Часть третья Тихая весна, 1630

Карл I, Король Англии, делает запрос

Ему доставляет удовольствие стоять неподвижно.

Когда солнце начинает согревать стекла, он любит остановиться перед одним из окон в Уайтхолле, смотреть вниз и наблюдать за снующими по двору людьми. Иногда какой-нибудь мужчина или женщина, словно невзначай, посмотрит вверх, поскольку известно, что таким способом можно мельком взглянуть на Короля, неподвижно, подобно тени, стоящего в высоком окне.

Эта привычка стала постоянным предметом разговоров во всем дворце.

— Вы его видели?

— Однажды видел.

— О чем он думает?

— Как знать?

Искусством ходить он овладел лишь к семи годам. И хотя сейчас, в свои тридцать лет, он держится очень величественно, в его походке заметна память о трудах и унижениях детства, некоторая осторожность — не хромота, а скорее явная неохота ставить одну ногу перед другой.

У окна он не делает никаких движений и не говорит. Придворные знают, что, когда спина Короля столь решительно обращена к комнате, его лучше не беспокоить. Им известно, что эта спокойная поза и молчание целительны для его духа. Ведь если ходьба до сих пор доставляет ему неудобства, то и выразить свои мысли простыми словами для него немалый труд. И не потому, что он не знает, что сказать; а лишь потому, что он не способен произнести то, что хочет сказать. Сам с собой он может говорить очень ясно и красноречиво. Так же красноречиво он может говорить с Богом, которого полагает за близкого родственника, посвященного во все причуды и хитросплетения его ума. Но высказать свои мысли подданным — напряжение выше его сил. Иногда он даже начинает заикаться.

Что же до мыслей, устремлений, начинаний или даже гениальности простых смертных, то Король Карл I Английский личному присутствию при муках творчества предпочитает лицезрение их плодов: доведенное до совершенства математическое уравнение; сонет, чей ритм по четкости не уступает биению пульса; портрет, завершенный и выписанный до последней нити воображаемого кружева; исполнительское мастерство музыканта, отмеченное чистотой и безупречностью. Видение художника, до обретения окончательной формы, обычно сопровождают смятение, порывы. Но Король не желает быть их свидетелем. Лишь потом, в тишине, будет он восхищаться тем, что видит или слышит. Его Парадные комнаты забиты произведениями мастеров Ренессанса. Его любовь к картинам Караваджо{101} сродни поклонению. Иногда он указывает на тонко выписанную протянутую руку, блики света на вазе с фруктами и безмолвно предлагает другим опустить глаза или преклонить колени перед гением художника.

В бурлящем, беспорядочном мире лондонских улиц и набережных, в мире, из которого почти полностью изгнаны тишина и спокойствие, ходят по рукам рукописные копии пуританского памфлета с критикой «Совершеннейшего Карла, безрассудно тратящего миллионы фунтов на суетные украшения, безнравственные картины и мраморы с отбитыми носами»; большинство из них случайно или намеренно роняются в грязь или ветром сдуваются в воду, по каковой причине даже отголосок сплетен об их содержании еще не дошел до этого недоверчивого, одинокого в своей божественной утонченности человека.

Однако следует заметить, что, если бы в один прекрасный день они дошли до него, он не счел бы их достойными внимания. Ибо он свято верит в то, что суверен и его подданные — это «совершенно разные вещи», один всегда непознаваем для других. Он Король, ибо его избрал Бог; никто не властен это изменить, и никто не может осуждать его поступки. Поступки памфлетистов тревожат его меньше — гораздо меньше, — чем несколько пылинок, которые он изредка находит на своем зеркале. Он ненавидит пыль и старается никогда не касаться ее пальцами.

Взгляд Короля скользит по всей длине собственного длинного носа и останавливается на дворе, где недавно посадили липу, где взад-вперед ходят люди, занятые своими делами. Он наслаждается этими минутами. Не написать ли, думает он, оду под названием «Хвала окнам»?


Этим мартовским утром 1630 года встречи с ним ожидает некий человек — это его Посол в Дании Сэр Марк Лэнгтон Смит.

Когда Король Карл наконец оборачивается и вновь входит в мир, где необходимо двигаться и говорить, Посол Лэнгтон Смит улыбается и отвешивает поклон. (Улыбка, поклон, длительное растягивание мышц лица, необходимость часто сгибать спину и неуклюже вытягивать одну ногу — удел подданного, думает Король, возможно, многие относятся к нему как к утомительной формальности, но кого интересует их мнение?)

Он садится на один из своих многочисленных парчовых тронов и приглашает Посла сесть напротив. Он сразу вспоминает, что ему нравится этот человек, бывший фаворит его матери, поэтому напряжение, сковавшее было горло и язык, проходит, и он ровным голосом спрашивает Посла:

— Как поживает наш дядя, Король Дании?

Лэнгтон Смит отвечает, что Король Кристиан покинул двор и отправился в ежегодную поездку по имениям знати и что он все еще ждет, когда Гамбургские купцы заплатят ему за Исландию. Король Карл (который полагает, что Исландия — это стеклянная пустыня, на которую снег падает с таким же постоянством, как пыль) серьезно кивает и громко спрашивает:

— А денег, которых стоит это место, достаточно, чтобы оплатить тяжелый долг нашего дяди?

Посол Лэнгтон Смит качает головой, говорит, что сомневается, поступят ли эти деньги в казну Короля Кристиана, и сообщает Королю Англии, что именно по этой причине он и вернулся из Копенгагена: просить о небольшом займе.

— Возможно, сто тысяч фунтов, Сир? — предлагает он. — Чтобы дать вашему дяде небольшую передышку. Предоставить возможность начать все приводить в порядок.

Лэнгтон Смит понимает, что слово «порядок» одно из любимых в лексиконе Короля, и, возможно, если ему найти точное место в предложении, оно даже обладает квазимагическими свойствами. Но он видит, что Король собирает длинные белые пальцы в задумчивую пирамиду, и не знает, что означает этот жест.

Он не осмеливается продолжать. В комнате наступает тишина. Шипение и потрескивание дров в камине — единственный звук, который ее нарушает.

Ожидание, когда Король заговорит, ожидание с целью узнать, что у Его Величества на уме, хорошо знакомо всем, кто имеет с ним дело. Известно, что некоторые молодые придворные специально вырабатывают в себе навыки сидеть без движения в течение достаточно долгого времени, не зевая, не ерзая на стуле и не проявляя ни малейших признаков нетерпения. Но все находят этот ритуал весьма утомительным. Юный Лорд Уетлок-Бландел однажды едко заметил: «Его собакам позволено делать любые движения, от нас же ждут, чтобы мы превратились в сфинксов!»

Проходят три, возможно, четыре минуты, прежде чем Король отвечает Лэнгтону Смиту. За это время карета могла бы проехать милю, мушкетер двадцать пять раз выстрелить и перезарядить мушкет, прачка намылить пять воротничков, луна изменить положение на небе. Но Посол, разумеется, не проявляет признаков беспокойства. Он просто ждет, и ожидание становится единственной формой его существования.

Наконец Король говорит:

— Мы благосклонно относимся к его просьбе. Причиной тому нежность, каковую мы питаем к Королю Дании. Но при всем том мы не склонны делать подарки, ничего не прося взамен. Как вы думаете, что пожелал бы предложить нам наш дядя?

Лэнгтон Смит не ожидал такого вопроса. Теперь его очередь вновь погрузить комнату в тишину на то время, что он второпях ищет ответ. По причине, ему самому неведомой, мысли его обращаются к давно прошедшему лету и к концерту в саду Росенборга; он вспоминает прекрасную музыку, что тогда звучала, гордость Короля Кристиана за свой оркестр и хватается за это воспоминание.

— Может быть… — говорит он, запинаясь, — может быть, ваш дядя одолжит вам… или даже отдаст вам одного из своих музыкантов.

— Музыкантов? Они знамениты?

— Да, Сир. Звучание их инструментов само совершенство, Ваше Величество это сразу признает.

Король Карл останавливает на После холодный взгляд.

— Подобное совершенство достигается только всем ансамблем. Вы хотите сказать, что наш дядя отдаст нам их всех?

Какое-то мгновение Лэнгтон Смит выглядит совершенно беспомощным, но наконец отваживается продолжить:

— Нет… Я так не думаю, Сир. Однако в оркестре есть один лютнист, англичанин, который прекрасно исполняет сольные партии… и он…

— Английский лютнист? Надеюсь, не родня Доуленду?

— Нет, Ваше Величество. Его зовут Питер Клэр.

При слове «Клэр» с губами Короля происходит нечто необычное: они расплываются в улыбке. Как слово «Караваджо» (связанное в его представлении с караванами и путешествиями под южным солнцем) кажется идеальным для непревзойденного мастера света, так, думает он, и слово «Клэр» (своими ассоциациями с чистотой, яркостью и лунным светом) прекрасно подходит для лютниста.

— Очень хорошо, — говорит он. — Нам это интересно. Вернувшись в Данию, спросите нашего дядю, согласен ли он послать к нам мистера Клэра, или нам самим ему написать?

Послу Лэнгтону Смиту вдруг становится неудобным стул, на котором он сидит. Он сознает, что, возможно, предложил нечто глупое и щекотливое, о чем вообще не стоило упоминать, нечто такое, что может привести к охлаждению в дружбе двух Королей. В случае ссоры виновным окажется, разумеется, Посол; его отстранят от должности, лишат ежегодного содержания и полагающейся нормы бесплатного кларета{102}.

При мысли о подобных бедствиях у него начинает гореть лицо и шея. Он хочет вернуть сказанное. Но уже слишком поздно. Король Карл встает, давая понять, что аудиенция закончена, и возвращается к своему любимому месту у окна. Он сообщает Послу, что сам напишет дяде письмо с просьбой «одолжить нам мистера Клэра за сумму значительную, но в пределах возможности нашего кошелька», и прощается с ним.


Из дневника Графини ОʼФингал «La Dolorosa»

Мы прибыли в страну лесов.

Я не знала, что такое множество деревьев может расти так плотно на протяжении столь многих непроходимых миль. Аромат елей, когда снег на них начинает таять, их темные ветви и еще более глубокая темнота у корней побуждают меня считать эти деревья удивительным явлением, какого мне еще не доводилось видеть.

Я говорю отцу, что воздух этих лесов самый сладкий воздух, каким мог бы дышать человек, но его воздух не интересует. Глядя на эти темные леса, он видит бумагу, самую прекрасную бумагу, какую он когда-либо производил. Он думает только о новой фабрике, о том, как сделать ее самой крупной в Европе, и о том, что его Ponti Numero Uno скоро станет единственным сортом бумаги, каким пользуются во всех салонах от Копенгагена до Лондона, от Парижа до Рима и так далее.

Фабрика Понти будет основана в таком изумительном месте, что даже жаль, что она станет реальностью, а не останется мечтой, живущей в воображении моего отца. Мне слишком хорошо известно, что мечты о предмете почти всегда прекраснее, чем сам предмет, поскольку в мечтах он с легкостью вписывается в уже имеющееся окружение, а промежуточная стадия, связанная с его созданием, просто не идет в счет.

Это место граничит с быстрой рекой, которая течет с севера на юг, и поваленные деревья будут сплавляться к фабрике вниз по течению. Я спросила отца, как их будут сплавлять зимой, когда река замерзнет, но он уже все обдумал и отвечает, что валить деревья будут летом, а затем хранить стволы в сараях, пока машины Понти не перемелют их в целлюлозу и не превратят в лучшую из бумаг. Он говорит так, словно все это совершенно просто, словно стволы елей по собственной воле соскользнут в реку и снова поднимутся, как солдаты, которые крепко спят в казарме, пока их не призовут пожертвовать собой ради великой славы имени Понти.

Но я не делюсь этим наблюдением с моим дорогим папой. Мы стоим на берегу реки, где на траве там и здесь дивной белизной сверкают пятна снега, и на другом берегу я вижу наблюдающую за нами цаплю. Заметив цаплю, мой отец неожиданно говорит:

— Лютнист очарователен, Франческа, но не думай выходить за него замуж. Выходи за Сэра Лоренса де Вира, тогда и ты, и дети будете в тепле и безопасности до конца ваших дней.

Цапля улетает с рыбой в желтом клюве.


Мы останавливаемся на небольшом постоялом дворе, где в щели дует ветер и все постели сырые.

Холод и бесприютность этого места не дают мне заснуть, и я думаю о моих детях, которые остались в далекой Ирландии с Леди Лискарролл и ее соколами. Думаю о лежащем в могиле Джонни ОʼФингале, о его горестях и страданиях, слишком тяжких, чтобы выпасть на долю хорошего человека. И мною, как жар во тьме ночи, овладевает страх перед непознаваемостью жизни.

Мысли мои возвращаются к тому, что на берегу сказал мне отец, и признаюсь, что в этом холодном и печальном месте я всей душой жажду определенности, уверенности в будущем, которое у меня не отнимут.

Передо мной встает образ Сэра Лоренса де Вира с его полями и лесами в Балликлафе, с его прекрасной коллекцией голландских часов. В свои сорок девять он еще красив, от него слегка пахнет перцем, у него сильные, теплые руки, и я знаю, что он страстно хочет быть моим защитником. Признаюсь, я еще не люблю его, но ведь любовь иногда может существовать и в будущем времени?

Я выбираюсь из моей влажной постели, зажигаю лампу и беру образец Numero Uno. На нем осторожно, но довольно быстро, чтобы не возникло искушения передумать, я пишу нижеследующее письмо:

Сэру Лоренсу де Виру,

Балликлаф в Южной Ирландии

Дорогой Сэр Лоренс,

я пишу Вам из северной части Дании, которую называют Ютландией.

Я окружена лесами. Огромную протяженность этих лесов я не могу постичь разумом, но они тянутся от горизонта до горизонта, и солнцу надо немало потрудиться чтобы утром подняться над вершинами деревьев, а днем оно, кажется, только и думает о том, чтобы снова опуститься в них, будто лес, а не небо — его излюбленное место обитания или клетка, в которой, по его разумению, оно может жить вечно.

В таком месте человек может заблудиться, бродить всю жизнь, и его никогда не найдут. Именно мысль, что и я могу навсегда остаться в темной чащобе, если не пойду по проложенной для меня тропе, побуждает меня Вам писать.

Вы оказали мне величайшую честь, предложив стать Вашей женой. Просьбу дать мне немного времени, чтобы обдумать ответ, не следует объяснять моими дурными манерами или опасениями, что я не смогу Вас полюбить и сделать счастливым. Я просила дать мне время, чтобы наедине с собой наслаждаться Вашим предложением в моих странствиях по Дании, чтобы просыпаться с ним при первых лучах рассвета и засыпать, когда моя свеча уже потушена и я лежу во тьме.

Так и было. Во все дни моих странствий Ваше предложение было самым дорогим моим спутником. И если бы Вы взяли его назад, я вновь вернулась бы к тому горестному одиночеству, которое так трудно выносить человеческому сердцу. И я прошу Вас, дорогой Сэр Лоренс, не забирайте его назад! Лучше повторите его мне, чтобы я во второй раз услышала каждое дорогое для меня слово, и Вы получите мой ответ, и ответ мой будет «да».

Ваш любящий друг,

Франческа ОʼФингал

Закончив письмо, я, несмотря на завывания ветра, чувствую сладкую дремоту и засыпаю так крепко, что разбудить меня удается лишь поздно утром. Мне снится Ирландия. Мне снятся розовые, похожие на ножки младенцев раковины, которых так много на пляжах Клойна.


Картины нового мира

Магдалена Тилсен еще кормит грудью малышку Уллу, когда обнаруживает, что ждет следующего ребенка. Она не знает, кто его отец: Йоханн или Вильхельм.

Но она знает, что отвага ее на исходе. Эмилия и Маркус вернулись домой, и она уже не может позволять Вильхельму встречаться с ней на чердаке, да и нигде в доме, даже в бельевой кладовке. Но когда она говорит ему об этом, он заявляет, что если не сможет заниматься с ней любовью, то убьет ее. У него есть нож. Он вонзит его в ее тело.

За фруктовым садом она находит сарай, в котором ничего не хранится, куда никто не заглядывает и где под стенами скребутся мыши. В сарае неприютно и холодно, зато темно и безопасно, пахнет землей и крысами; в нем и происходят такие захватывающие вещи, каких Вильхельм никогда не знал и не надеялся узнать. Однако потом он чувствует себя больным, невольной жертвой некоего происшествия, в котором сам он не принимал участия. Он худеет. Йоханн это замечает и старается, чтобы во время еды тарелка Вильхельма всегда была полна.

Что до Магдалены, то она до поры до времени держит свою беременность в тайне, поскольку не знает, как отнесется к ней Вильхельм. Йоханн больше не запирает ее на чердаке и относится к ней более ласково, чем в первое время после отъезда Ингмара. Но она чувствует, что что-то происходит: страсть Йоханна угасает, и то, в чем это проявляется, говорит не о временном остывании, которое сменится еще более жарким порывом, но об охлаждении окончательном и бесповоротном.

В признаках этого охлаждения невозможно ошибиться. Если раньше Магдалена могла разбудить в муже желание всего лишь словом, взглядом или взмахом юбки, то теперь она видит, как он отворачивается от этих авансов. Кажется, что тяга к одиночеству и уединению — которая всегда была в его характере — с каждым днем становится все сильнее. И если он не занят каким-нибудь делом, требующим уединения, то где можно его найти, как не с Эмилией и Маркусом? Призрак Карен вернулся. Своими отношениями с Вильхельмом Магдалена бросает Карен вызов. Но она понимает, что ее господство в этом доме достигло апофеоза, теперь начинается ее падение.

Ночью, лежа рядом с храпящим Йоханном, Магдалена спрашивает себя, не разыграть ли ей последнюю карту, не позволить ли мужу застать ее наедине с Вильхельмом и, подвергнув его последней упоительной пытке (ведь он может предвидеть, что и оставшиеся сыновья, Борис и Матти, со временем пойдут по стопам старших братьев), навсегда покорить его своей власти. Но что-то удерживает ее от этого шага. Ей кажется, что, поступив так, она откроет дверь клетки, не зная, что внутри, какие ядовитые змеи, какие ястребы с тяжелыми крыльями и грозными когтями, какие скорпионы. Итак, она хранит молчание. По меньшей мере раз в неделю наведывается она в отравленный крысами сарай. Продолжает печь пирожные, как всегда, позволяя Борису и Матти облизывать ей пальцы. Она молится, чтобы Маркус заболел и умер. Она следит за изменениями в своем теле, вынашивающем еще одного ребенка.


Маркус спит в комнате Эмилии.

К ее удивлению, он, кажется, рад видеть отца и начинает разговаривать с ним на языке, который сам для себя придумал и который состоит из разных слов, будто он не просто наблюдает вещи, о которых говорит, но становится ими. Иногда он — дождь.

Эмилия объясняет Йоханну:

— Маркус видит мир изнутри. Он может вообразить себя мухой, птицей, пером. Поэтому он и не способен надолго сосредоточиться на чем-то одном. Он всегда начинает сначала, с той вещи, которой он решил стать.

Подобное объяснение не успокаивает Йоханна, но он, тем не менее, решает последовать совету Эмилии и помочь Маркусу учиться не по написанным словам или математическим расчетам, а с помощью картинок.

В библиотеке Йоханна есть один большой том, составленный датским зоологом Якобом Фальстером, который много путешествовал по обеим Америкам и выполнил рисунки и гравюры, где изображал существ, которых он там нашел, и места их обитания. Книга называется «Картины нового мира». Йоханн кладет тяжелую книгу на колено, притягивает к себе Маркуса, и оба с незнакомым им ранее удовольствием переворачивают страницы и обсуждают то, что видят.

— Сумчатый волк. Видишь, Маркус, какие у него блестящие глаза?

Маркус кивает.

— Он живет в горах, которые называются Аппалачи.

— Что это такое?

— Горы? — Йоханн поднимает руки. — Земля. Скалистая земля, которая поднимается вверх, гораздо выше холмов, там ничего не растет и круглый год идет снег.

Маркус сворачивается калачиком под рукой отца и поглаживает пальцем картинку волка. Затем переворачивает страницу.

— Кузнечик, — говорит он.

— Нет, — говорит Йоханн. — Саранча. Она похожа на кузнечика, но гораздо более прожорлива. Американская саранча передвигается роями, сотнями и тысячами, образуя огромную зеленую тучу. Она может опуститься там, где крестьянин посеял зерно или бобы. Как ты думаешь, что тогда случится?

— Скок-скок по бобам…

— Да. А что еще?

— Шумно-шумно в бобах.

— Да, слишком шумно. И еще хуже. Помнишь, какая саранча прожорливая? Разве ты не думаешь, что она будет рада опуститься на бобовое поле?

— Съест бобы, все их съест один два три четыре пять шесть семь?

— Да. И бедный крестьянин…

— Ах, плачет.

— Да, плачет, но бобов уже нет.

Маркус закрывает лицо руками, и Йоханн спешит продолжить. На следующей странице картинка саламандры. Йоханн объясняет Маркусу, что саламандра — это ящерица, которая может жить в огне, мальчик затихает, и Йоханн, прижимая его к себе, чувствует, что он весь горит. Через несколько минут жар проходит.

Американская книга необычайно занимает Маркуса. Он хочет рассматривать ее каждый день. С Эмилией, как некогда в Комнате Насекомых в Боллере, он и сам начинает делать рисунки наиболее понравившихся ему существ — ворсистого червя, осы, стрекозы, скорпиона. Более всего остального завораживает его скорпионье жало. Иногда он рисует его в виде летящей по воздуху стрелы, иногда в виде звезды. Ему говорят, что в Дании скорпионов нет, но это не мешает ему повсюду искать их. Отправляясь с Эмилией гулять по лугам, встречать приход весны, он все время ищет камни, чтобы перевернуть их в твердой уверенности, что может обнаружить под ними скорпиона. Он зовет невидимых скорпионов:

— Идите ко мне сидите спокойно у меня на руке и я вас туда отнесу.

— Куда «туда»? — спрашивает Эмилия.

— Магдалене в глаз.


Хотя жизнь Эмилии и вернулась туда, где началась, приход весны напоминает ей, что время не стоит на месте.

Перед ее мысленным взором встает сад Росенборга, пробуждающийся от зимнего сна, и она знает, что весну скоро сменит лето, а значит, вновь настанут дни, похожие на те, какие она проводила с Кирстен, и другие влюбленные, стоя у вольера, будут любоваться птицами и обмениваться поцелуями, которые не так легко забываются.

Чтобы не терзаться так страшно, говорит она себе, надо вообразить, будто времени, проведенного в Росенборге, вовсе и не было. Надо сделать вид, будто оно ей приснилось. Ведь что в реальности настоящего отличает прошлое от мечты, от фантазии? Оно существовало, но теперь больше не существует и живо лишь в памяти. А если память изменяет, не равносильно ли это тому, что его и вовсе не было? К этому Эмилия теперь и стремится: чтобы воспоминания ее померкли, чтобы все, связанное с Питером Клэром, погрузилось во тьму.

Отец с ней любезен, порой даже ласков, каким был до смерти Карен. Выбрав день, когда Маркус катается на пони с Борисом и Матти и ни Магдалены, ни Вильхельма нет поблизости, Эмилия приносит Йоханну часы.

Они вычищены и натерты до блеска, и можно было бы подумать, что они на ходу, если бы не стрелки, остановившиеся на десяти минутах восьмого. Это время, которое они всегда будут показывать.

Йоханн смотрит на часы, улыбается и кивает. Эмилия ждет. Затем спрашивает неуверенным голосом:

— Что произошло в десять минут восьмого?

— Это время, — отвечает Йохан, — в которое ты родилась.


Значит, думает Эмилия, это меня похоронили в лесу. Но не из желания от меня избавиться, а скорее по воле матушки, чтобы я навсегда осталась здесь, с ней рядом. Она не хотела, чтобы время увело меня отсюда.

