. Машка — тьфу! Плюнуть хочется! А вот Ольке задам, как ворочусь. Пособница! Замуж отдам! За купца! И приданого не выделю. Так я сказал, Алеша?

Алексей помолчал. Он удивился, что такая горькая весть не очень-то и обидела его. Видать, закалилось сердце на войне. А, может, что и другое помогло справиться с бедой.

— Пойдем в избу, батюшка, холодно здесь.


Следующим днем Давыдов снаряжал обоз с трофеями и пленными. Их набралось до полутысячи. Буслаев подошел к Алексею.

— Послушайте, князь. — Глаза его весело блестели, будто готовился сделать сюрприз. — Помнится, мылись мы с вами еще летом в одном грязном пруду…

— И что с того? — сумрачно спросил Щербатов.

— А то, что видел я у вас на шее, на цепочке, миленькое колечко…

Вот уж это совсем ни к чему! Лишняя боль. Было такое: обронила Мари колечко на балу, Алексей его поднял. Она отвела его руку.

— Не надо, Лёсик, пусть оно останется у вас залогом нашей дружбы.

С того дня и носил его заветно Алексей, на тонкой цепочке. Да вот потерялось оно. Видно, в том бою, где лежал он в беспамятстве.

— У вас, корнет, хорошая память, — с невольным холодком в голосе отвечал Алексей. — Да только давно оно утерялось. Прощайте, мне время в эскадрон.

Вместо ответа Буслаев протянул ему раскрытую ладонь. На ладони лежало серебряное колечко с разорванной цепочкой.

— Не угодно ли, князь? Или не ваше?

Алексей с дрогнувшим сердцем взял кольцо.

— Благодарю, корнет. Как оно у вас?

— Такое только на войне случается, князь, — весело стал рассказывать Буслаев. — Допрашивал вчера одного драгуна. При обыске велели показать карманы, колечко-то и выпало. Я поднял — показалось знакомым. Спрашиваю: откуда взяли? Нашел, отвечает. Соврал, конечно. А то Россия вся у нас по дорогам и полям колечками засеяна. Ну, поручик, уж извините: пистолет ему ко лбу, курком — щелк! Тут же вспомнил. В недавней схватке сшиб с коня русского гусара. Конь гусарский ему не дался; забрал пистолеты и кольцо. Тут уж я уверился, что с тебя он это кольцо снял. Стало быть, дважды вы с ним схватились.

— Где он сейчас?

— В середине обоза, пойдем, покажу.


Пленных уже выстроили. У одних вид был жалкий, другие держались браво — чему-то веселились, слышался смех, кто-то даже потягивал тихую мелодичную песню. Позади них вытянулись телеги с ранеными. Иные из них лежали пластом, с бледными, искаженными болью лицами, в окровавленных повязках и рваных мундирах. Наш француз сидел, свесив ноги. Голова целиком укутана белым тряпьем, как у старухи-нищенки в зимнюю пору. Но черные глаза живо блестят; в них — интерес и какое-то ровное спокойствие: война для него кончилась.

Алексей шагнул к нему.

— Кто вы?

— Жан Гранжье, офицер Драгунского Его Императорского Величества полка.

— Где вы нашли эту вещь? — Алексей показал ему кольцо.

— На груди сраженного мною русского гусара, сударь.

— Не стыдно было?

Француз беззаботно пожал плечами.

— Какой стыд, сударь? Война… Вон гляньте, — и он указал на дружную цепочку пленных по обочине, сидевших со спущенными штанами. — У войны свои законы и принципы. Там не место стыду, сударь. Сильный берет у слабого, оружный у безоружного, победитель у побежденного. Живой у мертвого.

И вдруг стал вглядываться в лицо Алексея. Спросил неуверенно:

— Это были вы, господин офицер?

— Это был я.

— Искренне сожалею, — чуть наклонил голову, поморщился, потревожив болью ухо. Которого уже не было.

— У меня была записная книжка…

— Да, просмотрел я ее. В нее были вложены письма.

Взорвался доселе молчавший Буслаев:

— Чужие письма, сударь, читать неприлично!

В ответ — безмятежный взгляд.

— Я рассчитывал найти в них важные сведения.

— А что за сведения вы искали в карманах вами же убитого, как вы полагали, офицера?

— Закон войны суров. Он порождает и героев…

— И мерзавцев! — перебил его Буслаев. — Очень жаль, что Фигнера на вас нет! Сашка быстренько бы отдал приказ поставить вон к той сосне и прибить к ней свинцовыми пулями.

— О! Фигнер! Беспощадный полковник…

— Подполковник, — будто это имело какое-то значение, уточнил Буслаев.

— За его голову назначена очень большая сумма.

— За голову князя Щербатова, — Буслаев положил Алексею руку на плечо, — тоже назначена сумма. Так что вы, сударь, без выигрыша. Остались при своих. А то и похуже.

— О! Князь! Я счастлив, что вы остались живы после моего удара. Поверьте, я искренне сожалею.

Буслаев расхохотался.

— Князь, как вы его поняли? О чем он искренне сожалеет? Что вы живы остались? Или о своем ударе?

— Да шел бы он к чертовой матери, — Алексей отвернулся: рядом осадил коня Волох.

— Алексей Петрович, батюшка вас требуют!

— О! — француз едва не хлопнул в ладоши. — У вас воюет вся семья! Мой отец остался дома, он не очень молодой и очень мирный человек. А мой брат, тоже Жан по первому имени, затерялся в вашей большой России. Нет, нет, он не воин, он служил гувернером или домашним учителем в семействе очень благородного человека — тоже князь и очень богат. Но где сейчас мой брат, увы, мне неизвестно. Вполне допускаю, что с ним расправились ваши дикие крестьяне.

— Я сейчас зарыдаю! — усмехнулся Буслаев.

Француз вскинул голову.

— Вы, сударь, упрекнули меня в плохом воспитании из-за каких-то писем, а сами находите позволительным безнаказанно оскорблять беззащитного пленника, который не имеет возможности защитить свою честь! Вот это неблагородно.

— Право! Да хоть сейчас. Волох, возьми из трофеев какую-нибудь саблю. Сейчас я ему второе ухо отрежу.

— Я бы язык ему отрезал, — буркнул Волох. — Саранча!

— Прекратите, корнет, — вполголоса заметил Алексей Буслаеву. — Дуэль в военное время есть преступление.

Буслаев хмыкнул в кулак.

— А вы сильно изменились, господин поручик, — лукаво напомнил он. — Не так давно не вы ли обнажили шпагу на поединке?

— Дурак был, — признался Алексей. — И зол без меры.

— Господин полковник ждут, — деликатно кашлянул Волох.


В палатке отца корнет Александров водил пальцем по карте, раскинутой на складном столике. Он явно обрадовался Алексею, мило покраснел.

— Я рад видеть вас, князь.

— Да, счастливый случай нас свел, примите мою благодарность.

— Вы, ребята, — усмехнулся отец, — еще ножками друг дружке пошаркайте. Чай будешь пить? Или что другое? Тогда слушай. Корнет со своим взводом идет в разведки. Как раз мимо той избушки, где твоя милашка тебя лелеяла. Можешь гостинчик ей послать. Корнет с удовольствием доставит. Иди-ка в обоз да присмотри там что-нибудь повеселее. Красну ленточку, к примеру. Или ухват новый. — Отец был весел. Наверное, тем, что Алексей не пустил глубоко в сердце измену Мари. — Волоху твоему я уже приказал сакву приготовить.

Батюшка славно распорядился. Саква — дорожный мешок конного солдата длиной в полтора аршина — могла вместить в себя не одну только красну ленточку. В таком мешке прочной льняной парусины всадник возил за собой и белье, и другую пару штанов, и полушубок с теплыми рукавицами, и пару сапог, и подковы на все четыре копыта с набором гвоздей, и шильце с мыльцем, и многое еще, чтобы в походе быть как дома, когда всегда и все под рукой, когда знаешь, где взять и куда обратно положить.

Волох тут же расстарался: набил мешок, как боров брюхо. Коробок свечей — не сальных, а чистого воска, наряды какие-то, сухари солдатские, сахарная голова, леденцы, небольшой походный самовар на складных ножках и три серебряных стакана к нему, даже зачем-то бутылка красного вина — для бабки, наверное. Туда же уместились роговой гребень, сережки с бирюзой, платочек в красных цветах, поясок тонкой кожи…

— Ты не казак! — в сердцах укорил его Алексей. — Ты — сваха! Ровно приданое собрал. Чем бы тебя поучить?

— Вам виднее, — Волох отвернулся. Покопался в возке, что-то еще выгреб из него, умял в сакву. — Вы — благородие, а мы — люди вольные. Что думаем, то и делаем. — Он затянул ремни. — Пойти доложить полковнику.

Алексей, пользуясь случаем, покопался в телегах, где навалом лежало оружие, выбрал саблю — тяжеловатую, но по руке, отобрал пистолеты.

В палатке, на столике, карты уже не было, а замерла в ожидании откупоренная бутылка коньяка и раскатились печеные картошки.

— Садись, Лешка. Корнет посошок возжелал выпить.

Алексей улыбнулся:

— Батюшка, кто же коньяк картошкой закусывает?

— А я не коньяк картошкой закусываю, — сердито поправил его отец, — а картошку коньяком запиваю. Корнет, прошу к столу.

Тут же на столике, невесть откуда, появились хорошие закуски.

Александров по-птичьи пригубил коньяк, что-то мелко поклевал и встал:

— Разрешите отправляться, господин полковник?

— В добрый час.

Волох откинул полог, проводил корнета долгим взглядом:

— Скачет ладно. По-нашему, по-казачьи. — Помолчал, сел на сундучок в угол, принялся облупливать печеное яйцо. — А всеж-ки не казак. Либо баба, либо девка.

— Да что ты заладил? — полковник разлил коньяк. — Какая тебе в том печаль?

— Жалею я его. Девке на войне все ить в большую тягость. Малую нужду справить — и то забота немалая.

— Да с чего ты взял?

— Кушает как мышь.

— Это как? — полковник в изумлении задержал бутылку над стаканом. — С писком, что ли?

— Ест все, но мало.

— Тьфу, дурак! Ты лучше командиру оружие в порядок приведи. А то все жрешь, пьешь да выдумываешь.

Волох взял саблю с кровати, куда бросил ее, войдя, Алексей, вытянул из ножен, осмотрел клинок.

— Железка хорошая. Навострить малость…

— Только не здесь, — предупредил полковник. — Иди к костру.

Волох забрал под мышку саблю, взял пистолеты, вышел.

— От матушки — ничего? — спросил Алексей, ошкуривая картофелину.

— Жду с оказией. Да ты об ней не печалься, она у нас бойкая, не пропадет. Да и Бурбонец с ней, этот не выдаст.

Снаружи доносился легкий говор, тренькала балалайка: гусары пекли в кострах картошку, варили кашу. Через откинутый полог в палатку потягивало бивачным дымком.

Алексей прислушался.

— Сказывали, дядька Онисим, что энтот Наполевон шибко малóй ростом. Так ли?

— Малой… — густо басил старый гусар. — И птичка мала, да коготок у ей востер. Однако, парень, сорока коготком воруить, а сокол клювом бьеть. Да без промаху.

— А наш государь куда виднее будет, — встрял в разговор третий.

— Да ты видал ли его?

— А вот как тебя — рукой подать. На смотру. Такой ладной, из себя красивый. И глаз у него добрый да ласковый. Так и сказать — всей России батюшка, всему народу отец родный.

Полковник наклонил голову к сыну, сказал тихонько:

— Тебе только, Алексей, признаюсь… Не люб мне наш государь.

— Что так? — удивился Алексей.

— Как мог допустить убийство собственного отца? Как мог не отомстить за него?

Алексей пожал плечами.

— Но он же главных заговорщиков — Палена и Зубова — отстранил…

Старый князь грохнул кулаком в стол — подпрыгнули стаканы, Алексей едва успел подхватить бутылку.

— Ты что, Алеша? Если бы, не дай бог, Волох твой меня сгубил бы, так ты его всего-навсего отстранил от себя, так?

— Батюшка, это их дело, семейственное.

— Это у нас с тобой семейственное. А у государей оно государево. Судьба России от таких-то дел вершится. При Павле-то, думаю, мы бы к этой войне подготовнее были бы. Не так?

Алексей не успел ответить. Снаружи сыграли тревогу. Он выскочил из палатки. Возле нее яростно вертелся на разгоряченном коне корнет Александров с бледным безусым лицом. От костра бежал Волох с саблей и пистолетами Алексея.

— Угнали! — кричал Александров. — Дом зажгли!

— По коням! — вскричал Алексей.

Все взволновалось. Гусары выводят лошадей седлают их как попало; уже в седлах поправляют на себе амуницию.

Алексей скакал рядом с корнетом. Справа — старый князь и Волох. Александров вырвался вперед.

— Куда? — закричал Волох. — Сворачивай!

— Здесь прямая дорога! — отвечал корнет, обернувшись.

— Прямо только вороны летают! Не в догон надо, а вперерез. Я знаю тут кривую тропку.

Вытянувшись цепочкой, влетели в рощу, скакали — морда в хвост, — уклоняясь от веток, перескакивая бурелом. Вылетели в поле.

— Вот они!

Краем леса тянулся драгунский строй, за ним несколько фур и телег. Завидя гусар, строй поломался, рассыпался и врассыпную ринулся навстречу.

— Сабли вон! — закричал Алексей. — Сабли к атаке!

Мгновенно перестроились, развернулись в цепь, начали охватывать французов полукольцом. Алексей вырвался вперед, домчал до хвоста обоза. В крайней телеге увидел Парашу. Сидела, свесив босые ноги, простоволосая. Лицо побитое, платье — рваное, руки связаны за спиной.

Алексей осадил коня, не спешившись, кончиком сабельного клинка подцепил и пересек веревку меж запястьев. Параша выпрямилась, стала жать и тискать замлевшие руки.

— Лёсик!..

— А бабка где?

— Бабка, Лёсик, в дому сгорела. Как его запалили, так она в ём и осталась.

— Ах! — у Алексея вырвалось ругательство. — Александров! Останься с ней. — И, не слыша ответа, развернув мигом коня, устремился встречь противнику, охваченному уже не полукольцом, а замкнутым строем.

И пошла страшная, жестокая, беспощадная рубка. На Алексея летел ловкий драгун. Алексей в страшной ярости, едва поравнялись, поднял коня на дыбы и, используя его вес и силу своей руки, наискось обрушил удар клинком в основание шеи, пониже уха. Голова драгуна слетела с плеч. Покатилась в одну сторону, разбрызгивая кровь, с изумленными глазами, кивер — в другую сторону, бренча по земле. Из шеи ударил фонтан, обильно хлынуло. Но Алексей уже этого не видел — бросился на другого. И с такой яростью, что тот не выдержал, повернулся и поскакал прочь, панически оглядываясь. Алексей нагнал его, воткнул кончик сабли в спину, с левой стороны. Драгун выронил повод, всплеснул руками и опрокинулся на круп коня, который в ужасе понес и сбросил всадника…

Третьего и четвертого Алексей сбил пистолетными выстрелами. Еще один живо соскочил наземь и поднял над головой безоружные руки. Алексей занес саблю, но кто-то сильно перехватил ее. Он безумно оглянулся: Волох, сжав его запястье, проговорил:

— Не гоже, ваше благородие. Мы безоружных не рубим.

Алексей вырвал руку, взмахнул саблей, сбрызгивая с клинка кровь, кинул ее в ножны. Бой кончился. Французы, спешенные, сбились овцами в кучку, подняв руки, опасливо озирались.

Алексей помчался к обозу. Корнет Александров и крепостная девка Парашка сидели рядышком в телеге и вместе плакали. Алексей спешился, радостно подбежал.

— Вот, Параша, и посчитались мы с тобой жизнями.

— Да, Лёсик, — слабо улыбнувшись, отозвалась Параша. — Токо ты припозднился самый чуток. — Она платком, который сунул ей в руку корнет, отерла со щек слезы. — Спортили меня.

— Кто? — Алексей сунул ногу в стремя. — Покажи его!


Параша прерывисто вздохнула:

— Кабы один-то… Опозорили…

— Это не твой позор! Это их позор! Порублю всю сволочь!

— И что с того? — Параша горько усмехнулась. — Снова честной стану?

Алексей вдруг впервые подумал, что и у простого люда есть свои понятия о чести и достоинстве. Как его ни унижай, а душа остается чистой, а злая рана не заживает годами. Он опустил глаза, уставясь в землю.

— Что потерял, господин поручик? — подлетел, еще возбужденный схваткой, Буслаев. — Что с пленными делать станем? Там офицеров много.

Алексей поднял голову и хотел сказать: «Отдать их Фигнеру, под расстрел». Но сказал другое:

— Сдайте Давыдову. Он распорядится.

— Александров! Возглавьте конвой. В пути не оскорблять и не допускать побоев. Ясно?

— Точно так. А по прибытии накормить, раненых перевязать, устроить ночлег?

Буслаев покачал головой: нужна нам эта морока…

Парашу взял к себе в палатку старый князь — он умел утешить обиженного. Туда же, по команде Александрова, внесли туго набитую сакву, распустили ремни. Волох разложил на койке полковника гостинцы. Подвел Парашу, стал нахваливать самовар:

— Его утром вздуешь, он до вечера жар держит. И вместо зеркала годится.

Параша долго молчала, наклонив в раздумье голову. Лицо ее, даже в синяках и в ссадинах, было красиво. Но уже не так свежо и молодо. От губ залегли морщинки.

Наконец промолвила:

— Чисто ярманка. Да товар-то все лежалый. Не к лицу мне теперь.

Волох взглянул на старого князя с вопросом в глазах. Тот его понял и молча кивнул. Волох выскользнул из палатки и вскоре вернулся, положив рядом с гостинцами легкую саблю и два небольших пистолета.

Параша оживилась, глаза ее блеснули.

— Мне бы портки еще…

— Будут и портки, — пообещал старый князь. — Александров! Обучить Парашку сабле, стрельбе и верховой езде. И портки справить. В обтяжку чтоб!


Петр Алексеевич Щербатов незаметно для себя, но явно для других стал в партии значительным лицом. Много командовал, во все вмешивался, всем давал советы. И надо сказать, все бывало в пору. И команды были правильны, и вмешательства своевременны, и советы разумны.

Взял за правило, после сшибок с неприятелем, после сдачи пленных и трофеев отводить партию на отдых и тренировки.

— На войне, — говаривал он, — солдат и конь должны биться в меру, а отдыхать вволю. Иначе быстро износятся как худо плетенный лапоть.

Выдался тому удобный случай: Давыд со взводом егерей отправился на главную квартиру, к фельдмаршалу. Похвалиться победами — этого Давыд никогда не упускал, чтобы выхлопотать либо награду, либо новый чин, — согласоваться планами. Фельдмаршал его любил и называл курносым.

Алексей отвел эскадрон на печальное поле возле сгоревшей деревушки Горюново. Жито с поля не убрано — потравлено на корню неприятельской конницей, скошено на фураж. Голое, одинокое, неряшливое, готовое покорно уйти под зиму, — оно будто оживилось под веселыми голосами гусар, отогрелось дымками походных костров.

Под вечер приехал старый князь — он остановился в уцелевшей избе, у веселой вдовушки — старостихи, решил проверить эскадрон. Осмотрел трепаные палатки, лохматые шалаши, покачал головой, потрогал ус, сказал Алексею через плечо:

— Худой бивак все лучше доброго похода.

Распорядился:

— Завтра к обеду траншею копать, барьер из хвороста сложить и «болванов» поставить. Пускай молодые обучаются — не все ж балалайками греметь. — Проехался еще от костра к костру, пошумел, погрозил, вернулся. — Сам-то где ночуешь? А то приходи в мою избу.

Алексей отказался, привык всякую минуту при эскадроне быть.

— Что смурной-то? — Отец раскрыл ташку, достал много раз сложенное письмо: — На-ка, порадуйся. — И не удержался съязвить: — От француженки твоей. Поди, из Парижа.

Алексей взял письмо, дрогнувшей рукой сунул его в карман.

— От матушки что-нибудь есть?

— Вспомнил! Я им отписал, чтобы не сидели под Калугой, чтобы на Волгу подались. Наполеон отступать на Калугу намерен. Этот край для него сытный, разоренным путем не пойдет. Да надеюсь, фельдмаршал на Калугу его не пустит. Тем же путем, что сюда шел, и отправит. Пусть не только от сабель, но и от голода дохнут.

Отец верно говорил. Гнать француза тем же путем, большой резон выйдет.

— Лешка! — Отец повернул коня. — Все ж приходи ко мне ночевать. А то что ж… И не видимся вовсе.

Алексей молча кивнул, посмотрел вслед. Рука, сжатая в кулак, так и оставалась в кармане.


Вскоре по-осеннему затемнело. Укрылся в облаках месяц. В роще, что окружала поле, угомонились сытые вороны.

Алексей в задумчивости сидел возле костра на куче хвороста, ворошил ножнами угли. Студеный ветер со злостью трепал огненные языки, метал в темноту искры, гнал по пустому полю сорванные с деревьев листья.

За спиной послышались шуршащие в сухой траве шаги. Деликатно кашлянул в ладонь дядька Онисим.

— Чего тебе? — Алексей с неохотой обернулся.

