ГДЕ ВЯЗЕЛЬ СПЛЕЛАСЬ Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Как наутюженный, слегка парил Урал. Под черной корягой, похожей на осьминога, сопела и чмокала вода. Казалось, она хотела вывернуть ее из донного ила и пустить по течению.

Из перелеска, влажного от росы, вышел молодой тонконогий лось. С хрустом вдавив копытами прибрежную гальку, он спустился к воде, неторопливо напился; потом, взбивая красноватые брызги, стал все больше и больше входить в реку. Течение подхватило его, но сохатый был сильнее, при каждом рывке он чуть ли не до половины выскакивал из воды. На той стороне вышел почти против того места, от которого поплыл. Тряхнул рогами, словно хотел сбросить зацепившееся за них утреннее солнце, и скрылся в кустах.

Андрей, высунувшись из шалаша, долго глядел туда, где исчез сохатый.

Деревья обступали шалаш, и вверху было лишь небольшое озерцо неба, его с пронзительными криками чертили проворные стрижи. За ними трудно было следить, как трудно было сосредоточиться на одной мысли.

Завтра — последний экзамен, школьный. А что дальше?.. Сохатый легко пересек уральное стремя. Многие ли так проходят стремнину? Иных выносит на мутные водовороты... Завтра — последний экзамен, и надо браться за учебники.

Домой Андрей собрался только после обеда. С грустью посмотрел на шалашик из кольев и веток: придется ли еще сюда приехать?

* * *

Спорыш и подорожник мягко выстлали тропу. Колеса велосипеда катились бесшумно, лишь изредка, задевая ветви кустов, тихонько позванивали спицами. Было душно от сладковатой прели палой листвы и дурмана разомлевших трав. Хотелось пить. К влажному лицу липли крохотные парашютики пуха — отцветали тополя.

Порядком попетляв, стежка вдруг выскочила на речной яр и повела вдоль его изломистой кромки. Деревья отступили, и в глаза плеснулось солнце. Зато река овеяла прохладой.

Андрей сунул велосипед в кусты и стал искать, где бы спуститься к воде. И сразу увидел внизу девушку. Она собиралась купаться. Андрей недовольно хмыкнул и хотел было идти к велосипеду, но, еще раз кинув вороватый взгляд на белокурую купальщицу, замер. В ней он узнал Граню Буренину. Понимал, что подглядывать пошло, что нужно немедленно уйти или окликнуть девушку, оправдать свое появление шуткой.

Понимал — и не трогался с места, томясь радостным страхом. Удивить бы ее чем-нибудь, чтоб ахнула, чтоб поразилась. Да ее удивишь разве: не из тех она! Говорят, сызмалу атаманила над всеми мальчишками поселка. Даже он помнит, что у нее была самая лучшая, из красной резины рогатка. С шалью, вместо парашюта, прыгала Граня с урального яра — отделалась вывихом ноги. На спор выстрелила из самопала, во весь ствол набитого порохом. Ствол разворотило, а окровавленные руку и щеку торжествующей девчонки заштопал фельдшер. На щеке так и остался серпик шрама...

Граня осторожно, смотря под ноги, вошла в реку. Вокруг загорелых икр весело заулюлюкала вода. Затем поправила на затылке узел косы и шумно бросилась в глубину, играючи пошла саженками к тому берегу. Так стремительно и сильно плавают только уралки, выросшие на быстрой, недремлющей реке. От середины Граня повернула обратно.

Он следил за ней с тревожным восхищением. Прикажи ему сейчас Граня броситься вниз головой с яра — бросится, позови за собой к черту в пекло — пойдет. Но она и не говорила, и не звала. Держалась всегда так, словно знала Андрея понаслышке. И немудрено: она была значительно старше, вились вокруг нее орлы не чета ему.

Граню снесло к песчаной косе. Она выскочила на берег и, прижав руки к небольшим крепким грудям, побежала к одежде. Остановилась и ладонями провела по черным плавкам, отжимая воду. Потом подняла к волосам руки, стала вынимать шпильки. При низком солнце вся она была, словно литая из меди.

— Здравствуйте, Граня! — сказал Андрей.

— Здравствуй, Андрюшенька, — буднично, словно они час назад расстались, ответила она, не вынимая из зубов шпилек. Легким движением головы рассыпала волосы по круглым зрелым плечам, чтобы просохли. — Я уж считала, ты там до утра простоишь.

— Вы видели меня?

— С первой минутки. Нехорошо подсматривать.

— Да я... попить. Не хотел мешать вам...

— Урал велик... Иди, пей, что ж ты!

— Сейчас, я быстро...

Хватаясь за древесные корни, обнаженные обвалившимся яром, Андрей поспешил вниз. Сорвался, проехал спиной по солонцеватому уступу и оказался у босых ног девушки.

— Ну вот, и майку порвал! Теперь тебе от мамки влетит. — Граня откровенно насмешничала над пареньком. Через плечо оглянулась и, мягко поведя лопатками, вызывающе бросила: — Ну-ка... помоги... Ну же!

И Андрей немеющими пальцами долго не мог попасть пуговкой в крохотную петельку против влажной ложбинки между лопаток.

— Справился? Молодец!

Граня издевалась над ним.

Он отошел к воде, припал к ней ртом. Упругое стремя рвало из-под губ речную прохладу, а он все пил, пил больше, чем хотелось. После этого окунул чубатую голову и в отчаянии подумал: сейчас закипит вода от его ушей. Когда встал, вытирая ладонью губы, Граня уже оделась и вытряхивала из туфель песок. Она взбежала на яр прежде Андрея. Пока он выбирался наверх, ее зеленые продолговатые глаза пристально, чуть исподлобья смотрели на него. Подала руку.

— Помочь?.. Гордый!

Некоторое время молча стояли лицом к лицу. Губы ее, свежие, не знавшие помады, дрогнули в усмешке:

— Нравлюсь?

— Еще чего не хватало! — обозлился он не столько на нее, сколько на свою неуклюжесть.

— Врешь, Андрюшенька, по глазам вижу.

Сорвал с велосипеда насос, начал ожесточенно подкачивать заднее колесо. Из неплотно привинченного к вентилю насоса со свистом вырывался воздух.

Граня засмотрелась на Андрея: «Боже мой, да ведь он уже взрослый! Такой обнимет — косточки застонут. И красивый...»

— Откуда припозднился, Андрюшенька?

Он не уловил в ее вопросе тех колких иголочек, что были прежде: она говорила мягко, дружелюбно. И Андрей поостыл.

— К экзамену готовился. А вы?

— Картошку полола.

— Устали, наверное? Берите велосипед, а я дойду, тут недалеко...

— А если мне хочется вместе? — продолговатые глаза опять начали дразнить, бедово щуриться. — Подвезешь?

Андрей замялся.

Граня вырвала у него руль.

— Садись! Я тебя подрезу. Не хочешь? Тогда... — она боком вспрыгнула на раму, нетерпеливо оглянулась: — Ну!

Он вспомнил одного заезжего студента, хвалившегося перед дружками: «Доступная, как... Поцелуешь — аж вянет!» Врешь, студент, врешь!

Лицо ее матовое — к нему никогда не пристает загар — было совсем-совсем рядом. А от волос девушки чисто, молодо пахло речной водой.

Встав на педаль, Андрей тяжело разогнал велосипед и сел. Всегда находчивый, сейчас он тупел от ее близости. Прохладное плечо Грани касалось его груди и, должно быть, ощущало сумасшедшие толчки сердца. Он гнал велосипед — скорей бы поселок!

— Запалишься, торопыга!

Хохоча, Граня резко дернула руль. Ширкнув по травам, велосипед ткнулся в мшистую лесину, и они упали — запутались в мягкой цветущей вязели. Как во сне: смеющийся, перепачканный пыльцой рот Грани, рука, будто невзначай, в страхе обхватившая его шею, запутавшиеся в волосах смятые лесные цветы...

— Не дрожи, дурной, не дрожи...

От насмешливого, почти спокойного шепота Андрей как-то мгновенно отрезвел. Сел, бросив горячее лицо в ладони: «Началось! Вот она, скверна в душе». Граня прислонилась к нему, туго обтянув колени платьем.

— Глупый ты, Андрюша, совсем несмышленыш.

Откинулась на податливую густую траву. Молчала. В тишине кузнечиком стрекотали ее часы.

— Ты... ты ведь красивая, Граня, — он ненавидел ее за свою слабость, горел жарким стыдом и мучительно подыскивал слова, которые не унизили бы, не оскорбили девушку даже сейчас. — Зачем ты такая...

— Какая? — она села, дыша часто, коротко, крылья прямого носа побелели. — Какая?!

Граня долго с презрением смотрела в его лицо.

— Что ты понимаешь! Все вы, голубчики, хороши, только сулемы на вас нет...

Пошла по тропе — гордая, непрощающая. В опущенной руке ее свисал помятый лесной колокольчик.

2

Ужинали Пустобаевы в летней кухоньке. Горка отказался от щей, выпил стакан молока и начал с бритвой и зеркалом устраиваться возле лампы. Мать, постно поджав губы и скрестив на плоской груди руки, стояла у плиты и ждала, когда отужинает муж, чтобы нести самовар со двора.

