ГЛАВА 97

ТРАНКВИЛИЗАТОР: реладорм

2 ЧАСА С MTV: песочные человечки из клипов «TOOL»

Стайка сексуальных меньшинств гуськом убежала со сцены, тяжко дыша и манерно убирая со лбов потные чёлки. Со всех сторон слышались ухи, ахи и вздохи, а один, запнувшись о провод огромной телекамеры, гневно посмотрел в сторону глумливых телевизионщиков и прошипел:

— Пф-фу… Пидорасыы…

Это было уже слишком. Тот вечер и так добил нас не хуже какой-нибудь термоядерной «Белой вдовы». Впрочем, каждый вечер, проведённый здесь, добивал нас не хуже. Сначала было ещё более-менее, у нас хотя бы изредка получалось сдерживать смех. Но с появлением Чикатилы всё перевернулось с ног на голову. Есть такая вещь, как несовместимость личности и местности. Чикатиле служебный вход Большого театра был противопоказан, его следовало гнать оттуда поганой метлой.

Эйфорию прервал голос машиниста Володьки, зазвучавший в моём наушнике:

— Так, пошёл шестой. Вниз до синей метки… Повторяю: шестой, вниз до синей…

Я посмотрел на Чикатилу. Мало того, что всё происходящее и так казалось нам каким-то абсурдом, глюком в стиле обэриу — ко всему прочему Чикатило ещё и получил позорный статус шестёрки до конца балета. Над этим мы тоже смеялись. Может быть, именно поэтому Чикатило до сих пор возился, скрючившись, где-то под стулом. И на слова Володьки не реагировал.

— Шестой, ё… твою! Что там у тебя? — снова раздалось в моём наушнике. Я больно стукнул Чикатилу локтем по спине. Откуда-то снизу, из темноты, до меня донёсся голос:

— Подожди, добрый негритянин. Я от смеха потерял наушник и сейчас осуществляю безуспешные попытки отыскать его в закулисных сумерках.

Я всучил свою верёвку тихому монтировщику Тетюше, сидящему слева от меня, а сам вырвал из Чикатилиных рук его канатик и спешно стравил его — до тех пор, пока синий бантик не поравнялся с металлической стойкой, которая маячила перед нашими глазами и мешала воспринимать искусство. Чикатило выпрямился, засунул в ухо отыскавшийся наушник и взял у меня канат.

— Я так и знал. Только что, батенька, мы с вами наблюдали наглядную иллюстрацию физического закона подлости. Стоило мне отвлечься на одну минуту — и из двенадцати верёвочек тут же понадобилась именно моя.

— Шестой, не спи, блядь! — назидательно проговорил в наушниках Володька. Мы не обратили на это внимания.

Я вытащил свою верёвку из застывших, как студень, рук Тетюши. По-моему, он даже не заметил, что она там какое-то время находилась. Тетюша очень много читал и даже слыл эрудитом, но во всем, что касалось физических движений или хотя бы какой-нибудь элементарной задействованности тела, был безнадёжен. Наверное, у него была сломана коробка передач, которая трансформирует энергию из мысленной в кинетическую — казалось, он сам никогда не знал, чем заняты его руки и ноги и заняты ли они вообще. Все остальные монтировщики смеялись и даже немного издевались над Тетюшей. Мы с Чикатилой в этом не участвовали — мы предпочитали смеяться над другими вещами. Благо, каждый день здесь происходило какое-нибудь очередное даун-шоу, и повод посмеяться находился постоянно. Закулисье Большого театра, в котором мы обретались, представлялось нам неисчерпаемым кладезем искусственного маразма. Непаханой степью, Клондайком, Эльдорадо.

С изнанки деятельность мельпоменшиков предстает в несколько ином ракурсе. Вы наблюдаете совершенно другие спектакли. Это практически то же, что смотреть балет из-за кулис с расстояния в пару метров. Оттуда, под углом в сорок пять оборотов, он проецируется в мозг как-то не так, что ли. Даже если вы хотите познать высокое и ваша душа открыта прекрасному, что-нибудь постоянно мешает правильному восприятию. Во всяком случае, оно получается не таким, какого хотели добиться все эти балетмейстеры, хореографы и одухотворенные артисты. Попробуйте-ка, воспримите что-нибудь как надо, если в самый трогательный момент в кадре, дохнув огненной водой, замаячит пьяная рожа бригадира Тольки Спиркина, осиновым колом вклинившаяся между вами и порхающей Жизелью. Или Чикатило толкнёт вас под локоть и ненавязчиво обратит ваше внимание на то, как потеют задницы у танцоров кордебалета. (Они у них действительно потеют, после ярого танца почти у всех мокрая полоска между ягодицами, но зритель-то этого видеть не должен, это сразу настраивает на несерьёзный лад.) Или о вас потрётся, ахнув, прима Цискаридзе в костюме Щелкунчика, расчищая себе путь к овациям — потрётся так, что любому натуралу захочется тут же сорвать балет и замуровать Щелкунчика обратно в люк, из которого он выплывает в самом финале. В общем, быть театралами у нас отсюда не получилось бы даже при наличии желания — это был не тот угол зрения, чего уж там говорить. Скорее это напоминало поход в кино на хорошую комедию.

— Пятый, пятый, вверх до красной, девятый — вниз до жёлтой, — скомандовал Володька. Я потянул свой канат вниз, и часть нависшей над сценой сетки медленно поднялась почти до максимума. Одновременно противоположная часть провисла так, что гладиатор, прыгавший в танце в том углу сцены, чиркал об неё шлемом. Наверняка девяткой был кто-то пьяный — как минимум половина монтировщиков сцены к концу рабочего дня напивалась до полного коматоза. Такая традиция.

— Девятый, блядь, я сказал — до жёлтой метки, а не на голову этому гомосеку! — зашипел Володька. Сетка в противоположном углу колыхнулась и поднялась на несколько дециметров. Честно говоря, этот Володька за полтора акта нам порядком надоел. Хорошо ещё, что нас с Чикатилой посадили рядом. Если бы справа от меня сидел ещё один Тетюша, я бы сдох от скуки.

Чикатило порылся в кармане, достал оттуда упаковку каких-то колёс и предложил мне. Я отказался, а он вытащил одну таблетку и засунул себе в глотку.

— Это что такое?

— Да я сам не знаю. Называется — реладорм. Судя по названию, что-то типа реланиума. Алёша подарил на 23 февраля.

— Тьфу, дерьмо. Как ты можешь это есть, Чикатило?

— Задай мне этот же самый вопрос через полчаса. Тогда я тебе скажу что-нибудь определённое. А пока что я ныряю с головой в неизвестное, навстречу тайне.

— Вот ты маньяк, Чикатило.

— Маньяк Чикатило — это другой персонаж. Не путай меня с ним.

Мы до сих пор не могли понять, как нас вообще сюда занесло. Мы устроились на эту работу не одновременно, как обычно, а с интервалом в два месяца — я был первым, а Чикатило шестьдесят дней ждал, когда некоего Валерку уволят за пьянство. Необходимо, кстати, пояснить: для того чтобы быть уволенными за пьянство из Большого театра, пить надо воистину виртуозно. Надо быть просто каким-то Моцартом от алкоголизма. Опуститься ниже уровня Преисподней. Так что Валерка был достоин всяческого уважения, и из-за этого уважения Чикатило поначалу даже тушевался.

Середина девяносто шестого года прошла для нас, как в старые добрые времена. Ворох газет на полу, случайные вакансии на одну-две недели и все остальное. В итоге Чикатило сказал, что он намерен впредь жить по-нигерски и надолго завалился на диван, время от времени помогая Алёше барыжить таблами и делая какие-то переводы с английского. Английский он знал хорошо: ещё в конце восьмидесятых его запихнули на год в Америку в рамках какого-то обмена школьниками, что ли. Чикатило жил в американской семье, жрал с ними мюсли и гамбургеры, а в свободное от этого занятия время продавал неграм «Беломор», который родственники по его просьбе пересылали ему чуть ли не тоннами. Негры были в восторге от «Беломора», а Чикатило поднимал кое-какие деньги, вполне достаточные для того, чтобы самому раз в пару-тройку дней использовать «Беломор» по истинному назначению. Когда американская семья собралась ответно отправить своё чадо в Россию, Чикатило уже носил голубой берет и «Калашников» наперевес. Чадо месяца полтора просидело на шее Чикатилиного папаши, а потом испугалось действительности и улетело домой в Луизиану.

Это всё, однако, были дела давно минувших дней, а что касается года девяносто шестого — тогда Чикатило лежал на диване, а я зарегистрировался на бирже труда районного значения. Это тоже было немного по-нигерски — за исключением того, что пособие по безработице мне никто платить не собирался. Вместо этого мне предложили работу монтировщика сцены в главном театре страны. «Вижу, вы одухотворённый и интеллигентный молодой человек, поэтому хочу предложить вам работу, связанную с высоким искусством», — распиналась толстая тётка с крашеной чёлкой. Невероятно, но факт: она всерьёз полагала, что «одухотворённый и интеллигентный» способен схавать подобную наживку. Я хлопнул дверью, пришёл домой и позвонил Чикатиле. Который неожиданно для себя самого (как он сам потом признался) вскочил с дивана и впал в эйфорию.

