В тот год падение в пустой бетонированный бассейн и последующий танец со смертью были не первым случаем, когда я проваливалась в дыру. За несколько месяцев до этого эпизода, чуть не завершившегося смертью, закончился мой долгий брак, в результате чего я переживала сильнейшую депрессию. Наш союз был отнюдь не безмятежным. Нам с мужем часто приходилось жить врозь в разных домах, городах, даже странах. Мы устроили себе жизнь, удобную для двух диаметрально противоположных людей, каждый из которых готов дать другому свободу на пути к его призванию. Чаще всего возникавшее между нами напряжение было плодотворным, но постепенно оно стало приобретать все более опустошительный, опасный характер. Когда наши дети повзрослели, нарастающий стресс стал невыносим. Мне недоставало храбрости разрубить нашу связь, но у него нашлось отваги на двоих, и он одним махом рассек гордиев узел, купив билет на самолет, чтобы вернуться на восточное побережье. Да, я понимала, что после того, как дети выросли, наш брак утратил свою необходимость. Да, я понимала, что развод или расставание не обязательно означают конец любви. Да, я видела, что наш брак вредит любви больше, чем разрыв. Да, я видела, что мой муж достиг того этапа жизни, когда он почувствовал, что должен следовать своей истинной природе, а она требовала уединения. Да, я понимала, как сильно он хотел, наконец, получить возможность читать, медитировать, наслаждаться тишиной, одиночеством, покоем. Все это я понимала. Тем не менее все мое существо кричало «Нет!». Рациональное понимание произошедшего совсем не облегчает эмоциональное потрясение. Нет! Нет! Нет! Не ты, не меня, не сейчас!
В своей работе психотерапевта я не раз сталкивалась с одной из самых интригующих загадок человеческой природы: соблазном оставаться в деструктивных, но все же знакомых отношениях, готовностью передать другим власть над своей жизнью, отрицанием потенциальной свободы. Почему мы так охотно обращаемся к мужьям, женам, родителям, друзьям, детям, начальникам, духовным учителям, помощникам, подчиненным с просьбой взять на себя ответственность за нашу свободу? Оказавшись брошенной, я тоже ощутила это невыносимое желание быть зависимой. Я пыталась убедить себя, что свобода хороша, но преждевременна. Я умоляла его побыть в нашей очаровательной тюрьме чуть подольше. Он ушел, как и наметил, взяв только чемодан с книгами и оставив меня наедине с нашими когда-то общими вещами и остатками прошлого. Он вернулся в родительский дом на восточном побережье и погрузился в вожделенное затворничество.
Я думала, что мне станет легче, если я начну очернять человека, который бросил меня. «После всего, что я для него сделала! Да он же чудовище!» В то время я не понимала, что любовь может иметь подземные отростки, которые уходят так глубоко, что, выдергивая корни любви из себя, я тащила вместе с ними и свое сердце. Не один месяц я прожила, отрицая это и выкорчевывая все, что можно, пока не провалилась в ту цементную яму и чуть не умерла.
Эта яма не была метафорической дырой – той огромной пропастью депрессии, где находят себе пристанище брошенные женщины. Я говорю о яме в прямом смысле слова – о небольшом бассейне, служившем резервуаром для фонтана, который предварительно осушили, чтобы выложить его кафельной плиткой. Одна из них, находившаяся на самом краю, была приклеена недостаточно прочно. Я была единственной из гостей на этом чудесном свадебном вечере, кто решил прогуляться с бокалом шампанского в руках вокруг пустого бассейна. Моя нога соскользнула (или очень хотела соскользнуть – этого я никогда не узнаю наверняка), я замахала в воздухе руками, как мельница крыльями, тело стало заваливаться назад, и моя голова ударилась о цементное дно. Обширное кровоизлияние в мозг – и глубокий нырок в холодные воды метафорической реки под названием Стикс.
