Холокост на русской почве: метаморфозы исторической памяти

В прошлом году я был на международной конференции по проблемам исторической памяти о прошедшем ХХ веке. Конференция проходила в Киеве, и в ней принимали участие исследователи из Франции, Польши, Германии и Америки. Собственно конференция, а также общение с самыми разными людьми, знакомство с публикациями в украинских СМИ дали основание еще раз посмотреть и сравнить, как формируется и что собой представляет эта историческая память в разных частях Европы и Америки. Настоящий текст — результат моих тревог и озабоченности на сей счет.

1. «Шорт-лист» истории?

Согласен: бессмысленно и даже вовсе глупо доказывать самим украинцам, особенно тем, кто все это пережил, что Голодомор — не геноцид. Язык не поворачивается, глядя в глаза этим людям, глубокомысленно подбирать аргументы и повторять: «…и все-таки нет, не геноцид». А чем же это еще может быть в их глазах и в их памяти? Как еще они должны называть всё это, — когда уничтожали миллионами именно украинцев, когда отбирали все подчистую, включая зелень, овощи и семенное зерно, а вооруженные заградотряды не давали голодающим покинуть разоренные деревни?.. Когда действительно имело место сопротивление режиму, в том числе и на национальной основе… Когда люди умирали голодной смертью, а на освобожденное погибшими место организованно завозили на постоянное проживание русских, татар, евреев, но уже ни в коем случае не украинцев… Все так. В глазах и в памяти украинцев — это именно геноцид и ничто другое.

Что же касается изуродованной памяти, то проблема здесь, на мой взгляд, гораздо сложнее, и заключается она совершенно в другом.

Начало третьего тысячелетия от Рождества Христова застало не только Россию, но всю Европу маниакально сосредоточенными, — правда, каждого по-своему, — на проблемах собственной исторической памяти. При том, что в каждом случае сосредоточенность эта предстает, на мой взгляд, довольно странно избирательной. На конференции в Стокгольме, например, при участии глав правительств почти всех европейских стран было заложено — на основе такой вот странной избирательности — нечто вроде новой гражданской религии, которой предстоит, учитывая память о Холокосте, выработать твердые нормы жизни на будущее для всех. Данный акт, положивший, по мнению многих европейских интеллектуалов, начало транснациональной культуре памяти, в большинстве европейских стран совпал с новым приступом одержимости историей. Основное внимание призма такой «новой» памяти фокусирует на: а) Холокосте, б) Второй мировой войне, в) массовых вынужденных переселениях и г) феномене коллаборационизма.

Все это проблемы действительно очень важные, вполне достойные внимания и памяти не только в России и Европе, но и во всем мировом сообществе. Не преодолев их и не перестрадав ими, на самом деле нельзя выработать твердые нормы на будущее.

Но вся штука в том, что это не все проблемы, которыми человечеству должно и придется перестрадать. А среди поименованных, — здесь я и вижу ущербную избирательность, — не фигурирует еще одна, которая, однако, определяет все названные.

У отсутствующей в этом перечне проблемы, как ни поразительно, нет к тому же до сих пор и одного, только ей присущего названия. Имен разных много, а одного убедительного определения или названия нет. Однако и со столь грандиозным размахом явления, представленного этой проблемой, человечество еще никогда раньше не сталкивалось.

Что же касается различных наименований как знаков (у которых, не надо забывать, есть еще и означаемое), то все они хорошо известны: тоталитаризм, нацизм, большевизм, сталинизм, маоизм; в том же ряду — латиноамериканские диктатуры, персоналистские султанатские режимы исламского интегризма. Но всё это имеет одно общее основание. Вот у этого-то основания, у этого всеми подобного рода наименованиями означаемого и нет до сих пор убедительного, авторитетного (общепризнанного, адекватного) знакового названия.

Ближе всех остальных определений по смыслу того, о чем идет речь, подходит, по-моему, что-то вроде «омассовлениепланеты» или «деэлитаризациячеловеческого сообщества». Иначе говоря, в более точном и адекватном определении, соответствующем нашему сегодня, нуждается вся та совокупность явлений, процессов, событий, которая нашла в свое время решения, интерпретации, описания, исследования и предвидения в работах Г. Ле Бона, Г. Тарда, Х. Ортеги-и-Гассета, М. Вебера, Э. Кенетти, Ж. Бодрийяра, Э. Хоффера. Перечисленные авторы в разное время, с разных сторон, с разной мерой полноты и конкретности анализировали природу массового сознания и массового поведения, а также наступление эры масс и такие, например, более частные проблемы, как «массы и власть», «массы и личность» и т. п.

Параллельно с исследованием природы массового сознания и массового поведения в том же ХХ веке были сделаны великие открытия и осуществлялись разнообразные изыскания, положившие начало новой науки — психоанализа. Работы З. Фрейда, К. Юнга, А. Адлера, Э. Фромма, Ф. Ницше посвящены исследованию глубинной сущности человека и ее роли в общественной эволюции. Благодаря этим работам стало очевидным, что нельзя постичь человека только из рациональных построений, что, кроме сознательной, направляемой разумом деятельности, человеку присущи глубинные неосознаваемые мотивы.

Два этих мощных направления, по которым развивалось постижение человека и общества, убедительно показали, что ХХ век стал не только веком выхода масс на авансцену мировой истории, не только веком наступления, а в ряде случаев и господства человека-массы; ХХ век оказался кроме того еще и веком расплаты за нарушенное в течение ХVIII—ХIХ столетий равновесие между природой и культурой во внутренней структуре и человека, и общества. Французские просветители и их последователи во всем мире стремились расширить сферу разума за счет низвержения религии, всевозможных стереотипов морали и других структур: традиций, привычек, предрассудков. Но, разрушая все это, просветители не распознали и не учли социальную функцию подобных структур — противостояние бессознательному, обеспечение на их основе стабильности общества. В итоге и без того слабо сдерживаемые всем достоянием культуры бессознательные стремления, инстинкты, — такие как воля к власти и ненависть к «Другому», агрессия, звериная кровожадность и жестокость, страх, — все это вырвалось наружу и стало фактом и важнейшим фактором общественной жизни. Только в очень немногих странах Западной Европы и Америки, — где «Я», опираясь на созданные там институты культуры, уже давно отвоевало у бессознательного большую территорию, где, начиная уже со Средневековья, многие века личность расширяла свою свободу, — лишь в немногих странах общество сумело сохранить стабильность и воспользоваться разрушением иллюзий и расширением сферы разума для быстрого прогресса6.

Может возникнуть вопрос, какое отношение все это имеет к Холокосту?

Имеет. И самое что ни на есть непосредственное. Только просматривается такое отношение, к сожалению, далеко не всеми и совсем не тогда, когда следовало бы. А следовало бы уже давно. Ведь в результате того, что вопрос о центральной проблеме ХХ века не был поставлен своевременно, не до конца понятыми остаются и результаты того явления, которое я обозначил как омассовлениепланеты, — то есть конкретные плоды этого омассовления, воплощенного в форме всевозможных «измов». И именно по этой причине в мейнстримовской парадигме современного европейского сознания искореженной продолжает оставаться память и о Холокосте, и о Голодоморе, и о многом другом. Так что мне представляется актуальным показать связи между поименованным омассовлениемпланеты и — через нацизм и сталинизм — Холокостом или Голодомором.

У гитлеровского нацизма, у ленинского большевизма, у сталинизма, как и у всех других упомянутых мною «измов», есть одно присущее им всем общее основание, делающее их все типологически сопоставимыми. Собственно, именно это и стало понятно благодаря всей совокупности анализов, обоснований, интерпретаций и выводов, сделанных и осуществленных всеми выше перечисленными авторами на основе постижения ими природы массового сознания и массового поведения и выявления ими того всемирно значимого феномена, который, повторю еще раз, терминологически можно определить (может быть, несколько условно и, конечно, не бесспорно) как омассовление, или деэлитаризацию планеты.

Такое омассовление совпало по времени с теми сдвигами во внутренней структуре человека и общества, которые возникли вследствие нарушения равновесия между природой и культурой. Совпадение двух столь разных, но тесно связанных между собой процессов и определило драматизм и трагичность всего ХХ века. Это совпадение делает объяснимыми массовые действия людей, в головах и душах которых освободившееся место Бога и морали заняли культы Гитлера, Сталина, Муссолини, Франко, Салазара, Мао, Фиделя, Тито, а нарушение указанного равновесия раскрепостило все животные инстинкты, таящиеся в человеческой природе. В итоге омассовление сопровождалось разгулом страстей; планету сотрясали гражданские и мировые войны, массовые убийства, коллективные наказания народов, депортации.

Казалось бы, вполне логичным было бы, если б мейнстримовским в осознании ХХ века стало углубленное постижение именно сущностного, общего и особенного всех тех «измов», о которых речь. Тогда все революции и три мировых войны (включая «холодную»), прошедшие в нашем трагическом ХХ веке, и организованные многомиллионные убийства заняли бы свои, присущие им места в таком мейнстриме — как следствия и конкретные воплощения омассовления планеты, торжества животных инстинктов и порожденных подобной ситуацией глобальных противоречий. Что касается Холокоста и Голодомора, то в данной цепи причин и следствий, знаков и означаемых ими, видимого и глубинно скрытого, эти катастрофы предстали бы как самые зверские проявления бесчеловечной сущности, как крайний предел человеческого падения тех политических режимов, что готовы на любые преступления, включая геноцид.

Однако произошло нечто совсем не предвиденное и противоположное логике и здравому смыслу. Один из самых ярких мыслителей современной Франции Паскаль Брюкнер справедливо отмечает: «Освенцим, задавленный собственной популярностью, стал настоящей “гражданской религией” Запада, первопричиной нашей истории; как резюмировал произошедшее венгерский писатель ИмреКертес: китч окружил Шоа со всех сторон и подмял его под себя. Событие было отделено от контекста, вознесено над своим временем подобно какому-то поражающему воображение светилу; очень известный французский философ и публицист Андре Глюксман говорит о “смешении факта и веры”, реального исторического события и его регламентированной ритуальной оболочки».

Благородное стремление, многочисленные и разнообразные усилия европейцев по восстановлению памяти о Холокосте обернулись, — поскольку событие изъято из контекста, — своей противоположностью: память о нем, а вместе с ней и собственная историческая память Европы оказались травмированными еще с одной, совсем неожиданной и непредвиденной стороны.

