Дальнейшее хорошо известно. Утром 4 октября на пустынную набережную неподалеку от Белого дома вышли танки в сопровождении спецчастей МВД и после переговоров, быстро зашедших в тупик, расстреляли высотное здание прямой наводкой. Пожар на восьмом этаже и последовавший за этим короткий штурм телекомпания Си-эн-эн транслировала на весь мир. Сообщали о тысячах жертв и о сотнях боевиков, ушедших подземными переходами. И то, и другое, конечно, не соответствовало действительности. Мелькнуло в новостях измученное помятое лицо Хасбулатова, да деревянной походкой прошествовал к «воронку» полковник Руцкой. Лидеры мятежа были заключены в «Матросскую тишину». Впрочем, месяца через три их освободили решением вновь избранного парламента. Все как будто наладилось.
Тем не менее, я отчетливо понимал, что теперь – моя очередь. Мумия никуда не исчезла, вряд ли она смирится с октябрьской неудачей. Неприятностей можно ожидать в любую минуту. Несколько дней после смерти Герчика я пребывал, точно в трансе. Но транс трансом, а сделал я достаточно много. Прежде всего, отправил Галю к родственникам в Краснодарскую область. И предупредил, чтобы она ни в коем случае не звонила и не писала оттуда. Вот когда пригодился совет Гриши Рагозина! В первую очередь я, конечно, боялся не за себя, а за нее. Слишком уж удобную мишень она собой представляла. Не помню, что я тогда ей наговорил: надо побыть одному, так мне будет спокойнее, скоро выборы, я все равно буду катастрофически занят. Галя была напугана смертью Герчика и потому на все соглашалась. С другой стороны, еще больше она была напугана тем, что сам я остаюсь в Москве – уезжать все-таки не хотела, вздыхала, беспокоилась о цветах на участке, кто за ними будет ухаживать? Ты? я тебя знаю! Мне потребовалась масса усилий, чтобы преодолеть ее тихое сопротивление. Даже по дороге на вокзал мы еще продолжали спорить. Облегченно я вздохнул лишь тогда, когда свистнул гудок, лязгнули буфера вагонов и довольно-таки обшарпанный поезд утянулся в путаницу рельсов южного направления.
По крайней мере, здесь я теперь мог быть спокоен. Чего, правда, нельзя было сказать о других обстоятельствах, связанных с данным делом. Обстоятельства эти, говоря откровенно, не радовали. Лично я полагал, что в результате трагической ночи с третьего на четвертое октября – после жуткой фантасмагории, которая чуть было не захлестнула столицу, после шествия мертвецов и после колокольного звона – и правительством, и, тем более, Президентом будут в срочном порядке приняты самые чрезвычайные меры. Например, эвакуация из Кремля правительственных учреждений, выселение центра Москвы, блокирование самого Мавзолея, а затем – стремительная войсковая операцию по захоронению. Я, конечно, не специалист, но, на мой непрофессиональный взгляд, сделать это было необходимо. Однако никаких решительных мер не последовало. Неделя проходила за неделей, слетали листочки календаря, кончился октябрь, пожелтели и начали опадать в парках деревья, потянулись дожди, превратившие землю в слой липкой грязи, а правительство и Президент пребывали в непонятном оцепенении. Разумеется, я понимал, что все не так просто. Приближались выборы, значительная часть россиян еще поддерживала коммунистов, резкие движения, такие, например, как захоронение тела, могли вызвать шум и отпугнуть избирателей. Торопиться с этим, вероятно, не следовало. Тем более, что вряд ли можно было ожидать в ближайшее время каких-либо серьезных эксцессов. Мумия мумией, но, видимо, не так просто поднять мертвых вторично. Для этого нужны силы, длительный, скорее всего, период ремиссии. Мы, по-видимому, получили некоторую передышку. И потом определенные меры предосторожности были все-таки приняты. Например, я узнал, что многие члены правительства носят теперь кресты из осины. Гриша Рагозин сказал как-то, иронически улыбаясь, что образовалась даже специальная фирма по их изготовлению. Тут подсуетился один из депутатов патриотической ориентации. Кстати, первыми надели кресты члены КПРФ. Коммунисты и тут оказались впереди всех. Толком, разумеется, никто ничего не знал. Пресса о событиях третьего октября толковала глухо и противоречиво. Официальное расследование, как обычно, увязло. Ходили сплетни, слухи, анекдотические истории. Например, рассказывали, что в здании бывшего Волгоградского обкома КПСС в эту ночь сами собой заработали сохранившиеся еще старые пишущие машинки и безо всякого участия человека на бумаге, которую неизвестно кто заправлял, отпечатали десятки постановлений якобы проходящего в это время местного хозпартактива (подзабытый уже, в общем, термин недавнего прошлого). Соглашались, что противостояние в обществе достигло критической точки. Вероятно, отсюда – и приступы шизофрении, которые многие ощущали. Тот же Гриша Рагозин рассказывал, что он добился свидания в тюрьме с Р. И. Хасбулатовым, и Руслан Имранович в порыве откровенности признался ему, что в течение почти трехнедельной осады Белого дома (где без света и телефонов заседал в те дни распущенный Указом президента Верховный совет), в самом деле вспыхивали некие приступы омрачения: невозможно было припомнить, что делал и говорил в истекшие два-три часа. Ощущаешь себя паяцем, которого дергают за веревочку. Точно странная гипнотическая всевластная сила внедрялась в мозг и командовала людьми, не давая им ни о чем задумываться. Генерал Макашов, например, это точно, был без сознания. У Руцкого время от времени случались просто катастрофические провалы. А ему самому, Хасбулатову, показывали потом некий приказ, где размашисто, черным по белому стояла его подпись. Причем, он-то прекрасно помнит, что ничего такого никогда не подписывал. Правда, зафиксировать сказанное на бумаге Руслан Имранович отказался. Как известно, активной политикой он больше заниматься не стал, отошел от борьбы и вообще производил впечатление человека сломленного.