После кратковременной комы я очнулась в палате интенсивной терапии больницы в Санта Фе. Я не испытывала никаких эмоций в том смысле, какой психологи традиционно вкладывают в этот термин. Физическая боль была мучительной, но я ощущала ее с той непонятной отстраненностью, которую проявляют животные, это похоже на равнодушие под пыткой, пока тело занято переживанием муки. Эго, которое могло бы пропускать через себя боль, отсутствовало. Я вернулась к той точке, где рассеявшиеся частицы бытия либо воссоединяются, либо распадаются навсегда. В таком первичном состоянии я дрейфовала, как простое собрание элементов: мельчайшие капли бытия, движущиеся между бесконечной малостью моей личности и бесконечной необъятностью космоса.
При распавшемся Эго боль ощущается напрямую, как у животного, но так же воспринимается и красота бытия. Все исключительно ужасно или исключительно великолепно. Эмоции в своем крайнем проявлении – невозможные, странные. Я испытывала необъяснимую экзальтацию от того, что во мне разрушалось так много лишнего, набросанного как попало, а физическая боль выполняла роль инструмента для выскабливания обид, соскребания недовольства, размалывания остатков злобы. Такая опасная генеральная уборка под присмотром самой Госпожи Смерти вызвала неожиданные приступы солоноватой радости: грузовик для мусора подан, я готова заполнить его своим экзистенциальным барахлом и использованной, усталой, сломанной самостью. Смерть – это избавление. Добро пожаловать, госпожа Смерть, приступайте к делу.
Расколотый череп – 3-й уровень
Я чувствую, что умираю, как рухнувший на арену раненый бык. Это хорошо, ведь мое сердце уже мертво. Вскоре не станет тела, страдающего от погибшей любви. Боль, все проявления боли прекратились бы, если бы я позволила этой хрупкой пичуге или бабочке, которую греки называли «душой», улететь. Я закрываю глаза и проваливаюсь в глубокое трансовое состояние и, как в галлюцинации, вижу прозрачную бабочку, висящую у меня над головой, словно крошечный парашют, который мог бы унести мою душу. Я не сплю, но эта фантазия похожа на образы, которые возникают во сне, как если бы сны медленно текли через мой поврежденный мозг. Неважно, какая патология создала такую картинку, я очень благодарна ей за бабочку, летающую у меня над головой и машущую крылышками, покрытыми золотой пылью. «Скорее, бабочка! Поторопись. Унеси мою душу. Я открыта. Сейчас как раз время уйти. Давай улетим вместе». Как купальщица, застывшая у края воды и предвкушающая удовольствие от прохлады в глубине забытья, я жду, спокойная и сосредоточенная, готовая к погружению в смерть.
Вместо этого в комнату входит процессия, состоящая из моих ошибок и прегрешений против любви. Я приветствую их. «Да, я совершила все эти ошибки». Я позволяю им пройти с легкостью, которой никогда до того не испытывала. Чувство вины лишено интенсивности, сила страдания отделена от него самого. Я израсходована, я пыль на крыльях бабочки, я ощущаю величественную легкость умирания. Мое сердце разбито, я полна печали и сожаления, но я не виновата. Я сделала все, что могла, и все кончено.
В палату, толкая перед собой каталку, входит медбрат в белом халате. Он начинает отсоединять переплетенные трубки и провода, опутывающие мою кровать, объясняя по ходу, что переложит меня на передвижные носилки, чтобы отвезти на магнитно-резонансную томографию. Он очень мешает нам – мне и моей бабочке, – особенно, когда начинает поднимать мой торс, потому что меня настигает рвота – вулканическое извержение, выстреливающее лавой далеко за пределы кровати. Молодой человек делает шаг в сторону, просит не тревожиться, объясняет, что такая сильная рвота нормальна при черепно-мозговых травмах. Будет меня рвать или нет, он должен переложить меня на каталку. Этот молодой человек хорош собой (по крайней мере, я все еще могу это заметить), но фонтаны рвоты полностью уничтожили то спокойствие, которое было необходимо бабочке, чтобы унести мою душу. Слишком поздно! Момент для нашего бегства упущен.