— Так что, ваше благородие, ребята туточки балаган состроили…

— Какой еще балаган? — Алексей сощурился, наморщил лоб, изгоняя невеселые думы. — Зачем балаган? Что за балаган?

— Оченно просто. Составили пики, плащами накрыли да унутре соломки натрясли. Знатно получилось — тепло в ём и сухо. Вам бы отдохнуть. С лица совсем спали…

— Спасибо, Онисим. Сейчас приду. Ты иди.

Алексей сунул руку в карман, достал сжатое в комок письмо, бросил в огонь. Лист развернулся в угольном жаре, разом вспыхнул. Бросились в глаза черные, исчезающие в пламени строки: «Я так несчастна, Лёсик… Если ты любишь меня, то непременно поймешь. Если поймешь — непременно простишь…». Алексей отвернулся от огня, глянул в ночь, где расцветали костры его солдат, слышался говор, звон струн, мелодия песен. Вот здесь ему верны. Тут каждый отдаст за него свою жизнь. Не рассчитывая на награду, а так — по сердцу.

Он тяжело поднялся, пошел искать балаган. Его окликали от костров, предлагали отведать ужин.

— Нет уж, братцы, — отшучивался Алексей, — если я у каждого костра отужинаю, наутро мне на коня не сесть.

— Не сумлевайтесь, ваше сиятельство, — смеялись гусары, — подмогнем. Подсадим.

— И то! А там уж тротом (легкой рысью) пойдем — оно и растрясется.

Возле балагана вольно развалились вояки. Кто уже спал, кто седло починял, кто жалил зазубренную саблю. А молодой гусар, еще без усов и с тонким голосом, все шарился по карманам и сокрушался:

— Братцы, кудый-то кремни задевал — никак не найти.

— Ты, Ванька, небось их с чаем заместо сахара схрумкал, — пробасил сквозь дрему Онисим под общий смех.

Алексей улыбнулся, нырнул в балаган. Здесь теплился свечной огарок, сильно пахло прелой соломой. Но было тепло и не донимал ночной ветер.

Алексей стянул сапоги, лег на спину, закинув руки за голову. «Поймешь — простишь». Раньше, может, и простил бы. Но солдат измены не прощает.

Говор и смех снаружи стихли. Не то угомонились, не то не хотели беспокоить командира.

Не спалось. Мутно на душе, тоскливо в сердце. Да и холодок начал заигрывать. Алексей натянул на себя попону, задул огарок.

«А ведь я еще молод, — вдруг подумалось. — Войну переживу — много впереди еще счастья будет». Может, и будет счастье, а заноза в сердце останется, нет-нет да кольнет. Впрочем, счастья без бед не бывает. Иначе и не заметишь его, мимо проживешь, не догадываясь.

Едва задремал Алексей, послышался близкий топот. Кто-то соскочил с коня, зашагал к балагану.

— Господин поручик здесь обитает? — Волох разыскал. — К полковнику требуют. Ну-ка, седлай ему коня. А я побужу.

Алексей обулся, вылез наружу.

— Ты уж побудил, — проворчал Волоху. — Что там у вас?

— Велено доставить ваше благородие к его светлости. Сей же час. Они еще не ложились.

Алексею подвели коня. Тот долго не давался, пятился, вскидывая голову — тоже, значит, побудили.


Избу эту, видать, успели потушить. В темноте урон от огня не виделся, но гарь поганая чувствовалась — нехороший запах, тревожный и безысходный. Да что там изба — вся Русь занялась.

У крыльца сохранились обугленные перильца, к ним привязали коней, вошли в избу. Тепло и светло. Свечи всюду, где можно, прилеплены. У печи хлопочет дородная хозяйка. На печи, из-под тулупа, торчат маленькие голые пятки. Хозяйка поклонилась, стрельнула молодым еще шальным глазом. На лавке у окна — Параша; сидит строго. За столом не видно отца за бутылками.

— Садись, Алексей, — он встал, чуть качнувшись, — я ведь знаю — муторно тебе. А ты завяжи да плюнь. Красавиц хватит на твой век. — Опять качнулся. — И на мой тоже.

Хозяйка, натужась, двумя руками через чистые тряпицы, пронесла через избу от печи сковороду (с тележное колесо) с яичницей, бухнула на стол — дрогнули и зазвенели на нем бутылки.

— Кушайте на здоровье, — отшагнула назад, сложила на груди полные руки.

Волох пошевелил носом:

— Это где ж ты, хозяюшка, яичком разжилась? Поди француз-то до курей большой охотник.

Старый князь усмехнулся:

— Трофейные. Вместе с коньяком в одной телеге прятались.

Отец трофеями не брезговал. Все, что надо, под свою руку брал. Приговаривая: «Что в бою взято, то свято». Однако в сундук не прятал. Тут же все раздавал офицерам, не забывал солдат, да и себя не обделял.

— Садись, Алексей. Хозяюшка Марья, окажи господам уважение: прими чарочку, чтоб веселее жилось, светлее смотрелось, легче думалось.

Старый князь был хмелен, а потому весел и обаятелен. Отказа ему в таком разе — никакого.

— Параша! Ну-ка, рядом с князем! Гляди, как хорош! Не румян только, да ус еще не пробился. А хват!

Странный получался ужин. За одним столом и офицеры дворянского сословия, и есаул-казак, и девка крепостная. Война всех объединила, сблизила. Сейчас вот за один стол посадила, а завтра, может, на одном поле рядышком положит. Совсем ровней станут.

На запах яичницы тулуп на печи ожил. Вместо пяток появилось детское любопытное и черноглазое личико.

— Дочка? — спросил Волох. — Похожа.

— Кака доча? — хозяйка всплеснула руками. — В лесу подобрали. Чуть живую. Зверьком жила. Голодная так, что пальцы на себе грызла. Потерял ее француз. Или бросил как лишний рот.

Не бог весть какая редкость. Валили в Россию на верную победу, на прочное житье целыми семействами. Особенно маркитанты. Чтобы поживиться не в одну пару рук. При гибельной ретираде растерялись семьи. Прячась в лесу, иной раз забывали своих детей. К чести нашей заметим, что крестьяне их подбирали и кормили под своим кровом не хуже детей собственных.

— Но девка смышленая. По-нашему говорить начала. Спросишь бывало: «Маша, хороша каша?». Смеется: «Наша каша!».

Волох слушал, качал головой:

— И что будет?

— Не в лес же прогнать. Прокормимся с Божьей помощью. Трудно однако — ить я теперь вдовая. И угостить вас нечем. Хлебушко-то у меня третьего дня, — сетовала хозяйка. — Не пекла я нынче, да и с чего печь-то. До Покрова хватило бы… А с чем зимовать?

— Не печалься, — щедро разливал по чашкам коньяк старый князь. — Вот завтра тебе есаул подводу с мукой доставит, трофейную тож. Ты уж его приголубь.

Хозяйка притворно смутилась, зарделась, но смело ответила:

— Да я б такого лихого и щас бы приголубила. Что ж до завтрева ждать.

Петр Алексеевич расхохотался, а Параша бросила на хозяйку сердитый взгляд.

Алексей, почувствовав хмель, вышел из избы. Лошади у крыльца заволновались, затоптались, зафыркали. Откуда-то появилась лохматая собачонка, просяще тявкнула, постояла и снова безропотно исчезла.

Ветер немного стих, но облака в небе бежали быстро, куда-то торопились. Сзади прерывисто вздохнула Параша и положила голову ему на плечо. Алексей обнял ее.

— Лёсик, не забудешь меня?

— Не забуду. Как можно?

— А уж я-то… Ты для меня и солнышко в небе, и свет в окошке. Да, знать, не судьба нам любиться.

— Отчего ж?

— Сам знаешь. Порченая я. Брезговать станешь.

— Глупости говоришь, Параша. Разве твоя вина? Зачем мне тебя обижать? Жизнью тебе обязан. Всегда буду любить.

— Молод ты еще, чтобы все понимать, не в обиду тебе говорю. При горячем-то сердце, позабудешь мой грех, а как остынешь, так и навалится тоска ревнивая.

С этими словами почувствовал Алексей, насколько умнее и старше его простая девка Параша. Чуткое сердце.

— А эта… любушка твоя… Мне про нее Петр Лексеич сказывали… — Ох, батюшка, прикусил бы ты свой язычок. — Она, что ж, не дождалась тебя?

— Она и не обещалась.

— Чай, обручились?

— Не успели, война помешала.

— А, может, и не война…

И еще раз поразился Алексей мудрости ее сердца.

— Не будем мы больше видаться, не надо этого.

— Что ж так-то? — голос Алексея против воли дрогнул.

— А так… Все одно: обнявшись, веку не просидеть. Любовь-то рядом, да разлука еще ближе. — Долго молчала, держа его руку. — Не знаю, сказать ли?..

— Да что такое?

— Сдается, в тягости я…

Алексей промолчал. Да и что сказать?

— Думаю опростаться. У меня от бабки травка такая осталась. Да вот не решаюсь: не твой ли росточек во мне?

— Потерпи — увидишь, — легкомысленно, тут же пожалев об этом, посоветовал Алексей.

Параша усмехнулась в темноте:

— Тогда уж поздно будет — к сердцу прикипит… Пойду я… Озябла. Да и батюшка ваш дурное думать станет. Прощайте, Лексей Петрович… Лёсик…

Хлопнула дверь. Алексей сошел по ступеням, побрел в раздумье. Его лошадь Стрелка, заменившая Шермака, сумела размотать повод и по-собачьи преданно пошла за ним, время от времени касаясь его плеча и уха мягкими губами. Было приятно слышать за спиной ее неторопливую спокойную поступь.

Ну, случилось — и случилось. Дело-то обычное по любым временам. Обрюхатил барин крепостную девку — что ж, не он из первых, не он и последний. Мало ли таких-то ребятишек на Руси? Но интересно другое — ведь многие из них вышли в знаменитые люди, стали гордостью России, умножили ее славу. Поэты, артисты, композиторы, ученые, художники, полководцы. Закономерность какая-то. На жизненной силе основанная. Можно это принять: крепость в теле мужицкая, тонкость в душе дворянская. Кость, может, и не белая да прочная, да кровь голубая. Хотя на войне она у всех одинаковая — алая да горячая…

Подумалось невольно Алексею, что ведь, наверное, бегают и где-то его босоногие братишки или сестренки. А, скорее всего, на батюшку глядя, уж не мужики ли осанистые да бабы статные.

Впервые так-то думалось. На многое война глаза открывает. И не случайно походы и схватки сближают офицеров и рядовых — все они, получается, равные люди. Одна боль на всех, одни раны, общая радость побед и горечь поражений…

— Алешка! — послышался от избы голос отца. — Где пропал? Замерзнешь! А ну, иди грейся.

— Здесь я, батюшка. Прошелся немного.

— Постой. Я ведь не зря тебя позвал. Хочу сказать: не кручинься изменой. — Старый князь на холодке потрезвел. — Смотри на меня. Мне, знаешь, сказать страшно — сколько любовниц изменяло. Без числа. А я до сей поры жив и в здравии. Ты на наших францужниц плюнь. Нет от них ни тепла, ни радости. Спать с ней рядом — еще куда ни шло, а спать с ней вместе — тьфу! Жеманницы и дуры! Отдаться — и то без фокусов да манер не умеют. Одна мне так и сказала: «Вы, князь, полегче, у вас ус колючий». То ли дело девка либо баба, особливо солдатка. От души любится, беззаветно, со свистом.

Алексей рассмеялся. Полегчало.

— А Парашу не обидь. Она к тебе насмерть присохла. Такую бы женку тебе. Да где ж взять-то? Ну, пойдем-ка, согреемся.


Далеко за полночь, получив на крыльце горячий поцелуй Параши и увесистый шлепок в плечо от отца, Алексей сел на лошадь, поправил повод и, покачиваясь в седле, направился к биваку. Издалека увидел туманный дымок над полем над загашенными кострами; кое-где вспыхивали угольки, метали в ночь яркие искры.

— Слушай! — издалека донеслось. Видать, услышал караульный легкий конский топ. — Кто идет? Каков пароль будет?

— Ты, что ль, Евсеев? Молодец, что не спишь.

— На посту, ваше благородие, не спится. Да и ночь больно хороша. Развиднялось. Месяц гуляет. Совсем как дома. Вспоминается. У нас завсегда месяц над домом стоял. Яркий такой, радостный. Бывалоча с поля едешь, а он тебе светит. — Евсеев подошел ближе, ласково сунул ладонь под узду. — Конь у меня был в хозяйстве. Не строевой, конечно дело, разлапистый. Но на работу лютый. А как с работы, с поля, домой, шагает миленок строевым, ушами стригет, ажно похрапывает. Ласковый…

— Скучаешь?

— А как же не скучать, ваше благородие? Поди и вам печально от дома вдали. У вас дом, поди, большой, у меня избенка — а для нас обоих родимое гнездо. За него мы с вами и бьемся.

— И за государя.

— Государь — что? У него вся держава под рукой. За все такое сердце болеть не станет, не хватит его.

Осекся Евсеев, лишнее сказал.

— Это я так, господин поручик… В размышлении. От месяца в небе. Над самой головой. Вы уж не серчайте. Проводить вас до балагана-то?

— Найду. Ты правь свою службу.

— И то. Стоишь один в поле, а в голове много чего копошится. Иной раз и не совладаешь, лишнее слово скажешь.

— Да не печалься, — устало обронил Алексей. — Мы ведь с тобой одного эскадрона бойцы.

— Оно и верно. Сегодня вы смолчали, а завтра я за вас слово скажу.

Алексей вздрогнул, дернулся, нагнулся:

— Что ты говоришь, Евсеев?

— Всяко можно сказать, — потоптался на месте, — да не всяко думается.

— Ты что юлу запустил? Ты прямо говори.

— Ваше благородие, адъютант у нас нынче был. Все про вас расспрашивали. Мол, как и что?

Алексей со злостью воздух из груди выпустил через туго сжатые губы.

— Ты прямо можешь сказать?

— Не осмеливаюсь.

— Ну и дурак из тебя. Что расспрашивал?

— Мол, оченно вы с нижними чинами добродушны. Что полюбовницу в наш стан приголубили. И что есаула Волоха прикрыли, когда он у пленного француза часы с кармана взявши.

— Пусти, — сказал Алексей, высвобождая повод. — Глупости. Ты как Волоха судишь?

— А никак. Они ему всю семью сничтожили, а он с них часы взял. То на то и получилось, ваше благородие. Или не то?

Осмелели солдатушки. Силу свою почувствовали. И достоинство. Что с этого будет, как знать?

Адъютант. Майор Измайлов. Его не любили. Ни офицеры, ни солдаты. Солдаты за жестокость, офицеры за что? Никто бы не ответил на этот вопрос. За неискренность? За мелочность? За мелкие подлости? В карты не играл, а если и проигрывал, то долг карточный месяцами не отдавал. Был однажды вызван на дуэль — отказался с высокомерием. Другого бы после такого в тот же день из полка вымели, а этот Измайлов удержался. Поговаривали, что тетушка его, старая графиня, имела влияние на государя. Что государю не в честь было.

Вот как однажды случилось. После трудного боя, с большими потерями собрались командиры в одной палатке. Поднять горькую чару за победу, за павших, за раненых. Ну и как у нас бывает, грусть и печаль закончились веселым разгулом. Ну вот такие мы, что с нами сделаешь. Зазвенели гитары, зазвучали озорные песни, зашлепали карты по столу, слаженному из двери, невесть с какого дома снятой. Измайлов, сидя в сторонке с трубкой, все замечал, но ни в чем не участвовал. А наутро доложил полковнику, что его офицеры всю ночь пьянствовали, непотребно пели, а под утро девок искали.

Полковник рапорт (донос) со всем вниманием прочел, положил его на стол, прижал малым ядром, что в бою его коня сгубило, и тихо, беззлобно, даже с грустью молвил:

— Ну и дурак.

— Я дурак? — уточнил Измайлов.

— Ты не дурак, ты подлец. А дурак я. Дурак, что в это время к ним не наведался.

— Государю отпишу, — пригрозил Измайлов.

— Хоть Господу Богу. Только вряд ли он к такому прислушается. Писал бы ты отставку, а?

— Я на службе Отечеству!

— Из штаба — вон. Вагенбург (тыловое обеспечение) тебе вотчина. Там непременно по своей натуре проворуешься, мы тебя перед строем расстреляем.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

В вагенбург Измайлов не был отправлен, оставлен при штабе. И подличал как и прежде. Что ж, война порождает не только героев, но и подлецов. И кого из них больше — той армии и судьба…

— Спасибо, Евсеев. Только я его не пугаюсь.

— Пошел бы он с нами в бой, ваше благородие, так уж из него и не вышел бы.

— Ты не говорил, я тебя не слышал. Пусти, я устал, спать хочу.

Алексей отдал коня ординарцу, что дожидался у балагана, забрался внутрь, устало, с наслаждением вытянулся на прелой соломе. Легко подумал: хватит для меня на сегодня. Спать…

Он быстро уснул. Но кто ему снился? Несчастная Мари? Бедная Параша? Или босой мальчуган с голубыми глазами? Кто скажет?


Чем свет зашумел возле балагана корнет Буслаев. Отнекивался ему вполголоса Волох:

— Спят еще, ваше благородие. С вечера поздно легли, уж в полную ночь. — Кашлянул, прошептал: — Да и под хмельком.

— Буди, буди! Позицию будем оборудовать. Не поспеем к обеду — полковник уши надерет.

Алексей почувствовал цепкую буслаевскую руку на своей ноге, отбрыкнулся, вышел наружу.

— Хорош! — рассмеялся Буслаев. — Ты ровно в скирде ночевал. — Сам он был свеж, бодр, умыт.

Алексей скинул рубаху. Возле балагана, на чурбачке, — ведро с водой, жестяная кружка, обмылок на кленовом листе. С удовольствием умылся, нагнулся, скомандовал:

— Слей!

Волох щедро окатил ему голову из ведра, протянул расшитое полотенце.

— Где умыкнул-то?

— Гостинец вам, от Параши. Своей рукой расшила. Сама-то передать застеснялась.

Ведро с чурбачка исчезло, появился вместо него деревянный кружок. На нем — полкалача, серебряный стаканчик, куриная ножка.

— Откуда курица? — удивился Алексей. — Тоже от Параши?

— Коли яйца есть, так и курица найдется, — уклончиво объяснил Волох.

— Себя-то не обидел?

— Никак нет. Мы с господином полковником уже по чарке приняли, еще с рассветом. Ради солнышка.

— Не рано ли?

— Как знать. Добрые люди сказывают: одна утренняя чарка двух вечерних стоит.

— Одна ли? — усомнился Алексей.

— Да кто ж их считал? Чай, они не ворóны. Кушайте, Алексей Петрович.


В поле пошли с Буслаевым пешком. Алексей заметил, что непривычно ему шагать своими ногами — все дни ведь в седле. Буслаев шел рядом, насвистывал. Но насвистывал фальшиво. Остановился, когда отошли достаточно.

— Алексей, хочу предупредить. Измайлов на тебя кляузу написал. Говорят, до командующего она дойдет. Разжалованием пахнет это дело. Я бы его вызвал…

— Тогда и тебя разжалуют. Если не хуже. — Алексея почему-то совершенно не тревожили донос и его возможные последствия. В отставку не отошлют, а воевать и рядовым можно не хуже. — Знаешь, Буслай, как в народе говорят? Не тронь — не завоняет.

— Так кто ж его тронет? Его все стороной обходят, а все одно воняет! Неуж управы на него нет?

— Сказывают, граф Аракчеев ему протежирует. Со своим интересом. Чтобы в штабе нужный ему человек находился.

— Доносчик и соглядатай! А мы мириться станем? С этой скотиной?

Интриги… Да где их нет? А уж на войне — тем паче. Война все отношения, все человеческие чувства острит. Смелый героем становится. Робкий — трусом. Недобрый человек — подлецом.

— Чем же я ему дорогу перешел? — задумчиво, самого себя, спросил Алексей.

— Завидует он тебе, — объяснил Буслаев. Он не зря бахвалится, что все ему известно.

Алексей даже остановился.

— Мне? Завидует? Моим мозолям на заду? Не чисто брешешь, Буслай.

— Ты сам об себе мало понимаешь, Алеша. Командующий тебя хвалит, Давыд души в тебе не чает. Днями новый чин тебе выйдет, я знаю. К Георгию тебя хотят представить. Мало для зависти? Да тут еще… — Буслай помялся. Но он ведь все знает. И промолчать — выше его сил. — С Парашей майор заигрывать попробовал.

— Да он глуп!

— И подл. Ты поостерегись его. Сейчас шипит, а наступишь — и ужалит.

— Хватит об этом! Повоевать — и то не дают.

Подошли к месту, которое старый князь определил для учений. Здесь уже вовсю кипела работа. Голые по пояс, белотелые гусары заканчивали траншею, равняли бруствер. Такая работа им в охотку. Пехотинец, артиллерист — ему лопата по ночам снится. Как самый злой враг. А рядовой гусар — вчера крестьянин — в охотку мирную работу исполняет, ровно с ней к дому поближе.

За траншеей уже сладили плетень, а за плетнем стояли два «болвана» — соломенные чучела. Перехваченные по верху кушаками — что-то вроде голов получилось. На одну из них нахлобучили французский кивер.