— Соглашайся! — орал он в трубку так, что слюна, казалось, вот-вот вылетит из слуховой мембраны моего телефона. — Полдня работы! Большой театр! Это ведь так оживит наши будни, ну что ты, не понимаешь, в самом деле. Это же будет очень смешно. А то я уже чувствую себя конченным ластоногим, которое целый день лежит на айсберге и глупо трётся бивнями о лёд. Плевать, что сто баксов в месяц — там постоянно будет какая-нибудь халтура, в театрах всегда халтура, я знаю. Сцена сдаётся в аренду всяким буржуям и всё такое.

Я нехотя позвонил биржевой тётеньке и через два дня уже в поте лица собирал сорокатонную металлическую конструкцию для репетиции авангардной оперы «Любовь к трём апельсинам». А Чикатило лежал на диване и ждал, когда рядом со мной освободится какая-нибудь вакансия. Мне всё это не нравилось, но что я мог поделать.

Потом наступил новый тысяча девятьсот девяносто седьмой год, и где-то в его первых числах постновогоднее пьянство монтировщика Валерки сбило все возможные и невозможные планки, перешло все практические и теоретические границы. Посреди рабочего дня он трупом упал на полу монтировочной и изверг из себя сразу все выделения, на которые способен человеческий организм. Валерку завернули в списанную мягкую декорацию и вынесли вон, как персонаж Хармса — может быть, на помойку. А в монтировочную потом долго нельзя было войти — окон в ней не было, она находилась в аккурат в сердцевине знаменитого здания, и оставшаяся от Валерки феерическая вонь выветривалась чуть ли не сутки. На протяжении всех этих суток патлатый кролик Жорж по праву самого молодого монтировщика-пионера чистил пол при помощи швабры, обвязав нос мокрой банданой.

Такими вот обстоятельствами сопровождалось появление на этой сцене Чикатилы. Это были не самые хорошие обстоятельства — да что там, они были просто омерзительными, от них в прямом смысле разило за версту. Чикатилу это воодушевляло, но только потому, что сам он всего этого не видел. Он появился уже потом, когда всё замыли, вычистили и посыпали хлоркой с хилыми ароматическими добавками. Когда о Валерке даже перестали говорить — как будто его никогда и не было (как выяснилось, для забвения Валерки с головой хватило пары суток, в течение которых вакансия оставалась свободной).

Монтировщики сцены (особенно те, что помоложе) гордо называли себя «монтами». Это было что-то среднее между ментами и понтами — и то, и другое вызывало у нас физическое неприятие. Монты подразделялись на две бригады — одна работала на левой стороне, другая — на правой. Я был «левым», как политический блок. По счастью, «левым» был и отчисленный Валерка, поэтому мы с Чикатилой оказались на одной стороне. Я попросил бригадира Тольку, который раскидывал нас по графику, чтобы он поставил Чика со мной во вторую смену. За бутылку водки Толька согласился, и первый выход Чикатилы был назначен на 16.00.

Без пятнадцати четыре мы с Чикатилой переступили порог монтировочной. Из-за металлических шкафов слышался ладный перезвон гранёных стаканов. Он символизировал здесь что-то вроде первого и второго звонков в антракте, или армейской команды «приготовиться к отбою» — такое предупреждение о скором начале действа.

— Не рановато ли — в три сорок пять? — удивился Чик.

За два месяца я настолько привык к этому спиритическому ритуалу, что даже не сразу понял, о чём идёт речь.

— Блин, Чикатило. Я же тебе говорил об этом. Просто откажись, когда они тебе нальют, и скажи, что не пьёшь. И вообще, первая смена начинается в девять утра.

— Ну и что?

— А то, что она начинается так же.

— Боже мой, — воскликнул Чикатило с воодушевлением. — Мне здесь уже нравится. Мне просто не терпится увидеть их мужественные испитые лица. Лица настоящих мужчин, суровых тружеников.

Как по мановению волшебной палочки, из-за шкафов прямо на пол выкатилось искомое лицо. Видимо, кто-то вытащил из-под него стул, пока оно разливало горячительное (стандартная и практически единственная шутка в этой тусовке), и оно выпало из их уютного зашкафного мирка. Теперь оно елозило затылком по холодному кафелю и удивлённо смотрело на нас снизу вверх. Я знал, что где-то там, за шкафами, есть ещё и рука, которая держит параллельно горизонтали стакан с водкой. Держит чётко, не расплескав ни капельки: когда такие люди держат стакан, с ними можно делать всё что угодно, хоть кубарем отправлять вниз по движущемуся эскалатору — водка останется не расплёсканной, рука по чётко заданной программе сама будет поддерживать стакан в нужном положении.

— О! — сказало лицо. — Новенький! Давай к нам, за стол. Или ты тоже не пьёшь, как твой друг-желтушник?

В аналогичной ситуации я наврал им, что только что переболел гепатитом, и пить мне нельзя как минимум полгода. Это, конечно, достигло своей цели — они больше не лезли со своими стаканами, но минус ситуации заключался в том, что неприятное слово «желтушник» стало чуть ли не моим погонялом.

— По-моему, лично тебя я ещё не предупреждал, — сказал я шутливо, — поэтому говорю сейчас, первый и последний раз: будешь меня так называть — получишь ПИ…ДЫ.

— Да ладно, хули там, — смутилось лицо. Самое интересное, что оно даже не думало вставать.

— Пью, — сказал Чикатило. — Но мало. И лёжа не могу.

— А я могу, — гордо заявило лицо и поднесло ко рту стакан, наполненный на две трети. Заговорщицки глядя прямо на нас, оно начало жадно жрать. Кадык при этом двигался по вертикали — вверх-вниз, вверх-вниз. Чикатило восторженно схватился за голову и зашептал:

— О-о-ох! Боже мой, какой крутой! Ой! О-о-о-ой!

Потом он зашёл за шкаф, представился и глотнул за знакомство. Он честно сказал им, что в общем-то иногда пьёт, но до них ему ещё далеко, так что если он выпьет залпом целый стакан, то окосеет мгновенно. Мужики оценили искренность, налили Чикатиле сто граммов и потеряли к нему всякий интерес. У нас оставалось десять минут, и я повёл Чика на экскурсию по закулисью.

— Да… — скептически вздыхал Чик, придирчиво оглядывая пустой зал, тележки с пыльными декорациями и лес штанкет[1], уходивший под самый потолок прямо над нашими головами. — О шоу-то здесь, конечно, и думать нечего. Здесь ты чёрта с два что-нибудь урвёшь, кроме разве что бутафорских булочек, яблочек и перьев с чернильницами. Конечно, мы будем их красть из принципа, но материальной пользы от этого — ноль.

Потом он вышел на середину сцены, поклонился несуществующим зрителям, прокашлялся и заблеял своим отвратительным голосом: «Под неебом гоооо-лубыыым! Есть гооо-род го-оооолубой!» Одно это уже говорило о том, что в этих стенах ему делать нечего.

…Под конец балета Чикатило признался, что его руки и ноги стали ватными, а слова доходят до него как-то с трудом, искажаясь и запаздывая. Он то и дело просил меня подержать вместо него канат, потому что ему казалось, что он вот-вот его выронит, и сетка накроет Спартака и весь кордебалет в придачу.

— Это тебя, блядь, накрыло, — ворчал я в ответ. — Как ты можешь есть эту шнягу?

— Эээ… да я и сам не знаю. Как это меня угораздило?

— Это и есть твоё обещанное «что-нибудь определённое»?

— Ну… да. То есть нет. Не знаю. Слушай, очень тебя прошу. Отъебись от меня ненадолго, ладно? Я хочу расслабиться.

— Да я тебя и так не трогаю! А расслаблен ты — дальше некуда. Разве что так, как тогда расслабился Валерка.

— Кто такой Валерка?

Даже в темноте я поймал непонимающий взгляд человека, который на время откуда-то выпал. Взгляд, наверняка позаимствованный у песочных человечков из клипов группы «Тооl».

— Эй, Чикатило. Это ведь было не первое колесо за сегодняшний вечер, правда?

— Слушай… блядь. Я больше не буду есть эту дрянь. Она мне не понравилась. Я даже не могу объяснить, чем именно, но не понравилась. А сейчас — пожалуйста. Подержи до конца этого долбаного «Спартака» мою верёвку, ладно?

— Давай уж тогда и наушник, а то опять уронишь, — вздохнул я. Блин, а ведь вечер начинался так хорошо — он обещал быть очень смешным, этот вечер, да и вообще. Я внезапно вспыхнул злостью по отношению к Чикатиле. Зачем эти прыжки в неизвестное, когда и так всё здорово, когда мы сидим и смеёмся? Это ведь уже была какая-то потеря человеческого лица. Я ненавидел Чикатилин диван, о который он несколько месяцев тёрся ластами и который постепенно превращал его в наркотически зависимого моржа, неспособного радоваться происходящему и напрягающего окружающих. По-моему, впервые за всё время нашего общения мне по-настоящему захотелось ударить Чикатилу.

