MW: З А Л XII Ч Е Л О В Е К В "Ж Е Л Е З Н О Й М А С К Е"


- Если ты человек, которого присылает

мне Бог, то обязан иметь при себе...

- Что? - спросил Арамис.

- Портрет короля Людовика XIV, что в

данный момент правит на троне Франции.

- Вот портрет, - отвечал ему Арамис (...)

- Все это безумие, повторяю. И портрет.

- Какой портрет? - спросил Арамис.

- Королевский, что должен был стать вроде

бы неожиданностью.

- Неожиданностью? (...)

Филипп прочитал слова, поспешно начер-

танные рукой Людовика XIV: "Лицо же ему

закрыть железным забралом, которую за-

ключенный не имеет права снимать под

угрозой смерти".


Фрагмент "Виконта де Бражелон"

АЛЕКСАНДРА ДЮМА,

относящийся к "железной маске".


Во втором тысячелетии после рождества Христова не было большей историографической загадки, чем тайна человека, которого Людовик XIV много лет держал в заключении в маске из черного велюра, называемой "железной", поскольку она как бы вырастала из железного ошейника. Ключ к замку обруча носил при себе до­веренный преторианец монарха, Сен-Мар.

Человек в "железной маске" появился во второй половине XVII века в специальной, снабженной тремя дверями камере французской крепости Пиньероль, губернатором которой и был Сен-Мар. Летом 1681 года Сен-Мар был именован комендантом форта Эксилез (в 50 км. от Пиньероль по дороге Бриансон - Турин) и за­брал "железную маску" с собою, опять же в камеру с тройными дверями. То же самое он сделал, когда в апреле 1687 года его назначили комендантом крепости на средиземноморском островке Сен-Маргерит. В письме к военному министру, месье Лювуа, относительно перевозки заключенного в крепость Сен-Маргерит, Сен-Мар написал: "Самым верным средством перевозки будет кресло, в любом случае - это будет лучше носилок, кото­рые могли бы сломаться. Кресло будет окутано клеенкой таким образом, чтобы никто не смог его увидеть или разговаривать с ним по дороге, даже солдаты, которых я выбрал для переноски кресла".

Таинственный приговоренный провел на Сен-Маргерит одиннадцать лет, и все его попытки хоть как-то связаться с внешним миром окончились неудачей. Разговаривать с ним имел право только Сен-Мар, всем дру­гим стражникам, даже офицерам, это было запрещено. Как-то раз один рыбак выловил из моря у самого берега острова оловянную тарелку, на которой ножом было выцарапано несколько слов. Рыбак отнес свою находку Сен-Мару, и тот распустил слух, что тарелка была брошена в море заключенным в крепости гугенотским пас­тором. Рыбак спас свою голову лишь тем, что был неграмотным. Зато не повезло гарнизонному врачу, который выловил у берега покрытый словами клочок сорочки - сразу же после этого его нашли убитым в его же постели.

В 1698 году Сен-Мара перевели в Париж. Вице-управляющий Бастилии, комендант де Юнк, записал в своем дневнике: "В четверг 18 сентября, в три часа пополудни, господин де Сен-Мар прибыл с Сен-Маргерит, чтобы вступить в должность губернатора Бастилии. С собой он привез своего постоянного заключенного, имени которого никто не знал, и который постоянно носил на лице маску". "Железную Маску" поместили в специально устроенной камере башни Басиньер. Ради безопасности Сен-Мар ел вместе с пленником, закрыва­ясь в камере изнутри. В марте 1701 года уже седоволосого человека в "железной маске" перевели в другую ка­меру, в башне Бретодьер, в которой он прожил уже до самой смерти. 19 ноября 1703 года де Юнк записал: "Не­известный, постоянно носящий маску заключенный почувствовал себя сегодня плохо сразу же по концу мессы и умер в 10 вечера". Умершего похоронили на следующий же день на кладбище прихода св.Павла. Сразу же после похорон все принадлежащие заключенному вещи и все, находящееся в его камере, были сожжены. Были сорваны даже доски пола и заменены новыми; был просмотрен каждый сантиметр потолка и стен, затем камеру заштукатурили и покрасили. Вскоре после смерти загадочного заключенного в Европе начались спекуляции относительно того, кем он был. Этот вопрос увлекал историков как редко какой другой. Каждый век выдвигал новых "кандидатов". Называли самого Людовика XIV (согласно немцу Гляйшен-Руссвурму роль короля на троне играл незаконнорожденный сын Анны Австрийской и кардинала Мазарини), анонимного дворянина, ко­торый, якобы, был настоящим отцом Людовика XIV (согласно этой гипотезе Людовик XIII был бесплодным), дочку Людовика XIII, на место которой отец подставил чужого мальчика, желая иметь наследника трона муж­ского пола; графа де Вермандуа (сына Людовика XIV и Луизы де Лавальер), знаменитого суперинтенданта фи­нансов Николя Фуке; принца де Бофор; короля Англии Карла I, принца Монмут, генерала Булонде; предводи­теля дижонских католиков Аведика; таинственного заговорщика, желавшего свергнуть "короля-Солнце" с трона, и, наконец, даже Мольера (причиной его заключения, якобы, должны были стать иезуиты, которых разь­ярил "Тартюф"). Все вышеупомянутые гипотезы дали себя опровергнуть довольно легко, но остались две дру­гие, которых отбросить за борт рассуждений так легко уже было нельзя. Обе основаны на сильных аргументах и друг друга взаимно исключают.

В 1770 году известный библиофил барон Хайсс в письме, направленном в "Журналь Энциклопедик" утверждал, что "Железной Маской" был мантуанский дипломат, граф Маттиоли. Эту гипотезу поддержали многие историки, в том числе Делор, Топен, Брекинг, Киршайзен и Фанк-Брентано, который посвятил не­сколько лет иссследованиям по этому делу.

Граф Эрколь Антонио Маттиоли, министр иностранных дел князя Мантуи, Карла IV, провел по указа­нию и за деньги французской разведки очень деликатную "combinazionе", касавшуюся так называемой ключе­вой твердыни Касальс: он уговорил своего повелителя уступить эту крепость Людовику XIV. Договоренность была достигнута в 1678 году, в большом секрете, чтобы другие европейские государства не успели силой ору­жия помешать заключению сделки. Людовик щедро вознаградил графа, после чего выслал своего агента, д'Асфельда, к Карлу IV с целью совершения ратификационных формальностей. Одновременно французская армия начала концентрироваться в Бриансоне, чтобы идти маршем в Касальс, где их должны были ждать от­крытые настежь ворота.

Шоком для французов было известие, что д'Асфельд был арестован в Милане австрийцами. У Людо­вика XIV волосы стали дыбом на монаршьей голове, когда ему донесли, что не только Вена, но и все европей­ские столицы знают закулисные подробности "Касальского дельца". Для французской разведки, уверенной в своей сверхтайне, все это граничило с чудом. Подложку этого "чуда" Людовику объяснила принцесса Савой­ская: получив денежки от французов, Маттиоли удвоил добычу, продав тайну всем заинтересованным развед­кам. "Король-Солнце" понял, что его продинамил обычный итальянский фраер и воспылал жаждой мести. Мат­тиоли обманом зазвали к французской границе, там отряд французских драгун похитил его, а 2 мая 1679 года итальянца посадили в Пиньероль под опеку Сен-Мара.

Сторонники "кандидатуры" Маттиоли поддержали свои тезисы в том числе и корреспонденцией Сен-Мара, а так же высказываниями правящих Бурбонов, которые, якобы, передавали друг другу тайну "Железной Маски" на смертном ложе. Людовик XV на вопрос своей метрессы, маркизы Помпадур, вроде бы отвечал, что человеком в "железной маске" был "министр одного из итальянских князей". Это же подтвердил пожилой, пом­нящий начало века, слуга Людовика XVI. Этот человек объяснил, что имелся в виду опасный итальянский ин­триган, подданный князя Мантуи. Но главным аргументом все-таки был факт, что таинственного заключенного, похороненного 20 ноября 1703 года на кладбище св.Павла, в похоронный реестр вписали под фамилией Мар­хиоли, очень похожей по своему звучанию на Маттиоли. Противники этой гипотезы все же задали несколько вопросов, весьма хлопотных для ее сторонников. Какой смысл имело содержание Маттиоли в такой плотней­шей изоляции, окружение его беспрецендентной охраной, затирание после него всяческих следов (включая и посмертную "очистку" камеры), если факт его заключения был всем известен, в том числе из опубликованной в 1682 году в Италии брошюры "Разум победил в Касальс"? Основным же контраргументом стал факт, что, пере­нося "Железную Маску" из Пиньероль в Эксилес, Сен-Мар для переноски носилок воспользовался восемью специально вызванными из Турина итальянцами, а это доказывает, что сидящий в носилках человек итальян­ского языка не знал. Следовательно, это не мог быть Маттиоли.

Историки, усомнившиеся в "кандидатуре" Маттиоли, говорили, что Сен-Мар забрал из Пиньероль в Эксилес двух заключенных, Ла Ривьера и Догера, служащих умершего при загадочных обстоятельствах Ни­коля Фуке. Ла Ривьер умер в Эксилес в январе 1687 года, а через несколько месяцев "Железную Маску" пере­везли на Сен-Маргерит. Посему, человеком в "железной маске" должен был являться Догер, и новое поколение исследователей сконцентрировало свое внимание на нем. Согласно их мнению Эсташ Догер был слугой аббата Преньяни (агента-посредника в тайных переговорах между королем Англии Карлом II и Людовиком XIV) и к своему несчастью знал какую-то компрометирующую тайну (например, факт обязательства Карла перейти в католичество - выявление этого секрета могло стоить королю Англии короны). Догер был арестован 26 июля 1669 года возле Дюнкерка, а чуть раньше министр Ловуа написал Сен-Мару:

"Вы должны лишить его всяческой возможности устного или письменного сношения с кем-либо. Это особенно важно, и я предупреждаю вас об этом заранее, чтобы вы смогли приготовить для него соответствую­щее помещение, снабженное двойной дверью, чтобы стоящие у них стражники не могли его слышать. Никто не имеет права проходить под окнами его камеры, а все, что будет ему необходимо, вы должны будете доставлять ему лично, раз в день. Подчеркиваю, что ни в коем случае вы не должны слушать его словесных излияний. Если же он пожелает говорить с вами о чем угодно, не касающемся его насущных потребностей, вы должны погрозить ему смертью". (Письмо это было написано за неделю до ареста Догера!)

Когда Догер очутился в Пиньероль (24 августа 1669 года) в этой крепости находился только один аре­стант, маркиз де Лозун. Но после того гарнизон твердыни стал насчитывать целых семьсот человек - каким же важным должен был быть Догер! Впоследствии заключенных прибавилось. В январе 1675 года Догер стал слу­гой арестованного королем суперинтенданта финансов, Фуке, но каждый, кто имел с ним какие-либо контакты, таинственным образом умирал. Фуке умер совершенно неожиданно в марте 1680 года, ходили слухи, что он был отравлен Сен-Маром. Не прошло и года, как от весьма подозрительной "водянки" умирает и Ла Ривьер.

Коронный аргумент сторонников "кандидатуры" Догера - это письмо военного министра, Барбесье, к Сен-Мару, написанное 13 августа 1691 года. Из этого письма следует, что человек в "железной маске" к этому времени находился под надсмотром Сен-Мара уже двадцать лет. В 1691 году арестантом господина губерна­тора с таким "стажем" (говоря точнее, двадцать два года) был только Догер. Но почему же его похоронили под именем Маттиоли? По мнению советского ученого Татаринова роль "Железной Маски" поочередно исполняли Фуке, Маттиоли и Догер, что весьма эффективно помешало впоследствии всем попыткам исследователей уста­новить личность заключенного. Гипотеза головоломная, но она, по крайней мере, оправдывает пресловутые тройные двери и "железную маску".

Наиболее логичную причину закрытия навечно лица таинственного арестанта выдвинул Вольтер, кото­рого за антирежимную сатиру посадили в Бастилию всего лишь через четырнадцать лет после смерти "Желез­ной Маски", то есть, когда еще были живы тюремные надзиратели времен Сен-Мара. Вольтер понял, что самым большим "преступлением" таинственного бедняги было его лицо, причем, лицо всем известное, иначе его за­крытие было бы бессмысленным (именно потому-то Ловуа несколько раз с нажимом повторял Сен-Мару, что нельзя допустить, чтобы маркиз де Лозун увидал Догера). Король Людовик XIV должен был опасаться откры­тия этого лица, потому и приказал его закрыть. Но почему же он не приказал убить его хозяина? И опять ответ подсказывала логика: видимо, он боялся и этого, а бояться мог лишь убийства члена своего ближайшего родст­венника. Родители Людовика к этому времени уже умерли. Следовательно, "Каинова вина". Если бы он совер­шил такое преступление, то это отобрало бы у него малейший шанс получить мягкий приговор на Страшном Суде.

В своем "Веке Людовика XIV" Вольтер объявил, что "Железной Маской" был брат-близнец короля, то есть, что в 1638 году Анна Австрийская родила двух совершенно похожих престолонаследников, что для Фран­ции означало чрезвычайно опасный зародыш будущей гражданской войны. Два мальчика, похожие друг на друга как две капли воды, были бы живым искушением для различных политических партий или же агентов чужестранных разведок, которые могли бы жонглировать близнецами, меняя их на троне. Для французского же абсолютизма безусловно требовалось, чтобы дофин был только один. Поэтому одного из братьев убрали за гра­ницу, после чего в возрасте тридцати лет заманили назад во Францию и арестовали по приказу короля, надев, вдобавок, на лицо "железную маску". Гипотезу Вольтера, пусть даже и не подкрепленную доказательствами, но насколько же логичную, несколько историков (в том числе - уже во второй половине ХХ века - академик Пань­оль) признали весьма убедительной.