Гусары между тем укладывали на бруствер жерди — вроде торчащих из траншеи ружейных стволов. Переговаривались.

— Ровнее клади. Чтоб хороший вид был. Не то полковник осерчает.

— Строг. Оченно даже строг.

— Однако не лют. Вот господин майор — те уж больно лютые. Надысь Федоту-трубачу два зуба, как не было, выбил. А почто? — и сам не скажет.

— А ты, Федот, полковнику, его высокоблагородию, пожалься. Он приструнит.

— Солдату жалиться ни к чему. Служба тяжела, да польза от ней большая.

Когда офицеры подошли поближе, говорок затих. Гусары выбрались из траншеи, начали одеваться.

— Ладно построили, — похвалил их Алексей. — Сам сегодня попробую.

— Точно так, господин поручик. Покажите молодым свою руку.

Буслаев рассмеялся:

— Вот ты и попал в старики, Алексей. В двадцать лет-то. Славно!

— Что ж, ваше благородие, — дядька Онисим взялся набивать трубку, — война не годами возраст отмеряет, а боями да ранами. Тревогами да трудом.

— Ишь ты! — похвалил его Буслаев. — Умен. Кто ж тебя научил-то?

— Война и научила, ваше благородие. Как мачеха учит.

Из поредевшей березовой рощи вышли корнет Александров и Параша. Корнет вел в поводу навьюченного коня. Стало быть, ученье началось.

Алексей пригляделся. Стал прислушиваться. Подошел поближе, вроде бы по другому делу, стал вполоборота, бочком.

Александров сбросил наземь вьюки, расседлал лошадь.

— Запоминай, — сказал Параше строгим голосом. — Начнем седловку… Ты верхом-то когда ездила?

— Бывалоча. Батюшка в ночное посылал. Да и барин тож.

— Но в седле…

— Какое там седло? Рогожку набросишь, а то и без ней задним местом ерзаешь.

— Запоминай, — сказал Александров Параше строгим голосом и стал показывать седловку по порядку. — Сперва кладем потник. Гладко, ладонью расправляем, чтоб ни складочки. А то за полверсты так холку намнешь — хоть бросай коня. Теперь — чепрак, а уж на него седло. Затягиваешь подпруги. Туже тяни, не бойся. А то в самый момент не на коне, а под конем окажешься. Тяни, тяни. И поглядывай: иной хитрый конь брюхо надувает, так ты его кулаком в бок, либо коленкой придави. Вот, хорошо.

Алексей шаг за шагом подбирался поближе — интересно было. Буслай тоже не отставал, усмехался в усы.

— Стремена подгоняй.

— Это как?

— А вот так: чтобы встав на них, между седлом и этим… местом было четыре пальца.

— С вершок, значит? А зачем? Сидя-то на ж… удобнее ехать, чем стоя на ногах.

— Смотря сколько ехать, — чуть зарумянившись, объяснил Александров. — В дальнем походе при таких стременах и ноги и… это место меньше устают. Да и в бою рубиться стоя способнее. Ты ведь дрова сидя не рубишь?

— Дрова колют, господин корнет.

— Когда — колют, когда — рубят. Давай дальше. Бери повод в левую руку. Так. Закинь его на холку, стань левым боком, лицом к хвосту, левую ногу — в стремя.

— Что ж так-то? Задом к переду?

Буслай за спиной Алексея хмыкнул в кулак.

— Строптивая…

Александров имел большое терпение. А, может, ему нравилось учить других тому, чему сам недавно научился.

— Параша, лошади бывают разные…

— Это нами знамо. Одна копытом бьеть, другая норовит зубами дерануть, и третья…

— А третья, горячая, норовит сразу с места взять. Ногу в стремя вздеть не успеешь, а уж она далеко. Поняла ли?

— Как не понять! Она тронулась, а ты с разворота и садись.

— Умница! И правую ногу тоже сразу в стремя. Повод вот так вот держи: через четыре пальца, а большой сверху. Мотнет конь головой — и повод не вырвет, и пальцы не поломает.

— Это все по-вашему, — отмахнулась Параша. — У нас проще. Я как в свой кулак возьму — попробуй вырви.

— Как же ты-то вырвался? — тихо засмеялся Буслаев. — Крепка девка. И любовь ее крепка.

Алексей смолчал. Вырвался? Так ли?

Параша между тем уже в седле. Александров — в ужасе.

— Ты что? На заборе? А ну-ка, спина прямая, голова вверх, ноги уперты. Красиво надо сидеть. А коли красиво, то и твердо.

— Не боись. Коли я села, так не упаду. Дальше чего?

— Дальше делай круг, шагом. Управляй не только поводом, но и коленями. Спину, спину держи. Вот так.

Лошадь послушно шла по кругу, поматывая головой. С каждым ее шагом Параша все увереннее держалась в седле. Природная грация, привычка к работе, гибкость и умение подчинять свое тело сказали свое слово.

— Тротируй, тротируй! — подсказывал Александров, довольный своим учеником. — Переводи на рысь. Да не трясись сама по себе, к коню приноравливайся! Про стремена не забывай.

Алексей и не заметил, как возле них с Буслаем собрались гусары, весело поглядывая, как скачет Параша.

— А ловка девка. Коня понимает.

— Этак она и сабле обучится — берегись, хранцуз! Сшибеть и не пожалеить.

— Стой! — Александров взял коня под уздцы. — Слезай. Ты молодец, Параша. Сейчас вьючить станем. Это дело куда как хитрее.

Буслай хлопнул Алексея по плечу.

— В хорошие руки Параша попала. Ты не ревнуешь? — тонко усмехнулся.

— Поди-ка ты прочь.

Параша зрителей не смущалась. Старательно слушала корнета и старательно делала, но тут вдруг заупрямилась.

— К седлам, вот здесь пристегиваем ольстры. Пистолеты в них вкладываем плотно, но не туго. Чтобы в пути не потерять, а в бою в миг выхватить. Поняла ли? За седлом укладываем фуражный мешок, на него — сакву. Прямо за ней — чемоданец для провианта. На него торочишь рульку — вязка сена, крученная в канат. Вот здесь — баклага с водой, торба с лошадиным припасом — скребница, щетки, пучки бечевок. Что еще? Артельные вещи — палатка, колья, котел, коса, топор, клещи, молоток. Ну, это тебе не очень надо. Это по очереди мы возим.

— Мне и все это не надо. В Париж не собираюсь. В своем селе воевать буду. Скидывай это все, учи сабле и пистолету.

Буслай расхохотался до того, что согнулся и зашлепал себя ладонями по коленям. Параша обернулась сердито; увидев Алексея, смутилась и засияла. Красота ее не только на лице цвела, она в сердце ютилась.

Офицеры немного отошли в сторону, чтобы не мешать учителю и не смущать ученика. Волох, ревниво не отходивший ни на шаг, подал набитые трубки. Бросил на землю бурку. Буслаев с надеждой взглянул на него, но Волох грустно развел руками. И прислушался к звонкому голосу Александрова.

— Саблей, Параша, не рубят. Это не топор. Саблей режут. Скользящий должен быть удар. Смотри — рублю. — Александров ударил в ствол березки. Она дрогнула и сухо, с трудом переломилась. — А надо вот так. — Свистнул клинок, и другая березка лишилась вершинки. Она скользнула вниз и острым срезом, дрожа, вонзилась в землю рядом со своим стволом.

— Браво, корнет! — Буслаев ударил в ладони. — А говорят, у тебя рука слаба. Что-то много врать стали без моего догляда.

Александров строго глянул на него и сказал:

— Попрошу вас не мешать, господин корнет.

— Миль пардон! Остаюсь молчаливым зрителем.


С саблей у Параши не шибко ловко получалось — не ухват все-таки. И не топор.

Не желая ее смущать, офицеры поднялись и, кстати; пошли навстречу полковнику, который не спеша ехал полем, поглядывая по сторонам, ища, к чему бы придраться. За ним тянулись цепочкой коноводы с лошадьми.

— Здорово, Алешка! Здоров, Буслай! Готовы? Вот посмотрю. А что не так, не обессудьте, своей рукой выпорю. Ну-ка, Щербатов, ставь во фрунт свой взвод. Что за молодцы у тебя, гляну.

Тут неожиданно грянул в стороне пистолетный выстрел. Князь гневно обернулся:

— Кто посмел? Что втемяшилось?

Увидел растерянного Александрова, Парашу с еще дымящим пистолетом в руке — размяк.

— Парашка, сукина дочь, в меня метила? В самое сердце попала!

Гусары в строю заржали ровно жеребцы перед кобылами. Парашка не сробела.

— В вашем сердце, барин, таких дырок — как в решете.

— Вот я тебя высечь прикажу. Или своей рукой выпорю.

— Своей-то рукой вам, конечное дело, любезнее. Да на мне портки крепкие, в обтяжку. Не всякому стащить.

Грохнуло в строю словно майская гроза ударила. Князь аж в седле качнулся. Обернулся к сыну:

— Вот, Алексей. Еще один нахальный Волох у тебя вырос. Не зря майор Измайлов рапорта пишет.

— Вот его бы и посечь, — подсказал Буслаев. — Можно прямо в портках. Саблею, плашмя.

Полковник вдруг стал строг и хмур. И на шутку Буслаева не отозвался. Выпрямился, крутнул ус:

— Ставлю задачу. Атака взводом укрепленного редута противника. Исходная позиция — развесистый, отдельно стоящий дуб. Корнет Буслаев, принимайте командование взводом.

— По коням! — заорал Буслаев. — Левое плечо вперед! Марш! Марш!

У «отдельно стоящего дуба» взвод рассыпался. Донеслось: «Сабли вон! Сабли к атаке! Рысью — марш!».

Застучал, нарастая, дробный конский топот. Пронзил его тонкий заливистый свист. Взвод сменил аллюр, мчался галопом. Стремительно стелились над землей лошади, привстали на стременах всадники. Сверкали над их головами блестящие беспощадные клинки. Казалось, не остановят их напора ни пули, ни картечь, ни встречная атака.

— Молодцы! — кликнул старый князь, азартно крутивший лошадь на месте — так бы и сам влился в атакующий строй.

Один за одним взлетали над траншеей, ровно на мощных крыльях, гулко ударяли копытами по ту ее сторону. Иной гусар, низко наклоняясь с седла, успевал рубануть саблей по жерди, выбивая из рук «пехоты» ее «ружья».

За траншеей изгородь, не меньше двух аршин в высоту. Тяжелые кони перемахивали ее с легкостью диких ланей. И только один вдруг замешкался. Неопытный всадник не точно послал его в прыжок на препятствие. Конь сбился с ноги, затоптался и в азарте сделал прыжок с места. Ему прыжок удался, лишь слегка задел брюхом верхушку плетня, а всадник вылетел из седла и кубарем покатился ему под ноги. Вскочил, прихрамывая, догнал и поймал лошадь, неловко — видно, сильно ушибся — взобрался в седло.

Старый князь вспылил.

— Буслаев! В обоз его! Пока к седлу не привыкнет! Зови его сюда, пред мои грозны очи.

Незадачливый гусар соскочил с коня, отдал честь, тяжело дыша.

— Кто таков? — сурово спросил полковник.

— Рядовой Ефрем Кольцов, ваше высокоблагородие.

— Ты что же, мерзавец, всех славных гусар позоришь? С коня падать взялся? Да ты знаешь, скотина, что гусар с коня падает только с пулей в сердце? Тебе бы плетей хороших, да твое счастье, что я с утра весел. В обоз его, корнет! Сей же час.

Гусар понурился, ковырнул землю носком сапога.

— Как стоишь, обормот? У тебя что, в ж… зудит? Так я бы тебя плетью почесал! Кругом! Марш!

— Батюшка, — вполголоса обратился Алексей, когда гусар отошел, — уж больно круто. Новобранец…

— Я вам не батюшка! — взлетел над полем гневный бас. — Извольте обращаться по чину! Не в кабаке, милостивый государь!

— Я вам не милостивый государь, господин полковник! Извольте…

— Что?! Бунтовать? Не зря, видать, на вас доносы пишут. Развели в эскадроне миролюбие! Я вас научу дисциплину воинскую блюсти! Щенок! А ну-ка, на конь, живо! Покажи, каков ты в деле есть! — А то он не видел, бок о бок с сыном воюя.

Буслай, смеясь, делал Алексею отчаянные гримасы за спиной полковника. Да не в добрый час. Обернулся полковник.

— Что рожи корчишь, корнет? Ты офицер русской армии или обезьяна? Ступай по своим делам, только и знаешь на гитаре романсы бренчать! Цыган!

Волох подвел Алексею Стрелку, сочувственно придержал стремя. Алексей наклонился к нему, шепнул:

— Вы что с ним пили поутру? От бешеной коровки молочко?

— Никак нет, господин поручик, коньячком завтракали. Но маленько. Потому, видать, и серчают. Вы уж не оплошайте.

Алексей остановил лошадь под поредевшей сенью старого дуба, проверил пистолеты, подвигал саблю в ножнах, опустил ремешок кивера. Полковник взмахнул перчаткой.

Капризная Стрелка на этот раз без обычных фокусов пошла в галоп. Легко перемахнула траншею, еще изящнее взяла плетень. И вот тут Алексей, доверившийся ей полностью, бросил повод, выхватил оба пистолета и разом влепил по пуле в брюхастых «болванов» — только труха соломенная полетела. Мгновенно кинул пистолеты в ольстры, выхватил саблю — один «болван» остался без головы, другой — без половины кивера.

— Отменно! — похвалил его полковник. — Вот бы все твои молодцы так-то. А то они у тебя только с коней падать горазды.

— Я, батюшка, — напомнил Алексей, — тоже падал.

— Ты вместе с конем пал, это не зазорно. Ладно, — сделал вид, что смягчился, хотя в душе и без того мягок, — не гони его в обоз. А вот пристегни его в обученье к Александрову. Это ему большой стыд будет, вместе с девкой обучаться. Да, а кто ж в атаке так славно свистел?

— Да он и свистел, батюшка. И песельник славный.

— Вот-вот, к бабам его. Пусть им свистки свистит и песни играет. Пока к седлу не прирастет. — Повернулся к строю.

— Вот что, братцы, слушать всем. Я вами доволен. Живет во всех вас суворовский дух русского солдата. И офицеры у вас хороши. Вы берегите их. В бою, коли офицер погибнет, всем плохо придется. Это помните. И еще крепче помните, что говаривал Александр Васильевич. Пуля — дура, штык — молодец, а солдат должен думать. — Говорил ли такое Суворов, как знать. Но командиру лучше верить, чем в его словах сомневаться. — Скачете хорошо, рубитесь отменно, а думать не умеете. Иной раз смотрю — лошадь умнее всадника выходит. — Слушали, конечно, со всем вниманием, но и с досадой. Кому понравится, коли тебя глупее скотины бессловесной почитают.

— А вы не жмурьтесь. Я пустые слова не сказываю. Я всегда дело говорю. Или не так?

— Точно так, ваше благородие!

— Третьего дни ходили вы в атаку на неприятельский резерв. Смяли и рассеяли француза. Однако могли вообще смести, коли думать умели. Слушать всем: в атаку идти следует рысью, а в карьер «марш! марш!» — в ста шагах. А вы, братцы, за версту галопом пошли. Многие кони задохнулись, строй разорвался, один только взвод на неприятеля налетел. Ясное дело, молодцы?

— Точно так!

— «Ура» кричать до поры тоже не след. Весь пыл из себя выдохнешь. «Ура» кричать — как неприятель спину покажет. Ладно я говорю?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — смело выступил вперед дядька Онисим.

— Ну, поучи полковника. — Князь отставил ногу, закрутил ус.

— Ежели, ваше высокоблагородие, гнать неприятеля на «ура!» в спину, то никак его не догонишь. Шибко он нашей «ура!» опасается. Как заяц от гончака летит, пулей — и то не достать.

— Хитер! А я хитрее. Вот тогда и гоните его под «ура!» без остановки до самого Парижа. Ни пожрать ему, ни водицы испить, ни оправиться не давайте — и так уж сколько на нашей родной земле нагадили.

Да, культурная нация. В церквах конюшни да отхожие места устраивали. Нет им прощенья и не будет пощады.

— Корнет Буслаев! Велите обед трубить. Коли щи будут, так и по чарке выдать.

— И свистуну? — скрывая улыбку, спросил Алексей.

Старый князь нахмурился, но натура взяла свое. Молча кивнул, потянул было руку покрутить ус, да передумал. Кинул Буслаеву вслед:

— Буслай! А кашеварам от меня скажи. Увижу еще, что шомполами варево в котлах мешают, так шомполов и получат. Горячих и досыта. — Обернулся к Алексею, улыбнулся легко: — А денек сегодня славный! Такие погоды по осени только на Руси святой бывают. Журавли-то, я чай, уже отлетели?

— Не видал, батюшка.

— Их не видать надобно, а слушать… Дождемся ли?

Кто скажет? И в мирное время человек в своей судьбе не волен, а уж на войне-то…

Что-то загрустил вдруг батюшка.

— Вернутся ли на родину? Путь не близок и опасен. Добрую птицу всяк обидеть может.

— Батюшка, ну какая им тут родина? Каждый год туда-сюда мечутся…

— Дурак ты еще, Лешка! — вспылил. — Не зря тебя дуры-девки Лёсиком кличут. Родина у них здесь! Тут они гнезда ладят, цыплят высиживают…

— Батюшка, цыплят куры высиживают.

— А журавли кого? Собак, что ли, по-твоему? Где родился, где отец-мать тебя на крыло поставили — вот там твоя родина! Ай тебе не слышно, сколь грусти в их прощальных кликах? Я вот тебя сейчас плетью перетяну, чтобы знал, кого слушать!

Вот таким ему батюшка боле по сердцу был. Алексей поставил ногу в стремя — Стрелка затопталась на месте.

— Как ты с ней? — кивнул на нее отец. — Ладитесь? А то она у тебя все траверсой ходить норовит. Вроде майора Измайлова. — Траверсой ходить: лошадь идет не впрямь, а всем боком в сторону. Красиво, но смешно. — Видать, берейтором у нее циркач был.

— Ничего, попривыкли.

— А то смотри. Конь у гусара должон быть надежен и верен. Как сабля. Обедать к себе зову. Волох, верное дело, к обеду что-нибудь украл. Не ревнуешь?

Волох и в самом деле с старому князю прикипел. Ну что ж — души родные. Рубаки, пьяницы да бабники.

— Александров! Два дни тебе на обучение Парашки. Потом доложишь и покажешь.

В палатке у старого князя было домовито. Параша чистила тряпочкой с мелом самовар, Волох щипал тесаком лучину на растопку. Князь, вошедши, сбросил сапоги, стянул чулки, улегся на скрипнувшей под ним кровати. Устал.

— Волох, подай-ка трубку.

— Не чищена. Обождать придется.

— Зачем не чищена?

— Некому было.

— Ну-ка Ваську кликни, я ему наглецу…

— Нету денщика вашего, господин полковник. И не скоро будет.

— На деревню отправился? Мародерствовать? — Князь привстал, раздул щеки.

— Под арестом он.

— Кто посмел?

— Господин майор изволили им по морде дать и арестовать приказали. За неуважение.

— Что за черт? Что ты несешь? Опять без меня пьян?

— С чего ж это я пьян? Не с чего вроде.

— Он, барин, правду говорит, — вступилась за Волоха Параша. — Приезжали до вас со штабу господин майор. Помнилось ему, что Васька честь не так отдал.

— Что?! — Щербатов вскочил, натянул сапоги на босу ногу. — Коня мне! Шпагу!

— И коня нет, — мудрец Волох отложил тесак. — Ковать его отвели.

Нельзя князя таким отпускать, пусть остынет немного. А то ведь сгоряча такое наделает, что и не поправишь.

— Чаю желаете? Сейчас самовар будет.

— Сам пей! Денщика нет, коня нет, один чай есть! Почто майор приезжал?

— Пакет оставил.

— А то ординарца послать не мог. Любит в скважину подглядеть! Где пакет?

— Сидите вы на нем. Помялся небось.

— Волох! Я не пойму: дурак ты или пройдоха?

Волох не спешил с ответом, начал раздувать самовар.

— Поровну, ваша светлость. Однако не пальцем сделан.

— А чем? — не понял князь.

Парашка прыснула в кулак.

— Как раз чем надо.

— Ну и дурак. Пошел вон! Сколько тебе говорил, не дымить самоваром в палатке. И трубку набей.

Князь сломал печати, развернул пакет, пробежал глазами, покачал головой.

— Волох! За Алешкой слетай.

— Парашка слетает. Польза ей будет.

Князь поморщился, потрогал ус. Подумал: что за польза? Лишний раз верхом прокатиться или лишний раз Алексея повидать? Стало быть, две пользы разом. А ведь хитер Волох. Никак не дает наедине князю с девкой остаться.


— Вот что, Алешка. Разведка сообщает — резервный полк на Москву идет. Нам приказ — перехватить. Давыда нет, самим надо управиться. Роту соберем?

— Немногим поболе. Полбатальона почти.

— А у них полк. — Покрутил ус. — Ну да что тут будем думать? Как Суворов сказывал: врага не числом бьют, а умением. Готовь людей, послезавтра выступаем. В самый раз подле Горюнова и перехватим. Место удобное: брод непростой, вязкий, да по флангам болота.