Итак, Эмилия начинает постепенно смиряться со своей участью. Ни Питер Клэр, ни ее будущее, в котором он играет главную роль, ей больше не снятся. Зато ей вновь снится Карен, и сны эти так реальны, что, просыпаясь, она едва ли не верит, что вновь стала маленькой девочкой, которая поет ею же придуманные песенки, а мать улыбается и ласково гладит ее по голове.

Я не знаю, из чего сделано небо.

Иногда оно сделано из танцующего снега.


Кирстен: из личных бумаг

Я одна.

На кухнях и в коридорах Боллера Слуги кое-как исполняют свои обязанности, но они похожи на Мышей — их самих глаз не видит, и я замечаю лишь то, что они сделали или испортили, отчего прихожу к выводу, что их веселая Труппа втайне поработала. Даже Люди, которые мне видимы, — те, кто прислуживает мне за столом или кому я даю разные мелкие Поручения, — и то ведут себя со мной как Привидения и бегут от меня со всех ног, словно у меня какая-то Болезнь, которая может перейти на них из-за простой близости ко мне.

Итак, я живу в Доме Теней, где поговорить можно только с мебелью, но даже она и весь Мир Неодушевленных предметов, кажется, ополчаются на меня с целью поиздеваться над моим положением и досадить мне. Полы сами по себе становятся скользкими, и я два раза упала вниз лицом при входе в Столовую; камины во всех комнатах начинают дымить, так что я задыхаюсь и ничего не вижу. Но Хуже всего и грубее всего Зеркала на стенах. Мимо какого бы из них я ни проходила, оно умудряется меня Исказить, и вместо того, чтобы отражать меня такой, какая я есть — Почти Королева и Любовница Графа Отто Людвига Сальмского, — мне показывают Хмурый, Пухлый Предмет, который я не узнаю. А день назад мое высокое Напольное зеркало замыслило такой мерзкий Заговор, что я была вынуждена вдребезги разбить его бронзовой Статуэткой Ахилла. Оно показало мне Волос, который рос из моего подбородка. Волос был черным. Заявляю, что если бы я увидела на себе Змею, то пришла бы в меньший Ужас, чем тот, в который меня привел мерзкий Волос, торчащий на моем Лице. Я позвала Горничную, и она за Корень вытащила его какими-то щипцами. А что, если эта Напасть начнет разрастаться, как иногда можно видеть на морщинистых Старухах, которым день до смерти? Заявляю, меня страшно мучит то, что теперь может случиться с моим телом. Если бы я никогда не была Красивой, то Утрата красоты была бы не такой уж Утратой, и я бы не стала ее оплакивать. Но моя Красота была Вещью, на которую никто не мог не обратить внимания. Благодаря ей я заполучила Короля. В саду Росенборга он часто показывал меня цветам.

И еще: от Короля Кристиана приходит письмо, в котором говорится, что он хочет со мной Развестись.

Он заявляет, что только былая любовь ко мне не позволяет ему предать меня Суду За Государственную Измену и что в Дании многие уверены, что меня следует Колесовать за мои преступления.

Своим все еще прекрасным почерком он выписывает их для меня (на случай, если я забыла), и, читая этот Список, похожий на Список Грязного Белья, которое следует отдать прачке, я испытываю такую неловкость, что мне даже становится Стыдно. Я никогда не понимала, почему моя Природа так порочна. Не понимала и не понимаю. Моя мать Интриганка, но мой отец был порядочным человеком. Почему не могла я быть похожей на него и до сих пор Процветать в Мире, вместо того чтобы остаться с пустыми руками, в которых теперь нет Ничего, кроме Каталога моих Проступков?

Вот они:

Я изменила моему мужу Королю, вступив в прелюбодейственную связь с Графом Отто Людвигом

Я пекла в Вердене кексы с любовным зельем, чтобы заманить Графа в мою постель

Я отдавала Графу Отто Золото Короля и лучшее Постельное Белье Короля

Я воровала драгоценности, принадлежавшие Первой Жене Короля, чтобы на вырученные за них деньги покупать разные подарки моему Любовнику

Я радовалась, когда Король бывал болен

Однажды я танцевала, когда Король упал от боли в Животе

Я часто Богохульствовала и валялась на Куче Дров, выкрикивая Непристойности

Я лгала всем и каждому о том, кто есть настоящий Отец моей малютки Доротеи

Я жестоко обращалась с Другими моими Детьми и таскала их за волосы по Детской

Своими Интригами и Распутством я ввергла Короля в Страшную Меланхолию, которая угрожала Жизни Его Величества

И Ничего из этого я не могу отрицать.

Я даже могла бы добавить то, чего Король не включил в свой список. Но, заявляю, не одна я в ответе за эти Преступления. На них нас толкает сама Жизнь, потому что она Горька, Уродлива и полна Печали. Чтобы оставаться Живыми, мы вынуждены Плести Интриги. Чтобы получить хоть каплю Радости, мы, как Сороки, должны Воровать из ее Ничтожных Запасов. Мне кажется, что если бы Жизнь была более Щедра, а Бог более милостив, чем Он есть, то я была бы Достойной Женщиной и во всех своих зеркалах видела бы лицо Ангела. Но даже Бог от меня отвернулся. Король сообщает мне, что имя Кирстен исключено из всех Государственных Общественных Молитв.

Если раньше я стояла и нетерпеливо ждала Письмоносца, то теперь я молюсь, чтобы он незаметно проехал мимо Боллера и вез все свои Слова куда угодно, пусть они ранят другие сердца, но только не мое. Ведь Письма, которые я теперь получаю, не приносят мне ничего, кроме Ярости и Разочарования.

Сегодня, вслед за Письмом моего мужа, я сразу получаю другое — от Густава, Короля Швеции. Я читаю этот документ, и мне кажется, что вокруг меня вырастают тюремные стены. В нем сообщается, что я не могу покинуть Боллер и приехать к моему Любовнику в Швецию, какие бы Бумаги я ни получила и какие бы Сведения о делах Короля ни предложила его Старому Врагу.

Меня поражает трусость Короля Густава. Не будь на письме его Печати, я бы подумала, что его написали Другие. Какие неудобства причинило бы ему мое Скромное Присутствие в сравнении с теми Великими Преимуществами, что я ему предлагала? Но он полностью от меня отказывается: «Я не могу нанести Королю Дании такое оскорбление, как обеспечить Вам Безопасный Переезд в Швецию».

Какое Лицемерие! Он (кто тысячу раз «наносил оскорбление Королю Дании» жалобами по поводу Зундского Пролива, жестокими сражениями и Войнами против его страны) делает вид, что в этом деле должен остаться белым и незапятнанным, но я говорю, что он не белый, а Желтый, и плюю на него. Если бы я была Полной Королевой, а не Почти Королевой, то продала бы все, что у меня остается, купила бы корабли и людей, начала бы со Шведским Королевством Новую Войну и отняла бы у Густава Адольфа все, чем он владеет, как Бог все отнял у Своего Слуги Иова{103}, тогда бы он понял, каково оно, когда тебя все Презирают и у тебя Ничего нет, каково не знать никаких Удовольствий и жить в одиноком доме с каминами, которые дымят, и зеркалами, которые разбиваются от смеха.

Я истощила весь запас хитрости. Жизнь пуста, ноль, минус.


Я сажусь за письменный стол и умоляю Короля — как последнее одолжение той, кого он когда-то называл Мышкой — прислать мне моих Черных Мальчиков. Ведь я уверена, что они знакомы с Магией. Они Дети Колдунов. Я думаю только об одном: возможно, мне удастся воскреснуть в Мире при помощи опасных занятий Колдовством.


Синий будуар

Свадьба Шарлотты Клэр и мистера Джорджа Миддлтона назначена на третий день мая.

Белошвейки уже трудятся над свадебным платьем, плащами, платьями, нижними юбками и бельем, которые значатся в списке, составленном Шарлоттой и ее матерью. К указанным ими предметам Джордж Миддлтон добавил «черный траурный наряд», не слушая возражений Шарлотты, что никто из их знакомых не собирается сейчас умирать.

— Маргаритка, — сказал он, беря ее за руку, — твое «сейчас» не застывшая реальность. Дорогая, это не солнечные часы, а скользящая тень, которую отбрасывает солнце.

Шарлотта часто приходит в Кукэм, где зимний холод напоминает о себе утренними морозами и яростными ветрами, нарушающими мирную тишину норфолкской ночи. Она не устает вновь и вновь вместе с Джорджем обходить дом, сад, прилегающие к ним постройки и парк. Любуясь прекрасным расположением зданий и окружающими их зелеными просторами, она испытывает такое чувство, будто ей вскоре суждено стать наследницей всей Англии.

На втором этаже Кукэм-Холла большая комната с видом на лес отведена под «Будуар Шарлотты». Хоть вместе с Джорджем Шарлотта и посмеивалась над этим названием (Джордж, разве оно не означает «комната для недовольства»? Не следует ли из этого, что мне надо быть чем-то недовольной?). Шарлотта от нее в восторге и без труда представляет себе, как пишет в ней письма, которые подпишет м-с Джордж Миддлтон, разучивает танцевальные па, строит планы изысканных ужинов, принимает за чаем подруг или матушку или просто сидит, глядя в огонь и мечтая о череде счастливых дней и ночей, которые ждут ее в будущем.

Она дала указания малярам выкрасить будуар в синий цвет. В цвет воздуха и моря, не темный и не бледный, слегка изменяющийся в зависимости от освещения. И сейчас, когда стены начинают окрашивать в этот цвет, довольная своим выбором Шарлотта стоит в центре комнаты и вдруг понимает, что он напоминает ей брата, которого она так давно не видела, его лучистые глаза. И она чувствует, что радость ее угасает.

Шарлотта была слишком занята переменами в собственной судьбе, чтобы часто думать о брате, но сейчас ее переполняет необъяснимый страх за него. С ним вот-вот случится что-то непоправимое, что-то ужасное. Она в этом уверена. И она не может пошевелиться. Она судорожно подносит руку к кружевному воротнику. Теперь она знает, по кому было заказано траурное одеяние — по Питеру.

Видя, как она побледнела, двое маляров кладут кисти и подходят к ней. Кроме приставных лестниц в комнате ничего нет, и, посадив Шарлотту на нижнюю перекладину одной из них, маляры бегут искать мистера Миддлтона.

Он прибегает из конюшни и, задыхаясь, врывается в комнату. Опускается перед Шарлоттой на колени и крепко сжимает ее руки.

— Маграритка, любимая, в чем дело? Ах, моя дорогая девочка, какая ты бледная. Шарлотта, скажи что-нибудь…

— О Джордж, что-то…

— Ты про этот синий цвет? Тебе он все-таки не нравится? Только скажи, и все сразу переделают…

— Нет, не совсем, скорее то, о чем я подумала, глядя на синие…

Маляры, очистив тряпками краску с рук, оставляют Джорджа и Шарлотту вдвоем, его руки сжимают ее в крепких объятиях, и она в нескольких словах рассказывает ему о своей уверенности — Питеру грозит опасность.

Если у превосходнейшего Джорджа Миддлтона и есть недостатки, то, возможно, это, прежде всего, отсутствие любопытства и, как следствие, резкое неприятие того, чего он не понимает. Сама мысль о том, что его невеста «знает» нечто такое, что происходит за сотни миль от нее, а возможно, и вообще не происходит, представляется ему настолько нелепой, что он, вовсе не желая быть грубым, восклицает:

— Чепуха, Маргаритка!

Слова «чепуха» (которое почти против воли Миддлтона сорвалось с его губ) вполне достаточно, чтобы Шарлотта залилась слезами. Как ужасно, думает она, жить в мире, если ты внутренним взглядом видишь трагедии и бедствия, всем своим существом так чувствуешь их близость, что вся холодеешь и не можешь пошевелиться, а человек, которого ты любишь, тебе не верит. Она высвобождается из теплых рук Джорджа, шатаясь, подходит к окну, прислоняется головой к стеклу, испытывая лишь отчаяние и безысходность.

Все еще стоящий на коленях перед лестницей, Джордж Миддлтон пребывает в полной растерянности. Он не может оставить свою дорогую Маргаритку рыдать у окна, но как найти слова, которые одновременно и утешат ее и убедят в том, что ее дурные предчувствия не имеют никаких оснований? Плохо, думает он, когда человек предается фантазиям. Это нарушает температуру воздуха. Усложняет то, чего не следует усложнять. И он искренне надеется, что после свадьбы Шарлотта будет делать это не слишком часто.

Но тем не менее он человек добрый и практичный. Он выпрямляется, быстро подходит к Шарлотте, от чьих рыданий уже успело затуманиться окно, и нежно кладет руку ей на плечо.

— Я слишком поспешил со своей «чепухой», — говорит он. — И все же я не… очень верю в предчувствия, вот и все. Но, Шарлотта, послушай меня. Давай спустимся в кабинет и напишем твоему брату в Данию, чтобы он вернулся к нашей свадьбе. Пойдем, любимая. И мы вскоре получим от него ответ.

Некоторое время Шарлотта не оборачивается и продолжает плакать. Она знает, что страх закрался глубоко в ее душу и ничто его не изгонит до тех пор, пока брат не вернется в Англию целым и невредимым. Никакими письмами ее не успокоить. Никакими уверениями Джорджа в том, что страх напрасен, не ослабить его тисков.

И все же близость Джорджа, его табачный запах, его внушительная фигура всегда волшебным образом действуют на нее. Она не может не повернуться и не позволить ему поцеловать ее в щеку и широкой, красной рукой смахнуть слезы с ее глаз.

Она прижимается к нему, ее тело начинает согреваться, и все же она бормочет:

— Бедный Питер. Мой бедный Питер…

— Не надо, Маргаритка. Все будет хорошо.

— Я бы этого не перенесла, и Мама не перенесла бы.

— И твой дорогой папа тоже. Но это не так. Ничего не случилось.

Но Джордж ошибается. Шарлотта знает, что он ошибается. Однако больше ничего не говорит. Она разрешает Джорджу поцеловать ее соленые губы, и они вместе спускаются в кабинет, чьи стены, конечно, не синие, они аккуратно обиты темно-коричневой кожей. В комнате пахнет табаком для трубки, бумагой и чернилами. Все в ней говорит о мужчинах и практических, спокойных, неторопливых делах, которыми они занимаются.

Шарлотта садится в дубовое кресло. Она серьезно смотрит, как Джордж начинает затачивать белое перо.

— Напиши ему ты, Джордж, — говорит она. — Я не могу. Уговори его, как будущий шурин, приехать домой. Скажи, что он должен сделать это ради меня.


Незабытое пророчество

Король Кристиан пробует молиться.

Он стоит на коленях в капелле Фредриксборга, которая по его приказу украшена балюстрадой и потолком черного дерева, отделана серебром и слоновой костью. Боковые стены капеллы завешены выполненными на медных листах картинами на библейские сюжеты. Король всегда считал, что подобная пышность весьма полезна при его общении с Богом. Он часто говорил, что взгляд его менее сосредоточен при созерцании вещей прекрасных, нежели простых и незначительных, а потому и душа «более открыта молитве».

По этой причине — в гораздо большей степени, чем из боязни совершить кощунство, — он не ограбил капеллу, как ограбил комнату с золотой и серебряной посудой, и не обратил ее убранство в далеры. Более того, он всю церковь оставил в первозданном виде. Поднимая голову и глядя вверх, он хочет вновь открыть для себя всю ту роскошь, о которой некогда мечтал, и позволяет взгляду путешествовать с предмета на предмет.

Он молит Бога о защите. Последние дни Кристиан часто вспоминает старое пророчество, сделанное Тихо Браге в день его рождения, и это еще больше усиливает его беспокойство.

Было предсказано, что на пятьдесят четвертом году, а Королю только что исполнилось пятьдесят три, жизнь его окажется под угрозой. Было предсказано, что в этот год он может умереть, и тогда на Данию обрушатся беды в тысячу крат большие, чем те, которые она испытала в его царствование. Король спрашивает себя, возможно ли доступными человеку средствами предотвратить исполнение пророчеств, которые составляются по знакам, замеченным на звездах, и по положению самих небес? И не только это: может ли сам Бог, Творец мира, изменить то, что распространяется по Вселенной в виде серебряного дождя и, возможно, есть не что иное, как разменная монета дьявола?

Ответ не приходит. И Кристиан напоминает себе, что определенные явления — с какой бы рабской преданностью человек ни следовал при их анализе картезианским принципам — просто непознаваемы.


Когда Король идет из часовни в свои комнаты, уже смеркается, и он размышляет о том, сколь тщетны усилия первых мартовских дней возвестить о приходе весны — ведь ночь по-прежнему быстро сменяет день.

Король потягивает горячее вино, когда ему сообщают, что Эллен Марсвин, мать Кирстен, прибыла во Фредриксборг и просит аудиенции. Он улыбается.

— Скажи ей, — говорит он слуге, — что никто не имеет права вступаться за Кирстен. Поскольку я не только отослал ее отсюда, но и начинаю делать успехи в том, чтобы изгнать ее из своего сердца.

Но вскоре он меняет решение и посылает за Эллен. Да, она слишком горда и честолюбива, однако он всегда восхищался ею, а ее некогда красивое лицо, отмеченное печатью всех мирских страстей, но при этом безмятежно-спокойное, волнует его больше, чем следовало бы — словно она его любимая, давно потерянная сестра.

И вот они, как старые друзья, сидят у камина и пьют вино со специями. Ни имя Кирстен, ни роковое слово «развод» не слетает с их губ. Они разговаривают о деньгах, о необходимости поступиться Исландией, об инженерах из России, которые уже, наверное, приближаются к Нумедалу, о тамошнем проповеднике, который скорбит о том, что надежда покинула долину Исфосс.

Разговор сам собой переходит на будущее и то, сколь трудно его постичь, ведь все, что некогда казалось бесконечным, теперь представляется таким кратким. Эллен говорит Королю, что «до последнего вздоха, до последнего проблеска света в глазах» будет сражаться за жизнь и за то, что имеет. Ее горячность забавляет Короля, ведь иного он от нее и не ждал. Он говорит ей, что, если пророчеству Тихо Браге суждено исполниться, его собственное будущее «висит на волоске» и впереди уже ждет разверстая могила.


Стараясь излечиться от боли в животе и кишечнике, Король стал пить воду из источника в Тисвильде. Во дворец ее привозят в огромных бочках и держат под ключом, чтобы их не вскрыли и целебную воду не заменили обыкновенной.

Король старается представить себе, как «тисвильдский нектар» медленно течет по его телу, вымывая из него источники его страданий. Когда без внезапных приступов тошноты проходит несколько дней, он заявляет, что эта вода сделает его здоровым.

— Возможно, — добавляет он, — Тихо Браге предвидел возбуждение в моем кишечнике и то, что оно приведет к смертельному исходу. Но теперь, при помощи волшебной силы Тисвильда, я с этим справлюсь.

Пять раз в день ему приносят чашку воды, последнюю перед сном. Он смакует ее чистоту на языке, заявляя, что, пока у него не наладится пищеварение, не будет пить ни вина, ни крепкого пива. С фанатическим упорством блюдя воздержание, отказываясь от любых развлечений, Король познает самого себя: у него нет желания умирать. Его труд Короля Дании не завершен, и он не хочет оставлять свой пост.


Однажды вечером в ожидании, когда принесут воду, поудобнее устраиваясь в постели, он видит, что в его спальню входит молодая женщина.

Она полная, у нее розовая кожа, веснушки на щеках, и по этим веснушкам он узнает, что когда-то ее знал, но имени не может припомнить.

Она делает книксен, улыбается (отчего веснушек на ее щеках становится еще больше) и ставит чашку с водой. Женщина подходит достаточно близко к Королю Кристиану, и он слышит исходящий от нее аромат, похожий на запах чернослива, который однажды, когда Кирстен не пустила его в свою постель, навел его на мысль посетить эту скромную девушку и сжать ее в объятиях.

Затем он вспоминает: она была одной из женщин Кирстен. Была известна как «Женщина Торса».

Она собирается уйти, но Король окликает ее. Он говорит, что последнее время не может вспомнить половину того, чего не должен забывать, и что одна из этих забытых вещей ее имя.

— Фрекен Крузе, — говорит она. — Вибеке.

Люди исчезают из жизни и однажды вновь находятся, либо они сами, либо другие, очень на них похожие, их призраки или подмены — об этом Король Кристиан всегда знал. И поскольку эти подмены или новые появления всегда казались ему чудом, он придает им большое значение и склонен верить, что их послал Бог с целью служить ему, Кристиану.

Именно такое чувство он испытывает, видя стоящую перед его кроватью Вибеке и вдыхая аромат чернослива; он вспоминает ее полные груди, которые когда-то представлялись ему мягкими, как перья, словно он держит в руках двух белых голубок и чувствует биенье их сердец.

Он предлагает Вибеке сесть рядом у кровати. Спрашивает, откуда она, и ожидает услышать фантастический ответ вроде: «с осины», или «из снегов Монблана{104}», или «с неба». Но она говорит, что служит у Эллен Марсвин и приехала сюда вместе с ней, чтобы «по пути в Копенгаген выразить наше почтение Его Величеству».

Странно, но Королю не приходит в голову, что, если Вибеке служит у Эллен Марсвин, значит, она состоит и в штате Боллера, где все еще живет Кирстен. Но о Кирстен он вовсе не думает и настолько увлечен близостью Вибеке, что забывает выпить свою воду, забывает, что уже поздно, забывает обо всем, кроме желания прижать ее к себе.

Он смотрит на ее полные губы, на ее аппетитные подбородки, на ее широкие бедра, ее волосы, ее руки, похожие на руки крестьянской девушки, и неожиданно говорит:

— Я устал от притворства.


Канатоходцы

Ярким, солнечным утром Питер Клэр слышит за окном стук тяжелых колес по булыжной мостовой и другие знакомые звуки — пение свирели, позвякиванье тамбурина. Он смотрит вниз и видит мужчин, женщин, детей, которые бегут рядом с крытой повозкой, и служителей дворца, которые выходят поприветствовать их, словно старых друзей, и дают им в руки еду и кувшины пива. И вот уже крики эхом разносятся по двору, проникают во дворец, несутся по коридорам, врываются в комнаты: «Канатоходцы приехали!»

Вокруг них мгновенно собирается толпа, будто этого момента ждали долгие месяцы, будто в это мартовское утро во Фредриксборге ни у кого нет иных занятий, кроме как стоять кружком, глазеть на вновь прибывших и ждать, какие чудеса они покажут.

Одно из чудес уже происходит. Дети начали кувыркаться, ходить колесом, прыгать; их ноги сгибаются, скручиваются и вновь распрямляются быстро, без усилий, как ветви плакучей ивы. Пока они прыгают и кувыркаются, из повозок вынимают деревянные шесты, доски, бухты каната, корзины с петлями и крюками, и на огромном дворе между часовней и Крылом Принцев начинает расти сооружение, похожее на две одинаковые корабельные мачты.

Посмотреть на него выходит сам Король. Рядом с ним — Вибеке Крузе, ее рука в его руке, лицо расплывается в улыбке, обнажающей новые зубы из слоновой кости. Зубы эти сверкают на солнце. Недалеко от Вибеке за происходящим молча наблюдает Эллен Марсвин, с довольным видом кивая головой.

Когда прибывает еще одна повозка и из нее выходит черный медведь, которого будут водить на цепи, Питер Клэр спускается к зрителям, а в ворота дворца входит толпа торговцев, вместе с циркачами проделавших весь путь из Копенгагена. Они несут корзины с хлебом и сыром, бочонки с устрицами, металлические безделушки, подносы со шнурками для сапог и ножами.

— В наше время, — раздается рядом с Питером Клэром голос Кренце, — все тянутся к разному мусору и сосут устриц за завтраком. Как прикажете при этом относиться к роду человеческому?

Питер Клэр молчит, и Кренце продолжает:

— Хотелось бы мне посмотреть, как медведь водит на цепи этого человечка. От такого развлечения я бы не отказался.

Питер Клэр поворачивается к немецкому виолинисту. С его губ готов сорваться упрек по поводу циничных слов последнего, но этого не происходит. Питер Клэр неожиданно для себя вдруг осознает, что смотрит на происходящее с чувством горечи, что его оставляют равнодушным ходящие колесом дети и грустные глаза медведя, что даже сооружение, возводимое из канатов и блоков, пробуждает в нем тревогу.