И это было все. Все, что Стайнберг смог разузнать за три года исследований по делу "Железной Маски". Обо всем этом он думал и сейчас, всматриваясь в лицо Людовика XIV. Он не был большим поклонни­ком архаичного искусства живописи, но этот портрет стал его манией. Это была работа кисти придворного па­негириста, Гиацинта Риго - Людовик XIV в коронационном одеянии. Картина, в которую Король-Солнце влю­бился. Она должна была стать подарком для его внука, короля Испании, но по невыясненным причинам Луи воспылал к этому холсту страстью и выслал копию, оставив оригинал у себя. Впоследствии копии размножи­лись, ибо данное изображение стало живописным символом абсолютизма, моделью, образцом для множества поколений. Риго повторил эту же картину со всеми подробностями через двадцать девять лет, когда писал портрет Людовика XV. Людовик XVI Калле и Людовик XVIII Герена были дословными копиями этого образца. Вызывающая раздражение статичная помпезность, переполненная гордыней фигура, левая нога чуть ли не в танцевальном выверте, левая рука,которой гордо подбоченился монарх; а правая - на скипетре, вонзенном в атласную подушку у самой короны. В гигантской горностаевой мантии, спадающей как покрытая темными пятнышками Ниагара, в каскаде ярко-сочных драпри, на которых роем пчел насели гербовые лилии, темными рулонами занавесей с бахромой на фоне и с париком, двумя могучими волнами разбросанным на плечи и кру­жева жабо - этот старый, оплывший и, несмотря на все свое величие, отвратительный мужчина казался Стайн­бергу каким-то удивительнейшим творением, скорее даже животным, чем человеком.

Все свои усилия зрения и мышления он сконцентрировал на лице - обрюзгшем, некрасивом, прямо-таки ужасном, как будто Риго на мгновение забылся. Чувство отвращения, которое вызывало это лицо, позво­ляло предполагать, что в нем нет обычной портретной лести, следовательно, в это лицо можно поверить. Его даже следовало запомнить! Разве что, с двумя поправками. Тот - если, вообще-то, вся эта история не чушь - будет седым, значительно худее, высохшим, более постаревшим, так как тюрьма не полнит и не молодит. И у него не будет выставленной нижней губы, как у этого типа на портрете, в нем не заметишь той характерной центробежной силы гордыни и презрения к окружающим, ибо в камере это было бы, скорее, смешно, чем на картине. Но в общем он должен быть похожим, очень похожим. О, нет, этого лица не забудешь, профессор Хеммонд может быть спокоен.

Из-за спины раздался голос Елены:

- Дорогой, пора, сейчас начнется эта передача.

Он включил свой приемник.

- ...согласно годичному плану погоды Европейский Центр Атмосферных Условий реализует завтра температуры в границах от 22 до 28 градусов Цельсия и влажность воздуха от 100 до 110 градусов Клейна. Но­чью сельскохозяйственные регионы А, В, Е и Н будут покрыты трехчасовыми дождевыми осадками, а Пири­неи, Альпы, Апеннины и Татры получат снежные осадки, на несколько сантиметров повышающие покров на лыжных трассах. Кроме того, информируем, что авария климатизационных устройств в Стокгольме, вызвавшая

на прошлой неделе незапланированные осадки в районе Балтики, уже ликвидирована. Прощаемся со всеми вами до завтра и желаем приятного вечера...

Через мгновение мужчину, говорящего о погоде, заменила девушка.

- А сейчас мы передаем программу, называющуюся "Конквистадоры времени", а в ней - интервью с профессором Хеммондом.

Стайнберг увидал на экране лицо своего шефа и его глаза, лучащиеся той удивительнейшей способно­стью, благодаря которой, ее обладатель в самом яростном конфликте мог бы с абсолютной пользой вести пере­говоры от имени обеих противостоящих сторон. Рядом с ним сидел типичнейший интеллигентный задаватель вопросов со старательно прилизанной прической и улыбкой идиота, благодаря которой туповатое мировое око глядит на таких как он доброжелательно. Интервьюер воскликнул со старательно выработанным энтузиазмом:

- От всего сердца приветствую всех вас! По-видимому, нет смысла представлять вам нашего гостя, ибо он известен каждому итак, профессор Рональд Хеммонд, главный директор Всемирного Исторического Инсти­тута! Из его уст вы услышите совершенно сенсационную информацию, касающуюся величайшего предприятия, организованного этой организацией! Итак, господин профессор?...

Хеммонд ответил тщательно отмеренным трехсполовинойсекундным молчанием скромного сфинкса, а уж только потом словами, при этом глубинный, как бы слегка подернутый дымкой взгляд поддерживал понти­фикальный тон провозглашаемых предложений.

- И вправду, мы дерзнули совершить беспрецендентное... Наш опыт имеет исключительное значение по двум причинам. Во-первых, целью нашего путешествия стал конец семнадцатого - начало восемнадцатого ве­ков. Еще никогда мы не высылали времянавтов в такое отдаленное прошлое. Во-вторых, главной нашей целью является попытка разрешения наибольшей загадки второго тысячелетия. Я имею в виду "Железную Маску", таинственного заключенного во времена французского короля Людовика XIV. Как вам известно, мой институт в настоящее время работает над созданием новой общедоступной истории Земли, и нашей главной задачей яв­ляется, чтобы в ней было как можно меньше белых пятен.

Интервьюер надел на лицо маску изумления.

- Господин профессор, да ведь это же на полтысячелетия назад! А временной болид ТМ-300, как гово­рит само название, погружается в прошлое всего лишь на триста лет!...

- ТМ-300 - это уже прошлое, - отвечал Хеммонд. - Сейчас мы уже располагаем новой машиной вре­мени, болидом "Таймраннер-500". Это аппарат, эти слова с едва заметным сарказмом), позволяет нам совер­шать прогулки в границах пятисот лет.

- Великолепно сказано, господин профессор, ха-ха-ха-ха-ха!... - интервьюер оскалил зубы. - Определять таким словечком настолько рискованные предприятия, пробивающие для человечества...

- Риск экстремально мал, - перебил его Хеммонд. - Наши устройства не подводят нас и гарантируют полную безопасность времянавтам. Обращаю на это особое внимание, поскольку...

Стайнберг усмехнулся про себя. Он прекрасно знал, на что профессор обращает особое внимание, пре­одолевая очередные ступени карьеры. И безопасность путешественников во времени вовсе не считалась при­оритетной. Новый аппарат не прошел еще даже всех испытаний с автоматическим времянавтом, не говоря уже о том, что симуляционные полеты - это не полная проверка; такой станет только лишь первый полет с челове­ком на борту. Только Хеммонд не любит ждать. Одним времянавтом больше, одним меньше... ТМ-300 неодно­кратно подводил, что старательно укрывалось от публики. Гораздо хуже было с прототипами ТМ-400. Отказали все, так что аппарат вообще не пошел в серию. Не срабатывали и связные мастерфоны - маленькие, крепимые к запястью телепатические приемо-передатчики, с помощью которых времянавты контактируют с базой. Испор­тившийся болид Тома Крэйга, который должен был исследовать тайну смерти президента Кеннеди, стал при­чиной того. что тот застрял в ХХ веке, и Крэйг погиб из-за глупейшей случайности - в него попала пуля, когда полиция подавляла негритянские волнения. Помощь пришла к нему слишком поздно, чем Хеммонд не слиш­ком-то и был взволнован, потому что Крэйг-таки успел передать полную информацию. Но об этом хоть было что-то известно, а вот про Забельского не было известно ничего. Он полетел на встречу с графом Калиостро, почти на границу действия ТМ-400, и пропал. Контакт с ним был утрачен сразу же после его прибытия - скорее всего отказали и сам болид, и мастерофон. Мерсье, исследующий тайну гибели Хаммерскйельда; Альварец, пытающийся объяснить загадку Каспера Хаузера; Шуваров - тот самый, что занимался застреленным в Шён­брунн двойником Наполеона; Морини, разрабатывавший масонов - у всех у них были какие-то проблемы с бо­лидами и мастерофонами. Хуже всего проходили пограничные полёты, как у Забельского или же Гриммера, котрый отправился, чтобы выяснить тайну Людовика XVII, и которого привезли назад, но уже сошедшего с ума.

Стайнберг почувствовал холодный пот - его полёт тоже будет близок граничной точке, чертовски бли­зок, и ему придется рассчитывать только на свой болид, так как пока это единственный экземпляр ТМ-500 - Хеммонду не терпится. Так что о помощи в случае аварии нечего и мечтать. Он избавился от этой мысли и слу­хом и зрением вернулся к приемнику. Интервьюер заворачивал своим прилизанным голосочком:

- ...признаюсь, господин профессор, что я никогда не был силен в истории, но с детства помню рассказ про "Железную Маску". Вроде бы существует несколько версий относительно тождества таинственного заклю­ченного?

- Нас интересует одна-единственная. Мы хотим получить ответ на вопрос, был ли это брат-близнец Людовика XIV. Если бы эта гипотеза оказалась верной, наша глава об абсолютизме стала бы намного полнее.

- А вы бы не могли нам выдать, кто станет детективом?

- Один из моих ассистентов, доктор Филипп Стайнберг, обратился ко мне с просьбой доверить эту мис­сию ему. Научный Совет Института одобрила его кандидатуру, принимая во внимание высокую квалификацию доктора Стайнберга. Он великолепный знаток эпохи абсолютизма, а французским языком тех времен пользует­ся не хуже самого Людовика XIV.

- Когда же произойдет старт? - В следующем месяце. Точную дату мы определим на завтрашнем засе­дании Совета.

- Благодарю Вас, профессор, за интервью и желаю всяческих успехов. Разбейте все часы!

Когда на следующий день часы пробили десять, и все уже заняли свои места в зале, туда вошел про­фессор Хеммонд. Он подождал, пока не смолкнут аплодисменты, и только после этого сел, одарив собравшихся одной из своих лучистых улыбок, в которых степень теплоты зависела от щекотливости ситуации, в которой оказывался их обладатель. Было времени, когда он заставлял себя уважать силой, но быстро понял, что это всего лишь видимость уважения, склеенная из страха и ненависти. Достигнув нынешнего своего положения, он сменил методы - начав заставлять себя делать дружелюбные жесты и извергая каскады доброжелательности. Это доставило ему новое чувство удовлетворения и уверенность, что с помощью всего этого абсурдного маска­рада он и достигает правды жизни. Иногда, теряя контроль над расчетливостью, он доводил свой театр добро­душия до границ бурлеска. Уничтожая оппозиционеров, он улыбался им при этом самой доброй из своих улы­бок, и это была высшая школа вольтижировки в добивании соперников. Профессор всегда представал в роли жертвы, приносимой на алтарь науки. Из нее он выстроил ширму для своих амбиций и к ней взывал в любой ситуации, когда председательствовал молитвенным собраниям руководимого собою общества посвященных. Глядя на него, похожего на провинциального патриарха былых тысячелетий, что надзирает за возделыванием своих земель, по воскресеньям беззлобно ругает своих домашних с амвона почетного первого места за столом, а мятежи в семье подавляет с неизменным добродушием с помощью плети или библии - можно было поверить в то, как все-таки выгодно быть богом.

Щекотливость нынешней ситуации была вызвана фактом того, что руководитель секции безопасности Института, профессор Степанчич, в официальном заявлении усомнился в необходимости планируемого пред­приятия. Хеммонд, желая побыстрее покончить с этим, обратился к нему с вежливой просьбой вынести все имеющиеся сомнения на форум Совета. Пожилой человек включил свой видекс с пленкой, на которую занес все свои критические замечания, и начал говорить тихим голосом, время от времени поглядывая на экран, чтобы освежить память:

- Очень скоро мне исполнится сто восемьдесят лет, и я уйду на пенсию. Для меня настало время раз­мышлений над пройденным путем, и когда я делаю это, меня охватывает печаль за совершенные за весь этот период ошибки. Поэтому мне не хотелось бы совершить еще одну, посему я не собираюсь прилагать своих рук к данному предприятию, которое, по-моему, излишне рискованно, и, если все же будет предпринято, скорее всего закончится гибелью профессора Стайнберга... Неоднократно предпринимали мы поспешные решения, и всегда это заканчивалось трагически...

- Чаще всего мы наблюдали великолепные успехи, не забывайте об этом, уважаемый коллега, - перебил его Хеммонд. - Прогресс не достается даром. Если бы мы не рисковали, процесс обогащения наших знаний был бы заторможен, а в науке если кто стоит, тот пятится назад. Так что, будьте добры, профессор, не нужны нам ваши самокритика и личные мнения, уж сконцентрируйтесь на чисто научных проблемах. Назовите ваши пре­дубеждения.

- Так, предубеждения?... Хорошо... Если дело "Железной Маски" - это не мистификация, то есть, если Людовик XIV и вправду имел личного арестанта и так рьяно охранял его, это означает, что любая попытка при­близиться к этому заключенному будет самоубийством!

- Чушь! - парировал его слова Хеммонд. - Эдуарду вовсе и не нужно приближаться к арестанту. Будет достаточно, если он купит информацию. Я вынужден напомнить вам, профессор Степанчич, еще одно. А именно то, что в те времена не существовало лучшего ключа к самым охраняемым дверям, как ничего не стоя­щий желтый металл со стойкостью всего лишь 6,4 Райдера, из которого сегодня мы производим детские игрушки и безделушки для бедных. Тогда же из него делали монеты и ювелирные изделия. Для доктора Стайн­берга мы изготовили идеальные, искусственно состаренные копии золотой монеты, которая была в ходу при Людовике XIV. Образцом был единственный существующий в природе оригинал, находящийся в обладании Нумизматического Интермузея. Над тем, кого следует подкупить, мы подумаем позднее. Сейчас же, дорогой коллега, меня интересует, на каком основании вы воспользовались словом

- На каком... Так... Нам известно, из какого количества мифов много веков назад формировалась исто­рия, скольким хитроумным апокрифам был придан ранг аутентичных документов. В нашем же случае, у нас нет никаких доказательств того, что человек в "железной маске существовал вообще...