За пологом покашлял Волох, вошел.

— Дозволите взойти?

— Взойди, солнце красное. Чего тебе?

— Так что, ваше благородие, шпиона привели. Сразу повесим или допросить изволите?

— Какого, к черту, шпиона? Откуда он взялся?

— На дороге поймали, прятался там.

— Да говори толком! Как это он там, на дороге, прятался?

— Наш пикет с поста ворочался. Заметили его, окликнули. Он — в кусты, затаился. Ну, ротмистр его за шиворот вытащил. Привесть?

— Ну веди. Одни хлопоты с тобой.

— Вот и я думаю, — проворчал Волох, — проще повесить.

— Тебя, что ли? И, вправду, всем проще станет. Веди.

Привели шпиона. Грязен, худ, заросший бородой до глаз, во французской шинели. Но взгляд смелый, твердый.

— Кто такой? — спросил его Алексей на французском. — Что ты молчишь?

— По-вашему не разумею.

— Так ты русский?

— Так точно.

— Дезертир?

— Никак нет. Пленный. Шестой роты Брянского полка рядовой Сбруев.

— А почему во французской форме?

— Шинельку мою они отобрали. Пришлось чужую отобрать.

— Да говори толком! — вспылил полковник. — Ты солдат или кухарка?

…Сбруева взяли в плен уже давно. Накопилось таких как он горемык до полста человек. Французы не знали, что с ними делать. Гоняли с места на место, исполняя противоречивые приказы командиров. Обобрали до последних ниток. Кормили из рук вон.

— Им самим жрать нечего. А нас, бывало, бабы кое-чем потчевали. Только нам мало оставалось, шаромыжники все отбирали. Они до того отощали, что друг у друга куски рвали.

— Волох! — вдруг крикнул полковник. — Слетай, братец, в эскадрон, каши, что ли, ему доставь. А то я смотрю на него — и самому голодно.

— Слушаюсь, ваше благородие. И чаркой его порадовать?

При этих словах солдат заметно оживился. Полковник глянул на него коротко, испытующе.

— Это после. А то он сомлеет.

— Что ж раньше не бежал?

— Случáя не было. Охраняли. Да и боязно, правду сказать.

Но все-таки «случáй» выдался. Заняли французы брошенный барский дом. Обшарили весь — от подвала до чердака, кое-как поживились. Да пригнали вдруг откуда-то корову. Праздник получился, тем сильнее, что в подвале вино нашли. Наладили в камине двухведерный котел, стали суп варить. А как котел опростали, велели Сбруеву отмыть его и от копоти очистить. Взял он котел, пошел до колодца. Там часовой, что-то ему начал говорить и ружьем грозить.

— Ну, я по-ихнему уже научился. Два слова хорошо запомнил. Говорю ему: «пардон-мерси» и котлом по башке. Ружье подобрал и — деру.

— А где ж ружье-то?

— Да там же, в кустах, где меня взяли. Я ведь не знал — кто такие, опасался.

Алексей слушал его внимательно, и какие-то соображения в голове у него складывались.

— Каков у них отряд?

— Да, почитай, полная рота. Пехота, кавалеристы есть, одна пушка с зарядами.

— Пленных сколько, ты сказал?

— Человек с пятьдесят будет. Многие поранетые. Но многие на своих ногах. В анбаре заперты, при часовом.

— В котором месте этот дом?

— Название не знаю — откель знать, а дорогу укажу.

«Не ловушка ли? — подумалось. — Да не похоже. Не врет солдатик».

Вернулась Параша с котелком и ломтем хлеба.

— Поешь, — сказал Алексей. И даже потупился, увидав голодный блеск в глазах солдата. — Только не спеши, а то дурно станет.

Какое там — не спеши. Торопливо застучала ложка, ровно дятлом в сухой ствол, заходили желваки на запавшем лице, дрожала грязная, в ссадинах рука, сжимавшая ломоть.

Алексей думал. Похоже, отбилась часть от войска и не собирается вернуться в строй. Дезертиры. Таких случаев уже много было. Из отставших, заблудившихся, бежавших солдат складывались банды. Углублялись в нетронутые, далекие от дорог местности, захватывали дом, а то и деревню, мастерили оборону и намеревались отсидеться в ней до любой победы — своей ли армии, русской ли — не так важно. Важно выжить и домой вернуться.

Французское командование формировало специальные отряды для отлова этих беглецов. Их разыскивали, но результата почти и не было. Добром они не возвращались, а силой их взять было не просто. Сражались они отчаянно (за себя ведь, а не ради славы императора), потери наносили такие, что их предпочитали в иных случаях и не трогать вовсе.

— Батюшка, — предложил он, — не искурить ли нам по трубочке на свежем воздухе?

— И то, — согласился, поняв его, старый князь. — Да и ноги разомну — сомлели сидючи.

Они вышли из палатки. Воздух и в самом деле был свеж и по-осеннему морозен. Листва под ногами хрустела словно первый снежок. Ветви берез, уже безлистые, покрылись колючками инея. Дышалось вольно, легко, с летучим паркóм изо рта. Солнце еще только клонилось окунуться в лес, а месяц напротив него уже радостно сиял своими острыми рожками в свободном и чистом небе.

Так славно было кругом, что и про трубки забыли. Но не про дело.

— Не врет, батюшка? Как вы полагаете?

— Правду говорит, — уверенно отозвался князь.

— А если правду — то вот нам и еще полроты солдат. Ружья у нас есть. Заводных лошадей в достатке. Как смотришь, господин полковник?

— Я, Алешка, совсем в другую сторону смотрю. Кто там, в штабе, распорядился два эскадрона на перехват полка послать? Ровно погибели нашей захотел.

— Дураков, батюшка, и в штабе полно.

— А подлецов, видать, и того больше. — Вздохнул прерывисто. — Но мы солдаты, Алешка, а первый солдатский долг — исполнять приказ. Как бы ни был он глуп и зловреден. Пойдем-ка, Алешка, разработаем стратегию с тактикой.


Сбруев, сытый и довольный, сидел, покачиваясь, на чурбачке и пялил мутные, засыпающие глаза на Парашу.

— Ишь, — добродушно посмеивалась Параша, — ты, видать, не токо по хлебушку изголодалси.

— Как же! Ить я жанатой, а почитай с полгода у бабы под бочком не грелся. Вот кабы…

— И не думай! Где тебе! Так на бабе и сомлеешь.

— Смотря по тому, какая баба, — нашелся солдат. — А то давай и попробуем, не пожалеешь.

Когда князья подходили к палатке, с треском распахнулся полог, вылетел наружу и пробежал на четвереньках рядовой шестой роты Брянского полка Сбруев.

— Ты куда? — искренне удивился Алексей.

— До ветру, ваше благородие. Живот схватило.

Полковник заглянул в палатку. Посреди ее, раскрасневшаяся от гнева, руки в боки, стояла Параша. С глазами разъяренной газели. Полковник с пониманием усмехнулся.

— Повезло тебе, братец. Одного такого она уже ухватом пришибла. Ты ее сторонись.

— Строга, ваше благородие, виноват.

— Ну, иди назад, больше не тронет. Да, Параша?

— Больше и нельзя. Слабой, навроде таракана. Лаптем можно пришибить. Вертайся, кобель, не бойся.


— Ну-ка, Сбруев, расскажи нам, как отыскать тот барский дом, где засели французы и держат наших солдат? Дорогу-то запомнил?

— Не шибко, конечно. Однако вспомню. Стало быть, отсюдова по дороге, где меня поймали, верст с пятьдесят наберется. Дале так. Речка, малая, с мосточком. С речки дорога все вверх и вверх. А посля верха все вниз и вниз. Еще одна речка, ручей вроде, в брод — по щиколку. За ней сразу друга дорога, вправо, леском березовым. По краям — дерева. Еще верст пять набежит. И тут старые ворота, каменные. Одна верея покосилась, другая вовсе упала. И, видать, давно — все каменья проросли. Где бурьяном, где кустом…

— Постой-ка, болезный, — вдруг прервала его Параша. — В сторонке от ворот не лев ли каменный лежит?

— В самый раз угадала. Оченно на собаку похожий.

— Олсуфьево! — сказала Параша. — Нашего барина усадьба.

— Вот и славно! — порадовался полковник. — Не заблудимся. Поручик, снаряди туда разведку. Пусть посмотрят, как поспособнее нам эту крепость взять.

— Буслаева пошлю.

— Дозвольте и мне, — поднялся Волох.

— Добро.

— И я с ними, — вступила Параша. — Эти места хорошо знаю. Может, что и подскажу. С мальства при кухарках в людской состояла.

— Мало тебе досталось? — поморщился старый князь.

— Так досталось, барин, что теперя и бояться нечего.


Разведка ушла. Затих вдали конский топот. Совсем тихо стало, только несмело попискивали вблизи малые птахи, да нахально и грубо, будто ругались меж собой, хрипло каркали вдали ненасытные вороны.

Воздух был холоден и свеж. Он словно ждал той поры, когда закружат в нем первые снежинки — колючие и невесомые, разведчики наступающей зимы.

— А хорошая пора подступает, Алешка, — тихо, с удовольствием проговорил старый князь, подбрасывая носком сапога послушно шуршащую листву. — Сейчас бы в поле, в рощу — по чернотропу. Лес прозрачен, тих, дремлив. Висит над ним ранний месяц. Солнышко светит мягко, будто тоже задремывает, клонясь к деревьям. Вдруг, Алеша, сороки застрекотали, гончаки залились — русака подняли! Славно.

Алексей слушал с улыбкой.

— А на Покров! Первый снег… Чистый, как сон младенца. Пороша… Эх! Я прошлой осенью разом четырех косых заполевал. Праздник! Бивак устроили. Матушка твоя тоже подъехала, в коляске еще, не в санях. Румяная, веселая, да закапризничала. От почек заячьих отказалась наотрез. Это, сказала, безнравственно — беззащитных зайчиков убивать. «Эх, Таша, — говорю ей, — а цыпляткам головы рубить и для того их выращивать — это нравственно?» Обиделась…

Соскучился старик. Не хватает ему с матушкой поругаться.

— Устал ты, батюшка. Надо бы тебе домой ехать. Поезжай в Братцево. Поправишь дом, наведешь своей рукой порядок, отпишешь матушке. Вернутся они — и тебе спокойней станет. Болит ведь за них душа тревогой, я вижу — не скроешь.

— Болит… Болит… Скажешь ты… Да я их обеих в первую голову высеку. По-нашему, по-дворянски. За все ихние фокусы. А уж потом на охоту.

— У нас, батюшка, сейчас другая охота… Войне-то скоро конец. Езжай.

— Не поеду. — Упрямо мотнул головой, едва не сбросив с нее кивер. — Пока супостата за порог не выкину, домой не вернусь.


Разведка удалась. Прошла скрытно, без потерь. Буслай подробно расписал положение дома в окрестностях — Параша ловко провела отряд тропкой в роще на зады усадьбы. Откуда все удалось хорошо рассмотреть и придумать план нападения.

— Диспозиция, господин полковник, такова. Барский дом стоит в ложбиночке…

— Эк, несуразно как он дом-то постановил.

— Это не он, — объяснила Параша. — Дед его строил.

— Ну и дурак. Издавна барские дома на взгорках становили.

— А тут на взгорке церква стояла. Старый барин и рассудил: негоже, мол, человечьему жилью над Божьим домом возвышаться.

— Вон как! Знать, не дурак.

— Разрешите продолжить? — Буслай взял перо, стал черкать на обороте карты. — За домом — взгорок, вот здесь барский пруд. Охвачен в этой части плотиной.

— Это ты к чему?

— Сейчас объясню, господин полковник. Оружие ихнее с зарядами за домом спрятано…

— А чуть выше — плотина? — смекнул полковник. — Алешка, саперы у нас есть?

— Найдутся.


Выступили рано утром. Кони осторожно ступали по твердой траве, покрытой инеем. Позади колонны, замыкая, тарахтела бричка с двумя бочонками пороха, плотно накрытыми от сырости рядном. Алексей и Буслаев ехали рядом. Буслай был весел и беспечен. То напевал, то насвистывал.

— Знаешь, о чем думаю, поручик? Я думаю, как мы после войны жить будем?

Алексей поправил на плечах плащ, зябко поежился.

— Что ты молчишь, Алешка? Что ты не спрашиваешь? Я много об этом думаю. Знаю: теперь я совсем другой стал. Понимаешь? Что-то во мне зародилось новое. А старое, Алеша, как-то перевернулось. Черт! Не могу объяснить! Но будто у меня третий глаз во лбу раскрылся.

— Повзрослели мы. Многое повидали. Многое испытали. Многое поняли. Повзрослели…

— А может, постарели? Я Заруцкого о том же спросил. Знаешь, что он ответил?

— Откуда мне знать?

— Он так сказал, Алеша. «На войне я понял, что жизнь не только одна, но она еще коротка и неустойчива. Если останусь в строю, буду жить новой жизнью».

— Это как же? — Алексею стало интересно.

— Говорит: «В первую очередь закажу благодарственный молебен, а потом — во все тяжкие. Мало я пользовался жизненными дарами, буду восполнять. По всем стезям. Вино, цыгане, карты, женщины, театры»…

Алексею стало смешно и грустно. Даже нелепо как-то. Да для того ли дана человеку его бесценная жизнь? И он тут же подумал, что всего несколько месяцев назад он сам жил такой жизнью и не задавался трудными вопросами.

— Что ты молчишь, Алешка? — настаивал Буслай.

— Добавить нечего. А слова твои повторить нет нужды.

— Ты знаешь, — Буслай заговорил тихо, словно боялся, что его может услышать кто-нибудь еще кроме Алексея. — Я на войне совсем по-другому увидел наших солдат, крестьян. Особенно после Бородина. И озадачился. Ну, вот мы с тобой — дворяне, служилые люди, сражаться и умирать за Отечество наш долг. А они? За что сражаются и умирают эти люди? За свою нищету, за свое бесправие, за вековое рабство свое? Нет! Значит, за что-то высокое и светлое, что они чувствуют в своей простой душе. Но вот что? Нам не понять.

— Да ты бунтовщик, Буслай, — улыбнулся Алексей. — Смотри, вот так-то при Измайлове не проговорись.

— Не шути, Алешка. Что-то не так у нас устроено на Руси. Что-то нужно сделать. Да вот что?

— Где ж мне знать?

— Пустые мы люди. Пусто жили.

Алексей не успел ответить — их нагнал Волох.

— Ваши благородия, осмелюсь доложить: подъезжаем.

Остановились. Уже смеркалось, разгоряченные лица остужал резкий ветерок. У Алексея ныла спина и затекли ноги: весь день в седле, раз только остановились оправиться и покормить лошадей.

— Вон в той сторонке, — Волох указал плетью, висевшей у него на руке, — овражек пологий, с дороги не видный. Затишок. Там до утра перебудем. Ладно ли?

На дороге, в оба конца, оставили пикеты, свернули, прошли еще неубранным полем с две версты. Расположились, расседлали коней. Коневоды отвели их на лужайку, стреножили.

— Костры палить малые, — распорядился Буслай. — Песен не играть, пляски позабыть.

— И вина не пить? — вполголоса спросил Волох.

— Если только в меру.

— И то добре. Мера у каждого своя.

— Как совсем затемнеет, — сказал ему Алексей, — берешь своих добрых хлопцев и — лесом выходите к усадьбе. Бочонки — навьючить, фитили не забыть…

— Не пальцем делан, господин поручик, — проворчал Волох. — У моего бати…

— Завидуешь бате? — усмехнулся Буслай.

— Никак нет, ваше благородие, я от него не отстал. Вот ежели… как посмотреть на это дело…

— Потом расскажешь. А сейчас слушай. Фитили — покороче. Со светом, как услышишь наши выстрелы, поджигай. И со своей партией — к амбару. Уберешь часового, собьешь замок, если он там есть.

— А если нет?

Алексей внимательно взглянул в его простодушные хитрые глаза.

— А если — нет, то не сбивай. Выведешь пленных. Которые на своих ногах — построишь. Раненых разместить по телегам.

— Откель я их возьму?

— Корнет Александров подойдет со своим взводом. Все запомнил?

— Так точно! Кушать когда изволите?

— Да вот расположение обойду…

— Отдохнули бы сперва.

— Ночь впереди. Длинная, осенняя.

В такую ночь, подумалось Алексею, хорошо сидеть, вытянув ноги к пылающим в камине дровам, с книгой на коленях, с длинной трубкой в одной руке и со стаканом красного вина в другой. Слушать, как бросает осень в стекла мелкие дробные капли, как скрипит где-то за диваном неуловимый сверчок — все его слышали, но, кажется, никто не видел. Прислушиваться к хроменькому стуку старых каминных часов, к их сбивчивому, лживому бою, к шаркающим шагам старика Бурбонца, который бродит по комнатам и, ворча, гасит лишние свечи.

А осеннее утро после осенней ночи? Неохотное, сырое, все в низких облаках, что не бегут по небу, а разлеглись на мокрых, без листьев, ветках старых лип, яблонь, загрустивших кустов сирени. В доме зябко, еще не топили печи, вставать не хочется, под одеялом тепло и уютно. Но в столовой уже позвякивают чайные ложечки, из людской тянет самоварным дымком. Тихонечко стучит в дверь Бурбонец: «Алексей Петрович, пожалуйте к чаю». Славно…

Алексей словно очнулся. Гудят от усталости ноги, ломит поясницу, кивер тяжело давит голову, клонит ее на грудь. Ташка колотит по мокрым сапогам, сабля путается в ногах. Чтобы не показать слабости, Алексей присел у первого же «не шибкого» костра. В котле над костром булькало и парило — варили картошки. Кто-то из солдат, отвернувшись от огня, потыкал шомполом, снял котел и слил воду. Артель приблизилась тесным кружком к огню. Дядька Онисим выхватил картофелину, кидая с ладони на ладонь, облупил ее, положил на ломоть хлеба и протянул Алексею:

— Отведайте, господин поручик. Федька, ну-ка солюшки его благородию передай.

Появилась на тряпице крупная серая соль. Алексей почувствовал голод — уж так вкусно пахла горячая картошка, так мягок был черный хлеб.

— А вот водички испить, ваше благородие. — Возле костра кособочилось кожаное ведро. — Водичка чистая, не сумлевайтесь. Мы с этого ведра коней поим. Конь грязну воду пить не станет, гребует. Пейте, ваше благородие. — И щедро зачерпнул оловянной кружкой.

— Благодарствуйте, братцы, за угощение. — Алексей встал, хотя ему страх как хотелось улечься тут же, у костра. — Что ж, завтра своих выручать пойдем. Вы уж не оплошайте.

— Как не так! Рази ж мы своих-то кинем? Сам погибай, а товарища выручай, знамо!

— Француза здесь впятеро больше нашего, — сказал Алексей.

— Вот и ладно: впятеро больше его и набьем.

— Управимся, ваше благородие. Француз, он и вовсе нынче не тот стал.

— Правильно сказал, дядька Онисим. Бьется мусью без охоты.

— Зато, братцы, бегает с охотой.

— Ослаб француз, ослаб. Да и то, сказывал мне ктой-то — ворóн начал исть.

— А ты б не стал? С голодухи так пузо подведет, что и ворона курицей покажется.

— Не, дядька Онисим, я б погребовал. Нечистая птица. А француз привычный, у себя в Париже, сказывают, лягушек и тех жреть.

— Видать, больше нечего. Оттого к нам и приперси. Ничо, ребяты, он к зиме и вовсе друг дружку кусать станет.

— А мы — хлебушко аржаной да с луковичкой.

— Да где ж вы, братцы, — удивился Алексей, — хлеба-то добыли?

— Маркатант объявился, очень справный. У него в заводе и печушка для хлебов имеется.

— Сказывали, что немец родом. С самой Москвы-первопрестольной пристал.

— Давно ли?

— Давеча, два дни назад, ваше благородие.

Удивился Алексей. Маркитанты обычно за войском тянулись, а вот чтобы к партизанам пристать — необычно.

— Вернемся, дядька Онисим, покажешь его мне.


Утро началось рано, еще до света. В низинку мягко опустился туман, вяло бродил низко над землей, рисуя смутные фигуры. Заржала вдали нетерпеливая лошадь. Легкий шум пошел: говор вполголоса, звяканье — седлали, разбирали ружья. Кто-то принес Алексею горячую кружку с чаем. Тронулись, потянулись к дороге, выстраиваясь на ходу. Алексей и Буслаев ехали в авангарде, почти не разговаривая. Сажень за триста до поворота к усадьбе выслали вперед разведку — двух конных. Они скоро вернулись, доложили, что путь впереди свободен.

Туман у тому времени разрядился, поднялся над деревьями и словно занавес открыл поваленные ворота, льва, похожего на собаку, редкую березовую аллею и, в конце ее, небольшой барский дом.

Выглянувшее из-за леса солнце полоснуло косыми лучами по ржавой кровле, отразилось в давно немытых и кое-где битых стеклах. Было тихо.

Спешились, рассыпались в цепь, приладили ружья. Алексей громко позвал часового. Тот не спешил. Наконец отозвался, простучал сапогами по крыльцу, волоча ружье прикладом по ступеням:

— Кто идет?