Но Осип Сергеевич не спешил. Он любил, чтобы во щах была косточка. А коль есть косточка, то ее можно обстоятельно обсасывать, так же неторопливо хрустеть хрящиком и не забывать вести нравоучительную беседу с женой и сыном.

— Значит, на вечер собираемся, Георгий Осипович, на выпускной? И, стало быть, бесповоротно решено остаться здесь, то есть в колхозе? Тоже, понимаешь, похвально! Однако все трое вы — дураки, как у вас там, дураки в квадрате, в кубе, да, в кубе. Ладно, Нюрка, как вы ее там, Нюрка-расколись, ей простительно: волос длинен... и так далее. А вас с Андреем следовало бы настегать по заду, следовало.

Осип Сергеевич старательно вытер пальцы о полотенце, дотянулся до лампы и привернул фитиль, скупо, по-хозяйски экономя керосин. Горка уже трижды порезался безопаской, а теперь ему и вовсе не виден был подбородок. Но смолчал.

— Арришенька! — вдруг зычно, как команду, выкрикнул отец.

— Ты что, Сергеевич, так блажишь? Ай не видишь?

— Становь самовар!

— Кричит — инда иконы со стен валятся.

Чай Осип Сергеевич тоже пил долго и с удовольствем, держа блюдце на растопыренной пятерне. Только, кажется, эти долгие обеды и ужины не шли ему впрок.

Был он до крайности поджар, на его впалых щеках и висках всегда копились тени, подчеркивая блеск лихорадочно подвижных глаз.

С улицы донесся свист. Горка поспешно ополоснул лицо из кружки, метнулся к двери.

— Иль собачьей породы? — Осип Сергеевич подтягивал к себе восьмую чашку чая.

Тенью выскользнула вслед за сыном Арина Петровна, ласково окликнула:

— Горынька!

Сын остановился, окинул глазами сумеречную улицу. У калитки стояли двое. Мать подошла, притянула его голову к себе и чмокнула в лоб сухими губами, мелко перекрестила:

— Дай тебе бог счастья!

На заднем дворе шумно вздохнула корова, а Горке показалось, что это Андрей на улице демонстративно вздыхает. Зло сомкнув зубы, рванулся к калитке. Петровна поджала губы, но не обиделась: сын всегда был неотзывчивым на ее ласки. И еще был он неразговорчив, всегда себе на уме. Петровна втайне гордилась: уж этим-то в нее выдался! Осип Сергеевич сидел в кухне и вел с котом вдумчивую беседу:

— Нет, ты понимаешь, Васька, какая история! Написал я приятелю в юридический, договорились честь по чести: поможет Георгию устроиться на учебу. А Георгий Осипович, сын кровный, выпрягся: никуда не поеду, останусь в колхозе! Это резон, я тебя спрашиваю?! Ни шиша ты, Василий, не понимаешь. Дураки вы оба. — Осип Сергеевич пнул кота и вылез из-за стола.


Андрей, Горка и Нюрочка-расколись бежали в ночь. Напрямик. Падали через канавы и ямы, хохотали и снова бежали — до обрыва. Внизу волны укачивали оприколенные будары. Мягко распластавшись на стремнине, недвижимо лежал туман. На том берегу коромысло Большой Медведицы почти касалось черных верхушек деревьев, обещая скорый рассвет.

— Какая большая-пребольшая тишина, — сдерживая дыхание, прошептала Нюра.

— Как на уроке директора.

Минутное оцепенение прошло. Всем троим было немножко жарко от произнесенных на выпускном вечере речей.

— У меня такое... такое настроение! — саженный Горка в жажде подвига выбросил руки вперед. — Я...

Зашуршала, осыпаясь, земля, булькнуло несколько камешков.

— Обрушится яр! Привалит.

— Пока что нас, Нюра, ни вода, ни земля не примут — нет расчета. Не-це-ле-со-образно!

— Мальчишки, идемте на бударе кататься! Такая ночь...

Крутая тропка виляла меж глинистых глыб. Держась за руки, спустились к отмели. Постояли, слушая рассвет. Под замшелыми днищами будар поскрипывала галька, а волны, ласкаясь к бортам, точно уговаривали: спите, не плачьте, рано еще!

Горка прошелся вдоль лодок, погремел замками — все будары на приколах. Андрей выбрал потоньше врывину, взялся раскачивать ее: дескать, была — не была, сегодня все прощается! А Нюре подумалось: какой он широченный и сильный...

Горка сел на весла, Андрей на корму, а Нюрочка устроилась на средней доске. Едва остроносая бударка сошла с отмели, как невидимое речное стремя подхватило ее и понесло. Белая водянистая пыль легла на лица и руки мокрой паутиной. Даже рядом с бортом ничего не видно. Будара то неожиданно ударялась о плывущее бревно, то начинала кружиться, попав в «котел». Совсем близко выворачивался и пугающе шлепал трехпудовый сом.

Было красиво и как-то страшновато мчаться в белой тьме тумана, слышать редкие всплески весел, бульканье стекающей с них воды.

— Мальчишки, где вы? — радостно и словно бы издалека окликнула ребят девушка.

— Здесь, Нюра. — Горка перестал грести и сунул руку в волглую пустоту. — Вот...

Их руки встретились. Горка робеюще сжал прохладную маленькую кисть Нюры и не выпустил, когда девушка нерешительно потянула ее к себе. Он, пугаясь своей смелости, чувствовал, что делает что-то не то, что это вовсе не похоже на их обычные рукопожатия в школе, да и рука у Нюры точно бы другая: слабая, робкая. Сглотнув от волнения, он петушиным фальцетом выпалил:

— Рука у тебя — как воробышек!..

Она выдернула ее, за туманом Горка не видел Нюриного лица. «Мы стали взрослыми, — подумал Андрей, — и нам все с непривычки кажется иным».

Подхваченный ветерком туман пополз на низкий левый берег реки, запутался, растерял в кустах серые клочья. Лодку влекло по вишневой густой воде. Андрей встал.

— Ребята!

Над рекой прокатилось эхо.

— Даже природа не любит громких слов. — Сказал тише, значительнее: — Пусть это будет неоригинально и высокопарно, но я предлагаю... Знаете, я предлагаю дать вот здесь, дать клятву всю жизнь быть честными людьми, никогда не кривить душой.

— Клянусь! — Девушка поднялась, строгая, непохожая на Нюрочку-расколись.

— Клянусь! — выпрямился и Горка.

«Клянусь!..» — «Клянусь...» Все дальше катилось слово, все тише долетало оно сюда, будто за рекой и за лесом многие их сверстники повторяли клятву.

3

Отец и мать Андрюшки, облокотившись на жердяные воротца, смотрели, как по уличной дороге уезжали на велосипедах их сын и соседский Горка. Андрей ехал спокойно, а Горка сутулился и все вилял: мешали ему длинные ноги. Обычный велосипед для них был мал. Парни выехали за поселок и нырнули в прохладный утренний подлесок. На слоистой дорожной пыли остались два плетеных следа: один прямой, словно отбитый шнуром, другой — вихляющий.

Елена Степановна еще некоторое время щурилась на повитый дымкой тумана лесок, укрывший ребят, вздохнула и усталым, притухшим взглядом окинула мужа с головы до ног.

— Третьеводни сменился, а уже выпачкался — мазут капает. Чисто не ты на тракторе ездишь, а он на тебе. На одного не настираешься, а тут еще и Андрюшка... Нет бы в какой институт ехать, с медалью-то.

Иван Маркелыч легонько обнял ее худые плечи, коснулся губами щеки.

— Ничего, Еля, у тебя уж помощница большина-то вон какая! Спит?

— Спит, — чуть улыбнувшись, она кивнула на мазаную крышу чулана: там, натянув байковое одеяло до макушки, спала двенадцатилетняя Варя.

— Балуешь ты ее, мать. Солнце в полдерева, а она все вытягивается.

— Пускай. — Опять окинула взглядом его пропыленную, в жирных маслянистых пятнах одежду. — Корыто со стиркой не уйдет от нее. Пускай, пока при матери...

И снова в ее пепельных глазах отразилась то ли беспредельная усталость, то ли горечь от трудно прожитой жизни. Иван Маркелыч заметил эту тяжелую опустошенность ее взгляда, и в его груди будто еж ворохнулся. Когда в сорок третьем вернулся из госпиталя кое-как подлатанный, увидел: его Еля состарилась на добрый десяток лет. Женщин рвала непосильная работа, старили думы о тех, кто воевал. А Еля незадолго до его приезда похоронила старшего сынишку, отравившегося кашей из колосков, собранных в поле весной... Потом... Потом — тоже разное было... А вот сейчас вроде бы и достаток пришел в дом, и дети подросли, да только радует ли ее это? Неужто навсегда прахом равнодушия и усталости присыпаны эти когда-то ласковые и голубые-голубые глаза? И это всего-то в пятьдесят лет!

Широкой, как штыковая лопата, ладонью Иван Маркелыч неумело погладил ее поредевшие седые волосы, а она, смутившись этой необычной мужниной ласки, чуть отстранилась, оглянулась по сторонам.

— Будет тебе, люди кругом...

— Пусть смотрят! — В живых карих глазах — озорство. — Ты мне жена, а не забавница. Воды нагрела, Ель? Отмоюсь — да спать. Уработался за ночь.