- То есть как? - Хеммонд даже вскочил со своего места. - А дневники де Юнка, а письма самого Сен-Мара и письма к нему?! Разве это не доказательства?!

- Да нет... Так... По моему мнению, все же, они не являются достоверными сообщениями, потому что противоречат друг другу. Де Юнк записал, что человеком в "железной маске" был Маттиоли. Это повторили воспользовавшиеся его дневниками капеллан Гриффе и майор Шевалье. Но ведь в 1681 году, покидая Пинье­роль, Сен-Мар написал (при этом Степанчич поглядел на экран): "Отсюда я забираю в Эксиле двух типов" и сразу же после того: "Маттиоли останется здесь с остальными заключенными". Следовательно, де Юнк лгал, когда писал о Маттиоли...

- Да ведь это же очевидно! - крикнул Хеммонд. - Де Юнк сознательно затушевывал все дело и запуты­вал следы. Мы разыскиваем не Маттиоли, но королевского близнеца, на которого указал Вольтер!

- Вольтер... Так... Но, ведь если верить другим сообщениям, Бурбоны упорно повторяли утверждение о "мантуанском дипломате". Все эти сообщения не являются достоверными, уж слишком все они походят на сказку. Наполеон Бонапарт поручил своим людям провести тщательное следствие по делу "Железной Маски", когда память о ней все еще была свежей. Это следствие не дало никакого результата, миф не облекся в тело. Быть может тогда Бонапарт и сформулировал свое знаменитое высказывание: " История - это совместно уста­новленная легенда". А Вольтер?... Ведь он не приложил никаких доказательств. Он сам говорил: "Легенда - это сестра истории", да и фантазии у него хватало...

- Гипотеза Вольтера защищается логикой, чего нельзя сказать о ваших выводах, дорогой коллега! - Ло­гика... Так... Логика, господин профессор, является самым страшным оружием разума, направленным против человека. Она сумеет доказать все, даже то, что мир является...

- Коллега Степанчич! - еще раз перебил его Хеммонд. - Уж будьте добры, обойдитесь без философст­вований! Мы собрались здесь для того, чтобы принять решение. Мне следует понимать, что вы поддерживаете свой протест в отношении проекта посылки доктора Стайнберга?

- В отношении проекта?... Так... Поддерживаю. Доктора Стайнберга либо убьют, либо он ничего не об­наружит, ибо то, чего он будет икать, скорее всего, никогда и не существовало. Автор одной из лучших работ, посвященных "Железной Маске", Жан Монгредьен...

- Коллега, мы теряем время!

- Так... я только хотел сказать, что ознакомился с этой работой, изданной в 1952 году. И хочу процити­ровать заключение Монгредьена, которое звучит так: "Мы снимаем маску и находим под ней арестанта без жизнеописания и без лица". Я считаю, что нам следует оставить это дело и...

- Благодарю вас, Степанчич!

Хеммонд осмотрелся по сторонам, заглядывая в глаза каждому, за исключением Степанчича, и его лицо озарилось широкой, будто океан доброты, в безбрежии которого скрываются архипелаги злобных предос­тережений, улыбкой. После чего он спросил:

- Кто за предложение профессора Степанчича?...

На столах не загорелось ни единого огонька.

- Кто за путешествие?

Загорелись все лампочки, за исключением одной.

Отлично! Значит, решено. А теперь перейдем к подробностям. Я предлагаю выслать Филлипа в 1700 год. Но не потому, что это круглая дата, но потому, что у нас есть уверенность, что в это время человек в "же­лезной маске" пребывал в Бастилии, и что через год Риго написал портрет короля, а следовательно - согласно нашей гипотезе - и лицо арестанта. Людовик XIV на этом портрете старый, но следует предположить, что Риго, все же, слегка омолодил его. А если даже и не подмолодил, то разница в несколько месяцев особого значения не имеет. Как я уже вспоминал, наш посланец и не обязан добираться до самой "Железной Маски", разве что какое-то стечение обстоятельств позволит ему сделать это, и тогда, быть может, даже удастся снять маску - в этом случае сам Филипп проведет опознание. Но возможность такой ситуации экстремально мала. Будет вполне достаточно, если ему удастся приблизиться к арестанту на расстояние в сотню метров. Тогда, если "Же­лезная Маска" и вправду это брат-близнец Людовика XIV, на экране видекса, которым мы снабдили Филиппа, появится лицо с портрета. Этот видекс запрограммирован на все параметры лица и фигуры с картины Риго, посему, приближение его на сотню метров к обладателю этого лица автоматически вызовет появление портрета на экране. Если Филиппу не удастся проникнуть в Бастилию, он может дать видекс подкупленному чиновнику из крепости. Вопрос: кого он должен подкупить? Биографическая секция выявила несколько личностных групп для каждого временного периода. Доктор Руни, представьте нам, пожалуйста, вариант для 1700 года.

Руни, полный тип ста шестидесяти лет, с лицом, покрытым искусственной, полискиновой кожей, включил видекс на своем пульте, отыскал нужные данные и сообщил:

- Пожалуйста, В расчет входят пятеро. Вечный тюремщик Сен-Мар, но я сразу же подчеркиваю, что подкупить его, скорее всего, невозможно. Остаются: прислуживающий арестанту человек Сен-Мара, сержант Росаргю; врач Рейл, священник Жиро и заместитель губернатора Бастилии, комендант де Юнк. Информацию следует искать среди этих четверых, поскольку в Бастилии тюремный режим по отношению к человеку в "же­лезной маске" был намного легче, чем в Пиньероль или же в Эксилес, и все они имели доступ к арестанту. Док­тору Стайнеру придется принять решение уже на месте.

- А если бы именно вы должны были бы указать на одну из этих особ? - задал вопрос Хеммонд. - Ну что ж, это было бы лотереей, у нас нет достаточно данных, чтобы...

- Так сыграйте! - повысил голос Хеммонд.

Руни подумал немного и в конце концов медленно сказал:

- Священник Жиро.

- Почему?

- Потому что... хммм! Я рискнул наудачу. Жиро, как исповедник заключеного, должен был бы знать больше всех. Каста тогдашних священников делилась на фанатиков идеи и фанатиков выгодного существова­ния. У первых было слишком мало хитрости, чтобы добиться положения на дворцовой службе. Жиро должен был неплохо играть, если ему доверили такую ответственную и, не сомневаюсь, доходную функцию. Но это всего лишь предположения, которые могут оказаться и ошибочными.

- Благодарю вас, доктор Руни, - лицо Хеммонда вновь озарилось улыбкой. - Думаю, что теперь уже нам все стало ясно. Я хочу еще раз поблагодарить нашего коллегу, доктора Стайберга, за то что он взялся за такое рискованное задание. Мы все желаем тебе, Филипп, успеха. Старт через две недели, 8 мая, в четыре часа утра.

Раздались аплодисменты, и все дружелюбно глянули на Стайнберга, хотя некоторые и желали ему на этом задании свернуть шею. Он знал об этом даже слишком хорошо. Взять, к примеру, Симеона. Или Морарди. Сволочи - как и он сам они мечтают о должности заместителя профессора, но когда появился план прыжка на пятьсот лет назад, своих кандидатур они выставить не осмелились. Глядя на них, он чувствовал презрение, не­нависть и злобное удовлетворение. Ни хрена вы не знаете, - подумал он, - честное слово, ни хрена! Вы считаете, сукины дети, что я подставляю шею лишь затем, чтобы запрыгнуть в кресло зама и чтобы хорошо заработать, чтобы по возвращению купить себе новую модель транспланетарного болида или там турпутевку на Марс. Всю жизнь будете вы барахтаться ночью в своих спальнях, управляемые своими женами через секс-регуляторы, и никогда не узнаете настоящего удовольствия!

Да, Стайнберг хотел стать тем, кто узнает тайну "Железной Маски". Была в нем эта маниакальная идея лица с портрета Риго. Но имелась еще одна, гораздо более сильная. Стайнберг, как и всякий другой, презирал весь этот мусорник прошедших тысячелетий, но в глубине души его всегда тянуло испробовать их экзотики. В особенности же - его тянуло к женщинам, пользующимися лишь своими прелестями. Ему уже осточертела Елена с ее стерильным секс-регулятором во время их сношений. Слишком долго изучал он историю второго тысячелетия, чтобы не знать, как тогда девицы занимались любовью. Достаточно было прочесть несколько фривольных мемуаров или же знаменитую книжонку о разнузданных дамах свинтуса Брантома. При одной только мысли об этом у него дрожали руки. В мечтах своих он был феодальным бароном в высоченном замке на горе, без всяких-яких использовал свое "droit de seigneur" (право первой ночи прим.перев.) по отношению ко всем привлекательным женам и дочерям своих подданых. День же 8 мая 2188 года должен был стать для него днем начала реализаций этих искушений.

В тот день, ровно в 3.50 одетый в костюм французского дворянина конца последнего десятилетия XVII века он занял место в кабине механизма. К нему подошел Хеммонд.

- Через минуту мы закроем крышку и пустим газ. Застегни ремни, Филипп, откинь голову на спинку кресла и...

- Черт подери, не могу, - буркнул Стайнберг, - мне мешают поля этой дурацкой шляпы!

- Так сними ее и положи себе на коленях. Вот так.

Хеммонд оглянулся и прошептал на ухо Стайнбергу:

- Слушай, сынок, мне очень важно, чтобы у тебя все прошло как следует. Ты должен расколоть этого типа в железном горшке на башке. но играешь за что-то побольше, чем должность моего заместителя. Если мы добьемся успеха, у меня появится шанс занять место в Интерпарламенте. Тогда ты займешь мое нынешнее кресло. Понял? Стайнберг ничего не ответил. Он закрыл глаза. Через мгновение его уже усыпили.

Разбудил его импульс из контакта, прикрепленного на виске. Он глянул вниз. Под ним был город, ко­торый перерезала река с удлиненным островом посредине. Ночь уступала место дню. Стайнберг узнал рубле­ные башни Нотр-Дам, потом Бастилию и некоторые другие здания. На посадку он пошел в лесу, за городом. Прежде чем отпустить машину в свое время, он с помощью мастерфона получил подтверждение временной точности. Здесь было 8 мая 1700 года.

После часа пешего марша он добрался до городских рогаток и углубился в чрева строящегося Парижа. Стайнберг избрал для себя постоялый двор на Илль де ля Сите, позавтракал и направился в сторону Бастилии. Он несколько раз обошел ее, но видекс не среагировал. от окруженных широким рвом стен его отделяло около сотни метров, но ведь арестант мог находиться и в глубине крепости.

Вечером он вернулся на постоялый двор и увидал девушку с волосами цвета воронова крыла, с тамбу­рином в руке танцующую между столами. Ее взметнувшееся платье задело его по щеке и разлило по жилам поток желания. Девушка, казалось, была сотворена из чистой стихии танца, подчинена кружению и тому са­мому ритму, что от сотворения мира и является эссенцией женственности. В его ноздри ударил магнолиевый запах, испускаемый ее безумствующими волосами, и коричный запах ее блестящих рук, покрытых капельками пота. Она улыбнулась ему двумя прелестнейшими ямочками, что держали стражу на флангах двух отрядов снежно-белых зубов, и тут же превратилась в символ телесного желания, в отбрасывающую отблески свечей аллегорию самой любви, в чувственную поэзию пульсирующей в висках горячки. Глядя на глубокую тень меж ее грудей и на колдовские бедра, вспарывающие молниями полумрак, Стайнберг почувствовал в себе кипящую волну возвращающейся к нему первобытной животности.

Он кивнул корчмарю и, ложа на столе несколько золотых монет, указал на девушку кивком головы.

Поздно вечером она проскользнула в спальню, встала возле кровати на колени и прошлась прохладной своей ладошкой по лбу Стайнберга, погружая пальцы в волосах, осторожненько гладя изгиб шеи, съезжая затем по руке и обрисовывая очертания всего его тела. Из глубин ночи, переполненной запахами ее кожи, вырвался мерцающий огонек. Он пульсировал в лиловой чаше темноты, спазматично дыша, становясь все ближе и свет­лее, пока не ослепил его взрывом солнечного блеска и не начал потом гаснуть, улетая по голубой незаметной параболе.

Когда он вновь открыл глаза, она сидела у горящего камина, обнаженная, и улыбалась ему. Ее натура, молчаливая и не знающая, что такое стыд, устраивала зрелище настолько увлекательное, что было бы грехом ее осуждать.

Целых три дня Стайнберг не покидал комнаты. Девушка приносила ему еду, ела вместе с ним, засыпала рядом, будила в полдень и с приходом ночи снова пленяла своей молчаливой улыбкой, своими зубами и бед­рами, хищными своими ноготками и кончиками пальцев из лебединого пуха.

Утром четвертого дня его разбудила страшная боль в руке. Эту его руку вывернули, его самого ста­щили с постели и связали, не отвечая на просьбы и угрозы, когда же он начал дергаться, то получил да удара палкой по голове и обмяк.

Очнулся он, когда в лицо ему вылили ведро воды. Стайнберг лежал в огромном подвале, со сводов ко­торого свисали цепи и какие-то устройства, при виде которых ему стало страшно. В каменных, покрытых мхом стенах торчали горящие факелы. Он с трудом поднял голову и увидал в полумраке длинный резной стол со стоящим на нем распятием. За столом сидел офицер и два типа в черных одеяниях с белыми воротниками. Один из них, сморщенный старец с ястребиным носом, ласково начал:

- Тебе уже получше, дорогуша? Скажи нам, кто ты такой?

- Меня зовут... мое имя Левевр, - выдавил из себя Стайнберг.

- А что ты делаешь в Париже?

- Приехал сюда... по делам. Покупаю разные вещи.

- Разные вещи, говоришь. В этом нет ничего преступного, вот только почему платишь фальшивыми монетами, которые отливают в Нидерландах враги Франции?

- Фальшивыми?! - Стайнберг хотел приподняться с земли, но боль в руке не дала ему сделать этого.