— Русский офицер, — сказал Алексей и выстрелил ему в грудь.

И сейчас же сзади грохнул дружный ружейный залп по окнам. В ответ вразнобой ударили из дома ответные выстрелы. Из окон потянуло наружу пороховым дымом. Пошла перестрелка…

Волох, услыхав первый выстрел, скомандовал саперам:

— Фитили!

Фитили зашипели, затрещали, задымились, разбрасывая искры. Волох и саперы бросились в укрытие, скорчились за мохнатым валуном.

Грянуло! Бочки вкопали удачно — плотина разом взлетела и рухнула. Ледяная вода вздыбилась и неукротимой волной ринулась вниз. Смела, как игрушечную, пушку вместе с зарядными ящиками, бросила ее на дом, разрушив простенок, ворвалась в окна, вдавив внутрь искрошенные стекла, пробежала по комнатам и, почти не ослабев, выплеснулась наружу на фасаде, выкинув заодно на лужайку перед домом несколько человек.

Волох, едва схлынула вода, подбежал к амбару, скользя по мокрой земле, сбил замок прикладом карабина и распахнул одну створку ворот. Изнутри дохнуло тяжелым смрадом: нечистотами, загнившими ранами, запекшейся кровью, потом и грязью немытых тел.

— Выходи, братцы! — закричал он во внутренний сумрак. — Помогай нам супостата добить.


Стрельба меж тем заглохла. Из приоткрытой двери настороженно высунулся сабельный клинок с белым платком на кончике.

— Выходи! — крикнул Алексей. — Без оружия.

Вышел опасливо нижний офицер, кинул ко лбу два грязных пальца.

— Предлагаю сложить оружие и сдаться в плен. — Алексей брезгливо осмотрел его — замызганный и заляпанный мокрый мундир, клочковатая и неопрятная борода.

— С кем имею честь? — Видимо, опасался соотечественников, отряженных для отлова дезертиров.

— Русские солдаты.

Француз немного помедлил.

— Мы сдаемся.

— Выходить по одному. Оружие складывать в доме.

Еще раз отдав честь, унтер-офицер скрылся за дверью. После минуты тишины в доме загомонили, застучали брошенные в пол ружья, стали выходить по одному. Грязные, оборванные, щурились на солнце, сбивались в кучу, тревожно переговариваясь и со страхом поглядывая на окруживших их русских солдат.

— Постройте своих людей, — приказал унтеру Алексей, — и отведите в амбар.

Кое-как, не соблюдая ранжира, выстроились, потянулись к амбару. Навстречу им тянулся «отряд» Волоха. Почти все шли на своих ногах, одного несли на шинели, а нескольких вели, просто поддерживая с двух боков. Когда разминались, кое-кто из русских, сердца не сдержав, наградил ближайших французов затрещинами, а кто и пинком.

Подоспел обоз под командой Александрова. Погрузили трофейное оружие, перевязали и усадили в телеги раненых. Для охраны пленных оставили двоих солдат. Тронулись обратной дорогой.


В лагере Алексей, отдав необходимые команды, захватив с собой несколько человек, поскакал «смотреть» немца-маркитанта.

Возле березового колка, клином вошедшего в брошенную пашню, увидели двуконную фуру. К задку ее привязана неоседланная, но — сразу видно — верховая лошадь. В сторонке стояла двуколка с железным кузовом и закопченной трубой — полевая пекарня.

Хозяин фуры — рыхлый немец в мундире без эполет и пуговиц, перехваченный по брюху офицерским шарфом, поспешно спустился с передка по приставной лесенке, дружелюбно улыбаясь и кланяясь, пошел навстречу.

— Бонжур, мсье, — умышленно сказал Алексей.

— Пусть господа не затрудняются — я говорю по-русски. Что вам угодно?

— Им угодно, — сказал Волох, — седла посмотреть. Показывай, — а сам спешился и — будто от нечего делать — подошел к лошади у задка, стал ее осматривать, словно прицениваясь.

— Седел у меня всего два осталось, — как бы извиняясь, поспешил хозяин. — Да и те простые, не для господ офицеров. Извольте взглянуть. — Он ловко раздернул брезент, поднялся внутрь, покопался, показал одно седло, отложил, поднял на руки другое.

Подошел Буслай, подержал седло, покачивая, будто взвесил:

— Тяжеловато. Да и не новое.

— Тяжеловато, не спорю. А что не ново, корнет, так это еще не беда. Старое бывает удобнее — обмятое, притертое.

Буслаев засмеялся:

— Смотря кем обмято.

Они говорили по-французски. Алексей исподволь наблюдал немца. И не ошибся: заметными оказались искорки в глазах на равнодушном, якобы не понимающем лице. Знал немец французский, знал. Да и немец ли? По-русски говорил правильно, но не совсем чисто, с чуть заметным акцентом.

— Что у тебя еще есть?

Товар был хороший: мука, крупа, соль-сахар, сало, даже каменно твердые пряники. Иголки с нитками, топоры, кремни для пистолетов и ружей.

— И не боязно с таким-то товаром по военным дорогам? — спросил Буслаев. — Француз ведь тебе платить не станет. И мерси не скажет.

— До француза, господин офицер, я не касаюсь. Держусь возле русского солдата.

— А почему не с армией? Зачем к нам пристал?

Немец добродушно и широко развел руки.

— Возле армии своих коммерсантов хватает.

Подошел Волох, шепнул Алексею в ухо:

— Уздечка на той лошади совсем не нашей работы. Смекай, Алексей Петрович.

Раздвинув тонкостволые березки, из лесочка вышел богатырь с глупым лицом, подтягивая штаны, валко подошел к фуре.

— Кто таков? — спросил Алексей немца.

— Сын. Убогой. Немтырь.

— Да еще и глухой?

— Беда, господин офицер. Не говорит и не слышит с мальства. Но понятливый.

Это Алексей заметил. Парень, по-всему, прекрасно понимал их разговор.

— Немой, — вставил свое слово Буслаев, — не очень большая беда. Не проговорится, глупого слова не скажет. Глухому хуже: не услышит «Стой! Кто идет?» и на штык напорется.

Немец угодливо рассмеялся. Алексей незаметно подмигнул Волоху и указал глазами на пистолет. Тот не стал спешить, но деловито спросил хозяина:

— А вино-то у тебя есть? Господам офицерам пить хочется.

— Простите со всем великодушием, — опять широко развел руки, выпятив живот, — кончилось вино. Могу предложить по стакану воды.

— Воды мы и дома напьемся. — И Волох, словно потеряв интерес к разговору, отошел, стал бесцельно шагать кругами, пиная носком сапога кротовые кучки.

Зайдя за спину богатыря, неожиданно выдернул пистолет и выстрелил в воздух. Немец вздрогнул и заморгал, а глухой немтырь подпрыгнул так, будто его шилом ткнули.

— Вяжите их! — приказал Алексей соскучившимся гусарам.

Немой богатырь взревел, нагнулся было схватить лежащий под ногами сук, но Волох ударил его коленом в лицо, рубанул кулаком по склонившейся шее.

— Господа, господа! — залепетал в голос немец. — Это недоразумение! Я имею разрешение от вашего командования! Мне обещали орден!

— Будет тебе орден, — зло бормотал Ефрем, стягивая ему руки. — Анна на шее. В самый раз придется: Наполевону своему на том свете похвалишься. — И он продолжал яростно обматывать кисти, а потом и все обильное тулово шпиона.

— Да куда мотаешь? — осерчал, не вытерпев, Волох. — Обрежь!

— Как же! Жалко: длинная веревка получше короткой. А ну как повесить не хватит.

Схваченных забросили в фуру. Волох, ранее других забравшись туда и по углам пошарив, вытащил на свет едва не двухведерный бочонок.

— А врал супостат, что вина не держит! За одно за это повесить надо.

Волох выбрался наружу, выдернул затычку и, запрокинув голову, поднял над ней бочонок. Фыркнул, зло сплюнул:

— Тьфу! Постно масло! И тут соврал шельмец!

Сорвал пучок сухой травы и стал оттирать залитый на груди мундир. Гусары хохотали: «На шаромыжку стал похож», а Ефрем забрал у него бочонок и аккуратно закупорил.

— Вот оно и славно. С таким маслицем уж как хороша каша!

— Казаку от каши мало пользы, — проворчал Волох. — Ловите коней, запрягайте.

— Алексей, — тихо сказал Буслаев, — кажется, нам сегодня большая удача выпала.

— Я тоже так думаю. Не зря он по лагерю бродил. Ну что ж, я полагаю, мы с ним добром договоримся.

— Это о чем? Что ты задумал?

— Не спрашивай, а то спугнешь.

— А я догадался! — засмеялся Буслаев своим хорошим смехом.


— Господин полковник, — доложил, входя в отцовскую палатку, Алексей, — поймали шпионов. Ввести?

— А зачем? — удивился князь. — Повесить их. Только где-нибудь подальше. Чтобы не смердили.

— От них большая польза может быть.

— От шпиона, Алеша, только одна польза — патроны на него не тратить, веревкой обходиться.

— Постой, батюшка. — Алексей присел рядом. — Сдается мне, что этот немец вовсе не случаем здесь.

Отец с недоверием поиграл бровями, привычно поправил непослушный ус.

— Что за притча, Алексей?

— А вот мы проверим. — И он зашептал в волосатое отцовское ухо.

Отец отстранился, покачал головой.

— Дело говоришь? — спросил, а не одобрил. — Давай-ка его сюда.

— Волох! — крикнул Алексей. — Веди немца. Да развяжи его, не убежит.

Волох ввел немца, подтолкнул в спину. Стал значительно сматывать веревку в кольцо через кисть к локтю.

— Обыщи его.

Немец сбросил на землю шапку, готовно еще шире распахнулся, стал выворачивать карманы. Кисет, кошель на медных кольцах, трубка, огниво, носовой платок в цветочках.

— Сапоги сымай, — мрачно приказал Волох. Перевернув, потряс каждый сапог. Но кроме сенной трухи ничего не вытряс.

— Кто вы такой? — строго спросил князь.

— Моя фамилия Шульц. Купец, у меня была в Москве лавка. Она сгорела и разграблена. Я честный человек, господин офицер. Я на стороне русской армии и российского императора.

— Вы немец?

— Так точно. Мои предки приехали в Россию еще при государе Петре.

— Волох, покличь корнета Александрова.

Шульц с облегчением поднял с земли шапку, зажал в кулаке.

— Зачем выдавали своего сына за глухонемого?

Шульц растерялся, покраснел.

— Моя вина, господин офицер. Но вы можете понять мои чувства, как любящего отца. Я опасался, что его могут забрать на войну.

Князь горько, с презрением усмехнулся.

— Я тоже любящий отец. Но если бы мой сын в годину испытаний шмыгнул бы за мою спину, своей рукой бы удавил. Как, Алеша, правильно говорю?

Шульц вскинул голову, взглянул на Алексея, отвернулся.

— Позволите? — В палатку шагнул корнет Александров.

— Корнет, известны ваши познания в языках. Послужите нам толмачом.

— Рад стараться, ваше высокоблагородие.

— Подойдите ко мне. Поближе.

Полковник дружески взял корнета за талию и что-то нашептал в ухо. Александров зарделся и кивнул, нетерпеливо освобождая талию от ухватистой руки князя.

— Корнет, спросите у этого достопочтенного маркитанта по-немецки: зачем он выдает какого-то глупого мужика за своего сына?

Шульц изменился в лице, толстые щеки его побледнели. Корнет сказал ему короткую фразу.

— Господин офицер, — голос его дрожал, щеки тряслись, — это есть мой настоящий сын…

— Отвечайте на вопрос, сделанный вам корнетом. Он неточно перевел мою фразу. Он спросил вас: где в Москве, на какой улице находилась ваша лавка? Не забыли? Но у вас дурная память, вы не помните даже родной язык. Но, надеюсь, вы помните, как поступают со шпионами в военное время?

Шульц рухнул на колени, выронил шапку, но тут же подхватил и прижал ее к груди.

— Я не шпион. Это временное недоразумение. Оно поправится, не надо спешить. Сгубить невиновного — это грех!

— Волох! Ну-ка, доставь сюда этого молодца немого. Пусть поговорит напоследок.

Волох втолкнул богатыря — с разбитым лицом, скособочившегося головой на замлевшей шее.

— Ну, милостивый государь, — ехидно произнес по-французски полковник, — что скажете?

Парень развел руки, сделал улыбку непослушными губами: мол, рад бы сказать, да не могу.

— Ну вот, — Алексей с улыбкой повернулся к Шульцу, — а вы говорили, что он понятливый.

Князь махнул рукой, будто отогнал надоедную муху:

— Волох! На осину их. Обоих.

Шульц бросил наземь шапку, сел на нее и зарыдал в голос. Волох, что-то смекнув, поднял его за шиворот, схватил шапку и, вспоров тесаком подкладку, вытащил на свет много раз сложенный листок. Шульц затих, белые щеки его налились краснотой.

— Ну-ка, — князь стал брезгливо разворачивать бумагу. — А провоняла-то… Ишь! — он весело покрутил ус и прочитал всем: — «Нижеозначенные господа… исполняют миссию французского командования… подлежат к оказанию им всяческого содействия, помощи и защиты».

Шульц безропотно сознался. Сам он не московский купец, а французский маркитант; сын его дезертировал и был пойман. Дабы избежать расстрела согласился вместе с отцом «исполнять» шпионскую миссию в местах, где действовали партизаны. Собирать сведения и доставлять во французские части. Что да как, а шпионы у Бонапарта работали исправно.

— Я не кат, — сказал Волох, — но своей рукой их повешу. На одном дереве. Чтоб не скучали. Ефим добрую веревку припас…

— Успеешь, — прервал его Алексей. И повернулся к Шульцу. — Вот что, нижеозначенный, отправишься к Горюнову… Знаешь это село? Вот и ладно. Завтра там будет проходить резервный полк твоего императора. Донесешь, что за Семеновской рощей стоит биваком на отдыхе большой отряд партизан. Тебе за это донесение сыновьи грехи простят и Почетного легиона дадут. Скажешь, главные силы у них — казаки. И что самое лучшее — ударить по биваку всеми орудиями. А потом уж остатки добрать кавалерией. Все понял? Сын твой останется у нас. Если что не так соврешь, повесим.

— Лучше я его на кол посажу, — пообещал Волох.

— А что? — одобрил князь. — Я бы посмотрел. Не приходилось видать. Что скажешь?

Шульц поклялся исполнить все в точности.


Алексей послал Буслая со взводом к Семеновской роще. Она вытянулась клином обочь дороги, хорошо просматривалась со взгорка, откуда подойдет неприятель. За рощей — лужок, чистый, ровный — для бивака самое подходящее место.

Осмотрелись, развьючили коней — сгрузили наземь топоры и пики. Нарубили дров, сложили их вразбежку кострами, заправили берестой. Местами купно воткнули в землю пики с флюгерами. Словно сгрудились возле них казацкие отряды.

Эта задумка из печального опыта самого начала войны вышла. Становясь на отдых, казаки беспечно ставили пики возле палаток флюгерами вверх. Французы это быстро заприметили, смекнули — очень хороший ориентир для артиллерии. Урон большой наносили. Пока не сообразили казачки, кто их выдает неприятелю на обстрел.

Буслаев еще раз все обсмотрел, похвалил своих, оставшись доволен. И гусары посмеивались — то-то будет ладно французу долбить пустой луг, расходовать заряды, ядра да картечь. А отстреляется — хоть голой рукой его бери.

Пять человек Буслаев оставил на месте, наказав разом запалить костры по сигналу и щедро в них подбросить сырья да гнилья ради пущего дыма.

— И сразу ворочайтесь — не попасть бы вам под обстрел.

— Убегем, ваше благородие, — заверили. — В карьер уйдем.


Палаточка у корнета Александрова очень даже ладная. Местами хоть и прожженная от костров, продырявленная картечными пулями, но латки на те места положены справные, мелким швом приторочены. И внутри — как в светлице. Матрасик под одеялом, шкатулочка со всяким нужным набором, зеркальце пришпилено, подсвечник в две свечи, полотенчико чистое — не то как у иного бойца — от портянки не отличить.

Параша и Александров сидели рядышком, подобрав ноги, и шептались. Корнет продолжал для Параши военную науку, хотя мысли обеих были от нее куда как далеки.

— Ежели на скаку отстреливаешься, — поучал корнет, — через левое плечо назад не стреляй — все одно промашки будут.

— А как же? — спрашивала из вежливости Параша.

— Поворачиваешься вправо, вытягиваешь руку с пистолетом, в локте ее чуть сгибаешь, поняла ли? Да ты слушаешь? Это меня поручик научил. Мы с малым числом гусар в засаду попали. Взялись удирать. Лошади наши приустали, а у француза свежие, начал нагонять. Мы с поручиком рядом скакали. Я было за пистолеты взялся, а он их у меня вырвал. Оба разрядил — первым выстрелом ближайшего француза из седла выбил, под вторым лошадь свалил. Потом свои пистолеты взял. Отбились.

— Он отважный, — чуть слышно сказала Параша.

— Настоящий гусар. — Александров поправил фитильки свечей. — Я ведь тоже в гусары метил, да не удалось.

— Что так? Ты, благородие, тоже не из последних.

— Не по средствам. — Вздохнул. — Мундир и снаряжение гусарские дороги больно, уланские попроще… Поди-ка, Параша, коней взгляни.

Параша вышла. Корнет взял зеркальце, пощипал верхнюю губу, где никак не всходили положенные улану усики. Однако загляделся — лицо чистое, свежее, глаза ясные. Опять чему-то вздохнул и вернул зеркальце на место.

Воротилась Параша, внесла горячий самоварчик. Корнет и крепостная девка пили чай с сахаром и пряниками. Мечтали каждый о своем, а выходит, что об одном и том же.

— Его невеста не дождалась, — невпопад сказала Параша. Александров даже не спросил: о ком же? Только проговорил:

— Ему от невест отбоя не будет.

— Я без него засохну. Ровно ромашка в зной-полдень.

— Лишь бы жив остался.

— И то ваша правда. Да и мне воевать теперь уж так-то пристало.

— Ты теперь куда, Параша?

— Возвернусь в свое село, соберу баб в отряд: мужики-то наши по лесам хоронятся…

Да, было и такое. Прятались иные мужики по лесам, оставив избы и хозяйства на сбережение своим бабам и девкам. Те и берегли. Порой удавалось, да вот себя не всегда получалось уберечь от алчного и голодного до женского тела француза. Но тем злее и беспощаднее становились бабы. И вилами насквозь протыкали, и головы косами срезали ровно податливый травостой. Всяко бывало…

— Пошла я, — Параша с трудом подавила зевок, устала. — Чтой-то грусть налегла. Хорошо почивать вам, ваше благородие.

Несмотря на возникшую приязнь, расстались суховато. Будто недовольные друг другом.


Волох стянул с ног старого князя сапоги, тот улегся на кровать, покряхтел, раскурил трубку.

— Ну, Лешка, как мыслишь?

— Да просто, батюшка. Ежели Шульц все исполнит…

— А исполнит ли?

— Петр Алексеевич, — непрошено встрял совсем уж распустившийся Волох, — нешто вы не исполнили бы за жизнь его благородия вашего сынка?

— А вот и не знаю! — вспылил князь. — И что ты рыло свое чумазое всюду суешь! Сапоги вон который день не чищены! — Помолчал, отвлекшись. — И где ты водку воруешь?

— Ваше благородие, — обиделся Волох, — казак не ворует, казак берет.

— И где берет? — князь заинтересованно привстал. — Показал бы.

— Да где есть, там и берет.

— А где есть?

Алексей с улыбкой следил за развитием интересной темы. Догадывался, что и батюшка, и Волох клонят разговор в одну сторону. Словно два клена свои ветки под одним ветром.

— Много где, — туманно поясняет Волох, поднимая с земли сапоги князя. — А что сапоги такие, так вы дороги не разбираете. Нет, чтоб по сухому пройтить. Да об травку обтереть…

— Нет, Алешка! Ты слышишь, как он крутит? Отвечай прямо! Где водка есть?

— В разных местах. — Волох на всякий случай пятится ко входу.

— Далеко? — настаивал князь.

— Не шибко далеко.

— Понял, Алексей? — хохочет князь. — У него вся саква бутылками набита! Так, что ли, казак?

— Ну уж… вы уж… вся саква… — И твердо отвечает: — Никак нет, ваше благородие! Не вся, место еще есть.

— Неси!

— Ветрено больно, — опасается Волох. Полотнище палатки и впрямь дергает сухой осенний ветер.

— Нет, ты понимаешь, Алексей, — кипит самоваром князь, — он утаил от своих командиров добытое в бою! А сейчас еще боится, что его унесет ветром.

— Ну уж в бою, — улыбается Алексей. — Батюшка, у нас не об водке сейчас речь.

— Об водке никогда сказать не лишне. — Грозно взглянул на Волоха. — Ступай! И пустым не смей вернуться!

— А сапоги, ваше благородие?

— Об траву оботру! Пошел! — пересел к столику, поближе к сыну. — Так что там Шульц?

— Ежели Шульц все исполнит в точности, француз клюнет. Тем более, что шибко зол на казаков. — Алексей перевернул многострадальную карту, взял перо. — Здесь, на взгорочке, поставит орудия, все три, и начнет тупо бомбардировать «казачий бивак». Зарядов жалеть не станет. А потом бросит в атаку всю свою конницу.

