По ту сторону равнины в густо-синее небо поднимаются подернутые голубоватой дымкой горы. Подойдя ближе, путник видит громоздящиеся один над другим утесы серого, зеленого или бурого цвета, но небо и здесь бесконечно синее и чистое. Он карабкается на перевал, и оставшаяся позади равнина постепенно уменьшается; из беспорядочно нагроможденных гранитных скал встают остроконечные пепельно-серые горные вершины, и над каждым камнем струятся волны нестерпимого зноя.

«Скорее бы перевалить горы, спуститься вниз, на равнину... Уж там, конечно, будет прохладнее, да и полегче идти», — размышляет путник. Веками мечтали об этом путешественники, стремясь скорее выбраться из раскаленных, дышащих зноем гор, скорее спуститься на прохладную равнину, где, не стесненный каменными громадами, свободно гуляет ветерок.

Но равнины там нет. Перевал выводит в лощину, которую надежно окружили горы. Они сжимают ее, словно кулак. Лощина с милю шириной густо поросла кустарником; зной так и липнет к ней, его излучают камни, он стекает с деревьев, льется с низко нависшего над землей неба; уже не синего, а мутно-желтого, потому что над этой находящейся в плену у гор лощиной издавна курится дым. Тут есть золото, и, несмотря на то, что шесть месяцев в году здесь нестерпимая жара и сушь, а потом проливные дожди и сырость, в лощине всегда копошатся люди, и повсюду, где побывали старатели, можно увидеть в кустарнике шурфы и щели. Говорят, что еще сотни лет назад здесь рыли золото бушмены. Говорят даже, что с побережья приходили сюда за золотом караваны арабов с воинами и рабами, чтобы украсить им [5] дворцы царицы Савской. Все это, возможно, так именно и было, как рассказывают люди.

С достоверностью известно лишь, что в начале нынешнего столетия здесь появилась какая-то влиятельная горная компания, которая вырыла в этих местах с десяток невероятно глубоких по тому времени шахт. Порой золото так и плыло в руки акционеров, но очень скоро выяснилось, что этот участок капризен и ненадежен: жилы ни с того ни с сего обрывались, и отыскать их было трудно; и компания, погрузив громоздкое оборудование в повозки, отправилась искать золото в другое место, где жилы залегают ровнее.

На несколько лет люди забыли о лощине в горах, и дым не застилал больше яркую знойную синеву неба; лишь иногда голубоватой струйкой, словно из трубки великана, в вышину поднимался дымок от костра случайного старателя.

И вдруг лощина наполнилась сотнями людей, и жизнь забила ключом. Права на добычу здешнего золота купил мистер Макинтош. Ему говорили, что он глупец, — ни один человек, как бы он ни был богат, не может пойти на такой риск — добывать золото в этих местах.

Однако возражавшие, как видно, недооценивали характер мистера Макинтоша, который уже однажды сделал себе в Австралии целое состояние, а потеряв его, в Новой Зеландии нажил другое. Этот капиталец он и надеялся тут округлить. Разумеется, он и не думал рыть дорогостоящие шахты и гоняться за случайными, обрывающимися золотоносными жилами и пластами: кто-кто, а уж Макинтош знал, что ему делать, и, хоть это и противоречило всем правилам разработки недр, он поступил по-своему. Он просто-напросто нанял несколько сот туземцев и велел им копать землю в центре этой затерянной в горах лощины.

Лощина стала глубже, потом здесь появился огромный котлован и, наконец, пропасть, которая легко поглотила бы одну из горных вершин, если бы ее туда опрокинуть. Макинтош, этот чудовищный пожиратель золота, выбрасывал наверх золотоносную породу глыбами, даже не помышляя рыть шахты и тратить деньги на крепление штолен. Вначале землю тащили наверх по отлогим стенкам котлована в бадьях, веревками, свитыми из лыка; и верно, с какой же стати тратиться на стальные канаты, [6]

когда лыка можно надрать здесь сколько угодно и притом бесплатно? А если измочаленная веревка и лопнет и бадья грохнется в яму — ничего особенного, за лыком далеко не ходить!

Позднее, когда котлован стал слишком глубок, на прииске появились вагонетки и рельсы. Впрочем, и вагонетки нередко срывались вниз, но это никого не удивляло, ибо на прииске знали, что добродушный, снисходительный мистер Макинтош смотрит на такие вещи сквозь пальцы и скорее посмеется, чем позволит себе сердиться. А если даже чья-нибудь голова и окажется на пути летящей бадьи или вагонетки, так, право, здесь сколько угодно туземцев, которые вынуждены рисковать своей головой. Пусть валится земля с откосов; пусть рушится и погребает заживо людей узкая, как нора муравьеда, штольня, щупальцем устремившаяся в сторону в поисках золота, — что ж, не разбив яиц, яичницы не сделаешь. Это была излюбленная поговорка мистера Макинтоша. Туземцы прозвали прииск «Колодец смерти», а мистера Макинтоша — «Золотое брюхо». И все же они валили к нему на работу толпами, предоставляя тем самым веские доводы людям, которые говорили: «Хорошего обращения туземец не поймет, он ценит только кнут. Взгляните на мистера Макинтоша, уж чего-чего, а рабочих-то у него хватает».

От высокогорного прииска мистера Макинтоша было далеко даже до ближайшего полицейского участка, и Макинтош сам заботился о том, чтобы на прииске никогда не переводилось варившееся для туземцев местное кафрское пиво. Бедняги, не ладившие с полицией, всегда могли рассчитывать, что на худой конец мистер Макинтош вступится за них и заверит явившихся за ними полицейских, что-де такой-то и такой-то туземец за номером У 2345678 никогда у него и не работал. «Да, да, конечно, это можно проверить по книгам».

Простак сказал бы, что ведомости и учетные книги мистера. Макинтоша ведутся небрежно и неумело, но работавшие на него люди отозвались бы о его бухгалтерии совсем по другому — ведь ее вел мистер Макинтош сам. Ни бухгалтера, ни даже конторщика у него не было. Единственным белым, которого он держал на прииске, был инженер. Кроме инженера, он нанимал шестерых надсмотрщиков, или старших, платил им приличное жалованье и обращался с ними, как с важными людьми. [7]

Дом мистера Кларка — так звали инженера, — так же как и дом мистера Макинтоша, находился по одну сторону широкого котлована, а по другую раскинулся поселок туземцев. Мистер Кларк получал пятьдесят фунтов стерлингов в месяц; больше он не смог бы заработать нигде. Не считая случаев, когда инженер напивался, чем, впрочем, он не злоупотреблял, Кларк был тихий трудолюбивый человек. Три или четыре раза в год он выходил на неделю из строя, и тогда мистер Макинтош заменял его, а когда он вновь появлялся на прииске, мистер Макинтош добродушно говорил: «Ну как, отвел душу, дружище?»

Сам мистер Макинтош был трезвенник. Как истый шотландец, он легко впадал в крайность, и трезвенность он возвел в культ. Никогда в жизни не нашли бы вы у него в доме и капли спиртного. Кроме того, он был верующий, хотя вера его скорее была данью памяти о своих набожных родителях, чем собственным убеждением. Жил он в домике из двух комнат, всю обстановку которого составляли непокрытый деревянный стол, три стула, кровать и шкаф. Повар кормил его отварным мясом, морковью и картофелем три дня в неделю; в остальные дни готовили жаркое, а по воскресеньям — цыпленка.

Состояние мистера Макинтоша, одного из самых богатых людей в стране, давно уже перевалило за миллион. Про него говорили: «Господи, ведь и поехать он мог бы, куда ему вздумается, и сделать, что только ни захочет, — и к чему такие деньги, если живешь у черта на куличках, возле какой-то бездны, с кучкой черномазых под боком?»

Но самого мистера Макинтоша такая жизнь вполне устраивала, и когда он уезжал на праздники в Кейптаун, где останавливался в самом фешенебельном отеле, он возвращался всегда намного раньше, чем его ждали на прииске. Праздники были ему не по нутру. Он любил работать.

Мистер Макинтош носил старые, замасленные шаровары цвета хаки, стянутые в талии потертым красным кушаком, и красный шейный платок, небрежно повязанный поверх белой трикотажной фуфайки.

Это был приземистый, широкоплечий здоровяк с крупной квадратной головой на жирной шее, откинутой всегда чуть назад. Шею над белой фуфайкой и могучие загорелые руки покрывала густая черная растительность. Глаза у мистера Макинтоша были серые, маленькие, проницатель- [8]

ные, губы — тонкие и крепко сжатые. Поношенная фетровая шляпа, сдвинутая на затылок, защищала его от солнца. Прохаживаясь вокруг котлована со срезанной в кустах палкой в руке, мистер Макинтош наблюдал за копошившимися глубоко внизу рабочими, на ходу ударял палкой по кустам и траве, а иногда и по спине нерадивого туземца, отдавал распоряжения надсмотрщикам; потом он направлялся в домишко, где помещалась контора, и делал там записи в книгах; так проходил день. По вечерам мистер Макинтош иногда приглашал к себе мистера Кларка поиграть в карты. В таких случаях Кларк говорил жене: «Энни, он хочет, чтобы я зашел к нему...» — а она, кивнув утвердительно головой, распоряжалась, чтобы ужин подали раньше.

Миссис Кларк была единственная белая женщина на прииске. Это ее нисколько не огорчало, ибо душа ее всегда стремилась к уединению. Добравшись до этой тихой гавани, хозяин которой платил ее мужу пятьдесят фунтов в месяц и смотрел сквозь пальцы на его периодические запои, миссис Кларк испытывала глубокую благодарность судьбе, ниспославшей ей такое счастье. Миссис Кларк была щуплой средних лет женщиной с плоской, как доска, фигуркой, худощавым бледным лицом и спокойными голубыми глазами. Годы жизни в этом губительном пекле не отразились на ее здоровье, но жара постепенно иссушила ее, и женщина сделалась какой-то замкнутой, словно оцепеневшей. И все же иногда неразговорчивая Энни Кларк стряхивала свое оцепенение и выкладывала все начистоту.

Так было, например, когда они приехали на прииск; их поместили в двухкомнатный домишко. Она пошла к Макинтошу и заявила:

— Вы, одинокий человек, занимаете четыре комнаты. Нас же двое, и еще ребенок. Это нелепо.

Стиснув губы, Макинтош метнул на нее быстрый свирепый взгляд и неожиданно расхохотался.

— Что верно, то верно, — смеясь, согласился он, и обмен был совершен. Впоследствии он всякий раз посмеивался, вспоминая, как эта тихая Энни Кларк поставила его на место.

Раз в месяц Энни Кларк убирала у мистера Макинтоша; придя в его домик, она, не стесняясь, заявляла: «Выкатывайтесь-ка, пока я не наведу здесь порядок». [9]

А покончив с уборкой, она говорила: «Вы настоящая свинья, ей-богу, честное слово, это чистая правда». Она ругала его за привычку повсюду раскидывать одежду, за то, что он неделями не меняет белье, да и за многое другое, о чем никто не осмелился бы даже заикнуться. Хихикая от удовольствия, он поддразнивал ее: «Как жаль, что вы уже замужем, миссис Кларк». — «Ну, вы-то, положим, нашли бы себе жену, если бы захотели», — возражала она и, вспыхнув, удалялась с гордо поднятой головой.

Энни души не чаяла в мистере Макинтоше, и он платил ей тем же. Мистер Кларк преклонялся перед ним, и Макинтош в свою очередь любил Кларка. А поскольку мистер и миссис Кларк делили кров и пищу и жили в своем четырехкомнатном домике дружно, надо полагать, что они также и любили друг друга. Но говорили они мало. Да и о чем было им говорить!

Вот с этими-то молчаливыми родителями, в этом доме, где порядки были установлены раз и навсегда, жил и подрастал маленький Томми Кларк.

На прииск его привезли трехмесячным ребенком. С тех пор каждый день и каждую ночь, из года в год, в ушах у него стоял грохот дробилок, и Томми настолько привык к нему, что этот шум перестал для него быть шумом. Это была тишина. Золото, золото, золото, — безумолчно глухо бухали толчеи, никогда не меняя ритма, никогда не останавливаясь. Томми не замечал их шума. Но однажды, когда Томми было три года, двигатель сломался и машины замолкли. В ушах стало так пусто и тишина так напугала его, что с пронзительным криком: «Остановились, остановились!» — мальчик бросился к матери и, вздрагивая от рыданий, до тех пор плакал в углу, пока, наконец, глухое постукивание не возобновилось.

Казалось, это перестало биться сердце земли. Но стоило ему застучать снова, как Томми его услышал. Теперь он уже знал, чем отличается тишина от шума, и уши его стали чувствительны к звукам, таким же неведомым ему прежде, как совесть.

Томми слышал крики и пение толп работающих внизу туземцев — шумливых и бесшабашных из-за постоянной опасности людей. Он слышал звон кирки о камень и мягкие, глухие ее удары о землю. Он слышал металлический лязг вагонеток, громыхание тачек по настилам и гул обваливавшейся породы. А по ночам ухали совы, жаловался [10]

козодой, верещали сверчки. Когда же свирепствовала гроза, казалось, само небо низвергает на землю каскады грохота и треска; на горы с ревом обрушивались рокочущие раскаты грома, и молнии метались от вершины к вершине. Никогда еще, если не считать той страшной минуты, когда остановилось огромное сердце земли, никогда еще не было здесь тишины. А позже Томми уже самому хотелось, чтобы оно остановилось опять. Пусть ненадолго, хоть на часок — он так хотел услышать настоящую тишину. Желание это пришло к нему, когда он немного подрос и его начало тревожить невозмутимое спокойствие родителей.

Они были здесь, с ним, такие уравновешенные и молчаливые, они говорили лишь: «так надо»; или «ты задаешь чересчур много вопросов»; или «вырастешь — узнаешь». Но тишина в доме была искусственной, и она казалась еще страшнее, чем та, которую породили умолкнувшие дробилки.

Обычно мальчик играл на кухне, возле матери, которая ничего не говорила, кроме «да» и «нет», да иногда, со вздохом, терпеливо, как будто голос сына ее утомлял: «Ты так много болтаешь, Томми!» Отец сажал его на плечи, и они вместе шли мимо огромных черных машин, но здесь невозможно было разговаривать из-за шума.

— Ну как, сынок? — спрашивал его мистер Макинтош, доставая из кармана конфеты, которые всегда были у него припасены для Томми.

Однажды вечером Томми увидел, как мистер Макинтош с отцом играли в карты, но и тут они молчали, лишь изредка обмениваясь самыми необходимыми репликами.

