Или, погодите, так ли все было? Или он афроамериканский режиссер-неудачник, которого я открыл и, возможно, воспитал? Подробности до сих пор как в тумане. Я помню обе версии Инго. Недвусмысленно ощущаю отсутствие фильма, дыру, которую тот оставил в моем мозгу. Знаю, что он подарил мне смысл жизни. Знаю, что это было похоже на влюбленность, на ощущение от встречи с чем-то новым, на понимание: ах да, в мире есть и такое. В мире это есть. В мире есть возможность для такого ощущения. А теперь – нет, и я знаю, что больше не могу ощущать или знать наверняка, что подобное в мире есть. Мой огонь, моя цель – все пропало, но в душе до сих пор остается огромный оттиск, словно глубокий кратер после столкновения метеора с земной поверхностью, когда метеор испаряется от удара. Урон – вот все, что осталось от метеора Инго: дыра, пустота, вечно присутствующая пропажа, чье присутствие есть отсутствие, чей смысл есть утрата, чья ценность есть великая тайна, о которой можно лишь строить догадки. Пока я гуляю вдоль очертаний негативного пространства в голове, где был фильм Инго, вспоминаются строки, прочитанные давным-давно – возможно, в Гарварде, где, как мне кажется, я учился:
Человека описывает все, чем он не является, так же, как негативное пространство силуэта говорит об объекте столько же, сколько он сам. – Дебекка Демаркус. «Найти Х»
Демаркус, аппалачская поэтесса, резчица по дереву, профессор оптометрии в Уэслианском колледже Западной Виргинии, была моим первым проводником в лабиринтоподобный мир ма – японской концепции «пространства между», взаимодействия между разумом и объектом. И теперь, наконец, я лично столкнулся с ма – но не с поэтической абстракцией, а с ужасной реальностью в самой основе моего существа. Фильм исчез, и, следовательно, исчезла та часть меня, которая с ним слилась, изменилась, увидела благодаря ему вселенную по-новому.
Я смотрю из окна на шинный завод через дорогу. Думаю о шинах, о том, что они круглые, с пустотой в центре. Это похоже на пропавший фильм. И все же пустота в центре шины может быть полезна; оно позволяет надеть шину на колесо, а это позволяет колесу вращаться на оси, а это позволяет машине двигаться вперед. Это дает мне какую-никакую надежду. Возможно, пропавший фильм позволит двигаться вперед. Возможно, пропавший фильм – это пустота в центре шины моего мозга.
Нам нужно рассмотреть утрату во всех проявлениях, не так ли? Утрата отношений, утрата любви, утрата власти, утрата памяти, утрата статуса и последующая паника. Нам нужно смириться с тем, что утрата – базовый элемент бытия. Элемент отсутствия. Все будет утрачено. «Все эти мгновения исчезнут во времени, как слезы под дождем», – говорит репликант Бэтти, известный благодаря «Бегущему по лезвию», в редкий момент поэзии и внятности в этом неумелом, в корне неправильном фильме от режиссера, который учился на телерекламе и неспособен или не желает понять, что кино – это нечто полностью противоположное продаже туалетной бумаги. Как бы там ни было, эта прекрасная реплика существует исключительно благодаря импровизации выдающегося голландского лицедея Рутгера Хауэра. За это я вечно благодарен ему и его gevoelige geest[37].
На ум приходит и другая мысль. Теперь в голове вертится столько мыслей, что сложно подобрать подходящие цитаты. С небольшим усилием я вспоминаю это: «Смерть каждого насекомого – это утрата, от которой мы никогда не оправимся. Каждый раз миру приходится воссоздавать себя заново». Ну конечно! Великий индуистский святой Джива Госвами. Было время, совсем недавно, когда я небрежно и эгоистично считал мертвых насекомых на лобовом стекле неудобством, а не тысячей, нет, даже миллионом трагедий. Но нужно признать существование тех насекомых, как и сотни миллионов их размазанных по стеклам сородичей. Они жили. Мир изменился благодаря их присутствию. Я плохо их знал. Я так и не узнал их как личностей и уже не узнаю никогда, потому что они навсегда потеряны, стерты со стекла моей рубашкой, в свою очередь сотканной из мертвых тел хлопковых растений, о которых я тоже не узнаю. Неужели и к Инго я был столь же пренебрежителен? Видел ли я в нем важную, незаменимую сущность? Или для меня он был лишь средством достижения цели? На ум приходит джайнистская больница для насекомых в Дели. Джайнизм – это, конечно же, древняя и глубокая религиозная философия, которая, помимо многих других замечательных идей, учит тому, что любая жизнь священна. Так, у них есть больница для птиц, больница для коров, больница для креветок, а также вышеупомянутая больница для насекомых. Уже строятся больницы и для других существ, но работа над тем, чтобы изменить человечество к лучшему, требует времени и денег.