— Когда канатоходцы примутся балансировать на канатах, толпа будет жаждать лишь одного: чтобы они упали, — спокойно говорит он.

Кренце одобрительно и вместе с тем удивленно смотрит на него.

— Вы понемногу учитесь, — говорит он. — Кажется, вы наконец-то учитесь тому, чего ангелам знать не положено.

Питер Клэр молчит. В разгар этой странной, шумной сцены ему хочется еще кое-что сказать этому суровому человеку о том, что с ним происходит и что начинает его пугать.

— Кренце… — Но тонкого и проворного, как уж, немца уже нет рядом, и, оглядываясь по сторонам, Питер Клэр нигде его не видит. Толпа торговцев и зевак поглотила его.

Взгляд Питера Клэра падает на Короля, который держит за руку Вибеке. Он сразу узнает в ней женщину Кирстен, и у него мелькает мысль, что если она собирается вернуться в Боллер, то с ней можно передать письмо Эмилии. Но он тут же отказывается от этой мысли. Что можно сказать сейчас Эмилии? Что его вера в нее всегда была очень хрупкой? Что, не веря в ее любовь, он без всяких возражений позволил бывшей любовнице завлечь себя в ее постель?

Он принимается бродить с толпой, то ли в поисках Кренце, то ли просто чего-то такого, что изменит его болезненное восприятие окружающей сцены. Он замечает, что солнце уже немного греет. Девушка в красном платье протягивает ему блюдо с конфетами, но он, не останавливаясь, проходит мимо. Питер Клэр вспоминает белые ленты, предназначавшиеся Шарлотте, и то, как у птичьего вольера он увидел их в волосах Эмилии.

Раздаются новые звуки: двое мальчиков-барабанщиков, одетых в потертую, рваную форму, начинают сухую дробь на маленьких барабанах, которые висят у них на шее, давая толпе знать, что мачты установлены, канаты натянуты и наступает время, когда на них ступят первые канатоходцы.


Все взгляды устремлены вверх.

На фоне крутых медных крыш видны силуэты канатоходцев. Их обутые в мягкие тапки ноги скорее напоминают затянутые в тугие перчатки руки. Они движутся по канату с такой легкостью, что про канат почти забываешь, и кажется, будто видишь пируэты в самом воздухе.

Но Питеру Клэру чудится, что они навечно застыли в том мгновении, которое предшествует стремительному падению. Мгновение это не уходит, но всегда и постоянно повторяется. Барабанная дробь становится быстрее. Свирели умолкают. Канатоходцы прыгают друг другу на плечи, и ветер, вращающий высокие флюгера, развевает их волосы.

Изумительная смелость канатоходцев оказывает свое действие, и настроение Питера Клэра слегка меняется. Словно их отвага разрушила его собственную инерцию, напомнив ему, на какие неожиданные подвиги способны люди, если только дерзнут. Их вид укрепляет его дух и заставляет вновь обратиться мыслями к надежде на счастье, если таковое для него и Эмилии Тилсен еще возможно.

Он было начинает убеждать себя, что это целиком зависит от его собственной смелости, когда случается то, о чем он собирался сказать Кренце: мир почти замолкает. По-прежнему звучит барабанная дробь, люди издают восторженные возгласы и ликуют, ветер вздыхает над крутыми крышами, но для Питера Клэра ничего этого не существует. Все словно отдалилось, унеслось в небо, их сменил шум в левом ухе, похожий на звук разрываемой ткани, и с этим внутренним звуком приходит резкая, нестерпимая боль.

Лютнист сжимает руками голову. Боль и звук разрываемой ткани настолько сильны, что ему хочется кричать — просить у кого-нибудь помощи, заставить это мгновение пройти. Но оно не проходит. Оно длится и длится; канатоходцы спрыгивают на землю, раскланиваются, зрители аплодируют. Питер Клэр дико озирается по сторонам. Прикрывает рукой ухо (то самое, в котором некогда носил серьгу Графини) и вспоминает тишину, павшую на Джонни ОʼФингала. Он чувствует, что его толкают — люди бросаются вперед, чтобы поднять канатоходцев и на руках пронести по двору. Никто не обращает на него внимания. Медведя уводят.

Затем шум в ухе прекращается, и боль начинает утихать. Как родник, с журчанием и пеной прорывающийся из земли, звуки, несущиеся над двором, врываются в ухо лютниста. Они заливают его: птичьи ноты свирели, колокольные ноты тамбурина, «браво» толпы, смех канатоходцев, призывы из четырех слов уличных торговцев… «Сыры! Устрицы! Конфеты! Ножи!»

Неожиданно Кренце вновь рядом с ним. Немец никак не комментирует тот факт, что лютнист все еще сжимает руками голову.

— Они были недурны, — говорит Кренце, между тем как зрители на руках обносят канатоходцев вокруг деревянных шестов. — Недурны. Они знают свое дело.


Изобретения Вибеке

В свой первый вечер во Фредриксборге Вибеке Крузе медленно приходила в себя после утомительного путешествия; она заботливо распаковала свои нарядные платья и, разглаживая на них складки, думала о том, что главный секрет удачной жизни — не умереть раньше времени.

Она сознавала, что, ведя долгую войну между любовью к конфетам и желанием быть красивой, сражаясь с непослушным пером и с противной серебряной проволокой на новых зубах, она едва устояла пред горькой необходимостью признать себя никчемной особой, которой суждено провести жизнь в одиночестве, а возможно, и умереть молодой. Но ей удалось продолжить борьбу, и вот она наконец во Фредриксборге, где Эллен Марсвин уже сплетничает с Королем и закладывает первые камни в фундамент своего плана.

Вибеке находила странной уверенность Эллен, что бывшая Женщина Торса может заменить Кирстен в сердце Короля, но не менее странными были и другие идеи (что вязание пагубно влияет на женские души, или что курица способна привязаться к человеку не меньше собаки, и тем не менее они были частью той жизни, которую Вибеке видела), следовательно, причин предполагать, что план не удастся, ничуть не больше, чем предполагать, что он удастся.

Спать Вибеке легла исполненной самых радужных надежд. С озера до ее слуха долетали звуки карильона и чье-то пение. Свечу она не задула, дабы, проснувшись ночью, знать, что под нею твердая почва, а не волны разъяренного моря.


Через несколько дней оказавшись в присутствии Короля, Вибеке сразу поняла, что он ее помнит и что она ему нравится. Поняла она (возможно, потому, что по чистой случайности первым данным ей поручением было принести ему чашку целебной воды из Тисвильде) и то, что перед ней человек, который ищет ласки и утешения. Ему необходим кто-то, кто о нем позаботится. Войны с Кирстен едва его не убили. И сейчас он хочет, чтобы его спасли от преждевременной смерти.

И Вибеке вместо того, чтобы попытаться соблазнить Короля Кристиана (она понимала, что в этом нет необходимости, поскольку он уже решил, что в постели с ней будет удобно), постаралась его утешить. Она отказалась от безуспешных попыток стать красивой. Ее уже не заботил ни ее отвислый живот, ни тройной подбородок, ее больше не тревожило, что ее слишком много, что за едой ей иногда приходится вынимать зубы — она понимала, что все это уже утратило для него былое значение. Теперь для него имело значение лишь ее общество и ее привязанность. Вибеке Крузе позаботится о Короле Дании, она удовлетворит его потребности — в том числе потребность в смехе и в уединении, — и со временем, если ей удастся возродить в нем вкус к жизни, она, возможно, получит свою большую награду.

У нее быстро вопию в привычку запоминать все, что причиняет страдания Королю Кристиану. Например, она заметила, что, поднимаясь по лестнице, он задыхается и у него кружится голова, и сказала себе, к чему ему это терпеть, если наверняка можно найти какой-нибудь способ поднимать его из парадных комнат прямо в спальню? Она вспомнила хитроумный люк, ведущий в погреб Росенборга, трубы, по которым звуки оркестра поднимались в Vinterstue, и рассудила, что если музыку (которая лишена телесного существования) можно заставить двигаться, то при помощи какого-нибудь устройства и тело Короля можно передвигать из одного места в другое.

Вибеке стояла перед обтянутым парчой Королевским троном и внимательно его разглядывала. Когда башню строят из камня, думала она, его поднимают на воздух при помощи блоков и канатов. Она понимала, что в сравнении с камнем трон очень легкий — даже когда на нем сидит Король — и не потребуется особой изобретательности, чтобы придумать устройство, которое могло бы его поднимать и опускать. Своим пером для занятий чистописанием она сделала маленькие рисунки, изображающие вырезанный в потолке квадрат и трон, который в него поднимается; и, придав рисункам вид, какой, по ее разумению, по крайней мере, позабавит Короля Кристиана, разложила их перед ним.

Он изучил их с величайшим вниманием — с каким некогда изучал качество разложенных на полу пуговиц и листы итальянского пергамента. Потом взял руку Вибеке и приложил ее к своей щеке.

— Хорошая работа, моя сахарная сливка, — сказал он. — Очень хорошая работа.


Ночью, лежа рядом со спящим Королем, Вибеке Крузе через щелку в портьерах смотрела на весеннюю луну.

Как никогда раньше, луна поразила ее своей загадочностью и великолепием. Вибеке знала, что свое сияние она одалживает у солнца, но не понимала, как это получается, если солнце уже исчезло с неба. Подобное непонимание она относит на счет собственной глупости, но решает, что как-нибудь в будущем ей бы хотелось увидеть луну более ясно и таким образом постичь ее тайну — при помощи телескопа — и преодолеть свою ограниченность.

Ей приходит на ум попросить Короля построить башню, с которой он вместе с ней мог бы смотреть на луну и звезды. Она представила себе, как летом они вдвоем будут стоять наверху наедине с небом, и это будет просто замечательно.

Но затем она увидела в своем плане один изъян. Обсерватория непременно будет очень высоким зданием, а как добираться до вершины любого высокого здания, если не по огромному количеству лестниц? Такие лестницы могли бы убить Короля. И тогда все, что могло бы принести им — ей и Королю Кристиану — счастье, было бы принесено в жертву ее прихоти понять, отчего луна такая яркая.

— А это глупость, — сказала Вибеке самой себе. — Глупость, какая могла бы прийти в голову только Кирстен.

Но Вибеке по-прежнему смотрит на луну, смотрит, как та прибывает, убывает и снова прибывает, словно давний знакомый из прошлого, который вновь и вновь появляется из тьмы, поскольку еще не все ей сказал.


Обструганная палка

— Никто не знает, — говорит Йоханн Тилсен врачу, — откуда на ее теле появились эти ссадины, ведь она отказывается нам сказать.

Магдалена лежит в постели. Текущая из нее кровь заливает белые простыни. Красные ссадины на нижней части ее живота постепенно становятся багровыми.

Врач переводит взгляд с них на Йоханна Тилсена и говорит:

— Я знаю, что мужчина иногда… на минуту забывшись… в порыве гнева, даже того не желая…

— Пред Богом клянусь, я ее и пальцем не тронул, — говорит Йоханн.

Тогда врач обращается к Магдалене, но так тихо, что Йоханн не слышит его слов; Магдалена молча качает головой. Врач снова укрывает ее одеялом и вместе с Йоханном выходит из спальни, в которой так сильно пахнет Магдаленой, словно в ней лежит не одна, а десять, сто истекающих кровью Магдален.

Они спускаются в гостиную, и врач останавливается перед камином с видом человека, готового разразиться гневной проповедью.

— Ее телу были нанесены повреждения, в этом нет сомнения, — говорит он. — Если ее не ударили, то она упала с…

— Ее никто не мог ударить, — снова заявляет Йоханн. — Клянусь вам, я не прикасался к жене.

— Но, — говорит врач, — помимо всего, что с ней случилось, у нее будет выкидыш.

У Йоханна дрожат руки. Он запускает пальцы в остаток своих седых волос.

— Что вы хотите сказать? — спрашивает он в смятении.

Врач с удивлением смотрит на Йоханна Тилсена. Он знаком с ним уже несколько лет и всегда считал его хорошим человеком.

— Она потеряет ребенка, — повторяет он и, видя озадаченный, испуганный взгляд Йоханна, добавляет: — Возможно, она вам не говорила?

— Нет, — слабым голосом отвечает Йоханн. — Не говорила.

— Вот так-то, Йоханн. Кто может сказать, почему она вам не говорила? Но, как бы то ни было, я уверен, что ребенка вы потеряете.

Пообещав вернуться, врач уходит.

Йоханн Тилсен садится и остановившимся взглядом смотрит на горящий в камине огонь.

К нему подходит Маркус с Отто на руках и кладет кота Йоханну на колени, словно подарок. Затем он прижимается к плечу отца и через некоторое время спрашивает:

— Магдалена умрет?

Кот тихо мурлычит. В камине горит яркий огонь.

— Не знаю, Маркус, — отвечает Йоханн.


Через несколько часов тело Магдалены отдает крохотный плод, врач его уносит, кладет в мешок и хоронит подальше от дома.

Но кровотечение не останавливается. Сколько же в ней крови, спрашивает себя Йоханн, если столько уже вытекло?

Магдалена слабым шепотом говорит о том, что ее беспокоит: она просит Йоханна вернуть Ингмара из Копенгагена, ведь он уже и так достаточно наказан. Она говорит, что для Уллы надо найти заботливую кормилицу. Она просит Йоханна простить ее.

— За что простить? — спрашивает Йоханн.

— Ты знаешь, за что, — отвечает она и закрывает глаза, тем самым лишая его возможности продолжать.

Эмилия сидит рядом с Магдаленой, поит ее с ложки бульоном, даже полощет и меняет тряпки, засунутые между ее ног с целью остановить кровотечение, но ни один из мальчиков к ней не подходит. Борис и Матти решают задачи за столом в классной, а Маркус, лежа с «Картинами нового мира» на полу рядом с ними, рисует насекомых и колосья маиса.

Застав сыновей в классной погруженными в занятия, таких хороших и тихих, Йоханн спрашивает, где Вильхельм, но они отвечают, что не знают. Его комната пуста, он не был там с завтрака, за которым отказался от еды, сказав, что чувствует «боль где-то внутри. Боль от тошноты».

Йоханн отправляется его искать и наконец находит сидящим на ступеньке перед конюшней. Вильхельм не поднимает глаз на подошедшего отца. Он поглощен работой. Выбрав из груды палок, предназначенных для подвязывания кустов малины, ту, что подлиннее, он тяжелым ножом вырезает на ней простые узоры. Вильхельм уже там и здесь порезал пальцы, и алая кровь просочилась на очищенное от коры белое дерево, но он не обращает на это внимания и, когда Йоханн к нему обращается, продолжает обстругивать твердое дерево, прикрывая пальцем серо-коричневые участки, которые хочет оставить нетронутыми, и поворачивая палку в руках, чтобы проверить, ровно ли ложится узор.

— Как твоя тошнота? — спрашивает Йоханн. — Не прошла?

— Нет, — говорит Вильхельм.

— Тогда тебе, может быть, лучше не сидеть здесь на холоде?

Вильхельм молчит. Он продолжает работать, словно соревнуется со временем, словно должен выполнить свою задачу до захода солнца. Именно в этот момент и ни в какой другой момент до него в голове Йоханна Тилсена вспыхивают определенные мысли, связанные с его вторым сыном, и, видя, как Вильхельм сидит с ножом и палкой в руках, он обдумывает последствия одного-единственного вопроса, к нему обращенного.

И Вильхельм словно слышит вопрос, который еще не сорвался с уст отца. Йоханн замечает испуг в его опущенных глазах и окончательно убеждается, что Вильхельм смотрит вовсе не на палку, которую держит в руках, и даже не на землю, усыпанную легкой, темной стружкой, нет, взгляд его устремлен в глубь собственной души, и он думает о тех секундах, которые, если наступят, навсегда изменят его жизнь и жизнь его отца.

Отец и сын застывают: Йоханн, сверху вниз глядя на Вильхельма, Вильхельм, вперив взгляд в землю. Секунды проходят и сливаются в минуту. Минута проходит и прирастает секундами. День тих и спокоен, ни дыхания ветра, ни шороха деревьев.

Но вот Йоханн неожиданно поворачивается и идет прочь. Через плечо он спокойно говорит сыну:

— Вильхельм, не сиди на холоде. Лучше вернись домой.

И лишь когда Йоханн скрывается из виду и не может его слышать, Вильхельм обращается к пустому воздуху с мольбой понять его.

— Я не хотел ее убивать, — шепчет он. — Только оставить знак, чтобы она всегда помнила меня, ни отца, ни брата, а меня, Вильхельма. И говорила бы себе, что я единственный, лучший.


Даже малышка Улла притихла. Посетитель, зашедший в этот день в дом Тилсенов, никогда бы не догадался, что в нем происходит что-то ужасное.

Борис и Матти продолжают заниматься арифметикой. Маркус ведет беседы с жуком-рогачом, которого держит в выложенной мхом коробке. Кот Отто спит у камина.

Но в комнате с удушающим запахом, где ждут врач, Йоханн и Эмилия, агония Магдалены близится к неизбежному концу. Она впала в забытье. Когда врач пускает ей кровь из руки, «чтобы отвлечь ее поток от чрева и заставить остановиться», она даже не шелохнется.

Йоханн уже не гладит ее по руке, не кладет ладонь на ее холодный лоб, но стоит рядом и смотрит — будто она уже умерла и в спальне от нее остались лишь воспоминания: ее красные платья, легкий звон струи мочи о дно ночного горшка, который порой очень его возбуждал, ее ноги, прижатые к его телу, ее непристойные речи, ее смех, ее гордыня.

Ощущая осторожное отдаление отца от Магдалены, Эмилия понимает, что он хочет ее смерти, что в свои сорок девять лет он обессилел и мечтает о жизни, в которой ему не нужно будет мириться с ее присутствием.

Магдалена больше не обращается к Йоханну. Шумная всю свою жизнь, она безмолвно приближается к смерти, и, когда этот миг наступает, когда расплачиваются с врачом и темные волосы Магдалены скрываются под простыней, Йоханн и Эмилия молча спускаются в гостиную, где Вильхельм, сидя на корточках, раздувает в камине огонь.

Йоханн садится в свое привычное кресло, и вся семья собирается вокруг него. В стороне остается только поглощенный огнем Вильхельм, и, глядя на него, Йоханн замечает, что он сломал обструганную им палку на три одинаковых куска и бросает их в камин. Мальчик делает это так небрежно, словно палка была как раз той длины, какая подходит для растопки, словно на превращение гладкой поверхности в узор не было потрачено никакого труда.


Трудный выбор Его Величества

Наступает апрель.

В надежде подышать запахом сирени Король Кристиан выходит в сад, но видит, что бутоны еще скованы холодом и придется немного подождать, чтобы насладиться ароматом настоящей весны.

Если это и раздражает его, если долгая задержка смены времен года из-за ненастья и заставляет его вновь вспомнить о том, что опаснейший из годов его жизни может принести самые неожиданные события, он не позволяет себе над этим задумываться. Он обещал себе впредь не размышлять о том, что его беспокоит, ведь с того дня, как во дворец вернулась Вибеке Крузе, в его душе постоянно растет чувство, которое он может назвать лишь одним словом — счастье.

Король уже так давно не чувствовал себя счастливым, что почти забыл, как должно вести себя в этом состоянии, дабы не выглядеть глупо. Его одолевает искушение отказаться от всех удовольствий, отложить все дела и час за часом, день за днем, ночь за ночью расшнуровывать и зашнуровывать платья Вибеке, щекотать ей ноги, заставляя ее смеяться, кормить ее с ложки сливками и вареньем, позволять ей массировать его ноющие плечи и живот, боли в котором медленно проходят под воздействием целебной воды из Тисвильде.

Король не хочет глупо выглядеть, но не хочет он и вновь оказаться рабом любви, а посему строго дозирует время, проводимое им с Вибеке, и порой предпочитает скорее отказаться от визитов к ней, когда всей душой жаждет ее общества, чем избаловать ее, как избаловал Кирстен, и ограничивается случайными и не особенно ценными подарками.

Его глубоко трогает восторг, с каким Вибеке принимает от него шелковый бант, кружевной платок или маленькую перламутровую шкатулку. Жизнь (как его долгая жизнь с Кирстен) с женщиной, которую никогда ничто не радовало, кроме самых дорогих вещей, ради которых ему приходилось идти на слишком большие жертвы — денежные и моральные, — теперь ему представляется ужасным испытанием. И он еще больше ожесточается против Кирстен, торопится с разводом и, хоть теплая погода еще не наступила, решает вернуться в Росенборг, чтобы там, во дворце, который он построил для Кирстен и который для него всегда был связан с ее именем, Вибеке Крузе могла заменить ее, в качестве его жены.


Король вызывает Йенса Ингерманна и велит ему подготовить оркестр к возвращению в Копенгаген.

Ингерманн отвешивает поклон и спокойно спрашивает:

— Нам опять предстоит играть в погребе. Сир?

— Конечно, в погребе! — грозно отвечает Король. — Где же еще можно добиться такого волшебного звучания?

— Нет. Больше нигде…

— И я желаю, чтобы весна и лето были полны песнями! Начните репетировать вещи приятные и веселые, герр Ингерманн. Никаких грустных арий. Распорядитесь, чтобы Паскье послал во Францию за самыми последними танцами.

— Будет исполнено, Сир.

Ингерманн стареет, отмечает про себя Король. Возможно, в сыром, холодном погребе он заработал ревматизм или катар? Но ничего не поделать. Невидимая музыка при Датском дворе — это источник восхищения для всех прибывающих в Росенборг, а восхищение — вещь преходящая. Ингерманн уже собирается уходить, но Король останавливает его и говорит:

— Еще одно, Musikmeister[20]. Если не ошибаюсь, с Питером Клэром что-то случилось. Временами он бывает очень рассеянным. В чем здесь причина?

Йенс Ингерманн отвечает, что не может сказать, что английские музыканты для него всегда были загадкой, и этот не исключение.


Король собирается послать за Питером Клэром, когда ему подают письмо от его племянника Короля Английского Карла I.

Учтивое и ласковое, письмо это, тем не менее, представляет собой загадочный документ. В нем Королю Кристиану предлагается значительная сумма в сто тысяч фунтов, «дабы помочь Вашему Величеству в длящейся со времен войны бедности», но при одном условии. Король Карл просит «вернуть в Англию в качестве бессрочного займа или аренды нашей особе Вашего превосходного лютниста по имени Питер Клэр». Ни объяснения подобной просьбы, ни принятых в таких случаях любезных фраз в письме нет. В нем просто говорится, что деньги будут отправлены в Данию, «как только я увижу Клэра здесь, в Уайтхолле», и выражается надежда вскоре услышать его «прекрасное соло» на лютне, каковым он так славится.

Король Кристиан незамедлительно посылает за Английским Послом Сэром Марком Лэнгтоном Смитом.

— Посол, — спрашивает он, — каким образом эта идея пришла на ум Его Величеству? Уж не вы ли ее заронили, будучи в Лондоне?

Посол отвечает, что о прекрасной игре лютниста он упомянул лишь невзначай, полагая, что это не суть как важно, и очень удивился, когда Король «загорелся идеей иметь его при себе в Уайтхолле».

Кристиан вздыхает.

— Вы должны понимать, — говорит он, — что я не могу его отпустить. При моем рождении было предсказано, что 1630 год будет самым опасным годом в моей жизни. Я могу не пережить его. Но я верю, что мне следует держать при себе всякого человека, который помогает мне жить в эти дни, а не мешает.

Лэнгтон Смит останавливает на Короле надменный взгляд, утомленный взгляд Английского рационалиста, который отрицает (или делает вид, что отрицает) отдаленные во времени пророчества и нелепые суеверия.

— Осмелюсь предположить, — говорит он, — что крупные суммы денег могут служить вам лучшей защитой, чем одинокий лютнист.

Размышляя над этим замечанием, Король смотрит в окно, за которым небо серо, а бутоны сирени отказываются распускаться, и наконец говорит:

— Мой племянник Карл женат на француженке и расположен к французскому стилю. Почему нам не предложить ему Паскье?