Молодому человеку требуется немало времени, чтобы справиться со своей задачей, но он действует умело. Он все убирает, очень бережно обращаясь с этой грудой живой плоти. Он привозит меня обратно после сканирования мозга и укладывает в кровать. Я снова проваливаюсь в транс. Бабочка улетела, а вместо нее возникает отчетливое воспоминание. Когда мне было двадцать лет, в Мадриде я видела легендарного тореадора по прозвищу Кордованец, сражавшегося с быком. Тогда я думала, что никогда не забуду его – такого элегантного и грациозного. В шелковом розовом костюме, расшитом золотыми нитями, он противостоял разъяренному пятисоткилограммовому животному. Но сейчас перед моими глазами возник образ не танцующего тореадора, а величественного раненного быка. Побежденный Кордованцем, с пронзенным шпагой загривком, из которого ритмичным фонтаном хлещет кровь, подобно вулканическому извержению моей рвоты, истекающий кровью бык все-таки не хочет признать своего поражения. Воспоминание очень четкое: я вижу, как подгибаются передние ноги быка, когда тот падает, поверженный на колени; он весь сотрясается, его мускулы дрожат под черной блестящей шкурой; при каждом ударе сердца кровь выплескивается из раны фонтаном, окрашивая красным песок на арене; публика на трибунах ненадолго замолкает, а потом бык, словно разгневавшись на саму смерть, делает отчаянное усилие и встает на ноги. Он нападает еще раз, его энергия поражает. Кордованец, танцуя, уворачивается от него. Наконец, бык падает замертво, а зрители аплодируют этой последней доблестной атаке столь же восторженно, как и победе тореадора.
Во мне тоже есть зверь, одержимый желанием выжить. Я ощущаю ту же отчаянную энергию. Мое тело – тяжелое животное, придавленное болью. Бабочка не одинока. Легкой и тихой смерти не будет: бык, который рвется из моей фантазии, приказывает мне вернуться в тело, набраться сил, принять боль и сразиться со смертью. Боль, которая крепко вцепилась в меня, сохраняет мне жизнь, удерживая меня в моем животном теле. В боли есть энергия. Это энергия того тяжелого, раненного черного быка, цепляющегося за жизнь, в то время как бабочка предпочитает бегство и свет. Ни один из этих образов не собирается сдаваться. Они вступают в битву между собой. Все это очень похоже на кинофильм. Я полностью поглощена борьбой между быком и бабочкой. Активность воображения удерживает мое внимание, не давая провалиться в беспамятство.
Хаос может освобождать. Хаос физической боли разбил и раскрыл меня, подобно тому, как в стене образуются трещины, пропускающие свет. Мне нечем заняться, так как я прикована к постели. Я могу только быть. Я ощущаю величие капитуляции перед болезненным, очищающим процессом разрушения. Человека, которым я была и который больше не мог выносить бытие, убивают. Это разрушение – для меня передышка.
Периодически медсестра причиняет мне страдание, направляя в мои глаза яркий свет, чтобы убедиться в сохранности рефлексов зрачков. По-видимому, черепно-мозговое кровоизлияние усилилось, ухудшив мое состояние, раз меня поместили в реанимацию. Фонарик медсестры, направленный мне в лицо, напоминает сцену из старого детективного фильма: слепящий свет в лицо подозреваемого, непрерывный допрос без передышки. Эта медсестра – суровая матрона, упорная, как полицейский. Примерно каждый час она повторяет одни и те же вопросы. Как вас зовут? Где вы родились? Сколько вам лет? Какой сегодня день недели? После четырех таких сеансов допроса я высказываю предположение, что, возможно, разговор станет поживее, если она будет задавать другие вопросы или я тоже спрошу ее о чем-нибудь. «Это невозможно», – говорит она. Это те вопросы, которые она должна задавать, чтобы проверить, продолжает ли мой мозг правильно функционировать. Подобные банальности меня обескураживают. Я ощущаю себя невыразимо одинокой – брошенное, никому не интересное тело. Я зову бабочку. «Давай уйдем. Расправь крылышки. Позволь мне ускользнуть. Прощайте, все! Наконец, я завершу курс и получу последний диплом, который подтвердит мою автономность: я умру в одиночестве! Королева самоопределения умирает без суеты! Я, как и полагается воспитанному человеку, отойду, не пытаясь кого-то впечатлить, гордясь своими крыльями».