И уже по пояс голый, блаженно фыркая под горячей водой, которую лила ему на спину и голову Елена Степановна, продолжил начатый у ворот разговор:

— Ты, мать, говоришь: в институт бы Андрюшке. А я думаю, пускай поест ему пот глаза. Сразу Андрюха видеть лучше станет. Рассмотрится и поймет: в институт ли ему, в академию ли, здесь ли работать... Ель! Ты что это уставилась на меня и молчишь?

— Да так, вспомнилось разное. — Она забрала у него полотенце.

В утреннюю тишину улицы ворвался яростный конский галоп. Шарахались из дорожной пыли куры, отчаянно взвизгнул чей-то поросенок.

На вороном жеребце пронеслась Граня.

— Убьется!

— Гранька? Ну, нет!

На площади возле школы ей удалось справиться с непокорным злым буденовцем, повернуть его назад. Иван Маркелыч залюбовался Граней.

— Отчаянная девка!

У Елены Степановны ревниво сузились глаза.

— Непутевая.

Он не успел ответить — жена ушла. Иван Маркелыч улыбнулся: «Обиделась! Ох, эти бабы, всегда им что-то взбредет...»

У ворот Пустобаевых Граня соскочила с коня, кинула повод на плетень и — бегом во двор. Сейчас же оттуда донесся надтреснутый голос Петровны.

— Осинька!.. Сергеевич!.. Ай ушел куда?.

Появилась Граня так же бегом. Взялась за луку, но жеребец приседал, пятился — больно уж непривычный наездник. В седле она сердито оправила взбившееся выше колен платье. Увидела Елену Степановну, идущую с водой от колодца.

— Теть Еля, вы не видели Пустобаева, дядь Осю? — Конь под Граней нетерпеливо танцевал, кружил на месте, щеря желтые зубы.

— Нет, не видела.

— Куда делся... На ферме корова подыхает...

Концом повода стегнула жеребца, он крутнул хвостом и с места взял наметом. Елена Степановна постояла, посмотрела вслед и пошла искать на заднем дворе цыпленка, заблудившегося в лебеде у самого плетня Пустобаевых. Ее привлекло чье-то счастливое воркование и поросячье повизгиванье. Она заглянула через плетень. В небольшой загороди, сонно похрюкивая, лежала на боку породистая свинья. Около ее торчащих сосков уютно копошились поросята. Осип Сергеевич сидел на корточках, нежно брал их в руки, подсовывал к свободным соскам и мурлыкал «У них же вчера свинья опоросилась!» Елена Степановна окликнула соседа:

— Шабер! А шабер! — Пустобаев не слышал, влюбленно сюсюкая возле подвалившего богатства. Она улыбнулась: — Да ты оглох, что ли, от радости?! Шабер!

Пустобаев вскочил, одернул под ремнем гимнастерку, поправил съехавшую на затылок полувоенную фуражку.

— Фу, ей право, испугала ты меня, соседка!

— Граня Буренина тебя ищет. Говорит, корова кончается.

— Хм! Нашла время!

Длинный, костлявый, как иссохшее на корню дерево, пошел он в избу за планшеткой и чемоданчиком. Планшетка его памятна забродинцам с той давней военной поры, когда Осип Сергеевич председательствовал в колхозе. Носил он тогда еще и полевой бинокль.

Теперь бинокль висит в переднем углу, рядом с иконой, а планшет, порыжелый и лоснящийся, по-прежнему сопровождает ветеринарного фельдшера Пустобаева в его поездках по фермам.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Стан сенокосного отряда был на краю большой поляны, примыкавшей к обрывистому берегу Урала. Целыми днями млела здесь глухая лесная тишина. Лишь издали доносились гул тракторов да торопливое верещание косилок.

В эти часы, когда все были на сенокосе, оставалась тут повариха Василиса Фокеевна, женщина не то чтобы молодая, но шибко обижавшаяся, если кто-либо ненароком назовет ее бабушкой. Едва выдавалась в ее хлопотной работе вольная минута, Фокеевна садилась к столу, подпирала кулаком полное, в волосатых родинках лицо и пела. И голос был немудрящим, а получалось хорошо. Заведет негромко, вполголоса «Уралку»:

Кто вечернею порою

За водой спешит к реке,

С распущенною косою,

С коромыслом на руке?..

Дома она не могла усидеть. Зимой ходила по гостям. Наденет с полдюжины юбок одна другой шире, низко, по самые брови повяжет косынку, сверху накинет кашемировую шаль с кистями и плывет по Забродному мелкими шажками. А с весны и до осени кашеварила там, где народу погуще.

Нынче она первой встретила приехавших на велосипедах Андрея и Горку. Оглядев их из-под припухлых век, милостиво разрешила располагаться, как дома.

— Стало быть, вступили в стремя, выросли? Ногой в стремя, да оземь темем? Так, что ль? Механик был. Сказывал про вас: с завтрева будете на косилках работать. — Помолчав, справилась: — Моего-то любезного не трафилось видеть?

— Видели, Василиса Фокеевна, вчера видели. Кланялись через дорогу.

— Чай тяжелехонек?

— Сам шел, тетя Васюня, — очень серьезно продолжал Андрей. — И сапожки у него, знаете: скрип-скрип, скрип-скрип. Наверное, не пьет уже.

— Не пьет, только за щеку льет. Я вот поеду, я его проздравлю, он у меня прохмелится. — Фокеевна крошила на столе лук, отворачивалась, как от дыма. — А Граня?

У Андрея высушило рот. Выручил Горка.

— Была у нас вечером. Такое устроила! Отец даже ужинать расхотел.

Фокеевна засмеялась, показывая густые молодые зубы.

— Она, она! Из всех детей только ее помню, как росла. Три ремня у зыбки оторвали, качали закадычную. — Накинулась на ребят: — Ну, чего стоите, рты раскрыв? Чай не праздновать приехали! Андрейка, пошел, принеси воды из-под яра. А ты, Горка, дровец набери.

Посмеиваясь, парни разбежались выполнять поварихин наказ. Весь день она не давала им присесть, и они уже не чаяли, когда отряд поужинает, чтобы после этого можно было избавиться от докучливой опеки Фокеевны.

— Неужели вы не устаете, Василиса Фокеевна? — спросил Андрей, закончив копать яму для отбросов и вытирая лоб. — Ведь с темна и дотемна на ногах! Наверное, так укачивает, что...

— Ха! Меня ни в море, ни в самолете не укачивало, а на земле и подавно. Меня, бывало, девчонкой на ледянке — ноги выставишь — крутили разов до ста, а — ни синь пороха в глазу. Операцию среднего уха собирались делать, зачем-то крутили на стуле. Доктор закружился, милосердная сестра закружилась, а мне хоть бы хны! А краковяк я, бывало, танцевала — батюшки мои!.. Завсегда я, Андрюшенька, была к работе злая, как неполивной лук, злая. Вот посмотрю, и Аграфена моя точь-в-точь такая же... Ба, опять уши растопырили! Яму-то накрыть надо! Ай догадки нет?..

Вечером, как повелось, сенокосчики расположились у костра. Кто после ужина ковырял соломинкой в зубах, кто курил самокрутку, кое-кто, вытянувшись на животе, почти совал нос в огонь, лишь бы комары не донимали.

Горка, морща тонкую кожу лба, подкидывал в костер влажноватое сено, куревом отгоняя настырное комарье.

Андрей лежал на боку, подперев голову рукой, и следил, как из-под ножа Фокеевны неистощимо вилась картофельная кожура. Так же неиссякаемо журчал поварихин казачий говорок.

— Было это как раз на вешнее заговенье, в воскресный день. Встречаю его у порога. От какого, говорю, дохода напился? Рыба-то где? Ай потерял спьяну? Глухой он, а улавливает, об чем спрашиваю. «Н-нет!» — отвечает. Я ему опять: значит, ты ее прозевал, лавку закрыли? А он: «Выз-зевал!» Потом сказал: «Я ее прожмурил!..».

Громче и охотнее всех смеялся Василь Бережко.

«Подхалимничает! — недоброжелательно посмотрел Андрей на приземистого и широкого, как копна, тракториста. — В зятья метит. Странный у Грани вкус». Отсмеявшись, Василь завистливо крутнул головой:

— От даете! Сколько слухаю вас, Василиса Фокеевна, и николы вы не повторяетесь. Вы и в девках такой интересной булы?

— Интересной, Васенька, была ли, нет ли, а уж молодая-то была.

«А правда, какая она была в молодости? — Андрей с тревогой искал в ее лице Гранины черты. — Неужели Граня такая же будет? Может, и я в старости буду кривым и глухим, как Гранин отчим? Ну и устроена жизнь!»

Тогда, в лесу, Граня ушла. Но он догнал ее. До самого поселка шли молча, враждебные друг другу. Лишь в поселке покосилась насмешливо: «Значит, взрослый? Куда думаешь с аттестатом? Не надумал? Зря? — Почему-то вздохнула и добавила: — А я сразу надумала, да черт ли толку: пятый годочек лежит мой аттестат в сундуке, нафталином пропах». Ушла непонятно грустная, непохожая на себя всегдашнюю... Слышно, с Бережко у нее любовь закрутилась. Другой бы к такой на локотках уполз, а Василь сидит себе, побаски слушает да ржет...

— Рожей не выспел, пупленыш! — честила кого-то донельзя разгневанная Фокеевна. — Мелко плаваешь — спина наружи! Ба-ау-шка! Да ежель хочешь знать...

