Мурманская ночь

Я лежал, закрыв глаза. Так было легче. Я чувствовал, что несусь в пропасть, лечу в космос — туда, куда не долетают снаряды «юнкерсов». Кажется, меня везли сюда на катере или в автомобиле. Иногда мне чудилось, что я возвращаюсь на свой корабль, только не знаю, куда мы плывём. Потом мне пришла в голову мысль, что я уже мёртв, но по этому поводу я не расстроился. Смерть всегда интересовала меня. Любопытно: что при этом происходит? Потом ведь у человека ни забот, ни желаний — лежит себе, ни о чём не думает, ему хорошо, всё уже позади: нет ни «юнкерсов», ни этого каравана, нет войны… Всё это уже его не касается. Голода он не чувствует, пить ему не хочется. Если у него что-то болит или ему душно, значит он в аду. Я лежал, и у меня ничего не болело. Но выпил бы я что-нибудь с удовольствием.

Не помню, просил ли я пить, но когда пришёл в себя, почувствовал металл на губах. Влага текла из жестяной кружки мне на подбородок, лилась за рубашку, омывала пропотевшее зудящее тело. Вода хорошо освежала. Я открыл глаза, приготовившись увидеть ангела. Он был небрит, с монголоидными чертами лицами, в рубашке без воротника и в плаще с советскими нашивками. «Русские уже на небе, — промелькнуло у меня в голове. — А как же Мурманск? Сдали его немцам?» Я попросил ещё воды, но мне сказали, что с меня хватит.

Я проснулся окончательно и понял, что обсуждают какой-то бой возле населённого пункта Кандалакша. Беседу оборвал шум падающего тела. Кто-то не сумел вовремя удержаться за дверную ручку и свалился. Двое солдат с забинтованными головами беднягу подняли.

Я почти уже засыпал, когда услыхал, что говорят обо мне, о том, как меня ранило на моём судне, и о польской армии, которая спустя три недели от начала войны сдалась гитлеровцам. Мне показалось, что я понял всё правильно, и мне захотелось возразить, сказать, что польская армия — да, конечно, разбита, но никому она не сдавалась и акта капитуляции не подписала, как это сделала армия Франции, и мы могли бы и дальше обороняться, если бы вы не ткнули нам ножом в спину. Кроме того, вы, русские, в 1941 году за те же три недели отдали территорию, которая больше Польши раза в два… Но я притворился, что сплю, потому что был ещё слишком слаб для подобных дискуссий.

Меня кормила молоденькая медсестричка в фуфайке, накинутой поверх белого халата. Она едва держала озябшей рукой алюминиевую ложку. На столе коптила керосинка, в тусклом свете играли в карты безногие раненые.

Мне совсем не понравилась пшённая каша, приготовленная на воде и без соли, но у сестрички был такой милый голос, что я не смог отказаться. И всё же съесть всё не сумел.

Когда сестра вышла, кто-то рядом сказал, что Аня спасла мне жизнь. «Жив, — подумал я. — Меня спасли. Что же случилось? Спас меня не врач, а медсестра. Интересно, как?»

Держась за спинки железных кроватей, ко мне доковылял одноногий солдат в старой шинели, наброшенной поверх майки. Он приподнял изголовье моей кровати, чтобы я мог сесть повыше, а потом показал мне судно на полу и сказал, что если мне понадобится, он подаст. Я плохо знал русский, поэтому поблагодарил по-польски. Было сумрачно, но я сумел разглядеть весь зал. Здесь до войны стояли парты. Я насчитал одиннадцать кроватей.

Не знаю, как долго уже лежал я в том тёмном, холодном здании школы, приспособленном под военный госпиталь. Помещение было грязным, с дырявым потолком, и сыпалась штукатурка, но сюда всё-таки втиснули одиннадцать железных кроватей, хотя проход между ними был узок. Хуже всего было тем раненым, которые лежали возле окон. Оттуда несло холодом. После первых же бомбёжек повылетали стёкла, и теперь окна были забиты досками, а щели заткнуты тряпками, причём не очень плотно, и отсюда проникал морозный воздух полярной ночи, которая будет тянуться ещё месяца два как минимум. Мурманчане никогда не любили темноту, но теперь радовались ей, потому что бомбили их меньше. Немцы были всего в двадцати-тридцати километрах от города и в любой день могли явиться сюда и крикнуть своё «хэнде хох!».