Наводила на размышления поспешность, с которой обрубались концы. Герчика похоронили в один из теплых солнечных дней бабьего лета. Земля немного подсохла; будто ржавчина, выделялись на ней пятна жухлой травы; мутноватые срезы глины были разбросаны по краям ямы. А внутри нее, куда свет со скосов не достигал, скопилась непроницаемая чернота. И в эту жутковатую черноту его должны были зарыть. У меня не было сил смотреть в ту сторону. Ведь это был Герчик, в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, который когда-то сказал мне, тряхнув длинными волосами: «Здравствуйте. Я хотел бы у вас работать»… – сгибавшийся после в три погибели на подоконнике, хмыкавший, щелкавший пальцами, возражавший мне по каждому поводу, перенявший у меня педантизм как способ получения результата, метавшийся по бульвару, кричавший: «Хватит быть болванами в стране дураков!..» – говоривший с холодным бешенством о нынешних властителях дум: «Чего вы хотите? Это же бывший второй секретарь обкома», – нервничавший, вздувавший на скулах твердые желваки, и вот теперь мы оставляли его в душном подземном мраке, в Стране Мертвых, откуда возврата к дневному свету уже не будет.
Церемония происходила на Старом кладбище неподалеку от Лобни. Помню, что уже тогда меня это как-то неприятно царапнуло. А когда застучали по доскам первые неловко сбрасываемые комья земли и когда хрустнули огненные георгины, придавленные ссыпаемой глиной, у меня вдруг возникло странное ощущение, что хоронят меня самого. Я внезапно стал понимать того парня из далекого южного города, который в беседе со мной сначала вполне разумно рассуждал о принципах демократии, об отказе от насильственных действий, о философии нового европейского гуманизма, а потом на вопрос, что он станет делать, если его освободят из тюрьмы, ни секунды не задумываясь, ответил: «Убью Меймуратова». – Потому что бывают в жизни такие горькие ситуации, где слова бессильны и значение имеет только поступок.
Я уже знал, что дома у Герчика был самый тщательный обыск. На другой день после смерти, которая, кстати, в официальной трактовке выглядела как «несчастный случай», туда явились очень вежливые, но очень настойчивые молодые люди в серых костюмах, извинившись, предъявили малиновые удостоверения сотрудников ФСК, опять извинившись, сказали, что существуют строгие правила обеспечения государственной безопасности, и поскольку ваш сын работал с секретной документацией, мы должны убедиться, формально конечно, что все в порядке. Еще раз извините, пожалуйста, такова процедура. И затем более четырех часов подробно исследовали всю квартиру: изучали стены, полки, шкафы, листали книги, поднимали даже линолеум в туалете, долго возились среди битых стекол на чердаке, спускались в подвал, трижды прошли сверху донизу черную лестницу. Разумеется, они искали папку с надписью синим карандашом «ПЖВЛ». И разумеется, они ничего не нашли. Папка без следа растворилась в том прошлом, которое унес с собой Герчик. Впрочем, для меня это уже значения не имело. Значение имел только шорох земли, сыплющейся с лопат в яму, торопливое чириканье воробьев, прыгающих по развороченным комьям, серые отвалы глины, кучка людей, жмущихся друг к другу в просторах осени.