— Сколько сабель у него?

— С разведки донесли — до батальона.

— Много, — вздохнул князь.

— Много, — согласился, нетерпеливо кивая, Алексей. — Но станет мало. Вот этот лужок перед рощей, он не лужок — болотце. Пеший пройдет, верховой увязнет.

— А как же вы проехали?

— Так поутру, батюшка, приморозило. Резервный полк как раз к полудню подойдет. Пока артиллерию развернет, в самый раз будет.

— Ну не больно-то, — старый князь скребет подбородок. — Как передние увязнут, задние опомнятся. — Ударил ладонью в стол. — Не перечь отцу!

— Не опомнятся, батюшка. Они широко пойдут, вразбежку, чтобы бивак охватить да поживиться. А мы со стороны дороги пехотой их отрежем — кого перебьем, кого захватим.

— Дельно, Алешка. Но не забывай: в бою, как ни планируй, всякие перемены не в лад случаются.

— Я в резерве Буслаев взвод буду держать.

— Удержишь ли? Горяч Буслай. И молодцы у него горячие.

— А вы ему, батюшка, от себя накажите. Он вас уважает.

— Уважает, — буркнул князь. — А должон бояться.

— Гусар никого не должен бояться, батюшка. Ни противника, ни командира.

— Ишь ты! — князь тронул непослушный ус. — Поумнел. Как повоевал под моей рукой, так и поумнел. Да где ж этот чертов Волох? Ни сапог от него не дождешься, ни водки.

Тут же вошел «чертов Волох», держа за руку крестьянскую девчонку лет пяти — в рванье, со спутанными в колтуны волосами, босую — ступни красные, вроде гусиных лап.

— Это что за чучело? — воззрился с изумлением князь. — Тебя, пропойца, за чем посылали? Кто такая?

— Так приблудимши. Девчонка, ваше благородие.

— Вижу, что не конь. Тебя как звать?

— Настея, — проговорила, робея, непослушными от холода губами.

— Чья ж будешь, Настея?

— А ничья, барин.

— Мамка твоя где?

— Нету мамки, побили.

— Кто побил?

— Солдаты.

— А папка что ж? — Князь заметно наливался гневом.

— Папку тож. — Девочка переминалась с ноги на ногу, поджимая то одну, то другую. Князь подхватил ее и посадил рядом с собой на койку. — Стали мамку забижать, папка их коромыслей, а они его саблями. Потом мамку забидели и тоже порубили. А я убегла.

— Не догнали?

— Не, я спряталась. А посля к баушке пошла, в Калиновку. Да заблудилася.

— Волох! Отведи девчонку к Александрову. Пусть они с Парашкой отмоют ее, накормят да оденут как-нито. Понял? А потом — в обоз, что ли?

— Слушаю, ваше благородие. В полном виде будет сполнено. — Он пропустил девочку вперед, откинул полог, обернулся: — А водка туточки, возля порога, на холодку. — Вздохнул чему-то.

— Видишь, Алешка, каков у нас враг? — Помолчал сурово, опять ус потрогал. — Завтра, поручик, не стремись пленных брать. Кормить их еще…

…К вечеру Параша привела девочку:

— Просилась доброго барина посмотреть.

— Ну и сама покажись, — усмехнулся князь. — Да и красавица вышла! Глядишь, скоро и сосватают.

Александров и Параша в две иглы обшили девочку. Сарафанчик, платочек, обувка нашлась — еще не очень по ноге, но уже и не босая. На спине, меж худеньких лопаток — тоненькая косичка с вплетенной ленточкой. И глазки уже совсем другие — не усталые и не испуганные. Бойкие даже.

— Тебе принесла, — она вложила в сухую ладонь старика Щербатова липкий леденец. — Гостинец.

— Ай спасибо, Анастасея! Чем же мне отдариться? У меня ведь, кроме сабли, и нет ничего.

— На лошадке покатай!

— Это дело, — похвалил Волох. — Пойдем, я тебя прокачу.

— Нет! — заупрямилась девочка. — Пусть меня вот этот барин покатает. — И указала пальчиком на корнета Александрова. — Ты усатый, с тобой страшно. А барин красивый, на барышню похож.

Корнет густо покраснел. Все посмеялись. Кто — весело, кто — хитро.

— Лучше всех я тебя покатаю, — ревниво сказала Параша. И быстро вывела девочку наружу.

Послышался конский топот и радостный визг.

— Пойду, догляжу, — сказал Волох. — Не сронила бы девчонку.

— Давай-ка, Лешка, и мы доглядим. — Князь, покряхтывая, натянул сапоги.

— Отдохнули бы. — Алексей взглянул в его посеревшее лицо. — Я бы с Буслаем съездил.

— Сам хочу съездить. У Буслая язык длинен, да глаз не зорок.

— Зато рука тверда, — заступился Алексей. И крикнул наружу, чтобы седлали лошадей ему и полковнику.


Дорогой ехали молча. Каждый свое думал. Поручик: как бы уговорить отца, чтобы отправился домой, не те годы уже для похода. Полковник: как бы уберечь сына от самой большой военной беды. Но оба знали: даст Бог, так и будут до победы воевать плечо к плечу, стремя в стремя.

Было тихо. Как бывает глухой осенней порой в предвечерье. Только позади потоптывали кони да раздавался редкий звяк — Заруцкой все-таки навязал свой полувзвод в охранение.

— Скучаешь по дому, Лешка? — тихо спросил князь, бросив поводья и раскуривая трубку.

— Не особо, батюшка. Матушку повидать хочется. Сестрицей полюбоваться.

— Скучать солдату непременно надо, — вздохнул князь. — Когда солдат домой рвется, он шибче врага бьет. Чтоб на пути к дому не стоял. — И вдруг: — Матушке твоей не больно-то сладко со мной жилось. Да и она ко мне — не с медом в чашке.

Алексей промолчал — негоже сыну родителей судить.

— А ближе ее, — вздохнул князь, — мне и нет никого. Любовниц много, а любовь одна.

Поднялись на взгорок — удачное место, чтобы с него обстрел вести. Главное, чтобы француз это понял. Ну и надежда, что Шульц подскажет.

Не спешиваясь, посмотрели на рощицу, за которой сейчас велась работа. Листва с берез уже облетела, но деревья стояли так густо, что лужайка за ними не просматривалась ничуть. Только вызывающе торчат за верхушками деревьев казацкие пики с флюгерами.

— Не слишком? — спросил старый князь. — Уж очень с наглостью стоят.

— Оно так и надо, господин полковник. Француз знает, что хозяева здесь — партизаны, они беспечны, особенно казаки. А пики казацкие для него, что сливки коту.

Резон в этом был. Французы казаков и люто ненавидели, и люто боялись. К тому же знали, что в казацких обозах и в мешках много хорошего добра имеется — золото, серебро и припас продовольственный.

Щербатов всмотрелся вдаль, правее болотца и рощицы.

— А что у тебя там шевелится?

— Зорок ты, батюшка. Там сухой ручеек тянется. Ребята его подкопают, и там утром стрелки залягут.

— Толково. Отрежут конницу и уничтожат. Сам придумал? То-то славно я тебя обучил делу воинскому. Глядишь — и отца превзойдешь.

— Да где уж! — улыбнулся в сторону Алексей.

— И то! Яйцам умнее курицы не бывать. Поехали домой. А то кабы водка не простудилась.

— Боюсь, она уже греется, — рассмеялся Алексей, — в брюхе у Волоха.

— Я его повешу!


Не повесил князь Волоха — утром с трудом поднялся; настиг его жестокий приступ подагры. Князь страшно ругался, Волох, наполнив водкой кружку, пихал в нее какую-то траву, настой делал. Немного отжав пучок обратно в кружку, наложил его князю на пальцы, обмотал ногу тряпкой.

— Ты чем бинтуешь? — бушевал князь. — Портянкой?

— Зачем портянкой? — не обижался Волох. — Полотенец это.

— Полотенец! Этим полотенецем коню под хвостом подмывать впору.

Волох, не слушая, натянул ему на ногу нескладный и громоздкий суконный чулок.

Князь встал: левая нога в сапоге, правая — вроде как в бесформенном валенке.

— Ну дурак — так дурак! Чтоб я такой чучелой боем командовал? Снимай разом, надевай сапог.

Волох не дрогнул.

— Лексей Петрович скомандуют. А ваше благородие будут подсказывать. Вот так-то мой батя однова…

— Знаю! — оборвал его князь. — Твой батя однова горилку дует и детей строгает. Дураков вроде тебя.

— Зачем только дураков? — Волох, будто не слушая, оглядывал правую ногу князя, примериваясь — не обмотать бы еще чулок поверх тесемкой, на манер онучи. — У него и умные выходили. Старший брат, к примеру, в офицеры вышел. И высочайшим повелением в дворяне произведен.

— Алешка! — рявкнул князь. — Ты его слышишь? Нашел, каналья, с кем меня ровнять. Что у тебя там в кружке осталось? Ну-ка, дай сюда.

— Невозможно, ваше благородие. Это не пьется, отрава в ней собралась.

— Да? — недоверчиво переспросил князь. — А не отрава, поди, осталась?

— Будет, — пообещал Волох, приближаясь с тесемкой. — Ввечеру. Ножку позвольте, обмотать. Неровен чулок потеряете.

— Шею себе обмотай! — рявкнул князь и, сунув в карман зрительную трубку, припадая на больную ногу, вышел из палатки. — Шибеник!

«Шибеник» (то бишь висельник) глянул ему вслед и осушил кружку с «отравой».

Стоявшие в строю гусары при виде князя, как один, не улыбнулись. Снизу смешон, да сверху грозен. Смотрели не усмешливо, а сочувственно и уважительно. Что за зверь такой — подагра — никто и не слыхал: барская болезнь, но при видимости, как морщится лицо князя от сдерживаемой боли, жалели его от души. Особенно, когда полковник сделал попытку сесть в седло.

— А вот мой батя, как поранили… — завел было Волох, пытаясь помочь.

— Уйди! — рявкнул князь. Сунул левую ногу в стремя, лег грудью на холку лошади, рванулся вверх. Сел, выпрямился — и уже не узнать его!

Приосанился, тронул ус, горделиво огляделся, подозвал Волоха, нагнулся, что-то шепнул ему в ухо.

— Как есть, ваше благородие.

Тронулись колонной, замыкало которую небольшое орудие, взятое на всякий случай. Волох почему-то держался не рядом с князем, а прилепился к Алексею.

— Что тебе князь сказал? — спросил тот Волоха.

— Пустяковину, господин поручик. Иди, мол, к своему бате.

— Точно — к бате? — усмехнулся Алексей. — Не к матери?

— Не очень разобрал, ваше благородие. Горячо было сказано.

— А что за травку ты в водке мыл?

— Мыл… Вы сказали… Не мыл — настойку делал. А травка-то? Кабы самому знать, Лексей Петрович. Дернул клок, что под руку подвернулся.

— А если хуже станет?

Волох изумился, с детской искренностью.

— От водки? Лексей Петрович, водка ото всякой хвори. И снутри, и снаружи помогает. Снутри согреет, снаружи сгладит.

— От всякой ли? — хмуро вырвалось у Алексея.

Волох коротко взглянул ему в лицо. Весомо проговорил:

— От меры зависит. От иной хвори и чарки хватит, а от иной и ведром не откупишься. — И опять коротко взглянул на Алексея.


Слева от взгорка, с полверсты отступя от дороги, начинался заповедный лес. На краю его ютилась когда-то деревенька; нынче ее нет, только осталась не до конца разваленная часовенка. Возле нее и составился партизанский штаб во главе с полковником Щербатовым. Заруцкой, два ординарца и пятеро лихих гусар охранения. Да орудийный расчет, закативший пушку за дырявую, почти обрушенную стену. Там же привязали лошадей.

Старый князь остался в седле — стоять он не мог, сидеть на бревнышке тоже было неудобно, и больно ногу. А в седле — ровно младенцу в люльке.

Полковник приложил трубку к глазу, повел ее слева направо. Диспозицию изучая. За рощицей лениво закурились дымки — «казаки кулеш варят». Видно еще, как от засадного места коноводы уводят лошадей в лес, а вдоль бывшего ручейка разбегаются люди, ложатся и исчезают. Только над свежей траншеей нет-нет да пыхнет дымок от трубки, чуть видный в чистом осеннем воздухе. Где хоронится Буслай со своими, где Алешка? — не видно и недогадливо. Пусто и тихо. Лишь от казацкого «бивака» донесет порой ленивый стук топора да обрывок озорной песни.


Князь сунул трубку в карман, достал фляжку, сделал добрый глоток.

— И где теперь Волох? Где его черти носят?

Заруцкой усмехнулся, по-княжески тронул ус.

— Волоха, ваша светлость, если что, и черти с фонарями не отыщут.

День между тем разгорался. Теплело. Солнце уже высоко взобралось. Не по-летнему, но тоже хорошо, в полнеба. Издалека донесло слабый, быстро заглохший петушиный крик.

Князь сердито покачал головой.

— Вот и Волох отыскался. Не иначе — охотится. Вернется — вздую.

— Отбрешется, ваша светлость. Соврет, что его в лоб ядром ударило и он в беспамятстве с дороги сбился.

Князь устал. Биться в поле много легче, чем ждать. «Война кончится, — думал князь, — Лешку женю. На хорошей. Может, внучат дождусь. Бабка ихняя остепенится, нянчить станет. Ольку — французскую неглиже — замуж не отдам, пущай в девках старится. От баб да от девок одна лихость в жизни случается. Жалеть их надо». — Такая непоследовательность в мыслях старика просто определялась. Совсем не о том ему думалось. — «Мне б дознаться, кто ж такой на полный полк неполный батальон послал? Ведь на погибель. Дознаюсь — вздую».

— Ваше благородие! Пылят!

— Что? — очнулся полковник.

— Пылят, ваше благородие! Дозорные скачут! Знать, неприятель близко.

— Оно и славно! — взбодрился князь. — Хуже нет, когда гость запаздывает.

По дороге, нещадно понужая коней, мчались двое всадников. Пыль за ними, высоко не поднимаясь, стелилась низко и ровно, не торопясь ложиться на место. Заруцкой вылетел на дорогу, заворотил всадников к часовне. Осадили, спрыгнули на землю. Гусары сразу приняли взмыленных лошадей, принялись водить в поводу, чтобы остыли.

— Идут, ваше благородие!

— Много?

— Не считали. Однако на всех хватит.

Другой, отламывая сбившуюся шпору, добавил:

— Генерал с ними. Оченно важный. Карета богатая, шестериком, с конвоем кирасир.

— Орудия?

— Как и говорено — три пушки.

— Славно! Корнет, давайте сигнал!

Заруцкой отошел в сторону и выстрелил из пистолета в воздух. Спустя малое время из рощицы вышел человек, поднял руку. Из ствола его пистолета пыхнуло дымком, погодя чуть донесся звук выстрела.

— Что ж, — сказал полковник. — Встречаем.

За рощей гуще заклубились дымы костров. Даже казалось, что потянуло оттуда запашком пригоревшей каши.

Укрылись за часовней, всматривались вдаль, за взгорок. Показалась колонна. В авангарде — конные, следом тяжело груженные фуры, опять кирасиры, большая карета — возле нее бегут две борзых; орудия со всем припасом, наконец, пехота, над которой мерно покачивались и сверкали штыки.

— Идут, — процедил сквозь усы полковник и смачно выругался.

— Идут и идут, — проговорил Заруцкой. — Эвон уже где, а конца не видно.

— Боязно атаковать, поручик?

— Никак нет, господин полковник. Атаковать не боязно, боязно баталию проиграть.

Полковник опять выругался в том смысле, что не видать супостату победы. Гусары позади него одобрительно посмеялись: мол, ловок командир на едкое слово.

А колонна шла и шла.

— Ваше благородие, — с беспокойством проговорил Заруцкой, — нешто не исполнил наказа сволочь Шульц?

— А вот сейчас и узнаем. Смотри, поручик.

Колонна замедлила ход, растеклась вширь, на взгорок въехали орудия.

— Пошло дело.

В самом деле, пошло. Канониры, заворачивали лошадей, снимали пушки с передков, устанавливали. Все делали сноровисто, умело, быстро.

— Свежий полк, — заметил полковник. — Стойко будет биться. Что, поручик, может, не станем нападать, а? Кто ж знал, что он такой силой идет?

— Кто-то знал, — вздохнул Заруцкой. — А пропустить врага нам не годится. — Заруцкой после войны хорошо жить собирался, а на войне, коли надо, жизнь отдаст.

— Тож и я полагаю. Честь свою на жизнь менять не пристало.

Французы открыли огонь. Первые ядра упали с недолетом, на болотистый лужок, взметнув черные фонтаны то ли земли, то ли жидкой грязи. Второй залп ушел за рощу, перемахнув «бивак». Третий упал точно. Летней грозой раскатилась канонада. Щедро жгли порох французы. Взгорок густо окутался белым дымом; озарялся вспышками огня при выстрелах. За рощей падали ядра, сметая пики, визжала картечь. Там тоже уже что-то дымилось и клубилось. Поднялась над ней туча всполошенных ворон. Стая кружила, сметалась словно ветром черным облаком в сторону, но не уходила вовсе в леса. Умная птица знала — после такого грохота и дыма останется много поживы, не на один день.

— Заруцкой! — окликнул князь. — Пришли, голубчик, нашего артиллериста.

— Я здесь, господин полковник.

— Скажи-ка мне, капитан, сколько французу положено на орудие зарядных ящиков на походе?

— В конной артиллерии, господин полковник, два. Семьдесят ядер и семьдесят картечей по тридцать пуль в стакане.

— А сколько они уже выстрелили, считал?

— Так точно! Сейчас обедняют.

И точно — неожиданно пала тишина. Только со стороны противника слышались резкие крики да истошно хрипло галдела воронья стая. Беспорядочный людской гомон сменился четкими словами команды. Со взгорка ринулась вниз тяжелая конница, большим числом. По дороге она вытянулась в линию, охватила лужок и лавой пошла на рощицу, стремясь захватить разгромленный стан противника и довершить дело, добивая раненых и собирая добычу.

Да не тут-то было! Влетели в болото. Забились кони, замесили грязь, залились испуганным ржаньем. Иные всадники не удержались в седлах, иные, бросив лошадей, рванулись обратно к дороге. Тут-то их и встретили стрелки. Залпами, почти невидимые, из укрытия.

— Славно! — обрадовался князь.

Смешались французы, но быстро оправились, залегли, хоронясь за коней, начали отстреливаться, а на выручку им уже спешил со взгорка пехотный полк, выставив штыки.

— Капитан! — скомандовал князь. — Выкатить орудие! Живо!

Капитан Морозов, уже немолодой, но живой и ловкий, едва орудие оказывается на позиции, становится рядом, поднимает над головой обнаженную саблю.

— Наводи, братцы. Картечью… Пали!

Пушка подпрыгивает и откатывается, полыхнув огнем и оглушив грохотом.

— Наводи, братцы. Пали!

От наступающего полка отделяется арьергардная рота, делает полуоборот и движется на орудие. А полк продолжает угрожающе спускаться к роще.

Морозов переносит огонь, дробит картечью гренадерскую роту. Но она неудержимо близится, готовясь броситься в штыки. Пушечный расчет работает лихорадочно. Время от выстрела до выстрела все короче и короче. А это берет много сил и сноровки. Пробанить ствол, загнать картуз с порохом, запыжить, закатить ядро или картечный стакан, снова пыж, снова наводка в цель — выстрел! И начинай сначала, срывая ногти, сбивая пальцы, едва держась на ногах от тяжелой работы.

Пушка бьет уже чуть ли не в упор по наступающим. Атака захлебывается.

— Молодцом, капитан! — кричит князь. — Быть тебе майором! Добавь-ка!

Но тут первая шеренга гренадер падает на колено и дает залп из ружей. Вторая шеренга бьет стоя, над их головами. Орудие стоит на открытом месте, не защищено бруствером — расчет уничтожен. Французы зло и весело кричат и вновь бросаются в атаку.

Капитан Морозов бежит им навстречу, занеся над головой саблю. Срубает одного солдата, валит другого. И падает, получив от третьего удар штыком в грудь — не быть капитану майором. Набежавшие солдаты остервенело колют упавшего штыками.

Из-за баньки вылетают гусары — всего-то их ничего, горсточка, — впереди Заруцкой. В правой руке сабля, в левой — пистолет. Пошла рубка. Гусары яростно вертят своих коней, бросают их вправо и влево, поднимают на дыбы, стараясь уберечь от вражеских штыков. Над полем — звон и стук сабель, треск пистолетных выстрелов, крики бешенства и боли.

Старый князь с ординарцами бросается в гущу схватки. Князь, откинув в сторону больную ногу в какой-то чуне, смешон и грозен. Удары его по-молодому точны и неотразимы. Но на него наседают. К нему пробивается Заруцкой. Лицо его забрызгано кровью, левая рука висит плетью, по ней течет алое и крупно капает на землю.

— Уходите, полковник! — кричит он, морщась. — Уходите, я прикрою!

— Молчать! Где Алешка? Говорил, что надо одним кулаком ударить! Где чертов Волох?