Смех вспугнул какую-то птицу, заночевавшую на вершине вяза, и долго еще гулкими обручами перекатывался по реке.

— Что? Ай не так сказала? — хитро прищурилась повариха.

Смеялись косари. Окунаясь, чмокало корневище обвалившегося в реку осокоря, будто слушать Василису Фокеевну для него — одно удовольствие. Но Андрей заметил, что сама Фокеевна как-то вдруг переменилась, в скобку сжала сухие губы. Так же вот внезапно замолкать и меняться в лице могла Граня.

— Много казачков не ворачивалось домой, ой, много, соколики! То льдину с рыбачишками отнесет в море, то в разводину какой провалится и уйдет под ледяную покрышечку. Да мало ли еще каких бед припасало на их голову Хвалынь-море! Вот уже тогда пропадай, супружница любезная, при казаке ты барыня, а без него — побирушка с кучей детишков. Никаких тебе ни пособий, ни пенсий. У меня у самой папаня так-то вон не вернулся, осталось нас после него, как чесноку в головке, мать — шестая. Хлебнули! Люди пировали, а мы горевали.

— Зато теперь! — энергично отозвался молодой голос из-под марлевого полога. — У меня вон теща в Уральском — восемьдесят рублей пенсии отхватывает. А она — хоть в борону впрягай, рысью повезет.

— Теперь, теперь! — заволновалась Фокеевна. — Что теперь?! Ты у своей родительницы спроси, что она тебе обскажет. Мы с ней равных лет, с первых дней в колхозе и сроду лени не ведали. А какую нам пенсию назначили?

— Сами ж сельхозустав принимали! Голосовали!

— Сами! Нам сказали, мы и приняли. В ту пору и такой рады были. Только с той поры многонько в Урале водицы убегло, а устав преподобный — ровно пень на дороге: ни перешагнуть, ни объехать.

Заспорили, загалдели. Фокеевна бросила в ведро последнюю картофелину и поднялась с чурбачка.

— Ну, айдате спать! Сколько языком ни мели — помолу не будет.

Андрей и Горка еще засветло натянули полог, натаскали под него сена. Укладываясь спать, Горка спросил:

— Слушай, к тому времени, когда мы будем стариками, много изменится в пенсиях, правда?

Андрей не отвечал. Усыпляюще тюрлюкали сверчки. В ворчливых омутах беспокойно колотилась рыба. Под Горкой, который никак не мог улечься, шелестело сено. Андрей брал кошенину и подносил к лицу: чем только она не пахла! Властвовал дух подвяленных листьев табака и чая. А вдохнешь глубоко раз, другой и уловишь пряный запах полынца, пресный, сладковатый — вязели и пырея, горклый — клейкого молочая. Терпко, горчично пахнет сурепка. Теплые, тревожные запахи детства, совсем недавнего, но уже далекого!

— Как ты считаешь, Андрей? — напомнил о себе Горка.

Где-то близко захохотал филин. Будто испуганные этим, примолкли сверчки. Парни повернулись друг к другу спиной, старательно засопели.

2

Фокеевна гремела посудой, перемывая ее в большом блюде, а Савичев сидел в тени дуба на длинной скамейке. Он курил и следил, как невдалеке прыгала вокруг обглоданного мосла сорока. Нахальная птица, нахальная и в то же время трусливая: топчется вот около кости, один раз клюнет, а десять раз осмотрится, сверкая черными, как паслен, глазками.

— Хуже, чем в бане! — Савичев расстегнул ворот свежей наутюженной рубашки, пошарил рукой у горла.

— Это тебе после хвори, ослаб. Шиповный чай, Кузьмич, пей. — Фокеевна протерла тарелки, влажное полотенце раскинула на ветке боярышника. — Значит, припутал ты моего Мартемьян Стигнеича?

— А что делать, Василиса Фокеевна? Пастух заболел, а другого... Никто не хочет, простите за грубость, в коровьи командиры идти. И план по молоку к чертям летит. — Председатель растер окурок на спичечном коробке. — Думаете, подведет?

— Да кто его знает. Он если б не кинулся в вино... А так он крепкий. Дён сорок назад, как раз ластынька гнездо лепила, приехала я домой. Нет Стигнеича. Ну, значит, у Астраханкина, они ж ходят друг за дружкой, как на собачьей свадьбе, один без другого рюмки не выпьют. Ушла в клуб. Уж картину начали крутить, смотрю, Стигнеич входит. Тверезый. В темноте место шарит. За рукав его — садись рядом. «Здравствуйте! — шепчет мне. — Извините». Ладно, смекаю, дома будешь извиняться. Нашла его руку — чувствую, сомлел мой хрыч, аж ладонь вспотела. Думает, чужая какая прислонилась. Ах ты, ругаюсь себе, перечница старая, у самого не токмо песок — голанцы скоро посыплются, а туда же, чужатинки вознамерился прихватить!.. В общем, не скажу я тебе, Кузьмич, много ли толков будет от его пастушества, а так — крепкий! Словом, попытка — не пытка.

— В том-то и оно. Поеду, посмотрю...

— А ты вон туда поезжай, — Фокеевна высвободила из-под платка ухо, прислушалась. — Сюда-сюда! Васьки Бережко отчего-то не слышно. Поди, сломался?

Савичев, припадая на протез, пошел к «газику». Фокеевна смотрела ему вслед, внезапно закручинившись, скорбно приложив руку ко рту. Сколько их, таких вот хромых, безруких, изувеченных, ходит по родимой земле! Оставили они в блиндажах и окопах свою недопетую, недоцелованную, недолюбленную молодость. Вот и Кузьмич, только сыграл свадьбу — война. Вернулся с войны, а жена другого нашла, укатила с ним — доселе неведомо куда. Годов пять горевал, бедолага. Потом женился. Сказывают, любит новую, да, видно, любовь эта, как поздняя осень, приятна, но не так уж радостна.

А председатель поехал туда, куда посоветовала Фокеевна. Минутой позже Андрей взвился от нестерпимого ожога. Рядом подскочил грузный Василь Бережко. Он разом сел на копне, матерясь и чихая. Оба увидели над собой Савичева. В руке Павла Кузьмича еще дрожала жидкая красноталовая хворостина. Невдалеке чуть слышно работал мотор председательского «газика» — ждал хозяина.

— Чи ты сказывся, председатель, туды тэбэ и... апчхи!

— Спите, с-сукины дети? — в щелках век бешено метались глаза, под тонким горбатым носом вздрагивали колечки усов. — Ревнивы! Только не к работе!

— Нам бежать, Павел Кузьмич, или подождать, пока вы еще огреете? — Андрей, багровый, с отпечатками травы на щеке, потирал плечо.

— Тикай, вин зараз кусаться почнэ! — Василь отчаянно мотал головой и рычал, как трактор при переключении скоростей: — Агр... пчхи!..

— Ух, вы! Лодыр-рюки! И ты... с аттестатом... Образование не позволяет в жару работать? Без ножа, подлецы, режете.

Прочихавшийся Василь мощным плечом попер на Савичева.

— А ты чего дерешься? Нет, ты чего волю рукам даешь, га? — Свернул из толстых коротких пальцев кукиш, сунул под самый нос председателя. — Бачишь? Богато вас кричать да в машинах кататься. Спытай таку ось бурьяняку! Через него мышь не пролезет, а ты с дрючком... Не сверкай очами, чихав я на тебя!

Тяжелея от страха, Андрей готов был кинуться разнимать, если они сцепятся драться. Ясно же, председателю не устоять против широченного Василя. Но Павел Кузьмич нервически откинул прут и шагнул к трактору.

— Показывайте, что у вас тут....

— Хай Андрей показуе, а я трошки в председательской машине...

— Василь! Не дури. — Андрей видел, как побледнели савичевские скулы и под ними выдавились желваки. — Идем, еще раз попробуем...

— Дулю з маком! Меня николы не билы, меня всегда культурно, вежливо воспитывали...

Савичев молчал. Жалел уже, что «переборщил», протянув парней хворостиной. Но извиняться перед ними не хотел: он не верил, что косить нельзя — другие-то косят! Зная толк в машинах, решил сам попробовать. Он был уверен, что наладит работу, что потом с полным основанием скажет: «Надо было кнутом вас, стервецов!»

Сзади громко зафыркал мотор, коротко квакнул сигнал. Савичев и Андрей оглянулись. Потрескивая колесами по ломкой низкой стерне, трогался с места «газик», за рулем его сидел и нахально улыбался Василь. Ошеломленный Андрей бросился к нему, но Василь прибавил скорость и скрылся за мыском сизого терновника.

— Вот скотина! — Андрей беспомощно опустил руки. — Сбегать за ним?

— Зачем? А если он в поселок уехал. Дураков, знаешь, не сеют, не жнут... — Савичев намотал шнур на шкивок пускача, завел трактор. — Садись! — кивнул Андрею на сиденье прицепленых сзади граблей и полез в кабину, трудно затаскивая протез.