Труднее всего мне, конечно, было с его родителями. О жизни Герчика вне работы я, как ни странно, почти ничего не знал. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Просто Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда гораздо позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой. И потому среди родственников, которые вдруг обнаружились, я ощущал себя белой вороной, попавшей в обычную стаю. Я ждал, что вот сейчас обратятся на меня гневные взгляды, поднимется указующий перст, выталкивая меня из круга скорбящих, и громкий голос заявит, что этому человеку здесь делать нечего. Вина за смерть Герчика лежала прежде всего на мне. Уж кто-кто, а я это хорошо понимал. И понимал также, что никакие оправдания мне здесь не помогут. Однако взгляды почему-то не обращались, указующий перст не выделял меня среди остальных, никто, по-моему, не догадывался, откуда я взялся, и только когда траурная церемония, к счастью недолгая, завершилась, когда отзвучали речи и сам я выдавил тоже несколько ничего не значащих фраз, женщина, прикрытая черным платком, замедлила передо мной шаг и подняла сухие глаза:
– Он перед уходом сказал: «Надо оставаться живыми».
– Живыми? – переспросил я.
– Да, так он сказал…
И она, поддерживаемая под локти, двинулась к главной аллее.
Даже теперь мне трудно об этом рассказывать. Я шел по кладбищу, распахнутому простором от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали на солнце березы, чернели ограды, пестрели во всхолмленной вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и ныла в ушах особая кладбищенская тишина. Бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом, замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается из прошлого красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает дикий чертополох, а мы только пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти, и никого это, по-видимому, не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Разве можно этому что-либо противопоставить? Меня охватывало отчаяние. Я невольно ускорял и ускорял шаги. И когда наконец показались ворота с приткнувшимися за ними микроавтобусами, я облегченно вздохнул. Я был рад, что снова очутился среди живых.
Я не знал тогда, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что команды не требуется, армии вовсе не нужно вставать из могил и что нынешнее сражение уже проиграно – до того еще, как мы поняли, что оно вообще началось.
Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило, и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения – в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища, и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков. В коридорах уже ремонтирующегося здания Белого дома я однажды увидел знакомую мне фатовскую физиономию, – загорелую лысинку, костюм из дорогого материала, трехцветный галстук, ботинки на толстой подошве. Помнится, сердце у меня дико заколотилось. Это был, однако, не Рабиков, это был совершенно забытый мной депутат Каменецкий. (Между прочим, слинявший в октябрьскую суматоху, а теперь всплывший снова). Он недоуменно кивнул в ответ на мое судорожное приветствие. Морок рассеялся, мы со взаимной поспешностью прошествовали мимо друг друга. Вечерами я с тоской вглядывался в появляющееся на телеэкране лицо Президента. Почему-то гоняли сплошь старые, еще дооктябрьские записи. Так все больше – министр иностранных дел, глава правительства. У меня сосало под ложечкой, недоумение возрастало. В конце концов, кто наш нынешний Президент в прошлом? Первый секретарь Свердловского обкома КПСС, кандидат в члены Политбюро, высшая партийная номенклатура. Между прочим, снес дом Ипатьевых, где расстреляли последнего российского императора. Характер у него, видимо, еще тот. У меня было чисто внутреннее ощущение, что в кремлевских верхах все же нечто существенное происходит. Какие-то переговоры, какие-то тайные клановые соглашения. Это носилось в воздухе. Слишком уж уклончиво при встречах со мной держался Гриша Рагозин, торопился проскользнуть незаметно, раскланяться издалека, на мои нетерпеливые взгляды отвечал, что вопрос сейчас прорабатывается: ситуация сложная, эксперты дают противоречивые заключения. Вероятно, сидение в комнате с отрезанной связью было уже забыто, как забыт был его собственный крик шепотом: «Все!..», – Гриша теперь рассуждал о необходимости консолидировать общество, об опасности слишком непримиримой борьбы демократии и коммунизма, о возможности компромисса на базе согласия всех политических сил. Таковы, вероятно, были новейшие идеологические концепции. Между прочим, проговорился, что потрескавшиеся могильные плиты у Кремлевской стены заменены, а под ними поставлены мощные трехслойные перекрытия из металла.
– Мавзолей вы тоже перекрыли броней? – спросил я.
Гриша сделал паузу и как бы невзначай оглянулся. Вестибюль канцелярии Президента, где мы столкнулись, был пуст. Темнели окна, светилось табло, показывающее точное время. По всему грандиозному холлу растопыривались казенные пальмы в кадках. Вроде бы, ничего подозрительного. Спокойствие, сонная тишина. Лишь снаружи, под козырьком, маячили фигуры охранников.
Он пожал плечами.
– К счастью, этого не потребовалось. Хотя такие проекты, естественно, выдвигались.
– И что?
– Вообще-то он – человек разумный. Не догматик, много читает, особенно по экономике. Разбирается в людях, хорошо чувствует политическую ситуацию…
– Ты с ним разговаривал?! – я чуть было не подскочил.
А поморщившийся от моего выкрика Гриша снова пожал плечами.