Когда песочный человечек протягивал мне верёвку, его рука вдруг непроизвольно разжалась, и под тяжестью огромной сетки канатик полетел вверх. Я едва успел подхватить его, чуть не выронив при этом свой. Ладонь больно обожгло трением. Сетка (слава богу, она находилась в самом верху, а не над головой кого-нибудь из гладиаторов) резво колыхнулась, дёрнулась немного вниз и застыла в каком-то промежуточном положении. Чикатило откинулся на спинку своего стула, а я боролся с искушением обмотать его шею верёвкой № 6 и вздёрнуть его прямо над всеми этими танцующими потными задницами.

Только по прошествии нескольких лет я, вспоминая этот эпизод, сравнил его с девяносто третьим годом. Тогда Чикатило пришёл на работу в состоянии, намного худшем, чем под реладормом, а я положил его под стол и потом целый день смеялся. У меня не было по отношению к нему никаких эмоций, кроме ха-ха. Никакой злости, никаких переживаний за его будущее. А вот в девяносто седьмом году за то же самое мне захотелось его убить… Но в девяносто седьмом я ничто ни с чем не сравнивал. Я ещё не понимал, что со мной происходит то же, что годом раньше произошло с Оленькой. Так что я не вспоминал тогда все эти девяносто третьи, девяносто четвёртые и прочие безбашенные годы — я просто сидел и пыхал злобой на Чикатилу.

— Эй, шестой! Да что там с тобой? Ты что, пьяный? — раздался из другого измерения голос Володьки. Я, погруженный в свою злость, опять не обратил на него внимания. А Чикатило и подавно — он ведь тоже был во что-то погружён, только вот с недавних пор мы стали погружаться в какие-то разные глубины.

ТРАНКВИЛИЗАТОР: кокаин

АВТОСАЛОН: «Фольксваген-жук», «Порш-911»

Дача эксцентричного бизнесмена Виктора находилась в одной из ближних зон Подмосковья — там, где уже нет промышленного смога, но ещё не началось вспаханное тракторами бездорожье и полное отсутствие выбора благородных вин в местном сельпо. В общем, это была добротная, хорошая и милая дача со стратегически выгодным географическим положением. Нам даже не пришлось особо долго колесить по незнакомым просторам — всего-то и пришлось один раз свернуть с шоссе и потом двигаться по прямой. Всё в жизни Виктора было именно таким, как эта дача, простым, удобным и в то же время значимым. Прямо как в рекламных каталогах, которые мы с Чикатилой писали-верстали в «Спрейтоне».

Я, как проработавший в БТ достаточно долго, взял легальный отгул на два дня, а Чикатило позвонил Володьке и пьяным голосом сообщил, что у него запой. В этом коллективе все обычно ссылались именно на него — болезнь потребовала бы визита в поликлинику, оформления больничных листов и прочей бюрократической бодяги. Слово же «запой» оказывало здесь поистине магическое действие: если он не затягивался надолго, максимум, что с вас требовалось по его окончании, — это пол-литра Володьке и столько же бригадиру Тольке. Ни у кого не хватало совести пренебречь этим неписаным законом и наехать на запойного, даже у приличной с виду стрей-тэйдж-дамы из отдела кадров.

Не приехать к Виктору мы не могли. Слишком долго все ожидали события, которое там отмечалось — и Чикатило, и даже я (подспудно и ненавязчиво, не до конца осознавая всю глубину этого ожидания). Алкоголист и компания наконец-то записали альбом — за деньги, разумеется, Виктора. Эксцентрик, однако, вполне справедливо слыл щедрой душой — помимо всего прочего, он развёлся ещё и на грандиозную пьянку в своей загородной резиденции, что как минимум вызывало уважение.

Для тех, у кого не было своей машины (а не было её, по-моему, только у виновников торжества), Виктор нанял микроавтобус «Мицубиси» с водителем, которому предписывалось подхватить пешеходов у метро «Тёплый Стан». По дороге мы обогнали этот мини-бас и даже долго сигналили слева, но никто не обратил на нас внимания. Чикатило хотел бросить камень в расплющенное по боковому стеклу потерянное лицо Алкоголиста, но камня у нас не было.

— Чикатило, ты уже бывал когда-нибудь на попойках по случаю выхода альбома? — спрашивал я, немного волнуясь.

— Не переживайте, батенька, всё пройдет нормально, — говорил Чикатило с видом знатока, хотя сам он тоже ни разу в таких торжествах не участвовал. — Там будет томная буржуазная публика, бизнес плюс богема. Богема тоже, разумеется, не бедная. Они угостят нас дорогим алкоголем и такими же дорогими наркотиками. А если нам повезёт, то мы даже сможем вступить с кем-нибудь в половую связь.

Наконец мы остановились перед огромными воротами чёрного цвета. Я несколько раз посигналил — ворота открыл быковатого вида охранник с пистолетом на жопе. Чикатило сказал ему, что он может не закрывать въезд, потому что сзади идет вэн с музыкантами, но тот и ухом не повёл. Скорее всего, он понимал только команды, как собака. Наверное, когда-то он тоже служил в ВДВ.

— Интересно, этот киборг-убийца нанят только на время тусовки или ошивается здесь постоянно? — риторически спросил Чикатило, разглядывая стоявшие на огромной лужайке машины. Наша «копейка» смотрелась здесь примерно так же, как несуразный Евгений Петросян смотрелся бы в обтягивающих трусах на шоу культуристов. Слава богу, не было хотя бы опостылевших «шестисотых» и «БМВ-семёрок»: эксцентричная тусовка имела понятие о пошлости, и это настраивало нас заведомо положительно. Машины, правда, всё равно были не из дешёвых: спортивный «Мустанг», «Рено-шафран», джип «Рэнглер» и всё такое прочее — всего их наскреблось штук десять, и единственным нашим братом по духу был примостившийся в кустах «Фольксваген-жук». Такой же классически старый и красный, только гораздо более дорогой.

— Я просто шестым чувством осязаю, что на нём приехали милые девушки из богатых семей, которые гоняют на таких машинах в западной рекламе, — похотливо мечтал Чикатило, роняя слюну. — У тебя, кстати, нет с собой никаких наркотиков?

— Успокойся, Чик. Если всё будет так, как ты говоришь, тебя наверняка уже на входе взгреют кокаином, — отвечал я, закрывая на ключ водительскую дверь. Вряд ли кто-либо из владельцев наших соседей по парковке мог попытаться угнать наш раритет, но всё равно — не хотелось наутро видеть в салоне следы блевотины или использованные презервативы. Я всегда относился к эпатажным персонажам настороженно, что ли. У обеспеченных человечков свои причуды, а какие именно — мы толком тогда не знали.

— И то верно, — согласился Чик, оглядывая дом — фундаментальный, соответственно хозяйским финансам, но вместе с тем и не лишённый изящества. Дизайном он напоминал крейсер с разбросанными по стенам окнами-иллюминаторами — разбросанными так хаотично, что человеку со стороны не сразу удавалось понять, сколько здесь этажей. Какой-то модерн кремового цвета и с огромным, чуть ли не до самой земли, скатом крыши. На нём тоже были окна, на сей раз треугольные. С другой стороны скат был обычным, зато прямо под ним находился огромный балкон с навесом от дождя. Оттуда пахло чем-то приятно-съестным, каким-то барбекю с приправами из корицы, марихуаны и мускатного ореха. Чик в два прыжка взлетел на крыльцо и позвонил в дверь.

Эксцентричный бизнесмен был лысеюще-добрым, с революционерской бородкой клинышком, средней густоты усами и перстнями чуть ли не на всех пальцах. Разумеется, не с голдовыми, как у быков, но своим суммарным весом все же здорово помогающими законам гравитации: иногда казалось, что из-за них Виктору трудно жестикулировать. Он ездил на «камаро» семидесятых годов и всегда одевался в чёрное, как Виктор Цой, наверное, по праву тёзки.

Кстати, такой ещё характерный нюанс: никому и в голову не приходило назвать его Витей, Витьком или Витюшей — это был именно Виктор, с большой буквы В. Нам казалось, что так его называли даже воспитатели в детском саду.

Кокса нам никто не предложил, зато прямо с порога чья-то заботливая рука (мы так и не поняли, чья именно), высунувшись из-за спины Виктора, протянула нам тлеющий косяк. После этого рука растворилась в пространстве — так необъяснимо, что Чикатило даже выдвинул потом теорию, согласно которой Виктор был многоруким бодхисаттвой.

Сделав по паре пыхов, мы разулись и проследовали в огромный зал, где уже расположились сливки околомузыкального общества. Главенствовали несколько среднего возраста персонажей — судя по продюсерскому виду, коллеги Виктора по цеху. Они вели себя сдержанно и немногословно, но их вес чувствовался невербально, от него прямо гнулись добротные половицы. Рядом с ними как-то сами собой собирались мини-компании, а томные богемные девки вертелись вокруг них, как электроны вокруг атомных ядер.