Томми убегал от этого молчания к приветливой сутолоке туземного поселка на той стороне котлована и целый день играл там с чернокожими ребятишками, плясал вместе с ними, гонялся в кустарнике за кроликами, лепил из глины птиц и зверей. Уж тут-то тишины не было и в помине — поселок бурлил, кипел жизнью. А вечером мальчик шел домой к своим невозмутимым родителям и, лежа после ужина в постели, слушал, как глухо бухают толчеи: бух, бух, бух, бух. В поселке пели и танцевали, и частая дробь барабанов врывалась в мерное буханье машин, а когда пронзительно вскрикивали пляшущие вокруг костра, казалось, из тесного ущелья в горах яростно рвется порывистый ветер. То был иной мир, и Томми принадлежал ему [11]

так же, как принадлежал тому миру, где говорили: «доешь пуддинг», «пора спать» и редко-редко что-нибудь еще.

Пяти лет Томми тяжело захворал малярией. Он выздоровел, но на следующий год, в дождливую пору, заболел опять. И оба раза мистер Макинтош садился за руль своего большого американского автомобиля и несся за тридцать миль через кустарник в ближайшую больницу за доктором. Доктор прописывал хинин и напоминал о сетке от москитов. Хинин-то давать было легко, но миссис Кларк, этой усталой деликатной женщине, казалось жестоким сказать: «нельзя», «будь дома к шести» или «не гуляй около воды», и, когда Томми было семь лет, он снова заболел. На сей раз миссис Кларк встревожилась не на шутку: доктор говорил строго, упоминая про гнилую воду.

Мистер Макинтош отвез доктора обратно в больницу; вернувшись, он тут же зашел к Томми: он очень любил мальчика.

— А что еще можно ожидать, если кругом ямы и всю осень они полны воды, — заметила миссис Кларк.

— Ну, милочка, не могу же я засыпать все эти ямы и шахты, нарытые здесь со времен царицы Савской.

— При чем тут царица Савская... Уж наш-то дом защитить от москитов вы бы могли.

— Я плачу вашему мужу пятьдесят фунтов в месяц, — уверенный в своей правоте возразил мистер Макинтош.

— Пятьдесят фунтов и приличное жилье, — отрезала Энни.

Мистер Макинтош искоса поглядел на нее и захохотал. Через неделю дом от крыши и до порога веранды обтянули тонкой проволочной сеткой, и он стал как новенький шкафчик для хранения мяса; а миссис Кларк сходила к мистеру Макинтошу и сделала там генеральную уборку. На прощанье она сказала ему:

— Вы просто свинья, Макинтош. Ведь вы же богаты, как Оппенгеймеры. Купили бы вы себе хоть пару новых фуфаек. А ваши ночные прогулочки когда-нибудь закончатся плохо — с малярией шутить нельзя.

Она вернулась к Томми, который сидел на веранде в глубоком шезлонге за поблескивавшей проволочной сеткой. После лихорадки мальчик казался очень худым и бледным. Он был высок и тонок. Пышные и блестящие каштановые волосы, напоминавшие по цвету жженый сахар, еще подчеркивали бледность его лица с большими черными глазами. [12]

Раздражительность, вызванная болезнью, еще не совсем прошла, и пухлые губы мальчика были недовольно надуты. Мать глядела на своего бледного ребенка, который даже сейчас, после болезни, был жизнерадостен и красив, и эта безвольная усталая женщина почувствовала в себе решимость установить для сына режим. До восхода солнца и после шести вечера, когда летают москиты, он не выйдет из дому никогда.

— Можешь встать, — заметила она, и мальчик вскочил, радостно сбросив с себя одеяло.

— Я схожу в поселок, — тотчас заявил он.

— Туда ходить не нужно, — подумав немного, сказала ему мать.

— Почему? — спросил он, уже выбежав было на огороженную сеткой веранду, и нетерпеливо затоптался на ступенях.

До чего же ее раздражали эти бесконечные «почему!» Они выматывали всю душу.

— Потому что нельзя, — уже сердясь, отрезала она.

— Но я ведь всегда играл там, — не уступал он.

— Ты уже большой, и тебе скоро в школу.

Присев на ступеньки, Томми, словно застыв на месте, глядел на шумный, залитый солнцем поселок по ту сторону котлована. Он знал, что рано или поздно это должно было случиться. Запрет таился в самом молчании. И все же он застал Томми врасплох.

— Почему, почему, почему, почему? — не сдаваясь, упрямо захныкал он.

— Я же тебе сказала. — И вдруг, устав от всего этого, она в отчаянии выпалила: — Ведь малярия-то у тебя от твоих туземцев!

Большие черные глаза мальчугана, оторвавшись от созерцания поселка, уставились на мать. Они смотрели с насмешливым упреком, и щеки матери запылали румянцем.

И все же она сама наполовину верила в то, что сказала, или, вернее, должна была верить: ведь каждые полгода кустарник стоял в воде и кишел москитами, и с этим приходилось мириться, ну а на кого-нибудь вину взвалить надо.

— Не спорь, — продолжала она. — Играть тебе с ними нельзя. Ты уже вырос, чтобы играть с грязными кафрами. Пока ты был маленьким, другое дело, а сейчас ты уже взрослый. [13]

Томми не ответил. Он молча сидел на ступеньках под палящими лучами полуденного солнца, тускло-желтого за туманным маревом пыли и дыма над горами.

Теперь он уже не ходил больше в поселок, потому что, если он хотел стать взрослым, ему нельзя было дружить с черными. Так его учили родители. Только ни одному их слову он не верил.

Несколько дней спустя, когда Томми гонял за домом футбольный мяч, из-за кустов его окликнули черные ребятишки, но он отвернулся и сделал вид, будто не замечает их. Они окликнули его снова и унеслись прочь. И Томми горько заплакал, ведь он остался совсем один.

Он подошел к обрыву, лег на живот и стал глядеть вниз. Палящие лучи солнца словно пронизывали его насквозь. Он тряхнул головой, и копна каштановых волос упала ему на лоб, защищая глаза от слепящего света. Внизу работали люди, но ему казалось, что там копошатся муравьи, а почти отвесно взбиравшиеся по склонам вагонетки были как спичечные коробки. Паутина лестниц на той стороне котлована и земляные ступеньки, по которым спускались и подымались рабочие, казались такими непрочными, что, упади сверху камень — от всего этого не останется и следа. Да и на самом деле, случаи, когда срывались камни, были здесь не в диковинку. Вцепившись в землю, подобрав живот, Томми распластался на краю обрыва и смотрел в котлован. Муравьи да мошки — вот на кого они были похожи там, внизу. И мистер Макинтош, частенько спускавшийся туда, чтобы не сказали, что он трус, тоже был похож на муравья. И отец, и он — Томми — были бы там, как козявки.

Все это напоминало муравейник — огромный новенький муравейник, такой же пестрый и красочный, как настоящий. По краям котлована, вверху слои земли были красно-бурыми, ниже, где земля была смешана с гравием, — серыми, а еще ниже — светло-желтыми. Вокруг желтели кучи тяжелой отработанной породы со дна котлована. Томми протянул руку и взял горстку земли. Плотная и неподатливая, чуть влажная от дождя, она безжизненно лежала на ладони. Мальчик стиснул пальцы в кулак, разжал их; сохранив следы пальцев, желтая масса приобрела форму. Но какую? Что напоминал этот комочек глины? Кусочек корня? Обломок скалы, источенный водой? Томми с силой покатал комок между ладонями, и [14]

он стал гладким, как речной голыш. Усевшись, Томми набрал еще глины и слепил котлован. Прутики-рельсы взбегали по склонам, а квадратики глины стояли, как вагонетки. Но на солнце котлован быстро высох, потрескался и распался. Пнув свое глиняное сооружение ногой, Томми уныло поплелся обратно к дому. Солнце садилось, и мальчику казалось, что золотому веку свободы пришел конец: режим, расписание, запреты — вот что ждет его теперь.

Мать видела, как он тоскует, но думала: «Ему пора в школу, а там уж он найдет себе товарищей». Но Томми едва минуло семь лет, и он был еще мал, чтобы его можно было определить в пансион в городе. Тогда она послала за учебниками и начала учить его читать. Однако занимались они лишь два или три часа в день, а все свободное время, — жаловалась мать, Томми бродил один, не спуская глаз с поселка, откуда доносился веселый гомон его сверстников.

С виду можно было подумать, что мальчик спокоен, но в душе он очень страдал от того нового, что на него свалилось. Он познал одиночество, и это было гораздо важнее всего, что давали ему книги. Лежа на краю обрыва, мальчик лепил из желтой глины фигурки, и они стали участниками его игр. Бетти, Фредди и Дирк — так он назвал их. Из всей детворы поселка Томми любил больше всех Дирка.

Как-то раз мать подозвала его к черному ходу, где у крыльца с маленькой, как котенок, антилопой в руках стоял Дирк. Увидев склонившегося над антилопой Дирка, Томми рванулся к нему, и с языка его уже готово было сорваться радостное восклицание, но, вспомнив, что он взрослый, он тут же остановился.

— Сколько? — сдержанно спросил он.

— Один шиллинг, баас, — ответил Дирк, глядя куда-то в сторону.

Томми посмотрел на мать.

— Какая наглость! Так дорого! — надменно сказал он, повысив голос.

Энни Кларк покраснела. Ей было и стыдно и неловко. Она подошла ближе.

— Это не дорого, Томми, я дам тебе шиллинг, — поспешно произнесла она. Вытащив из кармана передника монету, она дала ее Томми, который тут же вручил ее Дирку. [15]

Томми бережно взял антилопу, и его охватила какая-то неизъяснимая жалость к этому испуганному, одинокому зверьку. Стараясь не показать свое волнение и выступившие на глаза слезы, он отвернулся; ему было бы мучительно стыдно перед Дирком — таким бесстрашным и сильным.

А Дирк стоял сзади и внимательно наблюдал за происходящим. Ему не хотелось, чтобы зверек погиб. Подумав, он сказал:

— А он совсем недавно родился и может умереть.

— Ну, Томми позаботится о нем, — ответила миссис Кларк, давая понять, что разговор окончен.

Ощупывая в кармане шиллинг, Дирк медленно побрел прочь, все же поглядывая туда, где Томми и его мать устраивали из ящика домик для антилопы. Соску миссис Кларк смастерила просто: она налила молоко с водой и сахаром в бутылочку из-под томатного соуса и заткнула марлей. Томми опустился на колени возле антилопы и попытался влить ей в рот немножко молока. Слабенькая, не в силах пошевелиться, она беспомощно лежала, подобрав под себя ноги, и лишь изящная, с большими черными тоскующими глазами головка поднималась над ее скорченным вздрагивающим тельцем. Вскоре дрожь перешла в судорогу, и, обессилев от внезапной слабости, головка поникла, мягко стукнувшись о стенку ящика, но тут же приподнялась снова на вздрагивающей шейке. Томми попытался засунуть тряпичную соску в мягкий рот антилопы, но молоко потекло по ее груди, намочив шерстку, и Томми едва не заплакал.

— Ведь она же умрет, мама, умрет, — взволнованно закричал он.

— Не надо заставлять ее есть, если она не хочет, — сказала мать и ушла хлопотать по хозяйству.

Стоя на коленях с бутылкой в руке, Томми гладил крошечную дрожащую антилопу, и всякий раз, когда, ослабевая, никла ее изящная головка, у мальчика больно сжималось сердце. Он снова и снова старался напоить ее молоком, но антилопа пить не хотела.

— Почему? — гневно, с отчаянием воскликнул Томми. — Почему она все-таки не пьет? Почему?

— Так ведь она недавно родилась, — ответила мать.

Тоненькая, темная, как высохшая веточка, жилка пуповины еще торчала на животе зверька. [16]

Вечером Томми отнес антилопу к себе в комнату, а ночью потихоньку вытащил из ящика и, завернув в одеяло, уложил с собой в постель. Он чувствовал, как она дрожит у него на руках, и тихо плакал в темноте, так как знал, что она умрет.

Наутро, когда мальчик проснулся, антилопа не могла поднять голову; она уже холодела и только еле-еле вздрагивала на его груди. Одеяло, в которое она была завернута, оказалось испачканным чем-то желтым, как яичный желток. Бережно обмыв, Томми закутал антилопу в чистое одеяльце и вынес на веранду погреться на солнышке.

Миссис Кларк осторожно разжала ей челюсти и стала поить молоком, пока антилопа не захлебнулась. А Томми, страдая так, как никогда еще не страдал раньше, все утро простоял рядом с ней на коленях. Слезы градом катились по лицу мальчика, и ему хотелось умереть вместе с антилопой. Ну а миссис Кларк — ей больше всего хотелось изловить Дирка и задать ему хорошую трепку. Конечно, это было бы несправедливо, но она хоть немного отвела бы душу.

— И кроме того, — заявила она мужу, — это же просто жестоко — оторвать от матери такую крошку.

К вечеру антилопа умерла, и мистер Кларк, который не видел, как горевал над ней сын, небрежно швырнул повару окоченевший трупик и велел его закопать.

Томми стоял на веранде и, сжав зубы, наблюдал, как повар наспех зарыл под кустом маленькую антилопу и, посвистывая, вернулся обратно.

Потом мальчик вбежал в комнату, где сидели мать и отец, и спросил:

— Почему Дирк желтый, а не темный, как другие кафры?

Последовала пауза. Мистер и миссис Кларк переглянулись.

— Они, видишь ли, бывают разных оттенков, — собравшись с духом, нерешительно сказал наконец мистер Кларк.

Томми вопрошающе уставился на мать, и она с неохотой проронила:

— Он — мулат.

— А что значит мулат?

— Вырастешь — узнаешь. [17]

Томми посмотрел на отца, набивавшего трубку, но тот, поглощенный своим занятием, даже не поднял глаз, и он перевел взгляд на мать, щеки которой пылали ярким румянцем.

— А я и сейчас знаю, — дерзко возразил он.

— Раз так, зачем же ты спрашиваешь? — сердито бросила мать. «Зачем, — хотела она сказать, — зачем ты нарушаешь закон молчания?»

Томми вышел и зашагал к обрыву. Растянувшись на земле у самого края, он задумался, удивляясь, почему он сказал, что знает, когда он ровно ничего не знал.