Такая аберрация в исторической памяти и в массовом сознании довольно заметно и весьма разнообразно проявилась также и на всем постсоветском пространстве.

В России постижение ХХ века на основе официальной исторической политики выразилось в вытеснении социального из всей советской истории. Октябрьская революция оказалась на задворках исторической памяти как досадный эпизод, как верхушечный переворот, не только не связанный с нашей национальной историей, но и прямо ей противоречащий. Затем и вся содержательная советскость оказалась как бы «обнуленной», из нее выхолостили все собственно социальное содержание, а высвободившиеся таким образом места заполнили «свершениями» социализма и главной державной Победой. Общую картину брежневского «золотого века» при этом поддерживает героический образ войны и Победы, а он, в свою очередь, подпирает и возвышает отчасти мифологизированный, отчасти реабилитированный образ Сталина, а вместе с ним и всю сталинскую эпоху. Дальше, за непродолжительной черной полосой революционных, «лихих девяностых» и по контрасту с ними наступает путинское время как — наряду с брежневским благополучием — еще одна полоса воплощения порядка и стабильности. Тем самым ХХ век в его основных событиях, как их показывает осуществляемая в отношении прошлого официальная историческая политика, воссоединяется в некое «целое». Главная цель подобной исторической политики, которая очень уж смахивает на «спецоперацию», — примирить россиян с советским как со «своим», а это «свое» советское — с досоветским русским как со «своим» национальным.

Таким образом, весь российский ХХ век предстает не как продолжение Октября и не как реализованное на основе его победы воплощение русской традиционности в виде господства человека-массы, а как полное отрицание всего этого. И тогда понятно, почему Путин, говоря о крупнейшей социально-политической катастрофе столетия, называет не массовые убийства и ликвидацию социальности как таковой в ходе так называемого построения социализма, не большевистский террор и не Холокост, а распад СССР.

В странах Балтии, на Украине и в Грузии тема Холокоста — также не без воздействия на массовое сознание официальной исторической политики правительств этих стран — повлияла на формирование памяти прямо противоположным образом. В России, как я только что отметил, память о Холокосте как напоминание не только о репрессиях, но, — что хотелось бы особо подчеркнуть, — как напоминание о самой сущности сталинского режима всячески вытеснялась из массового сознания. Даже когда Грызлов говорит о необходимости установить в Москве мемориал жертвам политических репрессий, а Путин посещает Бутовский полигон, а затем вместе с Медведевым и место расстрела рабочих в Новочеркасске, то и таким, вроде бы совсем уж странным образом продолжается все та же политика вытеснения: проблема низводится до частного случая — до злоупотреблений власти, допускавшей «перегибы на местах», а не возвышается до сути самой этой власти, не допускающей никакой иной субъектности, кроме единственной — своей собственной. Можно даже отречься от массовых репрессий и осудить их — на ритуальном уровне — как способ действий той власти, которую мы якобы уже преодолели. Можно, поскольку есть же масса других способов добиваться того же самого, а именно — подавления любой другой субъектности.

В странах Балтии и на Украине, наоборот, тема Холокоста всеми способами внедрялась и продолжает внедряться в массовое сознание вплоть до превращения памяти о нем в маниакальное состояние. Катастрофа евреев стала здесь (сошлюсь еще раз на П. Брюкнера) «мерилом всечеловеческого несчастья, и элементы ее описания — “погром”, “рассеяние”, “геноцид” — присвоены всеми и каждым. Но это привело к досадному искажению смысла: Шоа завораживает не как апогей зла, а как сокровище, которое мы надеемся выгодно использовать. Мы не столько привлекаем внимание общества к этому пределу человеческого падения, сколько подпитываем порочную метафизику жертвы».

Однако искажение смысла, на мой взгляд, не только в «виктимизации»7 проблемы Холокоста, не только в травме сознания в направлении «мы — жертва», о которой говорит Брюкнер. Оно, такое искажение смысла, — в том, что с опорой на Холокост, как ни парадоксально, уходят или уводят, — хотя бы и неумышленно, — от главного для всего ХХ века вопроса: почему и как, собственно, возникла и есть данная проблема.

В Прибалтике созданы правительственные комиссии, которые подсчитывают стоимость ущерба, нанесенного в ходе и в результате советской оккупации. На Украине приняты государственные решения о признании Голодомора геноцидом украинского народа. Происходит бесчисленное множество самых разнообразных мероприятий: ставят памятники и мемориальные знаки, зажигают свечи, организуют «живые цепочки» и научные конференции, снимают фильмы, проводят массовые мемориальные шествия и церемонии. Налицо целенаправленная историческая политика, направленная на то, чтобы в коллективной памяти населения этих стран навсегда отпечатались такие кодовые понятия, как «геноцид», «оккупация», «ответственность Москвы». Во всех подобных понятиях — сплошная непроясненность с рациональной точки зрения, особенно в отношении «ответственности Москвы»: то ли имеется в виду сталинский режим, то ли москали как таковые.

Но во всех перечисленных случаях, как и в обоих этих направлениях исторической политики: и при вытеснении Холокоста из исторической памяти (в России), и при его закреплении (на Украине и в Прибалтике), — конечный результат получается весьма плачевным. Социальное вытесняется этническим, внутреннее состояние души и разума человека загружается мыслями и переживаниями о внешних обстоятельствах, а Холокостом, Голодомором, оккупациями и депортациями затуманивается самый феномен гитлеризма и сталинизма.

2. Гитлеризм и сталинизм

Вспомним еще кое-что из времен возникновения германского нацизма. Наша историко-философская мысль пока что не уделяла должного внимания тому факту, на который я намереваюсь сослаться. Наиболее характерной особенностью нацизма принято считать — прежде всего и главным образом — расизм. Разумеется, это так. Однако при этом в характеристике нацизма как бы пропускается одно обстоятельство, а оно-то и есть, может быть, наиболее существенное для постижения нацистской сути гитлеризма.

Почти всегда как-то стыдливо умалчивалось или, по крайней мере, широко не сообщалось, что Гитлер, будучи у власти, понял, что очень многие самые острые повседневные потребности немцев наиболее быстрым и впечатляющим для них же способом можно удовлетворить за счет недвижимости, имущества евреев, и решал именно такую, или прежде всего такую, свою задачу, уничтожая евреев (причем не только в Германии). Только в последнее время в Германии появились первые публикации, раскрывающие, сколько же немцы в целом заполучили из этого источника.

Однако в связи с этим возникает и более сложный вопрос: почему немцы так сильно устыдились происшедшего в нацистской Германии в 30-е — 40-е годы? Неужели лишь потому, что осознали, что практически каждый из немцев хоть чем-то да поживился за счет ограбления и ликвидации евреев? То есть устыдились того, что от неблаговидных деяний давнего, казалось бы, прошлого кое-что перепало и почти любому из живущих ныне?

Вряд ли только поэтому. Однако это мощное, искреннее и так широко распростертое раскаяние вынуждает задуматься и над более глубокими причинами и самого этого раскаяния, и последовавшего за ним столь бурного возрождения немецкой нации.

Размышления над данным фактом ведут, на мой взгляд, напрямую к постижению социальной сущности нацизма в целом, а дальше, в свою очередь, дают возможность (а то даже и вынуждают) сравнить эту сущность с той социальностью, что получилась у нас в итоге так называемого социалистического строительства, а затем сопоставить ее с тем, что происходит в России сегодня.

Гитлер действительно был убежден, что немцы лучше, совершеннее, физически и духовно выше и красивее всех, и хотел, чтобы они стали в то же время богаче, счастливее и здоровее всех остальных. На основе подобных убеждений и желаний он и строил свои национальные социальные проекты. Евреи с их движимым и недвижимым имуществом оказались лишь первой и предварительной возможностью на пути намеченных социальных свершений. Сами же по себе такие социальные задачи были намного шире и разнообразнее. В частности, в ходе построения социализма в Германии намечалось реализовать наиболее известную нацистскую программу «Всё для всех», то есть всё для всех наиболее значительных и многочисленных социальных групп немецкого общества: для рабочих — работа, для крупного бизнеса — государственные заказы и заработки, для малого бизнеса — снижение налогового бремени и государственного регулирования. Основанием и в то же время камнем преткновения для решения этой и других социальных программ становилась проблема собственности: чтобы стать столь же богатыми, сколь и прекрасными, требовалось неизмеримо больше материальных и людских ресурсов. Одних только внутренних возможностей, даже с учетом конфискованного имущества евреев, для мобилизации в нужных размерах было явно недостаточно. Общим знаменателем в решении проблемы всеобщего национального благоденствия стала направленность вовне: счастье для немцев за счет всех других. Если потребуется, то и за счет уничтожения всех этих других. Евреи оказались ближайшим подспорьем и наиболее легкой мишенью на таком пути. Отсюда — «окончательное решение еврейского вопроса», отсюда же — и устремленность нацизма к мировому господству.

Таким образом, еще раз: социальная суть нацизма — обеспечить счастье для немцев любой ценой, в том числе и за счет уничтожения других, за счет их собственности и ресурсов. Вся политика Третьего рейха, внутренняя и внешняя, стала средством достижения данной цели. В погоне за таким счастьем гитлеровскому режиму пришлось зайти слишком далеко. Потребовалось построить у себя дома социальную мегамашину по производству всеобщего счастья, пройти через завоевания в ходе Второй мировой войны и через позор поражения в ней, испытать национальное унижение — насильственный оккупационный режим — и, наконец, понести показательное — на весь мир — наказание разделом на оккупационные зоны. И все это потребовалось, чтобы затем сами немцы все-таки что-то увидели, поняли и ужаснулись. Так началось и на том состоялось возрождение немецкой нации в ХХ веке.

Мы тоже прошли, казалось бы, почти через все то же самое. Было и почти всеобщее убеждение, что мы — лучше и справедливее всех, и на этой основе произошло возрождение мечты о полагающемся нам счастье в размерах, соответствующих нашему превосходству и исключительности. Была и попытка решить проблему собственности у себя дома, в своей стране. Правда, такая попытка оказалась весьма своеобразной, бессмысленной и растянувшейся на многие десятилетия. Суть ее настолько же проста, как и глупа: не «всё для всех» обеспечить, а всё у всех отобрать — в собственность государства. Был даже и замах на то, чтобы осчастливить не только самих себя, но и все остальное обездоленное человечество. Осчастливить, — хотя бы и на свой манер и по своему усмотрению. Была Победа в той же Второй мировой похлеще поражения в ней Германии. Был, наконец, и раздел «по живому» державы, — то есть пережили мы и развал Советского Союза, который большинство народа считали своей родиной. Испытали мы сполна и не единожды горечь унижения.