– Не думайте, что мне это нравится, – сдержанно сказал он. – Просто надо считаться с имеющимися реалиями. Политика – это искусство возможного. Помните, вы нас учили? К тому же, вовсе не я принимаю решения…
– Однако, именно ты советуешь, что решать, – напомнил я.
Гриша несколько потоптался, видимо, заколебавшись внутренне, покусал поджатые губы, наверное, хотел мне что-то ответить, но в это время распахнулся лифт на противоположной стене вестибюля и оттуда вышел советник Президента по вопросам печати. Суховатый аскетический человек, сопровождаемый двумя референтами – мельком глянул на нас и остановился, закуривая, – щелкнул зажигалкой, с видимым наслаждением втянул в себя сигаретный дым, – я вдруг заметил грубо раскрашенные косметикой кости черепа, эластичные кожаные подушечки, вклеенные на месте щек, катышки пудры, замазку, которая скрывала швы, слой жирной помады, влажную тушь на ресницах – и стеклянные, видимо, искусственные, смявшие тряпочки век глазные яблоки. В подмалевке их проглядывали даже борозды, оставленные волосками кисти, а белки представляли собой поверхность, закрашенную эмалью.
Он кивнул нам – просто, как случайным знакомым, и пошел через холл с видом человека, обремененного государственными проблемами.
Охранники у дверей на него даже не покосились.
Зато Гриша внезапно дернулся и, как клещами, стиснул мне сгиб локтя.
Лицо у него порозовело.
– Вот, кто решает, – вязким сдавленным шепотом сказал он.
Кажется, я впервые увидел настоящее лицо Гриши Рагозина. Было оно холодным гладким, с глянцевой натянутой кожей. Глаза у него, как у пресмыкающегося, выступали вперед, и смотрел он тоже, как пресмыкающееся – тупо и абсолютно безжалостно. Будто он уже переступил грань жизни и смерти.
Он сказал, упершись взглядом в согнувшегося к машине советника:
– Гардамиров поехал к военным. Это – удача. – Подождал, пока машина скроется за поворотом. – Я, не спрашиваю вас, Александр Михайлович, готовы ли вы к поступку. Вы, по-видимому, всегда готовы, идемте!..
Ирония в голосе была такая, что я беспрекословно повиновался.
Лифт, отделанный зеркалами и красным деревом, поднял нас на третий этаж. Коридор, чернеющий окнами, упирался в громаду ярко освещенной приемной. Стрекотала клавиатура, видны были фигуры посетителей в креслах – все какие-то в министерских костюмах, плотненькие, с круглыми головами. На коленях у каждого обязательно лежала папка с бумагами. Два громоздких телохранителя подпирали двери в лепке и позолоте. Почему-то казалось, что стоят они тут уже много месяцев, – как атланты, задрапированные поверх камня маскировочными комбинезонами. И уже много месяцев сидят без движения посетители в креслах. Выступал секретарский стол и на нем – безжизненные пластмассовые панцири телефонов.
– Не сюда, – сказал Гриша, заворачивая меня направо. – Не по рангу, Александр Михайлович. Здесь нас никто не пустит.
Он разительно изменился за несколько прошедших с момента нашей встречи минут (кстати, я уже понимал, что и встреча наша была далеко не случайна). Движения его стали быстрыми, точными и уверенными, тон – негромким, но властным, не допускающим никаких возражений. Он теперь представлял собой как бы материализованный сгусток энергии – прихватив мой локоть, еще раз свернул за угол, отпер низенькую малозаметную дверь, какие обычно ведут в подсобные помещения, вспыхнул свет, мы в самом деле оказались в чулане, заставленном швабрами и рулонами, заскрипев, распахнулась створка пузатого платяного шкафа. – Не пугайтесь, – предупредил Гриша, шагая в его фанерные внутренности. Задняя стенка шкафа отъехала на взвизгнувших петлях. Переход, где мы очутились, поражал обшарпанностью и захламленным видом: стены были взъерошены от пузырящейся краски, половицы торчали так, будто никогда не были закреплены, и к тому же стонали и всхлипывали с самыми невероятными интонациями. Свет двух лампочек чуть брезжил сквозь напластования пыли. Я едва не сшиб ведро с чем-то окаменевшим. Зашуршав, сползла на пол ломкая, как папирус, газета. Я прочел развернувшийся заголовок: «Наш ответ Чемберлену!».
Гриша, полуобернувшись, искривил губы в улыбке.
– Хорошо быть ответственным за хозяйственно-административные службы, – сказал он. – Узнаешь многое из того, о чем раньше и не подозревал.
