Дроби

Давно ещё в Антарамече произошёл такой случай: в восемнадцатом то ли в двадцатом году двое парней — Саргис и Егор — зарезали вола. «Вы, что же, ребята, медведи, что ли, целого вола задумали съесть», — смеялись в селе. «Да не медведи мы… Просто прослышали мы, что Асатур дашнак7, вот и решили проучить его», — горячо оправдывались они пять лет спустя, когда один из них уже был председателем сельсовета, а другой — финработником. Не так обстояло дело, конечно. Просто захотелось ребятам зарезать вола. «Да и хромал он, кажется», — говорил пять лет спустя Егор.

Хромал? Может быть. Ну, коли хромал, то Саргису и Егору, понимающим толк в земле, трудно было представить этого вола переворачивающим борозды — хромота превращает мышцы животного в обыкновенное мясо. Но как бы там ни было, они зарезали вола и… растерялись, не знали, как с ним разделаться. До того растерялись, что решили повесить тушу в сарае у Егора — пока что-нибудь придумают. И пока они придумывали выход из положения, ночью в сарай сбежались все кошки Антарамеча в полном составе, так что, сосчитав их, можно было узнать, сколько в селе хозяйств. Ну, а дальше — дальше события развернулись следующим образом: в сарае началась кошачья перепалка, поднялся невыносимый визг. Егора с Саргисом водворили в тюрьму, потом отправили на передовую, откуда они дали дёру, с тем чтобы со временем прозваться красными партизанами. Сейчас Саргис и Егор живут, здравствуют, получают пенсию и таскают за уши озорников, набедокуривших в школе: «Твой отец за то кровь свою проливал, чтобы ты тут стёкла бил?»

Теперь, когда «республику» пастухов взяли под арест, в селе снова вспомнили историю с волом.

— Значит, если бы не кошки, не попали бы вы в руки дашнаков, товарищ Егор…

— Ага.

— И партизанами бы не стали, не получали бы пенсию…


На следующий день Ишхан принёс домой мяса. Жена Ишхана отнесла мясо соседке: у той вернулся из города сын, работник милиции. Говорили, что его уволили с работы будто бы за взятку, так это было или нет, — неизвестно.

— Наплевать, — сказал он сам, — в чабаны пойду, дышать буду свежим воздухом — красота! Живут же другие в деревне. Вот поем сейчас хорошего шашлычка и начну новую жизнь. Жаль только, мяса маловато.

Ишхан объяснил ему: мяса больше не осталось, конечно, знали бы — отложили бы, а то Телефонный Сако так объелся этим мясом, что потом целый день из-за камня не вылезал.

— А может, у Сако есть мясо?

— Да говорят же тебе, всё съели.

— А кто овцу зарезал — может, у хозяина найдётся?

— Ну как же ты не понимаешь, никакого хозяина нету, просто я зарезал четырёх овец гетамечского Реваза… Не окажись Реваз добрым человеком — не обобрались бы сраму. Но Реваз молоде-ец, дали мы ему денег, сколько надо было, ещё и поблагодарил нас.

Соседский сын Аршо слушал Ишхана с улыбкой, потом перестал улыбаться и вдруг так заулыбался, что Ишхану не по себе стало.

— Значит, ты зарезал четырёх овец гетамечского Реваза, а Сако объелся шашлыком? — И Аршо надел наброшенный на плечи милицейский китель.

— Ну да… — Ишхан было прикусил язык, да что толку. — Зайдём к нам, Аршо, — предложил он, — отведаешь деревенских кушаний, давно, наверное, не пробовал.

Аршо не стал отказываться, зашёл. У дверей дома заюлила, стала ластиться к нему собака. Аршо назвал собаку по имени, даже погладил её, а в комнате подошёл к люльке, перевесил погремушку к самому носу ребёнка.

— Ку-ку! — кивнул он в люльку и, нагнувшись, защекотал малыша. — До чего же ты симпатичный… Значит, сначала вас было четверо: ты, Аваг, Павле, Завен, а остальные шестнадцать уж после подошли, так? Жалко, меня с вами не было… Вкусно небось такой большой компанией шашлык есть… Ха-ха-ха-ха… Из-за камня, говоришь, не вылезал…

Он разговаривал как истинный уроженец Антарамеча и, попив воды, вытер рот так же, как это делают в Антарамече — тыльной стороной ладони, но вот — засмеялся. Не понравился Ишхану его смех: антарамечец так не смеётся, антарамечец начинает хохотать, сам себя оборвав на полуслове, потому что, рассказывая какую-нибудь историю, он успевает придумать новую, да такую смешную — гораздо более смешную, чем если бы придумали вы.

Через пять минут Аршо звонил в райцентр. Замешкавшейся телефонистке он сказал:

— Я на тебя фельетон напишу, ты у меня покрасуешься, дура! Зачем выключаешь? Ты чем тут двадцать лет занималась? Зад себе нагуливала, бездельница! Цыц!

И вдруг лицо его, голос, весь вид — всё разом изменилось, словно отчитанная им в пух и прах телефонистка внезапно каким-то чудом оказалось его богатой и бездетной престарелой родственницей: телефон соединили с районным отделением милиции.

— Разрешите доложить, товарищ майор…


Это было настоящее преследование — с собакой и со всем прочим. Так отряды красной милиции когда-то преследовали кулацких сынков.

Милиционеры из райцентра направились прямиком в Гетамеч, к сараю Реваза, и там в результате подробнейшего допроса, учинённого Ревазу и его жене, установили, что два дня тому назад, 27 августа сего года, около пяти часов вечера — не ранее четырёх тридцати, не позднее пяти тридцати — у жителя села Гетамеч гражданина Мовсисяна Реваза Геворковича пропали четыре овцы: две четырёхлетние, одна годовалая и одна двухлетняя — две белые, две чёрные.

После этого милиционеры пустили в ход овчарку, Собака метнулась в сарай, дважды обежала его (в протоколе было указано, что «овцы паслись возле сарая»), потом обнюхала корыто с замоченным бельём («…овцы пили из корыта»), потом опять кинулась в сарай, вывела оттуда сержанта и потащила за собой сержанта к центру, к правлению, потом — в клуб. В клубе собака обнюхала «Приключения Шерлока Холмса» и вдруг устремилась к щиту с республиканской газетой «Авангард». Но тут сержант обозвал Джульбарса дурой, и Джульбарс потянул сержанта к складу с бензином и вывел его на шоссейную дорогу, ведущую в райцентр. Он, наверное, потащил бы сержанта в райцентр, на станцию, к цистернам с бензином, и кто знает, быть может, там обнаружилась бы недостача в тысячу, а может, и больше литров дорогого горючего. Но сержант не допустил такой непоследовательности, и живописная тройка — сержант с упирающимся Джульбарсом и оперуполномоченный следователь Акопян — двинулись в Антарамеч. Дорога привела преследователей прямо в антарамечские горы, к потухшему костру, на котором — мы должны это отметить — не было никакого котла с чудовищным варевом — для людоедов. Здесь был один только Ишхан, и занят он был весьма странным делом: пытался повалить быка.

— Здравствуй.

— Вовремя подоспели, я уже не надеялся осилить его, — всё это Ишхан проговорил, не поднимая головы.