И все же в какой-то степени он что-то знал. Хотя Томми и не замечал раньше, он вспомнил, что среди детей поселка лишь двое желтых: Дирк и его сестра. Она была совсем крошка и вечно путалась под ногами у старших, когда они играли. Но мать ведь у Дирка черная. Впрочем, как и другие, она, пожалуй, темно-коричневая. А сам Дирк уж если не желтый, так светло-бронзовый. Кожа у него такого цвета, как эта вот глина, будь она чуть темнее. Томми пощупал липкую, влажную землю, посмотрел ка фигурки Бетти и Фредди и, лениво размахнувшись, швырнул их оземь, и они раскололись. Потом он взял Дирка и тоже бросил. Но эту фигурку он кинул, должно быть, слишком осторожно: она не разбилась, и, подобрав, Томми прислонил ее к кустику. Он поднял комок глины, и, по мере того как пальцы мальчика мяли и давили его, стараясь придать нужную форму, он становился похожим на маленькую антилопу... Но не на того слабенького зверька, который умер потому, что его отняли от матери. О, нет! Это была стройная, сильная антилопа с вытянутой вперед головкой, приподнятым копытцем и настороженными ушами.

Пока она не стала совсем как настоящая, Томми, всецело поглощенный своим делом, не поднимался с колен. Но она получилась слишком маленькой, и он остался недоволен. Нетерпеливо смяв только что вылепленную фигурку, он набрал кучку плотной желтоватой глины, побрызгал дождевой водой из старой ржавой железной банки, размял, и глина превратилась в пластичную податливую массу. Потом он начал лепить. На этот раз антилопа должна была получиться только наполовину меньше, чем та — настоящая.

Пока руки мальчика разминали глину, мысли его беспокойно и неотступно вертелись вокруг все тех же мучив- [18]

ших его вопросов: «Почему? Почему? Почему?» — и наконец: «Уж если наполовину черный, а вернее, наполовину белый и наполовину темно-коричневый, то кто его отец?» Казалось, ответ уже вертелся на языке у мальчика, но он так и не осмелился признаться себе, что знает, в чем тут дело, и все же, посматривая на ту сторону, где помахивал своей внушительной палкой мистер Макинтош, он не мог отделаться от мысли: «Ведь белых-то на этом прииске только двое!»

Антилопа была готова. Теперь, чтобы шкурка у нее заблестела, как у живой, мальчик окунул пальцы в ржавую воду и осторожно провел ими по мягкой глине, но она тут же высохла и потускнела. Стоя на коленях рядом с антилопой, Томми представил себе, как она потрескается от солнца и рассыплется, и ему стало очень горько. Он опустил голову, ему хотелось плакать. Он уже заморгал было глазами, но услышал позади тихий свист и обернулся: стоя на коленях, из-за раздвинутых листьев выглянул Дирк.

— Ну что с антилопой, жива? — спросил он.

— Подохла, — буркнул Томми и так пнул ногой глиняную фигурку, что она разлетелась на куски.

— Не надо, она хорошая! — вскрикнул Дирк и бросился подбирать обломки, пытаясь сложить их вместе.

— Не стоит, все равно она растрескается от солнца, — сказал Томми и заплакал, хотя ему и было очень стыдно реветь перед Дирком. — Умерла, умерла антилопа, умерла, — повторял он в слезах.

— Так я достану тебе другую, — удивленно глядя на Томми, утешил его Дирк. — Мать той я убил камнем. Это же очень просто.

Как и Томми, Дирку исполнилось семь лет. И он был такой же рослый и сильный. Но глаза у него были черные, навыкате, и он имел привычку поджимать губы — тонкие и длинные, а не толстые и пухлые, как у негров. Черные мягкие волосы неровными прядями падали ему на плечи, а кожа у него была гладкой и отливала бронзой.

Томми перестал плакать и посмотрел на Дирка.

— Это жестоко — убить камнем мать-антилопу, — сказал он.

Дирк удивленно рассмеялся, обнажив свои крупные белые зубы. Наблюдая, как он смеется, Томми подумал: «Теперь-то я знаю, кто его отец». [19]

Мальчик посмотрел в сторону, где в двухстах ярдах среди низких кустов проскурняка и молочая, залитый солнцем, стоял его дом. Он перевел взгляд на дом мистера Макинтоша, стоявший немного далее, потом взглянул на Дирка. Он гневно вскочил, не понимая, откуда у него такая злость; Томми знал, что больше терпеть не станет, и тогда пришло решение. Он подумал и сказал:

— Нас могут увидеть.

Мальчики встали, но, поднимаясь, Дирк заметил маленькую глиняную фигурку у кустика и подобрал ее.

— Так это ведь я, — тут же сказал он. И правда, хотя она и была сделана неуклюже, фигурка очень походила на Дирка, который весь так и засиял от радости.

— Можно мне взять ее? — попросил он, и Томми такой же гордый и довольный, как Дирк, утвердительно кивнул.

Друзья углубились в кустарник между домами и прошли с полмили. Эта часть лощины в горах была пустынна, никто сюда не заглядывал, гам и суета остались позади. Прямо перед ними высилась скалистая вершина, а внизу, у подножья, приютился высокий, поросший гигантским папоротником и кустами муравейник.

Мальчики вошли под сень этого папоротникового занавеса и сели. Уж здесь-то их никто не увидит. Дирк бережно спрятал маленькую глиняную фигурку в ямку между корнями дерева, потом сказал:

— А сделай-ка антилопу снова.

Томми вытащил нож и, присев на корточки возле упавшего дерева, принялся вырезать антилопу. Мягкая, с гнильцой, древесина легко поддавалась ножу, и к вечеру кусок дерева превратился в неуклюжую фигурку антилопы.

— Ну, теперь-то у нас у обоих кое-что есть, — сказал Дирк.

На другой день мальчики пробрались к муравейнику поодиночке и стали играть, и с той поры так повелось у них каждый день.

Но однажды вечером, когда Томми уходил спать, миссис Кларк не выдержала:

— Я, кажется, говорила тебе, чтобы ты не играл с кафрами!

Томми остановился. Затем поднял голову и, с вызовом посмотрев на отца, спокойно спросил: [20]

— Что же. мне и с сыном мистера Макинтоша играть нельзя?

На мгновение у миссис Кларк захватило дыхание, и она зажмурилась. Потом она открыла глаза и умоляюще посмотрела на мужа, но мистер Кларк занялся трубкой. Томми подождал немного, пожелал им спокойной ночи и ушел в свою комнатку.

Неторопливо раздевшись, он забрался в узкую железную кровать и тихонько улегся, прислушиваясь, как бухают толчеи: бух, бух, золото, золото, бух, бух.

А на той стороне, в поселке, плясали, и бешеный ритм тамтама напомнил Томми, как лихорадочно билось у антилопы сердце в ту ночь, когда она лежала у него на груди. В окно он видел длинные, ярко вспыхивающие языки пламени от костров, а на их фоне кружились в дикой пляске темные силуэты. Они взвизгивали и завывали, и казалось, будто это яростный ветер рвется из тесного ущелья в горах.

В комнату быстро вошла миссис Кларк. Она плакала.

— Томми, — сказала она, присев в темноте на краешек кровати.

— Да? — настороженно отозвался он.

— Не повторяй этого, Томми. Никогда не повторяй. Томми промолчал. Рука матери настойчиво сжимала его руку.

— Отца ведь могут уволить, — лихорадочно продолжала она. — Мы нигде и никогда не получим таких денег. Никогда. Ты должен это понять, Томми.

— Я понимаю, — жалея и в то же время ненавидя ее, холодно сказал он.

— Только не говори этого, Томми, никогда не говори. Она поцеловала его, вложив в этот поцелуй и просьбу и горячую любовь, и, затворив за собою дверь, вышла. Мужу она сказал, что Томми пора в школу, и на другой же день написала туда письмо, чтобы договориться об условиях.

Отныне четыре раза в год Томми стал ездить в город. Он добирался туда на автомобиле и поездом, путь этот был не короток. Четыре раза в год он приезжал на каникулы. Мистер Макинтош сам отвозил его на станцию. Он давал мальчику десять шиллингов на карманные расходы, а когда приезжал встречать его на автомобиле вместе с родителями, спрашивал: «Ну как там в школе, сынок?» [21]

«Неплохо, мистер Макинтош», — отвечал Томми, и Макинтош продолжал: «Мы выведем тебя в люди, мальчик».

Когда он так говорил, щеки матери вспыхивали от гордости ярким румянцем, и она поглядывала на мужа, который растерянно улыбался.

Однако, когда, обняв Томми за плечи, мистер Макинтош продолжал: «Вот он какой, мой мальчик, мой сынок», — Томми стоял как каменный и молчал.

Миссис Кларк не раз взволнованно убеждала сына: «Он обожает тебя, Томми, и с ним ты не пропадешь». А однажды она сказала:

— Да это и понятно — своих-то детей у него нет.

Мальчик сердито нахмурился, а она, покраснев, заметила:

— Есть вещи, которых ты еще не понимаешь, Томми. Когда-нибудь ты пожалеешь, если не воспользуешься таким случаем.

Но Томми нетерпеливо отвернулся. И все же разобраться в этом было нелегко: карманные деньги, посылки с печеньем и конфетами от мистера Макинтоша, большой роскошный автомобиль — все это было похоже на то, что он, Томми, сын богача. Но в душе он чувствовал, что его дурачат. Ему все время казалось, будто он участвует в каком-то заговоре, о котором никто и никогда не упоминал. В заговоре молчания. И в этом-то окружавшем его молчании медленно, трудно и неотвратимо созревало его сознание.

В школе все было просто — там был иной мир. Томми учил уроки, играл с товарищами и не задумывался о Дирке. Вернее, он думал о нем так, как и полагалось думать в этом мире. Дирк — мальчик смешанной крови, невежественный, из поселения для кафров, — да, Томми стыдился, что играет с Дирком во время каникул, и он никому не говорил об этом. Даже в поезде, по пути домой, Томми думал о нем все так же. Однако, чем ближе подъезжал он к дому, тем сильнее брало его сомнение, мрачнее становились мысли. Вечером он рассказывал о школе, о том, что он, Томми, первый ученик в классе, что дружит он с таким-то и таким-то мальчиком и бывает в лучших домах города. Но уже утром он стоял на веранде, смотрел на котлован, на поселок напротив, а наблюдавшая за ним мать улыбалась беспокойной, просящей улыбкой. Потом он спускался с крыльца, шел в кусты, к муравейнику, и [22]

там встречался с поджидавшим его Дирком. Так повелось всегда, когда он приезжал на каникулы. Сначала ни один из мальчиков не заговаривал о том, что их разобщало. Но после того, как Томми проучился год, перед очередным его отъездом Дирк не выдержал:

— Ты все учишься, а мне вот негде.

— Я привезу тебе книги и буду тебя учить, — торопливо, словно стыдясь, предложил Томми, и Дирк поглядел на него сурово и осуждающе. Язвительно рассмеявшись, он сказал:

— Ты только говоришь так, белый мальчик.

Ответ, конечно, был резок, но ведь то, что предложил

ему Томми, смахивало на вырванную из горла милость и тоже было неприятно.

Скрытые тонкой кружевной занавесью папоротника, мальчики сидели на муравейнике, поглядывая на высившийся в мутном, желтом, дымном небе скалистый пик. Какое-то отвратнейшее чувство досады терзало Томми, и он стыдился его. А у Дирка вид был вызывающий и в то же время какой-то сконфуженный. Так они и сидели, слегка отодвинувшись, ненавидя друг друга, но понимая, что эта враждебность навязана им извне.

— Раз я сказал, что буду, значит, буду, — заносчиво отрезал Томми и запустил в куст камнем с такой силой, что с веток посыпались листья.

— Ты — белая сволочь, — глухо произнес Дирк и резко и неприятно захохотал, обнажив свои белые зубы.

— Что ты сказал? — побледнев, переспросил Томми и вскочил на ноги.

— Что слышал, — все еще смеясь, парировал Дирк. Он тоже встал. Томми ринулся на него; сцепившись, царапаясь и пинаясь, они потеряли равновесие и покатились в кусты. Потом вскочили и стали драться по правилам — на кулаках. Томми был здоровее и сильнее; Дирк — выносливее. Они были достойными противниками и, только порядком отдубасив друг друга и совсем уже выбившись из сил, остановились. Пошатываясь, они подошли к муравейнику и, едва переводя дух, уселись рядышком, вытирая с лица кровь. Потом они растянулись на твердой глине холма и уставились в небо. Вся вражда куда-то исчезла, и на душе у них стало легко и покойно. А когда село солнце, они пробрались через кустарник к тому месту, где их еще не могли увидеть из дома, и, как всегда, сказали: [23]

— До завтра.

Перед отъездом в школу мистер Макинтош вручил Томми очередные десять шиллингов; тот сунул их в карман, решив обзавестись футбольным мячом, но не купил его. Деньги он берег до конца семестра, а когда собрался ехать домой, сходил в лавку и купил хрестоматию, карандаши, учебник по арифметике и задачник. Свои покупки он уложил на дно чемодана, а дома извлек их оттуда прежде, чем они могли попасться на глаза матери.

На следующее утро он захватил книжки с собой, когда пошел к муравейнику. Еще издалека он заметил на холме небольшой шалаш, сверху покрытый папоротником. Кусты на верхушке холма были срублены, но на склонах оставлены, и поэтому казалось, что шалаш вырос прямо на кустах. Дирк соорудил шалаш из вбитых в землю кольев с ободранной корой, крышу — из тростника, а верхнюю половину передней стенки оставил открытой. Внутри стояла скамья из жердей и дощатый стол на кольях. За столом сидел Дирк и ждал. Томми вошел, выложил книги и карандаши на стол и присел рядом.

— Ну и шалаш, — сказал он, — красота! — но взгляд Дирка был уже прикован к книгам.

И вот Томми начал учить его читать. Все эти каникулы они провели вместе, в шалаше, — Дирка трудно было оторвать от книг. Ученье давалось ему тяжелее, чем Томми: ведь в книгах было так много слов, о которых он и представления не имел, и, чтобы заставить его прочесть «гардины» или «ковер», нужно было объяснить, что такое «ковер», «гардины» и какие другие вещи бывают в домах у белых. Частенько Томми надоедали эти занятия, ему не сиделось на месте, и он говорил: «Давай поиграем», — но Дирк свирепо возражал: «Нет. Мне надо читать».

Томми стал раздражителен — в конце концов он целый семестр учился в школе — и считал, что теперь имеет право и поиграть. Они подрались снова. Дирк обозвал Томми «ленивой белой дрянью», а Томми Дирка «грязным мулатом». Силы были равны, и, как прежде, победителя не оказалось. После драки отношения их ни мало не испортились, друзья чувствовали себя превосходно и даже подшучивали над тем, как они сцепились. Отныне они будут заниматься только по утрам, а остальное время играть. Вечером, когда Томми явился домой, мать сразу [24]

заметила, что его нос распух и лицо у него в царапинах. Она с надеждой в голосе спросила:

— Вы с Дирком подрались?