Каждый раз, когда я пытаюсь закрепить победу бабочки, встает на ноги разгневанный бык. «Прекрати эти глупости! – командует он. – Я заставлю тебя исторгнуть даже воду, которую ты пьешь». Миг – и вулкан снова начинает извергаться, забрызгивая не только мою пижаму и простыни, но и безупречно белую униформу строгой серьезной медсестры, которая в очередной раз проверяет мои рефлексы с помощью фонарика. Ей не нравится, что рвота попала на ее белую униформу, и ее лицо искажается от отвращения. Не спорю. Я отвратительное животное, и я извиняюсь изо всех сил, от стыда бормоча глупые оправдания: «Извините, меня никогда еще ни на кого не рвало, мне ужасно жаль!» Она резко уходит, а я остаюсь на час в этом вонючем месиве. Я воспринимаю все как наказание за свои дурные манеры и чувствую себя необычно глубоко задетой, погружаясь в океан жалости к себе. Это так похоже на мою мать, всегда нетерпимую к моим болезням, сердившуюся за то, что я создавала ей лишнюю работу, раздражавшуюся даже от моего прилипчивого обожания. Профессиональная роль медсестры требует деловитости, холодности, отстраненности. Мать была медсестрой. Какой праздник для моих комплексов. Я опять беспомощный брошенный маленький ребенок.
Медсестра, сменив форму, наконец возвращается с помощницей – мексиканкой, которая не говорит по-английски и должна привести в порядок постель и тело в ней. Эта женщина и я остаемся одни. Она в упор глядит на меня, и это как-то затягивается. Я никогда не встречала такого пристального взгляда. Она как будто смотрит сквозь, а не на меня. Ее молчаливый взгляд одновременно видит и говорит. Я понимаю, что она видит, что я – между жизнью и смертью, в неопределенности. Ее глаза говорят, что она не намеревается ни влиять на меня, ни ругать; нет нужды стыдиться, у нее нет брезгливости к телам – живым и мертвым – или к телам в промежуточном состоянии, как я, извергающим рвоту и флиртующим со смертью.
Она начинает снимать с меня испачканную больничную одежду. Я избавляюсь от напряжения. Она поддерживает руками верхнюю часть моего туловища, нежно, но крепко. Я расслабляюсь, сворачиваюсь в комок, а она начинает тихо, но выразительно напевать какую-то мелодию. Похоже на «Аве Мария», но не совсем, хотя, насколько я понимаю из слов, они, кажется, призывают мне на помощь Богоматерь. Я впитываю каждую ноту этой успокоительной песни. Ее голос проникает глубоко в меня, как во время акта любви. Женщина, занимающаяся любовью с другой женщиной с помощью своего голоса? Я прижимаюсь к ее сердцу, вдыхаю запах кожи, нахожу убежище в ее доброте. Чем больше сострадания я получаю, тем больше открывается ее голос, вбирая мое существование в свою песню. В это мгновение я люблю эту женщину, которую даже не знаю, непосредственно, полностью, абсолютно. Я люблю ее тело, люблю ее душу. Это явление Великой Матери. Ее песня дает волю молчаливому потоку слез бесконечной благодарности за то, что такой человек существует.