И пусть это вас не удивляет. Просто Ишхан услышал человеческие голоса, а ему позарез нужна была помощь. Понимаете, чёрт бы побрал этого Сахмедика, хоть, без сомнения, он его, Ишханов, сын. Ишхан попросил его: «Сахмедик, присмотри за овцами, мне надо в село по делам спуститься». А тот: ладно, мол, отец, иди, не беспокойся. «Так ты, сукин сын, присмотрел? Овцы, слов нет, были в полном порядке, но быки, но колхозные быки Дро8 и Махно?! Погнал их, разбойник, на поляну, а там лесник картофель посадил». — «Так ему, отец, и надо, помнишь, ты срубил в лесу несколько деревьев, когда дом достраивал, а лесник отобрал их у нас да ещё и выругал тебя, помнишь? Нечего жалеть такого — ведь он только и знает, что пьёт да к чужим жёнам липнет, пускай теперь посмотрит, как картофель-то его испарился». — «Чтоб ты сам испарился, Сахмедик! Леснику — что? У него по всему лесу картофель засажен, а вот что у быков животы вздулись — что ты на это скажешь?»

— Давайте, ребята, подходите…

Ишхан один пытался совладать с быком, с этой яростной глыбой сопротивлявшихся мышц.

— Да подсобите же, что же вы стали?!

Но прежде чем лейтенант решил бы помочь Антоняну Ишхану, он должен был многое взвесить. Во-первых, лейтенант должен был подумать о том, что он является представителем закона, а Ишхан не кто иной, как нарушитель этого закона, но если даже это не так, то есть Ишхан не нарушал никакого закона, всё равно: Ишхан — самый обыкновенный рядовой пастух, а он — лейтенант. Однако этот напрягшийся с ног до головы человек, хоть он и преступник, должен был вызвать в лейтенанте жалость, потому что один пытался одолеть быка, который в двадцать раз сильнее человека, не говоря уж о том, что бык сопротивлялся и тем самым удваивал свои силы. Потом лейтенанту должна была прийти в голову печальная мысль о том, что перед ним не просто восемьсот килограммов мяса, как показалось сначала, а живое существо, силища, красота, и теперь эта красота гибнет; и, наконец, лейтенант не мог не подумать о том, что если бык подохнет, то несчастный этот человек, лысый и тщедушный, с седыми висками, неминуемо понесёт тяжёлое наказание, почти такое же тяжёлое, как сам бык. Лейтенант должен был пройти сквозь строй всех этих соображений и чувств, прежде чем он решил бы помочь.

Для сержанта же с самого начала было ясно одно: надо во что бы то ни стало повалить быка, а там уж видно будет. Но сержант ждал приказа лейтенанта.

Ишхан уже сделал всё, что смог: надел на быка намордник и, обвязав одним концом верёвки рога, а другим левую заднюю ногу быка, тянул его изо всех сил вправо. Исход борьбы решала сила. Такое уже это дело — тут уж ничего не значит, Ишхан ты или ещё кто, и не важно вовсе, что ты учился в школе, знаешь, где на карте находится Австралия, имеешь какое-то представление о международном положении и, может, читал Ованеса Туманяна. Всё это в таком деле не имеет ровным счётом никакого значения. Тут уж просто чья возьмёт. Тут ты сам уже превращаешься на пять, на десять минут, а может, и на целый час в такого же, как Махно, быка, ты меряешься с ним силами, борешься с ним, побеждаешь или терпишь поражение и только потом снова становишься Ишханом Антоняном со всеми своими познаниями. Но если вас трое, то тогда дело это, конечно, лёгкое.

— А другого способа нету, полегче?

— Есть, — разом выдохнул весь воздух из лёгких Ишхан, — берись за верёвку, легче будет.

И, решившись, лейтенант быстро ухватился обеими руками за верёвку и подставил под неё спину. Он в жизни не занимался таким делом, и никто не говорил ему, что тянуть верёвку нужно и всей спиной, но, по-видимому, это получается у людей само собой.

— Потянули?

— Ты за шею его тяни, за шею! Слышишь, за шею! Надави, вот так… О-о-оп… Надави… Мо-лодец… у-у-уп!

С минуту они помолчали, застыв как изваяния, потом у быка подогнулись ноги, и он завалился на бок.

— Готово, — лейтенант уже хотел было отойти в сторону, чтобы полюбоваться работой — тяжёлой, но доставившей ему такое удовольствие своей определённостью.

— Почти… готово… — перевёл дыхание Ишхан. — Подсоби ему, — сказал он сержанту, — он один не справится. — Ишхан опутал верёвкой задние ноги быка и бросил конец верёвки лейтенанту. — Держи крепче, — а сам достал складной с двумя лезвиями нож и со всего размаху всадил его по самую рукоятку в ту часть брюшины, где мышцы послабее.

Первый рывок быка оторвал лейтенанту руку, следующий убедил, что рука на месте, только побаливает. И всё же лейтенант крепко упёрся ногами в землю и ещё сильнее потянул верёвку к себе. Тогда Ишхан, медленно вытащив нож, вставил быку в брюхо полую камышинку. Из брюха, как из проколотого мяча, стал выходить воздух.

— Ловко я придумал, да?.. — Ишхан улыбался. — В первый раз так врачую, понаслышке. Знаю, как это делается. А воздух-то как свистит. Ишь ты…

Лейтенанту же в это время казалось, что бык для Ишхана всё равно что дерево для деревообделочника, ему казалось, будто Ишхан, наклонившись над брюхом быка, не видит самого быка (а разве люди, живущие на земном шаре, видят этот земной шар?). И теперь лейтенанту бык снова показался тушей в восемьсот килограммов, и страстно захотелось ему, чтобы мясо это было немедленно отправлено на бойню, потому что сейчас оно сильно лягалось.

— Ну, ну, чёртова скотина, это ты вместо благодарности так брыкаешься? Жизнь тебе спасли, ненасытная ты морда, бочка сорокавёдерная, барабан ты этакий… А теперь вставай, вставай, милый, вставай, Махношечка, та-ак… молодчина. — Ишхан погладил Махно глаза. — Вы поглядите, какие у него рога, будто нарисованные!.. Надо и со вторым разделаться, пусть вдвоём посвистят. Поможете?

— А может, не дело то, что мы делаем? — спросил лейтенант.

— Не знаю, но ведь совсем ничего не делать тоже не дело.

— И то верно, — сказал лейтенант.

— Этот Дро немного того… сумасшедший и немного посильнее Махно будет.

И когда валили на землю сумасшедшего Дро и от натуги глаза у Ишхана вылезли из орбит, а лицо посинело, вдруг лейтенант вспомнил о цели своего прихода сюда, в Антарамеч, и ему стало стыдно.

— У-уп!..

— Нажимай! У-уп!.. Есть!..

И потом лейтенанту ещё долго казалось, что он пришёл сюда, чтобы хорошенько потрудиться и до того изнемочь, когда и стоять не стоится и сидеть не очень-то сподручно, а только так и тянет распластаться по земле — и лежать, лежать… Потом они ели мацун и смотрели, как садятся у быков животы.

И всё это время они были втроём. Но один за другим подошли пастухи, и образовалось в некотором роде общество. Завен отдал кому-то из пастухов какое-то распоряжение, из чего стало видно, что он здесь главный. И лейтенант вспомнил, что в мире существуют те, кто распоряжается, и те, кто выполняет эти распоряжения, существуют лейтенанты и нелейтенанты, законопреступники и законоблюстители. И лейтенант вспомнил, что он сам, Анушаван Акопян, лейтенант и защитник закона, к тому же и находится среди пастухов по долгу службы. Минуту-другую он мялся и не знал, с чего начать, потом сказал:

— Что же вы не спрашиваете, зачем мы к вам пришли?

После этих слов мир сразу же разделился на допрашивающих и допрашиваемых.

— Ваше имя, фамилия?

— Будто и не знаешь, — обиделся Ишхан, — будто позабыл районную конференцию комсомола в тридцать втором?

— По правде говоря, не помню.

— Антонян Ишхан. Это были овцы моего свата Реваза. Деньги ему вернули. Пиши.

— Спокойно, спокойно, Ишхан.

— Постыдился бы ты, парень, — упрекнул Ишхан, краснея.