Но Томми объяснил, что он стукнулся о дерево. Родители, конечно, знали о шалаше в кустах, но мистеру Макинтошу об этом не говорили. Да и никто на прииске не говорил об этом. Сам факт существования Дирка считался чем-то таким, чего не следует замечать, и ни рабочие, ни даже надсмотрщики не осмеливались упоминать его имя. А когда мистер Макинтош спросил у Томми, как он ухитрился так исцарапать себе лицо, Томми пробурчал, что он поскользнулся и упал.

И вот уже им исполнилось восемь лет, а потом и девять. Дирк научился читать и писать и решал все задачи, какие решал Томми. Так как он не знал городской жизни, преимущество всегда было на стороне Томми, и, разозлившись, Дирк однажды заявил, что это несправедливо. Опять произошла схватка, после чего Томми стал учить его по-новому. Теперь, если уж он начинал описывать, как в городе ходят в кино, он не упускал ни одной подробности. Он рассказывал, где и какие места, сколько стоят билеты, какой там свет и откуда получается изображение на экране. Он описывал, что им дают в школе на завтрак и какой у них там обед. Когда он упомянул, что к ним с волшебным фонарем приходил лектор и рассказывал о Китае, мальчики вытащили атлас, отыскали Китай, и Томми слово в слово пересказал Дирку все, что говорил лектор. Также подробно он рассказывал ему и об Италии и о других странах. Частенько они спорили о том, что бы нужно было сказать лектору про то или про это, потому что Дирк всегда с презрением отзывался о таком, по его словам, надменном отношении белых ко всему на свете.

И скоро Томми начал смотреть на мир глазами Дирка. Ему открылась иная сторона городской жизни, он видел ее ясно, красочно и чуть-чуть искаженно, как Дирк. Теперь и в школе он всякий раз невольно думал: «Нужно запомнить это, чтобы рассказать Дирку». Он не мог сказать или сделать что-нибудь, не подумав, как к этому отнесется Дирк, словно в него, в Томми, вселились черные, насмешливые и никогда не дремлющие глаза Дирка. От тщетной попытки объединить эти два мира в душе Томми появилась раздвоенность. Он ругал негров и кафров, как и [25] его товарищи, и даже с большим пылом, чем они, но тут же ловил себя на привычной мысли: «Я должен запомнить это, чтобы рассказать Дирку».

Благодаря тому что он много думал и стремился всегда во всем разобраться, он преуспевал в школе и учение давалось ему легко. По развитию Томми был года на два старше своих сверстников.

Ему минуло девять лет, когда однажды, придя в шалаш, он не нашел Дирка. Это было в первый день каникул. Весь семестр он старался запомнить самое нужное, самое важное, чтобы рассказать Дирку, а его нет. На кусте гигантского папоротника сидел голубь, и его ленивое, усыпляющее воркование одиноко звучало в тишине знойного утра. Когда Томми, продираясь сквозь кусты, подошел ближе, голубь улетел. Тяжко бухали толчеи: «золото, золото, золото». Томми увидел, что и книг в шалаше нет, — сумка, в которой они лежали, висела открытой.

Он побежал к матери.

— Где Дирк? — спросил он.

— Откуда же я знаю, — сдержанно ответила мать. Она и в самом деле не знала, где он.

— Ты знаешь, знаешь! — зло закричал Томми и кинулся на прииск.


Сидя на опрокинутой вагонетке у края обрыва, мистер Макинтош смотрел вниз; в глубине, словно муравьи, копошились сотни рабочих.

— Ну как, сынок? — приветливо спросил он и подвинулся, чтобы Томми сел рядом.

— Где Дирк? — стоя против него, в упор задал вопрос укоризненно Томми.

Мистер Макинтош сдвинул свою старую фетровую шляпу совсем на затылок, почесал лоб и взглянул на Томми.

— Дирк работает, — ответил он наконец.

— Где?

Мистер Макинтош показал вниз. Потом сказал:

— Присядь-ка, сынок, мне нужно с тобой поговорить.

— Не хочу. — Томми отвернулся и, заплетаясь, побрел через кустарник к шалашу. Там он сел на скамью и заплакал. Подошло время обеда, но мальчик не тронулся с места. Весь день он просидел в шалаше, а когда выпла- [26] кался, все равно остался сидеть, прислонившись к столбу, глядя в кусты. Кру-круу кру-круу, — ворковали голуби; постукивал дятел, глухо бухали толчеи. И все же вокруг было тихо, так тихо, словно долину сковала тишина. Томми даже слышал, как точат под ним скамейку жуки и муравьи. Муравейник жил — этот остроконечный холм высушенной солнцем твердой земли, — хотя и казался мертвым. В полу шалаша появились новые, окруженные бугорками свежей сыроватой земли ходы, а вверху, вокруг кольев, — тонкий, узорчатый слой красноватой древесной трухи. Шалаш, пожалуй, надо сделать заново, потому что муравьи и жуки источат его насквозь. Но зачем он нужен, если нет Дирка?

Весь день мальчик просидел в шалаше и домой пришел уже затемно. Когда мать спросила его: «Что с тобой? Почему ты плачешь?» — он сердито буркнул: «Не знаю». Раз она притворяется, то и он ответит ей тем же.

На другой день Томми удрал в шалаш еще до завтрака, не возвращался до темноты и, хотя ничего не ел, отказался от ужина.

То же самое повторилось и на следующий день, только теперь мальчику стало скучно, и он особенно остро ощутил свое одиночество. Он поднял кусок дерева, вытащил из кармана нож и принялся строгать. И вскоре дерево превратилось в сгорбленного, изнемогающего под тяжестью ноши мальчика с закинутыми назад, судорожно вцепившимися в груз руками. Он притащил фигурку домой и за ужином поставил перед собой на стол.

— Что это? — спросила мать, и он ответил:

— Дирк.

Он захватил фигурку в спальню и при мягком свете лампы долго сидел там, отделывая ее ножом. Утром, когда он, выйдя из дому, встретил мистера Макинтоша у котлована, фигурка была у него в руке.

— Что это у тебя, сынок? — спросил мистер Макинтош, и Томми ответил:

— Дирк.

Лицо у мистера Макинтоша вытянулось, но он тут же улыбнулся и сказал:

— Отдай его мне.

— Нет, это ему.

— Я заплачу тебе, — мистер Макинтош вытащил бумажник. [27]

— Не надо мне ваших денег, — буркнул Томми, а мистер Макинтош, растерявшись от неожиданности, убрал бумажник в карман. Но вдруг Томми нерешительно сказал:

— Ладно уж, берите.

Самолюбие мистера Макинтоша было удовлетворено: с облегчением достав бумажник, он, в восторге от собственной щедрости, извлек оттуда однофунтовую бумажку.

— Пять фунтов, — выпалил Томми.

Мистер Макинтош нахмурился, потом засмеялся. Запрокинув назад голову, покатываясь от хохота, он прорычал:

— Ну и делец же из тебя выйдет, парень! Пять фунтов за какую-то деревяшку.

— Ну и сделали бы сами, если это деревяшка. Мистер Макинтош отсчитал пять фунтов и вручил

Томми.

— А что же ты собираешься сделать на эти деньги? — поинтересовался он, наблюдая, как Томми прячет их и тщательно застегивает кармашек на рубахе.

— Дирку отдам, — с триумфом отрезал Томми; массивное, обрюзгшее лицо мистера Макинтоша побагровело.

Сидя на вагонетке, он рассеянно постукивал тяжелой палкой по башмакам, глядя вслед удалявшемуся Томми, стараясь понять его странное поведение. «Он славный мальчишка, и у него доброе сердце», — подумал он, и все вдруг стало ему ясно.

Вечером, когда он ел жаркое с капустой, к нему зашла миссис Кларк.

— Мне бы нужно поговорить с вами, мистер Макинтош, — сказала она.

Кивком мистер Макинтош указал на стул, но она не села.

— Томми очень переживает, — осторожно продолжала она, — он так привык к Дирку, и ему совсем не с кем играть.

Какое-то мгновение мистер Макинтош смотрел в тарелку.

— Это легко уладить, Энни, не волнуйтесь, — сказал он.

Мистер Макинтош говорил правду. Стоило ему мигнуть — и любого рабочего посылали туда, куда он хотел. [28]

Яркий румянец негодования залил щеки миссис Кларк, и она с нескрываемым презрением взглянула на Макинтоша. Но он, словно не замечая этого взгляда, продолжал:

— Завтра же это будет сделано, Энни.

Она поблагодарила его и ушла, досадуя, что не высказала ему напоследок всегда облегчавшие ее душу слова: «Вы настоящая свинья, мистер Макинтош...»''

Меж тем Томми сидел в шалаше, заливаясь слезами. А когда он выплакался, в нем поднялась такая буря гнева и отчаяния, что эти переживания остались у него в памяти на всю жизнь. Из-за чего? Самое ужасное, что он и сам не знал этого. Дело было не только в мистере Макинтоше, который любил его, Томми, и который тем самым подло предавал свою плоть и кровь, и не в молчании его родителей; он чувствовал, что причина глубже, и вот над этим-то он и думал, прислушиваясь к похрустыванию челюстей муравьев, грызущих ножки скамьи, на которой он сидел. Он старался вдуматься в значение слов, высказанных и невысказанных — о которых нужно догадываться, — и этот груз мыслей почти непосильным бременем ложился на душу десятилетнего ребенка.

Малышу, например, ничего не стоит сегодня сказать о сверстнике, что он его терпеть не может, он, мол, такой и сякой, а завтра — что это его лучший друг. Таковы уж взаимоотношения, изменчивые и непостоянные; однако ребенка с самого нежного возраста в его любви и ненависти цепко держит паутина социальных предрассудков, которой опутывают его родители. Зрелые люди говорят просто: «Это вот друг, а это — враг», — и все перипетии человеческих отношений выражаются ими, спокойствия ради, одним словом. Но между детством и зрелостью есть пора, когда молодые люди — ну, лет, так, в двадцать — хотят все познать и испытать, иметь собственные взгляды на жизнь со всеми ее суровыми и жестокими истинами, не ведая, как тяжело смириться с ними и придерживаться их до конца своих дней. Нетрудно быть непогрешимым в двадцать лет.

Но как может десятилетний мальчик, всецело предоставленный самому себе, разобраться в смысле слов, подобных слову «дружба»? Да и что такое дружба? Дирк ему друг — это он знал, но нравится ли ему Дирк? Любит ли он Дирка? Да порой вовсе нет. Он вспомнил, как [29] Дирк однажды сказал ему: «Я достану тебе другого детеныша антилопы. Я убью его мать камнем». Его внезапно охватило тогда отвращение. Да, Дирк жесток. Но... здесь Томми неожиданно для самого себя расхохотался, и тут же почувствовал, что теперь понимает эту странную манеру Дирка смеяться. Ведь это же нелепо — обвинять Дирка в жестокости, когда само его появление на свет — жестокость. Но и мистер Макинтош, который только загорел от солнца, а на самом деле — белый, смеется так же, как и Дирк. Почему у мистера Макинтоша такой же резкий и противный смех? Быть может, давно, когда он еще не был богат, с ним тоже обошлись жестоко, и сам он стал жестоким, а теперь Дирк, этот 'цветной мальчик, мулат, так озлоблен на жизнь... а если так, значит, дело не в различном цвете кожи, а в чем-то гораздо более сложном, и тем труднее это понять.

Потом он подумал, что Дирк всегда ожидает его с таким видом, словно считает в порядке вещей, что он, Томми, помогает ему; и если он, Томми, воюет из-за него с Макинтошем, то иначе и быть не может. Почему? Потому ли, что Дирк его друг? Но ведь бывает же, что он ненавидит Дирка, да и тот, конечно, ненавидит его, а в драке они с легким сердцем и не задумываясь могли бы убить друг друга. Ну и что же? А дальше? Что же такое все-таки та дружба, что их так крепко связала, и почему? И мало-помалу маленький, одиноко сидящий в своем шалаше на муравейнике мальчик познал то, что познается лишь в зрелости — иронию судьбы. Человек может знать, что он любит кого-то, хотя это и не соответствует обычному пониманию слова, ибо тот не нравится ему или ему не нравится его манера говорить, политические взгляды или еще что-нибудь. И все-таки они друзья и всегда будут друзьями, и что бы ни случилось с одним из них, это глубоко волнует другого, хотя живут они, может быть, на разных континентах и, возможно, никогда больше не увидятся. А если бы они после двадцатилетней разлуки встретились, им не пришлось бы что-то объяснять друг другу: им все было бы понятно без слов. Такая дружба существует, так же как взаимная симпатия или простое сходство характеров. Ну и что из этого следует? Признать эту тяжкую, суровую истину мальчику его возраста было нелегко, но он смирился и понял, что они с Дирком ближе, чем братья, и так уж тому и быть. [30]

«Золото, золото, золото» — выстукивали толчеи; муравьи неутомимо хрустели челюстями в ножках скамьи, добывая себе пищу, и, прислушиваясь к этим доносившимся до него шорохам и стуку, в этот день напряженных и мучительных поисков ответа на свои недоуменные вопросы, Томми сделался на несколько лет старше.

На следующее утро в шалаш пришел Дирк, и Томми сразу увидел, что за эти месяцы работы в котловане Дирк тоже намного повзрослел. Работая наравне с мужчинами, он в свои десять лет не был больше ребенком.

Вынув пять однофунтовых бумажек, Томми протянул их Дирку, но тот оттолкнул его руку.

— Зачем? — спросил он.

— Это я у него выудил, — похвастал Томми, и Дирк тут же взял деньги, как будто имел на них законное право. Томми вскипел: он почувствовал, что Дирк воспринял это как должное. — А почему ты не в котловане? — спросил он вдруг.

— Он сказал, что мне можно и не работать. Пока у тебя каникулы, конечно.

— Это ведь я избавил тебя от работы, — хвастливо заметил Томми.

— Он — мой отец, — вырвалось у Дирка. Глаза у него сузились.

— Но он заставил тебя работать, — парировал Томми. Потом добавил: — И зачем ты работаешь? Я бы не стал. Отказался бы и все.

— Посмотрел бы я, как бы ты это сделал, — ядовито сказал Дирк.

— Нет такого закона, чтобы заставить тебя работать.

— Ах, вот как! Нет, говоришь, закона, белый мальчик, нет закона...