Сердито рыкнув, трактор тронулся. Заспешила, залилась треском ножей навесная косилка. Высунувшись из кабины, Савичев хмуро смотрел, как все пять полотен, словно растопыренные пальцы, лезли на густую стену трав. Видать, больно уж плотна была эта цветущая стена молочая и татарника, косилка судорожно подергивалась, работала с натужным подвыванием. Но вдруг она запела звонче, быстрее затарабанил гусеницами трактор, а Савичев ахнул: за левым крайним полотном трава, будто после унизительного поклона, распрямлялась и заносчиво высилась меж скошенных рядков.

Павел Кузьмич выключил скорость, осторожно, на здоровую ногу, спрыгнул с гусеницы. Андрей уже сидел возле отказавшего полотна.

— Что?

— Косу порвало. Скорость мала. Может, отцепим грабли?

— Нет! У других косят, а у нас... запасная есть? Ставь. Попробуем на повышенной...

На повышенной скорости трактор тут же закапризничал, заквохтал на гаснущих оборотах. Савичев остановил его, тяжело подошел к Андрею, бледный, в испарине. Сел на раму граблей, зло сплюнул: «Как все равно полынный веник жевал!» У него только что закончились страшные головные боли, второй день как спала высокая температура, и теперь нестерпимо зудело в ушах, чесались десны.

— Сильно? — сочувственно покосился на голое плечо Андрея, помеченное белым крапивным рубцом. — Прости, не стерпел.

— Бог простит, Павел Кузьмич! Он, страдалец, терпел и нам велел.

— Молодец! — хмыкнул Савичев. — Закурим? Ну и ладно, мне больше достанется.

Андрей все оглядывался: не идет ли Василь.

Духота размаривала. Обступившие поляну деревья наглухо закрыли доступ малейшей струе живого воздуха. Сваленные косой травы, источая одуряющий запах, холмились в валках, как братские могилы, украшенные вянущими цветами. Над ними потерянно колотились бабочки.

Слева белел частокол сухостоя. В прошлом году там выела листву гусеница и деревья пропали. За мертвой чащей слышалась скороговорка косилок. «Будто в парикмахерской, когда новобранцев стригут!» — машинально отметил Савичев, от окурка зажигая вторую папиросу. Вспомнилась война. Сорок шестой кавполк, в котором он служил. Атака с саблями наголо против автоматчиков. Госпиталь. Мечта: «Приеду домой, ух и поработаю! Чтоб кости хрустели, чтоб...» Поработал, ой, как поработал в разваленном колхозе!..

— Слушай, Андрюха, ты пошел бы на ферму работать? — Савичев повернул к Андрею горбоносое лицо. — Пастухом!

— Я?!

— Ты!

Савичев отвернулся, с силой выпустил из ноздрей дым. Смущенный Андрей близко видел смуглую кожу его лица, она шелушилась, как обожженная. В кургузом оттопыренном ухе — завитки дикого черного волоса.

— Считаешь, я спроста завел разговор об этом? Животноводство у меня вот здесь, в печенке, сидит. Мясо в цене крепнет, радоваться бы, а в душе, прости за грубость, словно кошки сходили и лапками загребли. Потому что эти денежки из рабочего кармана, они руки жгут. Надо больше мяса давать. И дешевого. А как? Корма и кадры намыленной петлей давят, — привычно затушил папиросу о спичечный коробок, поднялся. — Ладно, Андрюха. С аттестатом в пастухи... Давай-ка лучше сенокосилку налаживать. Хоть и крепок будыльник, да зимой и он хорош!..

А Василь точно забыл об Андрее и Савичеве. Оставив машину возле вагончика, он пришел к дубу, сел на скамейку. Фокеевна сосредоточенно раскатывала тесто на домашнюю лапшу.

— Что сопите так, тетка Васюня?

— Много знаю, ангел. Ты это что на чужой машине? Поди, выгнал председатель? Поругались?

— Трошки. — Василь повертел на указательном пальце цепочку с ключом зажигания. — Вин меня матом, а я его в полмата — председатель все ж таки.

— Будет болтать! Кузьмич не матерщинничает.

— Перевоспитался, — заискивающе заглянул Василь в бородавчатое лицо поварихи. — Василиса Фокеевна, поснидать есть что-нибудь?

— Не заработал еще, а лопать требуешь. — Она разложила на столе тонкую лепешку для просушки. — Рожа-то, чисто обливной горшок.

Василь раводушно зевнул, потянулся, но живо принял от поварихи миску утрешнего супа. Лег на живот в тени, начал хлебать.

— Лучше переесть, бабусь, чем недоспать.

Мудреная фраза озадачила Фокеевну, она некоторое время старалась уразуметь ее, но, так и не поняв, лишь осуждающе качнула головой. Зато, услышав, как ворчит Василь, прицепилась:

— Кошка не съест, не поворчав. То ему похлебка соль гольная, то каша пригорелая. Что на работу, что на еду привередливый.

— Не обижай, бабуся, глядишь, зятем буду.

— Избави бог!

— Или поганый?

— На лицо-то яйцо, а в середине болтун.

— А я б дуже ценил вас как тещу. — Василь лениво обгрызал баранье ребро, ухмыльчиво глядел на приближающихся косарей. — Накосились! Це не на машине руководящие указания развозить.

Фокеевна непонимающе повела на него взгляд, потом вприщур, из-под руки, отыскала глазами председателя и Андрея. Савичев шагал на протезе медленно, но четко, словно отсчитывал шаги. А парень сутулился, шел неровно, петлял.

— Андрюшка ровно побитый пес бредет.

— Мабудь, есть хоче.

— Поехал бы подвез, бессовестный.

— Хиба я похож на извозчика?

Оба увидели, что Андрей во весь дух пустился к стану, широко прыгая через валки сена. Тяжело дыша, остановился надлежащим Василем. Рубашка на Андрее прилипла к телу, с висков и лба ползли струйки пота, оставляя на измазанном лице светлые борозды.

— Скот! — грудь вздымалась высоко и часто. — Как ты смел!.. Езжай сейчас же... Человек на протезе полтора километра...

— Тю на него, тю! Тикай, бо ось, бачишь? — показал Василь кулак. — Як прислоню — всю жизнь на лекарство будешь зароблять. Тикай, пока мои нервы держуть меня.

— Ну я свинья же ты, — процедил Андрей, отходя.

Подошел Савичев, усталый, злой, кепку держал в руке, сняв ее с мокрой потной головы. Вырвал у Василя ключ зажигания.

— Какая тебя мама родила только!

— У него нет мамы, Павел Кузьмич, он отпочковался. Самородок!

— Оно и видно. — Савичев, больше, чем обычно, хромая, направился к «газику». — Доберусь я до тебя, Бережко, ох и доберусь!

— Не надо пугать, дядько Павло, не надо! Я вже пуганый. От народ!

Василиса Фокеевна кинулась за Савичевым.

— Кузьмич! Лапша вот какая хорошая — усы разведешь. Айда, похлебаешь да и подшпоришь.

Савичев улыбнулся из кабины. Когда он улыбался, то слегка щерились белые неровные зубы да задирались выше колечки тонких щеголеватых усов. Глаза под суровым изломом бровей оставались серьезными.

— Спасибо, как-нибудь в другой раз, Василиса Фокеевна!

Уехал. Фокеевна вернулась к столу, решила дощупаться до истины у Андрея:

— Вы что пыхтите сегодня, как молоко в жару? Чего не поделили?

— Нашим ремнем нас и отхлестали. — Андрей проглотил кружку воды, перевел дыхание — Пошли, Бережко!

— Наладили?! — искренне удивился тракторист.

— Нет, тебя ждали! Мог сам отрегулировать или мне подсказать...

Василь, казалось, не обиделся.

— Старайся, старайся, может, бляху на пупок повесят. — Он с подвыванием зевнул, лег на спину. — А у меня очи сплющаются, посплю трошки.

«С Граней прогулял ночь», — едва не сорвалось у Андрея, почувствовавшего в ушах гулкие и частые удары крови. Он мгновенно присел возле Василя и поманил пальцем повариху:

— Посмотрите, Василиса Фокеевна, у него действительно с очами что-то неладное. Видите? По-моему, в них совесть приморожена, а?

— Нервы нездравы, — авторитетно заключила она. — Кнута просят.

Фокеевна взяла ведерко и пошла к реке. А Василь неспешно поднялся, надвинулся на Андрея, темный и грузный, как шкаф.

— Ты глянь, яка гнида! — согнутым указательным пальцем снизу вверх черкнул по его губам и носу. — Чихну — и будешь пенсионером.

— Как сказать! — Андрей слышал в висках: тук, тук! Как вагонные колеса на стыках. — Получай!..

Когда Фокеевна поднялась с водой на яр, то увидела сначала, как Василь взмахнул руками, чуть не упал, будто поскользнулся на арбузной корке. Потом стакашком покатился по траве Андрей. Не долго думая, она выхлестнула на них ведро.

— Брысь, стервецы! Я вот вас в стенгазету!

Немного погодя Василь, сидя на скамейке, рассматривал на себе распущенную донизу рубашку, скреб пятерней затылок.

— Правда, хорошая распашонка? — съязвил Андрей, умывая лицо.

— И ты еще бачишь?

— Подфарник мировой подвесил, спасибо.

— Носи на здоровьечко.

— Ты где боксу научился? Покажи приемы. Я тебе за Савичева...

— В другой раз, когда Фокеевны не будет. Я тоби покажу, ой, и покажу ж!

— Ей пра, в стенгазету попадете! — погрозилась повариха.