— При чем тут стыд, дело-то государственное.

— А ну вас… — И, махнув рукой, Ишхан пошёл прочь.

— Сержант Саргсян, вернуть гражданина Антоняна ко мне!

Сержант засвистел в свисток. Пастухи расхохотались.

— Стой!

Ишхан, по-видимому, направлялся к ближайшему камню, чтобы сесть отдохнуть.

— Стой, стрелять буду!

Ишхан не остановился.

— Предупреждаю, буду стрелять!

В подобных случаях обычно обходятся без выстрела; после такой угрозы преступник обычно останавливается, а милиционер с болтающейся на боку кобурой подбегает к нему. Так что нашему милиционеру ещё и не приходилось стрелять. А всё, что непривычно, может, как известно, здорово запутать любое дело. Хорошо ещё, что прежде чем выстрелить, надо проделать ряд движений: расстёгнуть кобуру, вынуть револьвер. Тем временем, глядишь, всё и уладится.

Как и следовало ожидать, Ишхан дошёл до камня. И когда он уселся на него, милиционер понял интуитивно, что это и есть исполнение приказа «стой». Дальше всё просто: милиционер подбегает к преступнику, заводит ему руки за спину и тащит в отделение милиции. Но так он поступает в городе, а вот как быть в горах — про это в уставе ничего не сказано. И наш милиционер блестяще разрешил этот вопрос: он отвёл Ишхана обратно к потухшему очагу. Но тут произошло такое, что никакая интуиция и никакое сознание — будь ты даже семи пядей во лбу — не помогли бы тебе сориентироваться. Произошло вот что: у милиционера ветром сорвало фуражку, и покатилась она вниз по горе. Представьте сами: фуражка круглая и внутри — металлический ободок, вот и покатилась она по склону, весело подпрыгивая и торопясь скрыться из виду.

— Ну, свисти же, свисти, чего не свистишь? — сказал дядюшка Аваг милиционеру.

Все спустились к ущелью, взглянуть, как там фуражка, а фуражка зацепилась за куст шиповника и знай качается себе, красуется на ветке. Что ж, пришли к заключению — сшибить её. Чем? Поколебались. Да камнями, наверное. Так или иначе, но фуражку надо было вызволить и со всеми почестями водрузить сержанту на голову. И тут Павле, пастух Павле, который однажды, когда отбывал воинскую повинность, съел десять килограммов винограда, доказал-таки, что в армии он не только лакомился виноградом.

— Сержант Саргсян, дальность объекта пятьсот метров, угол прицела тридцать пять градусов, залп из орудий! Два залпа! Огонь! Приготовиться!.. Огонь!

Камни бросали и по очереди, и все вместе, и лейтенант, и сержант тоже. Но куст шиповника цепко держал свою добычу и так и не выпустил её.

Милицейская фуражка и сейчас ещё красуется на кусте шиповника, истрепавшаяся, полинявшая. Пастухи иногда спускаются к ущелью поглядеть на неё. (В протоколе про фуражку сказано: «Гражданин Ишхан Антонин, будучи препровождаем сержантом Саргисом Саргсяном, сделал резкое движение корпусом, вследствие чего форменная фуражка, слетев с головы сержанта Саргсяна, скатилась в ущелье, откуда достать её не удалось».)

Словом… Потом всё общество снова собралось у очага, и допрос продолжался.

— Овцы отсюда не уходили, — с улыбкой человека, которого не проведёшь, объявил лейтенант.

— Никто уже никуда не уйдёт, ежели ему отрубят голову. Ещё бы!

— Прошу отвечать на вопросы.

— Овцы не чужие были, нашего Реваза были овцы.

— Ещё раз прошу отвечать на вопросы!

— Уж больно долгий разговор затеваешь, товарищ лейтенант. Зарезали, и всё тут. Реваз на нас не в обиде, и мы премного им довольны, что же ты всё крутишь да вертишь.

— И фуражку вот ни за что загубили, — вставил Павле.

А дядюшка Аваг надел на голову сержанта огромную свою папаху, вернее, спрятал в своей папахе сержантскую голову.

— В наших горах холодно, сынок, ещё простудишься, — пояснил он с серьёзным видом.

— Седой уже, а ребячишься, — покраснел милиционер.

— А ты свистни в свисток, чего стесняешься, — толкнул его в бок один из пастухов.

— А что, сынок, может, подаришь нам свою свирель, очень уж она нам понравилась, — сказал дядюшка Аваг.

— Нет, вы наган у него, наган попросите, — пролез вперёд Сако.

Лейтенант залился краской, крикнул: «Разойдись!» — и отступил на несколько шагов, отведя руку к кобуре.

— А мы не шутим, товарищ лейнетант, нам хотя бы на несколько дней. Понимаешь, Баграт, волк наш, различает ружьё от палки, улепётывает.

И пастухи тесно окружили лейтенанта: не то что четыре — четыреста сорок четыре овцы уволок Баграт, одолжи наган, лейтенант!..

— Ну, хватит! Никакого оружия вы, ясно, не получите! — нахмурился лейтенант. — Попрошу всех лишних удалиться!

— Здесь лишних нету, — возразил Завен и, раз уж к слову пришлось, прибавил, не удержался: — Лишний, если хочешь знать, ты сам. Ты нехороший человек. Да, да, ты плохой человек, и лучше будет, если ты уйдёшь отсюда. Вот тебе дорога, уходи, как пришёл. А вы все, — повернулся он к пастухам, — разойдитесь по своим местам, поговорили — и ладно.

— Нет, ты погоди, ты с кем это так разговариваешь, — надвинулся на него лейтенант, — ты отдаёшь себе отчёт?

— Не мешай нам работать. — Завен оттолкнул руку лейтенанта и нагнулся, чтобы поднять мешок с солью. — Помоги мне, — сказал он, по-видимому обращаясь к тому, кто стоял ближе всех.

Ближе всех стоял лейтенант — нагнулся, помог. Мешок был тяжёл — у обоих на шее напряглись жилы.

— Спасибо, — сказал Завен и, согнувшись в три погибели, быстро засеменил к хлевам, так быстро, словно кто его подталкивал в спину. — Сако! — крикнул он из-под мешка. — Чтобы корм собакам был готов через час, — и, почувствовав, видимо, что такой начальственный тон ни к чему, он ещё раз высунул голову из-под своей тяжёлой ноши, — с маслом, с солью такую приготовь еду, чтоб и нам самим захотелось поесть… — И добавил уже вполголоса: — А ежели понадобится, чтоб и гостей не стыдно было попотчевать…

Эти слова навсегда запали в память лейтенанта: «Тащил такую тяжесть и ещё подшучивал над нами».

— Такие вот дела, сержант Саргсян, — лейтенант закурил сигарету. — Ты погляди, что за пастбище у этих людей, что за овцы!

— А воздух, товарищ лейтенант, воздух…

— И воздух тоже, и вода, а в городе дым, один дым… тьфу!.. Подумать только! Люди шашлык ели, а ты допытывайся, кто сколько кусков съел да кто съел первый кусок, кто последний, пропади ты пропадом такая жизнь! Овцу зарезали! Сами растили, сами и зарезали! При чём тут мы?.. Трудно дело лейтенанта, сержант Саргсян, ох трудно! Ты видел, сколько соли поднял этот человек? Поднимешь столько? То-то же. Здесь каждый, видно, здоров работать, не только есть.

А сержант Саргсян шёл и думал о всяких званиях. То есть пусть, конечно, один будет сержантом, другой лейтенантом, должны же люди чем-то отличаться друг от друга, но почему лейтенант может говорить сколько влезет, а сержант может только время от времени поддакивать ему: «Верно, товарищ лейтенант, верно…» И почему милиционер должен носить форменную фуражку, а пастух папаху? Почему если милиционер наденет пастушью папаху, то все засмеются, и если пастух наденет милицейскую фуражку, тоже все засмеются? Почему?