Я ждал Аню, она вот-вот должна была подойти ко мне, принести кашу в жестяной миске. Ждал не только потому, что был голоден. Мне нравился её тёплый голос, и было приятно, когда она прикасалась ко мне своей прохладной покрасневшей ладошкой.

Даже крепкий мороз градусов так в сорок был бы мне нипочём, если бы я мог ходить. Гораздо хуже, что вьюжило: вместе с пронзительным воем ветра проникали в комнату хлопья снега. Выздоравливающие солдаты топили железную печурку угольным крошевом. Я пытался встать, но доктор Кондратенко всё твердил, что ещё рано.

— Как получилось, что медсестра спасла мне жизнь? — спросил я у безногого старшины.

— Очень просто: она дала тебе свою кровь.

— Как так «дала»?

— В прямом смысле. Она лежала на кровати рядом с тобой несколько часов, и тебе из её вены переливали кровь. Рана у тебя была небольшая, но ты потерял много крови.

— Она такая молодая, симпатичная, — вздохнул я. — Как мне отблагодарить её?

— Дурак, — вмешался лежавший рядом на железной кровати солдат, прикрытый матросской курткой. — У неё та же группа крови, что и у тебя, вот она и отдала.

— Но ведь… она совсем не обязана была…

— Что значит «не обязана»? Ей приказали.

— И много крови?

— Много, — сказал безногий, снимая бинт с культи. — Несколько дней ходить не могла, совсем ослабла.

Тут завязался разговор на другую тему, и я забыл об Ане.

— …Нанаец, ты уступил бы мне свою жену?

— Только на одну ночь. А потом, при случае, я должен был бы переспать с твоей в Курске или где ты там живешь.

Раненые засмеялись.

— А где живут нанайцы? — спросил мордвин из Пензы, о таком народе не слыхавший.

— В Хабаровском крае.

Раненый, которому оторвало пулей ухо, объяснил, что на Дальнем Востоке, там, где течёт река Амур и страна граничит с Китаем, живут представители многих народностей, в том числе и нанайцы, оттуда родом и наш смуглолицый усач. Нанайцы — народ мирный, они эмигрировали на Дальний Восток с территории нынешнего Китая в поисках спокойной жизни. А позже угодили в лапы царской России.

— И как там только люди живут? — я приподнялся, чтобы получше разглядеть безухого, который жил в далёкой Сибири.

— Живут себе. Не так, как в городе, конечно, но живут. Главным образом, благодаря тому, что ловят рыбу.

— Ну, это летом. А зимой?

— Зимой тоже можно рыбачить. Поменьше, но можно. Летом выращиваем овощи, собираем в тайге ягоду и ловим молодых тигров для продажи в зоопарки.

— Тигров? — удивился мордвин. — А ты не врёшь, у вас и вправду есть тигры?

— Это, наверно, тигры ловят вас, признайся, — пошутил украинец Миксюк.

— Гораздо опаснее тигров древесные пиявки. Сидит такая тварь на ветке и выбирает момент, чтобы прыгнуть на тебя. А ты не замечаешь этого. А потом у тебя отнимается рука или половина тела, и ты калека на всю жизнь.

— И никак нельзя спастись? — спросил матрос.

Тут в зал вошла сестра Аня, и никто из нас не оставил это без внимания. Она была маленькая, держалась строго. Раздала термометры (хватило не всем) и вышла.

— Ну, так как же спастись от такой пиявки?

— Надо ходить в шапке, натянутой на уши, в рубахе с длинными рукавами и в рукавицах. И, конечно, в длинных штанах и в обуви.

— А летом?

— Точно так же.

Я сделал несколько шагов и почувствовал себя таким измученным, что тотчас же рухнул на скрипучую железную кровать. Почему я потерял столько крови? Откуда она вытекла? У меня была забинтована шея, а к животу прилеплен большой пластырь.