Посол качает головой.

— У меня создалось впечатление, что в сердце ему запал мистер Клэр.

— Тогда мне предстоит сделать трудный выбор, — вздыхает Король.


В тот же вечер он просит Питера Клэра прийти и поиграть для него и Вибеке.

Вибеке все время улыбается, обнажая зубы слоновой кости, и Питер Клэр убеждается, что женщина она далеко не красивая, однако беспокойство Короля в ее присутствии проходит, словно по волшебству.

Он начинает исполнять любовную песнь — первую, на которую осмеливается после отъезда Кирстен, — и замечает, как при звуке ее сентиментальных слов Король кладет руки на пальцы Вибеке.

Когда музыка замолкает и Вибеке удаляется, Питер Клэр тоже собирается уйти, но Король приглашает его сесть рядом с собой. Как всегда внимательно изучает Кристиан лицо Питера Клэра. Через некоторое время Король говорит:

— У вас что-то неладно, мистер Клэр. Может быть, вы скажете, что именно?

Питеру Клэру так надо хоть с кем-нибудь поделиться своими тревогами, хоть кому-нибудь описать внезапную, необъяснимую тишину и страшную боль в ухе, которая возникает без предупреждения и вызывает в нем чувство оторванности не только от будущего, в котором он может быть счастлив, но и от всего мира, и тем не менее решает, что Королю признаваться в этом нельзя. Какой здравомыслящий человек станет платить музыканту, который, возможно, теряет слух?

— Со мной все в порядке, Сир, — говорит он. — Просто…

— Просто?

— Иногда меня преследует мысль… Иногда у меня возникает чувство… что я недостаточно думаю о некоторых людях, которые…

— Вы имеете в виду вашу семью в Англии?

— Да. Но не только…

— Они пишут вам письма, в которых просят вернуться к свадьбе вашей сестры, не так ли?

— Да.

— Я понимаю, что вам хочется поехать в Англию. Почему вы не попросите сестру отложить свадьбу до…

— До, Сир?

— До… до того времени, когда я окончательно удостоверюсь в том, что вы мне больше не нужны.

Питер Клэр уходит, а Кристиан направляется в спальню, где его ждет Вибеке, которая, перекинув тугие косы за плечи, втирает в десны гвоздичное масло.

Расставаясь, и лютнист, и Король размышляют обо всем, что могло быть сказано, но так и осталось невысказанным; и знание того, что часто живет в тишине между словами, не дает им покоя и вызывает изумление перед поразительной сложностью и запутанностью человеческого общения.


Александр

Он прибывает в сумерки той же дорогой, какой со своим мизерным грузом цыплят и ткани приехал Герр Гаде, представитель Короля.

У него желто-красные глаза, больные от резкого холода, перенесенных лишений и всего увиденного за время пути из России. От него смердит, как от дьявола.

На сей раз не Крысеныш Мёллер видит его первым. Но люди, заметив в деревне человека в изодранной меховой шубе и с перевязанными руками, сразу догадываются, кто это, и ведут его в дом Мёллера, ибо уверены, что заниматься пришельцем дело проповедника, а вовсе не их. Им же остается лишь ждать, сумеет ли Мёллер, который выучил несколько русских слов, его понять.

Его зовут Александром.

Мёллер разводит в очаге огонь, сажает прибывшего рядом с собой, снимает с его рук, на которых недостает трех пальцев, повязки и посылает за лекарем. Глаза Александра гноятся, и гной стекает по щекам и густой бороде. Иных слов, кроме русских, он не знает и по-русски горько жалуется на боль в глазах, на обмороженные руки, оплакивает гибель товарищей и коллег-инженеров, которые вместе с ним отправились в путь от Саянских гор{105}, но так и не прошли его до конца.

Жители Исфосса вновь в ожидании. Будет Александр жить или умрет? Хватит ли у одного-единственного инженера знаний, чтобы снова открыть копи? Останутся ли эти знания навсегда скрытыми от них, поскольку у него нет возможности ими поделиться?


Мёллер, который должен заботиться об Александре и которого по ночам будят его крики, говорит своей пастве, что, по его мнению, он не выживет. Его тело истощено. На грифельной доске он рисует лежащих на снегу собак и людей, которые обдирают с них мясо и едят его. Среди его немногих вещей есть серебряный крест, который перед сном он прикладывает к губам.

Проповедник просит людей поделиться хоть какой-нибудь пищей, наловить в лесу птиц, чтобы он мог сварить питательный бульон. Лекарь делает ртутную пасту и прикладывает ее к глазам больного.

Меховую шубу Александра уносят, чтобы выстирать в реке и починить. Заворачивая его в чистое полотно, Мёллер думает о странном сходстве тела русского, его тонкого лица и темной бороды с телом, лицом и бородой Христа, как он их себе представляет, и начинает жарко молиться, чтобы этот человек выздоровел. То, что в его доме, возможно, произойдет воскресение из мертвых, которое восполнит все жертвы, принесенные ради серебряных копей, наполняет душу Мёллера лихорадочным возбуждением.


Идут дни, Александр становится немного сильнее. Он уже в состоянии дойти до окна комнаты Мёллера и посмотреть на дорогу. Однако это зрелище, очевидно, приводит его в отчаяние, и проповедник мало-помалу начинает понимать, что мучительные чувства вызывает в русском не сама дорога, а то, что на ней не видно его погибших спутников. Слезы смешиваются с гноем, который все еще сочится из его глаз. Иногда он бьет себя кулаком по голове, по груди и принимается бормотать о своих горестях на бессвязном языке, понять который у Мёллера нет ни малейшей надежды. И кажется, что за всем этим скрывается вопрос.

— Скажи мне, — с трудом подбирая слова, говорит Мёллер. — Скажи мне, что это?

Тогда Александр иногда опускается на колени у ног Мёллера и даже кладет голову на каменный пол, но Мёллеру дано постигнуть лишь то, что дух русского пребывает в мучительной агонии.


Однажды Александр снова берет грифельную доску и делает еще один набросок, изображающий поедание плоти. Затем, повернув доску, показывает рисунок Мёллеру. И проповедник, который так долго боролся за спасение жителей деревни Исфосс через возрождение серебряных копей, смотрит на рисунок застывшими от ужаса глазами. Но ужас сменяется жалостью, ведь в этот холодный апрельский день 1630 года он понял, что его борьба достигла предела. Он кладет руку на голову Александра.

С помощью лекаря Мёллер осторожно приводит Александра в церковь, где есть только одна красивая и ценная вещь — картина распятия, написанная масляными красками на круглом потолке. Александр уже без слез и рыданий опускается перед ней на колени, а Мёллер взывает к Богу «простить раба Его Александра за тот способ, к которому он прибег, чтобы остаться в живых, и даровать ему покой».


Вскоре после этого Мёллер созывает всех жителей деревни Исфосс на сходку.

Обращаясь к ним, он напоминает, что до того, как в их любимых горах нашли серебро, они были вполне довольны своей жизнью. Он говорит, что после перенесенных Александром страданий наконец убедился, что за продолжение разработок уже заплачена слишком высокая цена и на этом следует остановиться. Он говорит, что иные мечты и стремления могут повлечь за собой еще большие страдания и бедствия, которые уже ничем не оправдаешь. Он говорит, что, по его суждению, вход в копи надо навсегда закрыть и посадить там деревья, «способные прижиться на скалах», дабы будущее поколение только по окрестным могилам знало, что там некогда было что-то открыто.

Как Крысеныш Мёллер и ожидал, люди начинают перешептываться и выражать недовольство. Он говорит:

— Подумайте, что это за шахта. Вы скажете, что шахта — это полная кладовая, шахта — это прекрасные одежды, шахта — это возвращение Короля, шахта — это дружество и пирушки, шахта — это музыка под звездами. Но с каких пор она стала всем этим?

К небу поднимаются недовольные возгласы.

— Она была всем этим! — настаивают жители Исфосса. — Время ее работы было лучшим временем нашей жизни. И оно снова придет. Должно прийти!

— Я тоже в это верил, — спокойно говорит Мёллер. — Изо дня в день я жил ожиданием того момента, когда шахту снова откроют. Но я был не прав. И все вы были не правы.

Люди обмениваются сердитыми фразами. Затем они говорят:

— А как же Александр? Если сегодня у него хватает сил прийти в церковь, то завтра он достаточно окрепнет, чтобы начать работу, и когда потеплеет…

— Нет, — говорит Мёллер. — Говорю вам, Александр сделал все, что в человеческих силах, и сделать большего не может.

Но люди продолжают кричать, что Александр — это их последняя надежда и что Крысеныш Мёллер не имеет права лишать их ее.

— Я даю себе такое право, — говорит Мёллер. Он по-прежнему спокоен и не обращает внимания на стоящий вокруг шум. — Погубить человека ради желания получить то, чего он не может вам дать, жестокость и грех. Я этого не совершу.

Собравшиеся видят решимость Мёллера и ненадолго замолкают, обдумывая его слова. Но вскоре опять начинают переговариваться: «О чем говорит эта Крыса?», «Кто дал Крысенышу власть решать судьбу шахты?»

Затем они принимаются кричать:

— Кто дал тебе право разбивать наши надежды? Король? Ты бедный проповедник и не лучше любого из нас.

— Согласен, — говорит Мёллер. — Я, конечно, не лучше любого из вас. Но заслуживаю гораздо большего наказания. Ведь это я написал Королю! Вспомните об этом и никогда не забывайте. Если бы не мое вмешательство, к этому времени шахта постепенно ушла бы из ваших сердец и вашей памяти, и вы бы вновь стали тем, чем были. И я извиняюсь перед вами за то, что поддерживал в вас эту ложную надежду. Я прошу у вас прощения.

Сходка заканчивается, люди расходятся, так и не приняв никакого решения. Пока Крысеныш Мёллер поднимается к своему дому на вершине холма, озлобление против него достигает предела. Он не знает, долго ли ему придется страдать за то, что он теперь считает правильным. Но он знает, что не ошибся в своем решении. И, увидев Александра, еще живого, со всеми его терзаниями и сожалениями замкнутого в никому не ведомый язык и потому лишенного истинной дружбы и понимания, проповедник говорит ему, что не отступит и что в этом доме инженер может по своему усмотрению сражаться за жизнь или умереть, но его уже больше ни о чем не попросят.


«Немного золота, совсем немного…»

Эллен Марсвин застает бывшую Женщину Торса за самым простонародным занятием: она штопает ночную рубашку Короля.

— Вибеке, — вздыхает Эллен. — Право, тебе пора отучиться от привычек служанки. Пусть штопкой занимается какая-нибудь прачка. Ты должна быть подругой Короля, а не его горничной.

Вибеке кивает, но вместо того чтобы отложить рубашку в сторону, расправляет ее на колене, поглаживая руками мягкую ткань.

— Штопать эту рубашку для меня удовольствие, — говорит она. — Поэтому я буду ее штопать, и оставим это.

— Нет, — твердо говорит Эллен, — не оставим. Штопая ночные рубашки и выполняя прочую недостойную работу, ты мало-помалу в глазах Короля снова превратишься в обычную женщину, тогда как цель и задача нашего плана совсем иные.

Вибеке подносит руку к губам.

— Фру Марсвин, — говорит она, — не вспоминайте больше ни о каком плане. Потому что, когда я думаю, что… когда я вспоминаю, что… все это может показаться тайным умыслом, мне становится стыдно…

— Вибеке, что ты, в конце концов, имеешь в виду? — спрашивает Эллен. — Тебе прекрасно известно, что это и был тайный умысел. Боже мой, этот план стоил времени и денег — платья, уроки чистописания, зубы, — даже, не побоюсь сказать, страданий для нас обеих, и вот…

— Знаю, — отвечает Вибеке, — но сейчас мне бы хотелось ничего этого не знать.

— Что за причуды! Еще не было плана, так прекрасно задуманного, так точно осуществленного…

— Пожалуйста, перестаньте! — восклицает Вибеке. — Пожалуйста, делайте как я прошу и никогда больше не упоминайте ни о хитрости, ни о расчете. Возможно, с них все началось, но не ими закончилось. Если Король узнает о наших интригах, я этого не перенесу.

Эллен подходит совсем близко к Вибеке и продолжает шепотом:

— А это зависит от тебя, узнает он или не узнает. Это зависит от того, Вибеке, насколько хорошо ты сыграешь свою роль.

При последнем заявлении Эллен в одном из круглых голубых глаз Вибеке появляется слеза и скатывается по щеке.

— Это не роль, — грустно говорит она. — Сперва я тоже так думала, но я ошибалась. — Она хватает ночную рубашку Короля и подносит ее к лицу. — Он ко мне добр, и я знаю, что после всех страданий, которые ему причинила ваша дочь, я даю ему немного счастья. И я все для него сделаю, все на свете…

Эллен молча смотрит, как по щекам Вибеке скатывается еще несколько слезинок, и та вытирает их ночной рубашкой. Затем она начинает смеяться.

— Отлично, Вибеке, отлично, я даже не знаю, что сказать.

— Тогда и не говорите, — страстно парирует Вибеке. — Не надо.


Все еще улыбаясь, Эллен покидает дворец Короля Кристиана и приказывает кучеру везти ее в Кронборг.

Несмотря на то, что Вдовствующая Королева София всегда ненавидела Кирстен, или, возможно, оттого, что она ненавидела Кирстен не меньше и не больше, чем ненавидела ее Эллен, и оттого, что она разделяла мнение Эллен Марсвин, согласно которому если обе они хотят вести сносное существование, то Королем надо управлять, она до сих пор видит в матери своей невестки важную союзницу. Поэтому, услышав о ее прибытии в Кронборг, Королева София спускается вниз и тепло ее приветствует.

Приносят самовар, задергивают портьеры, и обе женщины попивают чай, слушая вздохи кипящей воды и развлекаясь тем, что придают лимону формы полумесяцев и звезд.

Слуги отосланы, и Эллен с увлечением рассказывает замечательную историю рождения своего плана, начав с самого начала, с того дня, когда она решила заполучить Вибеке к себе в Боллер, и кончая словами о преданности, которые недавно услышала из ее уст.

Королева София внимательно слушает и время от времени поздравляет Эллен «с поразительным пониманием важности таких мелочей, как чистописание». Когда рассказ подходит к концу, она наливает себе еще одну чашку чая и говорит:

— Наконец-то, Фру Марсвин, дела моего сына пойдут на поправку. Я сердцем чувствую, что будет именно так. И меня оставят в покое. Скажу вам, что в последнее время я пережила тяжкие испытания, Король присылал сюда своих людей и сам приезжал обыскивать мои подвалы. В них, разумеется, ничего нет. Но когда-то пустили слух, что я собираю здесь свои сокровища…

— О да, — говорит Эллен. — Думаю, что его пустила моя дочь. Она ведь никогда не могла отличить правду от лжи.

— Конечно, у меня есть немного золота, совсем немного. Женщине не следует встречать старость без определенных сбережений… мало ли что может случиться.

— Согласна, — говорит Эллен. — Вы так предусмотрительны.

— А как же иначе? Ведь в наши беспокойные времена даже мать Короля…

— Да нет. Чрезвычайно предусмотрительны. И вы ничего не должны уступать. — Эллен издает долгий вздох, гораздо более глубокий и скорбный, чем вздохи самовара, и продолжает: — Видите ли, Ваше Величество, ведь все, чем я владею, находится в Боллере. А моя дочь выгнала меня из моего собственного дома, захватила мою мебель, картины, и я просто не знаю, что со мной будет.

Королева София потрясена.

— Ах, дорогая, — говорит она, — как ужасно. Как такое могло случиться?

— Не знаю. Я думаю, что все движется по кругу. Король выставил Кирстен, она сама виновата, но куда ей было идти, как не ко мне? И поскольку она еще жена Короля, то может — или полагает, что может, — делать почти все, что ей заблагорассудится. Вот я и оказалась бездомной. Даже в моем погребе, полном варенья, которое я сварила собственными руками, распоряжаются…

Выслушивая этот перечень ужасов, Королева София приходит в смятение.

— О Боже, — говорит она. — Ах, и главное — варенье! Фру Марсвин, нам надо немедленно действовать. Я едва не сказала, что пошлю своих людей, чтобы выдворить вашу дочь из Боллера, но у меня вдруг родился куда лучший план. Почему нам не послать просто за вареньем и теми вещами, которыми вы больше всего дорожите, а вам не поселиться со мной, здесь, в Кронборге? Я живу очень просто. Питаюсь рыбой из Зунда. Возможно, вы согласитесь, ведь, не стану отрицать, мне часто бывает очень одиноко…

Эллен Марсвин отказывается от подобной щедрости достаточно долго, чтобы Вдовствующая Королева смогла убедиться, что она действительно оказывает своей союзнице величайшую честь, но затем соглашается, и обе женщины, довольные друг другом, снова садятся и слушают шум волн, гонимых усиливающимся ветром на берег Кронборга.

— Разумеется, будут бури, — после недолгого молчания говорит Королева София. — Но здесь мы в безопасности. Отсюда мы будем следить за всем, что происходит.

Эллен Марсвин соглашается.


Внутри и снаружи

Со смертью Магдалены, как только ее тело выносят и предают земле, на дом Тилсенов нисходит покой.

Словно все мы, думает Йоханн Тилсен, перенесли необычную болезнь, заразную лихорадку, которая возбуждала и едва не убила нас, но теперь лихорадка прошла и мы выздоравливаем. Мы все еще слабы (особенно Вильхельм и я). Мы быстро устаем. Мы выезжаем верхом не так часто, как прежде. Мы спокойно разговариваем за завтраком, обедом и ужином. Но мы знаем, что лихорадка не вернется и что со временем мы окончательно поправимся.

Желая изгнать запах Магдалены — из спальни, из кухни, из каждого уголка дома, — Йоханн сложил в сундук все ее вещи и одежду (красные юбки, башмаки, поваренную книгу, гребни и щетки, нижнее белье) и отправил его в Копенгаген, чтобы там их раздали бедным. Он не оставил ничего, кроме нескольких украшений, чтобы отдать их Улле, когда та подрастет; из них запах Магдалены, похоже, уже изгнан, будто эти броши и ожерелья были давно у нее отняты, а то и вовсе ей не принадлежали.

Время от времени Йоханн находит что-нибудь, что раньше проглядел, — носовой платок, ленту, — и эти вещи сразу выбрасывают. В доме больше не пекут пирогов и не пьют по утрам шоколад. Купальню на озере разобрали на доски. Сломанная механическая птица возвращена Маркусу. Он пускает в клетку жуков на случай, если птица вдруг оживет и захочет есть.


В конце апреля вместо долгожданной ясной теплой погоды на восточную Ютландию опускается серый туман. Он окутывает дом Тилсенов и плотной пеленой скрывает его от всех и вся.

Эмилия смотрит на туман с благодарностью. Ведь ее уже не интересует, что происходит в большом мире. Она бы предпочла, чтобы большой мир и вовсе не существовал. Ей бы хотелось услышать весть о том, что вся остальная Дания уплыла в море.

Теперь у нее есть своя роль в доме и в имении: она помогает отцу вести хозяйство. Они садятся за стол в гостиной и пишут распоряжения, сводят счета. Они не говорят ни о прошлом, ни о будущем — ни о Карен, ни о Кирстен Мунк, ни о Магдалене, — и разговоры их сводятся лишь к тому, что происходит из часа в час, изо дня в день. Мысль, что кто-то из ее прежней жизни может найти сюда дорогу через густой серый туман, кажется теперь столь невероятной, что Эмилия не хочет даже думать об этом. Иногда ей снится залитый солнцем птичник Росенборга, но она объясняет это тем, что прошлое может быть упрямым и властным, оно не желает, чтобы о нем забывали.

Но даже сны приходят все реже и реже. Просыпаясь утром и вспоминая, что Магдалена умерла, что Маркус делает успехи в занятиях, что отец добр к ней, как в былые времена, что Ингмар скоро вернется из Копенгагена, что она помощница в доме, как о том и мечтала ее мать, Эмилия понимает, что жизнь можно и нужно принимать такой, какова она есть.

Эта мысль приносит своеобразное удовлетворение, чему способствует и постоянный туман, окутывающий небо и землю. И когда ее курица Герда вступает в его белесый покров и скрывается из виду, Эмилия почти без сожаления смиряется с потерей птицы.

Смирение, думает она, самый трудный урок, которому нас учит жизнь, и один из самых важных.

Йоханн Тилсен решает, что дочь, которой он так долго пренебрегал, не должна проводить остаток своей жизни в заботах о нем и братьях; ей надо найти мужа; у нее должно быть собственное будущее.

Вслед за этой мыслью приходит другая: Йоханн уже знает человека, который словно создан для Эмилии. Это Проповедник Эрик Хансен, любезный, обходительный человек с длинными ногами и руками, с редкими каштановыми волосами, которые на ветру всегда поднимаются дыбом. Ему сорок лет, и у него нет детей. Его жена умерла в возрасте двадцати девяти лет. Ничто в нем не выдавало человека, занимающегося поисками второй жены, но Йоханн Тилсен уверен, что Хансен не устоит перед обаянием Эмилии, перед ее неброской красотой и в их будущей совместной жизни будет преданно о ней заботиться.

Ни с кем не делясь своими планами, он посылает Хансену письмо с просьбой приехать и освятить дом Тилсенов, ибо у него «есть основания полагать, что дух моей покойной жены скрывается в каком-нибудь углу и не дает нам жить в покое и согласии», и добавляет, что, поскольку церковь Хансена находится достаточно далеко и поскольку «нас окружает проклятый мрак и туман», его с радостью оставят на ночь «или дольше чем на ночь, если вы сможете уделить нам часть вашего драгоценного времени».


Итак, однажды днем Проповедник Хансен появляется как тень в то время, когда Эмилия стоит у окна гостиной. Через мгновение его фигура внезапно приобретает четкие очертания, словно он свалился с неба.

Неожиданное появление незнакомца пугает Эмилию, и, услышав, как он стучит в дверь, она отворачивается от окна и застывает на месте. До нее доносится кашель, приглушенный сырым воздухом. Она слышит, как слуга открывает дверь и впускает незнакомца в дом, слышит его тихий голос, его осторожные шаги и молится, чтобы незнакомец наконец понял, что попал не в тот дом, сел на коня и уехал.

Но он не уходит. Тилсен приводит незнакомца в гостиную, и Эмилия видит его бледное лицо и маленькие глазки. Он кланяется ей, и она поневоле встает, чтобы ответить на его приветствие.

Проповедник Хансен. Герр Эрик Хансен. Йоханн дважды произносит имя гостя, будто желая убедиться, что Эмилия его расслышала. Гость с покаянным видом держит в руках шляпу. Пряжки на его башмаках забрызганы грязью. От него пахнет кожей и конским потом, и Эмилия вынуждена отвести от него взгляд — ведь ему не следовало бы находиться здесь, в этом доме; следовало бы уплыть в море и погрузиться в его мрачную глубину.


Обряд он совершает тщательно и добросовестно. С небольшим крестом красного дерева переходит из комнаты в комнату. Посреди каждой комнаты опускается на колени и тихо молится сперва с открытыми, потом с плотно закрытыми глазами, словно в комнате есть нечто такое, что он мельком заметил и чего больше не хочет видеть.

Эрик Хансен приглашает всю семью сопровождать его, «дабы засвидетельствовать, что в доме не осталось ни одного неосвященного места», и, везде побывав — даже в комнате, которую Эмилия делит с Маркусом и где теперь все стены завешаны его рисунками насекомых, — он кланяется Йоханну Тилсену и объявляет:

— Я не думаю, Герр Тилсен, что теперь здесь осталось место для беспокойного духа. Посему все вы будете жить в мире.

— Где он? — шепотом спрашивает Маркус Эмилию.

— Нигде, — отвечает она. — Его нигде нет.

Проповедник слышит эти слова, оборачивается к Эмилии и улыбается. Она видит его ласковую, безмятежную улыбку и думает, что, если он вымоется, наденет чистое белье и от него перестанет пахнуть лошадьми или другими живыми существами, с его присутствием можно будет мириться в течение дня, ночи и даже более длительного времени. И она поспешно говорит:

— А теперь, Герр Хансен, вам надо отдохнуть и умыться. Позвольте мне проводить вас в комнату.