— Товарищ лейтенант, всё, что вы говорите, верно. А вы сами когда-нибудь были пастухом?

— Может и был, не помню, я таких вещей не помню. Кто-то сказал, что лучше думать о завтрашнем дне, нежели вспоминать, как в детстве без штанов бегал. Читал ты про это, сержант Саргсян? Не читал. Да это и в самом деле так. Если каждый из нас будет выполнять свои обязанности, ты свои, я свои, то ни на одном участке не будет воровства, а если каждый из нас займётся тем, что станет вспоминать своё детство, то ясно, что из этого получится: хватаясь за сердце, поднимешься в горы и без протокола допроса спустишься вниз.

— Да, это верно, товарищ лейтенант. Товарищ лейтенант, а я был пастухом. Ягнята рвались к овцам: ме-е-е… ме-е-е… Мне грустно делается, как вспомню.


Через два дня в Антарамече зазвонил телефон. В трубке не слышалось посторонних голосов и звуков, это обстоятельство свидетельствовало об официальности звонка, но в том, о чём спросили по телефону, не было ничего официального.

— Ну как там ваши быки Махно и Дро? — спросил мужской голос.

Председатель смутился:

— А кто спрашивает? Алё, кто спрашивает?

— Акопян, с вами говорит лейтенант Акопян.

— Алё, Анаит, линия не в порядке, спрашивают — не слышу.

— Алё, Антарамеч, я тебя слышу, ты не слышишь меня?

— Слышу, говорите.

— Как быки Махно и Дро?

— Алё, Анаит, линию проверь.

— Линия в порядке. Отвечай на мой вопрос: как быки?

— Что он говорит? На какой вопрос я должен отвечать, Анаит?

— Он говорит, как ваши быки?

— Быки хорошо… Алё, а кто спрашивает?

— Лейтенант Акопян. Два дня назад я был у вас в горах, у ваших быков животы вздулись, жалко мне было ваших быков. Я потом беспокоился сильно.

Председателю показалось, будто никакой не лейтенант это, а кто-то другой — везёт муку в дальнее село, где нет хлеба, где голодные люди ждут не дождутся его, а волы притомились, не тянут уже…

— Алё, Акопян, ты слышишь меня: Махно встал, а Дро скапустился, зарезать пришлось.

— Жалко. Ах, как жалко! Дро, говоришь? Ой-ой-ой, это же тот, с крутыми рогами!.. А Ишхан, что он делает? Как же он теперь рассчитается? Сможет ли? Вы бы там помогли ему.

— А ты что, родственник Ишхану?

— Нет, не родственник. Он сказал, что в тридцать втором мы вместе были на районной конференции, но я этого не помню. Жалко его. Семья, наверное, большая…

— Семья у него как раз небольшая, живёт неплохо, что касается убытка, то убыток невелик. Мясо было хорошее, распродали — почти окупился Дро, а должок Ишхана пастухи погасили, сложились и погасили.

— Молодцы! Быка вот только жалко. Рога у него были красивые. Ну ладно, передай от меня привет пастухам, скажи, лейтенант Акопян звонил, привет передавал. А Аршалуйс, ваш односельчанин, слух распространяет, будто я тоже тот шашлык ел. Что поделаешь, горбатого могила исправит. Ничего, начальник у нас хороший человек, может, и замнёт дело. А по-моему, и дела-то никакого нет. Передай привет Ишхану, скажи, лейтенант Акопян из райцентра звонил. Да, а если опять придут к вам люди по этому делу — отправьте их в горы, пусть там с Махно потягаются… хе-хе-хе… Слышишь, пусть с Махно потягаются…

Но вместо тех, о которых было сказано: «Хе-хе-хе… Слышишь, пусть с Махно потягаются», в Антарамеч явился всё тот же лейтенант Акопян.

— Иди, иди к нам, — позвал его со своей скалы старый пасечник.

Но лейтенант не услышал пасечника, пошёл прямо в сельсовет. Он возмущён: этот ваш Аршалуйс наплёл бог знает что, сказал начальнику, будто бы он, Акопян, взяточник, будто бы он тоже резал быка. Начальник говорит: «Акопян, чистая совесть у тебя — докажи». — «Товарищ майор, никакого быка я не резал, и не было там воровства, я не знаю, что там у них было, но только не воровство». — «Значит, вы не резали быка, лейтенант Акопян?» — «Да кто это всё выдумал, никакого быка я не резал…» — «Ну, наверное, кого-нибудь да зарезали… Что это за пьяный протокол ты мне представил? Ты хоть сам-то читал его? Лейтенант Акопян, докажи, что ты лейтенант».

— Вот такие дела, — лейтенант притушил ногой окурок. — Я докажу, что я лейтенант. Вызовите сюда Ишхана, — сказал он председателю сельсовета. — Я жду.

…Нет, нет, пожалуйста, не беспокойтесь, лейтенант не голоден, когда он проголодается, в сельмаге что-нибудь найдётся, а у лейтенанта есть деньги, если желаете, может даже вас угостить… И вообще лучше будет, если вы оставите его в покое… Ах, вы недовольны? Ничего не поделаешь, насколько лейтенанту известно, нигде ещё не сказано, что преступление не влечёт за собой наказания.

Ну и ну!

— Добро пожаловали, — сказал Ишхан, заходя в помещение сельсовета.

— Садись.

— Ничего, не из стыдливых, сядем, — ответил Ишхан, делая вид, что не замечает повелительной нотки в голосе лейтенанта. — Слушай, председатель, а ты свой кабинет прямо по-министерски обставил… Какие стулья, скажи пожалуйста! Из Дилижана привёз? Нет, наверное, где уж Дилижану…

— Может, в селе вас ждут дела? — спросил лейтенант у председателя сельсовета.

— Ждут, — насупился председатель и вышел из кабинета.

— Послушай, а мы… — начал было Ишхан.

— Отвечай только на вопросы, — оборвал его лейтенант.

— Ого, кажется, мы имеем дело с властями.

— Я вызвал тебя по поводу кражи, Ишхан.

Ишхану понравилось, что лейтенант назвал его по имени. Он было заулыбался, но тут же опомнился:

— Какой кражи?

— Кражи овец.

— Зря вы обижаете меня, товарищ лейтенант.

— Ты сам себя обидел.

— Я себя не обижу, я себе не враг.

— Ты совершил кражу.

— Я, товарищ лейтенант, не вор, чтобы кражи совершать.

— Ты зарезал ревазовских овец.

— Был такой случай.

— Значит, ты вор.

— Не обижай человека, товарищ лейтенант.

— А о чём же ты думал, когда чужую скотину резал?

— Ты же сам знаешь, товарищ лейтенант, сначала овцы, правда, были чужие, но потом объявился хозяин, мы с ним потолковали, и всё уладилось. Дело прошлое.

— Дело только начинается, Ишхан, — погрустнел лейтенант.

— Всё в ваших руках, товарищ лейтенант, не захотите — не начнётся.

— Не от моего желания это зависит, Ишхан, существует закон.

И опять понравилось Ишхану, что лейтенант называет его по имени.

— Закон в твоих руках, товарищ Акопян.

От этих слов лейтенант умилился, но в следующую же минуту подумал, что как раз под внушением подобных чувств и составляются порой «пьяные протоколы», и тогда, строго-настрого запретив себе считаться с разными там душевными тонкостями, он ответил:

— Нет, это мы в руках закона, дорогой Ишхан, когда-нибудь я уйду из жизни и ты уйдёшь, а закон останется. Закон всегда будет. Совершил преступление? Неси наказание. А как же ты думаешь? И тот, кто придумал закон, он тоже в руках закона. Закон выше всего.