Однако на то, видимо, мы и русские, чтобы пройти через все, вроде бы, то же самое, что и немцы, но непременно и здесь по-своему, своим путем: что русскому здорово, то немцу смерть… В частности, в отличие от них, мы, во-первых, решили в поисках всеобщего счастья поэкспериментировать поначалу исключительно на самих себе, а не на других (правда, сделав предварительно «самими собой» половину жителей страны Советов, не спросив у них согласия). А, во-вторых, испив в таких поисках счастья до дна свою чашу сладости побед и горечи поражений, погубив несколько десятков миллионов, опозорившись (и опять-таки не единожды — только в прошедшем столетии), мы, в отличие от немцев, до сих пор не задумались, не устыдились и не ужаснулись.

Мне кажется, именно здесь, в сопоставлении гитлеровского и сталинского нацизмов, в точном воспроизведении истоков становления каждого из них, в выявлении общего и различного между ними, в совокупном жизненном итоге каждого из них пролегает наиболее короткий и верный путь к постижению своеобразия, глубинных оснований и сути советского типа социальности.

Подобные сравнения и сопоставления, надо сказать, проводились уже давно и многократно, — правда, в основном, за рубежом, — а их результаты так и не стали у нас, на родине сталинизма, всеобщим достоянием. Кроме того, всегда — как раньше, так и до сих пор — при попытке такие сравнения провести, как только они приближаются к нашей отечественной почве, всплывает так много политизированного и идеологизированного, обнажается столь мощный пласт нравственных переживаний (а, следовательно, и взрывы эмоций), что давление вполне естественных и объяснимых переживаний на каждого, кто подступается к этим проблемам, не просто осложняет, но часто полностью вообще исключает хладнокровный, беспристрастный аналитический подход к этой теме.

Например, очень многим людям, особенно тем, кто сами пострадали или чьи родственники погибли от злодеяний нацизма, казалась и до сей поры кажется кощунственной, а потому и просто непристойной уже самая допустимость квалифицировать оба эти режима как одинаково жестокие и бесчеловечные, да еще к тому же как социально родственные — как нацистские. Если к этому добавить еще и перечень общих, присущих обоим режимам сущностных характеристик (а только важнейшие из них исчисляются десятками), почти наверняка обеспечен такой взрыв страстей и эмоций, что будет уже не до сущего.

А это сущее и в то же время общее для обоих режимов — решение, пусть разными (даже подчас, казалось бы, диаметрально противоположными) способами, социальных проблем с целью обеспечить экономическое и военное могущество для достижения мирового господства. Иначе говоря, получается, что сущее, которое в то же время и общее, — их конечная цель, притом цель внешнеполитическая.

Если учесть хорошо известные факты из истории Германии и Советского Союза в ХХ веке и вместе с тем иметь в виду результаты всех проведенных уже в разных странах сравнений гитлеровского и сталинского режимов, то на первый взгляд получается нечто такое, что по советской (или русской) «патриотической допустимости» не то что произнести вслух — подумать страшно. Сопоставление двух этих режимов поначалу склоняет чашу весов в пользу гитлеровского.

В самом деле. Мы-то усвоили для себя, что называется, с молоком матери: социализм и фашизм вообще несопоставимы, как огонь и лед, как свет и тьма. На самый худой случай, если уж совсем некуда деваться и довелось бы эти режимы сравнивать как в чем-то родственные, то, как мы всегда точно знали, лучшим бы оказался, конечно же, наш, сталинский: он за равенство и справедливость, на нас нацисты напали, нас хотели завоевать и уничтожить, мы пострадали. А тут, в ходе углубленных сопоставлений, все получается чуть ли не совсем наоборот. В целом сравнение (хоть, пускай, и с небольшим перевесом) все-таки оказывается в пользу гитлеровского режима: там тоже шло успешное построение социализма, но не было массовых репрессий против самих же немцев, и их не уничтожали миллионами. Там пытались сделать поголовно всех своих богатыми и счастливыми, а если кого-то и преследовали, то только чужих. И напали они на других, чтобы предотвратить свое собственное уничтожение.

Если же два режима все-таки в итоге их сравнений в чем-то и различались между собой, то всего-то, вроде бы, деталями. А по заветной для каждого из них цели, по направленности их высшей устремленности к счастью отличались и всего-то лишь какой-то «мелочью»: тот хотел мирового господства для немцев за счет всех других, а этот — того же самого мирового господства, но для всех других — и для начала за счет русских, или, точнее, за счет советских.

Таков еще один из возможных и широко практикуемых способов сопоставить два рассматриваемых типа социальности, два режима — гитлеровский и сталинский. Я бы отнес данный способ к разряду возможных, но недостаточных, — предварительных, частично допустимых, но в целом ошибочных. При таком способе сущность рассматриваемых режимов характеризуется и демонстрируется конкретными фактами и цифрами: количеством человеческих жертв, организованным голодом, деятельностью карательных органов и репрессивных учреждений, разрушенными и уничтоженными селами и городами, вымершими деревнями, дутыми цифрами достижений в социальной политике, сокрытием информации об экологических катастрофах и эпидемиях, лживой статистикой переписей населения, подтасованными данными о состоянии здоровья населения и т. д.

Все подобные факты, цифры и данные имеют, конечно, прямое отношение к сущности обоих режимов, но все-таки скорее фиксируют последствия и результаты бесчеловечности этих режимов, нежели раскрывают имманентно присущие им общие свойства. Кроме того, поскольку подобное сопоставление осуществляется способом перечисления отдельных, хотя, безусловно, и важных, фактов и данных об отдельных свойствах и сторонах этих режимов, то при каких-то условиях, или на какой-то момент, может сложиться ложное представление (как я это только что и пытался показать), что принципиально возможно и сопоставление этих режимов в пользу какого-то одного из них.

Но есть и другие способы сравнения, с очевидностью показывающие, что при всех возможных сходствах и различиях данных режимов было нечто настолько общее для них обоих, что именно это нечто и объясняет, почему они, образно говоря, были оба хуже. А на фоне раскрытия такой коренной их общности и в ходе их сопоставления с такой точки зрения интересующая нас проблема, а именно: причины, характер и степень изуродованности социума современной России, — предстает гораздо более ясно.

Подобные способы сравнения раскрывают собственно бесчеловечность, антигуманную сущность рассматриваемых режимов как их самую главную отличительную особенность и в то же время как их сущность в последней, так сказать, инстанции.

На сей счет во многих странах, в том числе и у нас, сегодня имеется огромная, почти необъятная литература. Историки, философы, экономисты, психологи, социологи, историки культуры подходили к названным вопросам с самых разных сторон и использовали все имеющиеся в распоряжении современной науки методы и подходы. Совокупные поиски оказались весьма успешными, исследователи добились убедительных результатов, раскрывая и объясняя общие характеристики, присущие сталинизму и нацизму. Знание этих результатов, безусловно, помогло бы россиянам лучше увидеть и глубже понять происходящее в России сегодня.

Гарантией успешности подобных исследований стало размещение интересующей нас проблемы в максимально широкий контекст мировой культуры и исследование ее в перспективе длительной истории человека и общества.

Беда, однако, в том, что все достижения современной науки о самом главном для нас — о том, какие мы есть и как мы стали именно такими, — остаются невостребованными массовой российской публикой. Об отношении к научному знанию в данном смысле властей предержащих говорить здесь полагаю бессмысленным. Собственно, именно выяснению этого нашего не столько странного, сколько жестокого безразличия к своему недавнему, совсем еще не остывшему прошлому и посвящена вся настоящая публикация.

Речь идет о безразличии, которое непременно оборачивается жестокостью, потому что оно, в сущности, и есть презрение к самим себе. За безразличием следуют столь же массовые заблуждения и невежество, которые как раз и удерживают людей в состоянии толпы. А подобное состояние, надо сказать (может быть, к удивлению некоторых полагающих, что все беды в мире происходят непосредственно и исключительно от кровожадных режимов), — такое стадное состояние весьма комфортно для всех: и для властей, и для народа. Никому не надо ни о чем думать, не надо вообще беспокоиться. И, главное, не надо ни за что отвечать: капали бы сами собой потихоньку нефтедоллары, да немножко бы соломки каждому под бок…

Здесь, полагаю нужным сказать о том общем для сталинского и гитлеровского режимов, что выявлено мировым социальным знанием. И показать, что незнание этого общего делает людей в культурном плане по существу слепыми — и вообще, и, в частности, относительно того, куда идет Россия сегодня. Если предварительно не определить собственно направление движения, нам так и не выпутаться из нашего «как всегда»: хотели к лучшему, а движемся под руководством Путина прямо в обратную сторону.

Но сначала — о том, где общее для обоих режимов искать не надо.

Его не следует искать, во-первых, только и исключительно в национальных особенностях и в исторических традициях России и Германии. Во-вторых, общее для нацизма и сталинизма не нужно искать в прежних и существующих политических и социальных доктринах. В-третьих, это общее бессмысленно искать в личностях Сталина и Гитлера.

Поначалу каждое из таких ограничений кому-то наверняка покажется если не абсурдным, то, по крайней мере, странным. Ведь именно одной из перечисленных причин (или, что более привычно, их совокупностью), как правило, и принято объяснять нацизм и сталинизм как явления в целом, а в особенности — конкретные воплощения обоих режимов.

Поэтому придется хотя бы самом кратким образом остановиться на каждом из трех перечисленных условий.

3. Национальные особенности и исторические традиции

Здесь, пожалуй, самая горячая точка, в которой сходятся и сталкиваются взгляды людей, особо остро ощущающих свою приверженность к немецкой или к русской культуре. И даже гораздо шире: любых людей, причастных и обостренно относящихся к любой национальной культуре. Такой эффект вполне нормален и объясним. Поскольку в Италии, например, был свой Муссолини, положивший начало «своему», итальянскому фашизму, многие итальянцы болезненно относятся к любым попыткам хоть как-то «усреднить» этот их фашизм, поставить его в один ряд с нацизмом или со сталинизмом. Тем более болезненным всегда было их отношение к любым попыткам отыскать нечто общее для всех трех режимов в национальных особенностях, присущих и Италии, и Германии, и России. Многие из них убеждены, что у каждого режима — свои национальные корни, и предпочли бы думать так всегда.