Томные девки были, кстати, совсем не в нашем вкусе. Мы выделили из их обшей массы трёх более-менее приятных, лет двадцати от роду, и попытались завести с ними разговор. Он получился идиотским и напоминал Кольцевую ветку Московского метрополитена: в беседах они ездили по безнадёжно замкнутому кругу «Пелевин — Сорокин — Сорокин — Пелевин», чем отбивали всякую охоту даже к сексу. Когда мы сказали им, что работаем в Большом театре монтировщиками сцены, они пробормотали «маргинально» (или «оригинально», я не расслышал) и потеряли к нам всякий интерес. К счастью, это было взаимным.

Минут через пятнадцать приехали музыканты. Под мышкой у одиозного Алкоголиста болталось взъерошенное создание с уставшими от блядства глазами. Не надо было быть Эркюлем Пуаро, чтобы догадаться: её подцепили, как сифилис, на вчерашней презентации, пустили на общак и в силу врождённой мягкости характеров до сих пор не могут прогнать. Виктор взял инициативу на себя: с улыбкой, но решительно он разомкнул объятия, дал шлюхе зелёный прямоугольник долларов и попросил какого-то служку отвезти девушку до электрички. Служка нехотя нашарил в кармане ключи от машины, взял шлюху под руку и вывел вон.

— Серж, ну что ты, в самом деле, — зашептал Виктор, обняв Алкоголиста за плечо и ненавязчиво ведя его к столику с алкогольными напитками. — Неужто ты думаешь, что я могу оставить тебя без женского внимания. Здесь есть всё, что тебе нужно, так что не надо было приводить сюда эту девку. Здесь же, всё-таки, солидные люди. Тебе надо отвыкать от этого дерьма, Серж.

— Тхх… тыыы, — промямлил Алкоголист хриплым голосом. Он вращал глазами и, по-моему, не совсем адекватно воспринимал происходящее: в последнее время его отходняки стали просто опасными для жизни. — А… бля… выпить есть?

Виктор протянул унизанную перстнями руку в направлении столика с открытыми бутылками. Тело Алкоголиста тут же приобрело намёк на осанку, в нём затеплилась искра жизни. Я не знаю, почему российские музыканты выглядят и ведут себя так убого. Все музыканты мира любят выпить и потрахаться, но остальные делают это как-то со вкусом, что ли.

В прихожей Алёша и другие приглашённые снимали обувь, их обслуживали и накуривали. Видимо, накуривать гостей прямо с порога считалось доброй традицией в этом доме. Это была хорошая, да что там — это была просто замечательная традиция, при том, конечно, условии, что вы не приходите сюда в гости каждый день.

Как выяснилось, «Мицубиси» взял на борт не только Алёшину группу, но и других безлошадных персонажей. Самым колоритным из них был некий Гена, более известный как диджей Труп. Мы видели его несколько раз до этого — в Москве есть люди, которых не видеть просто нельзя, они залетают на все огоньки и крутятся везде, где есть вечеринки и наркотики. Всякий раз, когда мы после очередного перерыва встречали диджея Трупа, в наших мозгах синхронно вставал один и тот же незамысловатый вопрос: «Как? Неужели он ещё жив?» Когда при встрече с объектом возникают такие мысли — это само по себе является исчерпывающей характеристикой объекта. А всё остальное — беззубый рот, один синий квадрат тату на всё тело, вены в дорогах, уже давно не настораживающийся фаллос — просто детали, штрихи к портрету. У всех они одни и те же в разных вариациях, с разными опциями. Например, чьи-нибудь наколки могут не сливаться издалека в синий квадрат Малевича — но это ничего в принципе не меняет.

Диджею Трупу было уже лет тридцать, он считался долгожителем среди ягод своего поля. Он явно засиделся на этом свете, может, именно поэтому его приглашали на все тусовки в качестве талисмана.

Гораздо больше нас порадовали четыре женщинки, которые по виду напоминали мажорных студенток и как-то выпадали из общего контекста, что ли. Вряд ли такие зацикливались на творчестве модных писателей. Скорее всего, Виктор пригласил их для участников группы, зная, что из богемных им всё равно никто не даст — в отличие от них, Виктор понимал, что это ЕГО, а не их бенефис. Вряд ли их можно было назвать особыми красавицами, но внешние данные в какой-то степени компенсировались ухоженностью и стильными шмотками. Наверное, они служили здесь кем-то вроде гейш — не особо моральными лицами женского пола, способными и поболтать за жизнь, и разлить мужчинам вино, и заняться интеллигентным сексом.

— Знаешь, что я думаю? — сказал Чикатило. — Приём гостей — самая неинтересная часть Марлезонского балета. Давай возьмём что-нибудь выпить и посидим на улице, пока всё не устаканится и люди не начнут более-менее нормально общаться между собой.

Это действительно казалось самым разумным в данной ситуации. С весомыми людьми продюсерского вида нас ничто не связывало, а с музыкантами всё равно нельзя было разговаривать, пока они не похмелятся: их же всё это просто вымотало, все эти ночные посиделки в студии, а особенно официальная презентация, прошедшая за день до этого. Они всю жизнь прокантовались в андеграунде и оказались банально не готовыми к такому официозу — всего Викторова кокаина не хватило бы на то, чтобы заставить их чувствовать себя в своих тарелках.

Мы не стали уходить далеко — на случай, если внутри вдруг начнётся что-нибудь интересное — и расположились прямо на крыльце. Перед этим Чикатило резанул с общего стола две дорогие бутылки с красной жидкостью. Надписи на этикетках красиво звучали, но лично мне ни о чём не говорили.

— Чик, почему Виктор забраковал твою идею с компьютерной анимацией? — спросил я.

— Потому что он тугой. Он не въезжает в фишку, ему под сорок, въезжать в какие-либо фишки уже поздно. Он знает, что в клипах парни должны стоять с гитарами на фоне леса рук, в которых горят зажигалки. Его уже не переделать — я уже развёл его на всё возможное, дальше рулит он.

— Ясно. А они играть-то хоть будут сегодня?

— Не-а. Играть будет Труп. Он сделал для Виктора пару ремиксов на их темы.

— А они что, тоже будут в альбоме?

— Ну да, естественно. Бонусом. Потому что как же можно сегодня выпустить альбом без ремиксов.

— И что, они этот самый альбом даже слушать не будут?

— Не-а, — опять сказал Чикатило, пялясь на чей-то ярко-красный «Порш-911». — Виктор же не дурак, он прекрасно понимает, что это совсем не та целевая аудитория. Да им вообще всем начхать, кого он там продюсирует. На таких тусовках они отбывают повинность, нюхают халявный кокс. Налаживают связи — деловые и половые. А насчёт музыки — только клубная. Потому что это, блядь, дань времени.

Я тоже воткнул на красный «Порш». Ганджа была хорошая, и мне показалось, что в отсутствие хозяина у него начинается какая-то своя, хитрая и непостижимая жизнь, как у «плимута-фьюри» из литнаследия Стивена Кинга.

— Тебе же нравится электронная музыка, Чикатило.

— Электронная, но не клубная. Клубную делают люди, которые даже не всегда умеют на чём-либо играть. И в ней почти нет нот. А мне нравятся ноты, я их почему-то люблю.

— Ты становишься старомодным, Чик.

— Это не всегда плохо, — сказал Чикатило. Чёрт возьми, а ведь при этом у него был вид старика, скукоженного деда, морщинистого пня. Который всё свободное время стоит в очередях, ругается, галдит и опускает молодёжь/правительство. Это была, конечно, моя сиюминутная навязка, но люди ничего не могут предпринять против своих навязок — именно поэтому к ним иногда стоит прислушиваться.

— Жалко, что они не будут ставить альбом, — сказал я, подумав о том, что на самом деле «Порш» — это просто «Порш», железный конь, и ничего сверхъестественного с ним происходить не может. — Я хотел бы услышать это в записи.

У нас была не то чтобы договорённость — мы ни о чём таком официально не договаривались, — нет, мы просто мысленно придерживались одного ни разу не высказанного предписания: я никогда не лез в то, чем Чик занимался в качестве директора этих раздолбаев. Я ходил, конечно, почти на все их концерты — в большинстве случаев даже с удовольствием. Но дальше этого не заходило — нельзя присасываться к своим друзьям как рыбы-прилипалы, надо хоть в каких-то случаях освобождать их от своего участия, иначе дружба может полететь ко всем чертям. Я даже не знаю, где и как Чикатило нарыл этого экзальтированного парня Виктора — а ведь это был самый настоящий бизнес. Виктор ведь не был лохом с неожиданным наследством — у него была деловая хватка, и развести его на деньги мог далеко не каждый. Чикатило всегда смеялся над бизнесом, но иногда неожиданно для вас самих может выясниться, что вы, оказывается, на генном уровне весьма предрасположены именно к тому, над чем привыкли смеяться.

Так что я никогда не ходил с Чикатилой в эту студию, хотя, стоило мне хотя бы заикнуться, он провёл бы меня без вопросов, за мысленное спасибо. Да что там — я вообще не интересовался, как продвигается работа и что из всего этого получается. Если бы Чикатило начал отвечать на эти вопросы, от меня потребовались бы какая-то реакция, участие, мнение… Это было полной чушью, из этого не получилось бы ничего хорошего.