Но Томми уже ринулся на него, и они покатились, сцепившись в клубок, барахтаясь и кувыркаясь. Они и на этот раз дрались, пока окончательно не выбились из сил, а потом лежали на земле, долго не в силах отдышаться.

— И чего мы с тобой деремся? Это же глупо, — прервал наконец молчание Дирк.

— Не знаю, — ответил Томми и засмеялся. Дирк засмеялся тоже, и этот смех как-то особенно сблизил мальчиков, и никогда уже больше они не дрались с таким ожесточением, хотя драться им случалось не раз и после этого. [31]

Еще одна стычка произошла у них, когда Томми опять приехал на каникулы. Дирк ожидал его в шалаше.

— Он отпустил тебя? — сразу же полюбопытствовал Томми, выкладывая на стол привезенные книги.

— А я и не спрашивал, — ответил Дирк, — ушел и все. Они сели на скамью, но подточенная муравьями ножка

сломалась, и оба с хохотом повалились наземь.

— Надо починить, — сказал Томми. — Давай сделаем новый шалаш!

— Нет, — огрызнулся Дирк. — Не будем зря время терять. Уж раз ты тут — учи меня, а шалаш я успею сделать, когда тебя не будет.

Нахмурившись, Томми медленно встал на ноги. Опять он почувствовал, что Дирк воспринимает его помощь как должное, словно он обязан помогать Дирку.

— А ты не будешь работать на прииске, когда я уеду?

— Нет. Больше я там работать не буду. Я так и сказал ему.

— Ты должен работать, — напыщенно произнес Томми.

— Ага... Я, значит, должен работать, — в голосе Дирка зазвучала угроза. — Ты, белый мальчик, ходишь в школу, а я... я должен работать! И меня отпускают только в твои каникулы, чтобы тебе здесь не было скучно!

Они сцепились опять и боролись, пока не устали, а минут через пять уже снова сидели на муравейнике, болтая как ни в чем не бывало.

— А что ты сделал с теми пятью фунтами? — спросил Томми.

— Матери дал.

— А она что?

— Купила себе платье, мне вот эти штаны, ну и еды купила на всех, а остальное припрятала на черный день.

Последовала пауза. Наконец пристыженный Томми спросил:

— Разве он не дает ей денег?

— Скоро уже год, как он к нам не ходит.

— А я-то думал, он все еще ходит, — удивленно свистнув, заметил Томми.

— Нет. — Понизив голос, Дирк свирепо добавил: — В поселке скоро будут еще мулаты.

Он сидел сгорбившись, устремив свирепые черные глаза на Томми, готовый к прыжку. Но Томми, опустив голову, уставился в землю. [32]

— Не честно. Не честно, — повторял он.

— Ага, так и до тебя дошло это, белый мальчик? — Он произнес эти слова добродушно, и драться не было надобности. Они опять взялись за книги, и Томми объяснил Дирку несколько новых задач.

Как ни странно, но Томми и Дирк никогда не говорили о том, что станет делать Дирк в будущем, как сможет он применить свои знания в жизни. Заговаривать об этом они как-то не осмеливались. Тогда им было одиннадцать.

А когда им стало двенадцать и Томми вернулся домой, Дирк встретил его новостью:

— Ты слышал?

— Что?

Мальчики, как всегда, сидели на скамье. Теперь у шалаша была крепкая тростниковая крыша и надежные стены. Чтобы уберечь их от муравьев, они были промазаны глиной. Дирк выстроил шалаш заново.

— Да, говорят, тебя хотят куда-то отправить.

— Кто говорит?

— Все,— ответил Дирк, беспокойно шаркая под столом ногами. Сейчас, как и всегда в первые минуты встречи, пока Дирк не был уверен, что Томми к нему не изменился, он держался настороже.

Из-за этого «все» можно было вспылить, но Томми кивнул и, предчувствуя недоброе, мрачно спросил:

— Куда?

— Во флот.

— Откуда они узнали? — Слово «они» Томми едва выдохнул.

— Ваш повар слышал, как говорила твоя мать... — И, словно напрашиваясь на ссору, с усмешкой добавил: — Грязные, наглые кафры болтают про белых.

— То есть как во флот? Что же это все-таки значит? — Томми натянуто улыбнулся.

— Откуда нам, грязным кафрам, знать.

— Заткнись, — сердито оборвал Томми. Мускулы у мальчиков напряглись, но, обменявшись свирепыми взглядами и вздохнув, они отвернулись друг от друга. В двенадцать лет дракой не решить спор — теперь все гораздо сложнее.

В тот же вечер Томми заговорил с родителями:

— Правда, что меня отдают во флот?

— С чего ты взял? — быстро спросила мать. [33]

— Но это правда! — воскликнул Томми и с усмешкой добавил: — Грязные, наглые кафры болтают про нас.

— Ради бога, не говори так, Томми, это нехорошо.

— Но, мамочка, скажи же, зачем мне идти во флот?

— Будь умником Томми, это еще не решено, но мистер Макинтош...

— Так это мистер Макинтош!

Миссис Кларк взглянула на мужа, который вышел вперед и, усевшись, оперся локтями о стол. Семейный совет был в полном составе. Томми тоже сел.

— Послушай меня, сынок. У мистера Макинтоша слабость к тебе. Ты должен быть ему благодарен. Он для тебя может многое сделать.

— Но почему все-таки я должен стать моряком?

— Ты вовсе не должен. Он только советует это. Он сам когда-то служил в торговом флоте.

— Так я, значит, должен стать моряком, потому что моряком был он?

— Он обещал заплатить за твое ученье в морском училище в Англии и он будет посылать тебе деньги, пока ты не перейдешь во флот.

— Но я не хочу быть моряком. Я и моря-то в глаза не видел.

— Но ведь ты хорошо успеваешь по математике, и надо же кем-то быть — так почему бы тебе не стать моряком?

— Не хочу, — сердито возразил Томми. — Не хочу, не хочу! — Бросив на родителей сквозь слезы негодующий взгляд, он твердил: — Вам хочется избавиться от меня, вот и все. Хотите отправить меня куда-нибудь подальше отсюда, от...

Переглянувшись, родители вздохнули.

— Ну что ж, если не хочешь — не надо. Но ведь не каждому выпадает такой счастливый случай.

— А почему он не пошлет Дирка? — вызывающе спросил Томми.

— Томми! — горестно воскликнула миссис Кларк.

— Да, да, почему он не пошлет Дирка? Дирк гораздо сильнее по математике.

— Иди спать, — неожиданно вспылил мистер Кларк. — Ложись сейчас же!

Хлопнув дверью, Томми вышел. Наверное, он стал уже взрослым. Никогда еще отец так не разговаривал [34]

с ним. Прислушиваясь к буханью дробилок, непокорный и мятежный мальчик присел на краешек кровати. А там, в поселке, плясали, и пламя костров красными отблесками вспыхивало в оконных стеклах.

Томми вдруг захотелось узнать, там ли Дирк и прыгает ли он вокруг костров, отплясывая вместе со всеми.

— А ты тоже пляшешь там вместе со всеми? — утром спросил он Дирка и сразу понял, что оплошал.

Когда Дирк сердился, глаза у него щурились и темнели; обиженный, он кривил губы и под носом у него появлялась ямочка. Сейчас у него был именно такой вид.

— Слушай, ты, белый мальчик, белые люди не любят полукровок; не любят нас и черные. Никто нас не любит. И я не пляшу с ними, белый мальчик...

— Давай-ка лучше заниматься, — перебил его Томми, и, оставив эту неприятную тему, они взялись за книги.

А позже к дому Кларков подошел мистер Макинтош и позвал Томми. Стоя у окна, родители молча наблюдали, как хозяин и их сын шагают бок о бок по краю огромного котлована. Между тем Макинтош с деланным безразличием говорил:

— Ну-с, мальчик, так, значит, моряком ты быть не хочешь?

— Нет, мистер Макинтош.

— Я вышел в море, когда мне было пятнадцать. Мне было нелегко, но тебе незачем бояться трудностей. К тому же ты стал бы офицером.

Томми промолчал.

— Тебе не по вкусу моя затея?

— Нет.

Макинтош остановился и заглянул в котлован.

Земля на дне была такая же желтая, как и тогда, когда Томми было семь лет, только теперь котлован стал глубже. Какая у него глубина, Макинтош не знал: он не мерил. Далеко внизу, в этом вырытом человеческими руками ущелье, копошились и сновали рабочие — черные рассыпанные на желтой бумаге зерна.

— Твой отец работал на рудниках и, чтобы сделаться инженером, он занимался ночами. Ты это знаешь?

— Да.

— Ему приходилось очень туго. Когда он получил диплом, ему уже стукнуло тридцать, и зарабатывал [35] он двадцать пять фунтов в месяц, пока не поступил ко мне.

— Знаю.

— Ведь тебе не хотелось бы так жить?

— Не испугаюсь, если придется, — с вызовом ответил Томми. Мистер Макинтош весь побагровел, и темные жилки отчетливо выступили у него на лбу и под глазами. Почему этот парень плюет на него, когда он предлагает ему такую неоценимую помощь? — спрашивал себя мистер Макинтош. И все же, несмотря на выражение угрюмого равнодушия, которое так не шло к красивому лицу мальчика, он не мог им налюбоваться. Томми был высокого роста, крепкий и складный; волосы у него были мягкие, золотисто-каштановые, а глаза — черные, умные. Разве можно сравнить Томми с его грубоватым отцом, навсегда сохранившим на себе следы долгой тяжелой борьбы за кусок хлеба в юности.

— Ладно, — сказал мистер Макинтош. — Не хочешь быть моряком — не надо, но, может, ты хотел бы поступить в университет и стать ученым?

— Не знаю, — нехотя отозвался Томми, хотя сердце у него екнуло. Ведь это же его мечта, и он почувствовал, что поддается. Потом он вдруг спросил:

— Мистер Макинтош, а почему вы так хотите устроить меня в колледж?

И Макинтош угодил прямо в ловушку.

— У меня ведь нет детей, — с чувством произнес он. — Ты для меня все равно как сын. — И он внезапно замолк.

Томми смотрел на поселок, и мистер Макинтош понял, о чем он думает.

— Отлично, — отрезал мистер Макинтош. — Оставайся в дураках, если тебе это нравится.

Томми стоял, опустив глаза. Он хорошо знал, что он и в самом деле дурак. И все-таки иначе вести себя не мог.

— Не горячись, — сказал мистер Макинтош, помедлив. — Не упускай своего счастья, сынок. Ты еще только мальчик. Торопиться некуда.

Спокойный тон мистера Макинтоша придавал делу другой оборот. Можно еще все уладить, как бы говорил он, не нужно только спешить. Но Томми не шевельнулся, и мистер Макинтош быстро добавил:

— Да, да, верно. Тебе нужно поразмыслить. [36]

Он торопливо вытащил из кармана однофунтовую бумажку и сунул мальчику.

— А знаете, что я сделаю с этими деньгами? — вдруг, засмеявшись, сказал Томми, и смех его не понравился мистеру Макинтошу.

— Делай, что хочешь, все, что хочешь, — это твои деньги, — ответил мистер Макинтош и ушел, как будто не понимая, что имел в виду Томми.

Томми и в самом деле отдал деньги Дирку, который и на этот раз воспринял это как должное, но теперь уже Томми и сам думал, что его друг прав. Они сели на скамью.

— Теперь вот я должен раздумывать, кем мне быть, — сердито проворчал Томми. — Они обязательно хотят меня кем-нибудь сделать.

— Ну уж со мной-то им не пришлось бы ломать себе голову, — язвительно заметил Дирк. — Я знаю, кем стану.

— Кем? — с завистью спросил Томми.

— Инженером.

— А как ты можешь знать, кем ты станешь?

— Это то, чего я хочу, — упрямо сказал Дирк.

Помолчав немного, Томми заметил:

— А что если тебе уехать в город? Ведь там есть школа для цветных.

— Тогда я не мог бы видеться с матерью.

— Почему?

— Законы, есть такие законы, белый мальчик. Тот, кто живет с туземцами и по их обычаям, — туземец. Стало быть, и я туземец и не имею права учиться в школе вместе с мулатами.

— Да, но, если ты уедешь в город, ты уже не будешь жить вместе с туземцами и тебя будут считать цветным.

— Оно так, только тогда уж мне нельзя будет видеться с матерью, даже если она и приедет в город. Она-то ведь туземка, — заявил Дирк, торжествуя, что доказал свою правоту.

«Он хочет добиться своего другим путем, — подумал Томми, — через меня...» Однако и сам он уже давно признал это справедливым, и теперь он только посмотрел на свою руку, лежавшую на грубо отесанной доске стола. Кожа была загорелой и сухой от солнца, и на ней поблескивал золотистый пушок. С этой стороны она была ни светлее, ни темнее коричневой руки Дирка. Томми [37] перевернул руку: на ладони кожа была гладкая, чуть-чуть смуглая, и голубые жилки на ней убегали кверху, пересекая запястье. Усмехнувшись, он взглянул на Дирка, который, словно бросая ему вызов, поспешно перевернул собственную руку, и Томми с горечью сказал:

— Да, твоя ладонь темная, и тебе будет трудно устроиться в школу. И ничего тут не поделаешь.

Сурово сжатые губы Дирка дрогнули, скривились в усмешке, так похожей на усмешку его отца.

— Что верно, то верно, белый мальчик, — сказал он.

— Ну, это уже не моя вина! — выпалил Томми и, сжав кулаки, застучал по столу.

— А я и не говорю, что твоя, — отозвался Дирк.

— Я даже не знаю твою мать, — волнуясь, с тем же пылом продолжал Томми.

Дирк лишь усмехнулся, словно хотел сказать: «Да ты никогда и не стремился ее узнать».

— Пойдем к ней сейчас, — попросил Томми.

— Не надо тебе туда ходить, — смутившись, чуть ли не умоляюще произнес Дирк.

— Нет, надо, — настаивал Томми. — Идем сейчас. — Он встал, вместе с ним поднялся и Дирк.

— Она не сумеет разговаривать с тобой, — предупредил Дирк. — Она не говорит по-английски.

Он действительно не хотел, чтобы Томми пошел в поселок, да и Томми, по правде говоря, тоже не хотелось туда идти. И все-таки они пошли.

Молча шагали они по тропинке между деревьев, молча обогнули котлован, так же молча вошли в рощу на другой его стороне и направились по дорожке, которая вела в поселок. Поселок раскинулся на много акров, и хижины в нем были от самых ветхих до новехоньких; новые поблескивали на солнце тростниковыми крышами, ветхие покосились, и тростник на их крышах прогнулся и потускнел, а некоторые еще только строились, и их очищенные от коры стропила были белыми, словно молоко.