Чертов Волох еще неизвестно где, а эскадрон Алексея появился на взгорке, в тылу противника, где стояла карета в окружении охранения и сгрудились «вагенбургом» фуры, смял и разметал кирасир, рассыпавшись, бросился в схватку.

Один из гусар, отчаянный, оторвался от эскадрона, подлетел к карете, снял пистолетом кучера, срубил форейтора и, схватив его коня под уздцы, погнал карету вниз по дороге. Туда, где поспешно разворачивался к атаке пеший французский полк. А за каретой с отчаянным воем помчались, вытянувшись в струнку, борзые.

Той минутой эскадрон Алексея с такой яростью налетел на гренадер, что оставшиеся на ногах стрелки воткнули ружья штыками в землю и подняли руки.

— Батюшка! — в сердцах воскликнул Алексей. — Нешто можно с такой ногою в бой бросаться!

— А я не ногой, я саблей воюю. — Князь взмахнул саблей, сбрасывая с клинка кровь, кинул в ножны. — Где шлялся? Где Буслай? Где Волох с казаками?

— Волох-то? — Алексей оглянулся. — Да вон где. Карету гонит. В атаку пошел.

— В атаку, — проворчал князь. — Гляди, кабы он таким галопом эту карету в донские степи не угнал.

А внизу складывалось худо. Сдержать малыми силами конницу, не выпустить ее из болота удалось, но полк почти полного состава наступал неудержимо. И уже был готов к атаке. Взбодрились и загнанные в болото. Сосредоточились, изготовились, утопая до колен в грязи, двинулись к дороге. Однако из рощицы, что позади, вдруг выступил небольшой отряд казаков и начал беглый обстрел. Снова ударили стрелки, спрятанные в русле ручья, превращенном в траншею. Попав под перекрестье огня кавалеристы без коней, заметались, рассеялись и, в общем, бесславно вышли из боя. Да тут еще на изготовившийся полк налетела сверху тяжелая карета шестерней. Разметала в обе стороны ряды солдат, промчалась, круша все, что попадало под копыта и колеса, пробила брешь, которой пронеслись, рыча и лязгая зубами, озверевшие собаки. Да тут еще, с неожиданной стороны врубился в пехоту эскадрон Буслая.

Все смешалось. Всякий воинский порядок, вся умная воинская наука наступать и обороняться растворились и исчезли в буйной схватке. Стрельба, удары штыком и прикладом, кулаком и саблей. Во все стороны летели обломки ружей, клинков, смятые или разрубленные кивера, лядунки, ташки гусаров, ранцы солдат.

Французы бились отчаянно. Они поняли, что попали в западню. Однако зверь оказался сильнее охотника. Как ни самозабвенно и отважно сражались русские, как ни валили один пятерых, преодолеть мужеством и стойкостью превосходные силы противника не было возможности. Оставалось одно — с честью лечь на поле брани.

Гусары, на призыв князя, плотно сбились, вкруговую отбиваясь саблями. Да не скучал и Волох. Выкинув кого-то из кареты, выборочно и точно разил в окошко из ружей, которых там, видимо, было в достатке. Кто-то внутри помогал ему, заряжая и подавая оружие. Вокруг кареты, совершенно взбесившись, скачут собаки, хватая зубами все, что подвернется на клык. Лошади в упряжке топчутся, жмутся, шарахаются, заливисто ржут.

Из кареты выпрыгивает какая-то легкая фигурка, вскакивает на козлы и ловко бежит по спинам коней вперед, словно перескакивая с кочки на кочку. Падает на левую переднюю лошадь, выпрямляется и, гикнув, гонит упряжку. Размахивая распахнутыми дверцами, подпрыгивая на трупах, карета пробивается к окруженным гусарам. А там что-то поняли. Как только карета равняется с обессиленным, едва державшимся в седле князем, его подхватывают в четыре руки Алексей и Буслаев, бросают к распахнутые руки Волоха. Волох валится внутри, втаскивая за собой князя. Карета вылетает из гущи схватки, теряя на ходу выпадающие ружья, и залихватски мчится по дороге.

— Ты куда гонишь? — кричит пришедший в себя князь.

— На Дон, ваше благородие.

— Отставить! Не сметь! Осади коней!

— Никак невозможно — уж больно форейтор лихой.

— Болван! Я тебя судить буду! Я тебе голову снесу!

Волох потрогал набухающую на лбу шишку.

— Так нечем, ваше благородие.

Князь изумленно глянул на свою правую руку с зажатым в ней сабельным эфесом, из которого торчал короткий зазубренный обломок.

Князь выбросил его на дорогу, высунулся из кареты и закричал:

— Эй! Кто там? Поворачивай назад.

Форейтор обернулся. Это был корнет Александров.

— Я не умею, господин полковник!

— Так я ж тебя научу! Разжалую!

— Поздно, ваше благородие! — завопил Волох. — Ворочай, корнет! Ворочай!

Волох наполовину вылез в дверцу, стал на ступеньку. Вгляделся вдаль.

— Ишь, скачут! — он пригнулся, будто от этого мог бы лучше разглядеть — кто там впереди, кто скачет?

— Мужик впереди всех! А чуть назади вроде бабы. Но с саблей.

Александров пытался сдержать бешено мчащихся коней. Хоть в сторону куда свернуть от напасти. От тех оторвались, на этих нарвались.

— Ваше высокоблагородие! — Волох грубо схватил князя за рукав, втянул внутрь. — Укройтесь! Сейчас стрелять станут. — И вдруг выпрямился: — Стой, корнет! Давыд скачет! Сворачивай с дороги — сметут ненароком!

Слава богу! Подмога пришла. Да тут еще, к счастью, брошенные вожжи намотались на ось, туго натянулись, сдержали коней. Стали. Кони вскидывали морды, тяжело дышали, роняли с губ пену. Да тут еще набежали борзые, запрыгали вокруг кареты.

— Пшли вон! — гаркнул, спрыгивая наземь, Волох. И погрозил им плетью.

Умные собаки, часто дыша, вывалив красные языки, забрались под карету, легли.

Александров, спрыгнув с лошади, замахал белым платком.

Налетели. Окружили. Веселые лица, храпящие конские морды. Давыд — кулем наземь — в армяке, в малахае, с пистолетами за поясом и с образком на груди; обхватил князя — головой ему по грудь, засопел сердито:

— Господин полковник, Петр Алексеич, ну как же ты так? Что за мальчишество, право? А если б мы не поспели? Хорошо вот, красавица, прилетела. Вся в слезах и в румянце — не иначе у нее миленок там. Что с ногой? Сильно ранен?

— Зажило! — сердито буркнул князь. — Мышь укусила. Сбросить бы эту гадость, да надеть нечего. А босому полковнику неприлично.

— Зачем же босому? — появился Волох, держа в руках хорошие ботфорты. Не иначе уже в багажном ящике пошарил. — Сидайте, ваше высокоблагородие, переобуемся.

Когда Волох, склоняясь, начал разматывать чуню, князь шепнул ему в ухо:

— Больше ничего не нашел?

— Как не найти, Петр Алексеевич, нашел. Не извольте беспокоиться. — Волох тоже отвечал негромко. — Обождать надо — ишь народ сбежался. Так и самим не хватит.

Полковник встал, обутый, потоптался, пробуя, ловко ли сели сапоги, тронул ус и заорал:

— Что сгрудились? Там ваши братья насмерть бьются, а вам здесь балаган? А ты куда? — кричит Александрову, уже подобравшему себе коня и готовому ринуться в схватку. — Тебе отныне форейтором служить, пока не научишься. А тебя, Волох, своей рукой выпорю — как смел командира из боя вывести?

— Нешто я? — удивился Волох. — Я ваше благородие только принял. Ваши офицеры — господа Щербатов да Буслаев…

— Они тоже моей руки не минуют. Обоих разжалую. Коня мне! И саблю.

Весь французский полк взяли в плен. Исключая, конечно, павших. Среди пленных оказалась большая птица — вице-король какой-то, в парадном мундире, в громоздкой шляпе с плюмажем — вылитый индюк. Только в грязи и пыли — это его Волох выбросил из кареты, «как они послушание не оказывали и пистолетом тыкали».

Со всех сторон начали подтягиваться раненые. Иные шли сами, иных вели под руки, иных несли на самодельных носилках из ружей и шинелей. Собирали брошенное оружие, ловили отбившихся лошадей. Раненых, кто не на ногах, устроили в фурах; ими занялся доктор с помощниками. Осмотрели добытое в бою — порадовались, было много хорошего оружия, большой запас пороха и свинца.

Отдав необходимые распоряжения, офицеры собрались под развесистым дубом, еще не потерявшим всю свою листву. Сюда же привели и вице-короля. Немного потерявшего осанку после падения из кареты и неожиданно проигранного сражения.

— Вы его выиграли не доблестью, — чванно заявил он князю Щербатову, — а хитростью.

Князь вспылил, но сдержался.

— Вон она, моя доблесть, — и он указал в сторону, где стрелки укладывали погибших. — И здесь она, — указал на офицеров — измученных, в изодранных мундирах, мятых киверах, в своей и чужой крови.

Вице-король потупился, упрятал подальше спесь.

— Могу я рассчитывать, что мне вернут шпагу, а также Милен и Мадлену?

— Любовницы? — оживился князь. — Что-то я их не видел. Глянуть бы.

— Это мои борзые. Они прошли со мной весь путь от Немана.

— Славно поохотились? Волох, найди-ка этих милен-мадлен.

— Да что их искать, ваше благородие? Вон, корнет Александров их пасет.

Собаки радостно бросаются к хозяину, скулят, повизгивают, взлаивают, подпрыгивая, лижут в лицо.

Приводят еще двоих — генерала и господина Шульца. Давыдов встает:

— Генерал, отдайте распоряжение строить ваших солдат. Поведете их в Москву.

Генералу этого не очень хочется. Он уже побывал в Москве, видел, что с ней сталось, и знал, что уже многие московские жители вернулись к своим разграбленным, сожженным и разоренным жилищам.

— Вы гарантируете…

— Я ничего не гарантирую, — обрывает его Давыдов. — Гарантии вам давал ваш император. С него и спрос.

А князь Щербатов тем временем разглядывает в раздумье с головы до ног господина Шульца.

— Что ж, — нехотя цедит сквозь зубы, — русский дворянин своему слову верен. Вернемся в лагерь, забирайте своего немтыря и — на все четыре стороны. Только сначала плетей попробуете. Оба-два.

— По делам вору и мука, — довольно бормочет Волох.

Князь поворачивается к нему:

— Теперь ты на очереди.

— А я в чем повинен? Короля поймал, казаков своих в роще…

— Вот-вот! Как там казаки оказались? Под обстрелом?

— Нешто под обстрелом, ваше сиятельство? Я их привел, когда француз наш бивак бомбил. В рощу, ваше благородие, редко что залетало.

— Надо приказы исполнять! Распустился! Своеволие допускаешь!

— Батюшка… — вмешался было Алексей.

— Я вам, поручик, сейчас не батюшка! Извольте обращаться по уставу!

— Господин полковник, — заговорил Алексей, сдерживая улыбку, — есаул Волох поступил правильно. Его казаки, неожиданно оказавшиеся в тылу вражеской конницы, весьма способствовали ее подавлению.

— Заступаешься, поручик? — ехидно потрогал ус полковник. — А ты спроси его, что за волдырь у него на лбу? В курятник залез, оглоблей его хватили?

Волоха хватили не оглоблей возле курятника, а дверцей кареты, когда он ее «штурмовал».

— Так что, ваше благородие, — обиженно загнусил Волох. — Как Бог свят, с ядром не разминулся.

— Лоб в лоб встретилось, — захохотал Заруцкой. — Я ж говорил! И, похоже, уже давно.

Но князь разбушевался. И почему-то больше на сына.

— За одной юбкой бегаете? Из одной чарки пьете? Дисциплину рушите? Субординацию? Командиром как мячиком швыряетесь? Да я вас!..

— Постой-ка, Петр Алексеевич, — вмешался Давыд, надувая щеки. — Теперь уж за тебя пришла пора браться. Тебе ведь тоже приказа не было малой силой против полка идти. Дисциплину рушите, господин полковник? Субординацию? За одной юбкой бегаете?

— Денис Василич, да Бог с тобой! Что ты там на меня удумал? Твой приказ исполнял.

— Мой приказ? Не давал я тебе такого приказа. Да и в отъезде я находился, у Главнокомандующего, при Главной квартире.

— То мне известно. Но от тебя нарочный был. Сказывал твое распоряжение: по мере сил задержать полк, а коли по силам — так и рассеять.

— Что за ординарец был? — недоумевал Давыдов.

— А то я с ним брудершафт пил! — князь возмутился.

— Не серчай, Петр Алексеич. Приказ-то на бумаге был? Чьей рукой писан?

— Какая бумага? На словах передал.

Наступило молчание. Давыдов шагал туда-сюда в неприятном раздумье. Офицеры переминались с ноги на ногу и переглядывались невесело.

— Петр Алексеич, а точно штабной был? Ты б его узнал?

— Да что он мне — милашка, чтоб его разглядывать?

— Дозволите, господин полковник? — шагнул вперед корнет Александров. — Я этого офицера видел. Указал ему дорогу к вашей палатке.

— Он назвался?

— Нет, господин полковник.

— Корнет Александров… — Похоже, князь подбирал полегче и поскромнее выражение. — Вы, корнет, сделали ошибку. — Не получилось у князя. — Вы дурак, корнет! А если это был французский шпион?

Александров густо покраснел, но не смешался.

— Я видел его при штабе.

— А в штабе не могли оказаться шпионы? Вы, корнет…

— Ну, будет, — вступился Давыдов. — Я уж сам разберусь. Вы, Александров, поедете со мной и укажете мне на этого офицера.

— Денис Васильевич, дозвольте и мне с вами, — стал напрашиваться Алексей. — У меня в этом бою полвзвода легло. Все офицеры ранены.

— Не будь по-вашему! — князь выпрямился во весь рост, тронул костяшкой пальца усы. — Знаю, чьи это штуки!

— И по-твоему, князь Петр, не будь. — Строго и решительно сказал Давыдов. — Лично разберу это дело. Кого след накажу, кто заслужил — награжу. Реляции за этот бой Главнокомандующему подам, чтобы довел до государя вашу доблесть в защите Отечества. А государь вас за то своей лаской не обойдет. От себя велю — всем три дни отдыха.

— Можно бы и начать, — смиренно проговорил появившийся из сумерек Волох. — Господину полковнику кушать пора.

— И токмо ему? — подбоченился Давыдов.

Быстро запылал костер. Гусары притащили от часовни бревна, уложили вокруг скамьями. Волох приволок и распечатал кованый сундук, начал выгружать под одобрительные голоса. Ничего особенного не было: коньяки, колбасы, сыр.

— Где нашел-то? — похвалил его Давыдов.

— Так что в карете.

— Королевская, стало быть, снедь, — яростно жует колбасу Буслай. — А король голодным ко сну отойдет?

— Там две фуры сеном гружены, — ворчит так, чтобы его не услышали, Волох. — Ему до зимы хватит.

Небо светлеет от луны, а вокруг черно, особенно как шагнешь от костра.

— Ночуем здесь, — устало говорит князь. — Поутру уж тронемся.

За ужином, понятно, не долго и не весело посидели. Стали укладываться: где стоял, там и лег. Поначалу вроде бы тишина обуяла округу. А вскоре начались вздохи, стоны, вскрики — каждый по-своему этот день вновь переживал.

Алексей лежал рядом с отцом: укрыты попоной, под головами — седла, под рукой — оружие. Отец, забывшись сном, постанывал. Алексею было нестерпимо жаль его. Он долго не мог уснуть, все глядел в высокое звездное небо, считал упавшие звезды и думал: как бы отправить отца в имение. Так ничего путного на ум и не пришло.

Начал морить сон. Но едва Алексей закрыл глаза, все замелькало перед ним: мутный блеск окровавленных сабель, дымки пистолетных выстрелов, искаженные болью, злобой, ужасом лица, оскаленные лошадиные морды, всюду кровь — бьет ключом, течет и капает. И вдруг словно вынырнул из глухой глубины — зазвенело, закричало, застонало, загремело… Неужели когда-нибудь это забудется?


Поутру изготовились к переходу. Стали сумрачно поредевшим строем. Пленных с конвоем отправили накануне. Обоз сформировали, еще две фуры освободили для раненых — для тех, кому за ночь стало худо.

Давыдов раньше других увел свой отряд, еще раз обещав, что разберется с приказом. Тронулись не сразу: корнет Александров давал напутствие Параше. Та уезжала в свою деревню. То ли воевать, то ли горевать.

— К пистолету, Параша, подпускай ближе — вернее попадешь. Но и не очень допускай — чтобы саблей не достал.

Параша слушала, но не слышала. Сердце ее не здесь было. Да и корнету вовсе не то хотелось сказать.

— Девку малую, Настасею, — молвила Параша, — с собой заберу. Нечего ей, сироте, с вами горе мыкать. Небось выращу.

— А сама-то как? — не пристало улану про такое девку спрашивать.

— Рожу. Не я первая. Но то не скоро еще.

…Тронулись. Параша, вздохнув, выпустила корнетово стремя, перекрестила Александрова в спину и пошла собираться.


Кутузов гнал Наполеона вон из России. Точнее сказать, не гнал, а подгонял. Войско французское само, как могло, спешило к себе домой. Да вот спешить-то и не выходило.

Расчетливо загнав противника в опустошенные им же области, Кутузов лишил его пропитания. Французская армия слабела, разлагалась. Солдаты, усталые и больные, тянулись без строя, иные даже без оружия, оставляя на этом скорбном пути своих ослабевших товарищей, которые становились добычей волков, одичавших собак и ненасытных воронов.

Фельдмаршал готовился дать Наполеону решающее сражение, добить ослабевшего, израненного, но еще опасного зверя. Войти в его логово и там ознаменовать победу. Кутузов собирал свои силы в один кулак, соединял отряды и армии, приводил в воинский порядок ополчение. Приказал Давыдову сформировать из офицеров и рядовых его воинства полк или два гусар и улан. И направить в распоряжение Главной квартиры.

— Пусть они, Давыд, Париж посмотрят. С француженками помилуются. Сердца-то заржавели небось.

— Сердца, Михал Ларионыч, надеждой живы. Коль скоро избавим матушку Русь от супостата, так сердцам гусарским другая забота найдется.

— И то верно. Но вот скажи, что со Щербатовыми решать станем?

— Полагаю, Петра Алексеича в регулярное войско брать не годится. В летах уже князь, хоть и лих, да здоровьем заметно послабел. Что до меня, так я бы при своей партии его оставил. Уж больно до Парижа далеко.

— Оно так, да разлучать отца с сыном не хочется. К тому еще сказать: ведь взбеленится князь.

— Разгневается. — Давыдов вздохнул. — Только одно средство вижу: приказ. Старый воин приказа не ослушается.

— Быть по сему. Пока при тебе его оставлю, а там будет видно. Тебе, Давыд, время даю очистить землю нашу от дезертиров. Много их еще по ней ползает, урон от них и беспокойство. А после того — догоняй, Давыд, армию, будем в Париже шампанское пить.

При расставании с сыном старый князь крепился, слезу не уронил. Благословил и дал отеческий наказ. Алексей поцеловал ему руку, крепко обнял.

— Алешка! — спохватился князь. — Шпагу, что тебе в поход давал, сохранил? Оставь-ка мне ее, целее будет. Да кто знает, может нужда в ней пристанет.

Не показалась Алексею странной эта просьба, послал Волоха в обоз за шпагой. Тот вернулся скорой ногой, доложил, что отнес шпагу в палатку князя. Приблизился к Алексею, заговорил негромко, обдавая того щедрым винным духом:

— Так что, Алексей Петрович, не имейте сомнения, догляжу за вашим батюшкой пуще своего родного. И цел будет, и сыт, и пьян.

— Пьян — это уж верно. — Алексей усмехнулся. Расставаться было горько, но в заботе Волоха был уверен.

— Посошок-то на дорожку примете, Алексей Петрович? По обычаю?

— Не время, Волох. Выступаем.

— Ну, не беда. Я вам в погребец ваш кой-что положил. На дневке в самый раз будет приятно.

— Параше кланяйся.

— И ее пригляжу. — В голове колонны звонко просигналил горнист. — Ну, даст Бог, свидимся.

— Жив будь, Алешка, — прошептал старый князь.

Они с Волохом долго стояли на дороге, глядели вслед уходящей колонне. До тех пор, пока не скрыл ее густо поваливший снег.


Мы намеренно оставили в стороне и великую битву при Бородино, и мастерские маневры Кутузова, и печальное отступление вконец деморализованных войск Наполеона. Все эти героические и трагические эпизоды хорошо известны и талантливо описаны историками и литераторами. Добавить к ним что-либо нам сложно, да и не нужно. Мы сказали то, что стремились сказать.

Напомним только, что великий полководец Наполеон позорно оставил свое разбитое, голодное, разложенное войско и бежал в Париж. Вспомним еще по этому поводу: оставив армию, добравшись до Немана, император спросил местного жителя:

— А не скажешь ли, много дезертиров переправилось через Неман?

— Вы первый, — простодушно ответил крестьянин.

Скорее всего, это легенда.