- Фальшивыми, дорогуша. Много их было при тебе, все из хорошего золота, вот только ни одной на­стоящей. Вес не сходится, приятель, и не только он.

- Клянусь вам, что я не знал... понятия не имел, что эти монеты фальшивые! - вскрикнул Стайнберг.

Старец в черной тоге усмехнулся.

- Верю, дорогуша. Вот только даже с этим незнанием, за одно только пользование такими монетками идут на виселицу, детка.

Стайнберг почувствовал, как немеет шкура, как на ней выступают капли холодного пота. Так значит эта монета, обладанием которой так гордится Интермузей, и которая послужила образцом фальшивая! Какие же идиоты там работают! Это они, банда недоучек, стая титулованных сволочей, это они осудили его на пораже­ние, на муки, а может и на смерть. Тогда он выдавил из себя:

- Христом-Богом клянусь, что...

- Не клянись, дорогуша, я ведь уже говорил, что мы тебе верим, - перебил его инквизитор. - Впрочем, оставим монеты, чего нам заниматься мелочевкой, недостойной благородно рожденных. Вот лучше скажи нам, для чего служат эти вот коробочки?

Только сейчас Стайнберг заметил, что на столе лежат его мастерфон и видекс. Он понял, что это конец и не был в состоянии придумать чего-нибудь получше, чем сказать, будто видит эти предметы впервые, и что их ему наверняка подбросили. Старик озабоченно покивал головой и сказал:

- Сам себе вредишь, дорогуша. Мастер Мишель, займись-ка своим делом.

Когда Стайнберга развесили между полом и потолком, растянули и стали прижигать кожу под мыш­ками, он завыл и стал вымаливать жалости до того мгновения, пока не потерял сознания. Придя же в себя, он рассказал всю правду, все, что он знал о "Железной Маске" и о путешествии вглубь времен. Закончив, он все еще продолжал плакать, но и это не тронуло людей, сидящих за столом. Судья усмехнулся и сказал:

- Так говоришь, будто ты прибыл сюда из 2188 года? Тогда я Александр Великий, понял?... Ну ладно, хватит этой говорильни! Мастер Мишель...

Но тут заговорил сидящий рядом с ним мужчина в мундире:

- Я бы не пренебрегал этим делом, ваша честь. Мне кажется, это венецианский шпик. Он тут вспомнил о Его Королевском Величестве, это пахнет заговором. Я бы посоветовал вызвать сюда Сен-Мара, пусть он ре­шает.

- Да ведь я им и не пренебрегаю, - ответил на это судья. Хорошо, пошлите за Сен-Маром. А пока не бу­дем терять времени, может он еще чего-нибудь споет. Мастер Мишель, а подкрутите-ка ворот, только поосто­рожнее, чтобы этот погрязший в грехах своих тип не кончился.

- Неееет! - закричал Стайнберг. - Клянусь, что я сказал вам правду, молю вас, неееет... смилуйтесь... неееет!!!

Чудовищная боль вновь лишила его сознания. Когда его облили водой, Стайнберг увидал над собою жестокие глаза человека, которого до сих пор в подвале не было. Откуда-то издалека до него донесся голос:

- Это я, Сен-Мар. Так ты утверждаешь, каналья, будто я держу в каземате брата короля? Ты так ска­зал?...

Стайнберг хотел-было ответить, но из горла вышел только протяжный стон. Сен-Мар еще сильнее при­близил свое лицо.

- Врешь, наглец, клянусь, что ты врешь! Ничего, я заставлю тебя говорить правду. Палач! Заскрипел ворот, и в стенах подвала вновь раздался визг мучимого. Так продолжалось по несколько часов, а потом уже только раз в день, так как судьи опасались, что их пленник от этих мук скончается. Через неделю Стайнберг уже перестал молить о помиловании и клясться, что говорит правду. Вместо этого он начал бредить, мечтая о смерти. С тех пор его и оставили в покое, в камере без окошек, похожей на колодец, из которого ушла вода. Через несколько дней его опять принесли в зал с распятием и положили на вязанке соломы, но на сей раз уже не пытали. Стайнберг узнал присутствующих здесь Сен-Мара и старика, проводившего первый допрос. Там было еще два других человека - офицер и священник. Все беспокойно вертелись, чего-то ожидая.

Где-то через час на лестнице раздался топот сапог. Послышался окрик: Его Королевское Величество!, и в подвал в сопровождении чиновника вступил полный мужчина в одежде, выделяющейся своей пышностью; головы всех присутствующих низко склонились. Стайнберг узнал лицо с портрета Риго... Монарх прищурил глаза, привыкая к полутьме, и спросил:

- Где он?

Сен-Мар сорвал со стены факел и присветил.

- Вот он, сир. Валяется без чувств, измученный расспросами. Но все-таки живой. Если Ваше Королев­ское Величество пожелает, мы живо развяжем ему язык!

- Не надо, я только хотел глянуть... Так о ком говорил этот фантазер? О человеке, закованном в железа?

- Да, сир. Он утверждает, будто такой человек содержится в Бастилии,и что он умрет через три года, в 1703 году. Все это чушь, недостойная Вашего внимания, Ваше Королевское Величество, вот только что... этот лжец осмелился еще... ну, он...

- С чего это ты запинаешься, Сен-Мар? Говори уже, я приказываю!

- Эта скотина утверждает, будто человек в железной маске, как он сам его называет, это Ваш... Ваш брат-близнец, сир, которого вы... уж простите, Ваше Величество, вы, якобы, приказали арестовать, чтобы не стал он угрозой вашего правления!

Людовик XIV расхохотался:

- Отлично! Вот это задумки у бедняги! Ха-ха-ха-ха-ха!... Жаль, что этого не слышит святой памяти моя мать, покойница! Брат-близнец, превосходно! Ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!!

- Может свернуть башку каналье? Пусть рассказывает свои сказки в аду! - процедил Сен-Мар сквозь зубы.

- Да нет, лучше мальчонку сжечь, - отозвался судья. - За все эти стеклянные цацки, что служат исклю­чительно для колдовства, а для чего ж еще! На костер его!

- На костер! - согласился священник.

- Э нет, отче Жиро, мы живем во Франции, а не в Испании, воспротивился король. - Да и времена уже не те... Сен-Мар, о каких это

- При нем было две черные коробочки, сир. Их трудно открыть. В одной стеклянное такое окошечко, так вот он выдумывает... будто там в средине... будто там...

- Так что там?

- Будто там замкнут Ваш портрет, сир... портрет из будущего года!

Наступила мертвая тишина. Людовик повнимательнее присмотрелся к лежащему у его ног Стайнбергу и буркнул:

- Интересно... И где эта коробка?

- Я приказал закрыть ее возле порохового склада, сир, - ответил Сен-Мар.

- Так принеси ее сюда, и быстро, одна нога здесь!... - заорал на него король. Губернатор Бастилии по­багровел и выскочил как ошпаренный. Все ждали в не обещающем ничего доброго молчании, над которым на­вис бременем неожиданный гнев повелителя. Когда Сен-Мар вновь появился в подвале и открыл деревянную шкатулку, из ее внутренностей внезапно появился осветивший полутьму блеск. Перепуганный Сен-Мар упус­тил ящичек на землю. Тот упал на солому, и оттуда вылетели отобранные у Стайнберга мастерфон и видекс, отбросивший сноп света в самый центр распятия. На своеобразном экране можно было видеть произведение Риго - фигуру Людовика в коронационном одеянии.

- Чары! - только и пробормотал священник, делая рукой знак креста. - Колдовство! Apage satanas!!! Людовик зло поглядел на него и проворчал:

- Заткнись, идиот, или выметайся!

После чего он приблизился к видексу и осторожно поднял его. Присматривался долго.

- Именно так все и будет, - шепнул он. - Риго сделает увеличение и заплатит головой, если ошибется хотя бы на волосок в парике!

Он обернулся к стоящему рядом дворянину и, показывая ему видекс, спросил:

- Ты хоть догадываешься, граф, в чем тут штука? У тебя такое собрание стекла, что считаешься знато­ком. Докажи же сейчас, что тебя недаром считают таким.

Спрошенный сделал шаг вперед и ответил, подумав:

- Не знаю, сир, но думаю, что это венецианское стекло, объединенное с каким-то кристаллом. Ремес­ленники Мурано и Бурано творят со стеклом такие чудеса, что в это трудно поверить. Один беглец из Венеции, бывший секретарь дожа, говорил мне, что кое-кто из них применяет заклинания и чары...

- Я же говорил, что это колдовство! - отозвался священник Жиро.

- Я же говорил, что это венецианский шпион! - вторил ему офицер.

Король успокоил их гневным взглядом и повернулся к Стайнбергу. Он подошел к нему, привстал на колени и тихо спросил:

- Ты слышишь, что я тебе говорю?

Стайнберг пошевелил спекшимися губами и опустил веки, давая понять, что слышит.

Людовик наклонился еще ниже и, приблизив губы к самому уху лежащего, сказал так тихо, что его слова, заглушаемые шипением горящих факелов, не достигли ушей стоящих чиновников и дворян:

- Не знаю, кто прислал тебя, Бог или Сатана. Но ты принес мне самый лучший портрет, посему я дарую тебе жизнь. Я спрячу твое лицо от мучавшей тебя банды и буду тебя хорошо кормить, но ты взамен выпросишь для меня милости на небе или в преисподней. Я еще хочу пожить, но когда придут мои последние денечки, еще поторгуюсь тобою с тем, кто тебя прислал. Пока!

Он встал с колен и приказал: - Мы приказываем забрать его в камеру и уже не подвергать пыткам! Это человек сумасшедший. Он станет моим личным заключенным. Тот, кто теперь тронет его пальцем, пожалеет, что вообще родился на свет. Тот же из вас, кто пискнет хотя бы словечко о нем или о том, что здесь видел, кому угодно, жене или даже на исповеди, пожалеет во сто крат!

- А не лучше было бы его повесить? - спросил Сен-Мар.

- Зачем же, - добродушно развел руками король. - Зачем же, чтобы нас считали бессердечными? Разве не занимаемся мы милосердием, управляя людьми и их делами? Как говаривал наш покойный Кольбер: "Все мы осуждены делать людям добро, даже вопреки их желаниям"... Так что не обижайте его.

Когда Стайнберга выносили, Людовик кивнул Сен-Мару и отошел с ним в сторонку.

- Слишком много людей уже знает о нем, следовало бы уменьшить их число, - шепнул он. - Графа беру на себя, очень скоро после обеда у него случится несварение желудка, и он оставит нашу юдоль. Ты же убьешь палача, его помощников и всех тех, кто может проговориться!

- Значит и де Юнка, Рейля и Жиро, сир?

- Если ты в них не уверен, так убей!

- В них я уверен, сир, - пробормотал Сен-Мар.

- Тогда их помилуй, но убей остальных, судью и стражей, которые его видели. Пусть те, кого ты оста­вишь в живых, поклянутся тебе на кресте молчать. Ты же отвечаешь своей головой за его молчание. Никому нельзя с ним разговаривать, даже тебе. Оденешь ему на голову маску, только не тяжелую, не железную, матер­чатую, лишь бы он не мог ее снять. Он хотел знать, кем был заключенный в маске, вот и будет знать... К маске сделаешь два ключа, один для себя, второй - для меня. Подготовишь документы, но такие, что каждый, кто бы взял их в руки, останется в дураках. Дай ему несколько имен и сделай нашим арестантом уже много лет. Все эти имена должны быть именами наших настоящих заключенных, как, например, Маттиоли. Понял? - Понял, сир. - Да, и вылечишь его. Он должен жить долго, так долго, как и я сам. После того, как король вышел, Сен-Мар обратился к де Юнку: - Я спас тебе жизнь, глупец. Тебе, Рейлю и Жиро. Всех других, что видели его, мы должны втихую прикончить. В течение недели набери на работу новых охранников. Скажешь им, что это поли­тический заключенный, итальянец. А теперь позови доктора Рейля, пускай сложит ему кости и сделает все, чтобы выздоровел. Это приказ короля.

- От болезни тоже? - спросил де Юнк.

- Какой еще, черт подери, болезни?

- Нехорошей. Подхватил от какой-то девки, у него уже язвы на животе.

- Надо, чтобы Рейль это убрал. Король желает, чтобы арестант жил сто лет.

- Боюсь, что Его Королевское Величество будет весьма сожалеть, - процедил де Юнк. - Рейль говорит, что это какая-то странная азиатская зараза, которую наблюдал всего лишь пару раз за всю свою жизнь. От нее нет излечения, она подтачивает человека два-три года, а потом посылает в могилу.

Прошло немало дней, прежде чем Стайнберг поднялся на ноги и смог подойти к маленькому, зареше­ченному окошку своей камеры. Была летняя ночь, чистая, будто сотворенная из серебра и бриллиантов, искря­щаяся росами и слезами обманутых девушек. Теплый ветер щипал лютни деревьев, извлекая из них глубокий стон, творя из природы рожавшую женщину с тяжелой грудью, переполненную любви и мудрости, и невиди­мую как Деметра. Черный залив неба был усеян лентами звездной пыли. Где-то вдалеке залаял дух собаки. Ее лай рассыпался на ветру над городскими крышами, разрежаемый башнями церквей и остриями алебард спящих стражников.

Лето в этом году было прекрасным, сухим и жарким. Чудесная погода для виноградной лозы. Вино этого года было "наилучшим на людской памяти".




MW: ЗАЛ XIII ПЕЙЗАЖ С ЗЕРКАЛОМ И СВЕЧОЙ


«Страдания юного Вертера» – таково название книжки, которая появилась анонимно в двух небольших томиках в 1774 году, в Лейпциге, украшенная изысканными виньетками в стиле рококо старого приятеля Осера. Вот только что должна была символизировать маленькая свечка перед зеркалом, изображенная на титульном листе?... Книжка раздула огонь, соломенный, но и разрушающий...»