Речь получилась гладкая, лейтенант, явно довольный даже звучанием собственного голоса, почувствовал себя многоопытным мужем, и Ишхан показался ему неразумным ребёнком, которому всё надо объяснять.

— Ясно тебе, Антонян Ишхан?

Некоторое время они сидели молча: оба думали о том, что сказал лейтенант. Наконец Ишхан проговорил со вздохом:

— Что ж, видать, и твоё дело трудное, товарищ лейтенант.

— Значит, не один ты был?

— Не один.

— Кто же был с тобой?

Ишхан жалко улыбнулся.

— Все.

— Кто это — все?

— Все… — Ишхан стал раскачиваться на стуле взад-вперёд (сказать — не сказать?) и вдруг заметил на лбу у лейтенанта шрам; шрам напомнил ему лысую голову дядюшки Степана, и сходство это сделало лейтенанта Акопяна в глазах Ишхана таким же, как все, человеком. — По именам не стану называть, товарищ лейтенант. Напиши, Ишхан зарезал овец и вместе с друзьями съел их.

— Но давай постараемся понять друг друга, Ишхан.

— Да ведь нельзя имена называть, товарищ лейтенант.

— Не бойся, я в хороших отношениях с судьёй, ничего с вами не сделают.

— Э, раз уж до судьи дошло… Нет, по именам никого не назову. Я зарезал, ребята ели. Я сам тоже ел. И Реваз ел — все ели.

— Но ведь у каждого из ребят есть имя, не так ли?

— Есть, конечно, только зачем тебе имена?.. Не слыхал разве поговорку, — решил схитрить Ишхан: — «Слово чабана — слово; сказал чабан: не назову имён, значит не назовёт».

— Назовёт, назовёт.

— Не назовёт, товарищ лейтенант.

— Назовёт.

— А поговорка что говорит?

— Поговорку ты сам выдумал, Ишхан.

— Ха-ха-ха… Догадался, значит? Я думал, не смекнёшь. Хороший ты человек, товарищ лейтенант, честное слово. Сразу понял, что я сам выдумал… — Ишхан ещё немного посмеялся. — Ах, товарищ лейтенант, товарищ лейтенант… Ну, оставим эти имена в покое, очень тебя прошу, товарищ лейтенант.

— Не темни, Ишхан.

— Я не темню, товарищ Акопян, я тебе прямо, по-человечески говорю, что имён не назову.

— Назовёшь.

— Ну, если ты заставишь, придётся, конечно, но ты лучше не заставляй.

— Я не заставляю. Ты скажешь по своей воле.

— А моя воля такая — не говорить имён.

— Скажешь, Ишхан, скажешь, по своей воле и скажешь.

— Ты от меня имён не дождёшься…

Ишхан понимал, что таким образом он только чуть оттягивает ту минуту, когда вынужден будет назвать имена, он знал, что ещё немного, и лейтенант прервёт этот дружеский тон, и тогда он, Ишхан, сдастся.

— Ишхан, — лейтенант закурил сигарету и поднялся из-за письменного стола, — имена и фамилии. Ишхан!

— Прошу тебя, товарищ лейтенант, не заставляй…


Несколько лет назад, в сорок восьмом или сорок девятом, пропала лошадь нашего Авага. Все думали, что лошадь не пропала — пасётся где-нибудь в лесу и вот-вот явится. Но на следующий день пропала ещё одна лошадь — жеребец председателя. И не успели подивиться и обсудить как следует эти исчезновения, пропал буйвол тётушки Эрикназ, а через два дня гетамечское стадо убавилось на пятьдесят овец. А через месяц разнёсся слух — всё это дело рук знаменитого вора по имени Мко, недавно отбывшего четвёртый срок в тюрьме.

Весть эта пришла под вечер, моросил мелкий дождь, из тех дождей, которые как зарядят, так а льют целый месяц, пока всё село не заболотится, пока пастушьи бурки не одеревенеют, насквозь пропитавшись влагой, и пока от холода не застучат зубы даже у собак… Прибывший из райцентра рассказывал, что будто бы следователь на допросе приказал вору: «Встань! Расставь ноги, шире, ещё шире!» — и столько бил по щиколоткам сапогом, что не приведи бог…

— Ну-у-у!..

— Так ему и надо, мать его так!

А у Ишхана как раз в этот вечер болели ноги, боль поднималась от щиколоток к бёдрам и снова спускалась в щиколотки. В этот вечер Ишхан готов был утверждать, что ревматизм вовсе и не болезнь, а живое существо, холодное, как змея, и сильное, как змея, и можно даже дотронуться до него. И страсть как хотелось Ишхану полоснуть ножом по собственным лодыжкам, выковырять этого ползучего гада. И, потирая ноги, Ишхан стонал: «У-у… уж лучше бы руки болели… у-у-у…»


Лейтенант улыбнулся, сел. Ишхан мысленно поблагодарил его за эту улыбку:

— Словом, смешались эти самые овцы с нашими… А я молчу, думаю, ничего не скажу ребятам до ночи, а там засну, а уж как засну, ясное дело, не скажу. Помолчу, думаю, пока хозяин не объявится… Так я себе думаю, а Венетик9 тем временем взошёл на камень и стал читать: «Яго ты, Яго, ты, мол, такой-сякой, ты, мол, козлиная борода, чёртов рог ты, Яго…»

— Что это ещё за Венетик?

— Завен. Тот, которому мешок с солью вы помогли поднять. Мы его прозвали герцогом… Забрался, значит, Венетик на камень и читает… Что это он читал… Совсем вылетело из головы.

— Это неважно, — сказал лейтенант, — просто стал на камень и декламирует.

— Нет, — снисходительно улыбнулся Ишхан, — он читал что-то очень хорошее. Я всё помню, только название города забыл… в том месте, где он говорит: он схватил собаку за горло и задушил — вот так… Я не умею, как Завен, он очень хорошо это место читает. А город… оттуда армяне в Армению возвращаются.

— Париж?

— Нет, Париж помню.

— Лондон?

— И не Лондон.

— Тогда Нью-Йорк.

— Н-нет.

— Москва?

— Москву-то всегда помню.

— Берлин?

— Берлин тоже знаю. Абраам и Амо в войну дошли до Берлина.

— Абраам был в тот вечер?

— Нет, Абраам в клубе работает.

— Амо тоже в клубе?

— Нет, он на партийной работе. И они не имеют отношения к ферме.

— Ну ладно, а на ферме кто работает?

— Значит, стал наш Завен на камень и читает…

— Да, мы на этом остановились. Завен декламировал, а кто же его слушал?

— Мы остановились на названии города.

— Оставим город в покое.

— Вот сейчас вспомню название, тогда и оставим.

Запас известных лейтенанту названий городов был на исходе, и он спросил с осторожностью, даже с робостью:

— Может быть, Рим?

— Вот-вот, что-то вроде этого Рима, но только не Рим.

— Он декламировал, не давал тебе спать…

— Проклятый город, на языке вертится, товарищ лейтенант…

— Дели? Токио? Пекин? — с решимостью отчаявшегося человека выпалил единым духом лейтенант.

— Нет, нет, нет. Как вы сказали? Пекин? Нет!