Поэтому ответ Чикатилы меня по меньшей мере удивил. Я никак не ожидал таких слов от человека, который с таким упорством и энтузиазмом занимался раскруткой этих ублюдков.

— Не надо, — сказал он. — Лучше этого не слышать. Лучше отложить на своих полках воспоминания о концертах и пометить их такой бирочкой. Помнишь, как в Дебильнике говорили: солдат без бирки — что жопа без дырки. Так вот, прицепить туда такую вот бирочку, на которой будет написано: «Вот была такая хорошая группа». Но слушать этот альбом не надо.

Я опешил. Может, из-за ганджи, а может, во всём был виноват таинственный красный «Порш», но мне показалось, что с этими словами что-то исчезло. Закрылась какая-то потайная дверь, в которую глупая деревянная кукла всю дорогу тыкала любопытным носом, ловя кайф от неизвестного. В последнее время двери закрывались как-то совсем уж часто, меня просто из себя выводило их постоянное хлопанье.

Чикатило поймал мой вопросительный взгляд, ткнул окурок в кадку с каким-то экзотическим сикомором и произнёс два убийственных для всей его кипучей продюсерской деятельности слова:

— Владимир Мозенков.

Я не сразу вспомнил, кто это такой, а когда вспомнил, мне стало больно.

— Нельзя в девяносто седьмом году выдавать публике то, что было сделано в девяносто четвёртом, — продолжал Чик. — Уже тогда это всё было вторично, но была хотя бы аура полулегальности, эксклюзива и бордовых штанов. Но три года играть одно и то же — нельзя. Те, кто ходил на их концерты тогда, сейчас ходят на другие концерты. На «I. F. К.» и «Учитесь плавать». А тем, кто сейчас накуривается у Виктора в гостиной, на такую музыку вообще плевать, потому что у них есть вечно живой миляга Труп. Есть музыка, которая никогда не должна быть изданной в тираж, которая должна оставаться байкой из склепа, мифом из прошлого. Это нетрудно — быть мифологизированным. Достаточно просто остаться в этом самом прошлом. Воспоминанием. Причём не обязательно лучшим, главное — не самым гадким.

Чикатило снова уставился в сторону автопаркинга. На самом заднем плане скромно маячила наша «копейка» (те девчонки сказали бы: «оригинально»), а напротив неё из-за кустов гигантской красной ягодой торчал круглый капот «жука». Чтобы не портить вечер, Чикатило решил переключить свой тумблер на него.

— Вот это машина, — сказал он. — Не то, что всё это пафосное говно, которое вокруг. Это стиль, культ.

— По-моему, здешние машины — не самый шлак. Это ведь всё-таки не «Мерседесы-600». Просто хорошие, дорогие машины.

— Знаешь, о чём я мечтаю? — спросил вдруг Чикатило, закапывая в кадку второй бычок.

— О том, чтобы тебя взгрели сегодня коксом?

— Нет… ну, то есть да, об этом я тоже мечтаю, но я думаю, меня им и так взгреют, когда придёт время. Я не это имел в виду. Я хотел бы изучить строение двигателя внутреннего сгорания, купить огромный гараж на несколько мест и реставрировать там такие вот машины. Например, на пару с тобой, или ещё с каким-нибудь хорошим чернокожим парнем. Скупать их в Восточной Европе по дешёвке, а потом гнать сюда и наводить лоск. А после всего этого продавать на выставке «Автоэкзотика»: я видел рекламу, летом будет проходить на Тушинском аэродроме. И срать на всех этих менеджеров, монтировщиков сцены и парней-продюсеров.

Чик не переставал меня удивлять. С ним явно творилось что-то не то. Это ведь был просто какой-то Эрих Мария Ремарк, над которым Чикатило всегда смеялся и называл «кроличьей литературой». Автомастерская по ремонту старых машин, в которой paботают Три Товарища. Всё это попахивало чем-то странным, но какая-то лампочка зажглась на тыльной стороне моего черепа, световыми сигналами давая понять, что лучше эту тему сейчас не развивать. Что у Чикатилы и так не самый лучший период. Что с ним сейчас происходит что-то нехорошее — может, кризис среднего возраста, а может, акклиматизация мозга после систематического употребления галлюциногенов, фенаминов и опиатов.

— Пошли внутрь, — предложил я. — Оттуда уже слышны женские подхихикивания, да и вообще.

— Да, точно, батенька. Это именно то, что я хотел сделать уже давно, но не решался вам предложить, — согласился Чикатило, вставая и отряхивая штаны на заднице. И уже в самых дверях, которые (опять!) собирались захлопнуться за нами для того, чтобы больше в тот вечер не возвращаться к этой теме, добавил: — Просто они много пьют, батенька, вот и всё. Просто они очень много пьют.

Мы оба знали, что причина не в этом. Но на протяжении всех наших отношений их плюсом было то, что общение на такие темы у нас всегда строго дозировалось. Иначе мы давно заблудились бы в каких-то очередных дебрях. А мы умели, когда надо, переключаться на что-нибудь хорошее. Мы тоже были в каком-то смысле тумблерами — просто дело касалось не работы, а по большей части земных радостей: секс, наркотики, алкоголь, движ. Я знал, что, пока мы варимся в этом соку, всё будет хорошо, и никакие кризисы в группе Алёши/Алкоголиста не заставят нас лезть в петлю Нестерова.

Внутри всё было не то чтобы в разгаре — нет, на самом деле ничего ещё не началось, просто всё пространство уже не состояло из сплошных немых пауз и многозначительных недомолвок. Дядька из продюсеров с деловым видом делил на дорожки мини-горку кокса, рассыпанную на поверхности журнального столика. Одна из фанаток новой литературы говорила ему, что он похож на кого-то из персонажей «Чапаева и Пустоты». Продюсер не обращал на неё внимания и с видом списанного на пенсию секс-символа улыбался томной чернявой барышне за тридцать, похожей на мамашу из семейки Адамсов. Та, в свою очередь, не обращала внимания на продюсера и улыбалась кокаину. За плечом продюсера (которого Чикатило сразу окрестил Дядей Парнем, или Анклом Гаем) жеманным аистом на тонких ногах переминался молодой субтиль-ный юноша, одетый в стиле группы «Иванушки Интернешнл». Его лицо было щедро усыпано прыщами, как памятник Пушкину голубиным помётом, но юноша присыпал их пудрой и, видимо, считал, что теперь они законспирированы на все сто. Мы сразу заподозрили его в пристрастии к содомии: было бы странно, если бы подобная тусовка обошлась без педиков.

У столика с благородными винами упрямым поплавком завис Серж-Алкоголист. Богема заинтересованно разглядывала его — так в Московском зоопарке люди разглядывают экзотически-омерзительного зверя бородавочника. Остальные музыканты уже вовсю клеили студенток-гейш, приехавших с ними на микроавтобусе. В общем гуле, идущем из их угла, отчётливо различались слова «кокаиновая диета» — Алёша был из тех, чьи навязки рождаются и умирают вместе с ними, являя собой чудеса постоянства и верности традициям. По-моему, впервые за всё время разговоры о кокаиновой диете вызывали смех противоположного пола. Наверное, Алёша уже нюхнул от какой-нибудь белой горочки. Скорее всего, именно об этом он мечтал, когда в раннем тинейджерстве решил посвятить себя музыке: халявный кокс и тёлки на коленях. Это был не самый плохой вариант: самый плохой завис у столика с винами, не реагируя ни на кокс, ни на тёлок.

На импровизированной сцене раскладывал свои манатки диджей Труп. Он был похож на аполитичный стручок гороха. Весь его вид говорил о том, что, как только закончится вся эта шняга, он пойдёт в ванную и вколет себе четырнадцать кубов реланиума, забрызгав джакузи тем денатуратом, который течёт в нём вместо крови, а потом завалится спать до конца пати. Рядом с его аппаратом ненавязчиво маячил Виктор — может быть, для того, чтобы это не произошло раньше времени.

— Вечеринка обещает быть что надо, — сказал Чикатило, скручивая трубочку из купюры в тысячу рублей. От романтичного героя, сидящего на ступеньках крыльца и грезящего об автореставрационной мастерской, не осталось и следа. Может быть, я что-то путаю, и Тумблером звали не кого-то из его друзей-психов, а его самого — во всяком случае, этимология такого погоняла читалась бы в этом случае сразу, с полпинка. Иногда я думаю, что только благодаря этой способности люди иногда доживают до старости.

Чикатило дал мне трубочку, а сам полез в карман за другой купюрой.

— Пошли, друг дней моих суровых, — решительно сказал он, схватив меня за руку и волоча по направлению к столику Дяди Парня. — Сейчас мы употребим этот замечательный наркотик и отобьём у кого-нибудь из этих козлов девушек. А потом завалимся с ними в комнату и устроим настоящий секс под кокаином. Я давно мечтаю устроить настоящий секс под кокаином, я слышал о нём только лестные отзывы.