Отсюда, видимо, в первую очередь и столь резко отрицательное отношение многих европейских интеллектуалов, в том числе и вполне левых, к концепции тоталитаризма Ханны Аренд. Достоинства ее основательной — трехтомной — работы о тоталитаризме, в том числе и сталинском, впервые изданной еще в 1951 году, бесспорны. Однако у тех, кто отстаивает национальные истоки данного феномена, ее исследование до сих пор повсюду с трудом находит понимание, — если вообще находит. Потому что как раз Х. Аренд, пожалуй, впервые предприняла столь убедительную попытку объединить все разнообразные нац-«измы» в одно явление и назвать его одним словом — тоталитаризм.

Что касается российской действительности, то вопросом о национальных истоках большевизма и сталинизма в разное время и по-разному занимались лучшие умы и бесспорные патриоты. Здесь немыслимо перечислить всех или хотя бы «самых-самых», но никого не назвать было бы совсем странно. Я назову лишь тех, чьи усилия по обоснованию и раскрытию обусловленности большевизма и сталинизма русскими национальными особенностями, думаю, ни у кого не вызовут сомнения: Николай Бердяев, Александр Солженицын и Георгий Федотов.

Называю этих мыслителей вовсе не затем, чтобы сказать, что кто-то из них в отдельности или все они вместе в чем-то ошибались, указывая и раскрывая связи и обусловленность русскими национальными особенностями тех или иных положений идеологии, изобразительных средств, способов действий, стереотипов сознания, присущих большевизму и сталинизму. Напротив, именно эти авторы в своих многочисленных, ярких и выразительных публикациях по данным проблемам были и остаются наиболее убедительными во всей истории русской культуры. И я неоднократно ссылался на их труды, когда дело касалось неразрывной связи между сталинизмом и русской культурой в плане преемственности идей, наиболее устойчивых стереотипов сознания, социальных и политических институтов.

В качестве содержательного сюжета, наиболее часто упоминаемого в таком смысле, — в том числе и в работах названных авторов, — можно сослаться, например, на идею холизма, или целостности, которой пронизаны все русское православие, русская религиозная философия, многое из классики нашей литературы, в том числе советской. Эта же идея, разнообразно представленная, лежит в основе сталинской идеологии, эстетики и политики. Не менее показательна в том же ряду идея субъект-объектности русской власти. Данная идея отчетливо прочитывается в вековом укладе наших государственных институтов, в умонастроениях и психологии народных масс, в художественном творчестве. В сталинизме она достигла своего апогея и в качестве социальной реальности, и в качестве идеологической концепции. Сюда же можно отнести в какой-то мере (из этого же ряда категорий культуры) идею ордынской сущности русской власти, в одинаковой мере присущую и сталинизму, и нынешним правителям, — присущую как воплощенная реальность.

Но ведь точно так же и многие немецкие мыслители, анализируя нацизм, усматривали его истоки в своеобразии именно своей, немецкой культуры. И это тоже вполне естественно и объяснимо, что подтверждается как социально-политической практикой нацизма, так и, например, работами Томаса Манна.

Примеры из немецкой культуры могли бы увести нас совсем уж далеко в сторону от основной темы. Но один из них очень показателен с точки зрения общего и особенного — применительно к истокам нацизма или сталинизма. Я имею в виду идею народности в том ее виде и значении, как она зародилась в Германии в эпоху европейского романтизма. В таком ее виде она, «идея народности», — собственно, даже не идея, а совокупность связанных между собой идей о немецком народе вообще, о его культуре, историческом пути, о его культурном или расовом приоритете, о миссии этого народа в мировой культуре и в мире вообще.

В свою очередь эта совокупность идей в их целостности представлена наиболее полно и разносторонне в творчестве замечательного немецкого поэта и мыслителя Фридриха Шиллера. Именно этим, видимо, объясняется то, как далеко распростерлось излучение его идей. Я имею в виду его философию целостности природы и человеческого общества, его стремление разрешить загадку динамического равновесия в борьбе враждующих природных и социальных сил. С одной стороны, подобные идеи смыкаются с творчеством олицетворяющих немецкую культуру Гердера и Канта. С другой стороны, те же его идеи воздействуют, в частности, на одного из корифеев русской культуры Федора Тютчева, который прекрасно знал творчество Шиллера и был буквально заворожен им. А от Тютчева (и не только, разумеется, от него) данные идеи простираются к русскому славянофильству в целом и далее — к панславизму и вообще к самым разнообразным концепциям русского национализма.

Следует подчеркнуть, что Шиллер, в свою очередь, идеологически наследовал эпохе Гете, которая вобрала в себя в качестве национального едва ли не все «самое-самое» немецкое. На этом же «самом-самом» во многом замешаны и реальности совсем другого плана, а именно: идеология, эстетика, философия и политика нацизма и сталинизма.

Спрашивается, если иметь в виду нацизм и сталинизм вместе с истоками этих явлений, где здесь общее и где здесь национальное и что есть это общее и это национальное?

Ответить не получится, без того чтобы не назвать хотя бы некоторые из основных, — нет, не содержательных положений, — а хотя бы сюжетов философии Шиллера, имеющих прямое отношение к нашему вопросу.

Гениальный философ, Шиллер (так же, как, скажем, гений Гете или Пушкина) запечатлел в своем творчестве и национально особенное, и общекультурное, и неотъемлемые ценности конкретной эпохи романтизма, и непреходящие ценности мировой культуры. Поэтому и в качестве истоков, или оснований, в его творческом наследии можно найти обоснование всему: и какой-то конкретной исторической реальности, и какой-то философской концепции. В том числе — обоснование нацизму.

То же относится, среди прочего, к сталинизму, когда его мировоззрение и социальную сущность выводят непосредственно из глубин русской национальной традиции. Можно вполне доказательно ссылаться на бесспорные предпочтения в идеологии сталинизма (например, живопись передвижников). Или, допустим, когда при объяснении самого феномена сталинской власти ссылаются на такую древнюю национальную черту, как «женственность» русской общественности — вечную готовность к тому, чтобы ею командовали, над нею властвовали. Такую готовность зафиксировал еще самый первый летописец в качестве события номер один в отечественной истории, а именно как обращение к варягам: «Придите и володейте нами». Дескать, наше дело, которое мы знаем, — жить, а не обустраивать свою жизнь.

Здесь я завершу краткий обзор бесплодных попыток отыскать общее между нацизмом и сталинизмом только в национальных особенностях и исторических традициях Германии или России. Идеологию и сущность обоих режимов действительно можно объяснить национальными особенностями, поскольку многое в них своими истоками действительно уходит в глубокие культурные традиции. Но можно столь же убедительно отрицать связь общего для нацизма и сталинизма со специфически немецкими или специфически русскими особенностями на том основании, что проявления подобного общего можно обнаружить и в любой из этих двух стран, и далеко от них, — например, в аналогичных режимах стран Латинской Америки или Азии.

Позиция «за» или «против» определяется в данном случае всецело широтой исторического контекста, в который рассматриваемая проблема погружается. Если рассматривать отдельные характеристики нацизма или сталинизма изолированно, они неизбежно обнаружат свои истоки в каких-то национальных особенностях. Если же посмотреть на нацизм со сталинизмом как на явление, общее для ХХ века, поставить их в один ряд с итальянским фашизмом, салазаровским режимом в Португалии и франкистским в Испании, с маоизмом в Китае, с режимом Кастро на Кубе, с режимом красных кхмеров в Камбодже, то сущность этого общего явления и его корни надо искать уже не в национальных особенностях перечисленных стран, а в особенностях, которые выявляются только в общей истории мировой культуры.

Национальные особенности при таком подходе, хотя и вплетаются напрямую в общую ткань происходящего, однако не только не способствуют обнаружению и раскрытию этого общего, а, напротив, в силу присущей им чрезвычайно повышенной эмоциональной заряженности, играют роль мощнейшей шумовой помехи. Они уводят от истинного соотношения общего и особенного и, что самое главное, фиксируя внимание на частностях, затуманивают взгляд, не дают увидеть нацизм и сталинизм в нашем сегодня

Но прежде чем показать такое искажение, рассмотрим уже названные «во-вторых» и «в-третьих».

4. Политические и социальные доктрины

Данный аспект проблемы общего и особенного в нацизме и сталинизме также основательно и всесторонне рассматривался в мировой гуманитарной науке. В частности, его затронул в своей замечательной и актуальной работе Игорь Голомшток8. Автор впервые выполнил сравнительный анализ тоталитарного искусства сталинского СССР, гитлеровской Германии и муссолиниевской Италии. В книге приводится богатейший материал из истории живописи и скульптуры ХХ века в трех странах, рассматриваемый в рамках указанной проблемы. По интересующему нас сюжету Голомшток, в свою очередь ссылаясь на Ж. Раделя и Д. Гусмана, отмечает, в частности, следующее.

Настоящим евангелием для всей сталинской эпохи был «Краткий курс истории ВКП(б)» — в гораздо большей степени, чем «Капитал» Маркса (или чем для Германии «Майн кампф» Гитлера). И хотя основал коммунистическую идеологию Маркс, в качестве «трех источников и трех составных частей марксизма» «Краткий курс» называет крупнейших представителей английской политической экономии, немецкой классической философии и французского просветительства. Расовую теорию, на которую опирался нацизм, создали французский дипломат и ориентолог граф Жозеф Артур Гобино и принявший немецкое подданство сын английского адмирала Хьюстон Стюарт Чемберлен. Парадоксально, но термин «антисемитизм» впервые ввел в обращение основатель «Лиги антисемитизма» Вильгельм Марр, еврей по происхождению. Доктрина итальянского фашизма многое почерпнула из теории государства Сен-Симона и из трудов последователя Маркса, французского инженера Жоржа Сореля. Общие источники для нацизма, сталинизма и фашизма — концепция коллективной воли Жан-Жака Руссо, многие аспекты философии Гегеля, пересаженный на социальную почву дарвинизм и разного рода теории исторического процесса.

Наряду с идейной всеядностью и теоретическим эклектизмом как нацизма, так и сталинизма, можно привести немало примеров их трогательного единодушия в идейном и социальном смыслах.

Довольно показательна с точки зрения социальной и идейной близости двух режимов, выраженной на доктринальном уровне, например, их последовательная критика капитализма, разрушающего «народные основы». Опубликованная в 1923 году книга МёллераванденБрука «Третий рейх». которая, по сути, дала имя гитлеровскому государству, первоначально называлась «Третий путь»: не капиталистическая эксплуатация человека человеком и не либеральная парламентская демократия, а народное государство, скрепленное волей вождя.