Море тусклой привычной ненависти чувствовалось в его голосе. Так могли бы говорить пресмыкающиеся, если бы они, конечно, умели. Щелкнув хлипким замочком, открылась еще одна дверь. Помещение, куда мы проникли, выглядело уже совершенно иначе: кресла матовой кожи, хрустальные грани бокалов в серванте. И сам явно музейный сервант – в лазоревых радужках инкрустаций. Полумрак рассекало лезвие света из соседней комнаты. Я шестым чувством уже догадывался, где мы очутились. По другую сторону тщательно охраняемых из приемной дверей. И действительно, за письменным столом сидел человек знакомой внешности: неуклюжий, угрюмый, с непомещающейся в костюме фигурой, с мужиковатым лицом, напоминающим замысловато выросший корнеплод, с зачесом седых волос надо лбом. Руки его придавливали рассыпанную по столешнице пачку бумаг, а льняные брови подтягивались на лоб, будто от безмерного удивления. С первого взгляда было понятно, что он, как бы это выразиться, не совсем жив. Правда, мертвым его тоже назвать было нельзя, чувствовалось, что кожа пока еще – розовая, не ссохшаяся, эластичная. Я бы сказал, что он скорее был жив, чем мертв. Тем не менее, с рукава его к краю стола тянулась ниточка паутины, и такая же паутина слюнным тяжем провисала от его затылка до люстры.
Воздух в помещении был – словно им не дышали по крайней мере лет триста.
– Вот, Александр Михайлович, – щеря зубы, сказал Гриша Рагозин. – В жизни, как говорится, всегда есть место подвигу. Я вас сюда провел, пожалуйста, остальное – вы сами…
Горло у него, как у варана, слегка вздулось.
– Что мне следует делать? – спросил я.
– Ничего особенного – сесть, по возможности расслабиться. Постараться не удерживать в себе силы – когда почувствуете… – Он сглотнул и добавил. – Имейте в виду, это может быть очень опасно.
Я заметил, что окна в помещении черно-багрового цвета. Будто к рамам снаружи прильнул целый океан крови. И густая сукровица его сворачивалась в коросточки.
– Это вам обойдется лет в пять жизни, – сказал Гриша откуда-то издалека.
Тем не менее, я уже сидел в кресле, терпко пахнущем кожей, – откинулся на широкую спинку, расслабился, как мне было велено. Желтый свет в помещении слегка потускнел. Серый жрущий предметы туман проступил в воздухе. Так бывает, когда долго и пристально смотришь в одну точку. Человек напротив меня был неподвижен, как статуя. И вдруг тянущее неприятное чувство возникло у меня внутри, будто тысячи невидимых ниточек соединили меня с этой статуей, причем каждая выдирала из меня что-то живое – с болью, с бритвенной резью, обнаружившейся в сердце и легких. Я был спеленат ими, как муха, высасываемая пауком. Не хватало дыхания, удары пульса набатом отдавались в висках. Жилочка, удерживающая меня над смертью, натягивалась и вибрировала. Казалось, она сейчас лопнет, и я полечу в черную бездну. Туман сгустился, оставив нерезкий по краям туннель света. Выход из него заполонила аляповатая маска статуи. Видны были поры на коже, желтизна и отечность картофелеобразного носа.
Вдруг – морщинистые веки дрогнули.
– Хватит!.. – звенел в ушах назойливый крик Гриши Рагозина.
Голос был не сильнее комариного писка.
Через силу, точно разламываясь, я повернул к нему голову. И невидимые ниточки лопнули – меня будто сбросило обратно в кресло. Серый туман распался, хлынул едкий, как кислота, электрический свет. Заколыхался тяж паутины, свисающий с люстры. К окну льнула уже не кровь, а мокрая ноябрьская чернота. Перепуганный Гриша Рагозин действительно стоял надо мной. Но смотрел он не на меня, а на оживающего человека напротив. Тот с трудом, кажется, даже со скрипом, двинул глазными яблоками. Вздулась и запульсировала на лбу синяя жилка вены.
– Понимаешь!.. – всхрапнул он, точно шаркнув напильником по деревяшке.
И, как бык, поворочал объемистой колодой шеи. Вероятно, заново привыкая к тому, что она все же шевелится.
Мне казалось, что мы идем по торфяному пожару. Огня не видно, лишь струйки дыма пробиваются из-под почвы. Травяной дерн пружинит, и вызревают под ним гудящие огненные пространства. Еще шаг, – земля разойдется, и ухнешь в геенну, выстланную живыми углями. Правда, в нашем случае это будут не угли, а мерзостная могильная яма. Обрушится пласт чернозема и погребет в толще вечности.