В 2006 году я посетил больницу для насекомых, чтобы собрать материал для статьи об анимационном фильме «Гроза муравьев», где планировал призвать создателей к ответу за нереалистичное изображение муравьиных больниц. Мне казалось, это важно, но, чтобы собрать доказательства, пришлось совершить путешествие в Индию. В итоге текст зарубили, а вместо него поставили какую-то динсморовскую ахинею о том, что в фильме «Приключения Флика» неправильно изображают цирк с насекомыми. Зато в процессе я многое узнал о джайнистах и полюбил их.
Сегодня на обед в ожоговом снова жареный цыпленок и желе.
– Чего-то не хватает, – говорю я Эдисону-Хэдисону, пока ем апельсиновое желе.
Эдисон-Хэдисон кивает с полным ртом вишни.
– Во мне, – поясняю я. – С тех пор как я вышел из комы. Во мне дыра, пустота, голод, требующий утоления.
– Ну, я не психолог, не психиатр и вообще не имею отношения к профессиям от слова «псих». В сущности, мне не раз говорили, что у меня плохи дела с врачебным тактом, что мне не хватает сострадания, что я слишком рассеян, груб и снисходителен. Так что имейте это в виду и все, что я говорю, делите на два, – также должен заметить, что я и не социальный работник, с лицензией или без, – но, согласно моим ограниченным и неподтвержденным исследованиям, то, что вы описали, – обычное дело, это чувствуют все и всегда. Поэтому мой вам совет: забудьте. Эту дыру невозможно заполнить. Живите дальше. Вернитесь к работе. Найдите себе хобби. Найдите милую женщину под стать себе и заведите семью.
– У меня уже есть девушка. По-моему, афроамериканка. Я думаю, вы бы ее узнали. Кажется, она знаменитость. Вроде она была звездой популярного ситкома в девяностые.
– Ого! Как ее зовут?
– Не помню. Но вы ее точно знаете. Так что, возможно, и мне скажете.
Длинная и ужасная пауза.
– Мне страшно, и я в тупике, – добавляю я.
– Ну, как я уже объяснил, я не обучен искусствам психических наук. Но могу позвать консультанта.
– Я как будто скатываюсь; в жизни нет ничего определенного.
– Я вам вот что скажу: в жизни в принципе нет ничего определенного. Время продолжает ускользать, ускользать в будущее – это очень разумные слова из довольно бессмысленной песни Стива Миллера. Разве орлы летают к морю? Зачем? Не знаю, я не орнитолог, но вроде не летают. Хотя строчки про ускользание – они прям про жизнь.
– По-моему, они там ловят рыбу.
– Орнитологи?
– Орлы. В море, – говорю я.
– Может быть. Я не орнитолог и, если уж на то пошло, не ихтиолог.
– Я тоже.
– Тогда, значит, мы оба просто чешем языками, n’est-ce pas?
– Меня беспокоит не ускользание времени в будущее, с которым я уже свыкся. От меня ускользают мысли, определения, меня пугает мой душевный ландшафт.
– Я вызову консультанта. К сожалению, придется вызвать консультанта по работе с горем. Другого у нас нет. У нас тут часто умирают. В конце концов, мы же больница.
– У меня не то чтобы горе, – говорю я консультанту по работе с горем – толстяку, облаченному в некое подобие ризы.
– Утрата времени для вас – не горе?
– Может быть.
– Утрата воспоминаний?
– Может быть.
– Я полагаю, что фильм, о котором вы говорите, всего лишь символ утраченных воспоминаний и времени. Полагаю, фильма никогда не существовало.
Я показываю последний оставшийся кадр. Он подносит его к свету.
– Это не фильм, – говорит он. – Он же не двигается.
– Это единственный кадр.
– Не морочьте мне голову, – говорит он. – Это статичный кадр.
Я массирую виски.
– По-моему, неспроста ваш «потерянный фильм» и ваша кома длились три месяца, – говорит он.
– Думаю, это совпадение.