Можно привести и более убедительные свидетельства идейной и социальной близости нацизма и сталинизма — вплоть до их доктринальной тождественности. В «Майн кампф» Гитлер следующим образом интерпретировал три цвета германского имперского флага, сохраненного как эмблема и в Третьем рейхе: «Красный цвет отражает идеи социализма, белый — националистические идеи движения, черный символизирует борьбу за победу арийского человека и творческого начала, которая, по сути, всегда была антисемитской и останется таковой на все времена»9. В эти три цвета, отмечает Голомшток, окрашена идеология всякого тоталитаризма. В СССР черный и белый стали подмешиваться в идеологическую палитру лишь с середины 30-х годов. А с середины 40-х (добавлю уже от себя) они, кроме того, стали еще и выражением политической практики сталинизма.

О доктринальной близости свидетельствует и то, что для Гитлера, как и для Сталина, врагом номер один была демократия. Обвиняя своих противников в «демократических грехах», Гитлер писал: «Я многому научился у марксизмаНационал-социализм есть то, чем марксизм мог бы стать, освободись он от абсурдных и противоестественных связей с демократическими системами».

В самое последнее время отношение к западным демократиям в России развивается так, что, кажется, и это последнее различие, тогда как-то отдалявшее друг от друга нацизм и сталинизм, перестает уже быть актуальным.

Еще более выразительно в содержательном смысле и с точки зрения доктринальной близости двух режимов одно из признаний Геббельса. В статье «Национал-социализм или большевизм?», написанной в форме письма к «левому другу», он призывал своих идеологических противников к объединению: «Сегодня ни один честно мыслящий человек не стал бы отрицать справедливость рабочих движений. Поднявшись из нищеты и ничтожества, они стояли перед нами живыми свидетелями нашей разобщенности и беспомощностиМы оба честно и решительно боремся за свободу, и только за свободу; мы хотим добиться окончательного мира и общности, вы — для человечества, я — для народа. То, что этого нельзя добиться при данной системе, ясно и очевидно для нас обоихВы и я — мы оба знаем, что правительство, система, которые лживы насквозь, должны быть свергнутыВы и я — мы боремся друг с другом, не будучи врагами на самом деле. Этим мы только распыляем силы и никогда не достигнем цели. Вероятно, самая крайняя ситуация объединит нас. Вероятно!»

Правоту предположения Геббельса о вероятном объединении в будущем подтверждает, скажем, и состоявшийся в 1939 году пакт Молотова — Риббентропа. Существовавшее продолжительное время и, по существу, совместное советско-германское политическое движение национал-большевизма с советской стороны активно поддерживал Карл Радек. Художественное течение дадаизма называли германским большевизмом.

Но о чем говорят перечисленные и многие другие подобные факты, которые можно было бы приводить еще и еще? Нацизм и сталинизм в идейном смысле были не только эклектичны, но и близки настолько, что подобную близость можно считать доктринальной и сходящейся, в конце концов, в марксизме? Безусловно, основания для такого суждения есть.

Более того, в современной России остается весьма распространенным убеждение, что именно марксистская доктринальность привела большевиков к победе в революции, а попыткой реализовать эту чуждую русской почве доктрину объясняются все беды России.

Я уже сказал выше о несостоятельности подобной позиции: она игнорирует другие сущностные реальности, уводит в сторону от социального содержания самой революции и последовавших за ней событий. Сейчас же мы подходим к этой же проблеме — марксистской доктринальности большевизма-сталинизма — с несколько другой стороны. С той стороны, откуда мы могли бы увидеть нечто общее между нацизмом и сталинизмом и посмотреть, что из этого общего есть в России сегодня.

В данном случае, как и при рассмотрении национальных особенностей, надо со всей определенностью сказать: вывод будет тот же. Хотя доктринальные совпадения в идеологии и практике нацизма и сталинизма многочисленны и разнообразны, то общее между ними, которое делает оба режима в одинаковой мере бесчеловечными, стало порождением определенного состояния или этапа в истории мировой культуры. Искать это общее надо не в каких-то социальных и политических доктринах, а в самой этой истории.

Даже при условии, что все важные доктринальные совпадения двух режимов в наибольшей степени сходятся в марксизме, всегда будет оставаться открытым вопрос: а почему именно в нем? И, главное: что же такое произошло в истории мировой культуры, что сделало фактом появление самого марксизма, в котором потом во многом доктринально сошлись большевизм, нацизм и сталинизм? Мы вернемся к этому вопросу после краткого замечания по поводу нашего «в-третьих».

5. Имя и дело Сталина

Если то общее, что определяет сущность нацизма и сталинизма и делает их в одинаковой мере жестокими и античеловечными, нельзя искать ни в национальных особенностях Германии и России, ни в политических доктринах, то, казалось бы, понятно само собой: тем более не надо искать это общее и в личностях Гитлера и Сталина.

Но и в данном случае, как и в первых двух, есть немало важных нюансов, проясняющих, почему корректность рассмотрения проблемы определяется тем, как проблема эта формулируется и в каком историческом контексте рассматривается.

Был, как известно, такой случай, когда личность Сталина официально и по инициативе самой власти была вынесена, по существу, на всеобщее обсуждение в Советском Союзе, — сразу после доклада Хрущева «О культе личности и его последствиях» на ХХ съезде КПСС в 1956 году.

Случай, надо отметить, редчайший, если не сказать уникальный, и не только для нашей отечественной истории. Уникальность его в том, что данный феномен — культ личности, культ вождя, — свойственный, с позиций общего развития культуры, традиционализму, — стал предметом всенародного обсуждения и обсуждало его население, для которого характерно полное преобладание традиционалистского же массового сознания. Побудительным импульсом руководителей государства, заговоривших о культе, был откровенный эгоистический прагматизм: они хотели спасти себя от надвигающейся ответственности за массовое истребление сограждан. Скрывать и дальше беззаконные «репрессии» оказывалось невозможно: из лагерей шел уже поток «реабилитированных». Но обеспечить успех подобного дела руководители страны могли лишь при выполнении охранительной функции в отношении сталинского режима: вынужденную информацию о «репрессиях» требовалось обставить так, чтобы удержать туман в сознании населения, показать, что многомиллионные расстрелы и аресты порождены не системой, а особенностями личности Сталина. Причем самими инициаторами этого предприятия всё это выполнялось не осмысленно, а скорее инстинктивно, а оболваненными пропагандой массами воспринималось с потрясающим недоумением и со столь же полной неготовностью что-нибудь понимать.

Ни о каком научном, адекватном или просто хотя бы рациональном постижении сталинизма как явления речи, разумеется, быть не могло. Но чтобы у читателя не оставалось на сей счет никаких сомнений, я приведу несколько «зарисовок с натуры» из того времени, характерных для общего, по существу, состояния еще «дорефлективного» традиционализма руководителей страны.

Договоренность вынести вопрос «о культе личности» на ХХ съезд была официально оформлена на заседании Президиума ЦК 9 февраля 1956 года. На заседании было заслушано очередное сообщение комиссии, возглавляемой секретарями ЦК П. Н. Поспеловым (председатель) и А. Б. Аристовым, а также выступление председателя Комиссии партийного контроля при ЦК Н. М. Шверника, генерального прокурора Р. А. Руденко, председателя КГБ И. А. Серова. В сообщении говорилось, что «1935–1940 годы в нашей стране являются годами массовых репрессий советских граждан» и что в эти годы «было арестовано по обвинению в антисоветской деятельности 1 920 635 человек, из них расстреляно 688 503 человека». Хрущев еще раз высказал твердую убежденность в необходимости рассказать все делегатам съезда. И не только о «репрессиях», но гораздо шире — о роли Сталина в них.

Далее я процитирую по протокольным записям некоторые замечания, предварявшие и сопровождавшие заседание Президиума ЦК, чтобы дать представление об общем уровне обсуждения.

Виноваты повыше, — подавал то и дело реплики Хрущев, — полууголовныеэлементы привлекались к ведению таких дел. Виноват Сталин.

Он же:

На XXI съезде уже будет поздно, если мы вообще сумеем дожить до того времени и с нас не потребуют ответа раньше.

Он же:

Несостоятельность Сталина раскрывается как вождя. Что за вождь, если всех уничтожает? Надо проявить мужество, сказать правду.

Более основательно подготовить доклад призывал Ворошилов:

Сталин осатанел в борьбе с врагами. Появились у него и звериные замашки. И, тем не менее, у него много было человеческого.

— Нельзя в такой обстановке решать вопрос, — возмутился Каганович. — Нельзя так ставить!.. Многое пересмотреть можно, но тридцать лет Сталин стоял во главе.

Сабуров обратил внимание на роль Сталина в войне (вернее, в ее катастрофическом начале) и в обострении международного положения:

Мы потеряли многое из-за глупой политики, испортили отношения со всеми народами.

— Что партия должна знать правду, — согласен был вроде бы и Ворошилов. — Доля Сталина была? Была. Мерзости много. Правильно говорите, товарищ Хрущев. Не можем пройти. Но надо продумать, чтобы с водой не выплеснуть ребенка.

— Товарищ Хрущев, хватит ли у нас мужества сказать правду? — спросил Аристов.

Чтобы не быть дураками, — Булганин призвал сказать партии всю правду о Сталине.

Подводя итоги прениям, Хрущев сказал:

Сталин партию уничтожил. Не марксист он. Все святое стер, что есть в человеке. Все своим капризам подчинялНадо наметить линию — отвести Сталину свое место, почистить плакаты, литературу. Взять Маркса — Ленина. Усилить обстрел культа личности.

Вникая сегодня в эти реплики, не хочется даже рассуждать о тех смыслах, которые в них, хоть и не без труда, но все-таки весьма отчетливо прочитываются. Поражает интеллектуальный уровень высших руководителей страны. Поражает, но не удивляет. Столь примитивный уровень обсуждения ситуации, сложившейся в такой огромной стране, свидетельствует о той степени интеллектуальной и нравственной деградации, которая стала возможной вследствие плебеизации общества (включая его так называемую элиту) после 1917 года.