И вот пришёл день, когда доктор Кондратенко позволил мне понемногу ходить. Держась за влажную стенку, я вышел в коридор. Там оказалось уцелевшим только одно оконное стекло, но я всё равно ничего не увидел: была ночь, белизна снега не делала её светлее, а маяки были погашены.

Медсестра Клава спросила, нужна ли мне помощь. Я ответил, что ищу Аню и что живу на свете только благодаря её крови.

— А, да-да, — Клава кивнула и сказала, что Аня спит после ночного дежурства.

Забавно прозвучало это её «ночное дежурство», ведь и так всё время ночь, и ещё несколько месяцев будет ночь.

Я собирался сказать Ане, что теперь у нас одна и та же кровь. Нет, всё-таки лучше не будить её, иначе рассердится. Какое ей, в общем-то, дело то того, что у нас одна и та же кровь? Наверняка Аня уже не раз отдавала свою кровь. Может быть, она даже не помнит, кому.

Дверь в комнату медсестёр была приоткрыта. Я вошёл и чуть было не провалился в дыру, оставшуюся после бомбёжки. Бомба пробила и потолок. В комнате стояли две кровати, на одной из них кто-то лежал, прикрытый одеялом и фуфайкой. Судя по цвету волос, это была Аня.

— Ань, — шепнул я и коснулся её плеча.

— Не буди меня.

— Я пришёл поблагодарить тебя.

— Мм…

— Знаешь, у нас теперь одна и та же кровь.

— Я хочу спать.

На мне была матросская куртка, старая, разорванная на спине гимнастёрка без воротника и кальсоны с завязками внизу. Было темно, я стоял над Аней и не знал, что делать. Поцеловать её или лучше уйти? Я искал ладонью её лицо, она недовольно бормотала что-то, говорила, что я ей мешаю, губами я коснулся сухих её губ, но она не прореагировала, словно ничего не почувствовала.

«Смелость города берёт», — подумал я, но больше ничего не предпринял, хотя очень хотел. Забавно, но на море я был гораздо решительнее. В конце концов, что она мне сделает? Ну, поцарапает, закричит… Прибежит старшая сестра, вместе с Клавой они отправят меня в кровать, я провалюсь со стыда под землю. Будут смеяться надо мной раненые, скажут, что мне, мол, захотелось попробовать русскую девочку. Впрочем, нет, они так не скажут, они и сами молоды и тоже где-нибудь в Крыму или за Уралом оставили своих баб и часто говорят о девушках. Двое из них однажды даже намекнули, что им было хорошо с сестричкой Клавой, и вроде бы одного соблазнила старшая сестра, хотя она, кажется, живёт с доктором. Об Ане они говорили намёками — о том, что, дескать, у неё крепкий задок, — об остальном же умалчивали и только посмеивались втихомолку.

Тут вспомнилась мне русская пословица: «Думай, не думай — царём не будешь». Однако я всё равно, не знаю уж, почему, не решился залезть к ней под одеяло. Я вернулся к себе. Безногий старшина обозвал меня «героем». Чувствуя себя неловко, я стал объяснять, что у нас с ней ничего не было.

Где-то нужно было умыться. Проточной воды я не нашёл. Возле ведра стояла жестяная кружка, с её помощью умывались больные. Отказавшись от этого совершенно лишнего теперь ритуала, я улёгся.

Лёжа в кровати, я слушал рассказ мордвина. Оказывается, у них охотятся на медведя без огнестрельного оружия. Не всякий снаряд пробьет шкуру этого зверя. Конечно, неплохо бы иметь в данном случае карабин, но в нужное место попасть всё равно нелегко. Не удаётся убежать даже от раненого медведя. Поэтому они, когда отправляются зимой искать медвежью берлогу, берут с собой толстую палку из бука, заострённую с двух концов. Нужно разбудить медведя в берлоге, это не так-то просто. Зимой медведь спит крепко, а когда встанет, ищет того, кто помешал ему спать.