Я согласен даже через какое-то время поменяться партнёршами, как в школе на уроках ритмики. У вас в школе была ритмика? У нас была, её вёл такой Всеволод Всеволодович, пидор-неудачник. И мы там постоянно менялись партнёршами, так что всего за один урок получалось облапать всех девочек класса. Так что я знаю, что такое обмен партнёршами, в нем что-то есть. Только не предлагайте мне, батенька, грязную групповуху — не люблю этого.

Я с удовольствием поддержал Чикатилу в этом благом начинании: гулять — так гулять, а ради чего мы ещё, собственно, приехали на эту супербуржуазную тусовку, явно ведь не для того, чтобы обсуждать «Чапаева и Пустоту». По дороге к столику Дяди Парня я успел начать размышлять над вопросом: почему некоторых людей вставляет ещё до того, как они употребили тот или иной наркотик, и требуется ли для этого физическое наличие этого наркотика в поле их зрения, и связано ли это каким-нибудь образом с эффектом плацебо? Но додумать не успел: эта самая дорога к столику была совсем коротенькой, всего несколько метров, а в её конце нас ждали уже совершенно другие дороги. Вопреки логике и здравому смыслу, они короткими не казались: они казались завораживающе длинными. Просто неоправданно длинными, как затянувшаяся жизнь диджея Трупа.

2 ЧАСА С MTV: Гершвин, «Адажио» Штейнбельта

— A pha-aaaa-aa-antom of the opera is dead! — пропел Чикатило своим отвратительным голосом.

— Чик, замолчи, пожалуйста. Если у тебя есть фонтан, то заткни его: дай отдохнуть и фонтану.

— Insi-iii-ide my mind…

— Сволочь. Тебя же просят.

Обстановка бутафорской комнаты, которую мы с Чикатилой случайно нашли как-то раз во время бесцельных перемещений по внутренностям театра, напрямую ассоциировалась с Гершвином. Древние муляжи, соломенные кресла, старинная мебель, рояль-мастодонт и куча всяких канделябров, чернильниц, фруктов из папье-маше. Каждый раз, когда мы вписывались сюда, нам вспоминался Призрак оперы. Если он и обитал в Большом театре, то именно здесь.

Чикатило в темноте сел на крутящийся стул. Чиркнул спичкой, поджёг три похожие на сталактиты свечки, воткнутые в заляпанный воском подсвечник на крышке рояля. Огоньки потянулись в сторону открытой двери, устроив на облупленной стенке мини-театр теней. Глупо, конечно, но мы всегда старались по возможности не включать электрический свет в этой бутафорской. По двум причинам: а) потому что мы не имели права здесь находиться, вовсе не стремились заявлять кому-либо о своем присутствии в этих стенах, б) просто потому что.

Если бы в это помещение на пятом этаже вошла какая-нибудь юная цыпочка из кордебалета, она бы влюбилась в Чикатилу тут же, не отходя от кассы. А может, даже развелась бы на спонтанный секс на крышке рояля. Но цыпочки из кордебалета на пятый этаж не захаживали. Подозреваю, что многие из них вообще не ведали о его существовании. А жаль. Потому что образ Чикатилы, сидящего за роялем с красным вином, свечами и нотами для начинающих, прямо светился одухотворённостью. Хотя не знаю, может, балерин совсем не это возбуждает, мы у них не спрашивали. Мы постоянно сталкивались с ними в курилке и в буфете для служащих, но всякий раз натыкались на стену непонимания. Как бы ни изгалялся Чикатило со своим непринуждённым весёлым трёпом — все безрезультатно. Мы для них оставались безнадёжными кузьмичами, ребятами от сохи и молотка — становилось даже смешно.

Последнее время мы приходили в эту комнатушку чуть ли не каждый день. Нас тянуло туда, как магнитом, сам не знаю почему. Я ходил по периметру, прихлёбывая красное вино (ну не пиво же с водкой пить в таких высокодуховных местах, в самом деле), или пялился в окно. Смотрел на людей, озабоченно снующих возле ЦУМа. А Чикатило осваивал азы мастерства пианиста — его вдруг переклинило на высокую культуру, он ходил и говорил всем, что настоящий Красивый Мужчина должен быть немного классическим. Надо сказать, получалось у него не так уж плохо — всё-таки у него были способности к музыке.

— Слушай, — сказал Чикатило, стукнув по клавишам рояля. — Давай украдём отсюда хоругвь.

Хоругви стояли скопом в углу, одна стариннее другой. Мы подозревали, что они не бутафорские, как всё остальное в этом помещении, а самые что ни на есть настоящие. В этом случае их можно было кому-нибудь продать.

Странно, что эту бутафорскую (или как ещё могло называться это помещение) никогда не закрывали на ключ. При желании мы могли бы вынести оттуда всё, что способно уместиться в средних размеров рюкзаке. Но а) мы не видели в этом смысла и б) всё-таки мы не были варварами, мы не собирались за просто так разворовывать авангард российской Мельпомены. Поэтому за всё время мы стащили оттуда всего несколько маленьких предметов — да и то только чтобы положить их дома в какой-нибудь ящик и раз в год случайно находить, разгребая хлам: это называется «хранить воспоминания». Одним из этих предметов — рогаликом из папье-маше — мы как-то раз накормили пьяного Алкоголиста. Поспорили на десять долларов: когда он вычислит нашу шутку — до первого укуса или после. И дали ему закусить. Он спросил, почему рогалик такой чёрствый и, не дождавшись ответа, откусил с одного края. Спор выиграл Чикатило. Меня это не расстроило — какая разница, у нас ведь до сих пор была общая касса.

— Ты не вынесешь отсюда хоругвь, Чикатило. Тебя зажопят на входе. Как тогда Лизиного парня. Там охранники — профи, настоящий дубовый гай.

Мы время от времени перезванивались с Лизой. Как-то раз она попросила нас на халяву провести её и её бойфренда на «Богему». Не знаю, зачем им это понадобилось — у них же были деньги, они оба неплохо зарабатывали. Видимо, им просто захотелось давно забытых эмоций, типа тех, которые испытываешь в детстве, воруя яблоки с соседнего дачного участка. Факт в том, что Лизе мы вынесли пропуск патлатого Жоржа, а бойфренду дали Чикатилин.

Охранники без проблем пропустили Лизу, но вот бойфренда взяли с поличным. Равно как и Чикатилу, которому объявили за это выговор с занесением в трудовую книжку. Мы посмеялись и сняли выговор с доски объявлений — Чикатило забрал его себе и повесил в рамочке на стенку, рядом с голой негритянкой (от которой кто-то по пьяни отодрал лицо Лёни Свиридова, и теперь у неё вообще не было лица, как в фильме «Расе Off»).

Чикатило полистал ноты, нашёл «Адажио» Штейнбельта и вздохнул:

— Да я и сам знаю. Вот, смотри, что я тут разучил. Он начал играть — довольно ровно, хотя пару раз, конечно, сбился. Мне «Адажио» понравилось, хотя в принципе у меня тогда были достаточно противоречивые отношения с классической музыкой и вообще с любой классикой. Чикатило довольно поклонился старинному креслу-качалке, глотнул вина и сказал:

— Знаешь, о чём я тут подумал недавно?

— О чём?

— Когда я последний раз давал тебе что-нибудь новое послушать?

— Ну, ты спросил. Да наверное… Тьфу, блин, Чикатило, да ведь ты уже около года мне ничего не давал послушать!

— Вот и я о том же. Видишь, как оно происходит. А дело ведь не в том, что я стал плохо к тебе относиться или бояться, что ты заиграешь мои компакты. А в том, что я сам за этот год практически ничего нового не услышал. Не интересовался как-то, понимаешь?

Я понимал, насей раз на все сто. Понимал я и то, что мне не стоит лезть к нему в душу — он всё равно скажет только то, что хочет сказать. Поэтому мне можно было нести в ответ на его излияния всё что угодно, хоть читать наизусть стихи Маршака.

— Чикатило, но это же нормально. Тебе скоро двадцать семь. В таком возрасте ты уже не с таким энтузиазмом едешь на другой конец города, чтобы послушать новый диск, правда?

— Правда. Но это-то и обидно.

— Тут уж не поспоришь.

— Все так говорят

— Может, хотя бы поэтому стоит с этим согласиться? Здесь же простая теория вероятности, Чикатило. Если весь класс утверждает, что дважды два — четыре, а один двоечник спорит, что пять, — прав класс, а не двоечник.

— А нам учительница один раз доказала, что дважды два — пять. При помощи какой-то высшей математики. Очень сложно, я ни хера не понял. Но доказала.

— Да, я помню, у нас тоже это было. Но это из разряда математических парадоксов. Это математики так шутят между собой. Узкоспециализированный профессиональный тупоумный юмор. Вроде того, как Алёша рассказывает дебильные анекдоты про бас-гитаристов — когда те, кто не в тусовке, прикола не понимают. Но на самом-то деле дважды два — всё равно четыре. Ты и сам прекрасно знаешь.

— Да, — согласился Чикатило, пялясь в ноты так, как будто там было написано то самое доказательство из высшей математики. — Но жизнь — это не алгебра, не геометрия и не долбаная тригонометрия, понимаешь? А никто не видит разницы. Все считают, что законы универсальны.