Уже сам текст доклада Хрущева на ХХ съезде с научной точки зрения годился разве что как учебное пособие по психоанализу. Заметьте: в названии доклада слово «культ» есть, а Сталина — нет. Даже произнести вслух его имя в самой заявке на тему «мужественному», но тоже пораженному религиозностью по-советски Хрущеву духу не хватило. Как будто его неукоснительно преследовало некое не осознаваемое им самим заклинание. Первый секретарь ЦК КПСС тоже оставался всецело традиционалистом, пускай и традиционалистом уже более продвинутого, «рефлективного», «идеологизированного» типа все того же способа мышления. Даже в тех случаях, когда Хрущев касался, в сущности, наиболее важных проявлений традиционализма, — таких, например, как моноцентризм, авторитаризм, — или вещал о канонизации, сакрализации традиции, он о них не говорил, а проговаривался совсем другими словами. О самом же культе в наиболее обобщенной характеристике доклад утверждал лишь, что он «превратился на определенном этапе в источник целого ряда крупнейших и весьма тяжелых извращений партийных принципов, партийной демократии, революционной законности». Это и есть, на мой взгляд, не что иное, как воплощенная паранойя.

То есть проблемы в интересующей нас логической связи: «Сталин — состояние общества — сталинизм», — для Хрущева не существовало и не могло существовать вообще.

В ходе бурного обсуждения доклада во всех партийных организациях (а это по тем временам — 7,2 млн человек) кипели страсти, как и положено в таких случаях, преобладали и всё захлестывали эмоции. И ничего, что хотя бы отдаленно напоминало прояснение коллективного сознания и уж, тем более, сотрясение оснований Системы, конечно, быть не могло.

Система, породившая «культ» и получившая потом название «сталинизм», в докладе Хрущева даже не упоминалась никаким боком и, опять же, по той простой причине, что сталинизм как систему не могли представить себе тогда ни лично Хрущев, ни массовое сознание.

А когда в ходе обсуждения доклада отдельные люди начинали все-таки прозревать и о ней говорить, та же самая Система всем своим «нутром» — пускай снова на уровне интуиции, инстинктом самосохранения — сразу же улавливала угрозу своему существованию. И сурово карала таких «отщепенцев» только за то, что они хоть что-то свое произносили вслух — да еще не с трибуны, а где-то по кухням, по университетским закоулкам или на сеновалах во время выездов на работы в колхоз. Карала жестоко — пятнадцатью годами лагерей с последующим лишением права прописки в Москве и в крупных городах. Упомяну, например, знаменитое «дело Краснопевцева» на истфаке МГУ, участником которого мог бы стать и сам, окажись я тогда в Москве, а не в Красноярске, куда я на тот момент уехал по распределению.

Что сказать про такое всенародное обсуждение? Что здесь было важнее — единичные прозрения в среде в целом все еще заколдованной общественности или же незамедлительная репрессивная реакция на них все той же, столь же традиционно, как и раньше, ощущающей себя сталинской Системы?

Скорее всего, важным было и то и другое. В любом случае, доклад Хрущева «О культе личности и его последствиях» и особенно его широкое обсуждение в массах превратились все-таки в событие, и именно данное событие — или, лучше сказать, явление — вместе с самим «культом», действительно, не остались без последствий для населения Советского Союза. Напротив, последствия оказались настолько грандиозными, что сам докладчик, вынесший слово «последствия» в название своего доклада, не мог не то чтобы сформулировать их в качестве возможных, — он не мог, опять же, даже их помыслить. Впрочем, не смогли такие последствия помыслить и почти все десятки миллионов людей, которые приняли участие в обсуждении самого «культа» и доклада со словом «последствия» в названии.

В этом-то, пожалуй, и есть грандиозность последствий того самого феномена, который эти самые десятки миллионов обсуждали, а именно: обсуждали они то, что помыслить себе и, тем более, осмыслить оказались не в состоянии.

Иначе говоря, хотим мы того или не хотим, но получается, что первым наиболее важным и заметным последствием культа личности Сталина на вторую половину ХХ столетия стало продолжение в СССР коллективной и массовой неосознанности данного явления даже и после того, когда на него указали пальцем.

На своем ХХ съезде партия решила, — пускай, повторюсь, скорее, и на уровне интуиции, нежели осмысленно, — пожертвовать именем Сталина ради спасения себя самой и сталинизма как социально-политической и идеологической системы. Подобную жертву в виде имени Сталина все еще зачумленная марксистско-ленинской идеологией советская (и в этом смысле традиционалистская) общественность принимала с трудом и до сих пор воспринимает ее с переменным успехом. В последнее время отношение к Сталину в массовом сознании неуклонно склоняется в сторону улучшения и «рейтинг» его растет, поскольку со спасением сталинизма все, в конце концов, получилось настолько, что он и сегодня у нас все еще живее всех живых.

Получается, что вторым наиболее важным последствием культа стало продолжение сталинизма почти до конца ХХ века по месту его постоянной прописки, а после распада Советского Союза, — даже после распада страны! — стало возможным перемещение и смещение его не только в пространстве, но и в Большом времени. Он перекочевал, пусть и в несколько урезанном виде, в ХХI век, в третье тысячелетие. Оказалось вполне возможно продолжение сталинизма не только без самого Сталина, но даже и без его имени. Возможно, даже без некоторых самых что ни на есть родовых признаков, столь характерных для ХХ века: как, например, ГУЛаг, массовые расстрелы и аресты, отпавшие вместе с ушедшим веком. Оказалось, что явление, обозначенное и нареченное «сталинизмом», может продолжаться какое-то — и весьма длительное — время вообще без имени собственного и без некоторых давно уже почти сросшихся с ним одеяний вроде, например, «социалистического реализма» или «социалистического государства диктатуры пролетариата».

Впрочем, если ко всему добавить ставшие ныне уже фактом частную собственность, рынок (хотя и с приставкой «вроде бы», но, тем не менее), а также не забыть профицитный бюджет и свободу передвижений, возможность (пусть и ограниченную) критиковать существующие порядки и даже высшую власть и еще многое другое в том же духе, то вполне естественно может возникнуть вопрос: да сталинизм ли еще все это?

В самом деле, если налицо столь важные и многочисленные перемены, — как бы к ним ни относиться аксиологически, — то что же именно говорит о сохранении и продолжении в ныне существующем строе все того же фундаментального содержания, которое делает такой строй по-прежнему сталинизмом?

Чтобы приблизиться к ответу на этот вопрос, продолжим сравнение нацизма и сталинизма по таким важнейшим для них вехам, как итоги войны и последствия культа личности Сталина.

6. Мертвые хватают живых

Предпринятая руководством КПСС на ХХ съезде попытка отделить культ Сталина от собственно сталинской Системы ради спасения этой Системы в среднесрочной перспективе удалась, и по существу сталинизм в Советском Союзе после ХХ съезда в несколько изменившейся форме продолжался. Тем самым он вписался и в перспективу Большого времени и в качестве определенного типа общественного устройства остался продолжением Русской системы, берущей начало в глубине веков и устоявшей даже в ходе потрясений 1917 года. Вместе с тем, если данную систему рассматривать в перспективе Большого времени как продолжение царизма, то, — и это тоже надо отметить, — после ХХ съезда определенный сдвиг в пределах самой системы все-таки произошел. Подобный сдвиг, чтобы подчеркнуть суть его направленности, можно определить как сдвиг от «эпохи богов» к «эпохе людей», или, что то же самое, — от традиционализма к современности. Советский культ Сталина, если его рассматривать с такой точки зрения, превращается в частный случай любой канонической культовой системы, — то есть культовой системы как таковой; критика же культа Сталина (особенно в ходе фактически всенародного обсуждения), хотя бы и не вполне осознанная, не выходящая далеко за пределы господствующей идеологии, способствует, тем не менее, дальнейшей десакрализации этой Системы.

Сдвиг в данном направлении произошел, а перехода от одной эпохи к другой и на сей раз не случилось.

Спустя сорок лет после свержения царя в 1917 году произошло очередное действо по десакрализации Системы, которая, однако, превратиться в бескультовую не может в принципе (отсюда и очередной «национальный лидер» сегодня), — иначе это уже был бы не традиционализм. Безрелигиозной каноничности не бывает. А любые попытки явить ее таковой, как-то ее осовременить неизбежно ведут все дальше к ее деградации, которая, собственно, и просматривается в затянувшихся и ставших посмешищем на весь мир кульбитах нынешней власти с «преемником».

То же просматривается и в перспективе Большого времени, и в ходе сравнения событий в Германии и в Советском Союзе с учетом личностей Гитлера и Сталина, а вместе с тем и в отношении нацизма и сталинизма.

После войны события в двух странах развивались уже в диаметрально противоположных направлениях. Нацизм вместе с культом Гитлера рухнул вследствие поражения в войне и насильственного иностранного вмешательства во внутренние дела Германии. Однако насильственное вмешательство СССР восточные немцы испытали на себе как фактор, значительно отсрочивший приход современности; западные же, оккупированные союзниками по антигитлеровской коалиции, наоборот ощутили невиданное в нормальных условиях ускорение.

Нацизм был сокрушен и уничтожен в результате поражения Германии в войне. Сталинизм же в результате победы СССР над Германией в той же войне еще больше окреп и расширился — за счет стран Восточной Европы (в том числе восточной части Германии), а также за счет ряда стран Азии, Африки и Латинской Америки. Крепчал и расширялся сталинизм и в самом СССР — за счет, главным образом, национализма и антисемитизма. Этот процесс, — хотя, опять же, в весьма своеобразных формах, — продолжается и в современной России.

* * *

После всего сказанного о сравнении гитлеровского нацизма и сталинизма попробуем вернуться к вопросу, поставленному нами в самом начале наших размышлений об особенностях исторической памяти в ХХ веке: в чем же состоит то общее для обоих режимов, то самое главное, что делает их если не тождественными, то, во всяком случае, сопоставимыми и сходными настолько, что не остается никаких сомнений — это режимы из одного «семейства»?

И вновь ответим: их общее основание — определенный тип человека, порожденный омассовлением, деэлитаризацией планеты и нарушением равновесия между природой и культурой во внутренней структуре индивида и общества. Такой тип — «человек-масса» — всеобщий феномен наступившей эпохи, которая есть не что иное, как эпоха господства масс. «Массовый человек» не ощущает в себе никакого особого дара или отличия от всех (хорошего или дурного), чувствует, что он — «точь-в-точь как все остальные», и нисколько этим не огорчен, — наоборот, счастлив чувствовать себя таким же, как все.

С наступлением эпохи масс оказалось, что освобождение только от внешних обстоятельств — вовсе еще не гарантия превращения человека в хозяина своей судьбы, а, следовательно, не гарантия освобождения его от внутреннего рабства.