Дирк повел Томми к большой квадратной хижине.

Томми видел, что люди шепчутся и хихикают, глядя, как он идет с цветным мальчиком, и ему казалось, что лицо у него сейчас такое же гордое и сосредоточенное, как лицо Дирка.

Возле квадратной хижины он увидел девочку лет десяти. Она была бронзовая, как Дирк. На бревне, засунув [38] в рот палец, на корточках сидела другая, маленькая, совсем черная девочка лет шести и наблюдала за ними. Покачиваясь на еще не окрепших ножках, в дверях хижины появился ребенок и, весело смеясь, уткнулся Дирку в колени. Кожа у него была почти белая. Вслед за малюткой из хижины вышла мать Дирка. Она улыбнулась сыну, но, увидев Томми, застеснялась и оробела. Она неуклюже сделала реверанс и взяла у Дирка малютку, чтобы хоть чем-нибудь занять свои ставшие вдруг неловкими руки.

— Это баас Томми, — смущенно пробормотал Дирк. Сделав еще один реверанс, она заулыбалась.

Мать Дирка была статная, полная женщина, и ноги у нее были стройные, а руки, обнимавшие малютку, тонкие и натруженные. Ее круглое лицо выражало робкое любопытство, и, в то время как она, прикусывая губы своими крепкими зубами, все улыбалась и улыбалась, взгляд ее перебегал от Дирка к Томми и обратно.

— Доброе утро, — сказал Томми.

— Доброе утро, — ответила она и засмеялась.

— Ну хватит, пошли, — сказал Дирк раздраженно. — Пошли.

— До свиданья, — попрощался Томми, и мать Дирка, повторив за ним: «До свиданья», слегка присела в том же неуклюжем реверансе и взяла ребенка на другую руку, прикусив от волнения губу и пряча свою сияющую улыбку.

Мальчики повернули назад от обмазанной глиной квадратной хижины, и дети разного цвета кожи стояли и долго смотрели им вслед.

— Ну вот, — сердито пробурчал Дирк, — теперь ты знаешь, какая у меня мать.

— Прости меня, — словно он был виноват во всей этой истории, смущенно произнес Томми. Но Дирк вдруг рассмеялся:

— Ничего, ничего, белый мальчик. Ты тут ни при чем.

И все же, казалось, он был рад, что Томми расстроился. Немного погодя, подумав о маленьких детишках, Томми с подчеркнутым безразличием спросил:

— А что, мистер Макинтош опять ходит к твоей матери? — и Дирк коротко ответил:

— Да. [39]

В шалаше Дирк занялся географией, а Томми, сидя без дела, с горечью думал о том, что все хотят сделать из него моряка. Чтобы хоть чем-нибудь заняться, он взял нож и начал царапать краешек стола, а когда показалась белизна древесины, он поднял лежавшую на полу палочку и принялся ее строгать. Тонкая палочка быстро переломилась; Томми пошел в кустарник и, подобрав с земли обломок старого дерева, принес его в шалаш.

Не зная еще, что у него выйдет, он строгал и строгал, пока, наконец, какая-то линия под ножом не напомнила ему о сидевшей на пороге хижины сестре Дирка, и тогда он стал работать обдуманно. Несколько дней, пока Дирк занимался, он бился над куском дерева. Потом притащил из дому жестянку с ваксой и принялся втирать блестящую коричневую ваксу в молочно-белую древесину. Получилась маленькая, окрашенная в бронзовый цвет девочка с широко раскрытыми любопытными глазами, сидящая с поджатыми под себя худенькими ножками.

Томми поставил фигурку перед Дирком, и тот, осклабившись, повертел ее в руках.

— Похожа, — наконец заявил он.

— Хочешь — возьми, — предложил Томми.

Дирк улыбнулся, сверкнув зубами, потом нерешительно полез в карман и вытащил оттуда какую-то вещицу, завернутую в грязную тряпку. Он развернул узелок, и Томми увидел маленького Дирка, вылепленного им когда-то из глины. Фигурка крошилась и уже изрядно пострадала от времени, однако она все еще была похожа на неисправимого забияку Дирка. Томми узнал ее (он уже успел забыть, что сам когда-то делал эту фигурку), и он взял ее в руки.

— Так ты сберег ее? — смущенно спросил Томми, и Дирк улыбнулся. Мальчики переглянулись и просияли. И оттого, что они друг друга поняли, им сделалось легко и покойно, хотя все же осталась какая-то непонятная им обоим боль, а также жестокость, толкавшая их на драку и соперничество. Оба с грустью потупились.

— Я вырежу из дерева твою мать, — предложил Томми и, удирая от этой опасной близости, тут же вскочил и убежал в кустарник. Он долго бродил, пока, наконец, не наткнулся на терновник, древесина которого так тверда, что об нее тупится даже железо. Тогда он взялся за топор и, пока не зашло солнце, возился, стараясь сва- [40] лить дерево. Большой камень служил ему точилом, Томми брызгал на него водой и точил топор. Управился он с деревом лишь на другой день. Еще раз наточив затупившийся топор, Томми отрубил от него чурбак фута в два длиной и, с трудом очистив от жесткой коры, притащил в шалаш. А Дирк между тем приладил к стене в глубине шалаша полочку и поставил на нее свою крошечную рассохшуюся глиняную фигурку и новенькую, бронзового цвета фигурку сестренки. Там осталось еще место и для той статуэтки, которую обещал сделать Томми.

— Я постараюсь закончить до отъезда, — робко сказал Томми. И потому, что теперь они так хорошо понимали друг друга, у него вдруг навернулись слезы; он опустил глаза и стал рассматривать принесенный чурбак. Чурбак этот не был такой, как дерево мягких пород светло-миндального цвета. Он был имбирно-коричневый, крепкий и сучковатый, а чуть пониже середины остался след от черной твердой колючки, которая когда-то на нем росла. Томми вертел его и думал, что эта работа будет, пожалуй, куда труднее, чем все, что он делал раньше. Впервые, прежде чем заняться резьбой, он изучал этот попавший к нему в руки кусок дерева, заранее зная, что он хочет из него сделать, пытаясь представить, как этот твердый, грубый чурбак превратится в задуманную им фигурку.

Мальчик попробовал резать дерево ножом, но лезвие сломалось, и он попросил нож у Дирка. Эту длинную полоску стали Дирк подобрал в куче старого приискового оборудования и отточил на камне так, что она стала острой, как бритва. Один конец был туго обмотан парусиной и служил рукояткой. Целыми днями Томми сражался с деревом этим грубым, несовершенным инструментом. Когда надо было уезжать, фигура была готова, но только без лица.

Томми изобразил мать Дирка крупной женщиной с мягкими округлыми формами. Повязанная наискось шаль оставляла обнаженными полные плечи. Стройные босые ноги крепко стояли на земле, а тонкие, узловатые от работы руки держали ребенка: маленькое, беспомощное, завернутое в пеленку существо, с любопытством таращившее большие, широко раскрытые глаза. Однако лица у матери еще не было. [41]

— Я доделаю в следующие каникулы, — сказал Томми, и Дирк бережно поставил фигурку на полку рядом с другими. Не оборачиваясь, он смущенно спросил:

— А может, ты уже больше не приедешь?

— Приеду, — помедлив, ответил Томми. — Конечно, приеду.

Это уже прозвучало, как обещание; они опять обменялись теплой, смущенной улыбкой и разошлись в разные стороны: Дирк отправился в поселок, а Томми — домой, где уже был уложен его чемодан.

Вечером к Кларкам зашел мистер Макинтош и беседовал в гостиной с родителями. Томми уже спал, но проснулся и увидел рядом с собой мистера Макинтоша. Он сидел на кровати, в ногах.

— Мне нужно поговорить с тобой, мальчик, — сказал он.

Томми прибавил огня в лампе, и теперь, в ее призрачном свете, он увидел, что мистеру Макинтошу как-то не по себе. Слегка откинувшись своим сильным, грузным телом с выпяченным животом, он сидел, положив руки на колени, и его серые глаза шотландца смотрели зорко и настороженно.

— Я хочу, чтобы ты подумал над тем, что я сказал, — торопливо заговорил мистер Макинтош грубоватым тоном. — Мать твоя говорит, что через два года ты уже окончишь школу, — ты хорошо учишься. А тогда можно поступать и в колледж.

В наступившей тишине стала слышна дробь барабанов в поселке. Облокотившись на краешек кровати, Томми возразил:

— Но ведь не я один хорошо учусь, мистер Макинтош. Макинтош вздрогнул.

— Да, но мы говорим о тебе, — тем же грубоватым тоном добродушно заметил он.

Томми промолчал. Вот всегда так: эти взрослые умеют перевернуть смысл слов по-своему, и их никогда не переспоришь.

— Почему вы не пошлете в колледж Дирка? — чувствуя, как колотится в груди сердце, наконец сказал он. — Вы такой богатый. Ведь Дирк разбирается во всем не хуже меня, а по математике он даже сильнее. Он обогнал меня уже на год и решает сейчас задачи, которые мне не" решить. [42]

Мистер Макинтош с раздражением закинул ногу за ногу, потом снова поставил их рядом и спросил:

— Ас какой, собственно, стати я должен посылать в колледж Дирка?

Теперь уже Томми пришлось бы высказаться напрямик, если бы он решился ответить, но мистер Макинтош знал, что он этого не сделает. Однако, не желая рисковать, он добавил, понизив голос.

— Подумай о матери, она ведь волнуется за тебя, мальчик. Не хочешь же ты ее расстраивать!

Томми посмотрел на дверь. Сквозь щель внизу пробивалась широкая полоса желтого света: в соседней комнате молча сидели его родители, надеясь вскоре услышать от мистера Макинтоша, какое блестящее будущее обеспечено Томми.

— Вы и сами знаете, почему его нужно послать в колледж, — беспокойно ворочаясь под одеялом, с отчаянием начал Томми, но мистер Макинтош предпочел дальше не слушать. Он встал и торопливо сказал:

— Подумай хорошенько, мальчик. Спешить не надо, но, когда ты приедешь в следующий раз, я должен знать. — С этими словами он вышел.

Тягостная картина открылась глазам Томми, когда мистер Макинтош отворил дверь: в ярком свете лампы в комнате сидели мать и отец, умоляюще глядевшие на мистера Макинтоша и сконфуженно улыбавшиеся. Дверь захлопнулась, Томми погасил свет, и комната погрузилась во мрак. Назавтра Томми уехал.

Покончив с очередной уборкой у мистера Макинтоша, миссис Кларк невесело сказала:

— Ну, теперь, кажется, все на месте, — и выскользнула из дома, будто она чего-то стыдилась.

А сам мистер Макинтош был в таком настроении, что все, кроме Энни Кларк, опасались с ним даже разговаривать. Повар, прослуживший у него двенадцать лет, попросил расчет. Могучий, волосатый кулак мистера Макинтоша дважды в тот месяц сбил его с ног, а он ведь не раб, чтобы терпеть хозяина с таким тяжелым характером. А когда сорвавшаяся вагонетка с породой размозжила головы двум рабочим и на прииск для расследования приехали полицейские, мистер Макинтош встретил их раздраженно, заявив, чтоб они не лезли не в свое дело. И впервые в истории этого прииска — истории скандальной беспечности [43] и несчастных случаев — мистер Макинтош услышал негодующий голос полицейского чиновника:

— Вы, мистер Макинтош, думаете, наверное, что законы вас не касаются. Но если подобное повторится еще раз, так...

Но хуже всего было то, что мистер Макинтош велел Дирку снова идти в котлован, а тот отказался.

— Вы не имеете права меня заставить, — заявил он.

— Кто здесь на прииске хозяин? — заорал мистер Макинтош.

— Нет таких законов, чтобы заставлять детей работать, — заявил стоявший рядом, ростом вровень с отцом, этот тринадцатилетний подросток: гибкий, стройный юноша словно бросал вызов грубой силе старика.

Слово «закон» хлестнуло мистера Макинтоша, как кнут, от ярости в глазах у него помутилось, и кровь жарко застучала в висках. Но эта же ярость и отрезвила его, ибо еще смолоду он привык остерегаться собственного гнева. А главное, он не был глуп.

— И что тебе за охота слоняться вокруг поселка? Почему ты не хочешь работать и зарабатывать деньги? — выждав, пока в голове у него прояснилось, спокойно спросил Макинтош.

— Я умею читать и писать, — ответил Дирк, — арифметику знаю даже лучше Томми — бааса Томми, — подчеркнул он, и мистер Макинтош снова едва не задохнулся от злобы, и ему снова пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержаться.

При мысли о Томми, к которому он питал слабость, мистер Макинтош неожиданно смягчился, и вот тут-то и вырвались у него слова, которым он потом сам удивлялся,— уж не спятил ли он тогда с ума?

— Отлично. Когда тебе стукнет шестнадцать, ты будешь вести мои книги и деловую переписку.

Но Дирк принял это как должное, он только сказал: «Хорошо» и ушел, оставив мистера Макинтоша в бессильной ярости на самого себя. Да разве он может доверить кому-то свои книги? Ведь всякий, кто заглянул бы в его бухгалтерию, забрал бы над ним власть! Об этом не могло быть и речи, да и вообще он не собирался подпускать ни Дирка, ни кого бы то ни было даже близко к своим книгам. И все-таки он обещал. А раз так, то придется пристроить Дирка к какому-нибудь другому [44] делу, или же — невольно мелькнула мысль — избавиться от него.

Дурное настроение мистера Макинтоша неожиданно сменилось не свойственной его характеру мрачной задумчивостью. Быть умным — еще не значит все понимать. Ум, особенно деловой, с помощью которого загребают деньги, это своего рода инстинкт. И если мистер Макинтош всегда знал, что ему нужно и как это сделать, то это еще не значит, что он отдавал себе отчет в том, зачем ему столько денег и почему он выбрал именно такой способ, а не иной, чтобы их добыть. Сейчас мистер Макинтош чувствовал себя, как кошка, которую ткнули носом в собственное дерьмо. Сидя в своем маленьком, непрерывно сотрясавшемся от грохота дробилок душном домике, он ночи напролет самым неутешительным образом размышлял о себе и о своей жизни. Он напомнил себе, например, что ему уже за шестьдесят и проживет он вряд ли больше чем десять или пятнадцать лет. То не были праздные размышления человека, который не придает значения своему возрасту. Мистер Макинтош был крепким, сильным и выносливым. Но ведь ему уже шестьдесят, — а какую он оставит по себе память? Бездонный котлован да миллион денег? Так как же тогда следует ему прожить эти оставшиеся десять или пятнадцать лет? Да так же, как и те шестьдесят, что он прожил! Не бросит же он свой прииск! Эта мысль вызвала у него ощущение, будто он прикован к своему месту и живет неизвестно зачем, хотя прежде ему и в голову никогда не приходило, что не так уж он свободен, как это кажется.