И вот стоит уральский мордвин или сибирский эвенк с буковой палкой в руке, в латаном кожухе и в меховой шапке, мороз крепок, но неизвестно, сколько градусов, потому что термометров нет, — и тут вылезает из берлоги свирепый мишка. Он стоит на всех своих четырёх, и перепуганный охотник ждёт, когда животное поднимется на задние лапы, чтобы правой передней дать в морду тому, кто его разбудил, — этот удар будет смертельным. Человек теперь уже сбежать не может, хотя у него со страху дрожат поджилки. И в ту минуту, когда медведь встаёт на задние лапы, сибиряк втыкает в снег конец шеста, а второй, более острый, подставляет медведю под горло, а сам убирает свою голову. Если медведю не удаётся достать человека лапой, животное теряет равновесие и всей тяжестью своего тела падает на передние лапы, и тогда подставленный шест из бука пронзает ему гортань насквозь. И охотник побеждает. Однако не всегда человек берёт верх.


— Веришь ли ты в любовь? — спросила меня Аня, идя по холодному коридору со шприцами в руках.

Ответить я не успел, она уже скрылась в комнате, куда с очередным караваном привезли раненых. Среди них не было поляка, только негр, двое арабов, португалец и китаец. Меня они не интересовали.

Какое-то время я размышлял над вопросом Ани, а потом, встретившись с ней снова (рядом никого не было), сказал, что не знаю, что такое любовь. Мой ответ ей не понравился. Что ж, я спал с негритянками, шлёпал по голым попкам азиаток, у меня есть девушка в Ирландии — ни одна из них не задавала мне подобных вопросов. Я платил африканкам за любовь, азиаткам дарил подарки, ирландка сама дарит мне презенты… но ведь Аню такое проявление чувств наверняка обидело бы. Да и что я мог дать ей здесь, в холодной комнате, голодный, накрытый рваным одеялом и старой тёмно-синей курткой?

Несколько дней мы с ней не виделись, не было повода. Держалась она со мной официально и никак не отвечала на заигрывания других раненых.

Казалось, фронт на Кольском полуострове совсем окоченел, хотя изредка доносился оттуда гул далёких взрывов, а когда бомбили город, дрожала под ногами земля. Из госпиталя уходили те, кто уже мог ходить, некоторые — например, нанаец — были без ног, и привозили к нам новеньких, причем не только моряков, но и солдат из-под Кандалакши. Наконец и я спросил врача, когда он выпишет меня, я чувствовал себя всё лучше и не хотел попусту занимать койку, меня тянуло в море.

Я требовал, чтобы меня отпустили на моё судно, приписанное к каравану РQ-7, хотя и не знал, вернулось ли оно из ремонтного дока Архангельска. Не знал я и о том, какова судьба моих товарищей.

Я искал Аню, чтобы попрощаться с ней, но найти не мог. Клава и старшая сестра говорили, что она где-то рядом, но искать её не хотели.

…Я брёл по мягкому пушистому снегу. Мороз как будто бы отпустил, и вроде начало светать на пригорке за соснами. Я знал, что ещё несколько недель будет видно это зарево, а потом сменит его столь же долгое утро.

Почувствовав усталость, я остановился, чтобы отдохнуть, и тут услышал позади себя шаги. Ко мне бежала Аня — худенькая, в фуфайке и в заправленных в валенки ватных штанах.

— Ты уходишь не попрощавшись, — сказала она с упрёком, задыхаясь от долгого бега. Она остановилась, немного не добежав до меня.

Я подошел к ней, хотел обнять, она начала было сопротивляться, но когда я распахнул свою куртку, бросилась ко мне. Мы молчали, но это молчание было гораздо красноречивее многих слов. Лицо и волосы Ани пахли госпиталем. Обнимая её, я вдруг почувствовал, что она тоже прижимается ко мне и тянется своими сухими горячими губами к моему лицу. Мы целовались долго, мои руки гуляли по её телу и искали там интимные местечки, а она гладила меня своими ладонями.

Аня потянула меня в один из сожжённых деревянных домов, там снег был поглубже, чем на утоптанной дорожке, где мы стояли прежде.

— Покажи-ка мне свой Божий инструмент, — шепнула она, шаря рукой у меня в брюках.

— А ты… — я не знал, как это назвать, — свою колыбельку, — и расстегнул её ватные брюки, которые сразу же упали вниз, на валенки.