РИХАРД ФРИДЕНТАЛЬ "Гёте"


Об этой свече и об этой книжке писал Адам Мицкевич в самом знаменитом любовном стихотворении, "К М***":


"Прочь с глаз моих!… послушаюся сразу,

Из сердца прочь!… и сердце поступится,

Уйди из памяти моей!… ну нет, вот этому приказу

Мое воспоминанье, и твое, никак не подчинится (…)


То ль книжку ты возьмешь, где приговором смутным

Любовников надежды всегда обречены,

Закроешь переплет, вздохнешь глубоко,

Подумавши: Ах! Точно так, как мы…


Но если автор по запутанной интриге

Любовну пару все ж соединить добился,

Погасишь свечку и вздохнешь печально,

Ну почему роман наш так не завершился?.. (…)


И так вот в месте всяком, и в любую пору… (…)"


Вот как это звучит. Еще там говорится о том, что эту свечу погасишь. Возможно. Но мне кажется возмож­ным и то, что эта свеча – одна из тех удивительных свечей, как в сказке Андерсена, что выходят из-за пурпурных кругозоров разума словно сонные, призрачные женские фигуры, и плачут белыми слезами беско­нечности, но которые никогда до конца не сгорят. Хотя, все может быть и наоборот – свеча погаснет сама. Кто знает об этом кроме тебя, и кто мог знать тогда, когда был королем дураков, бедным, "вертеризирующим" бе­зумцем, настроенным на страдания? Именно таким я тебя и помню.

Эту свечу написал для тебя в XVII веке Жорж де Ла Тур, крупнейший художник поэзии восковой и стеариновой светотени. В те времена любовь и бессилие, отчаяния и воспоминания, одиночество и счастье пе­реживались в свете свечи, сегодня же подобное бывает так лишь тогда, если кто-то, как и ты сам, любит подоб­ную неземную светотень.

Жорж де Ла Тур (1593 – 1652) был сыном бедного пекаря из Вик (Лотарингия). Мы мало что знаем о его детстве, не знаем даже, кто учил его держать кисть в руках, растирать краски, фокусировать перспективу и правильно кадрировать композицию, ер все-таки нам известно, что никто не учил его писать пространство, охваченное пламенем свечи, потому что сделать это хорошо – чертовски сложно, поэтому, если бы кто другой мог делать это точно так же, как он, нам были бы известны картины этого другого. Нет, такому чуду он нау­чился сам.

В 1610 году он выехал на учебу в Италию, туда, где в молодости учатся все любовники полутьмы (вто­рой пример: современник де Ла Тура, голландец Герард ван Хонтхорст, который во время учеьы в Риме писал только сцены со свечой, из-за чего его называли «Gherardo della Notte»), потому что там самое замечательное солнце, и потому, когда возвращаешься – а он вернулся в 1616 году, чтобы впоследствии стать придворным художником Людовика XIII – влюбиться можно уже только при свете свечи.

Большинство его холстов – это сцены с горящей свечой. Он стал гением мира темноты, вылизываемой аурой свечи, никто другой в истории не мог так материализовать ее, казалось бы, неуловимого мистицизма, ее желтоватой меланхолии и того греющего сердце тепла. Вы скажете: хорошее ремесло, просто-напросто он верно воспроизвел игру света свечи на контурах предметов и людей, специализируясь именно на такой свето­тени, все остальное же сделалось лишь вопросом рутины, техники кисти и стандартной цветовой гаммы. Да вы что, с ума сошли? Разве не говорил я вам уже, что, ложа кирпич на кирпич, собор построить довольно легко, но как же сложно сделать так, чтобы в нем захотел поселиться Бог? Жоржу де Ла Туру это сделать удалось.



Для тебя написал он эту картину, обнаруженную в 1961 году на Золотом Берегу, у французской семьи, владеющей этим холстом со средины XIX века (далее назад след обрывается). Это типично – самого Ла Тура после столетий забытья открыли только в нашем веке и лишь недавно вернули ему соответствующее место в иерархии изобразительного искусства. Не известно, в каком году была создана эта картина. Тоже типично – датированы всего лишь две его картины, остальные локализуют во времени исключительно с помощью гипотез. Предполагается, что произведение это родилось уже в конечном периоде жизни де Ла Тура.

Картина эта называется "Мария с двумя свечами", но гораздо чаще – "Мария Райтсмен" по нью-йорк­ской коллекции Райтсменов, в которой находится с 1963 года (холст был куплен из Галереи Хайм). Она сильно повреждена, с глубокими трещинами в нескольких местах. Размеры ее составляют 134 на 92 сантиметра, и с правой стороны находится кадр из твоего самого скрываемого прошлого, друг мой.

Мы видим здесь свечу, горящую напротив зеркала и отражающуюся в нем, то есть – две свечи, горящие одна перед другой. Там темно, и видны Ее тонкие пальцы, сложенные на черепе, являющемся символом веч­ности или смерти? А у основания маленького словно коптилка подсвечника лежат, словно капельки слез, жем­чужины в ожерелье. На картине много символов. Жак Тюилье определил горящую свечу как символ неумолимо уходящего времени, а зеркало – символом хрупкости мечтаний, болезненности и физической ограниченности надежд, но и заключенной в человеке огромной иллюзии. И он был прав.

Именно так вы и сидели, лицом к лицу, всматриваясь друг в друга, как свечи на картине Ла Тура всматри­ваются в себя. Одна из них живая, другая же – всего лишь ее отражение, то есть, может чувство Ее к тебе было всего лишь бледным отражением твоего пламени, созданным тобою и навязанным, а может ты горел за вас обоих, насилуя Ее мысли, но не замечал того в величии собственного безумия? Но может я и ошибаюсь, может все было иначе, потому что между вами можно было почувствовать ту небывалую концентрацию, в ко­торую входят посредством медитации народы Дальнего Востока, ту невидимую струну сопряжения глаз, при­зрак которой сохранился на полотнах Джотто. Вы были словно восточные маги, засмотревшиеся в мерцающую неопределенно точечку на далеком горизонте. Ее достигают, захватывают и стараются уже не потерять...

Только вы утратили все еще до того, как она появилась на твоем пути словно западающий в сердце ка­мень, такой тяжелый, что его невозможно сразу достать, и такой большой, что обязательно должен о него споткнуться. Никогда уже не будешь ты идти вперед так смело и с такой уверенностью в самого себя.

Была ночь. Всегда в таких обстоятельствах царит ночь с ее тенями, и тишина, что звенит в ушах будто колокол, с ее тупиковыми закоулками дорог, и приглушенная урбанистика преступления с ее скрипом босых ног в пустых коридорах и отдаленным звоном санных колокольцев на обширной равнине, освещенной луной и раздираемой воем волков, где белые колеи теряются на горных перевалах, а за ними лежит неизвестное, огром­ные врата прощания и разлуки.

"Погасишь свечу и подумаешь: зачем наш роман...". "Иль книжку возьмешь, где приговором печаль­ным...". Весь континент в сиянии одной свечи, континент, которого не нанесли на карту, где возможно все, а то, что ненавидишь, но свергнуть не можешь – совершенно не возможно. Но только лишь (я имею в виду ту самую карту) во сне и в мечтаниях, в свете свечи, в книжке – но никогда наяву.

"Мария подняла голову над книгой. Полоса тени легла у нее на лбу и стекала вдоль щеки прозрачной шалью (…) Резкий свет, переламывающийся на границах предметов, впитывалось, словно в ковер, голубым дымом, висящим слоями в комнате, отскакивал от хрупких, готовых тут же поломаться краев стекол и мерцал во внутренностях рюмок будто золотой лист на ветру – струной натек в ее ладони, и те, освещенным изнутри розовым куполом плотно замкнулись над ним, и лишь более розовые линии между пальцами почти незаметно пульсировали. Затемненная комнатка заполнилась надежной полутьмой, съежился, направляясь к этим ладо­ням, и стал маленьким, словно ракушка.

- Погляди, между светом и тенью нет границы, - шепнула Мария. – Тень, словно прилив, подползает к ногам, окружает нас и стесняет весь мир до нас самих: существуем только ты и я.

Я склонился к ее губам, к меленьким трещинкам, спрятавшимся в уголках.

- Ты пульсируешь поэзией, словно дерево соком, - шутливо сказала она, стряхивая из головы настойчи­вый, пьяный шум. – Смотри, чтобы мир не ранил тебя топором.

Мария приоткрыла губы. Между зубами легонечко дрожал кончик языка: она улыбалась…"[1]

И потом – в сиянии того пламени, что затирает границы между светом и тенью, жизнью и иллюзией – вы целовались так, как тогда, когда поцеловались впервые.

Все сводится именно к этому – к первому поцелую. Во всей нашей культуре нет более сильного ри­туала. Можно не сказать в начале дня: "доброе утро", но нельзя не поцеловать женщину, которую любишь; все остальное имеет уже гораздо меньшее значение. Очень немногие женщины вспоминают "первый раз", зато практически каждая хорошо помнит первый поцелуй и ласкает это воспоминание с громадным чувством, что не раз и не два было доказано с помощью научных анкет.

Вы любили, и ваши сердца заполнило нечто такое, как будто в уши выросших среди гор детей впервые ударило своим шумом море. Выгибая шею, она теряла сознание в твоих объятиях, нежно гладя твои волосы своими легкими, будто крылышки колибри и словно слезы прощающихся ангелов пальцами, недвижная, за­стывшая как статуя, но в этой ее неподвижности был тот божественный феномен шедевров, который Вазари называл "un maraviglioso gesto di muoversi". Было в этом нечто столь свежее – словно первородный грех, чистое будто солнце, которое затаившимся зверем неожиданно, будто удар кинджала, заставляет звенеть зрачки и за­полняет их немым безумием, нечто от того хрустально прозрачного диалога в амбаре между воровкой (Клаудиа Кардинале) и бандитом (Жан Поль Бельмондо), во время их сближения на экране:

- Обещай мне лишь одно.

- Чего только пожелаешь.

- Пообещай, что я всегда буду спать на соломе.

Ты чувствовал запах ее волос, смешавшийся с запахом горящей на столе свечи, и откуда-то издалека доносилась мелодия песенки, снимаемой с пленки головкой магнитофона. Может ли вообще бать религия без музыки? Разве не выпеваешь молитву о чуде? Но сейчас было прощание, и ты знал, что никакого чуда не про­изойдет. Все клетки твоего тела шептале о подавленной в темноте надежде, горло же у тебя пересыхало всеми пустынями света. Пустое подворье твоего существования превращалось в Сахару и Гоби, а над потрескавши­мися террасами и стенами ты видел громадную черную луну без тени, мой ты агнец божий, король идиотов среди идиотов.

Какие же идиотские двери искал ты тогда в своих мыслях? Зачем ты рассказала мне про ту пару француз­ских бедняков, Пьера и Елену из маленького городишки Витри-эн-Артуа? Он, безработный, жертва жизненной катастрофы, которому не исполнилось и тридцати лет, всегда ходящий в ковбойской шляпе и напо­минающий шерифа-неудачника из третьеразрядного вестерна. Она, семнадцатилетняя родственница восьмерых братьев и сестер из квартала трущоб, наполовину сирота, без каких-либо надежд на лучшую долю. Познакоми­лись они в 1977 году на ярмарке и купили себе миниатюрку такой вот лучшей жизни с помощью револьвера, забрав из банка Витри десять тысяч франков – эквивалент трех обычных французских зарплат. Из этой суммы они тут же отдали своим единственным приятелям, паре владельцев ресторанчика с периферийной улицы, ты­сячу двести франков долга, а потом на вокзале в Дуи, где в течение часа ожидания поезда до Парижа ставили выпивку всем желающим. Через Париж они отправились к Средиземному морю, в Касси, где наняли скромную комнатку за тридцать франков. Вечерами они долго высиживали на берегу, наблюдая за скрывающимся в вол­нах горизонта солнцем. В один прекрасный день они купили билеты на приличный концерт, а ей – первое в жизни новое платье, но когда отправились туда, то в зал не вошли – не хватило храбрости. На восьмой день у них закончились деньги. За последние франки Пьер поставил выпивку гостям гостиничного бара, после чего попросил хозяйку, чтобы на следующий день, в воскресенье, их не будили слишком рано. Обнаружили их уже после полудня, соединившихся в объятии, мертвых после приема смертельной дозы барбитуратов, и похоро­нили на маленьком кладбище над берегом моря.

Ты завидовал им и даже был близок к тому, чтобы скопировать Вертера… Наиболее точный и удачный комментарий поступку Вертера, процитированный в книге Фриденталя о Гете (это были слова некоего офи­цера), звучит так: "Тип, кончающий с собой из-за девушки, это дурак, и уже не имеет значения, имеется ли в мире одним дураком больше или же меньше". Вот только ты книгу Фриденталя не знал...

Ты не мог предвидеть всего этого. Чудо, которое можно предвидеть, перестает быть чудом. Один телефон­ный звонок, какой-нибудь театр, какая-то прогулка и громадное безумие – вот очередность. Но вначале необходимо встретить, споткнуться о Нее. Она единственная. Но ведь их на самом деле миллионы. Столько городов на свете, сколько лиц – близких и далеких, и неизвестных; столько мест, столько рек, столько дорог, которые расходятся, ничего не зная друг о друге. Столько одиночеств, которые никогда не встретятся. Столько женщин… Без какой-либо женщины мужчина вообще не имеет смысла, но без этой Одной он к тому же поня­тия не имеет, кто он такой. Как правило, он не встречает Ее, и даже не знает об этом, но если встречает – стано­вится совершенно другим. Вот только случается и так, что момент этот происходит слишком рано или слишком поздно, или тысячи иных причин не позволяют ему удержать этого счастья; какая же боль терзает тогда твой разум! Вся иерархия людский страданий переворачивается вверх ногами – твое страдание влезает на самую вершину.