Хорошо, но тогда — и мысль эта угнетала мистера Макинтоша больше всего, — тогда почему он не женился? Ведь он всегда считал себя хорошим семьянином, и ему всегда хотелось найти себе подходящую жену. А теперь ему шестьдесят. По правде говоря, Макинтош не мог понять, почему он не женился и не имеет сыновей. В его неторопливые, грустные размышления непрошенно вторглась мысль о матери Дирка, но он тут же отогнал ее. Сластолюбца Макинтоша всегда влекло к темнокожим женщинам, и не мог же он признать, что это свойственно его натуре, если всегда считал свои отношения с ними лишь временной прихотью или увлечением, как курильщик, который с удовольствием курит низший сорт табака, потому что нет лучшего. [45]

Потом мистер Макинтош подумал о Томми, о котором часто говорил себе: «уж очень по душе мне этот мальчишка». Теперь уже чувство его было не прихотью, а глубокой мучительной любовью. Но Томми — сын его служащего — нисколько не считался с ним, а он, Макинтош, смущался и злился на себя, будто сам в чем-то виноват. Но в чем? Какая нелепость! Да, все это нелепо, и мистер Макинтош счел за лучшее больше об этом не думать. Томми еще ребенок. Пройдет год, и он образумится, а Дирка определит куда-нибудь, когда будет нужно.

Когда Томми снова приехал на каникулы, мистер Макинтош попросил у него дневник: он всегда с гордостью просматривал его и восхищался успехами мальчика.

Но Томми, который всегда был в классе первым, на этот раз оказался в хвосте, и в дневнике вместо высших баллов и похвальных отзывов появились такие записи, как: «неряшлив», «ленив», «плохо себя ведет». Единственным предметом, по которому там стояли хорошие отметки, был предмет, именуемый «Искусство», но им мистер Макинтош пренебрегал. На вопросы родителей, почему он не занимался, Томми нетерпеливо ответил: «Не знаю», — он и в самом деле не знал и тут же удрал к муравейнику. Дирк был уже там, сгорая от нетерпения получить новые книги, которые Томми всегда привозил ему из города. Томми сразу же потянулся к полочке с матерью Дирка, снял фигурку и осмотрел место, где должно было быть лицо.

— Я знаю теперь, как это сделать, — сказал он Дирку и вытащил из кармана привезенные с собой резцы и стамески.

Так он провел все три недели своих каникул, а когда встречал мистера Макинтоша, то молчал и становился угрюмым и недовольным.

— Тебе надо приналечь на занятия, — заметил мистер Макинтош, когда Томми уезжал в школу, но тот лишь кисло улыбнулся.

Кроме того, что он прочно закрепился в хвосте того самого класса, где совсем еще недавно был первым; в следующем семестре Томми отличился еще кое в чем. Он произнес страстную речь в дискуссионном клубе о несправедливости ограничений для цветных. Речь его, впрочем, имела успех у школьных учителей, ведь все знают, что, прежде чем смириться с существующим порядком, молодежи свойственно переживать такие периоды бунтарства. [46] Да и чем больше молодые люди возмущаются, тем больше оснований полагать, что они впоследствии смирятся.

Втайне от всех Томми брал в городской библиотеке книги, которые мальчики его возраста читают редко. Он вдруг решил ознакомиться с историей Африки и сравнительной антропологией, а прочитав эти книги, заинтересовался историей движения за равенство цветных и белых и заказал сборники законов своей страны. Особенно он интересовался законами, касающимися взаимоотношений между черными, белыми и цветными. Эти сборники он купил, чтобы отвезти Дирку.

Однако вдобавок ко всем этим волновавшим его проблемам существовало еще «Искусство» — так назывались проводившиеся в их школе два раза в неделю уроки рисования, на которых они рисовали бюсты Юлия Цезаря, или же Нельсона, или орнаменты из букетов папоротника или листьев, а иногда какую-нибудь большую вазу или стоявший к ним наискось стол, изучая таким образом, как им говорили, законы перспективы. В школе у них не было ни лепки, да и вообще ничего, что хотя бы отдаленно напоминало искусство ваяния, и, так как рисование было к этому ближе всего, таинственный запрет, который не давал Томми отличаться по геометрии или в английском, терял свою силу, когда он брался за карандаш.

В конце семестра в дневнике оказались только плохие отметки, хотя там и было записано, что он проявил интерес к текущим событиям и одарен в «Искусстве». Это выскочившее два раза подряд слово «Искусство» весьма озадачило и обеспокоило его родителей и мистера Макинтоша.

— Рисовать, конечно, неплохо, но ведь этим не проживешь, — сказал мистер Макинтош Энни.

— Все это хорошо, Томми, но ведь одними картинами не прокормишься, — в свою очередь с упреком заметила сыну миссис Кларк.

— А разве я говорил, что хочу прожить картинами? — жалобно возразил Томми. — Почему я обязательно должен «кем-то быть»? Почему вы все хотите из меня кого-то сделать?

В эти каникулы, пока Дирк изучал привезенные ему парламентские постановления, отчеты комиссий и подкомиссий, Томми пытался вырезать что-нибудь новенькое. В шалаше у них валялся большой квадратный кусок [47] мягкого белого дерева, который Дирк стянул для Томми на прииске; Томми прислонил его к стене и, опустившись на колени, принялся за работу, пытаясь изобразить' что-то вроде барельефа или гравюры. Как называется то, что он делал, Томми не знал. Он вырезал глубокий котлован, окруженный скалами и целыми холмами отработанной породы, и высившиеся вдали горы. У самого его края стоял с дубинкой в руках высокий детина. Черные фигурки людей гуськом подбегали к котловану, бросаясь в бездну. Из глубины вырывались клубы дыма и пламя. Томми растер несколько листьев в кашицу и, смешав эту зеленую массу с глиной, выкрасил горы и края котлована. Затем он подчернил угольком маленькие фигурки, а вырывавшееся снизу пламя покрасил красной масляной краской, которой здесь покрывали машины.

— Все равно муравьи сожрут, если оставить это здесь, — с мрачным удовлетворением разглядывая эту грубоватую, но эффектную картину, заметил Дирк.

Томми только пожал плечами. Он всегда с благоговением отдавался работе и боялся всего, что могло бы ее испортить или же помешать ему, но стоило только завершить работу, как интерес к ней тут же исчезал.

Это уж Дирк позаботился обмазать полку со статуэтками каким-то составом, который отпугивал муравьев, а потом поставил на смазанный тем же составом железный лист деревянный барельеф, чтобы он не касался стенок шалаша, откуда к нему могли подобраться муравьи.

Томми уехал в школу, чтобы снова рисовать осточертевшего ему Юлия Цезаря и вазы с цветами, а Дирк остался со своими книжками и парламентскими актами на прииске. Теперь они увидятся, когда им будет четырнадцать, и оба знали, что впереди у них много испытаний и что нужно решать... Однако, расставаясь, они не сказали друг другу ничего, кроме обычного «ну, пока». Как и прежде, они не собирались переписываться, хотя в этом семестре Дирк просил Томми посылать ему книги и новые решения парламента, необходимые для целей, которые Томми вполне одобрял.

А Дирк между тем выстроил себе в поселке новую хижину и зажил там своею собственной жизнью, отдельно от матери, хотя он и любил ее.

И вот, объединенные желанием послушать его рассказы о парламенских актах и докладах, забывая свою [48] ненависть к этому мулату — этой выросшей в их гнезде кукушке, — новую хижину Дирка посещали по вечерам многие из рабочих. И Дирк рассказывал им все, с чем познакомился сам в своем гордом одиночестве и отчуждении среди всеобщей неприязни.

— Образование, — говорил он, — образование — это ключ ко всему. — Томми разделял его мнение, хотя, если судить по его поведению, сам он отказался от мысли стать образованным. Весь семестр в поселок приходили посылки: «Мистеру Макинтошу (для Дирка)», и мистер Макинтош вручал их, не вдаваясь в расспросы.

И каждый вечер в темной, дымной хижине шесть-семь рабочих с огрызками карандашей в руках корпели над присланными Томми учебниками, чтобы научиться читать, решать задачи и разбираться в законах.

Как-то мистер Макинтош вышел из той другой хижины, где жила мать Дирка, поздно вечером и увидел колеблющиеся красные отблески пламени на неровной земле у дверей хижины Дирка. Во всех других хижинах было темно. Осторожно подойдя поближе, мистер Макинтош остановился в тени у двери и заглянул внутрь. На полу, впившись глазами в газету, окруженный рабочими, на корточках сидел Дирк.

В эту звездную ночь мистер Макинтош шагал домой, глубоко задумавшись. И Дирк рассвирепел бы, знай он только, что думал о нем мистер Макинтош, — ведь все его страстное негодование, все бунтарские речи были направлены против Макинтоша и его тирании. А мистер Макинтош меж тем впервые подумал о своем сыне с каким-то смешанным чувством удивления и гордости. Возможно, дело тут было в том, что он был шотландцем и, как истый шотландец, питал какое-то инстинктивное уважение к учености и к людям с твердой решимостью «пробиться».

Да, хватка у него моя, — подумал мистер Макинтош, вспоминая, как сам он мальчишкой лез из кожи вон, чтобы получить хоть какое-нибудь образование. Ну, а если Дирк не того цвета, так что ж, он — Макинтош — чем-нибудь ему поможет. Об этом он позаботится, когда придет время. А что до тех, которые были с ним, так нет ничего проще, чем уволить рабочего и взять на его место другого.

Мистер Макинтош, как всегда, улегся спать в фуфайке и пижамных брюках, не умываясь и не расходуя зря [49] свечей. Наутро он приказал одному из своих надсмотрщиков привести к нему Дирка. Сердце у него размякло при мысли о собственном великодушии и предстоящей трогательной сцене. Он намеревался предложить Дирку обучать грамоте надсмотрщиков, чтобы с большим толком использовать их на работе. Разумеется, он положил бы Дирку жалованье, а те, скажем, вполне могли бы научиться отмечать расчетные листки.

Надсмотрщик доложил, что баас Дирк целыми днями занимается в хижине у бааса Томми, а это надо было понимать, что бааса Дирка отрывать от дела нельзя, так как Томми будет недоволен. Пристально наблюдая, какое впечатление произведут его слова, надсмотрщик увидел, как побагровело массивное жилистое лицо хозяина, и попятился назад. Он не принадлежал к числу поклонников Дирка.

Мистер Макинтош едва не задохнулся от ярости. Но осторожность взяла верх, и он подавил гнев. Отослав надсмотрщика, он зашагал прочь.

В то утро он ушел из котлована в кустарник и направился к синему высокому пику. Краем уха он слышал, что у Томми есть какой-то шалаш, но представлял себе это детской забавой. В нем еще не остыл гнев из-за этого рассчитанного «бааса Дирка». Некоторое время он шел по хорошо утоптанной тропинке лесом, затем вышел к поляне. На другой стороне возвышался муравейник, а на нем — прочно сколоченная хижина, над открытым фасадом которой, как занавес, висел зеленый папоротник. У входа сидел Дирк. На нем была чистая белая рубашка и длинные отутюженные штаны. Гладко зачесанная, напомаженная голова склонилась над книгой, а на мизинце руки, которой он переворачивал страницы, поблескивало медное кольцо. Вся его фигура была точной копией старательного клерка, а эту категорию людей мистер Макинтош презирал особенно сильно.

Мистер Макинтош в нерешительности постоял на краю поляны, смутно надеясь, что вот-вот произойдет нечто такое, отчего он загорится неукротимой яростью и она испепелит Дирка. Но ничего подобного не случилось. Дирк продолжал листать книгу, и мистер Макинтош вернулся домой к своему обеду из вареного мяса с морковью.

Пообедав, он подошел к стоявшему в спальне комоду и вытащил оттуда небрежно завернутый в тряпицу предмет. [50] Это была вырезанная Томми когда-то деревянная фигурка Дирка, проданная мистеру Макинтошу за пять фунтов. Он долго вертел и ощупывал фигурку, с неослабным любопытством вглядываясь в это грубоватое деревянное подобие Дирка, как будто мальчик не жил у него под боком и он не мог бы вдоволь насмотреться на него за день.

Если представить, что в день страшного суда и черные, и белые, и желтые мертвецы поднимутся из могил и встретятся в небесах в каком-то блаженном единении — с каким неподдельным изумлением взглянули бы друг на друга эти прожившие всю жизнь бок о бок люди: «Так вот ты какой...» — пронесся бы удивленный шепот вокруг престола всевышнего. Ведь стеклянная стена расовых предрассудков — это не только барьер между людьми разных рас, это толстое стекло, которое все искажает, черные и белые смотрят через него друг на друга, но какими они друг друга видят?

Мистер Макинтош внимательно вглядывался в изображение Дирка, словно пытаясь что-то понять, а в голове у него упрямо засела мысль, что фигурку можно было бы легко принять и за изображение его самого, когда ему было двенадцать лет. После короткого раздумья он снова завернул деревянного Дирка в тряпицу и, сунув подальше в ящик, чтобы он не попадался на глаза, отбросил от себя и эту непрошенную назойливую мысль.

К вечеру он вышел из дому и снова отправился к муравейнику. В шалаше никого не было. Мистер Макинтош пересек поляну с высокой до колен травой, пробрался через кусты и, вскарабкавшись по твердому скользкому склону муравейника, оказался в шалаше.

Прежде всего он поглядел на книги в сумке. Чем дольше он их разглядывал, тем туманнее становился образ фатоватого напомаженного клерка, который заслонил в его мыслях настоящего Дирка с той самой минуты, как он швырнул фигурку в ящик. Теперь у него возродилось уважение к Дирку. Он видел книги по математике намного сложнее тех, с какими когда-то имел дело он сам. Учебник географии. История. «Развитие работорговли XVIII веке». «Возникновение парламентарных учреждений в Великобритании». Последнее название вызвало у мистера Макинтоша улыбку — так, пожалуй, улыбнулся бы пират, глядя на предупредительные сигналы береговой [51]

охраны. Одну за другой опускал мистер Макинтош книги обратно в сумку и улыбался. Потом он увидел стопку тоненьких синих брошюр и начал просматривать их. «Закон о труде туземцев», «Закон о труде подростков», «Закон о передвижении туземцев». Смеясь, мистер Макинтош небрежно перелистывал брошюрки, и, если бы его услышал Дирк, смех этот ужалил бы его сильнее, чем удар бичом.