Я пытался сделать это стоя, но был слишком слаб, чтобы мне удался такой фокус. Мои ноги подгибались в коленях. Я положил её на снег. Наша близость длилась недолго. Мы проваливались всё глубже, под нами уже были доски этого сожжённого дома, вернее, того, что от него осталось, а она всё просила «ещё, ещё», и я делал всё, что было в моих силах, я уже ощущал коленями землю, но холода не чувствовал — только наслаждение, оглушительное и короткое.

Потом я поднялся, поставил на ноги Аню, вытер ладонями её влажные бедра, а она — моего «дружка».

— Оставь мне его, — сказала она.

Я ответил, что охотно оставлю, но при условии, что она никому его не отдаст, даже старшей сестре. Она пообещала, что с ним будет спать только она одна.

— Когда опять приплывёшь? — спросила Аня.

— Не знаю.

— Ты напишешь?

— У меня нет твоего адреса.

— Адрес? «Мурманск, госпиталь, Анна Попова». Все меня здесь знают.

— Мне нужно идти, — сказал я.

— Мне тоже, — она оглянулась на госпиталь. — Покажи мне ещё раз свой Божий инструмент.

— Ты хорошо его называешь.

Я не мог понять, что с ней происходит. Дрожащей рукой она ласкала меня и тихо риговаривала при этом:

— Дед сказал однажды моему отцу: «В Бога можешь не верить, но сотворил тебя мой Божий инструмент, ничто другое не смогло бы это сделать». А бабка на это ответила так: «Но вырос он в моем гнёздышке. Это оттуда вышел на свет наш замечательный сын».

Она показала мне это место. Было темно, и я как следует не разглядел, но уже гораздо легче вошёл туда своим «Божьим чудом». А потом Аня спросила, оставил ли я там свои «слёзки».

Я поцеловал её в завитые волоски и чуть пониже, а после этого закрыл это чудесное влажное местечко латаными ватными шароварами. И сам тоже оделся.

Мы выбрались наружу. Разрушенный гитлеровцами город был покрыт снегом. Здесь-то, возле развалин ресторана на улице Водоупорной, нас и задержал патруль НКВД, который двигался нам навстречу.

— Документы, — обратился один из них ко мне.

Я предъявил бумагу, а сам подумал, что эти люди могли нас видеть. На Аню они не обратили внимания.

— Следуйте за нами.

— Куда?

— Скоро узнаете.

Мне не позволили попрощаться с Аней, я просто махнул ей рукой. Аня смотрела нам вслед и видела, куда мы идём. Я-то думал, что меня ведут в военкомат, где предложат мне службу на другом судне, если мой «Пяст» ещё не вернулся из дока. Но ведь не упрекнут же они меня в том, что я был близок с Аней. Впрочем, как знать. Разное о них говорят.

Меня привели в деревянный барак с решётками на окнах. Я стряхнул снег с обуви. Стоявший в дверях солдат смотрел на меня так, словно хотел меня запомнить. За сбитым из неструганных досок и обожжённым с одного края столом сидел старший лейтенант средних лет. Позади него на облупившейся стене чуть криво висел испачканный чем-то портрет Сталина. Лейтенант был небрит. Его маленькие глазки настороженно смотрели на меня.

— Вот карандаш, напишите свою автобиографию.

— Вы умеете читать по-польски? — спросил я.

— Найдём, кому прочитать.

Я выглянул в окно и увидел потемневшие груды снега, едва приметные во мгле обгоревшие брёвна и смутные очертания судовых мачт в заливе. В этой тьме почудился мне родной мой городок Хыров, окружённый кольцом гор. С этих гор я съезжал на лыжах до самого крыльца школы. И ещё вспомнил я, как на кладбищенском холме играли мы в прятки.

— Пишите, — повторил лейтенант, пододвигая ко мне огонёк керосинки.