Возвращается строгая медсестра и нарушает сладостную передышку. Меня печалит, что медицинской системе, кажется, чуждо понимание целебной силы тех редких, но бесценных людей, чьи руки, голоса, тела, глаза, запах и душа обладают властью переливать жизнь из сердца в сердце. Их дар невозможно измерить. В руках у строгой медсестры лист бумаги – документ, который мне предстоит подписать. Она объясняет, почему я должна это сделать. Я не в состоянии понять ее объяснений. Я чувствую себя тупой оттого, что вынуждаю ее повторять. Меня осеняет, что кровь, затопляющая мой мозг, превращает меня в клинического идиота; работа моего ума замедляется с каждым часом. Я мало что понимаю в ее пространных предложениях, начиненных сложными причинными связями, научной информацией, юридическими вопросами. Я могу что-то «уловить» из сказанного, только если предложение короткое, а за ним следует пауза на обдумывание. За ночь я превратилась в идиотку с высшим образованием. Мой разум сейчас гораздо ближе к разуму кошки, а не интеллектуалки, которой я когда-то была1. Прошлой ночью при поступлении в реанимационную палату я еще помнила свой телефонный номер. Сегодня – уже нет. Медсестра объясняет во второй раз. Кажется, до нее доходит, что я в некотором роде поврежденный предмет. Наконец, мне удается понять. Меня просят подписать специальный документ, дающий доктору разрешение на трепанацию в случае, если внутреннее кровотечение не прекратится до утра. Снова разъяснения, разъяснения, разъяснения. И наконец, вопрос: «Вы подпишете?» Ответ: «Ладно». Чувство – безразличие. Делайте с моим телом, что хотите, – я его больше не выношу, это отбросы.
Через час после того, как я подписала бумагу, невропатолог сообщает мне, что трепанация, вероятно, позволит мне выжить, но невозможно предвидеть, какой ущерб будет нанесен мозгу за то время, пока будет приниматься решение об операции. Я зову медсестру, которая приносила мне документ на подпись, чтобы сообщить ей, что хочу разорвать его. Риск весьма велик, и у меня нет желания превратиться в овощ, прикованный к постели! На этот раз в зверинце согласие. Бык и бабочка приходят к консенсусу. Давайте-ка любой ценой выбираться из этого безобразия. Зачем нужно тело, которое, возможно, не будет ходить, есть, плавать, заниматься любовью, ездить на велосипеде или копаться в саду? Итак, мы договорились. Мы уничтожаем этот документ и отправляемся в путь, бабочка на хвосте быка. Я жестикулирую, споря с медсестрой, что-то объясняю ей и умоляю разорвать только что подписанную бумагу, но испытываю растерянность, волнение, сама себе противоречу. Моя речь бессвязна, как сгенерированная компьютером бессмыслица. Медсестра ничего не понимает. Она думает, что я перевозбуждена и брежу, и вводит транквилизатор мне в вену. Мой внутренний экран затуманивается, я возвращаюсь к небосклону полусознания на всю оставшуюся ночь. Заканчивается второй день моего пребывания в палате реанимации.
На следующий день я обследую аппараты, к которым подключена, и множество мониторов возле моей кровати, которые контролируют их работу. Судя по тому, что мне не удалось нащупать бинтов на голове, трепанации не было. В реанимационной палате я чувствую себя, как в кабине самолета, сюрреалистическое зрелище, напоминающее научную фантастику. Я начинаю гадать, какой из образов сегодня возобладает: черный бык или белая бабочка? Новая медсестра за компьютером на центральном посту, я вижу ее через распахнутую дверь своей палаты, услышав сигнал тревоги, она стремительно вбегает ко мне. У нее тоже, похоже, есть ко мне претензии. «Вы дышите не так, как нужно. Этот монитор показывает количество кислорода, поступающего в ваш мозг. Вы должны поддерживать его на уровне 80–95 процентов, а у вас едва 55». Для человека, который, как я, провел всю свою взрослую жизнь в академической среде, уровень 55 процентов означает, что я неудачница. Хорошо, что хоть вернулась способность говорить более или менее связно. «Ладно, раз так, то я, наверно, провалила этот экзамен. Готовьте мешок для тела, я готова уйти». Я знакома со статистикой: 80 процентов пациентов, поступивших в реанимацию и пробывших там более 24 часов после постановки диагноза, живыми оттуда не выходят. Я пробыла здесь уже больше 24 часов, так что мой шанс выбраться отсюда живой составляет всего 20 процентов. Я уже слышу звук застегивающейся молнии на пластиковом пакете для тела, но это меня нисколько не пугает.