– Если нас чему-то и учат на курсах консультантов по работе с горем, так это тому, что совпадений не бывает.
– Откуда им там знать? И для чего вообще на курсах консультантов по работе с горем учат таким вещам?
– Ну что вы как маленький.
И с этим словами меня выпускают на волю вместе с коричневым полиэстеровым костюмом из «Гудвилла»[38], пластиковой обувью, картонным поясом и бумажным пакетом, где лежат кошелек, единственный кадр фильма и осел. Я вернулся в мир, одновременно странно привычный и привычно странный.
Мне показали, как дойти до автовокзала, и я иду, прохожу мимо матери, которая на корточках шепчет что-то дочери и пытается, полагаю, ее успокоить. Дитя с залитым слезами лицом смотрит матери в глаза. В половине квартала от них я слышу детский крик: «Это невесело!» «А что весело? – думаю я. – Что весело ребенку? Откуда взялась эта мысль, что мы должны испытывать веселье?» Затягиваюсь сигаретой, которую обнаруживаю в руке.
Пока жду автобус, пытаюсь прорваться сквозь туман в голове. Воспоминания заполняются дымом из фильма, но я их уже не узнаю, пока дым вьется вокруг уже находящихся там жижи, трюков и глупости. Я думаю дурацкие мысли. Затем думаю их опять. Я генератор шуток, произвожу нелепости на автомате. Если бы знать как, я бы остановил этот поток; создал бы пространство, где возможно достойное существование, где я мог бы дышать. Но, кажется, это невозможно; я не существую. Я – отвлечение. Исподтишка изучаю людей вокруг, этот ансамбль персонажей, моих товарищей по несчастью в этот момент, в этом плохо проветриваемом помещении, где вонь человечества затмевает все остальное. В мире слишком много людей, и кажется, что большинство – в этом помещении, принесли целый букет запахов: тела, мочи диабетика, кала, болезни. Их одежда, как и моя, пропахла затхлым сигаретным дымом. Поднимаю голову и вижу, что один пялится на меня. Наши взгляды встречаются, и он не отворачивается. Это вызов, кто первый отведет взгляд, и я проиграю. Его глаза холодные и злые, и я вижу себя его глазами или воображаю, что вижу: городской рохля, гомосексуал, еврей. Его презрение пронизывает меня насквозь. Мне стыдно от того, что он обо мне думает, и еще стыдно от того, что мне не плевать. Я снова поднимаю голову, надеясь, что он больше не смотрит на меня, но нет. Под его взглядом думать еще сложнее. Мне вдруг приходит в голову, что, возможно, у него проблемы с психикой, возможно, он душевнобольной, и если за ним не присматривать, то рано или поздно он набросится на меня и забьет до смерти. Настолько сконцентрирован его гнев. Что я такого сделал, чтобы так меня ненавидеть? Ответ – ничего. Я ничего не сделал. Я прожил высокоморальную жизнь и все равно сломлен, изуродован утратой и огнем, превращен в пародию провинциальными врачами-антисемитами. Единственная удача – открытие ранее невиданного фильма монументального исторического и художественного значения за авторством то ли афроамериканца, то ли шведа – вырвана из памяти безумной комбинацией психической травмы и травмы мозга. Разве я не заслуживаю сочувствия? Я никому в жизни намеренно не причинял зла. Я всегда изо всех сил старался быть приличным человеком. Я не идеален, это точно, но в мире столько людей гораздо хуже, для кого никогда не наступит час расплаты. Стал бы этот мужик так же пялиться на них? Сомневаюсь. Он бы считал, что они мужественные, способны постоять за себя, всегда берут что хотят. Мир несправедлив. Я не могу вспомнить. Кто не помнит прошлого, обречен прожить его вновь. Кажется, я это где-то прочел, но не могу вспомнить где. Пока на вокзал набивается все больше и больше пассажиров, я теряю из виду глазевшего мужика. Но все равно чувствую его взгляд. Удивительно, как много здесь потенциальных путешественников. Насколько я знаю, сегодня нет никакого праздника. Я помню мало праздников, но знаю, что сегодня не День благодарства, который, уверен, отмечают осенью, а сегодня очень жарко. Сейчас лето. Почти все здесь одеты в комбинезоны без рубашек. На некоторых шорты-комбинезоны и тоже без рубашек. А некоторые в рубашканизонах. Откуда-то я знаю, что они так называются. Откуда я это знаю? Теперь всё для меня – загадка.