Эмилия видит, что отец кивает и одобрительно смотрит на нее. Она легким шагом поднимается по лестнице, и Эрик Хансен следует за ней. Как и предсказывал Йоханн Тилсен, Хансен не может отвести от нее глаз. Она немного напоминает ему покойную жену, напоминает порывистыми, грациозными движениями и волосами, не темными и не светлыми. И проповедника внезапно осеняет — именно поэтому Йоханн Тилсен и пригласил его сюда: не из-за того, что Дух Магдалены громыхает в стропилах или колышет портьеры, но чтобы показать ему свою дочь Эмилию. Увидев в окне отражение своего лица, Эрик Хансен улыбается. Он понимает, что время горести наконец подходит к концу.

Так или иначе, но мужчинам удается все обставить таким образом, что проповедник обнаруживает, будто в целом свете у него нет иных дел, нежели в течение нескольких дней гостить в доме Тилсенов. Туман служит для этого предлогом. Они говорят, что дороги ненадежны, что часто случаются столкновения, поскольку туман не только ухудшает видимость, но и приглушает звуки.

— Поэтому, — говорит Эмилии Йоханн, — Пастор Хансен пробудет у нас несколько дольше, и я думаю, что его присутствие в нашем доме в такое время будет всем нам полезно.

Полезно. Эмилия считает, что это слово лишено смысла, почти нелепо. Она знает, что жизнь подошла к тому же месту, где началась. Изменить ее способно только невозможное: открытие, что Карен не умерла, появление из белого пейзажа человека с лютней. Иначе жизнь останется такой, какова есть, и печали в ней будет ровно столько, сколько и сейчас, не больше и не меньше. Предполагать, будто что-то или кто-то может быть для нее «полезен», — все равно что предполагать, будто птица, садясь на дерево, делает для этого дерева великое благо.

Однако она достаточно быстро догадывается, что именно задумали мужчины, и это не только не вызывает у нее гнева, но по-своему трогает, ведь подобные вещи так и делают — отцу положено найти ей мужа, а Герру Хансену следует убедиться, что она ему действительно нравится. Просто мужчины не понимают, что это абсолютно невозможно. Они похожи на невинных младенцев. Их старания вызывают у нее улыбку.

Она смотрит на Хансена, на бледную кожу, плотно обтягивающую лоб и затылок, на котором растут редкие каштановые волосы, его решительную походку и видит постороннего человека, каковым он навсегда и останется, видит разделяющую их пропасть, которую никогда не преодолеть. Как постороннего его можно терпеть, но при мысли, что его уста могут неожиданно произнести страшное предложение, ее начинает тошнить. И она принимает решение любой ценой помешать этому.

Эмилия решает довериться Вильхельму. Она не говорит ему, что влюблена в человека по имени Питер Клэр. А говорит вот что:

— Вильхельм, я предпочитаю не любить никакого мужчину. Может быть, ты сходишь к Отцу и объяснишь ему это?

Вильхельм берет сестру за руку. Ей ничего не было известно о его отношениях с Магдаленой, она знает прежнего Вильхельма — мальчика, неповинного ни в какой лжи, ни в каком преступлении, и одного этого достаточно, чтобы он чувствовал к ней особую нежность.

— По-моему, ты должна выйти замуж, — с грустью говорит он. — Когда-нибудь…

— Нет, — говорит Эмилия.

— А что, если ты передумаешь, Эмилия? Тогда я буду иметь весьма глупый вид.

Эмилия улыбается и спокойно возражает:

— Я не передумаю.

Но такое решение — несмотря на упорную и геройскую поддержку Вильхельма своей сестре — идет вразрез с намерением мужчин. Когда Эрик Хансен наконец садится на коня и уезжает в туман, оба они говорят себе: «Все меняется. Придет день, когда Эмилия Тилсен передумает».


Что произошло в Люттере{106}

Королю Кристиану хорошо знаком этот сон.

Сон начинается с прибытия человека в рваной одежде, которого он не узнает, но в его синих глазах отпечатался фрагмент прошлого, подобный одному-единственному осколку прекрасной мозаики, чей общий узор давно забылся.

Кристиан не отводит пристального взгляда от глаз на потемневшем от непогоды и покрытом морщинами времени лице незнакомца, тот говорит, что служит конюхом. Его кожаные куртка и штаны сильно изношены. У него голые руки и стертые сапоги. Его длинные волосы перевязаны засаленной лентой. Он говорит, что пришел предложить свои услуги армии Его Величества и хочет служить в кавалерийском полку, потому что знает лошадей так же хорошо, как свое имя.

— А как тебя зовут? — спрашивает Король.

Легкое замешательство, затем:

— Брор, — говорит незнакомец. — Брор Брорсон.

При этих словах Король чувствует сильный жар во всем теле, словно на него горящим маслом и кипящей водой вновь изливается все пережитое им за тридцать лет — все радости и все горести. Он не в силах ни пошевелиться, ни заговорить, он может лишь кивнуть и затем наконец протягивает руку. Брор ее принимает и, опустившись на колени, подносит к губам.

В этом месте Король, оставив свою армию в Тюрингии{107}, иногда просыпается прежде, чем повторится все затем случившееся. И в эту холодную весеннюю ночь в своей комнате в Росенборге, куда он вернулся вместе с Вибеке, Король просыпается, будит лежащую рядом Вибеке и шепчет:

— Снова этот сон, он опять начинался. Опять начинался…

— Какой сон? — ласково спрашивает Вибеке, садясь и беря Короля за руку.

— Брор Брорсон, — отвечает Король. — Мой сон о Броре.


Вибеке Крузе никогда не была и не стремилась быть женщиной, умудренной опытом. Ее отказ от претензий на глубокомыслие — отказ, над которым так издевалась Кирстен, — объясняется невысказанным убеждением, что запас пословиц и поговорок, которыми полна ее голова, помогает ей быть достаточно практичной. Кирстен над этим постоянно смеялась, но Вибеке не обращает на ее насмешки внимания и по-прежнему предлагает свои поговорки всем, кто нуждается в совете и утешении.

И сейчас она видит, что время для этого самое подходящее, поскольку Король терзается непонятными муками и весь горит. Он просит ее погладить его по голове; косица развязалась, и длинная прядь влажных волос обвивает шею Короля, подобно черной веревке. Вибеке осторожно поднимает волосы и кладет их ему на плечо. Затем она говорит:

— Рассказанный сон — забытый сон.

Король Кристиан молчит. Если он и отмечает про себя (уже не в первый раз), что женщины часто неосторожно выражают свои мысли, словно понятия не имеют о том, к каким последствиям могут привести выбранные ими слова, то вскоре от этого наблюдения переходит к другому, к тому, что несколько позже определит как «чувство искушения» или «внезапная жажда сбросить гнет страхов».

Ведь он никому не мог рассказать, что случилось после того, как Брор Брорсон прибыл в своих обносках в Тюрингию, что случилось после целования руки. Словно у него никогда не было настоящего слушателя, или ни один слушатель никогда по-настоящему не понимал своей задачи — убедить Короля в том, что эти воспоминания не причинят ему боли столь мучительной, что он не сможет от нее оправиться.

Он знал, что Кирстен (или, по крайней мере, Кирстен, какой она стала к тому времени, когда все это случилось) свою задачу не понимала. Ему было интересно, станет ли Питер Клэр, «ангел», лицом так похожий на Брора, тем, кому можно рассказать эту историю, и выполнит ли он в роли слушателя тот долг, который он имел в виду, приказывая лютнисту охранять его и никогда не покидать. Как бы то ни было, такой день — такой момент — так и не наступил.

И вот сейчас Король смотрит на Вибеке, чувствует на своем лбу ее нежную руку. Середина тихой, как могила, апрельской ночи. И Королю кажется, будто все остановилось, будто Дания затаила дыхание и ждет, чтобы он признался в том, в чем никогда и никому, кроме как себе самому, не мог признаться, признался в том, что именно он виноват в смерти Брора Брорсона. Когда-то давно он и Брор Брорсон, единственные члены Общества Однословных Подписей, дали клятву всегда и неизменно защищать друг друга от актов жестокости. И потом, когда это время пришло, Кристиан слишком поздно обнаружил, что нарушил свое обещание.

Вибеке зажигает свечу.

— Итак, — спокойно говорит она. — Брор Брорсон вступил в вашу армию в Тюрингии, перед тем как вы отправились на юг сражаться с Генералом Тилли{108}?

Король кивает. Затем, совладав с голосом, говорит:

— Я приказал выдать ему доспехи. Я сказал, что он не может сражаться в кавалерийском полку в таких лохмотьях.

— Нет. По-моему, тоже не мог…

— Он сказал мне, что доспехи ему не нужны. Сказал, что, если он на моей стороне, смерть не может его настигнуть, потому что я победил смерть в Колдингхузе, и значит, рядом со мной смерть сама уже мертва. А еще он сказал, что на нашей стороне Бог, что наша война с Католической Лигой — война справедливая, и зачем ему металлические перчатки, ведь Бог, без сомнения, защитит своих слуг?

Но я не мог смотреть на Брора в этой куртке, с голыми руками и в сапогах со сношенными каблуками, поэтому сказал: «Брор, ты не сможешь сражаться в моей армии, если не наденешь доспехи». Итак, ему выдали черные латы, каску, все тяжелое металлическое оснащение кавалериста, а также пару пистолетов и шпагу.

Король замолкает, и Вибеке вытирает пот с его лба.

— Если бы мы действительно были так сильны, как я думал! — восклицает Кристиан. — Но мой союзник Принц Кристиан Брунсвикский{109} был слабее, чем казался. Сам он умирал от червя, глодавшего его желудок, а у сотен его людей не хватало оружия, и им приходилось сражаться железными кольями. Его войско постоянно отставало, и моя армия сошлась с Генералом Тилли почти одна, без поддержки, Вибеке, почти одна!

Поскольку армии Тилли и Генерала Валленштейна{110} разделились, я думал, что сумею выиграть день, но Тилли каким-то образом узнал о численности моего войска и послал в тыл Валленштейна гонца с просьбой развернуть восемь тысяч его людей и направить их мне навстречу. Я не мог узнать об этом раньше, я узнал слишком поздно. Тогда я приказал своей армии развернуться и отступать в том направлении, где находился Брунсвик{111}. Но, несмотря на это, передовой отряд Тилли напал на мой арьергард, и нам пришлось отступать с боем. Я понимал, что рано или поздно мы будем вынуждены развернуться, чтобы лицом к лицу сойтись и с ними, и с подкреплением, посланным Валленштейном, и сражение это будет нешуточным.

Король снова замолкает. Он смотрит в лицо Вибеке, освещенное мягким светом свечи, затем устремляет взгляд во тьму.

Он продолжает:

— Я занял позицию рядом с деревней Люттер. У нас было два преимущества: высокая местность и лес, где я мог спрятать своих мушкетеров.

Тилли двинул на нас свое войско. Было 27 августа 1626 года, и все самые тяжкие испытания, которые выпали на мою долю, начались в этот день.

Вибеке смотрит на ровный свет свечи и ждет. Тело Короля так горит, что ночная рубашка прилипает к его груди. Вибеке замечает, что голос Кристиана становится сухим и прерывается, словно во рту у него не хватает слюны, а в легких воздуха. Неужели, думает она, он на этом остановится, неужели решит, что все же не может продолжать.

— Я знаю, — говорит она, — что в Люттере погибло много датских воинов…

— При Люттере мы потеряли Данию! — говорит Кристиан. — Все ее былое процветание, все былое к ней уважение. Там мы заплатили слишком высокую цену, слишком высокую…

— И Брор Брорсон был один тех, кто ее заплатил?

— Брор не должен был умереть! Наша пехота уступала в численности, я видел, как падали сотни и сотни наших копейщиков. Но Брор должен был остаться в живых, потому что наша кавалерия держалась в центре, и на левом фланге мы перестроили разорванные линии и дважды отразили атаку Тилли, на третий раз я крикнул своим, что мы должны выстоять, что кавалерия Тилли отступает…

Когда мы развернулись, чтобы ударить в третий раз, подо мной был убит конь. Ты представить себе не можешь, какая растерянность и ужас охватывают кавалериста, когда он оказывается на земле, какое чувство беспомощности и бессилия! Он знает, что погиб, если в разгар битвы по полю рядом с ним не промчится другая лошадь без всадника. Ведь сражения выигрывают энергичным движением, броском вперед, а кавалерист в тяжелых латах не в состоянии нормально двигаться и чувствует, что еще мгновение — и его насмерть затопчут.

Я крикнул, что мой конь пал… и что же я вижу… один всадник отделяется от передовой линии, подъезжает ко мне и спешивается. Шум сражения был столь ужасен, что я не сразу расслышал, что он сказал, и только когда он вложил в мои руки поводья, я понял, что он предлагает мне своего коня.

Это был Брор. Я сказал: «Я не возьму твоего коня, Брор! Не возьму!» Но он даже тогда… даже когда я увидел… как он исхудал… даже тогда он был силен, как всегда, мне показалось, что он сам поднял меня на коня, и через мгновение я схватил поводья, словно сидел на собственном коне…

— Уступив вам своего коня, Брор Брорсон сделал для своего Короля не больше, чем сделал бы любой другой, — говорит Вибеке, но Кристиана ее слова не утешают.

Он бьет себя кулаком в грудь.

— Прежде чем уехать, я велел Брору идти в сторону леса, взять мушкет какого-нибудь убитого солдата, но, обернувшись, увидел, что он стоит там, где я его оставил, и смотрит мне вслед. Я знал, что он чувствует… знал, что латы сковывают его и не позволяют ему убежать в безопасное место. И все же я не остался — не мог остаться! Я знал, что все зависит от моей кавалерии, должен был присоединиться к ней и повести в наступление.

Ряды наших воинов стойко держались. Я думал, что Брор не иначе как спас мне жизнь, что наша кавалерия сокрушит противника, и мы вернемся в Данию с победой в сердцах. И тогда я разыщу Брора! Как радовала меня эта мысль! Я искуплю свою вину за годы забвения, возьму Брора в Росенборг ходить за лошадьми, прикажу, чтобы ему отвели стол и квартиру и воздали по заслугам — как другу Короля.

Но, выезжая к долине, я увидел, что Тилли пустил в бой резервные части. Это не входило в мои расчеты. Солдаты шли стеной, им не было числа, или мне так казалось, и сокрушить эту стену у нас не было никакой возможности.

Когда их мушкетеры открыли огонь, я приказал отступать… Ничего другого не оставалось, поскольку я понял, что мы разбиты.

Внезапный разворот передних рядов расстроил задние, и многие кавалеристы вылетели из седел, а я проклинал себя за неумелое руководство сражением, ругал за то, что привел своих солдат в эту мясорубку, думал, что не будет мне за это прощения, да я его и не заслуживаю.

Мы мчались через долину, усеянную телами падших датчан, и я знал, что никогда не забуду этого позора и горя. Но мы не могли остановиться, чтобы их подобрать. Наши пушки были захвачены пехотой Тилли и стреляли нам вслед.

Мы скакали через Люттер на север. Вскоре я услышал пение и радостные крики солдат Тилли; эти звуки леденили мне сердце. Я не знал, скольких людей мы потеряли. Сознание собственного безумия — ведь я мог спокойно остаться в Дании, не ввязываться в Религиозные Войны, — ужас случившегося пронзили меня, как удар шпаги, и я весь похолодел.

Король снова замолкает. Вибеке понимает, что лихорадка Короля достигла критической точки. Он дрожит, его кожу покрывает липкий пот, и Вибеке пробует укутать его одеялом.

Но он вздрагивает и отбрасывает одеяло.

— Грязная война! — кричит он, хватаясь за горло, словно его что-то душит. — Хуже чумы! Война — это самое ужасное, что может быть. Зачем люди совершают… такое, о чем раньше не могли и помыслить…

Когда стемнело, я вернулся вместе с другими, чтобы разыскать и забрать убитых. И при луне, большой летней луне, я увидел их, мертвых и тех, кто… Я был готов увидеть наших мертвых, но те, кого мы бросили при отступлении, представлялись мне спящими, я ожидал увидеть обретшие покой души.

Однако в Люттере не было ни единой такой души. Ни единой. Здесь царили ад и варварство, какого я был не в силах постичь. Мы знали, что люди Тилли необузданны, для них не существует законов ни божеских, ни человеческих, что они раскапывают могилы в поисках золота, грабят сокровища церквей, насилуют крестьянских жен… но здесь, в Люттере…

Они вырвали ему глаза. Словно глаза его были драгоценными камнями. А он сам… он не лежал на земле, а висел в воздухе… посаженный на кол, но еще живой, Вибеке, не мертвый, не обретший покой… и руки его все тянулись и тянулись вперед — за что-нибудь ухватиться, но ухватиться было не за что. Ничего и никого. Только воздух…

Увидев его, я позвал: «Брор Брорсон!» — произнося его имя, как некогда произносил в школе Колдингхуз, стоя у кровати Брора и сражаясь со смертью. Я снова и снова повторял его, все громче, громче: «Брор Брорсон! Брор Брорсон!» — словно это могло спасти его во второй раз. Я повторял это имя до тех пор, пока не понял, что от силы моего голоса оно изменяется и превращается в другие слова: Рорб Рорсон… Рорб…

Потом мои люди подняли меня на плечи, и я обнял его.

Король замолкает. История рассказана. Закончена.

Он снова ложится и кладет голову на грудь Вибеке. Он очень бледен, под глазами у него синие круги, которые Вибеке нежно разглаживает большим пальцем.


О доверии

Когда приходит апрель, Шарлотта Клэр начинает рисовать картинки тех дней, что остались до ее свадьбы. Каждый день представлен предметом, который превратит ее в Миссис Джордж Миддлтон: шелковой туфлей, срезанным ножницами локоном, молитвенником, кружевной подвязкой, букетом лилий, ножом. Когда Анна Клэр спрашивает Шарлотту, к чему здесь рисунок ножа, та отвечает:

— Это не простой нож, Матушка. Это ланцет. Чтобы я не забывала, что Джордж смертен.

— Все мы смертны, — говорит Анна Клэр.

— Я знаю, — возражает Шарлотта, — но Джордж более смертен.


Когда проходят понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота и воскресенье, Шарлотта проводит под этими днями тонкую линию. Теперь осталось только шестнадцать дней.

— Я знаю, — говорит она отцу, — что торопить время неблагодарно. Когда я состарюсь, или даже немного состарюсь, то захочу его вернуть, но сейчас я ничего не могу с собой поделать.

Джорджу Миддлтону эти картинки, разумеется, не показывают. Шарлотта хочет, чтобы он знал, с каким нетерпением ждет она свадьбы, но показывать степень своего нетерпения она не желает. Этого ему не следует знать. А то, чего доброго, слишком возгордится. Но она думает, что можно сохранить рисунки на память и, когда они с Джорджем состарятся, когда их дети вырастут и на лужайках Кукэма будут резвиться внуки, извлечь их из потайного уголка и показать Джорджу, тогда, возможно, глаза его увлажнятся — неважно, от слез или от смеха.

Джордж Миддлтон, в свою очередь, тоже с нетерпением ждет свадьбы. Своим собакам он говорит, что «скоро Маргаритка будет вместе с нами». И у него такое чувство, что не пройдет и нескольких дней, как всем будет казаться, будто она всегда здесь была.

Его тревожит только одно. В Кукэм пришло письмо от брата Шарлотты, и Джордж Миддлтон не может решить, как его понимать и что с ним делать.

Письмо учтивое, дружелюбное, но довольно короткое.

.Дела в Дании не позволяют мне вернуться в Англию ко времени Вашей свадьбы. Я не могу сказать Вам какие, но прошу поверить мне, что они очень важны для моего собственного будущего. Поэтому, умоляю Вас, объясните Шарлотте, что я буду о вас думать, даже сыграю для вас третьего мая чудесную песню, что я мечтаю стать дядей прелестного малыша из рода Кукэмов, но присутствовать на вашей свадьбе не могу.

Не говорите ей ничего такого, что могло бы ее встревожить. Не показывайте ей это письмо, Джордж, просто передайте мои нежные мысли, пусть они белыми горлицами опустятся на ее плечи и прошепчут: «Шарлотта Миддлтон, будь счастлива, и да благословит тебя Господь».

Ваш любящий (в ближайшем будущем) зять

Питер Клэр

Джордж Миддлтон несколько раз перечитывает письмо, словно надеется найти в нем скрытые инструкции, смысл которых он сразу не разгадал. Возможно, виной тому его несообразительность? Ведь, зная, как беспокоится Шарлотта за Питера, он почитает своим долгом немедленно сообщить ей, что с ним все в порядке. Но, сделав это, он огорчит ее известием, что брат не будет присутствовать на их свадьбе. Более того, если он откажется показать ей письмо, не подумает ли она, что, во-первых, что-то не так и, во-вторых, что он, Джордж Миддлтон, скрытен и жесток? Может быть, прочитать ей небольшие фрагменты письма, которые ее не встревожат, например конец? Нет, не выйдет. Отрывком она не удовольствуется; как-нибудь изловчится и вырвет письмо у него из рук. Джордж Миддлтон вздыхает и складывает письмо, досадуя на то, что Питер поставил его в такое затруднительное положение. Одно дело давать указания, и совсем другое их выполнять.

Мысль о возложенном на него поручении ни на минуту не покидает его. Он не может забыть о легком обмороке, который случился с Шарлоттой в голубом будуаре, когда она подумала, что с ее братом случилось несчастье.


Из своего словарного запаса (не столь обширного, как у людей ученых, но тем не менее вполне достаточного) Джордж Миддлтон выбирает слово «доверие». Он решит эту дилемму следующим образом: напомнит Шарлотте, что взаимное доверие — один из камней в фундаменте, на котором строятся прочные супружеские отношения, и что в случае со своим братом она должна доверять ему, а не просить рассказать ей больше того, что он считает нужным.

Он на все лады повторяет фразы: «Маргаритка, любовь моя, доверяйте мне, когда я говорю, что у Питера есть причины не возвращаться… Маргаритка, сердце мое, доверяйте мне, когда я говорю, что, как мужчина, лучше вас понимаю некоторые мотивы, побуждающие Питера поступать так, а не иначе…» Он надеется, что этого будет достаточно и Шарлотта перестанет докучать ему разговорами на неприятную для него тему.


Ранний вечер в день прибытия Шарлотты в Кукэм. Джордж принял решение обо всем рассказать Шарлотте до обеда, поэтому стучит в дверь комнаты, где его невеста с помощью горничных Сьюзан и Доры, недавно принятых в услужение к будущей миссис Миддлтон, примеряет новые нижние юбки и корсажи, которые они для нее вышивают.

Горничные приводят в порядок платье Шарлотты, а Джордж ждет, пока они прервут свои занятия, но они все не уходят, и он оказывается (словно шагнув в живую картину) в комнате, где его Маргаритка стоит с распущенными волосами, голыми руками и ногами, облаченная в белое кружевное нижнее белье. Девушки смеются — то ли над ним, то ли над какой-то шуткой, — лицо Маргаритки пылает, и она смотрит на него дерзким взглядом, словно побуждая остаться в комнате.

Он говорит, что ему надо сообщить ей нечто важное, но он вернется несколько позже.

— О нет! — восклицает она, затем протягивает руку за шелковым платьем, надевает его, но застегивает не до конца, отчего над корсажем еще видны ее груди. — Терпеть не могу откладывать ничего важного, Джордж. Такие вещи надо выкладывать сразу, иначе можно сойти с ума от разных предположений и домыслов. Сьюзан и Дора выйдут, и вы все мне расскажете.

Он чувствует, что надо возразить, но не делает этого. Склонившись в очаровательном реверансе, горничные удаляются, и Шарлотта приглашает Джорджа сесть на хрупкий стул, явно не предназначенный для человека его сложения. Он пристраивается на самом краешке. В комнате витает запах яблоневого дерева и аромат его будущей жены, аромат, который напоминает ему маргаритки.