Газетные заголовки тех дней – пропасть трагедий осиротевших мужчин и женщин. Сто пятьдесят че­тыре жертвы карнавала в Рио. Десятки янки и англичан, заваленных снегом в своих автомобилях, замерзло на­смерть. Землетрясение в Японии – двадцать с лишним трупов. Еще один "летающий гроб" под названием "Старфайтер" разваливается в Леере (Нижняя Саксония) вместе с пилотами. В Средиземном море затонул вместе с экипажем греческий корабль "Капто Кристос". В графстве Йоршир неизвестный извращенец убил еще одну девушку. Тайфун на Филиппинах забрал жизни у более десятка человек. Резня во время тюремного бунта в Папетее (Таити). Публикация профессора Маллаха в "Медицинише Вельт" о самых свежих случаях захороне­ния людей живьем (считается, что в результате ошибок врачей на протяжение прошедших двух тысяч лет по­добным образом захоронили не менее четырех миллионов живых людей). В Эфиопии, одетые в одинаковые мундиры люди массово и эффективно сеют смерть. В Камбодже, чудовищный орган режима, Ангка Лью, убил четверть населения – два миллиона человек. Самоубийство перепуганной перспективой направления в испра­вительное учреждение пятнадцатилетней ученицы из Бад Швартау…

А те океаны слез, о которых заголовки молчат? Одной и той же ночью тысячи людей умирают от белокро­вия и от голода; тысячи вопят от боли, потому что через их гениталии пропускают ток, чтобы выдавить показания; тысячи матерей склоняются над детьми, которые перестанут бредить еще до наступления рассвета…

И какое дело было тебе до всего этого? Ты не видел ничего кроме своего личного отчаяния, которое у каждого заслоняет весь мир и обрезает границы воображения. Страдания других людей, это безразличный пе­пел анонимных событий, и чем же является он на чаше весов, которую во сто крат превышает чаша с болью собственной! Тебе было плевать на искаженные мукой лица всех иных созданий; человека, который вроде бы умер, и его засыпали могильной землей, равно как и того, который врубился на собственном форде в катаклизм зимы, и его засыпало снегом.

Огромный парк покрыт белым. Сказка из царства арктических сказок. Заснеженные аллейки, вьющиеся вокруг холмов, на которых обледеневшие деревья обрисовывают небо абстрактными узорами. Спящая графика замерзшей природы: белые ветви, скрип ваших подошв, отмеряющий мгновения, и слабость при мысли, что время заморозить невозможно. Последняя совместная прогулка, и Земля перестала быть шаром и сделалась плоской словно Сибирь. Парализующий страх, который настолько оглупляет, что даже не знаешь, кто этот бронзовый тип, наполовину француз, присевший под плакучей ивой: то ли тот самый сын Наполеона и Ма­рыси[2] (Кюри), что умер от туберкулеза, развившегося по причине гениального дутья в трубу, то ли же это кто-то из предвестников и пророков, рожденных гетманом Чарнецким и Марысенькой д'Аркюэн. Вот только откуда тебе это знать, раз у тебя все смешалось в голове?

У тебя не осталось даже фотографии. Теоретически, ты мог бы написать ее портрет, портреты ты уже писал, и даже неплохо. Много белизны на фоне, немножечко золота, высыпающегося из под вязаной шапочки и немножечко розовой краски на замерзшие щеки, стерегущие фланги для рта, на котором, раз за разом, деликат­ная улыбка теряется в сжимающихся, словно готовых к слезам, губах. Но даже если бы ты спортретировал черты ее лица как можно вернее, все равно – это была бы всего лишь мельчайшая частичка правды. Даже вир­туозы ренессанса не могли большего. Доменико Гирландайо, написав милую флорентийку, Джованну Торна­буони, поместил в фоне латинскую надпись: "О, искусство, если бы ты могло выразить также душу и настрое­ние, не было бы в мире картины прекраснее".

Одинокая пожилая женщина на краю снежной аллеи. Она приближается и, видя вас, прижавшихся друг к другу, глядит с ласковой снисходительностью, и на ее лице появляется теплая улыбка. Может и она когда-то шла тут с кем-то, от кого осталось всего лишь письмо и запах зимнего дня… Ей кажется, будто вы счастливы, и что замкнули в своих руках всю землю обетованную. Милая моя, ну как же вы ошибаетесь! Истина заключа­лась в том, что все вокруг умерли, и да благословит их Господь, а на этой белой тропке были только они одни на всем земном шаре, вот только разве не видишь ты, что это дорога в никуда, а это две печальные птицы, тени которых через мгновение разъединятся, чтобы умчаться в чужие пейзажи? И не в этом небе…

О женщина со снисходительной усмешкой – с чем у тебя ассоциируется любовь? С алой ковровой дорож­кой и колыбелью, и фотографией в овальной рамке над кроватью? В этой белой пустыне нет места ков­рам, вышедшим из мануфактуры господина Мендельсона; нет им места и в мрачных потолках комнат, на кото­рых пылает лишь одна звезда догорающей свечи, поскольку там не рождаются дети, а природа никак не смогла применить всю свою хитрость, цель которой заключается в сохранении вида, хотя она и зажигает те же самые искушения в тайных укрытиях человеческих сознаний. Не на этом небе…

Друг мой, о котором сегодня даже не знаю, снятся ли тебе сейчас святые или куртизанки, и которого люблю, ибо ты возвратил мне веру в сказочные миражи безумной любви – вот я становлюсь с помощью пера своего на страже тех самых дней твоих. И я привлекаю к работе то, что во мне самое лучшее, и что называют "tell-tale-heart" – рассказанное самим сердцем.

Я пытался тебе помочь и успокоить твою больную душу. Я говорил:

- Погляди на людей. Они клубятся и размножаются. Их миллионы, и они абсолютно нормальны. Все у них в порядке. Руки, ноги, кровеносные сосуды. Они едят и пьют, и склоняют шеи так низко, как следует. Все они здоровы и довольны, потому что их не терзают призраки и страдания, они совершенно не испытывают тоски по своим утраченным раям. Они почти что живут. Боли не испытывают, потому что не знают любви. Вместо этого они любят свои автомобили, телевизоры и автоматические стиральные машины, благодаря кото­рым их мозги выстираны дочиста. Счастливые люди, разве не так? Они верят. Верят, что заберут в могилы свои автомобили, стиральные машины и телевизоры. Ты же заберешь воспоминание о том, чего они никогда не пе­режили, пламя вот этой свечи, свою печаль словно не выслушанную молитву, свою тоску по колодцу ее глаз и свою боль, что была солью всей жизни твоей. Так что, по сравнению с ними ты нищий, рядом с которым Крз и Мидас сгорели бы от стыда и зависти. Ты избранник богов. Так чего же еще ты желаешь?

Только ты меня не понимал и отвечал не вполне сознательно, будто замороченный спиртным шут на алебастровых ступенях дворца своего хозяина, который навечно выкинул этого шута за дверь. Земля словно эхо давних дней, пустые пространства лесов и полей, на небе удивительнейшие создания, которые ветер творит из облаков; какой-то стакан, используемый вместо пепельницы, забытый камушек-амулет; протертая шинель на спине извозчика и сами уютные внутренности коляски; дикие птицы, нахохлившиеся на тропинке и испуганно взлетающие из под ног; новый кирпичный замок на высоком обрыве; разбитые колонны греческого театра над замерзшим прудом, огни фонарей в длинной аллее – усталые воспоминания, словно выкопанные из земли фи­гурки, что поют о древних легендах и чудачествах минувших столетий. Летучие будто дымы благовоний и словно вакхические запахи всяческих безумий возбужденного мозга… Так должен чувствовать себя археолог, что за всю свою жизнь познал добро только лишь от камней и треснувших черепков, но вдруг откопал хру­стальный гроб с ожидающей его спящей принцессой, вот только крышку никак не удалось ни отворить, ни раз­бить, и ему пришлось уйти ни с чем.

Помнишь ли ты еще тот день, когда пожелал неожиданно рассказать мне все, всю свою историю? Ты поглядел мне в лицо слегка пьяными глазами, проверяя, посвящаю ли я надлежащее внимание тому великому мгновению предательства ваших совместных тайн, и сказал:

- Послушай, Она… Знал бы ты!

И на этом закончил, считая, будто рассказал все. И был в этом прав. Ты рассказал всю свою правду. Ну конечно, я тебе верил, я знал, что тогда это была твоя единственная истина, и мне больше не нужно было больше слов или доказательств. Истина – это не то, что можно доказать. Если такая вот идея, такие слова, такие звезды пробуждают в тебе любовь, это означает, что эта вот идея, эти слова и эти звезды являются твоей прав­дой, логика же должна только радоваться, что ты не заставляешь ее отчитываться в собственной некомпетент­ности.

Вот только то, что ты говорил правду, помогало немного. Не каждое признание приносит облегчение. Перед этим ты жил как бы жизнью, а потом жил со своим отчаянием. Между этими двумя берегами вздымался короткий мост, по которому ходил с Нею, и по которому после того блуждал как бездомная собака, раздувая жар под котлом воспоминаний. Меня это беспокоило, потому что мне казалось, что нельзя быть вечным туристом в одном, столь ограниченном воспоминании, нельзя бесконечно топтаться на дощечке, определяющей прошедшее время любви. Но, желая, чтобы тебе стало полегче, я врал, будто все эти твои воспоминания – это твои сокровища, обладанию которых все обязаны тебе завидовать.

Это должна была быть терапия, уже и не помню, какая по очереди. Я выдумывал их поочередно, вся­кий раз иную, вынимая их из цилиндра словно цирковой фокусник кроликов, вот только ни один из них не умел играть в шахматы! А мне хотелось поставить мат твоей ностальгии… Бедный дурачок, что больше мог я сде­лать, если даже ложь не приносила тебе облегчения? Я изо всех сил пытался помочь тебе. Вот только очень трудно помогать человеку, для которого жизнь превратилась в почтовый ящик, куда никто и никогда не бросит письма. Я мечтал вырвать твою память, украсть воспоминание, сделать так, чтобы ты перестал думать о Ней и мучиться теми идиотскими словами песни, что пел Грехута:


"Где бы ты ни была, что бы ни случилось,

Будет место в книжках и место за столом…"


Будут (так я тогда думал, обманывая тебя) тысячи мест, которых Она коснется ногой и всм телом, ты­сячи людей, с которыми столкнется, тысячи мужчин с чужими именами, которых она полюбит; тысячи закатов и рассветов, и пляжей с бабьим летом, пальм и развратных комнат, а вот тебя там не будет, и с этим ничего не доделаешь! Это же сколько крыльев нужно иметь – так я думал – чтобы сделаться ангелом и сатаной, соколом и летучей мышью, Летучим Голландцем и Синдбадом Мореходом на волшебном деревянном коне, чтобы до­браться в каждое из таких мест и стать шпионом всей ее жизни? Я знал, что этого ты сделать не можешь, не поднимешься над Землей, не охватишь ее одним-единственным взглядом и не усмиришь, чтобы подчинить ис­ключительно своей воле.

Более всего меня беспокоило то, что в отчаянии твоем до сих пор жила надежда, тот самый гадкий пара­зит, что является матерью всех придурков твоего покроя. Все их прихоти трогательно безнадежны. Ключ журавлей режет небо над двориком, по которому топчется печальный петух. Он поднимает головку, видит гро­мадный, вибрирующий треугольник длинноклювых и вдруг начинает бить крыльями, совершенно не обращая внимания на зерно и червяков – он сам хочет быть журавлем!

Но не будет. Он пленник, которым сделала его жизнь. Он тот самый чернокожий раб Барк, пастух, кото­рого описал Сент-Экзюпери. Как-то раз к нему пристали арабы и сказали:

- Пошли с нами на юг за скотом.

Он отправился с ними, когда же через три дня они очутились в ущелье, на самой границе мятежных территорий, арабы просто-напросто положили ему руку на плече, назвали Барком и продали. Именно точно так же говорит и жизнь:

- Иди за мной.

Ты идешь, а она в какой-то день просто так ложит тебе руку на плечо, называет тебя Ромео и продает в рабство. Так ты утратил власть над самим собой. Целыми столетиями ты лежал, свернувшись в клубок, со своими навыками и давящими ритуалами будничности; ты построил себе свою крепость, словно термит забар­рикадировавшись в своем термитнике. Тебя нельзя было раздавить никаким танком. Но крепость эта распалась под влиянием нескольких слов, какой-то улыбки, прикосновения пальцев, и вот ты сделался будто улитка, у которой раздавили ее домик.

Именно так и выступал перед тобой, а может и как-то иначе, во всяком случае – я пытался много гово­рить, убалтывать, рассказывать, поглощать твои поглупевшие глаза, чтобы те перестали мечтать о бегстве в стиле хемингуэевского лейтенанта Генри, который "прощается с оружием", прыгая в холодную реку Талья­менто. Я не знал усталости и кричал тебе:

- Ну ладно – ты сошел с ума. Но ведь нужно было стать безумцем до конца, нужно было превратиться в молодого варвара, которого привлекла новая игрушка, и украсть ее, не обращая на то, что при этом делаешь больно другим. А ты этого не сделал, отказался. Сопливое благородство без оваций! Уж если желаешь похо­дить на мужчину, то следует стараться быть похожим на свинью, но не на осла, придурок! Запомни это и не думай о смерти. От любви так просто не умирают, и вообще умирать не легко! Это всего лишь болезнь, из ко­торой человек обязан выкарабкаться без посторонней помощи, потому что ничто так не помогает больному ор­ганизму, как его собственная способность к выживанию. Поэтому, не ожидай от меня лекарства, помоги себе сам!

Это было моей новой идеей, свежим удобрением для моего уже перестающего плодоносить воображе­ния; еще одной хитростью, следующим мешком со словами, которые я произносил тоном мудрейшего из учи­телей.