Потом солдат отвёл меня в камеру. Втолкнул и запер дверь. Я стоял посреди этого тёмного сарая и никак не мог понять, что произошло. Я думал, что всё дело тут в Ане, но потом вспомнил, что это, кажется, лейтенанта вовсе не интересовало. Я потребовал свидания с капитаном своего корабля. Охранник, посоветовавшись с кем-то, сообщил мне, что капитана в Мурманске нет. Судя по всему, он не врал, иначе кто-нибудь из наших непременно навестил бы меня в госпитале. Я стал стучать в дверь, приготовившись двинуть в морду солдату, который втолкнул меня сюда. Возможные последствия этого шага меня не пугали. Но охранник стоял далеко от меня. Я потребовал встречи с комендантом города.

— Не стучи, — услыхал я хриплый голос. — Это не поможет.

Возле стены, на нарах, что-то зашевелилось. Я не знал, что здесь есть кто-то ещё кроме меня.

— А что украл ты?

— Украл? — удивился я. — Ничего.

— А вот я — консервы. Всего одну банку. Мы разгружали польское судно из британского каравана.

— Как оно называлось? Может быть, «Пяст»?

— Так точно.

— Я с этого судна.

— Вот так встреча! Эх, свидеться бы нам где-нибудь в пивнухе. Ты привёз такие хорошие консервы, а я уже не помню, когда ел вдоволь. Съем, думаю, только половину, а остальное отошлю жене и детям, их эвакуировали в Сибирь. Там тоже голодно, а я уже столько месяцев здесь.

Он шлёпнул себя по животу.

— Съем, думаю, половину, а остальное вышлю. Но как это сделать? Охранник нащупал у меня банку, и — вот, тюрьма. У других не нашёл, а у меня нащупал. Теперь за это — три года. А в Ленинграде за кражу ложки сахара — смертная казнь. Приговор приводится в исполнение немедленно. А мне — три года. А через три года мне не позволят бороться с захватчиками. А ты… что украл ты?

— Ничего. Мы привезли на польском корабле консервы и боеприпасы.

— Значит ты политический. Это ещё хуже.

— Как это «политический»?

— Уж они-то придумают для тебя обвинение. Шпионаж в пользу мирового империализма. Ты привозишь консервы, а вывозишь секретную информацию. На тебе иностранная форма.

— Какую ещё информацию?

— Шпионскую. За это — десять лет. Что это на тебе за форма?

— Польская.

— Значит, ты поляк. Вы не такие, как фашисты, но…

— Что ты имеешь против меня?

— Я — ничего, а вот они… Когда ты признаешься, тебе дадут десять лет. А если не признаешься — двадцать.

— В чём же я должен признаться?

— Это они тебе сами придумают.

— Шутишь, — занервничал я.

— Ладно, не психуй, — ответил он спокойно; в темноте я никак не мог разглядеть его лицо. — На тебе мундир империалистической державы…

— Ну и что? — перебил я его. — Я сражаюсь на вашей стороне.

— Это не имеет значения. Многие поляки работали на царя в Сибири, они тоже были невиновны. Так же и теперь.

Мне не хотелось с ним спорить. Я думал об Ане. У меня было много девушек, но я никогда не думал о них — вспоминал их только тогда, когда мне было хорошо или когда я приближался к порту, где должен был встретить какую-нибудь из них. «Веришь ли ты в любовь?» — до сих пор ни одна из них не задавала мне такой вопрос.

Русский на нарах что-то такое говорил о поляках и об империализме, но я не понимал его.

Потом советский солдат со штыковой винтовкой в руках отвёл меня к другому офицеру, к капитану. Тот вежливо поздоровался со мной. Я слыхал об этих методах: о том, что первый следователь — законченный хам, второй же, наоборот, вежлив, внимателен. Капитан велел мне сесть на деревянный табурет у стола и сказал, что мне грозит срок в десять лет.

— Наш суд, — добавил он, — весьма суров к врагам народа.

— Что же такое я сделал?

— Не перебивайте меня. Сейчас война, мы должны быть особенно бдительными. О чём вы говорили с сестрой Аней?

— Ни о чём.

— Как так «ни о чём»? Вы занимались с ней любовью молча? Для полной ясности скажу: к тому факту, что вы с ней, так сказать, спали, у нас нет никаких претензий… а кстати, между нами, она ничего, а?.. Вы можете ещё раз сходить к ней, или мы приведём её сюда, как угодно, — но со мной вы обязаны быть искренним.