— Итак, — говорит Шарлотта, — говорите, Джордж.

Он откашливается, отчаянно пытаясь точно вспомнить заготовленные фразы и предложения, но обнаруживает, что они вылетели у него из головы. Однако слово «доверие» вне всякой связи настойчиво всплывает в его памяти как нечто самостоятельное и значительное. Он смутно сознает, что оно тяжело для того настроения, в котором пребывает теперь Шарлотта, слишком игривого, слишком дразнящего, но, поскольку ничто другое не приходит ему на ум, он начинает:

— Маргаритка, я думал… я размышлял над некоторыми вопросами… и пришел к выводу, что для нас очень важно… чрезвычайно важно, чтобы мы…

— Чтобы мы, Джордж?

Шарлотта садится на стул рядом с ним.

Ему хочется поднять ее ногу, поднести к губам и лизнуть прелестную складку на ступне.

— Поверьте тому, с чем я пришел… Тому, что я хочу сказать… я хочу просить вас… Я хочу искренне верить… что я бы никогда… что я никогда не сделаю и не скажу ничего бесчестного, ничего такого, что расходилось бы с вашими… вашими…

— Моими интересами?

— Да! Я хочу, чтобы вы мне доверяли. Без доверия настоящий брак невозможен.

— Я полностью согласна. Но я доверяю вам. Я знаю, что вы никогда…

— Что?

— Никогда не злоупотребите своим преимуществом передо мной.

— Нет, никогда.

— Не причините мне боли.

— Разумеется, нет. Я далек от…

— Так что же вы пришли сказать мне?

Смущенный Джордж Миддлтон уже готов вынуть из кармана письмо Питера Клэра, но вдруг вспоминает, что этого нельзя делать, что именно этого и нельзя делать. К тому же (ведь полуодетая Шарлотта сидит так близко) он просто не может завести разговор о том, что ее брата не будет на их свадьбе, поскольку не в состоянии вспомнить, как к нему приступить. Мысли его путаются, лицо заливается краской, и он говорит, заикаясь:

— Ничего… вовсе ничего, Маргаритка. Просто у меня возникло глупое желание… повидать вас… сказать вам перед обедом, что я вас люблю и что вы можете во всем мне доверять.

Шарлотта в изумлении смотрит на Джорджа. Затем встает, подходит к жениху, садится ему на колени (чем, по его мнению, подвергает немалой опасности сохранность стула) и обвивает руками его шею.

— Вы замечательный человек, — говорит она. — Как прекрасно, что я выхожу за вас замуж!

Она заливается смехом и кусает его за ухо. Стул подается назад, Джордж с трудом сохраняет равновесие и, отдавшись порыву, целует ее губы и волосы, рассыпавшиеся по его лицу.

До свадьбы остается тринадцать дней, и для каждого из них у Шарлотты своя картинка. А если, думает она, нам что-нибудь помешает их пережить и я больше не наслажусь таким поцелуем? Страшно даже представить себе, что я никогда не буду лежать в объятиях Джорджа! Итак, она принимает решение, шепотом сообщает о нем Джорджу, и он в мгновение ока забывает о цели своего прихода и думает лишь о том, как быстро сумеет он скинуть с себя одежду, снять с Шарлотты корсаж и юбки и насколько тихо, когда она будет лежать в постели, удастся ему скользнуть к двери и повернуть ключ в замке.


На следующий день по пути к огороду, где они намереваются проверить новый урожай choux-fleurs, Джордж Миддлтон сообщает Шарлотте, что Питер Клэр не приедет на их свадьбу.

Если его удивляет, что она спокойно принимает эту новость и не настаивает, чтобы он показал ей письмо, то объясняется это тем, что ему неведомы ее чувства. Он мужчина и не может целиком понять, что значит для такой девушки, как Шарлотта, наконец-то распростившись с опостылевшей ей девственностью, осознать свою женскую власть, ему неведомо, что чудо этого открытия затмевает на время все волнения и тревоги.


Две тени

За несколько ночей до переезда двора в Росенборг, когда музыканты готовятся к возвращению в погреб, Король Кристиан посылает за Питером Клэром.

Он взвешивает серебро.

Он поднимает глаза на вошедшего в комнату лютниста, улыбается и просит его исполнить «Lachrimae, ту самую, которую вы играли в ночь вашего приезда».

Когда музыка замолкает, лютнисту предлагают сесть, и Король Кристиан, протянув руку, нежно касается ею его щеки. Тишину в комнате нарушает лишь тиканье часов в корпусе из черного дерева.

— Ну что ж, — говорит наконец Король, — я сказал вам, что, возможно, придет время, когда я смогу освободить вас от данного вами слова. Я не знал, когда оно наступит. Но вот оно наступило. Вы свободны и можете ехать в Англию на свадьбу вашей сестры.

Питер Клэр поднимает глаза и видит, что лицо Короля Кристиана расплывается в улыбке. Король отводит руку от щеки лютниста и ударяет себя по ноге.

— Я сдаю вас в аренду! — говорит он с грубым смехом. — Видите, до чего я дошел, мне приходится продать своего ангела-хранителя!

Не зная, какой ответ от него хотят услышать, Питер Клэр ждет, когда смех Короля утихнет. Ему известно, что такие приступы показного веселья быстро сменяются унынием. Как он и ожидал, настроение Короля меняется, смех стихает, и Кристиан останавливает на лютнисте грустный взгляд.

— Не думайте, — говорит он, — что я охотно расстаюсь с вами. Но мне известно, что англичане всегда тоскуют по своему маленькому острову и хотят туда вернуться. И сейчас… коль скоро судьба мне улыбнулась… коль скоро Вибеке Крузе помогла мне оставить прошлое позади… к чему мне вас удерживать? Я не должен вас удерживать, Питер Клэр. Я должен вас отпустить.

Питер Клэр молча ждет еще несколько секунд. Затем лютнист говорит:

— А если ночью вы не сможете заснуть, кто будет для вас играть?

— Да. Действительно, кто? Кренце? Паскье? Они не принесут мне такого утешения, как вы. Возможно, я разбужу самого старика Ингерманна?

Питер Клэр кивает. Затем Король объявляет:

— Мой племянник Карл платит за вас сто тысяч фунтов! Вы бы поверили, что столько стоите?

— Нет, Ваше Величество.

— Нет. Но вообразите себе все то, чем вы станете в Дании: китобойные суда, дамбы, ткацкие станки, бумажные фабрики, счетные дома. Какая удивительная алхимия! Возможно, в конце концов, вы даже станете Нумедалскими серебряными копями? Если в Англии вы вдруг затоскуете по Дании, подумайте об этом, мой дорогой ангел. Представьте себе, что в ваших жилах течет серебро. Вспомните Исфосс и как мы веселились под звездами! Вообразите себе картину всех тех поразительных изменений, которые вы будете продолжать творить в этой стране.


Сундук Питера Клэра собран. В подарок всем музыкантам оркестра, чтобы скрасить их долгие часы в погребе, он покупает новые свечи, которые светят ярче и сгорают не так быстро.

При расставании с Королем ему в руки дают полотняный мешочек, перевязанный бархатной лентой.

— Развяжите его и суньте туда руку, — говорит Кристиан.

Питер Клэр делает, как ему велят, и нащупывает рукой множество мелких предметов, не то морских ракушек, не то монет, но на самом деле ни то и ни другое.

— Пуговицы! — говорит Король. — Я сам собрал их для вас. В минуты волнения перебирайте их, и это вас успокоит. Иные из них ничего не стоят, иные довольно ценные, и вы можете их продать, но я вам не советую. Все вместе они представляют собой нечто большее, чем отдельные составляющие, я хочу, чтобы именно так вы запомнили и меня — чем-то большим, нежели то, чем я вам казался.

Питера Клэра ждет карета. Король Кристиан на мгновение сжимает его в объятиях, последний раз смотрит в его глаза цвета летнего неба.

— Запомните, — говорит Король Кристиан, — моя вера в ангелов никогда не угаснет!


В нескольких часах езды от Копенгагена на спокойных водах Каттегата покачивается корабль под названием «Святой Николай».

Питер Клэр стоит на палубе рядом с капитаном «Святого Николая» и в ожидании ветра смотрит на небо.

— Странное море, — говорит капитан, — совсем черное, как во время шторма, и вместе с тем совершенно спокойное. Мальчишкой меня учили, что чувствовать свет — одна из первейших задач хорошего моряка, но порой оказываешься в таких условиях, что разобраться очень трудно.

— И сейчас условия именно таковы?

— Да. Сейчас северный ветер с легким запахом дождя, но я не знаю наверняка, чего от него ждать.

Холодно. Земли не видно, и у Питера Клэра такое чувство, будто они вступили в другое время года, будто вернулась зима и безмолвный Каттегат может медленно превратиться в лед и положить конец их плаванью. Судно слегка покачивается, обвисшие паруса похожи на заснувшие воздушные создания, разговоры команды явственно слышны в полном безветрии.

Лютнист спускается вниз и ложится на свою койку. Его мучает боль в левом ухе. При малейшем напряжении мысли она усиливается, поэтому мозг не в состоянии сосредоточиться на чем-то одном и постоянно перескакивает с предмета на предмет.

Питер Клэр засыпает, и ему снится Англия. Он прибывает в Уайтхолл занять место при дворе Короля Карла. Его приводят к Королю, который, как ему говорили, порой испытывает затруднения в произнесении слов, которые хочет сказать. Не смея ни заговорить, ни шелохнуться, он вежливо ждет, а Король тем временем пристально рассматривает его лицо, как рассматривал Король Кристиан в ту ночь, когда лютнист прибыл в Росенборг. Затем он вдруг отдает себе отчет в том, что Король старается заговорить или говорит, но не может сказать, потому что он, Питер Клэр, ничего не слышит. И монолог (или предполагаемый монолог) продолжается в полной тишине.

Корабль плывет не в Англию. Порт назначения «Святого Николая» — Хорсенс в Ютландии.

В мыслях Питера Клэра живет лишь один образ, Эмилия Тилсен, и к ней он сейчас направляется.

Она стоит не перед вольером в лучах солнца, а в погребе возле клетки с курами. Она отводит взгляд от копошащихся в пыли голодных кур, поднимает к нему лицо, и в никогда не рассеивающейся тени погреба ее волосы, от природы не темные и не светлые, кажутся темнее. Ее взгляд говорит: «Питер Клэр, что вы собираетесь делать в этом мире?»

Он не знает. Но верит, что узнает, если только доберется туда, где она сейчас находится. Если же он ее потерял, то, видимо, так никогда этого и не узнает. И, так и не узнав, доживет до старости.


Пока он грезит на своей койке, северный ветер начинает наполнять спящие паруса, и капитан приказывает команде «Святого Николая» развернуть судно по ветру. Питер Клэр чувствует, что судно поворачивается, слышит плеск воды о борт и дивится тому, что всякий раз, когда он оказывается в море, его ум постоянно балансирует между надеждой и страхом.


Уже почти ночь, когда «Святой Николай» входит в порт Хорсенса.

Охваченный внезапным беспокойством, что он опоздал — на день или на час — и Эмилия уже уехала или вышла замуж за другого, Питер Клэр сообщает капитану, что немедленно отправляется в Боллер и что его сундук следует отправить следом за ним.

— Боллер недалеко, — говорит Питеру Клэру капитан, — почему бы вам не дождаться утра, когда мы сможем найти для вас коня?

— Нет, я отправлюсь прямо сейчас, — отвечает тот, — так я доберусь до Боллера к рассвету.

Капитан предупреждает, что ночью дороги в Ютландии могут быть опасны, и предлагает ему переночевать на корабле, но слух вновь изменяет лютнисту, и слова капитана звучат для него как шум, похожий на треск разрываемой ткани. Чтобы остановить боль, Питер Клэр зажимает ухо рукой, кивает капитану, делая вид, будто слышит его, затем прощается с ним и без дальнейших церемоний исчезает в темных улицах небольшого городка.


Питер Клэр идет при свете луны, серебрящей гонимые ветром облака, и, стараясь победить острую боль в левом ухе, напевает мелодию песни, которую он начал сочинять для Эмилии, да так и не закончил. Вскоре он чувствует, что боль утихает, а песня неожиданно обретает продолжение, продолжение без слов, но отмеченное некоей неожиданной красотой.

Питер Клэр знает, что надо остановиться и записать мелодию, но не хочет останавливаться. Ему уже не холодно. Он нашел скорость, которая его не утомляет. Он думает о милях, так долго отделявших его от Эмилии, о расстоянии, несравненно большем, которое невозможно преодолеть даже словами, написанными на бумаге, и которое в эту лунную ночь сокращается, покоряется шаг за шагом его тенью, его волей. Он даже почти осмеливается верить, что будущее, в поисках которого он приехал в Данию, совсем близко, что с наступлением дня оно откроется перед ним. Не замечая, что он делает, но полный решимости спешить навстречу рассвету, Питер Клэр начинает бежать.

Несколько позднее он думает, что, если бы он не бежал, а шел спокойно, никто бы не услышал его приближения. Он не знает, что на него нашло — ведь впереди была целая ночь, — отчего он пустился бежать, как ребенок. Но именно звук бегущих шагов привлек на дорогу двух незнакомцев. Он видит, что они стоят там перед низкой, покосившейся лачугой. Стоят и смотрят, как он приближается, и он снова переходит на шаг.

В бесформенных одеяниях, не то ночных рубашках, не то плащах, они вполне могли бы сойти за привидения, если бы не длинные тени, отбрасываемые луной на дорогу. Питер Клэр продолжает идти до тех пор, пока не оказывается рядом с ними — на этом его воспоминания обрываются. Он не может как следует вспомнить этих людей, не может сказать, было ли там двое мужчин, или мужчина и женщина, заговорили они с ним или нет. Впоследствии он уже не сомневается, что что-то все-таки было сказано, но знает он и то, что слова их уже никогда не всплывут в его памяти. Вот все, что она сохранила: его бег, внезапное появление незнакомцев, затем медленное пересечение расстояния между ним и тенями на тропе. И тишина.


Кирстен: из личных бумаг

В эту своенравную Весну, которая вовсе и не Весна, а Затянувшаяся Зима с встречающимися то здесь, то там цветами и листьями, похожими на дрожащих от холода девушек, я отмечаю в Боллере бесконечные Приезды и Отъезды.

Они случаются один за другим и так Непредсказуемы, что просто невозможно усмотреть в них хоть какой-нибудь Порядок или Очередность, но при этом всякий раз, обходя дом, я вижу, что он очень отличается от того, каким был совсем недавно, словно это какое-то средство передвижения, вроде корабля, на котором пассажиры и грузы все время то приезжают, то уезжают.

Прежде всего, я рассталась с моей малышкой Доротеей.

Если кто-нибудь обвинит меня в Бессердечности, я стану отчаянно защищаться, поскольку уверена, что мой поступок был Добрым Деянием, за которое я получу на Небесах награду; а если люди говорят обратное, это доказывает лишь то, что они лишены Воображения.

Вот как это произошло. Подруга моей Матери, полагая, что та все еще живет здесь, приехала в прошлый вторник со своей дочерью, которую зовут Кристина Моргенсон и которую я видела раз или два в Жизни.

Мне не очень хотелось приглашать этих Женщин в дом и брать на себя Утомительную задачу разговаривать с ними, и я было собралась предложить им остановиться на каком-нибудь Удобном Постоялом Дворе, но — о причинах я умолчу — передумала, разыграла из себя на Редкость Гостеприимную Хозяйку и пригласила их в Боллер со словами: «Ах, прошу вас, будьте моими Гостями» и «О, какая Радость вас здесь принимать» ну и так далее. Все это было не что иное, как Лживый Вздор, и я до сих пор не могу понять, что на меня нашло. Правда, я иногда замечаю, что Голос может вдруг решить Взбунтоваться против Головы и произносит всякие бунтарские Слова, на которые Голова не дала согласия или которые, по ее мнению, вовсе Запрещены.

Итак, я оказалась Обременена Людьми, которых не приглашала и которых, как я вдруг вспомнила, никогда не любила, даже Ненавидела, и надеялась не встречать до конца жизни. Ты Полная Дура, Кирстен! — сказала я себе. Наверное, Безумие побудило тебя признаваться в Дружбе бедной Кристине Моргенсон и ее Несносной Матери? Теперь все мои мысли были заняты лишь одним: как убедить их поскорее уехать.

В вечер их приезда я придумала Красивый План. Кристина Моргенсон моя ровесница, она замужем за Купцом из Гамбурга, но за все годы, что прошли после ее Обручения, она так и не родила ни одного младенца. Короче, она бесплодна. И это Бесплодие для нее сущая Рана, когда бы ни заходила Речь о Детях, она принимает вид Страдалицы и даже начинает растирать кулаком область сердца. Это растирание (ведь с годами я делаюсь все более мягкосердечной), прежде всего, и заставило меня пожалеть Кристину, после чего я немедленно приступила к выполнению своего Плана.

Я приказала принести Доротею (она уже избавилась от свивальников, немного сидит, старается издавать звуки и пускает изо рта пузыри) к нам в Столовую. Я взяла девочку на руки — при некотором освещении она уже выглядит в меру приятной, — затем встала, поднесла ее к Кристине и положила ей на колени поверх столовой салфетки. Я сказала:

— Это Доротея. У нее два Отца и ни одной По-Настоящему Заботливой Матери. Что, если вам взять ее, Кристина, и назвать Своей? Присутствие Младенца в этом доме для меня невыносимо, у меня их было слишком много, я устала от них и не стану переживать, если больше никогда не увижу Доротею.

Не стоит приводить Все Притворные Возражения, которые я услышала от Кристины и ее Матери. «Ах, мерси, но мы никогда не сделаем ничего подобного!», «Ох, но это преступление — забирать от вас вашего ребенка!» и так далее, ля-ля-ля да тра-ля-ля. Но я знала, что все это в конце концов закончится, ведь, пока Кристина держала Доротею на руках, ее Черты Преобразились, да и девочка, со своей стороны, протянула руки к Новой Матери и пустила ей в лицо несколько своих знаменитых пузырей.

Когда они согласились, я сказала:

— Для вас самое разумное уехать завтра утром, пока я не проснулась. Так у меня не будет искушения передумать.

Итак, когда я проснулась в среду, моих Гостей и Доротеи простыл и след, я же почувствовала такое облегчение, будто избавилась от Приближения какого-то страшного События.


Другое, но куда более неприятное Вычитание из Боллера — это внезапный Увоз большого количества мебели моей Матери.

В повозках приехали какие-то Люди, посланные из Кронборга Вдовствующей Королевой, и, несмотря на мои Возражения, погрузили на них столы, стулья, кресла, картины, канделябры, фарфор, диваны, белье и даже кровати. Обыскали Кладовую, забрали все горшки с вареньем Эллен, и этот мелочный вывоз Варенья (единственной Сладкой Вещи, когда-либо сделанной моей Матерью) привел меня в такую Ярость, что я исцарапала ногтями лица Перевозчиков, после чего они пустились в бегство на своих доверху груженных повозках, а я осталась стоять в дверях, посылая Проклятия им и Эллен, которая не дала мне Ничего, кроме самой Жизни, и всегда стремилась Отнять у меня все, чем я владею.

Я обходила пустые комнаты, вспоминая, как получала от Короля в подарок любой понравившийся мне Предмет; теперь он выполняет прихоти Вибеке, а я забыта. И мое Уныние было таково, что я почти поверила, что была почти счастлива в те Дни, которые провела с Королем, никогда не замышляла против него ничего дурного и не Жаждала вырваться на Свободу.

Я села на пол в комнате, которую раньше занимала Вибеке и где теперь нет ничего, кроме Восточного ковра да большого дубового шкафа, в котором Вибеке прятала украденную еду. Я взглянула на свои руки (по-моему, они остались такими же мягкими, белыми и прекрасными), увидела под ногтями Кровь и подумала, что даже пролитие Крови иногда не приносит нам никакой пользы.

Мебель увозят, Доротея исчезает из виду, но при этом здесь случаются и Удивительные Прибытия.

Вчера рано утром я вижу на подъездной дороге карету и узнаю на Кучере Королевскую Ливрею. Я стою у окна, жду, смотрю и вскоре с великим Удивлением и Восторгом вижу, как из кареты выходят мои черные Рабы Самуил и Эммануил.

Я спускаюсь к двери, и Кучер подает мне письма от Короля (конечно, с Инструкциями относительно Развода), но я оставляю их на потом и подхожу к Самуилу и Эммануилу, которые, несмотря на свою Черноту, после долгого путешествия выглядят немного Бледными.

Взяв их руки в свои, Черную на Белую и Белую на Черную, я веду их в дом и говорю им, что с нетерпением ждала их Возвращения ко мне и что здесь, в Боллере, наши Часы будут заполнены рассказами о Магии и Духах с их родного острова Тортуга, а когда Рассказы утомят нас, мы придумаем собственные Развлечения.

Они улыбаются мне. За время, что я их не видела, они немного подросли и выглядят уже не Мальчиками, а прекрасными молодыми Мужчинами, каких я и не чаяла увидеть. И мне ужасно хочется к ним прикоснуться (к их лицам, ушам, волосам, ногтям, похожим на морские раковины, к их шитым золотом костюмам), словно они сотворены не из обычной плоти, а из Другой Субстанции, которая не изменяется и не умирает.

Я веду их не в Помещения для Слуг, а в комнату Вибеке и говорю, что здесь спать они будут на Восточном ковре, а свои вещи хранить в дубовом шкафу. Пустота комнаты неожиданно приводит меня в совершеннейший Восторг. Я представляю себе, как вместе с Самуилом и Эммануилом превращу это место в Малую Вселенную в пределах другой — большой — Вселенной и в этом Малом мире забуду обо всем и обо всех. Я была так поглощена моими Рабами и мыслями о всевозможных безумствах, которые нас ждут, что лишь после того, как Кучер обратил на это мое внимание, сообразила, что в Карете был Третий Пассажир.

Оказалось, что, проезжая деревню Хегель, Кучер увидел лежащего поперек дороги Человека. Он остановил лошадей, слез с козел и в человеке этом признал «Одного музыканта из Оркестра Его Величества».

Как только он это сказал, мои глаза округлились от Предвкушения, ведь я знала, что в Ютландию может приехать только один музыкант — бывший возлюбленный Эмилии Питер Клэр. И вот он, как подарок небес, попадает ко мне в руки. Я не смогла сдержать улыбку, поскольку, когда случается нечто Поистине Неожиданное, я прихожу в такое сильное Волнение, будто мне говорят, что я могу начать жизнь с начала.

— В каком он состоянии? — спросила я.

— В болтливом, сударыня, — ответил Кучер. — И в Бреду, потому как его ударили по шее и забрали все, что при нем было, даже Инструмент. Но мы его подобрали, положили в карету к Самуилу и Эммануилу, и они говорят, что разговаривали с ним на своем языке и призывали с туч Духов, чтобы те помогли ему выздороветь.


Питер Клэр.

В его светлых волосах кровь. Его синие глаза закрыты. Тело — холодное, когда его вносили в дом, — теперь горит, словно в лихорадке.

Его смерть доставила бы мне массу неудобств — ведь могли бы сказать, что я его убила. Более того, теперь, когда он целиком в моих руках (все равно что мой пленник), в моих руках и Судьба Эмилии, и я могу сделать любую Вещь, какая придет мне в голову, чтобы ей отомстить.

Я признаю, что мне очень ее не хватает, особенно когда я сижу у камина и вспоминаю, какой милой Компаньонкой она была, той, — во всяком случае, мне так казалось, — которая сделает все, о чем бы ее ни попросили. Но потом я поняла, что Эмилия не любила Меня по-настоящему, и это приводит меня в такую Ярость, что я начинаю представлять себе, как бью ее головой об стену. С какой стати дарить девице, которая только притворялась, будто привязана ко мне, Прекрасное Будущее с красивым мужем, тогда как я потеряла все, что когда-то имела, и, возможно, до конца жизни не увижу моего Любовника?

Я приказываю положить на лоб Лютниста компресс и выпустить ему немного крови из руки, отчего он вскоре приходит в сознание.