Это, наверное, был полный упадок сил. Как у донора, который сдал чрезмерно большую порцию крови. Я плохо помню, как потом добрался до Лобни. В электричке я, кажется, задремал, убаюканный постукиванием на рельсах. Необыкновенная слабость пропитывала все тело. Кружилась голова, и при малейшем усилии гусиным потом выступала испарина. У меня вовсе не было ощущения грандиозной победы. Первый натиск загробного мира был отбит осиновым колом Герчика. Но за ним безусловно и скоро последуют второй и третий. Мумия не успокоится, ей все время нужны свежие токи жизни. И ей нужна власть, чтобы направлять эти токи именно к себе. Она будет незаметно обгладывать нас год за годом. Год за годом, из Мавзолея, она будет собирать свою незримую дань. А потом, когда жизненные силы страны иссякнут, рыжеватая бестия снова воцарится в Кремле. Наступит тысячелетие мертвых. Это очевидно.
Из туманного зеркала ванной на меня смотрело лицо с провалами щек, с заострившимся кончиком носа, с морщинистыми глазными мешками. Фиолетовой пылью скопилась в них нечеловеческая усталость. Губы как тряпочки. Пять лет жизни, предупредил Гриша Рагозин. Похоже, что он был прав. Мысли у меня рассыпались. Я глотнул густой чайной заварки и завалился спать.
Очнулся я от неприятного чувства, что в доме кто-то находится. Это было точно землетрясение, сбросившее меня с кровати. Внутри у меня все мелко дрожало. Я опомниться не успел, как уже оказался в старом своем спортивном костюме, в сандалетах, которые обычно ношу дома, – палец мой нащупывал пластмассовую кнопочку выключателя. Кнопка щелкнула, свет, однако, не загорелся. Я безрезультатно, как в тяжком сне, давил ее раз за разом. Интересно, что ничего такого мне сперва в голову не приходило. Я лишь проклинал нашу хилую лобнинскую подстанцию, которая опять отключила электричество. Это случалось у нас чуть ли не два раза в неделю. Но уже в следующую секунду меня окутал смрад мокрой земли – будто гнилостное торфяное облако вползло в комнату. Был в нем вкус перепревающего жирного гумуса, терпкий запах конкреций, спекшихся до известки, кисловатость безглазых существ, жрущих органику. И буквально в то же мгновение грузно, как под чугунной болванкой, скрипнула половица.
– Кто здесь?..
Почему-то мелькнула дурацкая мысль, что – это Рабиков. Достал новую информацию, возник неизвестно откуда, вынырнул из крысиных ходов, куда обычному человеку нет доступа. Непонятно было лишь, как он сумел проникнуть внутрь дома. Дверь была заперта, я это хорошо помнил. Позже, правда, выяснилось, что гвозди петель вылезли из дюймовых досок, в дереве зияли неровные дырочки с окислами по краям, а цепочка была то ли перекушена, то ли разорвана. Чтобы так ее раскурочить требовалась невероятная сила. Странно, что во время сна я ничего такого не слышал. Это, однако, выяснилось действительно позже. А тогда я, пробитый внутренней дрожью, застыл на кровати. Темнота была почему-то такая, что хоть глаз выколи. Ведь обычно как – блеск звезд, размытые лунные тени. Даже если облачность, то очертания предметов все равно проступают. А тут, как в могиле, – ни зги, ни просвета. И вот в этой почти неправдоподобной, гробовой убийственной слепоте родилось низкое, подсвистывающее туберкулезом дыхание, не дыхание даже, а сопение принюхивающегося к следу зверя, и по хрипотце, которую иначе было бы не уловить, я внезапно понял, что тот, кто проник в дом, уже совсем рядом.
Обжигающая волна страха буквально вымела меня из кровати. Брякнула щеколда на окне, задребезжали чуть не вылетевшие от удара стекла. Кстати, может быть, они и вылетели, я просто не обратил на это внимания, – я уже бежал по участку, козлом перепрыгивая через грядки, а в ушах моих стоял визг кроватных пружин, продавленных чуть не до пола. Вероятно, там, в комнате, меня спасли какие-то доли секунды. Обернулся я, только достигнув задней калитки. Фонари вдоль всей улицы, естественно, не горели. Ближайший бетонный столб вытаращил стеклянный зрачок. Гробовая кромешная темнота, однако, слегка развеялась. В мути вязкого неба угадывались мелкие звезды. Набухал, окруженный дымкой, бледный волдырь луны, и на слабом фоне его чернела островерхая глыба дома: проволока сирени, опутавшая веранду, беленые эмалью ставни. Вывернутые створки окна, кажется, еще двигались – в тот же самый момент из них вывалилось что-то грузное и, как аллигатор, заворочалось в клумбе, хрустя георгинами.