— Не будем, Ишхан, мучиться, не стоит… предположим, Тбилиси…

— Тбилиси?.. О-хо-хо… ха-ха-ха… в Тбилиси… а-а-а… ха-ха-ха… один лейтенант, схватил собаку за горло и задушил… Он оскорбил мою нацию, и я задушил его… вот так… ха-ха-ха… Так ведь, товарищ лейтенант… ох, не могу… Я каждый год езжу в Тбилиси сыр продавать. Разве можно про Тбилиси?.. Ах, товарищ лейтенант, товарищ лейтенант…

Но не было больше товарища лейтенанта, был человек, готовый провалиться сквозь землю. Дочь этого человека учится в музыкальной школе, сын увлекается шахматами и про Ботвинника говорит «устарел», и у этого человека не меньше пятисот книг, и в одной из них непременно написано, в каком же это городе и кто кого схватил за горло, и кто был виноват, и понёс ли наказание виновный… Всё это непременно написано, но книг он не читает. Некогда… Глупые допросы, «пьяные протоколы»… Нет, нет, надо менять профессию… Да, но кто же это делает в пятьдесят лет?

— Хорошо, Ишхан, — проговорил лейтенант, — ведь Завен, наверное, ещё что-нибудь знает наизусть? Ну, так давай и мы с тобой вспомним что-нибудь, ладно?

Ишхан продекламировал начало стихотворения «Пёс и кот», лейтенант сказал, что можно вполне удовлетвориться этим, потому что и тут вроде бы кто-то душит кого-то, но, подсказывая и помогая друг другу, они дошли до конца… Потом в разговоре промелькнули имена Авага и Павле, и Ишхан перестал представлять для лейтенанта интерес.

Допрос таким образом кончился. Рассыльного сельсовета срочно отправили в горы за Павле, Завеном и Авагой, а Ишхану было предложено сидеть дома. Ишхан отнёсся к этому как к шутке и шуткой же ответил:

— Ты думаешь, мне самому не хочется сидеть дома? Сидишь себе — и радуешься: ни дождь тебя не мочит, ни ревматизм не жжёт. Если бы не дела…

— Ничего, — сказал лейтенант, — я скажу председателю, чтобы он вместо тебя кого-нибудь другого в горы послал.

— Я вижу, тут что-то неладное творится, — обернулся с порога Ишхан.

И со дна души Ишхана друг за дружкой поднялись желания, как поднимается из-за кустов засада: желание вымолить прощение, желание выругаться, желание ударить этого лейтенанта — врага своего — по-пастушьему, без дальних слов, желание обратить услышанное в шутку, ах, конечно же, в штуку. И вдруг все эти желания разом попрятались, и в душе у Ишхана осталось только одно чувство — чувство страха.

Ишхан боялся высоты. Во сне ему часто снились бездны, и его неодолимо влекло в бездонную тёмную глубину, и он судорожно хватался за кусты, чтобы не броситься вниз, но кусты обламывались, и он падал, па-а-адал… а-а-а!.. Ишхан просыпался, кое-как приходил в себя, но сердце, проклятое, ещё долго не успокаивалось.

Ишхану и теперь показалось: кусты обламываются, и он падает, падает…

— Товарищ лейтенант…

— Иди, иди…

Нет, Ишхан не овец зарезал — он человека зарезал, вот что он сделал! Зарыл его Ишхан и заровнял землю — замёл следы, но люди нашли могилу и привели Ишхана к ней: «Разрывай!»

— Конечно, мы виноваты, товарищ лейтенант, этого нельзя было делать, но…

— С тобой я уже всё кончил…

Ишхан вышел из комнаты, огляделся и облегчённо вздохнул: весь мир засиял, засверкал для Ишхана. Неподалёку раздался школьный звонок, возвестивший перемену, и Ишхан увидел розоватые кровли домов, жёлтые тыквы на крыше какого-то сарая и нанизанный на суровую нитку пылающий красный перец. Широко взмахнув крыльями, пропел петух: «Ку-ка-реку-у-у!..» Петушиный крик потонул в густом войлоке ослиного рёва. Рёв этот вырвался из-под балок ближайшего сарая.

— Уже час, — пробормотал Ишхан. — Проклятая скотина, не осёл, а фабрика — минута в минуту подаёт голос… — И, повернув, неизвестно зачем подошёл к дверям. Почему-то воспрянул духом. Почему-то сейчас он был твёрдо уверен, что всё, что с ним случилось, сущие пустяки. Поели шашлычка, и всё — эка важность!

Чуть приоткрыв дверь, Ишхан сказал:

— Товарищ главнокомандующий… Разрешите, товарищ главнокомандующий, стало быть, впредь сидеть дома. — И, поднеся руку к папахе, лихо щёлкнул каблуками: — Есть! — Но щиколотки больно ударились друг об дружку, и торжественность минуты пропала. — О-ох, товарищ главнокомандующий, а ведь ты, наверное, и не знаешь, что это за скверная штука — боль в ногах, — и, морщась и прихрамывая, Ишхан пошёл прочь.

Вызов в село дядюшка Аваг счёл за приглашение помыть голову.


— Волосы уже слиплись, — сказал он, — да и выкупаться не мешало бы, хоть бы Сато дома была. Ты не знаешь, парень, Сато дома или на работе?

В селе Ишхан сообщил Авагу нерадостные вести:

— Говорят, мы кражу совершили.

— Что ж, мы и сами не знаем, что ли?

— Дело вроде бы судом пахнет.

— Ну да?!

— Я так понял.

— Где это ты понял?

— А со слов лейтенанта. Хитёр, чёрт, себе на уме.

— Кто себе на уме — лейтенант?

— Лейтенант. Я и не заметил, как он из меня всю эту историю вытянул.

— Лейтенант вытянул?

— Лейтенант. С виду будто и не следователь, мяконький такой, а по нутру, как видно, и следователь и в придачу ещё что-то.

— И что же с нами будет? — переминаясь с ноги на ногу, спросил дядюшка Аваг.

— А кто его знает, — Ишхан смотрел на него, вовсе не надеясь, что тот скажет что-либо дельное. И всё же он думал: а вдруг тот возьмёт да и рассудит иначе, не так, как он, Ишхан? Но, насколько он помнил, это был Аваг, значит, не советчик; лучше уж спросить совета вот у этого плетня, чем у Авага.

— Аваг, — сказал Ишхан, — ты на десять лет старше меня, но у тебя ни одного седого волоса.

— Куда прёшь, дурень! — шуганул дядюшка Аваг телёнка, забравшегося через плетень в сад. — Эй ты, девчушка, прогони телёнка, а то он всю прививку попортит! — крикнул он, полагая, по-видимому, что какая-нибудь девчушка всегда поблизости. Но так как поблизости никого не оказалось, то дядюшка Аваг сам прогнал телёнка. Потом он снял папаху, положил её вместе с палкой на землю и занялся плетнем. — Успел-таки чёртов телок напакостить, — пробурчал дядюшка Аваг и вдруг заметил, что плетень не его, а чужой. — Хозяюшка, — кончив дело, постучал он в окно, — выйди поблагодари дядюшку Авага.

Хозяюшка не откликнулась.

— На работе, конечно. Кто же в такое время сидит дома, — спохватился Аваг. — Бездельник, — сказал он, — бездельник, да и только…

Тут дядюшка Аваг вспомнил другого бездельника, из-за которого и сам стал бездельником, и продолжал уже в свой адрес:

— Заладил: овцы да овцы… Ты кто, Реваз? Или ты кто? Ты что дурака-то валяешь? Ну, я, я зарезал овец, а дальше что? Пойду на внучонка взгляну, — успокоился наконец дядюшка Аваг, — заодно и голову помою.

Рассыльному из сельсовета, явившемуся за ним, он сказал:

— Скажи там, что голову моет, кончит, мол, придёт.

Он не только голову помыл — и ноги помыл, он и пообедал, а после взял да и лёг спать.

— Ах, хорошо! Нет, видно, и в поле есть смысл работать, как ты думаешь, невестушка?

Пришлось ещё раз посылать за Авагом.

— Поди скажи им, не их овцы в горах остались, а мои, — сказал дядюшка Аваг. Но всё-таки отправился вслед за рассыльным. — Стар становлюсь, невестушка, в сапогах тяжеловато уж мне.