— Не надо, Василиса Фокеевна, мы сейчас пойдем честно трудиться. Еще Энгельс сказал: труд создал человека, в том числе и товарища Бережко.

— Дуже ты бодрый, дуже! — Василь надел другую рубашку, пошире расстегнув ворот: любил, чтобы выглядывала спортивная майка с белой полосой. — Бодрый, як той хохол, шо хвалился после драки: «Я его кошелкой, кошелкой, а вин меня колы-колы дышлом достане...»

3

Снилось Андрею, что он ведет трактор и смотрит на работающие ножи косилки. Воздух полнился терпкими запахами травяных соков и сырой земли. А Горка сидел рядом, тряс за плечо и голосом Василисы Фокеевны ворчал: «Ну и спять! Ровно маковой воды напились...»

Уже просыпаясь, Андрей сообразил, что это вовсе не Горка, а Фокеевна треплет его за плечо. Она разбудила его, как он и просил, пораньше, на первом луче. Встав на колени и локти, Андрей по-мальчишески уткнул голову в подушку: еще бы часок поспать! Потом резко откинул одеяло и сел. Над пологом стояла и улыбалась Фокеевна:

— Всем по яичку, а сонулям — затычку. Привыкать надо, Андрюшенька, привыкать...

Он растолкал Горку:

— Пойдем, что ли, закидные проверять?

Тот долго тер кулаками глаза, с хрустом потянулся, так что из-под волглого полога высунулись большие мосластые ступни.

— Угораздило тебя поставить их...

Раздвигая мокрые от росы кусты крушины и молодого вязника, они пошли краем обрыва. Через несколько минут оказались у крутой излучины.

Парни спустились к воде, начали проверять снасти. На первой же закидной насадка была сбита, а рыбы не оказалось. Сматывая лесу на рогульку, Андрей виновато отвел глаза от мокрого, со спутанными волосами дружка. Пустым был и второй крючок.

— Скажи, пожалуйста, что ни снасть, то рыба!

Внутренне Горка торжествовал, но счел нужным буркнуть:

— Зря только поднял.

На следующей закидной бился полосатый, как арбузная корка, окунь. Обругав его шпагоглотателем, Андрей с трудом освободил глубоко проглоченный крючок, посадил окуня на кукан из хворостины. Потом сняли соменка и белого, как ошкуренное полено, судака. Андрей возвращался довольным, а Горка молчал, сказал только:

— Зря подбиваешь в пастухи. Душа не вытерпит.

— Зна-аю! Душа у тебя тонкая, чувствительная, у тебя она редькой питается, не как пузо, которому побольше мяса давай. Верно?

В этих словах Горке почудился намек на что-то, и он настороженно пошарил вокруг глазами, остановил их на коричневой шее Андрея.

— Я свой кусок мяса честно зарабатываю. А ты — пожалуйста, паси. Хочешь, дам тебе хороший сыромятный ремень? В восьмеро можно кнут сплести, до рогов будет доставать.

— Жертва, конечно, достойная, — голос у Андрея потускнел. Парень, кажется, не замечал, что хвост судака волочится по траве, оставляя неровный сырой след. — Только и я не собираюсь в пастухи, мне механик трактор обещает. Председатель правильно говорит: не всякий нож — клинок булатный.

Горка подергал губой и ничего не ответил, лишь еще глубже засунул руки в карманы брюк. Эту неистребимую привычку он нажил с детства. Рос Горка так быстро, что рукава были вечно коротки ему. Смущаясь этого, он прятал длинные руки в карманы. Сейчас, размышляя над словами Андрея, Горка шагал сзади, острыми локтями сшибая с веток росу. Дымчатые, как ягоды-тернины, капли падали в траву с тяжелым шорохом.

Может быть, они так бы промолчали до самого стана, если б не услышали на соседней стежке лошадиный шаг и своеобразную с перевиранием слов песню.

— Базыл! — оживились парни. Из кустов высунулась вислоухая, с репьями в челке голова лошади. Отведя ветку, объявился и сам Базыл. Потрескавшиеся сухие губы немолодого казаха растянулись в улыбке.

— О, Андрейка! Горка! Здравствуй!

Он сполз с седла, низкорослый, на кривых ногах. Из-под соломенной шляпы хитровато поблескивали узенькие, словно бы осокой прорезанные глаза. Глядя в них, можно было угадать, что этому степняку многое ведомо, да он помалкивал до поры. Базыл шумно топал кирзовыми сапогами, радостно жал парням руки.

— Ну как, ничего поживаете?

— Местами — ничего. А вы, дядя Базыл?

— Я? Так ничего жизнь, только хлопот до хрена. Пастбище плохой, овечка худой, помощников нет. Работаю, как волк. — Начал подтягивать подпруги, ткнул кулаком маштака в бок, тот злобно прижал уши. — Уть, понимаешь! Надулся, хитрый. — Пыхтя, справился наконец с подпругами, сел в седло. — К председателю поеду. Просить помощников.

— Вот Пустобаев хотел в чабаны. Возьмете?

Базыл, казалось, осердился.

— Чересчур из рамы лезешь, Андрейка! Зачем смеешься над стариком? Ты шибко грамотный? Я тоже мал-мал грамотный. Я все классы проходил мимо.

Андрей подавил улыбку.

— Извините, дядя Базыл!

— Не веришь? — Он достал из кармана табакерку, натрусил табаку на ноготь большого пальца и, понюхав, крякнул. — Когда я был совсем маленький, я, конечно, в школе учился. Приезжал большой начальник, всех спрашивал, как учишься. Меня тоже спрашивал. Хорошо, говорю, учусь, вот только два предмета плохо. «Какой предмет плохо?» — спрашивал начальник. Не умею писать, сказал, не умею читать, остальное все хорошо.

Парни хохотали, а Базыл лишь глаза жмурил да неторопливо нюхал табак. Не всегда можно было понять, когда он говорил серьезно, а когда переходил на шутку. Базыл, часто нарочно, еще чаще — случайно, так строил свою речь, что не смеяться было невозможно. На это он не обижался, наоборот, старался ввернуть что-либо еще смешнее.

Балагуря, он ехал впереди, то и дело натягивал поводья, чтобы подождать ребят. Базыл пас овец в барханной степи, в двадцати километрах от поселка. За долгие дни степного одиночества ему, видно, наскучило молчать и думать, думать и молчать. Он рад был выговориться. Сообщил, что заехал в отряд намеренно, посмотреть, как идет заготовка кормов. И при этом добавил: «Сеноуборная — важный мероприятие. У чабана вся работа насморк пойдет, если не будет сена...» И не улыбнулся даже, лукаво блестя щелочками глаз.

Андрею нравились жизнелюбие Базыла, его бесхитростный юмор, рожденный на дальнем приволье. Нравилось, как чабан, сидя боком в седле, болтал ногой в сапоге, наполированном жесткими барханными травами и дужкой стремени; как стряхивал с жидких, скобкой, усов табак. Было в Базыле что-то такое, чего не было ни у Андрея, ни у Горки, ни у других близко знакомых людей.

Вы, мол, суетитесь, ищете места в жизни, а я вот прожил полвека в степи, проживу еще столько, если судьбе угодно, как пас овец, так и буду пасти. И буду планы выполнять, которые вы мне составляете, и буду одевать вас в овчинные шубы, в мерлушковые шапки, в бостоновые костюмы, и буду кормить вас и бараниной, и брынзой. И будет мне хорошо и радостно, хотя рабочий день у меня не семичасовой, и даже не восьми... Круглосуточный, круглогодовой рабочий день у меня. Я никогда не жалуюсь, я только прошу дать мне помощников, потому что я стар становлюсь и по ночам очень сильно болит поясница. Дайте мне в помощники Андрейку и Горку, они молодые, я научу их пасти овец...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Колесом велосипеда Андрей ловил впотьмах дорогу, а она все шарахалась от него, все пряталась в черноте кустов и деревьев. Андрей падал, без огорчения поднимался и, поискав непослушной ногой педаль, снова ехал. Настроение у Андрея было приподнятое. Сенокосчикам привозили аванс, и выпито было крепко, продавец автолавки остался доволен. Правда, Андрей и Горка не хотели пить, дескать, не приучены к этому, но их разожгли, высмеяли. А где рюмка — там и две! И попили, и попели, и поплясали.

А теперь? А теперь, как говорит тетя Васюня, по солнышку в гости, по месяцу — домой! Домой? Пьяным? А ну как отец дома! «Я смотрю на человека так: пошел бы я с ним в разведку или нет?..» Горка, наверное, умнее сделал, свалившись под куст. Едят его сейчас комары, будет завтра в волдырях, но зато никуда не едет, ни о чем не думает... Может быть, к Гране? Пьяным? Какой же он пьяный! Это дорога в ухабах.

Не доезжая до поселка, Андрей окунул в лесной ключ голову. Хотя хмель и бродил еще в нем, вспенивая и мальчишескую удаль, и мальчишескую робость, Андрей окончательно понял, что эта его поездка вызвана не чем иным, как желанием увидеть Граню.

Поселок спал. Чтобы попасть к Граниному дому, нужно было пересечь весь Забродный. Андрей неслышно ехал по улице, стараясь держаться как можно прямее.