— Не делайте ей ничего плохого.

— Да какое там… Она, кажется, тоже довольна вами. Буду с вами откровенен: нас интересует не столько ваша беседа о любви, сколько то, о чём вы расспрашивали её. Понимаете? Вот и ответьте: какие вопросы вы задавали ей?

— Она спросила меня, верю ли я в любовь.

— О чём спрашивала она вас, мы знаем. А вот о чём расспрашивали вы её?

Я понял, что они уже допрашивали Аню, и занервничал. Неужели ей поручили вытянуть из меня какую-нибудь информацию? Я стал вспоминать, чем ещё, кроме того, верю ли я в любовь или нет, интересовалась она во время наших встреч в коридоре.

— Вы спрашивали её, откуда она родом, не так ли? — прервал мои мысли капитан.

Я ответил, что нет. Капитан достал из ящика стола листок тетради, на котором было что-то написано химическим карандашом; нетрудно было заметить, что иногда карандаш слюнили, чтобы текст выглядел чётче.

— Вы спрашивали, кем были её родители и как живётся им в колхозе. Не перебивайте! В принципе, в подобных вопросах нет ничего плохого, но вы должны честно рассказать, кому вы передадите эту информацию в Лох-Эве.

— Никому.

— Как так «никому»? Кто-то ведь поручил вам задавать подобные вопросы.

— Никто.

— А зачем же тогда вы задавали их?

Понимая, что Аня уже призналась в этом, я не стал говорить, что такого разговора не было, и соврал, будто спрашивал её из чистого любопытства.

— А если вас спросит кто-нибудь об этом в Ирландии, что ответите?

— Ничего. Отделаюсь шуткой.

— А если нальют виски или просто заплатят, правду скажете?

— А это что — тайна, как живут люди в колхозе?

— Сейчас война. Наша стратегия — это не только снаряды для фронта, это ещё и крепкий тыл. Зачем вы задавали медсестре именно такие, а не какие-нибудь другие вопросы? Почему, например, не спросили, какие звёзды светят над её колхозом, а вот о том, как живут там люди, спросили? Почему расспрашивали её о том, чем они питаются, как одеваются, какова урожайность с гектара? Лучше бы поинтересовались у неё, где она такую замечательную жопу отъела…

— Если уж быть откровенным, поинтересовался. И о звёздах тоже спрашивал.

— Хорошо. Но и шпионские вопросы задавали тоже. Наше сталинское правосудие относится сурово к врагам рабочего класса. Мы — первое в мире государство рабочих и крестьян, а вот вы… я имею в виду империалистов, кровопийц… хотите нас уничтожить. Мы вынуждены защищаться. И мы сумеем сделать не только это — мы победим.

Перспективы, которые открыл передо мной этот, как мне сначала показалось, симпатичный капитан, отнюдь не обрадовали меня. Я поглядывал на его посиневший нос (даром что в комнате топилась печка) и думал о том, что теперь от этого человека зависит вся моя жизнь.

— Но выход есть, вам нужно только воспользоваться моим предложением.

В комнате было прохладно, но мне вдруг стало жарко. Я ждал, что же такое он мне предложит.

— Ваше судно в архангельском доке. Завтра или послезавтра на британском «Кинге» вы поплывете в Ирландию. В Лох-Эве свяжетесь с первым офицером «Декабриста», сейчас это судно там. Вам скажут, что делать дальше.

— И это всё?

— Да. Там вам объяснят. Мы друг друга поняли?

— Ясно, потом опять в Мурманск…

— А разве вы не хотели бы вернуться к своей Ане? Она будет тосковать, ждать вас. Русские девушки умеют любить, не правда ли?

Я кивнул. Мне хотелось как можно скорее вырваться оттуда. И я не вполне отдавал себе отчёт в том, на что согласился.

— Подпишите здесь.

Мои руки задрожали.

— Зачем?

— Мы найдём вас везде…

Я подписал, и меня освободили. К Ане больше не пошёл, хотя очень хотел увидеть её ещё раз.

И только через сорок пять лет я снова приехал в Мурманск…

Загрузка...