- Верь мне, - говорил я, - это самый лучший метод. Отставь рюмку, сейчас я расскажу случай из собствен­ной жизни; я умирал на самом деле и знаю, как это – умирать… Было это в Италии. Вместе с прияте­лями из римского университета я купался на побережье в Амальфи. При этом я выплыл в море очень далеко, мне хотелось догнать дружка, корейца из Сеула, Бьюонг-Мо Кима, и я сразу же перешел на резкий кроль. И тут, совершенно неожиданно, будто гром с ясного неба, судорога в обеих ногах. Боль сумасшедшая. Я был совер­шенно зеленым новичком, не знал, что кармашки на плавках предназначены не для часов или кошельков, а для футляра, в котором следует хранить шпильку или иглу, чтобы кольнуть пораженные судорогой мышцы. Я не знал, что следует плыть с помощью одних только рук до самого берега. Левой я удерживался на поверхности, а правой ритмично массировал рвущиеся от боли икры. Растирал я их сильно, и продолжалось это весьма долго. Так я потратил все свои силы, руки сделались совершенно деревянными, и я в первый раз спустился под воду. Когда меня выбросило на поверхность, я вытянул одну руку вверх и заорал так громко, как только мог:

- Kim, help mi!!!

Потом я снова погрузился в воду, и снова меня выбросило. Я завопил, раздирая глотку:

- Kim, help miiii!!!

И тут я увидал его лицо, в десятке метров от себя. Он смеялся, великолепно смеялся. У корейцев очень белые зубы. Продолжалось это какую-то долю секунды, но мне хватило, чтобы я понял. Он знал, что я хорошо плаваю, и в его усмешке было следующее: о нет, Валди, тебе эта шуточка не удастся! Понял, что он подумал, будто я дурачусь, и тут же до меня дошло, что у меня нет ни малейшего шанса. В третий раз я пошел под воду, и хорошо помню ту мысль, которая звучит так искусственно, когда ее повторяешь или же переносишь на бу­магу, удивительно спокойную, никого не обманывая, можно сказать – деловую; прекрасно помню свое проща­ние:

- Хана, Лысяк, можешь попрощаться с жизнью.

Именно так. А потом я уже был только животным. Столько раз я читал, что когда умираешь, то перед глазами проходит вся жизнь. Неправда! Ты словно зверь, который отчаянно размахивает лапами и желает только одного: жить!!! Я потерял сознание. Каким-то чудом меня снова вынесло на поверхность, и я пришел в себя. Рядом был Ким, он держал мои пальцы в своей руке, придерживая на поверхности. Я срыгнул воду и про­хрипел, словно готовый утопленник:

- Ким, помоги мне доплыть до берега!

- Плыви сам, - крикнул он мне в ответ.

- Не могу, судорога в обеих ногах, не справлюсь… У меня нет сил, Ким…

- Ты должен, плыви сам!

- Не могу…

- Тогда тони. Или иди на дно, или плыви! Я не стану тебя тянуть, плыви сам! Ну, давай, сукин сын, или же тони!

И он начал кричать. Он обзывал меня самыми гадкими словами, которые только знал по-английски. А после этого вырвал свою руку и оставил меня одного.

Я же с помощью одних рук добрался до берега, только с помощью рук!..

После всего этого Ким рассказал мне, как его на военной службе учили спасать людей. У них была инст­рукторша, американка, которая – когда показывала ему, как транспортируют утопающего, а он "ралди смеха" схватил ее за грудь (в этом весь Ким) – дала ему по морде. Это она, та самая незнакомая женщина, спасла мне жизнь. Именно она научила Кима, что в этом деле главными являются две вещи. Если видишь, что человек в воде зовет на помощь, подплыви, даже если и уверен, что он просто шутит. Если он дурачится, мо­жешь дать ему по роже – но вначале подплыви. И второе, самое важное: постарайся заставить тонущего, чтобы он помог себе сам, и только лишь тогда, если это ему никак не удается, только лишь в этом случае тащи к бе­регу.

Я закончил и спросил:

- Понял? Ты должен помочь себе сам, плыви или иди на дно!

Ты снова взял рюмку в руку и долго ничего не говорил. Вновь я понес поражение, но меня, по крайней мере, перестал пугать призрак лейтенанта Генри в твоих глазах. Я не смог тебя вылечить, но хотя бы отвернул от самого дурацкого пути. Несколько позднее я узнал, что первое не удалось также и кое-кому, более сильному, чем я сам.

Я узнал, что ты был в той фиолетовой больнице, которую указал тебе твой демон-хранитель. Я очень хорошо знаю это место. Там висит одна из моих самых любимых картин Дали. Небольшой холст, 25 на 36 сан­тиметров, который я украл из Нью-йоркского Музея Современного Искусства. "Упорство памяти" было напи­сано в 1931 году. Берег над скалистым заливом заполнен часами, которые размягчились, превратились в бес­форменные, выгнувшиеся блины и теперь умирают. Одни тряпкой повисли на ветке дерева. Вторые валяются



на останках сюрреалистического животного. Третьи сползают с грани большого куба, на котором лежат еще одни часы, пока что целые, но которые уже атаковали черви. Тишина, никакого тиканья.

Но ты не любишь Дали, твоим богом является Ла Тур, и это его ты искал в фиолетовой больнице.

Я знаю это место. Там нет города с его бездушным могуществом автоматов, настырным говором и ря­дами черных лимузинов, что мчат бессмысленно, везя человеческие подлости; здесь нет фальшивой музыки, шулеров и биржевиков, продающих чувства оптом и в розницу; нет громадных домов и крупных преступлений; здесь нет импонирующих символов богатства, которое никого не может одарить истинной свободой и внутрен­ним покоем, потому что желает перемолоть всю людскую душу. Зато там имеется одинокое дерево над зали­вом, над которым повисли звуки брошенной гитары; голубые, зевающие облака вздымаются над вершинами виднеющихся вдалеке скал, и лишь иногда дикий издевательский смех смешивается с воем сирены старого па­рохода, стыдя тем самым небо, оно же на краткое мгновение свертывается и краснеет по краям словно лист по­дожженной кальки. Острые раковины, пустые футляры чего-то, что было бесповоротным, ранят пальцы ног, погруженных в приливной волне, и отдают морю капельки крови, подкармливая его еще большей мудростью. Заржавевшая цепь оплетает деревянные столбики помоста, служащий для того, чтобы развешивать рыбацкие сети и дырявые буи, и там же есть мой знакомый, папуас Того, погруженный в тишину собственных мыслей, полуслепой после стольких лет жизни…

Когда ты шел туда, ласковый ветер, дующий от горизонта, начал дрожать, вибрировать все более и бо­лее пронзительно, только это его веселье балансировало на грани плача. Ты никак не мог понять, что ему, ветру, нужно, хочет ли он, чтобы ты вернулся, или же, наоборот, подталкивает в направлении гигантского зда­ния больницы на склоне холма, что вздымается над рыбацким портом. Каменные ступени, вьющиеся спиралью вокруг горы, были протерты стекающим по ни узеньким ручейком, который прорезал углубления на их краях. Потом ты остановился перед обширной стеклянной пластиной, как бы погруженной в бледном лунном сиянии. Две ее плоскости бесшумно раздвинулись, открывая вид на бесконечный коридор. Всего лишь двери…

Ты шел по металлическому полу в абсолютной тишине, как бы ступая босыми ногами по облакам, и тебе казалось, что ты несешь с собой все это огромное строение, легонькое будто пушинка. В какое-то мгнове­ние перед тобой, словно привидение, появился человек в белых одеждах и с капюшоном, закрывающим лицо; он был одновременно похож на монаха и на бедуина. Лицо его заслоняла глубокая тень, не позволяющая узнать черты; ты видел лишь глаза – неестественно огромные и блестящие, глаза бывшего фанатика, который пережил многое и достиг наивысшего посвящения, того неземного покоя, который позволяет быть арбитром для других.

- Приветствую тебя, - прошептал этот человек, - будь гостем в доме моем. Возможно, мне удастся тебе помочь.

- Откуда ты знаешь, что мне нужна помощь?! – вскрикнул ты раздраженно, но крик твой прозвучал тихим стоном, его высокие тона были поглощены разреженным воздухом коридора, колеблющимися стенами и невидимым потолком, после чего угасли, теряя свою энергию и силу.

Мужчина в белом усмехнулся. Ты этой усмешки не видел, но выразительно почувствовал ее, как будто он коснулся тебя губами.

- Человек, не требующий помощи, является богом, - мягко возразил он, - ты же не бог. В помощи нуждает­ся каждый, если же помощь ему не нужна, его вообще не существует. Но сюда приходят лечиться только те, кто больше всего нуждаются в ней.

- Сколько стоит лечение?

- Все. А теперь иди за мной.

Он повернулся и начал удаляться, и спина этого человека притягивала тебя, словно магнит. Вы шли долго, так долго, что концы коридора сомкнулись в точечки, похожие на головки шпилек, после чего совер­шенно исчезли. Ты неожиданно остановился, а он услышал это и в удивлении повернулся.

- Кто вы такой? – спросил ты.

- Я Врач. Почему ты остановился?

- Ты даже не спросил, что меня мучает, и чего я желаю.

- Ты желаешь улыбки на дне сердца своего, когда остаешься один, и когда никто не отвечает тебе из темноты.

- И вы можете этого добиться?

- Не знаю. Немного есть болезней хуже любви, заколдованной в воспоминании. Иногда подобной улыбки нужно ждать лет десять, а то и больше, только у времени бывают свои странные капризы… Время тоже может болеть, и тогда оно приходит лечиться ко мне. Там, куда мы идем, имеется столько различных реаль­ностей, что у тебя имеется шанс на выздоровление.

И снова вы шли по широкому шоссе коридора, пока не пришли к небольшой двери в стене, которую он отворил. Ты остановился на пороге. Перед тобой расстилался вид на зеленую котловину, посреди которой текла могучая река. На первом плане мальчишки пускали по течению бумажные кораблики. Где-то в километре от этого места, за поворотом, на высоком обрыве сидел седоволосый мужчина с удочкой в руке. Играющиеся на берегу мальчишки его не видели, он тоже не мог видеть их.

- Зачем вы показываете мне этот пейзаж?

- Это река слез. Она больше, чем Нил, Ганг, Миссисипи и все остальные реки в мире. В ней столько соли и горечи, что погруженный в нее батискаф проржавел бы в одно мгновение, тем не менее, растительность, черпающая силы из берегов, не высыхает, наоборот, цветет будто райский сад. Природе никакая боль не ме­шает, ибо все вместе и каждая по отдельности из них ей безразличны, они ничего не меняют. Это река смерти, которая оплодотворяет природу.

- Но если она настолько насыщена ядом страдания, то в ней не может жить рыба.

- Так оно и есть, рыбы в реке нет.

- Тогда что же делает этот старец с удочкой? Неужто он ничего не понимает, или же просто глуп?

- Это мудрец. Всю свою жизнь он был философом и пытался исправить мир, извлекая из своего разума жемчужины мудрости, которые затем метал людям. Но когда он дошел до истины, то уселся на этом берегу и теперь ловит детские кораблики, потому что ему захотелось чего-то взаправду чистого, и он желает стать бога­тым. Ты понял меня?

- Да, понял, но…

- Тогда пошли дальше.

Следующая дверь вела на мраморный балкон с резными колонками. На нем стояла странная машина с многочисленными цветными кнопками, рычажками и блестящими экранами. Внизу, на обширной площади, кипело море поднятых вверх голов. Губы этих людей были замкнуты и измучены молчанием, хотя готовы были издать из себя громы.

- С этого балкона ты можешь выступить перед толпой. Сделай это сейчас. Что бы ты ни сказал, толпа сойдет с ума от восхищения. Они будут кричать "ура" в твою честь, будут скандировать твое имя, и руки из никогда не устанут бить аплодисменты. Все короли, которых они знали до сих пор, тут же превратятся в кар­точных королей – останешься только ты. Ты будешь их идолом, царем и полубогом, тебя обсыплют никогда не вянущими цветами за одну единую улыбку и за блестящие цацки, созданные этой вот машиной. Она предна­значена для производства орденов и милостей, которые ничего не стоят, но приносят самые большие доходы. Она сама создает их и сама же вешает, так что тебе даже не нужно и трудиться. Тебе вообще не нужно что-либо делать, можешь вести себя как подушка, в которую все будут вонзать шпильки своей влюбленности. Ты сдела­ешься сошедшим с Олимпа Зевсом и будешь иметь практически всех женщин мира.

- И Ее тоже?

- Я же сказал: практически всех, разве этого не достаточно?

- Нет.

- Тогда пошли дальше.

Вы отправились дальше, а в глазах Врача впервые появилось беспокойство.

Когда он открыл следующую дверь, ты увидал оазис в пустыне. Возле окруженного пальмами колодца сидели два араба и оживленно жестикулировали.

- Что они делают?

- У одного из них есть дочка-красавица, у другого – прекрасный конь. Первый желает купить коня, отда­вая взамен дочку, которая нравится тому второму.

- Зачем вы показываете это мне?

- Потому что оба мудры, ибо первый желает избавиться от этой женщины, а второй не хочет ее поку­пать.

- Но, если она ему нравится, тогда почему…

- Ибо он все еще желает открывать мир, творить и мыслить, и вспомнил священную строку: «Великая мысль – это конь, а женщина – это тот самый ремень, который путает ему ноги». До него мысль эта уже дошла, и через мгновение торг закончится. Послушай-ка!

Ты услыхал голоса арабов столь четко и выразительно, будто они сидели рядом. Первый из них настаи­вал, а второй упорно защищался, и было видно, что его уже ничто убедить не сможет.

- Бисмиллах! Хамид, разве не говорил ты, что любишь мою дочку? А теперь, что, ты ослеп? Неужто ты не видишь, что она настолько прекрасна, что когда прохаживается мимо садов калифа, ветер, который только что колыхал ветви деревьев, утихает от восхищения?!

- Мой конь умеет перегонять ветер, но вот сможет ли подобное совершить она? Но если и сумеет, то лишь тогда, когда будет убегать из моего дома с любовником!