Обычный небольшой домик на подклете, с коньковой крышей, каких в приуральских селениях много. Обычный, огороженный плетнем двор с бельевой веревкой из конца в конец. Обычный скворечник на шесте у хворостяных ворот. И вместе с тем — все необычное. Не так просто первый раз в жизни постучать к девушке в окно! Да еще как она этот нежданный стук примет! Да еще не выйдет ли вместо нее кто-то другой! Возле девичьего окна поневоле и слабость в ногах, и сухость во рту.

Андрей, обтирая побелку, прижимался плечом к стене, прислушиваясь к темному одинарному окну. За черными стеклами слышно было, как дышал во сне глухой отчим Грани, Мартемьян Евстигнеевич, как на комоде цокал будильник.

Казалось, едва пальцы дотронулись до холодного стекла, как в окне метнулось Гранино лицо. Минутой позже она звякнула в сенцах откинутым крючком. Помедлив, спросила улыбчиво и сонно:

— Что ж ты там застыл, ровно копыл в полозе?

Чувствуя, как ноги его тяжелеют и словно бы вязнут в речном донном иле, Андрей медленно подошел к двери. В тапках на босу ногу, в халатике, Граня прислонилась к косяку, пряча подбородок в пушистую оренбургскую шаль, накинутую на плечи. Он притянул к себе, теплую и податливую, отыскал губами ее смеющийся рот.

— И целоваться-то не умеешь...

— Научи...

Она отстранилась, вышла из дверного проема.

— Наука не пиво, в рот не вольешь...

Сели под окнами на завалинке. И Андрей уже не смел даже за руку взять Граню. «Наверное, трезвею, что ли? — жалел он, глядя на ее четкий красивый профиль. — Угораздило меня умыться в ключе!» Она повернула к нему белое, обрамленное неубранными волосами лицо. Чего в сощуренных глазах было больше: насмешки или снисходительности?

— Выпивши, никак? Одного только что уложила такого, а тут... Кажется, и зарабатывать не научился, а...

— Я работаю... Аванс получили!

— Вон как! Тогда, конечно, другое дело, тогда ты уже взрослый окончательно. Только... целоваться не умеешь. — Она сжала его щеки ладонями, подалась к нему лицом и тут же отстранилась. — Нет, не буду я тебя целовать, Андрюшка!

Андрей заерзал на завалинке. Черт знает, что творилось в его душе!

— Хочешь, — он облизнул спекшиеся губы, — хочешь, я женюсь на тебе? Хочешь?

— Хочу. Только ты ведь несовершеннолетний еще...

— Осенью мне будет восемнадцать.

— А где мы будем жить? — говорила она таким сокровенным голосом, что Андрей принимал ее слова за чистую монету.

— Ну... у вас или... у нас. Потом построим себе... Механик обещал перевести меня на трактор...

Она повернулась к нему, внезапно строгая и задумчивая, и в голосе ее теперь зазвучали иные интонации.

— Господи, какие вы все одинаковые! Пресные, — Граня нагнулась и сорвала стебелек лебеды, — как вот эта трава, пресные. Ни соли в вас, ни перца. В прошлую субботу один приезжий лекцию читал. Здорово о моральном кодексе расписал все, а сел рядом — коленку готов жать... Эх, Андрей, тошнехонько!

Граня сдернула с плеч шаль, встала, чужая и недоступная, как тогда в лесу. Андрей себе не верил, что полчаса назад он целовал ее теплые, припухлые со сна губы. Что же произошло? Может, не любит слюнтяйства? Может, ее брать на руки и нести? Может, обнять, чтобы больно и сладко охнула?

— Спокойной ночи, Андрей!

— Граня!

— Ну, чего тебе? — ничуть не смягчаясь, спросила она и приостановилась.

— Я серьезно все это.

— Со смеху пропасть можно! Ты девяносто девятый предлагаешь мне пожениться. Подожду сотого! — Глаза ее были рядом, они были неподвижны и холодны и, казалось, светились спокойной жестокостью.

Хлопнула дверью.


Ветлановы никогда не запирались. Не зажигая огня, Андрей прошел в горницу. Здесь пахло вымытыми полами и свежим полынным веником. Мать спросонья не стала выспрашивать, почему так поздно явился. Отца не было дома, в ночную работал. Андрей знал, что в тумбочке у отца всегда хранится графинчик водки — на всякий случай. Нашел его, опрокинув в рот, сделал несколько глотков. «Вот так, наверное, и пьяницами становятся», — подумал он, неверной рукой ставя графин на место.

...Очнулся Андрей на восходе. Солнце пробивалось сквозь неплотно сдвинутые шторки и, словно мечом, рассекало горницу надвое. В одной половине на неразобранной койке лежал он, Андрей, в другой были мать и отец. Иван Маркелыч понуро сидел за столом, а Степановна большой тряпкой вытирала пол.

«Это же меня вырвало!» — ахнул Андрей. Он хотел приподнять голову, но в нее словно мелких сапожных гвоздей насыпали: тяжелая и тряхнуть нельзя.

Нужно было, вставать, смотреть в глаза отцу и матери, говорить что-то. И Андрей встал, еле удержался на дрожащих ногах. С поспешностью вынул из кармана деньги, положил на край стола — двадцать рублей от тридцати полученных. Мать, не взглянув на них, выкрутила тряпку над тазом, пошла во двор.

— Ну, садись, сынок, — кивнул Иван Маркелыч на свободный стул. — И деньги забери. Ты ж собирался с первой получки книг накупить.

Он положил сцепленные руки на стол. Андрей глянул на них и незаметно убрал свои. У отца они — две заскорузлые, чугунного литья, пропитанные машинным маслом, а у него — крупные белые пышки. На неопределенное время в горницу вошла душная тишина. Шевелились, сдвигались и расходились от переносицы куцые, с курчавинкой отцовские брови. Иван Маркелыч расцепил руки, легонько пошлепал плоскими ладонями по столешнице, внезапно опять сплел их в единый двухфунтовый кулак и стремительно вздернул брови.

— Ну что, в угол тебя? На зернобобовые коленями? Не печалься, ругать не буду. Сам виноват: проглядел тебя, все считал, что маленький, а ты уже вон какой, только за порог — и уже забавницу в зеленой бутылочке нашел.

Резко встал, прошелся по горнице. Немеряная сила чувствовалась в ладно скроенном отцовском теле, не попусту говорили, что в молодости он, бывало, одному даст в ухо, а семеро валятся.

Иван Маркелыч так же внезапно остановился перед Андреем. Глаза серьезные, исследующие.

— Ералаш в голове? Ложись — к вечеру отхвораешься, полегчает. Пройдет — думай, размышляй. Говорят, неважно кем родишься, важно кем помрешь. Понял?

Все понял Андрей, да не все усвоил! Сапожные гвоздики пересыпались в голове и причиняли невыносимую боль. Отец ушел, а Андрей — была не была — свалился на койку.

Проснулся оттого, что в горницу, тихо скрипнув дверью, вкралась сестренка Варя. Думая, что он спит, она крутнулась перед зеркалом в простенке, показала себе язык и, взяв на этажерке журнал, грациозно посеменила к двери. Андрей цапнул ее за руку.

— Ну-ка, иди сюда, стрекоза! Да у тебя, никак, новая косынка? Нагнись!

— Ой, Андрюшк, ты ж вместе с ухом тянешь косынку!

— Разве? Не заметил. И бант у тебя на голове, как пропеллер. Замечательный бант!

— Пусти, вредный! Не буду с тобой водиться, всегда смеешься надо мной. Правильно тебя в «молнии» раскритиковали!

— Где? — у Андрея засосало под ложечкой.

— На клубе висит... В то время, написано там, как наши труженики борются за всемирный подъем животноводства, молодой...

— Всемерный, наверное? — Андрей тоскливо проглотил колючую слюну.

— Нет, всемирный!.. Молодой колхозник Ветланов Андрей стимулирует... Андрюшк, стимулирует или симулирует? Как?

— В пятый класс перешла, пора знать...

— Фу, задавака!

И, поводя плечами, оттопырив мизинчики, Варя вышла. Андрей ухмыльнулся: в кого такая, стрекоза? Как увидит в кино или у приезжих девчат новую прическу, так тут же начинает над своими волосами мудрить: то «лошадкин хвостик» начешет, то какой-то «домик» соорудит... Мимо незнакомых взрослых не пройдет без грациозно-кокетливой мины на конопатой рожице. Не каждый ведь заметит на ее коленях и локтях ссадины!

Варя опять заглянула в горницу.

— Андрюшк, есть будешь?

— Нет! — В эти минуты ему было не до еды.

— Ой, ну не воображай, Андрюшк, я зря, что ли, суп варила! Идем!

— Ты? Сама? И кто тебе спички доверил!

— Я же не пьяная, и меня не тошнило...

— Варька!

— И не кричи, не боюсь... Его, как хорошего, супом, а он... Мама собралась на овощеплантацию, говорит, свари Андрюшке супу.

— А отец где?

— Боишься, ремня даст?

— Варька!

— Опять кричит, как физручка на уроке. Папа не симулирует, он ушел в мастерскую комбайны ремонтировать. Говорит, урожай нынче несвозный, помогу слесарям свертывать ремонт...

— Варь, а это ты правду про «молнию?»

— Надо как! Сроду не врала. Там еще, знаешь, стишок про вас написан.