В эту секунду я впервые его увидел: комковатая, будто слепленная из грязи фигура, по-медвежьи раскинув лапы, точно желая обнять, неуклюже переваливаясь, затопала ко мне через грядки. Двигалась она с какой-то несообразностью механизма: приседая на каждом шаге, покачиваясь под собственной тяжестью, вероятно, координация у нее была неважная, но упорство, с которым она приближалась, выглядело фатальным. Так, наверное, приближается смерть к стареющему человеку. Впрочем, все это я сообразил уже значительно позже. А тогда, едва не выломав из ограды заклинившуюся калитку, перепрыгнул через канаву, резко хлестнувшую прутьями, обо что-то запнулся, выпрямился, удержал равновесие, и, работая локтями, как спортсмен, устремился туда, где за ближней околицей начинались картофельные огороды.
Уже минут через пять я понял свою ошибку. Мне, конечно, следовало сворачивать не к огородам, а к центру поселка – рискнуть, проскочить под носом своего преследователя. В центре – железнодорожная станция, отделение милиции, участковый, вообще, население, там можно было рассчитывать на помощь. А теперь он отжал меня в безлюдье, гулкое от ночного тумана. Особого выбора у меня не было. Впереди начинался подъем, вздымающий к горизонту поля с капустой. Я боялся, что просто сдохну, в конце концов, на этом подъеме. Слева же клубилась рыхлая, казалось, спасительная чернота близкого леса. Не знаю, что меня на это подвигло, но я резко свернул, и вломился в мокрый кустарник, опоясывающий опушку.
Я, наверное, никогда не забуду тот сумасшедший бег по гривастым колдобинам. Я буквально сразу же осознал свой второй почти катастрофический промах. Это днем пробежаться по сосновому лесу – одно удовольствие: светит солнце, похрустывает под ногами сухой ягель, бодряще пахнет смолой, можно на ходу сорвать с кочки крупную замшевую черничину. Главное же, что все возникающие препятствия видишь заранее. Даже не видишь, а как бы автоматически воспринимаешь сознанием. Ноги работают сами собой, не мешая думать. Ночью же – вдруг с размаху попадаешь ступней в чью-то нору, ветви и острые сучья внезапно выскакивают из темноты, грозят воткнуться в глаза, разодрать мякоть кожи, приходится выставлять вперед локти, чтобы предохраниться, не опасные днем корни петлями хватают лодыжку, то и дело, споткнувшись, пропахиваешь носом дерн, уже в первые минуты я до крови разодрал себе щеки, а потом исцарапался, запутавшись в густом колком ельнике. Я скрипел зубами и проклинал все на свете: Рабикова, подошедшего ко мне вечером в Лобне, папку с надписью «ПЖВЛ», ненужные и горькие истины, президента, буддийских монахов, Гришу Рагозина, всю нелепую и трагическую историю нашей страны, – вот, чем завершался теперь разговор, начатый когда-то в московском дворике. Я не понимал, почему я не могу оторваться от того, с фигурой из грязи. Никогда прежде мне еще не приходилось жаловался на свое здоровье. Пусть пятьдесят три года, пусть Герчик называл меня стариком, но и сердце, и легкие работали у меня отлично. И хотя подошвы сандалий скользили по прелым кочкам, а незащищенные пальцы ног иногда чувствительно расшибались, я по мере продвижения как-то приспособился к этому, видимо, перестал замечать и развил довольно приличную скорость.
Тем не менее, мне никак не удавалось его сбросить. Это было, как в мельком виденных мной западных фильмах ужасов. Он бежал, вроде бы, и не слишком быстро: равномерно и, кажется, не прикладывая к этому особых усилий. Как машина, которая включена на определенные обороты. Чисто внутренне мне казалось, что я должен опережать его с каждым шагом. Но когда я на секунду задерживался, припав к дереву и прислушиваясь, я с фатальной неизбежностью различал позади тяжелое внушительное хрум!.. хрум!.. хрум!.. – и оно не отдалялось не смотря ни на какие мои старания.
Дважды он меня даже чуть было не сграбастал. В первый раз, когда я, проехав подошвой по обомшелой коряге, звезданулся о загудевший, как мне почудилось, ствол дерева. Было обморочное потрясение, мрак в голове. Правда, даже в беспамятстве я, видимо, сумел откатиться в сторону. Темнота не позволяла мне видеть и вообще сильно мешала, но, по-моему, в то место, где я только что находился, вонзились острые пальцы и заскребли по песчанику. Звериное горловое похрапывание резко усилилось, раздалось чавканье, которое мне уже доводилось слышать, и вдруг – сорвалось всхлипом обманутого ожидания. Гнилостный запах земли снова ударил в ноздри. Я в этот момент уже продирался между вывороченными корневищами. А второй раз он настиг меня на берегу внезапно разверзшейся топкой речушки, пышные купы папоротников совершенно скрывали ее – я просто неожиданно провалился, увязнув чуть ли не по колено. Липкая холодная жижа обхватила икры. По инерции я упал – лицом в вонючую торфяную воду. И буквально сразу же метрах в трех от меня опять грузно зачавкало. Вероятно, только отчаяние придало мне новые силы. Вцепившись в корягу, я чудом каким-то вытянул себя к другому берегу и на четвереньках, как поросенок, побежал вверх по склону. Кстати, это был единственный случай, когда мне удалось несколько увеличить дистанцию. Тот, с фигурой из грязи, ухнул в топь всей своей мертвой тяжестью и со сверхъестественной яростью завозился, разбрызгивая фонтанчики перегноя. Краем сознания я учел это внезапно вскрывшееся обстоятельство и, через какое-то время почувствовав, что почва вновь начинает снижаться, уже совершенно осмысленно устремился к руслу невидимого ручья и довольно долго шлепал в воде, следуя ее прихотливым изгибам.