Я сел в кресло и начал раскачиваться взад-вперёд, так, что вино пару раз брызнуло мне на спецовку. Что я мог ему тогда ответить? Что все законы действительно универсальны? Это была бы езда на детском паровозике по замкнутому кругу — он бы опять упрекнул меня в том, что я мыслю общественным мнением. Я не видел в этом ничего плохого, но не мог же я признаться ему в этом после стольких лет совместных похождений, раскурок и сбора средств в общую свинью-копилку.

Мы никогда не были глупыми волосатыми юношами, которые напиваются в рюмочной на Пятницкой и, роняя слюни в стопки с водкой, обещают друг другу никогда не жить по системе, никогда не становиться как все. На заре нашей общей (трудовой) биографии рулевой Чикатило был циником, и всё начиналось как прикол. Только вот прикол этот затянулся — он нам понравился, этот долгий пубертатный период, мы не видели смысла его прерывать.

И глупые заряды волосатых юношей втемяшились в мозг сами по себе, даже не будучи ни разу произнесёнными. Есть ведь такие невербальные вещи — язык действий, поступков, стиля жизни. И получилось так, что на этом невербальном языке мы как-то свыше, без нашего непосредственного участия, дали друг другу клятву. Герцен и Огарёв на Воробьёвых горах, бляха-муха. Или прыщавые тинейджеры, бухающие возле памятников Герцену и Огарёву — какая разница.

Я сделал огромный глоток для храбрости, остановил кресло и произнёс:

— Они действительно универсальны, Чикатило. А те, кто их нарушает, к твоему возрасту обычно дохнут от передоза или в авиакатастрофах.

Чикатило нашёл ещё какую-то пьеску и вновь застучал по клавишам. На сей раз он театрально вздымал брови, поднимал локти, елозил жопой по стулу и изображал экстаз маэстро. Я подумал, что хорошо бы было найти в бутафорской парик в стиле XVIII века и нахлобучить на его сержантскую башку. Тогда его причудливая тень, бегающая в такт свечным огонькам по облупленной противоположной стене, была бы похожа на тень Моцарта. Разумеется, если заткнуть уши — на сей раз Чикатило лажал, как пьяная школьная учительница музыки.

Чикатило что-то решал для себя там, в голове, которой не хватало кудрявого парика. О чём-то думал, что-то обозначал. Ему хватило этой небольшой пьески, чтобы вынести мне вердикт. Хотя нет смысла долго обмусоливать очевидное — я был уже вовсю готов «взяться за», прямо как юный пионер. Даже несмотря на то, что меня ещё вставляло от долгих поездок за новой музыкой. Я не слишком хорошо представлял себе, за что именно браться и с какой стороны, но готовность номер один была уже налицо, а это состояние, как известно, надолго не затягивается. Чикатило поправил воображаемую бабочку, снова кому-то откланялся и любяще произнёс, глядя под с козырёк моей рабочей бейсболки:

— И ты, брудер…

Он произнёс это в шутливом тоне, но шутками здесь и не пахло. В его словах не было ни презрения, ни ненависти, ни разочарования — была горечь того парня, которого оставили одного где-то на полпути дороги из жёлтого кирпича. И какое-то смирение, что ли. Христианско-толстовская готовность схавать очередную палку от судьбы — или как это ещё можно назвать. Только вот парень — тот самый, которого вроде как бросили, — на самом-то деле этот парень уже давно пошёл на разворот. Проблема была в том, что он никак не мог себе в этом признаться.

— Чикатило, да что ты паришься. Живи, как жил раньше, и клади на всех, — попробовал я от противного.

— Меня не прёт.

— Тогда обновись. Найди что-нибудь ещё.

— Боюсь, что меня тоже не вопрёт.

Я не слишком переживал по поводу услышанного. Конечно, Чикатиле надо было разобраться в себе, походить какое-то время с видом отмудоханной обезьяны, пострадать, как юный Вертер. Но, в общем, я видел в нём ту же готовность к переменам, которая была во мне самом, просто мне, в отличие от него, было не так больно это сознавать, я не варился в этом раздолбайском соку столько лет. Да я, если уж говорить начистоту, тоже имел полное право бросить ему это снисходительно-горькое «и ты» — только в условном наклонении, если бы Чикатило первый об этом заикнулся. Просто получилось так, что ход был мой, вот и всё. В конце концов мы всегда имели полное право нарушить нашу невербальную клятву — все клятвы когда-нибудь нарушаются, тем более не произнесённые вслух. Гораздо труднее было нарушить обещание самому себе — если Чикатило его давал, всё обстояло куда серьёзнее. Здесь я оказывался бессилен, потому что чужая душа — потёмки, даже Чикатилина сержантская душа-тельняшка.

В любом случае ему предстояло сделать выбор. Повторяю, у меня имелись все основания надеяться, что он его сделает — иначе он мог зависнуть в тупике. Я знал об этом смутно, понаслышке, коллективным осознанным — в двадцать три года невозможно полностью представить себе всю глубину и безысходность этого тупика. Да и слава богу. О некоторых вещах вообще лучше не знать. А если знаешь — по крайней мере не задумываться.

— Придётся попробовать, Чик. Ты ведь не можешь утверждать о вкусе, к примеру, яблока, ни разу не сожрав кусочек. Иначе это будет похоже на антинаркотическую пропаганду, которую неумело ведут толстые дяди, не знающие, как пахнет ганджа. Кстати, мне кажется, тебе надо немного тормознуть с драгз. Ты уж извини за навязчивость.

— Да я уже в принципе тормознул, — пожал плечами Чикатило, вертя в руках бутафорское яблоко, которое откуда-то материализовалось в пространстве, как бы иллюстрируя мой пример. — Но они здесь ни при чём.

На самом деле я и сам прекрасно знал, что они здесь ни при чём, и если бы Чикатиле было суждено подсесть, то он сделал бы это уже давно — времени и возможностей у него было предостаточно. Я достал из кармана зажигалку и осветил часы — в полной темноте они светились фосфоресцирующими рисками, но в свечном полумраке разглядеть что-либо было без мазы. Если бы я был накуренным, я бы подумал, что в свечном полумраке времени не существует, но я курил к тому времени уже не так часто, только по выходным и от случая к случаю.

До антракта оставалось еще пять минут — как раз должно было хватить, чтобы не спеша спуститься вниз, пройти под сценой, слушая топот мускулистых ножек цыпочек из кордебалета, и к самому занавесу появиться в нужном нам месте.

Заканчивалось первое действие трёхактного балета, и после антракта у нас должно было оставаться ещё два акта безделья. Но я знал, что в бутафорскую мы больше не вернёмся — во всяком случае, в тот вечер нам в ней ничего не светило. А ещё я знал, что к этому разговору мы тоже вряд ли когда-нибудь вернёмся. Чикатило поставил мне на лоб жирную печать. Это было не хорошо и не плохо — просто он принял к сведению мои расклады и теперь Чик хотя бы мог точно знать, с кем имеет дело, и решить для себя, как к этому относиться. Подспудно я не сомневался, что отнесётся он к этому правильно. Во всяком случае, я дал ему понять, что ему нечего бояться всех этих идиотских непроизнесённых клятв и неподписанных обязательств, — я думал, что это может ускорить этот тягучий и болезненный, как у Кафки, процесс, эти нудные и всегда многокровные роды.

Вся эта штука проходит примерно как дефлорация у женщин. У одних она сопровождается дикими болями и кровопотерями, а у других присутствуют только лёгкий укол и пару капель. Такой символ безвозвратности. Дверь, запертая с другой стороны. У меня был безболезненный второй вариант, а у Чика — первый. Всего-то.

Чикатило отковырял капли воска от крышки рояля и задул свечи. Всё-таки странно, что в театре такого уровня было открытое всем ветрам помещение, куда запросто так могли вписываться пролетарии-монтировщики, играть там на рояле, жечь свечи, заниматься беспонтовой демагогией и пить винище. Вопиющее попустительство. Это шло вразрез со всякой логикой, особенно если учесть все эти строгости с охраной.

Перед тем как затворить дверь, Чик метнул прощальный взгляд в тёмный угол и сказал:

— А всё-таки я изловчусь и стащу отсюда хоругвь. Я буду не я, если не украду хоругвь из главного театра этой долбаной страны.

2 ЧАСА С MTV: Монтсеррат Кабалье, Лучано Паваротти

В девяносто седьмом году с нами творилось что-то непонятное. Взять хотя бы то, что мы проработали в Большом театре чуть ли не целый год, побив все свои предыдущие рекорды. Мы стали опытными монтами, нас постоянно ставили подхалтуривать, и в месяц мы поднимали в среднем по триста долларов на брата. Вполне сопоставимо с тогдашней зарплатой начинающих клерков в не очень богатых компаниях — разница состояла лишь в том, что нам никто не обещал светлого будущего и продвижения по служебной лестнице. У нас лестница была только одна — на пятый этаж в бутафорскую, которую по чьей-то странной прихоти продолжали держать открытой. Чикатило говорил, что она находится в другом измерении и кроме нас никто не может ее обнаружить. Эту гипотезу подтверждало то, что мы ни разу не заметили, чтобы за время нашего отсутствия хоть один мало-мальски значимый муляж поменял местонахождение в пространстве. Но даже если и так, нас это вполне устраивало.