Война ушла в Европу. Были еще сражения. Были восторженные встречи. Кутузов писал жене из Шлезии (Силезии): «Слышал множество комплиментов: “Виват, Кутузов! Да здравствует великий старик! Виват, наш дедушка Кутузов!”. Этого описать нельзя, и такого энтузиазма не будет в России. Несть пророк чести во Отечестве своем».

Ликующие освобожденные народы. Сражение за сражением. Победа за победой. Слава. Но до Парижа фельдмаршал не дошел. Тяжело больной, он скончался в Бунцлау. Император писал его вдове: «Болезненная не для одних вас, но и для всего Отечества потеря, не вы одна проливаете о нем слезы: с вами плачу я, и плачет вся Россия».

Алексей Щербатов узнал о смерти Кутузова накануне сражения под Лютценом. В тот же день он получил письмо Заруцкого. Заруцкой не отъехал с полком в армию, остался в партии Давыдова: доктор не сумел излечить его ранение, не сумел спасти его руки.

Заруцкой писал: «Не знаю, Алексей, имел ли ты сведения о наших делах? Посему взял на себя сообщить печальное известие о гибели твоего батюшки. Крепись, мы все проникнуты к тебе сочувствием и вместе с тобой горюем одним горем. Петр Алексеевич был славный человек, отважный воин, всеми любим. И весьма был достоин и любви и уважения. А ныне достоин светлой и вечно благодарной памяти в наших сердцах. Прости, Алексей, что пришлось опечалить твое сердце этим известием».

Далее Заруцкой сообщал, что князь погиб на дуэли с майором Измайловым. Майор, мало того, что из ревности и зависти писал без конца доносы на Щербатовых, задерживал реляции на чины и награды, но еще, как выяснил Давыдов, без его ведома приказал отряду Щербатова остановить полк неприятеля с заведомо бессмысленной целью и без малейших шансов на успех сражения: лишь бы иметь возможность доложить о поражении с большими потерями и обосновать его плохой дисциплиной, панибратством и развратом старших чинов.

Натурально, старый князь наградил майора двумя пощечинами. К барьеру Петр Алексеевич вышел нездоровым, запоздал со своим выстрелом.

В конце письма была приписка: «Стоим сейчас под Вязьмой. Майор Измайлов не взят под арест». Приписка сия была дана с целью яснее ясной.

На следующий день Алексей Щербатов был невнимателен в сражении и получил рану. Не очень тяжелую, но опасную. Он испросил отпуск с тем, чтобы всеми силами добраться до Вязьмы. Однако доктор категорически воспротивился и постановил ему лежать четыре дня.

На третий день Алексей получил еще одно письмо Заруцкого. Очень короткое. «Спешу уведомить тебя, Алексей, что торопиться тебе не след. Майор Измайлов погиб. Обстоятельства сии мне неизвестны. Коль скоро узнаю, сообщу».

Жаль, подумал Алексей, очень жаль.

Однако отпуск использовал. Заехал в имение, навел там кое-какой порядок, утешил, как мог, поседевшую матушку и повзрослевшую сестру и возвратился в полк.

Он прослужил еще сколько-то времени, дослужился до полковника и как-то по казенной надобности довелось ему незадолго до отставки побывать в Донских землях.

В какой-то станице спросил он дорогу на хутор Незамаевский. Долго ехали неоглядной степью. Пылила под колесами дорога, в лад глухо постукивали копыта, позвякивали пряжки да кольца сбруи. Тянулись по обочинам ровными рядами, в пыльной листве, шелковицы. Стояло над головой щедрое и горячее донское солнце. Чуть ниже, в белом мареве, повис ястреб, широко распахнув сильные крылья.


Нагнали хохла в громадном брыле и драной вышитой рубахе, в широченных штанах, босого. Уточнили, как ехать дальше. Хохол так долго и подробно объяснял дорогу, путая украинскую мову с русской речью, что ничего было не понять.

— Садись, проводишь, — сказал Алексей.

Ленивый хохол охотно подсел к вознице и проводил коляску до поворота на хутор. Проехали еще сколько-то верст, пересекли неглубокую речку, напоили коней. Показался наконец хутор, укрытый от зноя высокими тополями да старым ореховым деревом. Сердце у Алексея дрогнуло.

Большая, белоснежно мазанная хата, крытая ровно обрезанным по стрехам камышом, с чистыми окнами, с синими ставнями в алых цветах. Над печной трубой вьется едва заметный в солнечном свете дымок.

Молодая красивая ладная девка раскладывает по плетню цветные перины. Перед домом поседевший Волох — босиком, распояской, в соломенном капелюхе — гоняет на корде тонконогого золотистого дончака. На лошади — хлопец, сидит выпрямившись, руки за спиной, уверенно. Светловолосый, синеглазый, тонкой кости.

Алексей присмотрелся — чем-то ему этот хлопец знакóм показался. Соскочил с коляски, пошел к дому, путаясь сапогами в щедрой сочной траве.

Волох вскинул голову, блеснул зубами на загорелом морщинистом лице. Узнал сразу.

— Ваше благородие! Господин полковник! Алексей Петрович! — часто заморгал выцветшими глазами, в морщинках на лице повлажнело. Несмело обнял полковника. Алексей расцеловал его.

— Вот и свиделись. — Волох мазнул ладонью по щеке. Но тут же построжал: — Алешка! — Алексей даже вздрогнул, показалось, что ему. — Алешка! Спешился. Грозного напоил. Под навес поставил. Живо-два!

Мальчонка ловко перекинул ногу через холку, соскочил наземь, подошел к Алексею, ведя лошадь в поводу, взглянул чистым смелым взглядом.

— Вот, господин полковник, — со скрытой гордостью сказал Волох, — полный вам тезка.

— Как же так? — немного смутился Алексей.

— Так я ж тож Петро. Нешто не знали?

Не знал, к стыду. Все Волох да Волох.

— Ну иди, Лексей, справляйся. Настасея! Брось тряпки, поди сюда!

Подошла Настасея, тоже не сробев и не показав любопытства.

— Что, девка, хорош барин? Чем не жених?

— Красивый. Однако стар для меня.

Волох захохотал.

— Да ты помнишь ли его?

— Как же, батюшка? Но мне больше другой тогда глянулся, молоденький. Что с матушкой сарафан мне шил. За него б пошла, коли позвал бы.

Волох захохотал еще пуще:

— Да не взял бы он тебя! Ему самому в пору… — Договаривать не стал. — А старого князя помнишь?

— Как не помнить, ласковый был. — Настасея выпростала из пазухи медный крестик на серебряной цепочке.

— Что это? — не понял Алексей.

— Так как же, Алексей Петрович? Неш не помните: все князь хотели Настасею за леденец чем-то отдарить. Вот и придумал. Увидал на ней крестик этот на шнурке. Замызган шнурок пуще супони. Сняли его благородие цепочку со своих часов. А часы мне подарили… — Тут он замолк, трудно сглотнул. — Так что стоять, пойдемте до хаты, бо горилка простынет.

В хате чисто, прохладно. Гладко утоптанный глиняный пол, ровный и твердый, что паркет. До бела выскобленный стол, лавки, покрытые рядном. В красном углу — убранные вышитыми рушниками образа. Беленая печь. У окна, за рукодельем, еще одна девица, совсем иного склада: округлости по фигуре есть, но в кости тонка, на волос и на глаз чернявая. Встала, наклонила голову.

— Француженка? — догадался Алексей. — Та самая? Маша-каша?

— Когда то было! Теперь — казачка. А это женка моя, хозяйка дому всему — Параскева Ниловна.

Обернулась от печи хозяйка. Алексей ахнул и зарделся:

— Параша?!

Подошла, поклонилась в пояс.

— Да чтоб тебе поцеловать барина, а? — посмеивался Волох, глядя на них.

Параша расцеловала Алексея в щеки. Она сильно изменилась — раздобрела, но не квашня, стать упругая, походка плавная, говорок южный появился — казачка! А в глазах, когда на Алексея взглядывала, грустинка.

— Ну, хозяйка, — весело распорядился Волох. — Что в печи — на стол мечи!

Девки взялись помогать — все без суеты, ровной поступью. А в печи на голодную роту набралось. Холодная говядина, горячая кура, пампушки на сале, галушки (чугунок не с ведро ли), сазан аршинный, сало нежное и розовое, капуста кислая, огурцы соленые — твердые, ядреные — не укусить. Янтарный мед в чашке, хлебушек белый. Крепко Волохи живут, негде на стол локти поставить.

Принесла хозяйка запотевший глиняный жбан на четверть ведра, обтерла, бережно разлила по фигурным стаканчикам.

— Это, Лексей Петрович, — пояснил Волох, — с того королевского сундучка чарочки. Там много чего нашлось.

— Ты, я гляжу, и сундучок прихватил, — с улыбкой кивнул Алексей в угол, где прятался затейливый сундук.

— Ну… Не в горсти же добро нести. — Волох встал, поднял твердой рукой всклень наполненный стакан. — За светлую память его благородия господина полковника, светлого князя Петра Алексеевича. Пусть он сейчас там на нас порадуется.

Едва стали закусывать, Волох спохватился:

— А кучер твой, Лексей Петрович? Ну-ка, Алешка, кликни его сюда. Не по-казацки человека с дороги за стол не посадить.

Возница сперва конфузился, но после двух чарок осмелел и начал кушать. Так, будто его три дня не кормили.

Параша приглядывала за столом, подкладывала, наливала, словом, следила, чтобы тарелки и чарки надолго не пустели.

Волох пил как прежде, лихо и не пьянея, только все чаще начал вспоминать, как рубил и стрелял француза под командой Щербатовых. Иной раз смахивал крупную слезу и молча глядел в донышко стакана.

…Засиделись до темна. Вышли из хаты. Закурили трубки. Прямо над хатой, словно только что вылез из печной трубы, сиял в донском небе ясный месяц. «И как он сажей не перемазался», — подумал Алексей, поняв, что уже сильно во хмелю.

— Они стрелялись? — тихо спросил Волоха.

— Стрелялись, Лексей Петрович. Батюшка ваш, надо сказать, ровно чувствовал что. Как бы начал за собой прибирать. Настасее цепочку вот подарил, мне с той цепочки — часы. Парашу выкупил. — Волох сел рядом с Алексеем на приступочку. — Тут в самый раз хозяин Парашин вернулся, помещик — не вспомню, как звали. Он в южных губерниях до того спасался. Ну а батюшка ваш, меня с собой взявши, к нему нагрянул. Мол, продай девку Парашку, больно она мне глянулась. Тот ни в какую: мол, самому мила. Ну, батюшку вам ли не знать: пистолет в лоб, без дурного слова. Тот и рад уже даром девку отдать. Бросил ему Петр Алексеич, светлой памяти, пятьсот рублей.

«Хорошая цена», — горько усмехнулся про себя Алексей. Он помнил, что до войны «рабочая девка» по ста пятидесяти шла.

— …Стало быть, Лексей Петрович, не уберег я нашего командира, вашего батюшку.

— Не казнись… Петро. Война шла…

— Кабы война виной-то. — Волох так прерывисто вздохнул, будто собака провыла. — Батюшка ваш со всем сердцем майора-то побил. И рукой, извините, по лицу, а потом ножнами… пониже. Сзади. Денис Василич все уладить хотел. И никак не допускал, чтобы они встретились. Спеш и л майора в отставку убрать. Да вот не успел. — Волох встал. — Дождитесь, Лексей Петрович, я быстро вернусь.

Быстро вернулся. С двумя полными чарками и закуской на деревянном кружке.

— Примите. Я чай, у вас тоже в горле пересохло. Да в сердце тож.

Выпили.

— Ну дальше что ж? Выгоняли мы из леса банду шаромыжников. По снегу еще было, весна ранняя. Схватились, они жестоко бились. Под князем да подо мной лошади пали. Стали выбираться. А сапоги-то у князя, помните, королевские? Они, стало быть, парадные оказались, шибко тонкой кожи, не доглядел Волох. Застудился князь. Кашель его бьет, из носа льет, глаза плачут. Я ему водки — и такой, и с медом, и с перцем… Никак не лечится. Вот тут-то и угадал майор, князем побитый. Вскочил батюшка ваш на ноги — шатает его. «Волох! — кричит. — Пистолеты!». Впору хоть силком его держи. А он: «Другой оказии может не быть. Стреляться сей же час». Заруцкой прибежал, он и его отмел. Тот — к майору. Мол, повременить бы, сильно болен полковник. «Нечего временить, — отвечает. — Мне через три дни в столицу ехать». Настасея! Неси-ка жбан его благородию! И огурец покрепче.

Всколыхнулось, конечно, в душе. Боль и горечь поднялись. Все былое опять в памяти воскресло, защемило сердце.

— Словом, не уберег я Петра Лексеича. Последнее слово его было: «Я ему, Волох, прямо в лоб влеплю!».

— Не мучился? Рана какая была?

— Точно в сердце… Вот ведь как бывает, этот майор… — Волох сдержался, не выругался. — Этот майор за всю войну один только раз и выстрелил. И в самое сердце попал. — Волох положил руку Алексею на колено. — Но вы, Лексей Петрович, местью за батюшку особо не тревожьтесь. Майор не долго его пережил. Два дни всего-то.

— Ну-ка, ну-ка? — Алексей придвинулся поближе. — Расскажи.

— Да что рассказать? Я мало про то знаю. Этот майор, промеж нас про него говорили: в мирное время с ним горе, а на войне — беда, он от боя бегал, как таракан от света, а тут вдруг под перестрелку попался. И ему картечная пуля ровно в лоб угодила. Как князь Петр Лексеич обещались. Оно и сказать: Бог шельму метит.

— Картечная ли? — улыбнулся в темноте Алексей.

— Как есть, ваше благородие.

— Не пистолетная?

— Картечь!

— А ну, перекрестись!

— Как Бог свят. — Креститься, однако, не стал. — По всякой пустоте креститься грех, Лексей Петрович.

— Прямо в лоб, а не в затылок?

— Прямо в лоб. — Волох, похоже, немного обиделся.

Эх, сердце солдатское! Волоху ли не знать, что за убийство нижним чином старшего офицера даже не расстрел — виселица положена.

Алексей обнял его за плечи, ткнулся куда-то в шею горячей щекой. Так и просидели почти до света.

— Отдохнуть бы вам, Лексей Петрович. А то погостили бы. У меня бредень есть, порыбачим. Охота хорошая. Я ведь тех королевских борзых тоже прибрал. Они пáрные оказались. Помет от них хороший пошел. Погостили бы…

— Не могу, Петро. Я ведь у вас по-надобности. Рекрутский набор провожу.

— А может, и мне с вами?

— Куда тебе от такого семейства? Да я и в отставку прошусь.

— Светает. Пойдемте до хаты. Что-то вам покажу.

В хате уже прибрано со стола. Но спать не ложились, только возница, сытый и пьяный, похрапывал на лавке.

Волох отпер сундук, поигравший музыку, достал из него часы в берестяной коробочке и длинную шпагу, завернутую в чистую холстину.

— Вот, Лексей Петрович, наследство ваше. Сберег.

Часы Алексей отодвинул сразу, лишь подержав в руке:

— Это тебе от батюшка подарок. А за шпагу — особое мое спасибо.

Провожать вышли все. Параша жадно расцеловала его лицо, обдав жаром дородного тела. Волох при том одобрительно, без ревности, покряхтывал.

Садясь в коляску, Алексей задел ногой рогожный куль.

— Это еще что?

— Это в дорогу. Окорочок там, сальца немного — с полпуда, орехи. Стало быть, чтобы не скучно ехать. Прощайте, Лексей Петрович. Храни вас Господь!

Не успели выехать на тракт, сзади густо запылило. Кто-то нагонял верхом. Алешка на Грозном. Нагнал, протянул Алексею деревянную флягу.

— Батя наказал. Вспомнил, что у вас теперь этого нет… как его? Погребца. Говорит, никак не можно в дорогу без горилки. Прощевайте, Лексей Петрович.

— Прощай… сынок, — трудно проговорил Алексей. Толкнул возницу: — Гони!

Вскоре Алексей вышел в отставку. Стал усердно заниматься имением. Выдал Оленьку замуж, за доброго человека — соседа-помещика и ополченца. Человека смирного и заботливого.

Гагарины от дочери, брошенной французом, лишь миновала ему опасность, отказались, выделив ей небольшое содержание. Она вместе с сыном поселилась у Щербатовых. В каком уж качестве — Бог весть. Оленька принимала в ней большое участие, Наталья Алексеевна была с ней холодна.

Шли годы. Малые росли, взрослые старели. Грянуло 14 декабря.

Да, годы прошли малые, но в обществе изменения случились очень большие. Обнажились они в беспощадной неприглядности. С таким единодушием, бескорыстием, самоотверженностью объединилось общество во время грозы двенадцатого года и так низко пало оно, так непримиримо разделилось после декабрьского восстания. Не к чести русскому дворянству. Многие, очень многие отвернулись от своих близких — друзей, товарищей, родных. Не смели не то что выступить в защиту осужденных, не смели даже выказать участия, поддержать теплым словом, протянуть руку. Вот вам — нравственное падение русских аристократов, утрата ими личного достоинства. Но было и хуже — демонстративное осуждение, даже доносы.

И одни только русские женщины не участвовали в этом позорном отречении от близких. Жены сосланных в каторгу, поехали за своими мужьями, лишившись состояния, всех гражданских прав; оставили семьи, общество, привычный и обеспеченный быт. Они уезжали в неволю на всю жизнь, в страшный сибирский климат, в жуткие условия, под жестокий гнет тамошней полиции.

Что подвигло их? Герцен говорит, что живое чувство любви и сострадания. Но его не было у мужчин: страх его уничтожил.

Уехали к мужьям Трубецкая, Волконская, Муравьева. Начали нелегально ездить сестры осужденных.

Алексей Щербатов на Сенатскую не выходил — потому что был уже не строевой, а отставной офицер, да и жил далеко от Петербурга, но и он наказания не избежал. Участие в восстании ему не вменили, но причастность доказали: сочувствие идеям и укрывательство государственных преступников.

Характерно то, что среди декабристов были почти все ветераны Отечественной войны. И это объяснялось просто: они лучше узнали свой народ, прониклись отвращением к крепостному праву, ну и повидали просвещенную Европу.

Алексея, как ни хлопотала матушка, как ни велики были его заслуги перед Отечеством, сослали в Сибирь.

Совершенно неожиданно отправилась в Петербург Мари Гагарина, назвавшись невестой Алексея, вручила Бенкендорфу прошение на государево имя. Бенкендорф взялся ее отговаривать — Мари настаивала — он доложил ее прошение Николаю.

Если Александра любили не многие, то Николая не любил никто. Даже его офицеры — за холодную жестокость, мелочный педантизм, придирки, злопамятность.

Государь пожал плечами, сказал безразлично, с тусклым взглядом:

— Невеста… Пусть едет, ежели неймется. Только объявите ей, Александр Христофорович, что жены наказанных мною заслуживают некоторого снисхождения, тогда как невеста, заведомо рассчитывая вступить в брак с преступником, на подобное смягчение участи не имеет ни малейшего права.

— Ваше Величество, осмелюсь доложить, что означенное положение ей было мною разъяснено.

— Настаивает?

— Настаивает, Ваше Величество.

— Пусть едет, не чините препятствий.

Мари отдала сына в Кадетский корпус, где уже, стараниями Алексея, проходил обучение юный Алексей Петрович Волох, и собралась очень быстро.

…Оленька проводила Мари до первой станции, передала с ней Алексею письма, теплую одежду и обещание навестить его следующим летом.

Как уж Алексей принял Мари, нам сие неведомо…

«Да, этот корсиканец талантливо построил великую французскую армию, но бездарно проиграл великую русскую войну. Его гений, его неотразимая прежде стратегия оказались бессильными против мудрости престарелого русского фельдмаршала и гнева русских людей.

Они дали нам достойный отпор и преподали незабываемый урок: мы пришли отобрать чужое — они поднялись защитить свое. Свои святыни, свою землю, своих жен и детей, свое скудное имущество. И Бог дал им силы.

Для меня война, можно сказать, окончилась счастливо. Я изранен, болен, я не разбогател. Но меня не съели на обратном пути мои товарищи, мои кости не растащили волки и одичавшие собаки, мои мертвые глаза не выклевали мерзкие вóроны — я остался жив и вернулся во Францию.

За это я благодарен “дикому и страшному” русскому народу-победителю, который оказался мудрым, сердечным и вовсе незлобивым к побежденным.

Попав в плен, я успокоился, справедливо полагая, что война для меня окончилась. И, положа руку на сердце, в плену мне оказалось много лучше, чем в строю. Конвойные относились к нам снисходительно, не помня зла, которые мы им причинили. Кормили простой, грубой, но здоровой и сытной пищей. Вина не давали (иногда, впрочем, русские офицеры угощали нас водкой), но поили вкусным напитком под названием “квас”. Он прекрасно утолял жажду и даже был несколько хмелен. Наших раненых лечили так же старательно, как и своих. Все это было непонятно. А самое непонятное случилось однажды зимним утром.

Русский офицер приказал нам выйти из барака, где мы имели ночлег, построил и махнул перчаткой на запад.

— Идите домой, завоеватели. Догоняйте своего императора».

Этой фразой были окончены записи французского офицера Ж.-О. Гранжье.

Загрузка...