Вытянув шею, он обводит взглядом комнату, будто желает увидеть, не притаилась ли его возлюбленная, как серая курица, под шкафом или за портьерами. И я без обиняков говорю ему:

— Эмилии здесь нет. Она меня покинула. Между нами произошла Крупная Ссора, и, по правде говоря, я не знаю, куда она делась.

— Мне надо ее найти, — говорит мистер Клэр слабым голосом.

— Так вот, — говорю я, — до меня дошли слухи, что она вышла замуж и уехала в Германию, но в Ютландии слухи как ветер, который все время шелестит в печных трубах и стенных щелях, кто знает, правдивы они или нет.

Похоже, мои слова вызывают внезапную боль в ухе Лютниста. Он закрывает ухо рукой и вскрикивает, а я, дабы не поддаться искушению его пожалеть, быстро выхожу из комнаты, говоря, что пришлю к нему Врача.

Чтобы излечиться от нежных чувств, я беру письмо Короля, поскольку знаю, что оно приведет меня в прекрасный Гнев. И в этом отношении оно меня не разочаровывает. По нему я вижу, что Король так ожесточил против меня свое Сердце, что от его былого расположения не осталось и следа (даже имени «Мышка»). Хотя он и послал мне моих Рабов, заявляет он, это последнее, что он для меня сделает, даже против моей Воли разведется со мной и сделает Вибеке своей новой женой.

Вибеке Крузе с ее жирным задом и костяными зубами займет мое место и станет Почти Королевой Дании. Это настолько Убийственно, что, заявляю, мне от этого никогда не оправиться! Уезжая, я думала, что Король будет томиться и вздыхать об утрате своей Единственной Мыши. Но нет. Посему я прихожу к выводу, что в этом мире нет Ничего Абсолютного.

Я вхожу в бывшую комнату Вибеке, где меня ждут Самуил и Эммануил, и говорю им, что если они знают дорогу в Другую Вселенную, то мне хотелось бы улететь туда на крыльях самого черного цвета.


Зеленый полог

В первый день мая Пастор Эрик Хансен возвращается в дом Тилсенов. Он намеревался отложить свои ухаживания до лета, но понял, что за короткое время привык думать об Эмилии как о будущей жене и разрыв между тем, что есть, и тем, что должно быть, теперь кажется ему слишком большим. Удрученный тем, что Бог лишил его первой жены (которую он нежно любил), Хансен молится, чтобы счастье не обошло его стороной второй раз.

Йоханну Тилсену Пастор доверительно сообщает, что не станет требовать за ней приданого. Он говорит:

— Я знаю, что далеко не красив. Знаю, что Эмилия предпочла бы мужа с большим количеством волос на голове. Но в моей лысине она может увидеть доказательство моей честности, ведь я мог бы прикрыть лысину шляпой. И еще, если бы Эмилия могла заглянуть в мое сердце, то, думаю, она нашла бы в нем чувства, которые можно назвать красивыми.

Йоханн смотрит на Эрика Хансена. Весь облик Пастора — трогательная простота и даже бесцветность, словно он всю жизнь прожил в одном пейзаже, выходить за пределы которого ему было заказано. У него блестящие, беспокойные глазки, выразительные жесты. Он весь как на ладони — человек, который случайно бросил взгляд за пределы своего унылого мирка и увидел будущее гораздо более яркое, чем все, что ему приходилось видеть.

— Эмилия мне сказала, — говорит Йоханн, — что пока не хочет выходить замуж. Причин она не называет, поэтому можно предположить, что их и вовсе нет, а желание — это чувство наживное, сегодня нет, завтра есть.

— Или оно связано с намерением Эмилии смотреть за этим домом, взять на себя заботы о Маркусе и Улле…

— Нет. Не думаю, по-моему, такое отношение к замужеству у нее появилось после смерти матери, и ей никогда не приходило в голову с ним бороться.

Пастор Хансен выразительно сжимает свои белые руки.

— Йоханн, умоляю вас, — говорит он, — попросите Эмилию начать с ним бороться. Я все сделаю, чтобы она была счастлива. У нее будет достаточно слуг, я не стану слишком обременять ее церковной работой, отдам в ее полное распоряжение небольшую гостиную, которая принадлежала моей покойной жене. Сейчас она выкрашена в зеленый цвет, но, если Эмилии он не понравится, я…

— Не продолжайте, Герр Хансен, ведь я и так целиком на вашей стороне, — заявляет Йоханн.

— И вы с ней поговорите?

— Почему вам самому не поговорить с ней?

— О нет. Я не могу. Я слишком взволнован. Я не сумею вовремя сделать паузу, вовремя остановиться. Чего доброго, я перейду на проповедь…


Эмилия знает, что Эрик Хансен вернулся. Она видит его коня, слышит его голос. Она знает, что ее вот-вот позовут к отцу и он снова заведет разговор о нежных чувствах проповедника.

Это ужасно, отвратительно, невыносимо. Как жаль, что на свете вообще существует такая вещь, как замужество. Как жаль, что она не седая старуха, тогда ее оставили бы в покое.

Эмилия набрасывает плащ и выбегает из дома. Хотя северный ветер изо дня в день упорно дышит весенней прохладой, лучи солнца заливают фруктовый сад, через который Эмилия бежит к лесу, где буки наконец начинают убирать свои кроны в зеленый наряд.

Она хочет, чтобы лес скрыл ее от посторонних глаз. Как хотелось бы ей стать маленькой и похожей на привидение, каким был Маркус, стать настолько бесплотной, что ни одному мужчине и в голову не пришло бы, что у нее есть тело.

Она подходит к дереву, под которым когда-то нашла зарытые часы, садится под ним, закутывается в плащ и начинает рыдать. Рыдания ее беззвучны. Они не прерывают пение птиц. Полевка роется у ее ног в прошлогодних листьях.

Мужайся, Эмилия.

Эмилия явственно слышит голос Карен, такой реальный и близкий, будто она неожиданно появилась в лесу и смотрит на дочь. Эмилия поднимает голову и смотрит вверх, затем, ощутив на лице тепло солнечных лучей, поднимает взгляд выше, к пологу буковых ветвей, еще прозрачному, как кружево, но уже обещающему будущее великолепие. И, глядя на кроны деревьев, на просвечивающее сквозь них небо, которое говорит о весне, об обновлении, Эмилия начинает наконец понимать, что именно об этом всегда старалась сказать ей мать.

Карен никогда не говорила о мужестве в повседневных житейских делах. И сейчас она вовсе не призывает дочь проявить твердость и стать женой Эрика Хансена. Напротив, только она и поняла, что это невозможно и почему этого нельзя допустить.

Карен не звала ее слишком громко, а ждала, приведет ли то, что началось в Росенборге, к прекрасному будущему, и это еще одно указание на то, какое именно послание она хочет передать своей дочери. Ведь Карен единственная из близких Эмилии понимает, почему жизнь без любви это не жизнь. И она не допустит, чтобы ее дочь прожила такую жизнь.

Карен говорит Эмилии:

— Мужайся, Эмилия, и приходи ко мне, где бы я ни была. Пусть у тебя достанет веры понять, что, когда ты придешь, я буду здесь и что, с тех пор как мы расстались, я всегда ждала тебя.

Сейчас Карен так близко, что Эмилия перестает плакать, на сердце у нее становится легко и все ее существо переполняет радость и облегчение, какие испытывают люди, когда после долгих поисков находят наконец то, чего искали, в собственном саду.

Мужайся, Эмилия!

Почему она не поняла смысла этих слов раньше? Теперь он ей так ясен, словно им полнится весь лес, словно он запечатлен в узоре буковых листьев на фоне неба.

Она не станет женой проповедника.

Она не состарится, ведя хозяйство отца и заменяя мать дочери Магдалены.

Она соединится с Карен. Не часы, а она, Эмилия, будет лежать под пологом развесистых буков.

В конце концов, все так просто. Надо купить маленькую склянку с белым ядом, какую Кирстен однажды купила у аптекаря. А потом ты будто окажешься совсем одна на замерзшей реке, катаешься и катаешься на коньках, потом у излучины реки видишь протянутую руку матушки, берешь ее и, как прежде, вместе с ней скользишь рука в руке…

Когда Эмилия возвращается домой, отец зовет ее к себе.

— Эмилия, — говорит Йоханн, — я обдумал предложение Герра Хансена и считаю, что оно заслуживает внимания. Ты полагаешь, что не хочешь выходить замуж, но прислушайся к своему сердцу внимательнее. Уверен, что ты найдешь в нем уголок, который предпочитает…

— Предпочитает?

— Сдаться. Ты так долго сражалась со мной, что, думаю, мы оба устали.

Эмилия подходит к отцу, который выглядит несколько старше, чем в то время, когда в их доме появилась Магдалена, и нежно целует его в щеку.

— Я сделаю все, о чем вы меня просите.

Он прижимает ее к груди, свое старшее дитя, которое не только до сих пор напоминает ему первую жену, но и пахнет, смеется как она.

— Хорошо, — говорит он. — Тогда позволь мне сказать Герру Хансену, что до конца лета вы обвенчаетесь.

Июньская свадьба. Внутренним взором она видит лес: на ней легкое платье, она лежит под пологом более темным, более зеленым, и ее тело с головы до ног покрыто белыми шелковыми лентами. Несколько потревоженных голубем листьев срываются с ветки и падают на него, подобно лепесткам роз, которые бросают свадебные гости.

— Я подумаю, — говорит Эмилия. — Подумаю об июньской свадьбе.

— Не думай слишком долго. Герр Хансен достойный человек, Эмилия. Когда ты выйдешь замуж, у тебя начнется другая жизнь.

Как странно, размышляет Эмилия некоторое время спустя, что это сказал именно отец, моя жизнь начнется. С каким упрямством люди держатся за свой бездумный оптимизм. Только Карен все видит ясно.

Это время, которое они всегда будут показывать.


Довольно далеко отсюда на север

Питер Клэр смотрит в потолок. Его измученное тело вытянуто во всю длину; он благодарен за то, что лежит в постели под теплым одеялом, за то, что слуги приносят ему горячие напитки и еду, которую он не может есть. Он знает, что если бы остался на дороге, то непременно бы умер.

Но он пленник Кирстен.

Она, смеясь, сообщила ему об этом. Он слишком слаб и поэтому целиком во власти ее капризов и прихотей.

Она каждый день навещает его — врывается в комнату, наполняя ее ароматом острых пряностей, и кладет холодную белую руку ему на лоб.

— Поразительно, — говорит она, имея в виду его не спадающий жар. — Если бы вас запустили вращаться вокруг Земли, вы бы сверкали как комета, мистер Клэр.

Уходя, она поворачивает ключ в замке.

Ему снится Эмилия. Здесь, в Боллере, где он рассчитывал ее найти, она возвращается к нему, как возвращаются мертвые, с жестами скорби и упрека, бесплотным духом, который с приходом дня бледнеет и рассеивается. Мысль, что она действительно может быть мертва, приводит его в такой ужас, что он закрывает лицо руками и молит: «Все, что угодно, только не это!» Ведь он идет к ней. Именно это чувство живет в его воспаленном мозгу. Утрата лютни, денег и мешочка с Королевскими пуговицами, боль во всем теле, заточение в Боллере — лишь прелюдия к его поискам. Он возобновит их, лишь только немного окрепнет.

Но куда ему идти? Питер Клэр знает, что дом отца Эмилии здесь, в Ютландии, и спрашивает Кирстен, далеко ли он от Боллера.

— Ах, — отвечает она, — довольно далеко отсюда на север. Точно не знаю. Но как бы то ни было, я не думаю, что она там, мистер Клэр. Я же говорила вам, что, по слухам, она вышла замуж в Германию. Возможно, она уже маленькая мама. У нее, знаете ли, была курица в любимицах.

Он отвечает, что никогда не забудет, как видел Герду в комнате Эмилии, и хочет спросить Кирстен: «Зачем вы скрыли от нее мои письма? Какая злость побудила вас использовать простодушную Эмилию в махинациях с подкупом? Видно, вам неизвестно, какая редкость истинная любовь, раз вы позволили себе так безжалостно ее растоптать?» Но он молчит. Кирстен его приютила, и сейчас не время, чтобы его выгнали из теплой постели на холод.

Врач перевязал ему рану на шее и сунул нос к уху, которое доставляет лютнисту постоянные мучения и почти ничего не слышит. Он сообщает Питеру Клэру, что ему не нравится, как из него пахнет.

— Скажите, что это такое, — просит Питер Клэр, но врач отвечает, что не знает, однако постарается «его промыть, дочиста промыть, Сэр».

Врач вливает в ухо клеверное масло. Оно, словно кипящий котел, гудит в голове лютниста, и в глазах у него темнеет. Гудение переходит в медленное кипенье, врач вводит в ухо камышинку, затем вынимает ее, рассматривает каплю гноя на конце и говорит с ликованием в голосе:

— Какая-то мерзкая инфекция. Сэр. Похоже, очень сильная. Я справлюсь по своим книгам, как нам заставить ее отступить.

Питер Клэр теперь расстраивается из-за мешочка с Королевскими пуговицами. Так долго пробыть с Королем Кристианом и не иметь ничего в память о нем. Еще во время плаванья на «Святом Николае» у него вошло в привычку пересыпать пуговицы между пальцами. Это занятие странным образом его успокаивало. Чувствуя, как дорогие и грошовые пуговицы перемешиваются и образуют нечто новое, не поддающееся денежной оценке, он улыбался от удовольствия. Он твердо решил, что ни в одно путешествие не отправится без этого мешочка, что он всегда будет напоминать ему о Короле, который по ошибке принял его за ангела и всегда (несмотря на неудачи и беды) стремился понять, в какой валюте обитает человеческое счастье.

Питер Клэр вспоминает звезды над Нумедалом, вспоминает песни, которые на рассвете исполнял в комнате Короля, вспоминает концерты в беседке, недосказанные истории о Броре Брорсоне, неумеренные возлияния и застолья, взвешивание серебра, обсуждения Декартова cogito, могущество моря и упрямство надежды.

И он знает — что бы ни ожидало его в будущем, ничто не сможет сравниться со временем, проведенным рядом с Королем Дании. Он думает, что если бы не Эмилия, то он попросил бы Кирстен послать его назад, в Копенгаген, где он постарался бы уговорить Его Величество в обмен на обещанные деньги отправить к английскому двору какого-нибудь другого музыканта. И тогда — если бы для него нашли лютню — он был бы счастлив спускаться в погреб и играть там, зная, что человек с грустным лицом, плохим пищеварением и разрывающимся сердцем, который слушает его наверху, один из немногих на этой земле понимает, как много значит музыка в жизни людей.

Но он не может вернуться. Страдая от мучительной боли в ухе, изнывая от жара такого сильного, что порой ему кажется, будто он становится таким же тонким, как тростинка, он пытается выстроить план дальнейших действий. Но какие планы может строить человек, у которого нет ни денег, ни личных вещей. Кому-нибудь из слуг наверняка известно, где можно найти Эмилию, но как получить эти сведения? И как без камзола и без лошади объехать Ютландию или даже добраться до Германии?

Наконец он вспоминает о своем сундуке. Капитан «Святого Николая» обещал переправить его в Боллер. В нем одежда и книги, несколько серебряных пряжек для сапог, ручное зеркало, нотные листы — сотня мелочей, которые можно на что-нибудь обменять. Итак, в лихорадочной полудреме он ждет прибытия сундука, а врач тем временем ставит на его ухо припарку из корня лютика, и по ночам ему чудится, будто из глубин дома до него доносится дикий вой.


Проходит два дня. С каждым утром солнце в окне лютниста встает чуть раньше, оно уже немного греет. Корневые припарки снижают жар, и Питер Клэр может немного ходить по комнате.

Лютнист смотрит в окно. Он видит, что в парке буки подставляют ветру одетые пышной зеленью ветви, и дыхание цветущей весны возвращает ему чувство времени: время манит его в Англию, время уносит Эмилию все дальше и дальше.

В комнату входит Кирстен, и он спрашивает ее про сундук.

— Сундук? Какой сундук?

— Тот, который прислали сюда с корабля.

— Вы ждете, что такая вещь прибудет? Разве вы еще не поняли, что на этой земле нет честных людей, мистер Клэр? Содержимое вашего драгоценного сундука давно поделили в том самом порту, где вы причалили, а то и еще лучше — по некоей никому не ведомой арифметике его отправили в Турцию или даже на Каспийское море! На вашем месте я бы о нем забыла.

И она смеется, по своему обыкновению громко и звонко. Питер Клэр смотрит, как она стоит у кровати, — огромные глаза на белом лице, густые, длинные волосы, сколотые серебряным гребнем.

— Я очень сожалею об этом, — говорит он, — ведь в сундуке документы, которые могли бы вас заинтересовать.

— Какие документы?

Он наблюдает за ее лицом. Он видит, что ее ноздри вдруг затрепетали, как у мыши, которая почуяла сыр.

— Те, которые вы просили меня достать.

Кирстен отскакивает от кровати, вынимает гребень, распускает волосы и собирает их в ладони.

— Время для обмена прошло, — говорит она, оборачиваясь к лютнисту. — Увы, но это так. В вашем сундуке для меня ничто не представляет ценности, к тому же я думаю, что вы лжете. Если бы у вас было что-нибудь ценное, вы уже давно постарались бы разбудить мой аппетит.

Выходя, она хлопает дверью и запирает ее на ключ. Тот, кто безошибочно распознает чужую ложь, часто и сам оказывается лжецом, размышляет лютнист, интересно, какой стеной лжи окружила Кирстен Эмилию? Чтобы это узнать, ему необходимо бежать из Боллера, но как?

Он с трудом встает, снова подходит к окну и смотрит на небо, скорее сизое, чем голубое, на волнующуюся под ветром пушистую зелень буков, на ведущий к земле скат под каменным наружным подоконником, такой ровный и крутой, что о нем не стоит и думать.


Кирстен: из личных бумаг

Я снова и снова повторяю про себя слово РАБ.

В Дании есть люди, которые заявляют, что забирать Африканских Туземцев, чтобы они трудились на Хлопковых плантациях Тортуги, или отправлять их в качестве Украшений к Королевским Дворам Европы грешно; я тоже так думаю. Зачем этих людей по той лишь причине, что они беззащитны, против их воли заставлять покидать свои дома, надевать им на головы парики или хлестать плетью, чтобы они под нещадным солнцем быстрее собирали колючие головки хлопка? Разумеется, они бы предпочли, чтобы их оставили в покое, предпочли бы сидеть на Дереве Каталпа{112}, почесывать обезьяну, жевать какой-нибудь волшебный корень или просто быть, а не целиком зависеть от Чьего-то Каприза.

Далее я рассуждаю так: поскольку слово РАБ применяется только и единственно к ним, то тем самым совершается Несправедливость по отношению к прочим группам, категориям и объединениям людей. Я заявляю, что Рабство распространено во всем нашем Обществе с той лишь разницей, что называется оно не Рабством, а Долгом. И первые среди тех, кто живет в состоянии Кабалы и тем не менее называет сковывающие их узы такими прекрасными словами, как Верность и Надежда, это Женщины. Разве не владеют нами — как Рабочими лошадьми, Украшениями или сочетанием того и другого — наши Отцы и Мужья? Разве мы не трудимся, не рожаем детей без всякой за то награды за исключением хныканья самого ребенка, которое вовсе и не награда? Разве собирать хлопок в полуденный зной не то же самое, что лежать на спине, расставив ноги для клеймящего железа, как это делаем мы? Какую плату заслужили мы за наш кошмарный труд и боль в постели?

Эти мысли не один раз в Жизни заставляли мою кровь вскипать от Ярости, но сейчас они особенно для меня полезны, поскольку в них содержится не одно зерно Истины, и они успокаивают мою Совесть в отношении Черных Мальчиков. Я спрашиваю себя: разве Слуга, которому не дают плату и который не знает никакой роскоши, не Раб Хозяина? Разве Младенец, завернутый в жуткие свивальники, не раб Боли и Невежества? Разве Запряженная в Карету Лошадь не Раб Хлыста? Разве Тело не Раб Смерти? Разве Яркий День не Раб сменяющей его Ночи? Итак, я вижу, что весь мир держится на Всеобщем Рабстве, и никуда от этого не уйти. И это очень меня утешает. Ведь когда я прошу у моих дорогих Самуила и Эммануила определенных Вещей, то никоим образом — если довести мою Теорию до Логического Конца — не творю никакого Зла, а всего лишь держусь в великих водах Обычая и Обряда, которые всегда заливали и будут заливать землю.

И право же, в случае с моими Мальчиками в Рабство попадаю, разумеется, я, а они обретают свободу, поскольку вся сила их Магии принадлежит им одним.

Они ждут в своей комнате (где когда-то висели все платья Вибеке), которую я убрала сотней подушек, куда велела принести подносы с фруктами, конфетами и жирными вальдшнепами из леса. Они плетут там чары, вызывая Духов, и я говорю им: Мои дорогие Дети, мои Прекрасные Мальчики Черного Дерева, мои Красивые Молодые Жеребцы, делайте все, что пожелаете! Делайте все, что хотите, с женщиной, которая была Почти Королевой, ибо истинно говорю вам, что мне Надоело все на Свете.

От возбуждения их глаза едва не вылезают из орбит, из горла вылетают странные улюлюкающие звуки, члены так напрягаются, что могут меня поднять, а я могу на них лечь, так что одни части моего существа прикованы к земле, а другие Плывут по воздуху. Я никогда не испытывала ничего подобного, и, когда я плыву, я переживаю Экстаз больший, чем тот, в который приводил меня Отто и его шелковые плети. Я знаю, что больше, чем сейчас, никогда не приближусь к настоящему Полету.

В этой комнате я могла проводить дни и ночи напролет. Их Магия так сильна, что я никогда не устаю от подвигов, которые мы совершаем. Необходимость уделять внимание делам Мира — таким, как письма Короля, недостаток денег и варенья, трудности Английского Лютниста — приводит меня в сильнейшее Раздражение. Заявляю, меня больше не интересует Ничто из того, что раньше я находила Занимательным. До моего Введения в Черную Магию игра с возлюбленным Эмилии, который залетел в мои сети на сломанных крыльях, доставила бы мне час-другой веселья и радости. Но сейчас я не могу с ним возиться. Ведь он не что иное, как Раб своей любви к Эмилии! Я чуть было не сказала ему, что Эмилия Не Способна на любовь к Кому-Либо, кроме своей Матери, но даже это меня слишком бы утомило.


Итак, я все-таки приняла Решение. Я отпущу Лютниста. Пусть сам увидит, что такое Любовное Рабство! Пусть сам увидит, что значит быть Постоянно связанным с Другим, от кого никуда не убежать, разве что в Ложь и Обман. Пусть сам убедится в том, что такое Брак и что он может стать камнем, прикованным к лодыжке (к изгибу над шелковой туфелькой, некогда вызывавшему восторги, но теперь распухшему и кровоточащему от укусов Цепи), который со временем начинает тянуть все ниже и ниже в холодную глубину.

Наконец прибывает знаменитый Сундук Музыканта, но я не даю себе труда обыскать его и проверить, есть ли в нем какие-нибудь Бумаги. Я ограничиваюсь тем, что приказываю слуге вынуть из него новый костюм и плащ, отнести их мистеру Клэру и сказать ему, что он свободен.

Затем я приказываю подать ему коня. (Я Намеренно не даю ему Карету: пусть грузит свои жалкие пожитки на лошадиный загривок и почитает себя счастливым.)

Лютнист действительно очень исхудал, и одежда висит на нем как на вешалке. Его голова перевязана. Повязка держит Компресс над гноящимся ухом. И, должна признаться, в этой повязке столько человеческой грусти, что скорее именно мое Доброе Сердце, тронутое этой Неожиданно Жалобной Вещью, а не моя злость на Питера Клэра и Мстительные Чувства побудило меня положить конец его горестям.


Он уже приближается к концу подъездной дороги, когда я открываю парадную дверь Боллера и бегу за его конем. Волосы у меня выбились из-под гребня и бьют по лицу, отчего я почти ничего не вижу. Я хватаю поводья и останавливаю коня. Отдышавшись после Бешеного Бега, я говорю:

— Она не уехала, мистер Клэр. Она в доме Отца. Поезжайте через лес на восток, вон туда, и вы ее найдете.