Освобождение от внешних обстоятельств для человека-массы означало лишь одно: эпоха стремления к достижению сменилась для него эпохой удовлетворенности потреблением. Оставаясь по-прежнему внутренне закрепощенным, средний человек, столкнувшийся с некоторым вполне реальным и повсеместным улучшением материальных, социальных и правовых условий, очень быстро уперся в потолок своих желаний. В людском сообществе стали развиваться по нарастающей, — не как рост числа отдельных случаев, а как его системные свойства, — асоциальность, бескультурье и безнравственность, эгоизм и безответственность.

Именно подобные свойства в качестве внутренних скрепов, соединяющих и в то же время разъединяющих людей, заложили мощное основание бесчеловечности, на котором и поднялись такие монстры, как нацизм и сталинизм.

7. Глобализация ненависти

Итак, главная планетарная проблема ХХ века, которая осталась не осознанной не только на уровне массового сознания, но и на уровне интеллектуальных элит, да так неосознанной и перешла уже в ХХI век, — не Холокост и даже не Вторая мировая война, и уж никак не этнические чистки или феномен коллаборационизма. Человечество и прежде знало подобное в избытке, а пропорционально числу живущих случались события никак не менее чудовищные, в том числе — поголовное массовое истребление инородцев или иноверцев. Невольно приходится повторять за Гегелем: «История учит лишь тому, что она никогда ничему не научила народы».

Главная проблема, — повторю это еще раз, — выход на авансцену политики широких народных масс в качестве субъекта и важнейшего актора. Массы породили весьма разнообразные массовые движения, революции, одержали победы и в результате этих побед утвердили диктатуры в виде большевизма, сталинизма, нацизма и прочих «измов». Они пережили и трагедии победившего большинства. В итоге мир оказался расколот на противоборствующие системы: лагеря, блоки, центры и периферии, — живущие в состоянии невиданной прежде постоянной напряженности.

Для меня сейчас неважно, в чем причина очевидной сосредоточенности западной интеллектуальной элиты на Холокосте. Но, в чем бы ни крылась эта причина, последствия подобной сосредоточенности очевидны. Холокост, — я вновь подчеркиваю это, — в значительной мере заслонил собой главные проблемы столетия. При таком смещении приоритетов вещи глобальные, а именно: особенности массового сознания в ХХ веке, сущность диктаторских режимов, общие жертвы человечества из-за них, хрупкость и уязвимость всего мироустройства, — превращаются в маргинальные проблемы.

А в чем смысл сосредоточенности на Холокосте? В том, чтобы показать, раскрыть нацизм на примере самого зверского проявления его бесчеловечной сущности, рассмотреть крайний предел человеческого падения режима?

Но то же можно было сделать, не нарушая иерархию причин и следствий в глобальной проблематике, не смещая уровни задач.

Однако для меня лично самое печальное в таком искажении исторического взгляда — не это. Оттеснение сталинизма как такового на задворки не только массового, но научного сознания создает и поддерживает иллюзию, что сталинизм целиком и полностью принадлежит прошлому и если еще имеет сегодня какое-то значение, то исключительно как элемент восстановления исторической памяти.

Например, секретарь французской Академии наук ЭленКаррерд’Анкосс на международной конференции по истории сталинизма прямо говорит: «Сталинизм — это тоже какая-то утопия прошлого, которая в головах строится. А нужно строить будущее. И пока люди не освободятся от этой утопииВсе-таки нужно освободиться, потому что никто не может строить будущее в трудные времена, смотря назад». Мадам Каррерд’Анкосс, таким образом, видит в сталинизме лишь повод для части российского населения ностальгировать по прошедшему, тогда как надо думать о XXI веке, «который оченьтяжело начинается и будет трудным, по многим причинам — именно потому, что индустриальный мир уже тонет под весом бедных стран».

На самом деле проблема как раз в том, что сегодняшняя Россия — это и есть живой сталинизм. Он, конечно, значительно изменился по сравнению со сталинскими или даже брежневскими временами: у нас даже вроде бы есть частная собственность и парламент и нет ГУЛага, массовых бессудных арестов и расстрелов. Однако сталинизм у нас сохранился и как общественное устройство, и как тип властвования, и как имперские идеология и политика. Именно в таком сущностном его качестве путинский сталинизм определяет собой внутреннюю и внешнюю политику современной России.

В значительной мере он определяет и общую конфигурацию современного мира, делает ее напряженной и опасной. В этом и есть суть проблемы, затуманенной Холокостом и «внедрением-вытеснением», «памятью-забвением» о сталинских преступлениях.

Суть сталинизма — не преступления, не «репрессии» и не «государственный террор как системообразующий фактор эпохи» и даже не только «государственное насилие» (как по А. Рогинскому, например). Его «родовая черта», — я вновь и вновь повторяю это, — неприятие, ненависть к любому «Другому», к любой другой субъектности, вплоть до полного уничтожения на практике всего «другого» и «других»: будь то буржуазия, крестьяне, евреи или мировой капитализм. Здесь — его однотипность с нацизмом и прочими «измами» ХХ века. Вот почему для меня Холокост, как и сталинские «репрессии» (и выдвигаемые в памяти на первый план, и предаваемые забвению), — всего лишь способ (умышленный или неосознанный) затмить в массовом сознании собственно проблему и суть сталинизма вместе с его глубинными причинами.

Холокост, рассматриваемый как определяющая историческая проблема, на русской почве более всего затуманивает взор и мешает увидеть за ним сталинизм как совершенно живую и совершенно реальную опасность сегодняшней России. В том же ряду, — то есть как помехи, заслоняющие коренную проблему, — стоят и споры о Голодоморе (геноциде) на Украине, и попытки вытеснить вообще сталинизм на задворки общественного сознания (именно такова сегодня официальная историческая политика в России), и подсчеты прибалтами ущерба, нанесенного оккупантами. Чем именно ученые и политики мотивируют свое уклонение от важнейшей темы — отдельный вопрос, для меня сейчас не столь существенный.

Никто в России не сделал больше, чем «Мемориал», в плане исследовательско-просветительной работы по сталинизму и увековечению памяти его жертв. Заслуживают всяческого уважения публикаторская деятельность этого международного общества и взвешенность основных его выводов и оценок. Тем более досадны отдельные неточности в высказываниях самых авторитетных представителей «Мемориала», например: «Наиболее специфическая характеристика сталинизма, его родовая черта — это террор как универсальный инструмент решения любых политических и социальных задач». Или: «Сегодня память о сталинизме — это почти всегда память о жертвах, но не о преступлении. В качестве памяти о преступлении она не отрефлексирована, на этот счет консенсуса нет».

В приведенных высказываниях нет ничего принципиально ошибочного. Они были бы совершенно корректны в соответствующем контексте. Тем не менее здесь кроется неточность: исходя из этих высказываний, можно принять за определение сущности явления то, что таковым не является. Массовые репрессии, государственное насилие и террор, — действительно, специфические и даже сущностные характеристики сталинизма, но все-таки еще не собственно его сущность. Это особенно важно иметь в виду, говоря о сталинизме в современной России. Отсутствие у нас сегодня массовых репрессий и террора совершенно не исключает государственного насилия и иных методов подавлять и уничтожать любую другую, кроме властной, субъектность. И на это, как оказалось, нынешняя сталинская власть по-прежнему вполне способна.

Сталинизм, повторюсь, — по своей сути не только государственное насилие, а, главным образом, — ненависть, агрессия по отношению к «Другому». Это — непрерывная и постоянная всеобщая мобилизация (и мобилизованность) на уничтожение всякого «Другого». И — всепоглощающая и всеобъемлющая практическая деятельность по его уничтожению.

8. Аристократы не духа, но плоти

В массовых движениях ХХ века проявилась глубинная сущность человека. Этой глубинной сущности, так же, как и особой природе массового сознания и массового поведения, принадлежит особая роль в общественной эволюции. С наступлением эпохи масс социальное в поведении человека приглушается, но резко возрастает значение биологической составляющей. В сущности, как в повседневности, так и, особенно, в массовых движениях начинают преобладать дочеловеческие формы социальности. Обостряется противоречие «природное — культурное», и становятся господствующими (по крайней мере, в иудео-христианской части мира) ценности «общества всеобщего потребления».

Самоновейший — 2008 года — кризис такого общества («ипотечный», «финансовый», «энергетический» etc.), между прочим, дает очень серьезную пищу для раздумий о нашем умении даже не учить исторические уроки, но хотя бы понимать вопросы, которые задает история.

Эпоха масс и массовые движения вызвали к жизни много самых разных коллективных и индивидуальных действий, свойств и проявлений: таких, например, как фанатизм, ненависть, горячие надежды, энтузиазм, нетерпимость. Все они в определенной обстановке и при определенных условиях мобилизуют могучий приток активности. Все они требуют слепой веры, безусловного подчинения и нерассуждающей преданности.

Особенно мощное объединяющее средство массовости, как отмечали многие исследователи массовых движений, — в частности, Эрик Хоффер, — ненависть: «Ненависть, — писал он, — отрывает и уносит человека от его “Я”, он забывает про свое благо и свое будущее и освобождается от мелочей зависти и корысти. Он превращается в безымянную частицу, трепещущую от страстного желания раствориться и слиться с ему подобными в одну кипящую массу».

То же свойство ненависти, но с несколько иной стороны, со стороны глубинной сущности человека, отметил в свое время Блез Паскаль: «Человеку хочется быть великим, а он видит, как мал он; ему хочется быть счастливым, а видит, как он несчастлив; ему хочется быть совершенством, а сам он полон недостатков; ему хочется быть любимым и уважаемым всеми, а он своими недостатками вызывает к себе презрение и отвращение. Эта двойственность его положения порождает в нем страсти преступные и несправедливые по отношению к Другим: в нем нарождается жгучая ненависть к горькой для него правде»10.

На объединяющем свойстве ненависти основана такая важнейшая черта массовости, как постоянная потребность во враге. Массовость может обходиться без веры в Бога, но без веры в дьявола — никогда. Когда Гитлера спросили: думает ли он, что евреи должны быть истреблены? — он ответил: «НетТогда нам пришлось бы изобрести еврея. Очень важно иметь конкретного врага, а не только абстрактного».

Вот почему я считаю очень важным показать, где не надо искать то общее, что присуще и сталинизму, и нацизму. Вот почему снова подчеркиваю: общее, то, что определяет сущность двух режимов, — именно ненависть к «Другому» и готовность это «Другое» уничтожать. То есть общим у них является соответствие звериному, докультурному началу в человеке. Потому оба режима и оказались столь близки человеку-массе, столь успешны у него.