— Выспаться тебе не дали, оттого и тяжеловато.

Дядюшка Аваг подмигнул невестке сразу обоими глазами — дескать, ничего, поживём ещё годов до ста, а может, я до ста двадцати, кто знает.

Ровно месяц назад умер родной дядя Авага, а за двадцать дней до него велела долго жить тётка, то есть жена этого самого дяди; на кладбище старик упал на могилу жены и бог весть сколько пролежал бы там, насилу увели домой. «Вы, — говорил старик, — идите, а мне нет смысла возвращаться». Старик прожил бы ещё лет двадцать, увидел бы двадцать сенокосов, двадцать раз он увидел бы созревание и сбор плодов, двадцать раз — ослепительной белизны первый снег, который ложится на крыши, на лес, на речку, на горы и обволакивает их задумчивой тишиной, и двадцать вёсен — с разбушевавшимися ручейками в горах, с разбушевавшейся кровью в жилах, а он, глупый старик, пообещал сырому холмику: «Не бойся, я не покину тебя, через двадцать дней приду к тебе». Даром что говаривал про старуху: «Старая дура, совсем из ума выжила…» Через двадцать дней старик ушёл вслед за своей старухой. А двадцать лет так и остались непрожитыми. Ну, не двадцать, хоть четыре-то года можно было прожить? Или год, или, ладно уж, полгода?.. Но если обещал прийти через двадцать дней, стоит ли приходить на двадцать второй день, стоит ли… стоит ли тянуть с этим.

Как-то один из пастухов спросил Авага:

— Аваг, если Сато помрёт, как ты будешь жить?

— Пусть моя Сато не умирает, пусть твоя Ашхен помрёт.

— Да я вроде бы и себя спрашиваю.

— Пусть Сато не умирает, — сказал дядюшка Аваг, — но если, не приведи бог, Сато умрёт, свет клином на Сато не сошёлся. Свет во-о-он какой большой!.. — дядюшка Аваг обвёл дубинкой кусок неба с клочком облака на нем, гору, где бьют студёные родники, лесок, полный поющих птиц, стадо овец, передвигающееся по склону горы, косарей среди зелёных покосов и женщин в белых платках, — если Сато, не дай бог… — дядюшка Аваг ещё раз обвёл дубинкой видневшихся вдалеке женщин.

Бессердечная Сато умерла-таки. Дядюшка Аваг погрустить, конечно, погрустил, но вскоре привёл в дом новую жену. Новая жена оказалась порядком сварливой, прожили они вместе два года с грехом пополам. А через два года благоверная дядюшки Авага задумала разводиться с ним, зазвала председателя сельсовета к себе и давай судиться: одну из комнат — ей, платяной шкаф — ей, одну из кроватей — ей, корову — ей, одну из лопат ей, и так далее и тому подобное. Дядюшка Аваг не возражал: женщина, думал он, привыкла к достатку, пусть забирает что надо. Но ночью… ночью его жена, то есть бывшая уже жена, легла спать на своей, отведённой ей сельсоветом, индивидуальной кровати. И дядюшка Аваг возмутился: «Шкаф взяла себе — на здоровье, корову забрала — на здоровье, лопату — на здоровье… Сельсовет привела домой — ладно, пусть всё по закону будет, кто же против, но чтобы врозь спать — где же это видано?!»

…Возле школы дядюшка Аваг остановился, протянул в раскрытое окно руку и ущипнул за щеку улыбнувшегося ему ученика с огромными, как у телёнка, глазами:

— Учись лучше, Амаяков сын. А учителю сказал:

— Звонок уже был, слышишь, парень, ты что же детишек не отпускаешь, жалко ведь, — и зашагал вдоль раскрытых окон школы.

За последним окном шёл урок физкультуры, два десятиклассника прыгали друг возле дружки, размахивая боксёрскими перчатками.

— Ну как, петушки? — осведомился дядюшка Аваг. И тут же посерьёзнел: — Эй ты, внук Эрегло, ты потише бей, драчун!

Внук Эрегло и ухом не повёл: припёр своего противника к стенке и делал обманные движения, готовясь нанести решающий удар.

— А что, перчатки эти мягкие? — спросил дядюшка Аваг, ложась локтями на подоконник. — А то я слышал, внутри у них вроде бы свинец. Э-э, ты что там делаешь! — закричал он, вскинув голову. Это, по-видимому, внук Эрегло опять стал теснить своего противника. Потом досталось и самому внуку Эрегло. — Молодцы, — похвалил дядюшка Аваг, отходя от окна, — так и продолжайте, — по очереди друг друга бейте.

Тому же, кто был человеком по сути, но прикидывался следователем, дядюшка Аваг сказал:

— Что, из-за овец вызвал?

— По делу овец.

— А разве Ишхан не всё рассказал?

— Ишхан сам по себе, ты сам по себе.

— Что же, тебе виднее. Ну, спрашивай.

— Двадцать седьмого августа сего года, вечером…

Дядюшка Аваг зевнул и потянулся, хрустнув всеми косточками, и так он сладко зевнул, что даже сам лейтенант, кабы не важные его обязанности, завалился бы спать.

— Овцы — Реваза Мовсисяна… — предупреждающе повысил голос лейтенант.

— Говори, говори. — И дядюшка Аваг снова зевнул.

— Нами ещё не выяснено, приблудные то были овцы или вы их пригнали.

— Нет, не мы их!.. — Дядюшка Аваг ещё раз зевнул. — Сами пришли, по собственной воле… Не сердись, пожалуйста, всю ночь не спал, и потом, как ни зайду в этот сельсовет, меня сон одолевает, извини…

— Ничего, я ненадолго тебя вызвал.

— Ну, спрашивай, — сказал дядюшка Аваг, зевнув в четвёртый раз, и поднялся с места. — Овцы пришли сами, по своей охоте, зарезал их я, ели все. Где-нибудь надо подписаться?

— Сколько вас было?

— Я был, Ишхан был, Завен, Павле, но, ежели дело не добром кончится, про Павле не пиши — у него полный дом детей, мал мала меньше. И про Завена не пиши — скажут, вон ваш образованный чем занимается. — Дядюшка Аваг поправил на письменном столе чернильницу с конторским клеем, ручку устроил так, чтобы не запачкалась скатерть. — И про Ишхана тоже не упоминай, жена ему жизни потом не даст.

Выходя от следователя, дядюшка Аваг сказал:

— Зима скоро, побойся бога, не отрывай людей от работы. — Но что следователю зима!.. И дядюшка Аваг понял это и нашёл всё-таки, чем припугнуть его: — Смотри, ежели председатель увидит нас в селе, и тебе несдобровать и нам.

Следователь только усмехнулся. А дядюшка Аваг сказал:

— У меня двоюродный брат главным бухгалтером в орсе работает. Гарегином звать, не знаешь? Гарегин Данилович.

Над следователем, видно, немало поиздевались в жизни, коли теперь он так потешается над бедным человеком, но ничего, отобьюсь, подумал дядюшка Аваг.

— А старший сын у меня начальник управления милиции в Ереване. Оганесян Ашот Авагович, слыхал?

Теперь уже лейтенант не усмехался, теперь уже дядюшка Аваг смотрел на лейтенанта с усмешкой.

— Нет, — ответил лейтенант, — не знаю, его майор должен знать.

— Мой сын полковник, — сказал дядюшка Аваг.

— Чего тебе от меня нужно? — вспылил лейтенант.

— Ладно, ладно, не обижайся. — Дядюшка Аваг ещё немного подумал. — Неправду я тебе сказал, мой сын никакой не полковник. Пастух он. Овец пасёт. Но вот друг детства есть у меня, тот генерал. Нет, ты не думай, тут уж я не вру. Но и он тоже не из ваших, он армейский генерал. А кто выше: армейский генерал или майор милиции? Я ведь не знаю, потому и спрашиваю… Эх, да кто вас разберёт, лейтенанта, генерала, полковника, майора!..