Именно у ручья я заметил, что понемногу светает. Часы у меня были самые обычные, без светящегося циферблата. Разобрать на них что-либо в темноте не представлялось возможным. Я не знал, сколько времени мы, как безумные, несемся по этому лесу. Я лишь увидел листву, проступающую в сыром сумраке, утреннюю белесую хмарь, затекающую между деревьями, вдруг – свои руки, дико перепачканные и кровоточащие. Жутковатого хрум!.. хрум!.. хрум!.. пока слышно не было. Я, как гусеница, выполз на поляну, пружинящую черничником, и в изнеможении сел, прислонившись к стволу сосны.
Я прекрасно помню эти несколько секунд передышки. Воздух был холоден, свеж и, как родниковая вода, ломил горло. По лицу стекал крупный пот, ноги у меня были неживые от слабости, сердце бешено колотилось, игольчатая боль пронзала легкие, – точно их при каждом вдохе касались сотни булавок. Я, наверное, напрасно сел, я чувствовал, что мне уже не подняться. Правда, этого хрум!.. хрум!.. хрум!.. действительно не было слышно. Всякую ориентацию я потерял и не представлял, где сейчас нахожусь. И вот в тот момент, когда я прикидывал, что делать дальше: вероятно, брести, пока не выбреду к какому-нибудь населенному пункту, не в Сибири все же, родная Московская область, – смрадный запах могилы, как водопад, опять обрушился на меня, а из-за ствола, будто пытаясь обнять, протянулись ужасно скрюченные осклизло-зеленоватые пальцы.
Спасло меня, наверное, чудо. Не знаю как, но я, точно бревно, скатился вниз по склону поляны – саданулся боком о пень, вскочил на ноги, побежал, прыгнул, упал, вскочил снова. Лодыжку точно переломило, плеснув болью. Кажется вывихнул, ступить на правую ногу было нельзя. Мертвой пылью белела впереди проселочная дорога. Помогая себе руками, я от сосенки к сосенке запрыгал дальше по склону, кое-как, на четвереньках, со стоном перебрался через канаву и, как куль с картошкой, рухнул на грунтовое покрытие. Ногу жгло, мне было ясно, что со мной все кончено. Колея дороги одним концом заворачивала в чащобы, а другим – поднималась среди полей к далекому горизонту. Под прозрачным небом обрисовывалась горстка домиков. Стало уже гораздо светлее: крыши их слегка подрумянились. Розовели корочки облаков, вот-вот должно было показаться солнце. Для меня, однако, все было кончено. Кусты можжевельника на обочине затрещали, черная, словно в гидрокостюме, фигура выломалась оттуда – повернулась всем туловищем туда-сюда, как локатор, и, наверное, запеленговав, двинулась в мою сторону.
В испарениях утра она выглядела действительно черной – в слое влажной земли, поверх которой болтались лохмотья одежды. Отбеленные кости черепа прорвали кожу, а глазницы, как гнойники, желтели в глубине слизью. Волна земляного запаха накатывалась впереди нее. И вдруг струпья губ треснули, образовав полукруглую щель, мертвец всхрапнул, точно лошадь, втянул воздух и извлек из себя сип старого патефона:
– Где вы? Я вас плохо вижу, Александр Михайлович!..
Несмотря на все искажения я узнал голос Герчика. Но я, даже узнав, уже ничего не мог сделать. Я мог лишь отползать по дороге, помогая себе руками. Жидкий край солнца показался в это мгновение из-за горизонта. Туман заискрился, теплые лучи коснулись приближающейся фигуры, и – внезапно струйки сизого дыма поднялись у нее над плечами, лохмотья одежды вспыхнули, синее студенистое пламя потекло из глазниц, Герчик зашатался, точно потеряв равновесие, и вдруг, не сгибаясь, грохнулся всем телом о грунт. От удара локти и голени его подскочили, пламя хлопнуло, будто взорвавшись, и тут же опало, а бугристое, видимо, прогоревшее изнутри туловище, громко хрустнуло и развалилось на дымящиеся обломки.