Вещи, происходившие в нашей закулисной вотчине, могли стать источником жизненного интереса для какого-нибудь эстета или театрального журналиста, но мы стояли как-то в стороне, что ли. Нас не цепляло, мы держались поодаль и просто наблюдали, как комиссия ООН за Саддамом Хусейном. В отличие от этих серьёзных сусликов мы, правда, всё время смеялись, хотя и не с такой периодичностью, как поначалу. Попробуйте-ка, просмейтесь год над одним и тем же. Спасали только кузьмичи — их пьяные выходки добавляли разнообразия в эту застарело-вялую текучку. Хотя и они начинали понемногу приедаться.

Где-то в середине октября мы забили на карьеру монтировщиков. На этот раз никто нас не увольнял (оттуда вообще не увольняли, разве что за проступки, соотносимые по степени скотства с Валеркиным), мы просто в один прекрасный день перестали ходить на работу. Не сказав никому ни слова и вызвав праведный гнев бригадира Тольки, машиниста Володьки и отдела кадров, откуда нам через несколько месяцев позвонили и настойчиво попросили забрать трудовые книжки. Мы говорили, что с их трудовыми книжками не возьмут даже на должность драгдилера, но они не понимали значения слова «драгдилер». Святая темнота.

— Ну, тогда просто оставьте их себе на память, — посоветовал Чикатило.

Стрейтэйдж-мадам из отдела кадров долго не могла взять в толк, почему мы так потребительски относимся к своей трудовой биографии. Она по очереди вешала нам что-то про непрерывный стаж и про то, как пагубно отразится на нашей пенсии годовой перерыв в трудовой деятельности. Мы говорили на разных языках. Но она по-своему хотела нам добра, поэтому просто послать на х… и бросить трубку было бы невежливым. Так что мне пришлось соврать, что я уже давно работаю в солидном офисе по липовой трудовой с поддельными печатями. Это вызвало у неё непонимающий выдох в мембрану. А Чикатило с интонациями извращенца поведал ей, что по ночам он слышит голоса и вообще живёт в другом измерении, которое находится в бутафорской на пятом этаже, и там трудовые книжки не котируются — особенно трудовые книжки с выговором. После чего она сама бросила трубку.

Ясное дело, ни о каких феерических шоу и буржуазных розыгрышах нам думать не приходилось. Деньги здесь не водились отродясь, мошенники тоже — так что разыгрывать было некого. Можно было, конечно, во время пьянок вытаскивать стулья из-под кузьмичёвских жоп, но это был не наш стиль, для этого существовали другие люди. Тем не менее мы кое-что поимели с Большого театра. Уже после того, как мы молча уволились, мы в течение полугода (плюс-минус пару месяцев, лень высчитывать) на халяву просмотрели практически все балеты, которые там шли. Прелесть ухода по-английски состояла в том, что служебные пропуска-то у нас никто не отбирал.

— Это знак, — говорил Чикатило, который в том году откуда-то взял дурную привычку во всём видеть какие-то знаки. — Высший разум говорит нам, что нечто духовное также можно приобрести бесплатно. И это правильно — пока мы не попали сюда, мы были замкнуты на извлечении материальной выгоды и почти совсем забыли о прекрасном. Теперь мы наверстаем упущенное.

На галёрке у нас были знакомые бабушки, которых мы подкармливали шоколадками, а они за это пускали нас постоять на балконах. Самым приятным моментом во всей этой театральной эпопее было огромное количество качественных интеллигентш нашего возраста. Все они были из хороших семей, что, однако, не мешало некоторым из них так же хорошо владеть постельной наукой. В основной своей массе они ничего не понимали в балете и ходили на него потому, что это круто. Группиз Алёшиной команды слушали «Нирвану», потому что это круто, а эти по той же причине ходили на балет — особой разницы здесь нет, просто второе более претенциозно. Загрузить таких девчонок по полной программе было проще пареной репы: мы ведь целый год, хоть и сбоку припёка, поварились в этом соку, мы знали кучу балетных имён и историй.

— Ульяна Лопаткина! Божественная! — восклицал Чикатило, передразнивая Тольку Спиркина. Пьяный Толька как-то раз заорал точно так же, узнав, что на сцену Большого приезжаете гастролями Мариинка — это было до икоты трогательно, как и все проявления закона единства и борьбы противоположностей. Потом, правда, выяснилось, что «Божественная» — это специальная балетная премия, которую Лопаткина получила незадолго до этого. Толька слышал об этом событии краем уха и хотел показать свою осведомлённость в театральной жизни, но не смог связать слова от пьянства. Мы еще раз доказали свою немодную способность воспринимать вещи романтичнее, чем они есть на самом деле.

Обычно девчонки клевали на такие вещи. В антрактах мы вешали им на уши тонны околобалетных макарон (Чикатило мог вдобавок пройтись и по композиторам, чьи пьески он разучивал на рояле), потом брали у них телефоны и созванивались к выходным, а там закидывались чем-нибудь и уже вовсю давали волю грязным эмоциям. Вариант «в койку сразу после театра» если и существует в природе, то только теоретически — это же не кабак в конце концов.

Были и настоящие женнщины-интели из богемных семей (не такие, как Саша Белая, а реальные и страшно далекие от народа театральные фанатки, выхолощенные, одухотворённые и живущие каждая на своей планете), но такие распознавали нас с полпинка. Они вмиг врубались, что перед ними стоят не ценители высокого искусства, а два ушлых раздолбая, пришедших в театр, «чтобы потрахаться», и на контакт не шли. Они отшивали нас интеллигентно, по-своему. Пару раз Чикатилу задело, что он не потянул на универсального солдата, но это быстро прошло.

В общем, к концу сезона классика по полной въелась в наши поры, впиталась в лёгкие. Наверное, это было чем-то вроде примерки нового костюма — потому что нам на пятки уже вовсю наступал тот период жизни, когда в шкале предпочтений человека появляется место для классики. Я имею в виду не музыку и даже не искусство в целом — я говорю опять-таки о глобальном.

Единственное, что нас так и не зацепило, — это опера. «Когда я начну слушать эту тягомотину с удовольствием, я пойму, что пора ставить на себе крест», — говорил Чикатило. Мы смеялись над оперой, особенно когда толстые тётки по долгу службы косили под молоденьких девушек, а седовласые бородачи с доморощенными пивными мамонами — под их героев-любовников. Гланое их достоинство — мощные красивые голоса — в силу каких-то причин оставляли нас индифферентными.

— Ты знаешь о том, что все оперные певцы — кастраты? — поучительно спрашивал Чикатило.

— Да ладно тебе. Не все. Что, Лучано Паваротти — тоже кастрат?

— Конечно, — говорил Чик с видом знатока. — Скажу тебе больше: я не удивлюсь, если выяснится, что Монтсеррат Кабалье — тоже кастрат. Которого кастрировали как-то слишком уж радикально, и голос получился такой, что выгоднее стало притвориться тёткой.

Наши пропуска действовали до конца театрального сезона, и в последний раз мы вышли из пятнадцатого подъезда в конце июня девяносто восьмого. Мы выцедили из Большого театра всё, что можно, мы выжали его, как половую тряпку. Он больше ничем не мог нас удивить, тем более что к тому времени у нас началась совсем другая жизнь.

И ещё было одно обстоятельство, достойное упоминания. Уже перед самым закрытием сезона совершенно непостижимым образом Чикатиле всё-таки удалось умыкнуть из бутафорской хоругвь. Не знаю, как у него получилось пронести её мимо этого вечно настороженного сонма охранников, мимо всей администрации, мышами снующей по тесным служебным коридорам. После очередного балета он просто остановился у выхода из пятнадцатого подъезда, хлопнул себя по лбу и, бросив мне «подожди-я-сейчас», моторчиком унёсся в обратном направлении. А вышел уже с хоругвью, болтающейся у него под мышкой и царапающей древком июньский асфальт.

Так уж получилось, что наш обратный путь пролегал в тот день через Театральную площадь и дальше — мимо Музея Революции, и мы просто не могли не постоять несколько минут среди всех этих идиотов-патриотов, махая стягом над их патриотическими тыквами. Тыквы не понимали происходящего, они то и дело поворачивались к нам в недоумении. Пару раз нас спросили, из какой мы партии и что символизирует изображение на нашем знамени. Проблема была в том, что мы сами этого не знали — Чикатило стырил хоругвь без разбора, вслепую, а её осмотр по ходу этих вопросов выглядел бы глупо и неестественно. Чикатило отвечал, что его дело — стоять и предлагать хоругвь на продажу, а расшифровкой символов пусть они занимаются сами. На нас смотрели, как на врагов народа, и покупать хоругвь отказывались.

Довольно скоро мы оттуда ушли. Не потому, что боялись гнева толпы патриотически настроенных алкоголиков, а просто чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из знакомых — если бы нас хотя бы заочно зачислили в разряд тех, кто сутки напролёт топчет асфальт возле Музея Революции и спорит о судьбах Родины, мы бы этого не вынесли.

Загрузка...