Он во все глаза тупо на меня смотрит, словно не верит моим словам. И я его не обвиняю — ведь он услышал от меня столько лжи, — поэтому улыбаюсь и говорю:

— Я собиралась вести с вами долгую Игру — до самого горького конца. Но теперь вижу, что у меня не хватает духа. Да поторопит вас Господь, Питер Клэр, и передайте Эмилии, что, несмотря ни на что, я не выбросила ее Крашеные Яйца.


Голос, который нельзя услышать

Теперь у Эмилии есть пузырек с ядом, белым как снег. Она не могла заплатить аптекарю требуемую сумму и поэтому отдала ему единственную ценную вещь, которая у нее была, — остановившиеся часы. Привыкший работать с весами аптекарь взял часы в руки с таким видом, будто ценность всех вещей измеряется только их весом. Затем завел их, потряс, и часы начали тикать, стрелки сдвинулись с отметки, показывавшей десять минут восьмого.

Все движется вперед; всегда вперед и вперед.

В воздухе запахло ранним летом. Йоханн сообщил Эрику Хансену, что Эмилия согласилась стать его женой, и тот все спрашивает, на какой день назначена свадьба.

— Эмилия сама его назначит, — отвечает Йоханн, — как только будет готова.

Как только будет готова.

По мере того как время час за часом приближает Эмилию к положенному ею самой пределу, Карен все чаще приходит в ее сны, становится все ближе; все меньше и меньше походит на возникший из тишины и мрака призрак, но обретает плоть и голос, превращаясь в ту женщину, какой была при жизни, когда, лежа на диване, слушала песни Эмилии.

Эмилия устраивается на полу у дивана. Закрывает глаза и просит Карен вселить в нее мужество. Ведь всякий раз, когда она смотрит на пузырек с ядом, ей становится страшно. Ужасно даже представить себе, что твое сердце останавливается, а жизнь тех, кто тебе знаком и близок, идет своим чередом.

— Ты должна мне помочь, — шепчет Эмилия. — Ты, только ты должна сказать, когда наступит день и час…

Однажды утром Эмилия остается в классной комнате вдвоем с Маркусом. Йоханн и старшие мальчики (в том числе Ингмар, который недавно вернулся из Копенгагена) работают на земляничном поле. Перед Маркусом лежит почти законченный рисунок полосатой рыси, выполненный углем, и мальчик говорит Эмилии, что он им доволен — рысь совсем как живая. Он назвал ее «Робинсоном Джеймсом», потому что хотя сейчас она и на его столе в классной комнате, но на самом деле она живет в Америке и, значит, должна иметь английское имя.

— Робинсон Джеймс, — говорит он Эмилии, — был в Новом Свете, когда этого еще не знали.

— Чего не знали, Маркус?

— Что там Новый Свет.

Теперь Маркус все время говорит, словно наверстывая упущенное за годы молчания. Мало-помалу он выходит из замкнутого мира, где Отчаяние — это деревня, а За Отчаянием — овеваемая ветром долина. Сбруя, которой его привязывали к кровати, осталась лишь в памяти, но и сама память о ней начинает угасать, будто сбруи вовсе и не было, а звуки, которые она издавала (потрескиванья и позвякиванья) исходили от чего-то или кого-то другого. От того, что Йоханн называет абсолютно нормальным, Маркуса отделяет лишь способность слышать шепоты и бормотанья созданий, обитающих в лесу и поле, которые улавливает только его слух. Стоит ему приложить голову к земле, как она наполняется звуками. И он не может держать ее так слишком долго, поскольку чувствует, что начинает терять контроль над своими мыслями и воображать, будто рядом со скворцом примостился на ветке вяза, или вместе с кротом роется в рыхлой земле, или вслед за пчелой летает кругами над розовым клевером. Из этих мест трудно вернуться. И, возвращаясь, он чувствует себя слабым и маленьким, как жук-светляк, который своим тусклым светом пытался рассеять тьму.

Глядя на рисунок полосатой рыси, на ее глаза, по природе желтые и блестящие, Эмилия неожиданно сознает, что рысь смотрит на нее с нетерпением, что все устали от ее промедления, что время пришло.

Она берет руку Маркуса и целует ее. Она хочет шепнуть ему несколько прощальных слов и уже обдумывает их, как вдруг слышит стук копыт. Слышит его и Маркус. Он сползает со стола и, подбежав к окну, сообщает Эмилии, что во двор въезжает какой-то человек.

— Надеюсь, не Пастор Хансен, — говорит Эмилия.

— Нет, — отвечает Маркус. — Это раненый человек.

Раненый человек спешивается и оглядывается по сторонам. Маркус видит, что он смотрит на окна классной комнаты и поднимает руку в знак приветствия. Маркус машет в ответ.

Эмилия не двигается с места. Она хочет, чтобы незнакомец — кто бы он ни был — повернулся и уехал. Она думает: каким черным стало мое сердце, чернее камня. Такое сердце надо заставить остановиться.

Но вот она слышит, что ее зовут по имени. Ее имя звонким эхом разносится в воздухе, который еще миг назад был тих и спокоен.

— Эмилия!

Она по-прежнему сидит неподвижно. Ее бросает в жар, и она поднимает руки к лицу, чтобы охладить пылающие щеки. Маркус говорит:

— Он зовет тебя.

Эмилия молчит. Что сказать, если она отказывается позволить себе вновь обрести надежду. Наотрез отказывается.

— Он зовет: «Эмилия, Эмилия…»

Нет, она не поднимет глаз, не шелохнется, так и будет сидеть, закрыв горящее лицо руками. Маркус видит ее упрямство и неподвижность. Слышит, как вздыхает конь, слышит отчаяние в голосе раненого человека. И он выбегает на солнце, чтобы привести его в дом, чтобы спросить голосом, каким врач обращается к больному:

— Вы не хотите увидеть мою картину Робинсона Джеймса, полосатой рыси?

И мужчина отвечает:

— Полосатая рысь с английским именем?

— Да, — отвечает Маркус, — потому что она в Новом Свете.

И мужчина говорит:

— Я из Старого Света, но у меня тоже английское имя. Меня зовут Питер Клэр.

Эмилия ждет. Она не оправляет складки платья, не приглаживает волосы. Мгновение за мгновением она по-прежнему приближается к своей одинокой постели в лесу, и с этого пути ее не свернет то, что может оказаться лишь эхом, лишь случайным сходством с тем, что прошло и забыто.

Она слышит, как прибывший входит в коридор и приближается к классной комнате; ее охватывает дрожь, всего лишь дрожь от страха перед тем, что может случиться, если ее оборона ослабеет, если мужество изменит…

Маркус ведет гостя за руку, будто знает его всю жизнь.

— Вот моя рысь. А это Эмилия.

Только сейчас поднимает она глаза. Повязка приглаживает пышные соломенные волосы. В руках нет лютни.

— Мистер Клэр, — наконец произносит она шепотом, — вы ранены?

— Нет, — отвечает он. — Немного повреждено ухо, вот и все. Это ничто в сравнении с болью потерять вас. Ничто.

Маркус наблюдает за тем, как раненый англичанин подходит к Эмилии, как она встает и обнимает его. Он думает, что сестра отодвинется от него, как всегда отодвигается от Герра Хансена, когда тот хочет ее обнять, но она этого не делает. Она прижимается к раненому мужчине и кладет руки ему на грудь.

Маркусу Тилсену этот человек нравится больше, чем Пастор Хансен, гораздо больше, и не только потому, что он высок и намного моложе пастора, но еще и потому, что он слышит в этом человеке голос, который шепотом разговаривает с ним (с ним одним, Маркусом Тилсеном), как в летние дни шепотом разговаривают с ним мышь-полевка, жук, бабочка, — слабый, взволнованный голос. Такое случилось впервые: голос, который пришел к нему из глубины другого человека, и Маркус знает, что это очень важно.

Маркус бежит на земляничное поле. В ветвях деревьев судачат голуби, в канавах переговариваются лягушки.

Разыскав отца, он рассказывает ему, что к Эмилии приехал новый муж, раненый муж с английским именем и голосом, который нельзя услышать, но он, Маркус, его слышит и знает, что сможет поговорить с ним и даже услышать его ответ.

— Маркус, — говорит Йоханн, — о чем ты говоришь? Ты несешь вздор, мальчик. Скажи мне, что случилось?

Но Маркус может лишь повторить те самые слова, которые он уже произнес. Единственный свидетель приезда Питера Клэра, он безошибочно понял, что этот человек муж Эмилии.

Йоханну Тилсену не остается ничего другого, как позвать сыновей. Они бегом устремляются домой, словно группа мужчин, которые гонятся за вором. Они шумно входят в классную комнату и видят Эмилию и Питера Клэра, которые, держась за руки, стоят у камина.

— Эмилия, — начинает Йоханн, — что случилось?

На этом он замолкает и во все глаза смотрит на дочь. Ему кажется, что перед ним не лицо Эмилии, а лицо Карен. Лицо и взгляд Карен, каким она смотрела на него в день их свадьбы.

Возможно, Ингмар, Вильхельм, Борис и Матти тоже замечают это внезапное сходство с Карен, они стоят словно зачарованные, а тем временем Эмилия и Питер Клэр объясняют им, что каждый из них думал, будто потерял свою любовь, но это не так. И последние лучи предвечернего солнца падают на волосы Эмилии, отчего они становятся скорее светлыми, чем темными.


Ночью Маркус будит сестру и говорит ей:

— Голос застрял в ухе у Питера Клэра.

Эмилия ни о чем не спрашивает брата. Она зажигает свечу и вместе с Маркусом идет в комнату, в которой, приезжая ухаживать за Эмилией, останавливался Эрик Хансен, а сейчас лежит Питер Клэр. Окно полуоткрыто в летнюю ночь.

Они становятся на колени перед кроватью, Питер Клэр берет руку Эмилии, и Маркус снимает повязку с его головы.

Теперь, когда бинты удалены, Маркус слышит голос гораздо лучше, чем раньше, и ему кажется, что в нем звучит мольба, что этот голос пойман в ловушку, что таким голосом могло бы говорить живое существо, прикованное сбруей к кровати и брошенное во тьму.

Маркус прикладывает ухо к уху Питера Клэра и прислушивается. Он слышит треск разрываемой ткани, словно существо кусает сбрую, стараясь впиться зубами в кожаные ремни.

Маркус видит, что раненый крепко сжимает руку Эмилии. Он понимает, что надо спешить. Он кладет руки на плечи Питера Клэра и, почти касаясь ртом его уха, начинает что-то шептать в него.

Сперва музыкант не чувствует ничего, кроме дыхания мальчика на своей щеке, но затем слышит едва уловимый звук, тончайшее пианиссимо, которое музыкальным тоном отражается в его голове.

Все трое абсолютно неподвижны — голова к голове, словно сообщают друг другу важную тайну.

Вскоре Маркус замолкает и прислушивается. Даже в теплом свете свечи его лицо необыкновенно бледно, над верхней губой блестят капельки пота.

— Глубоко, — бормочет он. — Пропала. Но я буду звать…

Звуки, которые издает Маркус, становятся громче.

— Я нашел ее, — наконец говорит он. — Она меня слышит.

Слышит и Питер Клэр; он слышит шум, похожий на журчание реки, и поток этой реки выносит в рот Маркуса скользкое, блестящее тело уховертки.

Маркус чувствует, как оно падает ему на язык, существо, плененное во тьме, старавшееся прогрызть себе путь на волю, существо, которое кроме него никто не мог увидеть, никто не мог услышать. Он поднимает руку, спокойно выпускает его на ладонь и показывает Эмилии и Питеру Клэру.

На щитке существа видна кровь. Его тонкие усики ловят в воздухе источник света. Эмилия и Питер Клэр впиваются в него изумленным взглядом. Затем Маркус подходит к окну и протягивает в него руку.

— Уховертка{113}, — говорит он, — ступай в ночь. — И когда уховертка уползает, поворачивается к лютнисту. — Теперь ваша рана заживет, — говорит он.

Питер Клэр едва успевает поблагодарить Маркуса, как тот ложится на твердый пол и засыпает, как путник, который за ночь прошел под луной многие и многие мили.


Эмилия берет с кровати одеяло, укрывает им брата, но не может уйти из комнаты. Она говорит себе, что должна присмотреть за Маркусом, и Питер Клэр соглашается: за таким кудесником, как Маркус Тилсен, надо присматривать до наступления утра.

Итак, Питер Клэр и Эмилия ложатся рядом на кровать и ждут, когда наступит рассвет. Он говорит ей, что после венчания они отправятся в Англию и поплывут в Харвич, где отец и мать с нетерпением ждут его возвращения. Он говорит, что на улице, которая ведет к церкви Св. Бенедикта Целителя, будут цвести каштаны. Он говорит:

— Нам предстоит долгое плаванье, Эмилия, но я знаю, что мы его одолеем.


Третий день мая

По обеим сторонам дороги, по которой Джордж Миддлтон в открытой карете едет венчаться, каштаны кивают ему похожими на свечи соцветиями. Глядя на тяжелые белые цветы, на зеленые перчатки листьев, он размышляет о том, что год за годом эти деревья своим пышным парадом, казалось, склоняли его к ответу, но он его не находил. И вот теперь у него есть что им ответить. Он говорит своему шаферу полковнику Роберту Хетерингтону, который сидит рядом с ним:

— Так вот, Хетерс, ответ прост: Да!

Полковник Хетерингтон открывает рот, чтобы осведомиться, к чему относится это неопределенное «Да», но решает не брать на себя липший труд. В день венчания все мужчины немного не в себе, и Джордж Миддлтон, некогда такой надежный и довольный своей холостяцкой жизнью, на поверку оказался легкой добычей для стрел Амура. Он не только рассказывает истории о том, как его вернул к жизни кочан капусты, который его невеста положила ему на живот — он зовет ее Маргариткой, хотя ее имя Шарлотта, — но и потратил на новое убранство ее будуара куда больше денег, чем на пополнение своего леса живностью для охоты. Он сказал, что никто на свете не может его так рассмешить, как она, и однажды ради нее пригласил играть у себя на вечеринке целый табор нечистых на руку цыган. В конце концов, со временем Джордж Миддлтон снова станет самим собой, но сейчас он совершенно безумен.

Если бы Джордж Миддлтон и узнал, как посмеивается над ним его шафер, то не обиделся бы. Он бы с готовностью признал, что влюбленные безрассудны и что падкое до развлечений светское общество любит делать из них шутов и смотреть, как они, подобно Икару, неуклюже падают с небес на землю.

Но, как всякий влюбленный, он уверен, что его любовь к Шарлотте Клэр будет длиться вечно. Свадьба, думает он, это не конец, а начало. Впереди тысяча ночей дурачеств с Маргариткой, сотня летних пикников в Кукэме, где на зеленых лужайках сначала появятся элегантные коляски с младенцами, потом зазвучат детские голоса, звонким эхом летящие в небо Норфолка: мальчики будут гоняться за мячами, девочки прыгать через скакалки.

Джордж Миддлтон так ясно видит эти картины, словно они уже стали явью. Карета останавливается перед церковью Св. Бенедикта, жених пожимает руки ожидающих его друзей, и на лице его сияет такая нелепая улыбка, что один из них, Сэр Лоренс де Вер (который сам недавно женился на овдовевшей итальянской Графине, ныне беременной пятым ребенком), разражается хохотом и говорит:

— Рад видеть, что вы находите это забавным, Миддлтон, ведь так оно и есть!

В прохладных каменных стенах сумрачной церкви ждет Шарлотта; она поднимает фату и оборачивается к своему «Дорогому Джорджу». Ее отец предлагает ему взять руку невесты. Джордж Миддлтон, движимый страстным желанием поднести эту руку к губам, немного грубо хватает ее, и из его горла вырывается звук, похожий на крик, какого от него никто прежде не слышал. Он видит, что на лице Хетерингтона появляется тревожное выражение и что даже Шарлотта, которую трудно удивить каким-нибудь его словом или выражением, бросает на него испуганный взгляд. И он думает: одному Богу известно, что это было, но мне показалось, что у меня кричит сердце.


Несколько недель спустя, описывая свою свадьбу брату Шарлотты Питеру и его жене Эмилии, Джордж и Шарлотта скажут, что из всей церемонии им запомнился только этот ни на что не похожий крик, который с тех пор больше не повторялся.

Но они помнят, как выходили из церкви на майское солнце, как гости осыпали их цветочными лепестками, как поднявшийся в тот миг ветер сорвал цвет каштанов и смешал его с мягким каскадом других цветов. Наедине друг с другом они вспоминают: «…а помнишь, Джордж… А помнишь, Маргаритка… казалось, мы идем сквозь душистый снег».


Письмо
Кристиана IV, Короля Дании, Карлу I, Королю Англии

Моему дорогому Племяннику.

Сегодня в испанском сундуке прибывает сто тысяч фунтов золотом, столь любезно предоставленных мне Вашим Величеством в обмен на моего лютниста, и я шлю Вам глубокую благодарность преданного дяди.

Хотя я признаю, что не нашел лютнисту достойной замены и что вследствие этого гармонии моего оркестра кажутся мне менее сладостными, нежели прежде, я, тем не менее, желаю Вам в полной мере им наслаждаться и заверяю Вас в том, что его игра сможет умерить Ваши тревоги и прогнать печаль, как некогда бывало со мной.

Я также признаю, что очень любил Питера Клэра не только за его игру, но еще и за то, что он напоминал мне о детстве, когда я верил, что ангелы наполнят мои башмаки золотом, когда мой друг Брор Брорсон скакал верхом рядом со мной в лесу Фредриксборга.

Однако позвольте мне сразу сказать, что значительная сумма денег приносит мне большее утешение, нежели Вы можете предположить, и что в голове у меня роятся проекты и планы возрождения былой славы Дании и приумножения оной.

Я опишу Вам проект, который моему сердцу дороже всего. Это план огромной обсерватории, которую надлежит построить здесь, в Копенгагене.

Его предложила мне моя жена Вибеке. Она сказала: «Ах, почему вам не построить башню выше всего, что стоит поблизости, и не поставить на ее вершине телескоп, тогда мы смогли бы туда подниматься, чтобы наблюдать неизменный порядок небес, слушать музыку звезд и, наконец, понять, откуда луна черпает свою яркость?»

Я сказал: «Конечно, это то, к чему мы стремимся: постичь, что представляет собой луна, и услышать тот единственный звук, в котором отсутствует хаос, то есть звучание самой вселенной. Но, Вибеке, ты только представь себе, по скольким ступеням нам придется подняться чтобы достигнуть вершины такого места! Я для этого слишком стар и толст».

Но Вибеке заявила, что у нее такое же отвращение к ступеням, как у меня, и что думает она вовсе не о них, а о прекрасной извивающейся дороге для карет, которая постепенно, круг за кругом, уходит вверх, так что лошади и кареты могли бы по ней подниматься, а мы бы могли с полным удобством ехать в каретах до самого верха.

Тогда-то, мой дорогой Карл, я и вспомнил, что моя первая жена Анна Катерина однажды попросила меня сделать то же самое — дорогу на небеса. Я изо всех сил старался ее построить, но инженеры так и не пришли к решению, как сделать, чтобы дорога выдержала испытание временем и не рухнула.

Но время идет вперед, а с ним человеческая изобретательность и сноровка.

Сегодня мои архитекторы (очень искусные датчане) сообщили мне, что если центральная колонна будет достаточно прочной, то нет причин, по которым нельзя было бы создать этот шедевр.

Итак, я приказал сделать новые чертежи, рисунки и провести новые математические расчеты.

Думаю, что, когда эту башню все же построят, приезжие со всего света увидят, что мы строим в Дании такие здания, которые нельзя назвать дешевкой.


Когда я был ребенком, астроном Тихо Браге предсказал, что 1630 год будет для меня очень опасным и я могу его не пережить. И, признаюсь Вам, выдаются ночи, когда возвращаются старые боли в животе и мне кажется, что смерть невидимкой прокралась в мою комнату.

Однако такое бывает не часто. Я даже думаю, что все, что я вынес за последние годы, и войны, и сражения с моей бывшей женой Кирстен, было испытанием моей стойкости и воли и что сейчас время благодати сменило время бедствий.

История учит нас с большой осторожностью относиться к улыбкам судьбы: это всего лишь интерлюдии, короткие интервалы между зимами, между войнами прошлыми и грядущими.

Но Вибеке говорит, что, вместо того чтобы терзаться подобными мыслями, я должен идти вперед, что, возможно, эта передышка для того и дана, чтобы я познал всю удивительную переменчивость жизни.

Я не знаю, сколько времени уйдет на строительство обсерватории. Но когда ее закончат, Вы посетите нас. Вместе с Вибеке и Вашей Супругой мы поднимемся на вершину башни и отобедаем там — на небе, на сумерках цвета голубики и на луне, похожей на горшок со сливками.

Ваш любящий дядя,

Кристиан IV.

Росенборг, сентябрь 1630


Кирстен: из личных бумаг

Вчера ночью мне приснился сон.

Я стояла в Церкви. Хор что-то пел, но я не обращала внимания на Музыку. Каждой пóрой, каждым волосом моего Существа я ощущала на себе взгляд моего Любовника Отто, которым он от противоположной стены сверлил белую кожу моей шеи, мои белые груди над кружевом красного платья. И я испытывала такой Восторг от моей Власти над этим мужчиной, что чуть не лишилась чувств.

И лишь потом (тоже во сне) до меня дошло, что мужчина этот был вовсе не Отто, и взгляд был не его, а Короля. И я в ужасе проснулась. В ужасе, потому что поняла: я приняла Одну Любовь за Другую, и их невозможно было отличить.

Поэтому где, спрашиваю я, где во всей Вселенной есть Истина или Абсолютно Известная Вещь, если два чувства, Непримиримо Враждующие в моем сердце (одно — Страстное Томление, другое — Отвращение), во сне сливаются в одно? Может быть, Время разворачивает перед нами такую Череду Чудес, что в наших Воспоминаниях они наслаиваются друг на друга? Или, скорее, те вещи, которые мы называем «Чудесными», вовсе и не были таковыми — ни первое Чудо, ни Второе, ни То, что пришло после, и место, в котором мы обитаем, не что иное, как Падение в Бездну Отчаяния?

Ответа на этот вопрос я не знаю. Говорят, что Музыка только тогда проникает в Человеческую Душу, когда отвечает Ожиданиям, рожденным Памятью, — известные ноты в определенной последовательности идут за другими известными нотами, — и мы получаем вещь, которую называем Мелодией, текущей во Времени. Если память несовершенна — а я думаю, что моя память далеко не совершенна, — мы на всю жизнь останемся к Музыке Равнодушны.

Я не просто Равнодушна к Музыке, я ее ненавижу!

Когда я жила в Росенборге, то, если под нами играл оркестр, а Король отлучался из Парадной Комнаты по Государственным Делам, я тут же бежала к люку, через который проникали вверх монотонные звуки струнных инструментов и флейт, и захлопывала его своей мстительной ногой.

Я словно видела, как от падения тяжелой крышки люка струя воздуха задувает свечи на пюпитрах и глупые музыканты остаются в полной тьме и тишине.

Но я понимаю и то, что Несовершенство или Слабость моей Памяти, может быть, и является тем, что постоянно приводит меня к самой плачевной Путанице. И чувствую, что эта Путаница распространяется на Все Вещи на земле, поэтому то, что было некогда Враждебно моей душе, я принимаю за то, что ее пленяло. Я не знаю ни куда мне идти, ни чего мне искать, ни что ждет меня в этой Жизни.

Мне остается одно: вернуться к моим Мальчикам Самуилу и Эммануилу. Они дети Духов, и никакие Ожидания не привязывают их к этому Отвратительному Миру.

Я беру их руки в свои — Черную на Белую, Белую на Черную — и говорю им:

— Дайте мне Крылья Ангелов, Крылья Демонов. Поднимите меня и помогите мне взлететь.

Загрузка...