И в самом деле: ведь когда он терпеливо разъяснял приходившим по вечерам к нему в хижину товарищам по несчастью смысл всех этих законов, ему казалось, что каждое его слово — это камень, брошенный им в мистера Макинтоша, его отца. И все же мистер Макинтош смеялся, поскольку он, как и Дирк, хотя и по-своему, но тоже откровенно презирал эти законы.

Когда в свои довольно редкие поездки в город мистеру Макинтошу случалось проезжать мимо здания парламента, он окидывал его снисходительным одобряющим взглядом: «А почему бы и нет? — казалось, говорил он. — Занятие ничем не хуже других».

Еще раз улыбнувшись отчаянным попыткам Дирка хоть чем-то отомстить ему, мистер Макинтош швырнул брошюры и книги обратно. Затем, поинтересовавшись, что же еще есть в шалаше, он обернулся и только теперь заметил высоко подвешенную полку, на которой стояли статуэтки. Мистер Макинтош затрясся от злобы, и кровь бросилась ему в голову.

С полки, держа на руках ребенка, уставилась на него стыдливо-чувственным взглядом мать Дирка. Вот и ее дочь, маленькая, присевшая на корточки девочка с тоненькими ножками и любопытными глазами. А там, с краю, — комочек глины, выщербленный, но все еще сохранивший черты энергичного, сильного Дирка.

Тяжело сопя, еле сдерживаясь, мистер Макинтош попятился, чтобы получше разглядеть статуэтки, и наступил каблуком на краешек какой-то деревяшки. Он посмотрел под ноги: на полу лежало изображение его прииска, вырезанное и раскрашенное Томми. Мистер Макинтош увидел огромную яму и черные маленькие фигурки с нелепо закинутыми руками, бросающиеся в огонь. Потом увидел себя: широко расставив ноги, сдвинув на затылок шляпу, он стоял на краю котлована с дубиной в руке. [52]

Потрясенный увиденным, вне себя от гнева, мистер Макинтош выскочил на поляну. Все в нем бурлило и клокотало от злобы. Продираясь сквозь высокую, густую траву, он ходил взад и вперед, посматривая на хижину. Потом подошел и заглянул внутрь. Сомнений не могло быть. С полки, словно желая сказать ему: «Конечно, это я, ты что, не узнаешь?» — застенчиво смотрела мать Дирка. А на полу — неоспоримое свидетельство того, что думает о нем и о его жизни Томми, — лежал квадратный раскрашенный кусок дерева. Мистер Макинтош вытащил из кармана коробку и зажег спичку. Он осознал, что стоит в хижине с неизвестно зачем зажженной спичкой в руке, и, бросив ее, затоптал ногой. Затем, глядя то на полку, то на деревянный прииск, лежавший на полу, он набил табаком трубку, сунул ее в рот и закурил. Вторая спичка упала на пол и продолжала гореть, выбрасывая белые язычки пламени. Мистер Макинтош со злостью придавил ее каблуком. Не помня себя от ярости, он зажег еще одну спичку, воткнул ее в тростниковую крышу, вышел на поляну и вскоре исчез в кустарнике. Не оглядываясь, он зашагал домой, где его ждал ужин из отварного мяса с морковью.

Мистер Макинтош был поражен, возмущен, зол на весь мир. Потом он почувствовал себя оскорбленным, и ему захотелось с кем-нибудь поделиться, как чудовищно несправедлив к нему Томми. Но поделиться было не с кем, и раздражение сменила какая-то тихая грусть, не покидавшая его несколько дней, пока, наконец, он не обрел свое обычное спокойствие. Только тогда он взглянул на себя со стороны и не одобрил свое поведение. Не то чтобы он жалел, что спалил хижину, — это, по его мнению, была чепуха. Он злился на себя за то, что поддался гневу и оказался у него в плену. Кроме того, он знал, что даром это ему не пройдет.

Итак, он ждал, но его не покидали мысли о жестокости судьбы, отказавшей ему в сыне, которому он смог бы передать свое дело; разумеется, он был искренне убежден, что дело его не должно быть брошено. С горечью подумал он об отрекшемся от него Томми. Он по-прежнему испытывал нежность к этому мальчику, и, ожидая его, мистер Макинтош представлял себе, как он будет пристыжен.

Когда Томми вернулся домой, он прежде всего пошел на поляну к муравейнику, но там уже не было шалаша — [53]

только куча золы, которую уже почти разметал ветер. В кустах на поваленном дереве его ждал Дирк.

— Что здесь случилось? — спросил Томми и тут же поспешно добавил:—А книги? Ты спас их?

Он все сжег.

— Почему ты знаешь, что это он?

— Знаю.

Томми сочувственно кивнул.

— Все твои книги пропали, — виновато, жалобно, будто он сам сжег их, произнес Дирк. — И твои фигурки и котлован тоже.

Но Томми только нетерпеливо передернул плечами: его работа, стоило ему только ее закончить, больше его не интересовала.

— А может, выстроим новый шалаш?

— Мои книги сгорели, — тихо сказал Дирк, и Томми увидел, как он судорожно стиснул руки. Инстинктивно, словно освобождая место для ярости своего друга, Томми посторонился.

— Вот вырасту и выгоню отсюда всех вас — всех до одного; ни одного белого не останется в Африке! Ни одного!

Смущенная, тревожная улыбка появилась на лице Томми. Дирк произнес эти слова с такой ненавистью, что Томми едва не убежал. Он присел на дерево рядом с Дирком.

— Я постараюсь достать тебе еще книг, — сказал он тихо.

Он опять их сожжет.

— Но ведь все, что было в тех, ты же запомнил, — успокаивающе заметил Томми.

Дирк промолчал. Он сидел весь сжавшись. Это знойное утро мальчики провели, сидя на бревне у муравейника. Вокруг было тихо, лишь откуда-то издалека доносилось гулкое уханье дробилок, да было слышно, как воркуют в кустах голуби. Когда же в полдень пришло время расстаться и каждому вернуться в свой собственный мир, они разошлись глубоко опечаленные; оба понимали, что с детством и играми покончено, а что ждет впереди — неизвестно.

За обедом, посматривая на лежавший перед ними школьный дневник Томми, родители не поскупились на упреки. В классе Томми был теперь в числе последних, [54] и не было надежды на то, что в этом году его допустят к экзаменам на аттестат зрелости. И если ему вздумается продолжать в том же духе, он не кончит школу никогда.

— Ты же был такой способный, — горестно вздыхала мать. — И что только с тобой сталось?

В молчании сидевший за столом Томми резко и раздраженно передернул плечами, как бы желая сказать: «Оставьте меня наконец в покое»; ни лентяем, ни глупцом, как утверждал это его дневник, он себя не считал.

В комнате у него было много альбомов и карандашей, молотков и стамесок. Никогда еще он не признавался себе, что у него есть какая-то ясная цель в жизни, да и вообще пока у него не было никакой цели. И как он мог бы это сказать, если никто никогда не предлагал ему выбрать себе будущее по душе. Ему шел пятнадцатый год и теперь, когда родители без конца его попрекали и он знал, что мистер Макинтош скоро тоже увидит этот злополучный дневник, Томми еще больше замкнулся в себе и ожесточился.

После обеда, захватив стамески, он отправился на поляну. В ожидании Дирка он снова присел на то мягкое, подгнившее дерево, на котором сидел утром. Но Дирк все не приходил. Представив себя на месте друга, Томми понял, что видеть сейчас белого для Дирка невыносимо: лицо белого — будь он его лучшим другом — было бы для него лицом врага. И все-таки он ждал. Почти дотемна просидел он там, на бревне, со своими молотками и стамесками, лежавшими в маленьком ящике на траве у ног, и время от времени ощупывал мягкое теплое дерево, запоминая его строение и форму.

Дирк не пришел и на следующий день. Томми начал прохаживаться вокруг поваленного дерева и приглядываться к нему. Оно было очень толстое, а его переплетенные, торчащие в разные стороны корни доходили мальчику до плеч. Нож его врезался в древесину. Дирк будет сделан заново!

В тот вечер мистер Макинтош зашел к Кларкам и увидел дневник. Вернувшись к себе, он долго сидел, удивляясь, почему Томми так на него озлоблен. На следующий день он еще раз зашел к Кларкам, но и на этот раз мальчика дома не оказалось. [55]

Тогда он пошел через густые заросли кустарника на поляну к муравейнику. Мальчик был там. Стоя на коленях в траве у дерева, он вырезал что-то из корня.

Поздоровавшись, он снова уткнулся в работу, а мистер Макинтош уселся на ствол и стал наблюдать.

— Кого это ты делаешь? — спросил он.

— Дирка, — коротко ответил Томми, и мистер Макинтош, побагровев, уже было вскочил на ноги, чтобы уйти, но мальчик даже не оглянулся, и он снова сел, уже молча. Удивительное и в то же время бесполезное упорство, с каким Томми трудился над этим наполовину сгнившим куском корня, дало новый толчок его мыслям.

— А что если тебе стать художником? — предложил он.

Томми оставил наконец свои стамески и недоверчиво посмотрел на мистера Макинтоша, словно это предложение было какой-то новой ловушкой. Недовольно пожав плечами, он снова с раздраженным видом склонился над корнем.

— Если у тебя настоящий талант, мальчик, ты сумеешь неплохо заработать на этом. У меня был в Шотландии двоюродный брат, который промышлял художеством. И знаешь что он выделывал? Сувениры для путешественников. — Мистер Макинтош говорил непринужденно, стараясь как-то подладиться к Томми.

Но Томми воспринял этот разговор как новую попытку лишить его независимости, и упоминание о сувенирах пропустил мимо ушей.

— Зачем вы сожгли книги Дирка? — прямо спросил он.

— А зачем мне нужно сжигать книги? — мистер Макинтош с облегчением рассмеялся. Ему и самому это казалось нелепым: ведь его взбесили фигурки Томми, а не книги.

— Я знаю, что это вы, — сказал Томми. — Знаю. И Дирк тоже знает.

Мистер Макинтош закурил трубку в отличнейшем расположении духа. Теперь ему удастся поладить с Томми. Томми не знал, почему он поджег хижину, а ведь это самое главное. Некоторое время он попыхивал своей трубкой.

— К чему ты вбил себе в голову, что я против того, чтобы Дирк учился? — сказал он. — Немного поучиться — [56] это неплохо. — Томми недоверчиво уставился на мистера Макинтоша. — Я предлагал ему заняться делом и обучать других. Так он не захотел этого. При чем тут я?

По лицу Томми мистер Макинтош понял, что он ему не верит. Томми вдруг вспыхнул, и мистер Макинтош удивился — с чего это у мальчишки такой растерянный вид? А Томми соображал: «Мы, наверное, ошиблись...» Но он представил себе, как могло подействовать на вспыльчивый, гордый, мятежный нрав Дирка такое предложение, и его мысль прояснилась. Все еще красный, он рассмеялся каким-то не детским, полным горечи, язвительным смехом, и мистер Макинтош встревожился. Краска сошла с лица мальчика, и он снова заработал стамеской.

— Почему вы вместо меня не пошлете в колледж Дирка? — спросил наконец Томми. — Он же намного умнее. У меня и способностей-то никаких. Вы ведь видели мой дневник...

— Знаешь, сынок... — укоризненно начал мистер Макинтош. Он чуть было не сказал: «Так ты, стало быть, и в школе ленишься только потому, чтобы вынудить меня помочь Дирку?» Удивившись своему порыву выложить то, что он думал, он тут же заговорил, как всегда, обиняками, на которые Томми предпочел не обращать внимания.

— Ты ведь сам знаешь, как обстоит дело. Пора бы тебе уже понимать, а ты ведешь себя так, будто ничего не понимаешь. — Но Томми стоял на коленях, спиной к нему и возился с корнем; мистер Макинтош снова закурил свою трубку.

На другой день он опять пришел к муравейнику; усевшись поудобнее на дерево, он смотрел, как Томми работает. Томми недружелюбно покосился на него, словно давая понять, что его присутствие здесь нежелательно, однако не сказал ни слова.

Большой, торчащий из основания ствола, как клык, корень постепенно становился похожим на Дирка, и мистер Макинтош наблюдал с чувством какого-то непонятного возмущения. Ему было противно глядеть, но заставить себя уйти он не мог.

— Случись поблизости пожар, и все сгорит, — сказал он, — а нет, так сожрут муравьи.

Томми равнодушно пожал плечами. Важно было работать, а что будет с его работой потом — ему наплевать. И такое отношение к сделанной собственными руками [57] вещи было настолько чуждо стяжательской натуре мистера Макинтоша, что ему даже показалось, будто мальчик слегка тронулся.

— Почему ты не работаешь над чем-нибудь, что сохранится? — спросил он. — Да если бы ты учился, как Дирк, и то было бы лучше.

— А мне нравится просто вырезывать, — возразил Томми.

— Смотри, в дереве уже завелись муравьи, и когда ты приедешь в следующий раз, от него ничего не останется.

— Или кому-нибудь захочется его спалить, — подхватил Томми.

Он торжествующе уставился на залившееся краской лицо мистера Макинтоша, который почувствовал, что эти слова не так уж далеки от истины. И в самом деле: день ото дня мистер Макинтош посматривал на это новое творение Томми все с большей ненавистью, страхом и отвращением. Фигурка была еще не закончена, но, даже если бы рука мастера и не коснулась ее более, она и так казалась завершенной.

Длинное, сильное тело Дирка, корчась, рвалось из дерева, устремившись вперед — к свободе. Запрокинутая в мучительном усилии голова, отчаянный взгляд прищуренных глаз и сжатый в упрямой решимости рот, рот Макинтоша. Плечи уже высвободились, но руки не могли оторваться от плотной массы дерева, оно крепко держало их. Рвущееся на волю тело было свободно лишь до колен; ног не было — сильные, мускулистые колени Дирка незаметно переходили в естественные очертания узловатого корневища.

Мистеру Макинтошу фигурка не нравилась. Он не разбирался в искусстве, но знал, что она ему определенно не нравится: она выводила его из себя, и, когда он смотрел на нее, ему так и хотелось схватить топор и изрубить ее в щепки. Или, может быть, сжечь...

Беспокойство этого весь день наблюдавшего на ним пожилого человека доставляло Томми огромную радость. Он начал даже подумывать, что работа его не только забава: ведь все это могло стать и оружием. Оружием в его руках... Томми поглядывал на недовольное лицо мистера Макинтоша, и в нем все возрастало уважение к самому себе и к тому, что он делал. [58]

Загрузка...