«Дьявол», «виноватый», «враг» — только персонификация ненависти к «Другому». Именно в этой ненависти проявляется сущность всех диктаторских режимов, поскольку они, в свою очередь, есть не что иное, как порождение человека-массы и массовых движений.

Категория врага, однако, — действительно системообразующий элемент построения России как государства, как империи, как самодержавия и как сталинизма. В статусе врага состояли у нас в разные времена варяги, «татары», западноевропейцы («католические недоверки»), отдельно — немцы, американцы, евреи, буржуи, кулаки. Уже в наше время поочередно — эстонцы, грузины, латыши, украинцы; сегодня к этой категории отнесены всякие разные «понаехали тут».

Только в ХХ веке лютая ненависть к очередному врагу (после объединенных врагов славянства и Первой мировой), к «виноватому» царизму обернулась для России десятками миллионов человеческих жертв. Потом во врагах побывал бывший (до 1941 года) лучший друг СССР — гитлеровский нацизм, что обошлось нам еще в несколько десятков миллионов павших. Затем, когда в 1990-х новой мишенью ненависти стал коммунизм, сменивший царизм в роли «виноватого», результатом стал распад Российской империи под названием СССР.

Однако поиски врагов и государственное воспитание ненависти продолжаются: сегодня в виноватых ходят демократия с демократами и, как всегда, Запад и американский империализм.

В феномене ненависти проявляются отчаянные усилия массового человека избавиться от собственной недостаточности и никчемности. Здесь презрение к самому себе переходит в неприятие и агрессию к «Другому». Ненависть возрождает господство дочеловеческих, инстинктивных форм социальности. В ней, в ненависти, — и глубинная сущность сталинизма.

Иными словами, самая большая беда сегодняшней России и главная причина ее неизбывного сталинизма — в соблазне для большинства наших сограждан сущностные характеристики нашего сталинизма отнести на счет других. И пока каждый из большинства не осознает необходимость и не найдет мужества обнаружить в таких сущностных характеристиках самого себя, сталинизму в России ничто не грозит.

Говорить о биологической составляющей в поведении человека, о роли подсознательного в массовых движениях — труднее всего. Трудно, но совершенно необходимо, поскольку, — повторюсь, — интеллектуальные силы и на Западе, и в России озабочены, в первую очередь, Холокостом, Второй мировой войной, Голодомором, геноцидом, сталинскими «репрессиями» и террором. Поиском виноватых среди недобитых и уцелевших. Поиском свободных мест на скамеечке среди жертв и обделенных…

Я сейчас не говорю о причинах, я констатирую факт: сегодня налицо дезориентация интеллектуальной элиты, в результате чего наиболее острые и самые актуальные проблемы современности задвигаются в исследовательские закоулки и на задворки массового сознания.

Почему же так исключительно трудно освоить идею биологической составляющей современной политики? И почему освоить эту идею так важно для выживания всего человечества? В чем трудность ее вербализации и представления в понятийных категориях?

Я уже цитировал слова Э. Каррерд’Анкосс, произнесенные в декабре 2008 года и называющие самую главную и самую трудную проблему современности: «Индустриальный мир уже тонет под весом бедных стран…». На мой взгляд, это не только совершенно справедливо, но, более того, многие (если не главные) составляющие указанной проблемы уходят корнями именно к тем первопричинам, которые и послужили движущей силой и механизмом глобального омассовления планеты. Слова Э. Каррерд’Анкосс дают ключ к тому, что побудило массы выйти на арену мировой истории, и заставляют непосредственно задуматься о природе массового сознания и поведения, о соотношении биологического и социального в массовых феноменах и, наконец, о возможности влиять на них.

Начало ХХ века в Европе (в какой-то мере и на других континентах) было ознаменовано соединением и переплетением двух совершенно разных по природе и содержанию явлений.

1. Под воздействием известных материальных, психологических и социальных факторов на историческую авансцену вышли широкие массы. В результате перестал существовать аристократизм как необходимое условие любой общественности. Его место заняла масса, а, вместе с тем, «западная идея, — по словам русского философа К. Леонтьева, — сделала из всякого поденщика и сапожника существо, исковерканное нервным чувством собственного достоинства». Все это сопровождалось беспрецедентным возрастанием роли полуобразованного населения планеты.

2. Колоссально расширилась сфера иррационального, а также массовых бессознательных стремлений и инстинктов. В какой-то мере ее расширение стало разноплановой реакцией на мощное наступление разума в предшествующих двух столетиях. В идейном плане Европа «устала» от рационализма XVIII–XIX веков, что выразилось в росте иррационализма и мистицизма — как философском ответе XX века на позитивизм. В познавательном плане реакцией на мощное наступление разума (итогом которого оказалось утверждение позитивизма и марксизма) стала полная смена в начале ХХ века научной парадигмы: отныне в ней преобладали как наиболее продуктивные идеи относительности, вариативности, дополнительности.

В плане массовой, групповой и индивидуальной психологии наступление разума (некоторые исследователи определяют его даже как «агрессию разума») привело к негативным, с точки зрения общественной стабильности, последствиям — к нарушению равновесия в человеческой психике. В ней, как теперь известно, кроме сознательного «Я», присутствует противостоящее ему «Оно» — сфера бессознательного, неуправляемых животных стремлений, борьбы инстинктов. Это «Оно» и есть главное препятствие для стабильного человеческого общежития.

Но в процессе своего становления человеческое общество выработало структуру, противостоящую бессознательному, — «сверх-Я», средоточие социального в человеке. Расширение на протяжении двух веков сферы разума за счет структур «сверх-Я» — религии, стереотипов морали, традиций — неожиданно обернулось в ХХ веке не укреплением позиций сознательного «Я», а ураганным распространением бессознательного «Оно».

9 «И вечный бой…»

Вся эпоха «Россия — СССР — Россия», если воспринимать ее в предельно обобщенном виде, а именно: как поиски нашим людским сообществом способов выжить путем стабилизации общественной организации, — есть практическая попытка (в чем-то продуманная, но в целом неосознанная, не отрефлексированная до проникновения в первопричины) обуздать коллективное (можно даже сказать, национальное) бессознательное — это самое «Оно» — за счет расширения сферы «сверх-Я». То есть обуздать стихию природных страстей, буйство животных инстинктов, разгул звериного эгоизма за счет расширения сферы социального. Последнее включило в себя искусственно созданный насилием социум, а также все остальное насильственное (террор, ГУЛаг), идеологическое (как суррогат религиозного), репрессивное (включая всю систему образования), пропагандистское.

И надо сказать, что с такой предельно обобщенной точки зрения, — исходя из выживания данного людского сообщества за счет расширения сферы «сверх-Я», — эта практическая попытка удалась: наше сообщество продолжает существовать. Что же касается неудач и потерь, то их, как оказалось, с точки зрения подобной сверхзадачи — выживания людского сообщества, можно и вообще не принимать в расчет. Или, на худой конец, можно их просто-напросто списать, опять же, по-русски: найти ответ на первый сокровенный русский вопрос «кто виноват?» — и навесить на этого-этих виноватых всю ответственность за все наши беды и прегрешения.

Ну что с того, что потери населения за всю эту эпоху по некоторым подсчетам исчисляются в сто миллионов? Что с того, что территориально Россия (СССР) в 1991 году скукожилась даже больше, чем до России в 1917-м? И потеря более чем двадцати миллионов русских («русскоязычных»), которые сегодня остались за рубежом, — оказывается, тоже ничто по сравнению с выживанием сообщества как такового. Наконец, даже то, что за счет расширения сферы «сверх-Я» произошло в действительности вовсе не обуздание «Оно», а подавление сознательного «Я», — то есть окончательная ликвидация личности в качестве базового элемента субъектности в данном сообществе, — тоже надо отнести к издержкам выживания…

Но тогда оказываются совершенно истинными все многочисленные указания на то, что русский народ — не цель, а средство подобного выживания. В частности, оказывается прав мудрый МерабМамардашвили: «Россия существует не для русских, а посредством русских».

Так что же представляет собой наше людское сообщество, которое за пятьсот лет существования так ничему и не научилось, кроме как пожирать и калечить само себя во имя выживания?

Известны многие ответы на этот вопрос, которые давали за последние двести лет (после Чаадаева) и в России, и за ее пределами. Но, как правило, в самих таких ответах вопрос о том, что есть Россия, подменяется вопросом о том, какой она должна быть. Русский идеал, оказывается, всегда легче себе представить и, особенно, проще сформулировать, чем определить и назвать русскую реальность.

И не случайно. Если оставить за рамками обсуждения ту грань проблемы, которая относится к науке, к логике и фактам (и мало кого по-настоящему интересует), но оттенить ту ее грань, которая затрагивает сферу нравственности, эмоций, патриотизма (здесь у нас неспециалистов вообще не бывает), то, называя кошку кошкой, заведомо рискуешь в глазах очень многих прослыть, как минимум, реакционером и/или русофобом. О чем свидетельствуют, в частности, отклики на публикацию первой части этой работы в «Новой газете».

Россия как людское сообщество по многим разным причинам, — некоторые из них я назвал, — застряла в начальном периоде борьбы за существование, где-то в самом раннем Средневековье. По социальным меркам наше сообщество абсолютно неспособно к самоорганизации. К тому же оно остается глубоко расколотым и пребывает разными своими составляющими в совершенно разных эпохах. В интеллектуальном плане мы неспособны к рефлексии и воспринимаем себя и окружающий мир преимущественно на коллективных — подсознательном и бессознательном — уровнях. В сфере духовной — тот же раскол, то же расщепление русского духа между святостью и животными инстинктами.

Когда ЭленКаррерд’Анкосс отметила, что «индустриальный мир уже тонет под весом бедных стран», она не сочла нужным уточнить: самим типом своей социальности, ментальности и духовности Россия существенно увеличивает этот «вес бедных стран». Не только своим абсолютным весом, но и своими попытками сплотить этот мир бедных.

Мы в мире бедных — среди своих. И особенно роднит нас с ними патологическая ненависть к Западу. В этой ненависти кроется и общее неприятие любой другой субъектности, и тайное признание своей собственной ущербности: нам хочется иметь и уметь то, чего у самих нет, а сделать самим не получается.

Но ненависть — при всей ее эффективности — плохое и опасное средство для сплочения.

Загрузка...