Бабочка побеждает, но вдруг на четвертый день происходит неожиданное событие – сюрприз из разряда тех, что иногда случаются, когда все идет хуже некуда. Я бы назвала это чудом, если бы любители буквальных трактовок не испортили это слово. Чудо вступило в мою палату на четвертый день вместе с моей тридцатилетней дочерью, чрезвычайно умной и организованной молодой женщиной. У нее научный склад ума, такой же, какой был у двух присматривавших за мной медсестер, пока жизнь не иссушила их и не наполнила уксусом. Высокая и прямая, она появляется в дверях и сообщает мне: «А вот и я! Не волнуйся, мама! Я обо всем позабочусь. Я отвезу тебя обратно в Санта Барбару, в твою собственную постель». Ее взгляд обегает мою палату, и я вижу, что она понимает, какую именно бабочку я сейчас призываю, и сердце ее обрывается. Ее спина, еще мгновение назад такая прямая, начинает сгибаться, а губы – дрожать, как у девчушки, которая вот-вот заплачет. Она подходит, наклоняется надо мной, прижимаясь головой к моей груди. Она опять моя малышка, ребенок, вовсе не готовый потерять маму. Я это чувствую. До сих пор я об этом как-то не задумывалась.
Палата медленно наполняется сияющим золотистым светом. Ее любовь ко мне и моя любовь к ней заставляют меня физически почувствовать, как кровь, текущая у меня в венах, насыщает клетки кислородом и любовью. Я в буквальном смысле ощущаю свое сердце и свой мозг, чувствую их, хотя науке и неизвестен нервный аппарат для ощущения этих частей тела. На первый план выходит переживание взаимосвязанности всех людей: и тех, кого мы любим, и тех, кого едва знаем, как, например, мексиканку, которая пела для меня; ныне живущих и ушедших от нас; почтенной строгой медсестры и моей мамы, и моего ребенка. Все мы являемся разветвленными отростками одного невидимого корня, который направляет поток от одного полюса к другому, который меняет местами боль и радость, любовь и смерть, боль и ее облегчение, живых и мертвых, присутствие и отсутствие, дочь и мать. Я ощущаю, как переключаются полюса, и отдаюсь в руки своего ребенка, который становится для меня матерью. Я – ее дитя, а она – «хорошая» грудь. Вот мое чувство священного – эта структура, это корневище, эта любовная связь, которая решает, буду я жить или нет.
Целый час мы обе неподвижно лежим на больничной кровати, и я ощущаю физическое тепло этого свечения. Это одно из самых сладостных и сильных переживаний, которые мне когда-либо довелось испытать, сопоставимое разве что с опытом рождения ребенка. Я вижу, как жизнь прокручивается у меня перед глазами наподобие строевого смотра, устроенного сознанием в последнюю минуту. Я прошу дочь, чтобы она простила мне все ошибки, которые сейчас видны мне так отчетливо. «Я думала, что помогаю тебе, но сейчас понимаю, что это было желание контролировать. Прости. Я мешала тебе искать твой собственный путь». И еще признания. Некоторые вслух, другие – молчаливые и личные. В основном о неудачах в любви. Слепые пятна, которые внезапно проявились. Все защитные стены рушатся и обнаруживают мои грехи. Эти грехи не имеют никакого отношения к христианскому Богу; все они касаются человеческой любви во всех ее проявлениях вплоть до любви к хорошо сделанному делу. Прости, Боже, что не ты в центре моего внимания, ты никогда там не был, и даже в этот последний час мои мысли не о тебе. Искренне говоря, я рада, что никогда не была по-настоящему предана тебе, иначе сейчас я испытывала бы ощущение невыносимой ошибки, впустую растраченного чувства, как будто стрелы признаний в любви направлялись по неверному адресу. Сожаления, которые я все-таки испытываю, никак не связаны с тем, что я тебя отвергала, трансцендентный христианский Бог, они вовсе не о недостатке веры в Твоем понимании. Я пала не с твоих небес. Моя совесть озабочена не грехами против такого Бога, как Ты. Речь идет о реальных людях, с которыми я могла бы быть более великодушной, принимающей, дающей, преданной; обо всех тех задачах, с которыми я могла бы справиться лучше.