- Хамид, да вернет тебе разум Аллах в доброте своей! Она любит тебя словно зеницу ока!

- Спроси у моего коня, не любит ли он меня столь же сильно.

- Пророк переворачивается в своей могиле, слыша твои слова, брат! Твой конь не ответит ни на какой вопрос, у нее же голос, подобный соловью!

- Тогда ты желаешь меня коварно обмануть, ведь сам только что сказал, что мой конь лучше.

- Яааа?!… Хамид, шакал безумия отобрал у тебя разум! Я не говорил такого, сказал лишь только то, что ты будешь слушать ее голос днем и ночью…

- Вот видишь! Мой конь вообще не разговаривает! И вот что еще тебе скажу: он не будет желать моей смерти, никогда мне не изменит, никогда меня не проклянет! Он никогда не станет со мной ссориться, никогда не станет требовать от меня бархата или жаренных в меду фруктов! Не знает он шантажа с помощью слез, он не умеет надуваться или же издевательски смеяться надо мной! О, Абдул-Мохаммед, какой же ты обманщик и нехороший купец![3]

Врач испытующе глянул на тебя и шепнул:

- Этот человек сказал истину столь банальную, что его даже нельзя назвать ясновидящим. У него нет никакого диплома, он не заканчивал школ и не читал толстых книг, но он мудрее тебя. Разве тебе не стыдно?

- Скажите это моему сердцу! – буркнул ты.

Он долгое время глядел на тебя глазами, наполненными все большим беспокойством, а потом сказал таким голосом, что это, скорее, был шепот, спрятанный в шепоте:

- Пойдем дальше.

Четвертая дверь открылась перед вами, и ты увидел уютную комнату в викторианском стиле, заполнен­ную драпри и тяжелой мебелью. Женщина сидела в кресле под лампой и подпиливала себе ногти, мужчина прохаживался от одной стены к другой, заложив руки за спину, словно медведь в зоопарке, который мечется в своей клетке. И мужчина, и женщина еще не были пожилыми.

- Этот мужчина и эта женщина когда-то познакомились, - сказал Врач. – Он улыбнулся ей, а она улыбну­лась ему. Потом после работы он как-то принес ей цветы. Он был робким и неуклюжим, боялся, что его отвергнут. А она, по причине врожденной кокетливости, уверенная в собственной прелести, с удовольствием подпитывала его беспокойство. И пришел такой день, который сейчас сделался лишь грязью памяти, когда они оба с наслаждением переживали усталость друг от друга. Они влюбились так, что отождествляли с собой всю вселенную. И погляди на них теперь! Жизнь не поставило перед ними никаких барьеров, они могли есть друг друга сколько угодно, и они делали то, что считали самым прекрасным во всем свете. Теперь они себя ненави­дят. Они выжгли собственный огонь до последнего уголька, и пришла скука. Если тебе, сын мой, известно в этом мире что-либо более страшное, чем скука, то покажи мне это, и я встану перед тобою на колени и уступлю свое место… Даже непонятно, как двое людей, которые желают иметь только лишь себя, могут так надоесть друг другу! Миллионы людей! Чего такого гадкого они узнали, какой ужасный грех совершили, что их превра­тили в бескрылых птиц, замкнутых в духовно-бесплодных-для-человечества-клетках? Через какую ужасную прошли они форму, которая перештамповала их будто валки для формовки жести? Даже животное по исполне­нию своих физиологических устремлений сохраняет ту же привлекательность и свежесть. Тогда почему же изуродованной стала столь прекрасная людская глина?… Подумай над этим.

- Не могу.

- Тогда я отвечу за тебя. Уже в XVII веке Паскаль заметил, что "все человеческие несчастья рождаются от неумения жить в одной комнате". Чудо любви прекрасно всей красотой неиспорченного воображения, пока двое людей не свяжутся друг с другом навсегда, то есть – до смерти, развода, скуки и отвращения. Ты счаст­ливчик, который запомнит несколько вечеров, все более отдаленных и мифических, неуничтожимых словно метафизика пустого парка и пустынного ночного города, когда горит лишь пламя свечи, и обрывки мелодии звучат эхом среди темных улиц до тех пор, пока длится тишина. Улыбнись!

Ты улыбнулся.

- Тебе уже легче? – с надеждой в голосе спросил Врач.

- Нет, - отрезал ты. – Я смеюсь над вами.

И тогда человек этот задрожал всем телом и впервые повысил голос:

- Ты упрям и строптив! Ты ни во что не веришь, так как же можно тебе помочь?!

- А вы докажите мне, что хотя бы раз сказали правду, и тогда, возможно, я вам поверю. Докажите, к примеру, что может существовать вечная память.

- Она существует, и наука, магия того мира, из которого ты прибыл сюда, этого вовсе не отрицает. Вот послушай. Та женщина, из-за которой страдаешь, это твоя звезда – ты всматриваешься в нее будто одинокий путник на дороге. Так знай же, что все звезды рождаются, живут и умирают. Звезда умирает тогда, когда тер­моядерная реакция, которая в ней происходит, заканчивается, поскольку все топливо уже исчерпано. В том случае, когда масса звезды значительно меньше массы Солнца, звезда постепенно тухнет. За это время она съе­живается, все сильнее остывает и все скорее вращается вокруг своей оси, поскольку уменьшается ее диаметр этой звезды. Одновременно возрастает ее плотность. В конце концов, она делается совершенно маленькой, не­вообразимо тяжелой, и тогда звезда превращается в пульсар, высылающий радиосигналы. Это связано с электромагнитной энергией, порождаемой в результате вращения пульсара. Но постепенно скорость его враще­ния становится все меньше, а диаметр еще больше уменьшается. То, что ранее было звездой, становится малы­шом с просто невообразимой плотностью. Это понятно тебе?

- Пока что да, продолжайте.

- Поскольку напряженность гравитационного поля на поверхности звезды возрастает обратно пропорцио­нально квадрату ее радиуса, пространство вокруг звезды начинает искривляться. Можешь ли ты по­нять, что пространство искривлено?

- Могу, я помню слова Эйнштейна, что "если глядеть прямо перед собой, и если у тебя хорошее зрение, то увидишь собственный затылок". Продолжайте.

- Так вот, чем сильнее уменьшается радиус звезды, тем сильнее растет гравитация, и тем сильнее искрив­ляется пространство, проявляя тенденцию к закукливанию. Куколка эта или же петля – это вход в нечто, что наука называет черной дырой. В какой-то момент петля сжимается до конца, и образуются два мира: один, который мы знаем и видим, а также второй, с другой стороны петли. Этот второй мир – это мир черной дыры, не имеющий ни единой общей точки с видимым миром. Это пространство вне пространства… Будь внимате­лен, мы подходим к самому главному. Математики доказали, что в черной дыре время и пространство подвер­гаются обращению. Время там идет назад, отступает! Тебе это кажется невозможным, ибо ты сам принадле­жишь к определенной системе земного пространства-времени, но в черной дыре все иначе. В вашей системе основным принципом является энтропия, которая все обращает в прах – в результате направления времени. Пространство расширяется, а информация гибнет, теряется. Зато в черной дыре, где направление движения времени подверглось обращению, не может пропасть ни единого бита информации. То есть, это ничего не за­бывающая, вечная память. Точно такой же памятью обладает элементарная частица, называемая электроном, внутри которой время тоже отрицательное, а энтропия не действует или же, скорее, направление которой обращено. Все то, что я тебе только что рассказал, можно было изложить и иначе, но я пошел по пути понима­ния вашей науки, чтобы ты мог все проверить… Итак, я доказал тебе, что вечная память во вселенной сущест­вует, для физиков и математиков это очевидные вещи. Ты не можешь оспорить этого.

- И не стану, но хочу лишь спросить, существует какая-либо математическая формула или физический закон, в котором любовь учитывалась бы в числителе или знаменателе?

- Математика и физика любовью не занимаются, у них другие боги.

- Тогда и вы не советуйте мне заниматься ни математикой, ни физикой, ибо это и не мои боги! Вы лишь теряете время, в какую бы сторону не бежали! Я ничего вам не должен, поскольку вы не можете излечить меня. Я вам не верю!

Тогда Врач стиснул кулаки, и ты услыхал хруст костей; дыхание же его сделалось тяжелым и хриплым.

- Я могу наказать тебя за непочтительность, наглец, ты сам того пожелал! – произнес он, с трудом выби­рая выражения. – Ладно, ты будешь излечен! Пошли, я покажу тебе тебя самого, когда тебя уже коснется темное могущество старости, которая вырывает зубы, делает кожу морщинистой и сыплет соль пустыни на во­лосы. Ложь – великое лекарство, но когда оно не действует, излечить может только правда, хотя это средство чрезвычайное горькое! Я открою тебе ту сторону правды, которую ты еще не знаешь…

Вы вновь погрузились в пропасть коридора, а из невидимых динамиков в твои уши сочился мелодич­ный шепот:

"Той правды стороны

сынок ты можешь и не видеть

царь глаз своих синих

в блестящем юности краю

что не исполняются деяния

под крышею бессмысленных небес

невинности и вины

ибо прежде чем попытаешься что сделать

жесты даже сердца или мыслей

вроде праха умерших

в темноте плутающие

собранные вместе и разбегающиеся

добра и зла два пути

по которым добираешься до кончины самой

вдоль моря напирающего

царь сердца своего в слепые дни

взлетают незаметно как дыханье (…)

и до начала всех цветов

растений и зверей

воды и света неба и земли

опустошены будут прежде чем успеешь

и все твои деянья и слова

любая правда или ложь

все умирают в той любви которую не осуждают"[4]

Встав на пороге пятой двери, ты увидал старца с книжкой на коленях, сидящего за столом, на котором догорала свеча в небольшом светильнике. Глаза у него закрыты, открытые уста хватают воздух, словно рот умирающего, на подпираемом же рукою лице рисуется та невысказанная внутренняя боль, которую Вильгельм Рейх называл "эмоциональной мукой". Рядом стоит молоденькая девочка и протягивает к нему руку, как бы желая утешить, вторую же руку она держит поднятой вверх, как бы пытаясь что-то объяснить. "Старец и ан­гел". Картина Жоржа де Ла Тура из музея в Нанте.

- Это ты у конца пути, - сказал Врач. – Эта девушка – посланный Богом ангел, чтобы утешить тебя в страдании. А страдаешь ты, потому что не можешь вспомнить ту женщину, ты не помнишь ни ее лица, ни имени, ничего! Свеча, которую ты зажег, потому что электростанция отключила свет, напомнила тебе ту самую свечу, и ничего более. Вот твоя правда. Я говорил тебе – ты будешь излечен! Тебя вылечит время, эта всепожи­рающая свинья, и ты станешь калекой. Ибо излечение, о котором ты сегодня мечтаешь, и будет твоим увечьем.

У тебя зашумело в голове, и в мыслях пробежало далекое эхо строф Пушкина: "и я забыл твой голос нежный, твои небесные черты…". Врач же закончил:

- Тебя же ограбят от памяти и от всех волнений. Сейчас ты уже знаешь об этом, но даже зная это, уже ничего не изменишь и не задержишь в себе, все это сгорит, словно эта вот свеча, и исчезнет. Ты обречен!

Он поглядел тебе в лицо, ты же с ненавистью посмотрел в его лицо.

- Или к черту!… - процедил ты сквозь зубы и развернулся на месте.

По склону ты спускался будто лунатик. Наступала ночь. Пляж опустел и теперь блестел серебристыми рикошетами лунного сияния. Запоздавшие прохожие спешили по бульвару в собственные дома. Тебе казалось, что у них нет тел, и что по улицам прогуливаются пустые внутри костюмы, словно в "Человеке-невидимке". На самом краю помоста сидел, съежившись, дикарь Того.

Море было гладким, будто человеческая щека. Издалека донесся хриплый голос сирены корабля, плыву­щего еще без сожранных временем навигационных огней. Ты решил, а точнее, постановила твоя нена­висть, что сделаешь все наперекор, на злость Врачу и докажешь, что он ошибся. У тебя не возникло и мысли, что, возможно, он напоил тебя эти упрямством именно для этого (каким же великим гением был этот человек, если так просто ему удалось этого достичь!). Ты пытался заставить свою память дать клятву, что она не сворует имеющегося у тебя сокровища. Ты и сам клялся… Друг мой, присяга – это всего лишь напыщенность, ничего более. Но ты об этом не знал. Ты запрограммировал перфорированную ленту для тех ячеек своего мозга, в ко­торых проживает прошлое, оживляемое импульсами, идущими по проводам, соединяющим память с сердцем. Каждое отверстие этой ленты содержала один сигнал, звучащий словно орган. Там была свеча в темной ком­нате. Монументальный парк под снегом. Вымерший после полуночи город. Прогулка. Несколько странных ка­мушков. Какая-то пластинка. Письмо, написанное на клочке бумаги. И та девушка со светлыми волосами со старинного медальона в Ла Рошели, которую обнаружил наяву будто самый прекрасный сон. Когда ты в самый последний раз прощался с ней, она сказала:

- Мне так печально.

Ты же прижал ее руку к своим губам.

Потом ты повернулся, и тебе хотелось выть – выть так громко, чтобы это услыхал сам Господь Бог, и чтобы за ту любовь, которую ты не мог задержать в ладонях, не пробовал дарить тебе всего, что ты сделал и сделаешь, потому что все равно было бы мало!

С того времени прошли года. Друг мой, каким путем ты идешь теперь по этому миру, в котором столь часто дорогу выбирают двери, а не человек? Сохранил ли ты все еще память о Ней? Если ты сам не заставляешь себя делать это, то совершаешь громадную ошибку. Не нужно спасать воспоминания – единственная обязан­ность человека заключается в спасении собственных мечтаний. Разве что воспоминания и мечты – это одно и то же.

Если ты из тех, кто любил всего лишь раз, то тебе почти нечего и сказать. Но если эта любовь была истин­ной, тогда все другие обязаны в твоем присутствии молчать.



Загрузка...