— День добрый, товарищ лейтенант.

— Здравствуйте.

— Можно сесть?

— Садитесь.

— Зачем вызывали, товарищ лейтенант?

— Да так, дело небольшое.

— Очень приятно иметь с вами дело, товарищ лейтенант.

Это пришёл Завен, тот, который знает, в каком городе и кто кого схватил за горло.

— Может быть, вас, товарищ Завен, не было в тот вечер в горах и ваше имя упомянули так, из солидарности, а? Дело может принять плохой оборот. Вас там не было?

— Нет, товарищ лейтенант, так нельзя…

«Честный…» — подумал лейтенант, потом, тщательно, слишком уж тщательно выговаривая слова и стараясь говорить на литературном языке, сказал:

— Мы хотим услышать от вас название того города, в котором кто-то кого-то задушил, мы с Ишханом не могли вспомнить, Ишхан сказал, что вы знаете.

Завен пожал плечами.

И чтобы выразить как-то уважительное своё отношение к образованности Завена, лейтенант, вежливо улыбаясь, добавил:

— Я это спрашиваю не в порядке допроса, просто интересно узнать, что это за книга, которую мне не приходилось читать.

— Не знаю, товарищ лейтенант, что это за книга, которую вам не приходилось читать.

«Издевается… Так знай же, милый, запомни, что ты вор, и неважно, сколько ты книг прочитал, понятно? А я твой следователь, запомни это тоже. Я однажды одного профессора оштрафовал. А ты и не профессор даже».

— Значит, не помнишь названия города?

Завен вопросительно выпятил губы.

— Не понимаю, какое это имеет отношение к делу?

— Ты много книг прочитал?

— Сколько успел в школе. Книг на свете много, а времени мало.

Лейтенант вспомнил свой книжный шкаф: «Книг много, а времени мало, и тот, кто читает книги, ничем больше не занимается, а кто занят делом, тому не до книг».

— Сейчас время стрижки, — сказал Завен, — а зимой хорошо — подбросишь овцам корма и сидишь читаешь себе.

«Ещё один профессор… все теперь профессорами сделались».

— Не помнишь, значит, какие стихи ты читал перед тем, как зарезать овец? Чужих овец.

И, увидев себя в роли допрашиваемого, проговорил, усмехаясь, Завен:

— Забыть Шекспира, товарищ лейтенант! Что тебе прочитать? Из «Гамлета», из «Короля Лира» или из «Отелло»? А хочешь из «Пепо»?10 — по тому, как Завен произнёс все эти слова, и особенно слово «Отелло», лейтенант заключил, что перед ним ни дать ни взять артист.

А артист — это не профессор вовсе. Артист есть артист. Если выразиться немного грубо, он всё равно что клоун, мартышка. И этот клоун, этот прохвост выдаёт себя перед своими пастухами за учёного, за профессора, и даже его, лейтенанта, норовит обвести вокруг пальца. Обыкновенный жулик, вот он кто!

— Ну что вам прочитать, товарищ лейтенант?

— Что-нибудь. — Лейтенант откинулся на спинку стула. Лейтенант? О нет! Он по меньшей мере дипломат, посол, уставший от своих посольских дел. А Завен… Завен всего-навсего обезьяна, научившаяся разным трюкам, и пусть эта обезьянка немного позабавит обременённого заботами деятеля.

— Что же прочитать?

— Что-нибудь.

— Закажите, товарищ лейтенант.

— Выбирай сам.

— Вы, конечно, хотели бы из европейской литературы?

— Очень хорошо, прочти из европейской.

— Из кого именно?

— Ну, из европейской.

— Но какого автора?

— Из Маркса можешь?

— Из Маркса? Могу.

— Ну, если можешь, — перевёл дыхание лейтенант, — прочти что-нибудь из Маркса.

— Но ведь Маркс не поэт и стихов не писал.

— Так ты о стихах говоришь? Я стихов не люблю, — решительно заявил лейтенант, — и поэтов не люблю, все они сумасшедшие. Есть и у нас в райцентре поэт, целый день пьяный.

— Совершенно верно, сумасшедшие, товарищ лейтенант, но что же мне прочитать всё-таки?

— Пишут всякую чушь, всё, что в голову взбредёт. И что это они столько пишут, не понимаю. Вместо того чтобы заниматься общественно полезной работой, чепухой занимаются!

— Но вы так и не сказали, что вам прочитать, товарищ лейтенант. — Всё существо Завена было переполнено желанием расхохотаться, смех трепетал и бился за плотно сжатыми губами.

— Прочти из Туманяна «Пёс и кот». Если знаешь, конечно.

— Конечно. «Пёс и кот»… Ко-о-от… ох-хо-хо-о… ха-ха-ха… «Пёс и кот»… ха-ха-ха-а-а!..

Листки допроса полетели на пол, на настольном календаре перевернулась страничка, вода в графине заплескалась. И добрых пять минут позванивали оконные стёкла, и где-то на краю села испуганно соскочил с плетня петух, не запев «кукареку», а в ущелье на мельнице глухой на одно ухо мельник сказал:

— Не иначе Завен смеётся. Интересно, что у них там в селе случилось? Да разве узнаешь? Сидишь круглый год на мельнице, одним ухом уже совсем ничего не слышишь, а другим разве только шум жерновов.

А в селе лейтенант вымещал на Завене свою злость. Да, он ненавидит этого пакостного Аршо, оскорблён недоверчивостью своего майора, очень жалеет себя, потому что из всех книг на свете он знает только «Пёс и кот»; да он постоянно жаждет выругаться по адресу учительницы музыки, которая обучает его дочь, высоко вздёргивая брови и громогласно рыча: «до, ре, ми… до, ре, ми… ре, ре ре». Он презирает, да, да, презирает этого вот самого Завена, который занят тем, что перетаскивает мешки с солью и делает вид, будто он и впрямь профессор, ни больше ни меньше; и, наконец, вот он, лейтенант, с самого утра сидит не евши и вынужден без конца допытываться, кто же делал этот проклятый шашлык, будь он неладен! Жирное ли было мясо, какой категории, какого сорта… О-о-о! Всё это накипело на сердце у лейтенанта и выплеснулось на голову несчастного Завена:

— Ты над кем это смеёшься, скотина! Замолчи! Заткнись! Ты кто тут такой… Молчать!.. Замолчи, а не то!..

И он разразился такой бранью, этот лейтенант, что можно было без особого труда заключить, из какого он села родом, кто его отец, чем он занимался до службы в милиции и так далее. Можно было с лёгкостью заполнить всю его анкету.

Завен не сказал больше ни слова, даже извинения не попросил. Ах, уж эти мне интеллигенты! Прочтут две-три книжки и рады, а как дело доходит до более или менее серьёзного разговора, молчат, словно в рот воды набрали.

— То, что не успел прочесть, прочтёшь в тюрьме! И овцы тебе больше не помешают. И на отсутствие времени не будешь жаловаться — будет времени вдоволь! Иди! Благодари бога, что прямо сейчас не арестовываю. Иди, иди!.. Профессор! Молчать! Вас только распусти немного — средь бела дня ограбите, не постесняетесь! Молчать! Ограбите и не моргнёте. Поглядите-ка ему в глаза — какие невинные… честные… Божий агнец, и только. Молчать!.. Разве он может убить овцу — он ведь сам как овечка… Иди! «В Тбилиси собака-турок оскорбил… я схватил этого собаку за горло…» Иди, иди! Профессор! Ничтожество! Голодранец!..

Загрузка...