В списке моих сожалений есть еще одно – простое, но не отпускающее меня: как бы я хотела тратить меньше времени на повседневную текучку, вычеркивая завершенные дела из моего ежедневника и быстро перебегая к следующему пункту, и по-настоящему наслаждаться самим процессом деятельности.
Если я буду жить, я клянусь, что стану другой, в идеале – человеком, который будет абсолютно счастлив просто оттого, что у него есть две здоровые ноги, чтобы передвигаться, и глаза, чтобы читать хорошие книги, и тело, чтобы ощущать реальность каждого момента.
Сейчас я впервые искренне желаю встретиться со своей тенью, какой бы обширной она ни была. Это желание приходит с благодатью, которую я уже испытала в первый день пребывания в реанимации: я вижу свои недостатки, но не чувствую себя виноватой. Я прихожу к пониманию того, что, пытаясь любить по-настоящему, мы можем причинить вред даже тем или особенно тем, кого любим. Присутствие тени – это часть мира живых. Благодать заключается в том, что божественная любовь вот-вот освободит меня. Я вижу свои ошибки и понимаю, что они обычны для человека. У меня есть ограничения, я соединяю в себе и свет, и тьму.
Никогда не доводилось мне видеть ничего столь же прекрасного, как свет, исходивший от кровати, на которой лежали мы с дочерью. Никогда еще узы любви не ощущались мною во всей их простоте и несовершенстве. Свершалось чудо – такое простое и обыкновенное: я перестала искать недостатки в окружавшем меня мире, хоть он и нес мне смерть. Снова льются слезы – слезы радости. Не могу сказать, чем был тот час просветления – частью процесса ухода из мира живых или сигналом о моем возвращении. Я действительно не знаю, я чувствую себя полностью истощенной и в то же время переживаю радость. Я ухожу или возвращаюсь?
И появляется бабочка, чтобы ответить на мой вопрос. Она складывает крылышки коконом и прячется у меня в сердце, как бы говоря: «Мы снова встретимся, но не прямо сейчас». Образ быка тоже появляется вновь. Он утратил свою свирепость. Сейчас это старый, усталый бык, малоподвижный, с тяжелым дыханием, тихий, как спящий кот, умиротворенный бесконечной благодатью, не умерший, а просто старый и изможденный.
На следующий день ко мне приходит невропатолог. Он не просто удивлен, а потрясен. Сегодняшнее сканирование показало, что кровотечение прекратилось и кровь уходит из отделов мозга, которые он называет цистернами. Нет никаких признаков образования тромба. Ему случалось наблюдать подобные случаи исцеления, но только у детей. Для женщины моего возраста (55 лет) такое весьма маловероятно. Он улыбается, говорит об удаче, изредка выпадающей в лотерее жизни, объявляет меня невероятно везучей. Я бы хотела сказать ему, что когда руки моей дочери обнимали меня, создавая укрытие, я снова стала ребенком. С помощью этих рук Великая Мать укачивала меня в молчании, заполненном светом, который излучали частицы любви. «Вот так был исцелен ваш пациент, доктор». Однако подобные проявления мистики в целом не заботят медицину. Я просто поблагодарила его за мастерство и попросила, чтобы были соблюдены мои права: я хотела, чтобы меня выписали из больницы немедленно, в тот же день. Я буду приходить каждый день на регулярный осмотр, но я хочу выбраться отсюда сегодня же. Мои великодушные друзья, у которых я гостила до несчастного случая, предложили мне с дочерью остаться у них до тех пор, пока я не смогу передвигаться. На две прекрасные недели мы с дочерью остаемся одни в великолепном доме: я – младенец, она – мать. Потом мы улетим домой, чтобы продолжить нашу жизнь и вернуться к прежним ролям.