Андрей яростно крутнулся на койке, сел. Варя кошкой шмыгнула за дверь. Исчезла она и будто унесла тот добрый и хороший мир, в котором Андрей не видел теперь себе места. «Хуже всего человеку, когда у него нет сил ни подняться, ни упасть!»

Дотянулся до подоконника, взял книгу. О космонавтах. Пожалуй, не было такой книги о космонавтах, которой бы не купил Андрей. С обложки улыбался Гагарин... Подрался с Василем... Напился... Граня... Провалялся день... «Молния» на клубе... Интересно, что бы вы мне присоветовали, Юрий Алексеевич, в данной ситуации? Лететь в космос? Калибр не подходит!..

Влетела Варька:

— Мама пришла! — И только «лошадкин хвостик» мелькнул в дверях — исчезла.

Андрей сосредоточенно причесывал перед зеркалом тугие кольца волос. Они выскакивали из-под расчески и опять рассыпались березовой стружкой. Андрей не мог пересилить себя, чтобы обернуться, хотя напряженной спиной чувствовал каждое движение вошедшей матери, каждый взгляд в его сторону. Вздох, горький, тяжелый:

— Эх, Андрюшенька, хоть на улицу теперь не показывайся!

Он прижался щекой к ее худому плечу, чмокнул в седеющий висок.

— Ты, мам, не очень расстраивайся. Думаешь, мне-то хорошо?.. Не расстраивайся, мам.

А она вздыхала и мяла в руках фартук.

— Ну мам!.. Хочешь, сыграю? И спою! — потянулся за гитарой.

Любила Степановна, когда пел и играл на гитаре сын. Да и она ли только любила!

Тронул, перебрал струны, начал вполголоса, постепенно набирая силу и ускоряя темп:

Айо, мама, мне под крышей не сидится.

Айо, мама, не к лицу тебе сердиться.

Айо, мама, я тебе отвечу прямо:

Ее я только раз поцеловал!..

Столько было задора в шутливой песенке далекой Индонезии, что Степановна улыбнулась.

Вечером, управляясь по хозяйству, Пустобаев-старший сквозь решето плетня увидел Андрея. Он сидел на чурбачке, на котором хворост рубят, и вырезал узоры по красному корью тальниковой палки. Через плечо был перекинут свежесплетенный сыромятный кнут. Фельдшер подошел к плетню, перегнулся в соседский двор, точно колодезный журавель.

— Это ты что теперь строгаешь, Андрейка?

— Кнутовище, дядя Ося, красноталовое кнутовище.

Пустобаев шевельнул бровью. Отошел от плетня.

— Ариша, свинье выносила?

— Выносила, Сергеевич, а как же...

Андрей позавидовал: человек честно отработал день, а теперь со спокойной совестью возится дома, никто на него пальцем не укажет.

2

На рассвете прошумел короткий летний ливень. После него тополя и клены долго сорили крупной капелью. Было свежо, пахло мокрыми лугами.

«Таким бы воздухом Пустобаева натощак кормить, — подумала Граня, выходя со двора на улицу. — Глядишь, отошел бы. Не человек — сухарь!» Она сняла тапки и босиком пошла по прохладной траве. Мягкий курчавый спорыш приятно обнимал ступни, омывая их росой. Минуя двор Ветлановых, увидела, как голый по пояс Андрей громко, по-мужски, фыркал под умывальником. Замедлила шаги, вспомнила вдруг лес, реку, стук в окошко... Какой он еще ребенок все-таки!

Не заметила догнавшую ее Нюрочку Буянкину, ойкнула, когда та дотронулась до локтя. Отойдя, кивнула на ветлановский двор:

— Андрюшка дома, а твоего почему-то нет.

— Какого еще моего? — вспыхнула Нюра.

— Известно, какого! Горыньки Пустобаева! Трудно ему будет целовать тебя, девонька. Длиннющий — страсть. Нешто на коленки встанет, тогда...

Нюра оскорбленно остановилась, из крохотных глаз ее, казалось, вот-вот посыплются слезы-горошины.

— Если... если ты еще так будешь, то... то я с тобой больше разговаривать не стану, честное-пречестное слово!

— Ладно-ладно, не буду. Беда как он мне нужен! Его если распилить, то дров много будет, а так от него толку мало. — Граня тихо рассмеялась, взяла ее под руку, прижалась. — Какая ты вся кругленькая, ну просто ай-яй. Завидую тебе. А я второй год возле молока, а все чехонь костлявая. Отчего бы?

— Зла в тебе много.

— Ну, не скажи, милая! Я только языком злая, а сердцем очень даже слабая. Уж больно парней люблю, Анечка. К ним у меня просто мамино сердце: на кого ни гляну — всех жалко. — Граня смяла последние слова смешком. — Не сердись, подруженька, шучу я... Сами они, черти непутевые, таскаются за мной, как глина за ногами... Айда, пошли быстрее, а то вон уж и солнце всходит, стадо пора выгонять...

Прежде Нюрочка думала, самое трудное в работе доярок — это вставать чуть свет на утреннюю дойку коров. Но уже через три дня она убедилась, что к ранним побудкам привыкнуть можно, а вот приладиться к коровам — куда как труднее. Незадача в том, что ей дали группу из первотелок, дескать, такой порядок издавна заведен для новеньких. Если, мол, на первых порах не испугается тяжелого беспокойного дела, то выйдет из нее самая настоящая доярка, а если не выдержит, значит, пускай идет с богом туда, откуда пришла.

Дома Нюра с малых лет доила корову. Ей нравилось перед дойкой не спеша подмыть Буренке теплой водой вымя, слегка смазать соски вазелином, а потом так же спокойно, сосредоточенно приняться за дойку. Приятно нести полное ведро молока с шипучей шапкой пены. Мечталось Нюрочке, что и на ферме все станет так, что она то и дело раз за разом начнет подносить учетчице полнехонькие ведра и молча сливать их в молокомер. А учетчица Граня Буренина только ахать будет:

— Ну и коровы у тебя, Нюрка, надо ведь! Ворожишь ты над ними, что ли?

Нюра улыбнется и не скажет ничего. А хочется сказать, что не зря же она школу кончала, не зря всяких брошюр да книжек по животноводству натаскала из магазина и библиотеки и сохнет над ними целыми ночами.

И сохла Нюра над книжками, и дояркой она стала, да только не носила Гране полных ведер молока, не шли на язык слова о десятилетке. Да и как они могли идти, если вчера во время вечерней дойки она пришла от коровы почти с пустым подойником, села на оглоблю площадки-молоковозки и расплакалась.

— Что с тобой? — встревоженно склонилась над ней Граня. — Ай корова зашибла? Да перестань ты реветь-то! Что случилось?

— Не... не получается у меня ничего, — давясь слезами, вымолвила Нюрочка и опять уткнулась в колени.

— На вот тебе! Без году неделя, как на ферме, и уже не получается у нее. Брось слезы лить, срамиться, пошли к твоим доенкам. Пошли, пошли, поднимайся...

Вскоре и Граня убедилась, что первотелки есть первотелки. Одна не стоит, бьется, словно ей ежа подкатили под ноги; другая, поджимая хвост, валится на бок то ли от страха, то ли от дури... Недаром же у Нюры на руках и ногах так много синяков и ссадин. Но Граня не отступилась. На одну прикрикнула, другую погладила, третьей сунула в рот корочку хлеба. И нервные первотелки стали вроде бы смирнее.

Сегодня Граня тоже обещала помочь, и Нюра, хоть и обиделась на нее за Георгия, почтительно смотрела в ее матовое лицо. Под левым глазом Грани, делая его лукавее, хитрее, розовел серпик шрама. Нюра знала: этот шрамик становится белым, если Граня сердится.

— Грань, а когда ты стреляла из самопала, страшно было?

— Нисколечко.

— А когда с яра прыгала с шалью?

— Страшно. Чуть не кончилась, пока долетела. Высотища-то вон какая!

«Счастливая она, Граня! Ей все нипочем, ей все как-то легко дается, не то, что мне... И красивая, не то, что я... Почему она замуж не выходит? С такой красотой я бы и не задумывалась, только б Гора... Его разве дождешься, несмелый он ужасно-преужасно...»

— Грань, а почему ты не выходишь замуж?

У Грани чуть приметно дрогнули брови да сомкнулись густые темные ресницы. Она не отвечала. Видно, не так просто было ответить этой наивной, только что вылупившейся из школьной скорлупы девчонке.

— Парней-то вон сколько за тобой... Выходи!

— А ты пошла бы, если б посватали? — меж Граниных ресниц холодно засветилась зелень глаз.

Нюра покраснела.

— Смотря кто посватал бы.

— Глупая! Замуж, замуж! А что — замуж! Вся дорога от печки до порога. Куда торопиться? Погожу!

— Да ведь так... Ты же так можешь старой девой остаться!

— Ох и простушка ты, Нюрка! Не беспокойся, старой, конечно, буду, а девой...

— Злая ты!

— Ну вот, опять — злая. Дай я в твою пухленькую щечку чмокну и — мир! Об одном попрошу: такие разговоры со мной не заводи. Ты до них не доросла, а я... Лучше подумаем, как нам твоих непутевых выдоить.

Стойло было за поселком, у старицы, густо обросшей белоталом и камышом. Другие доярки давно управились с дойкой, а Нюра с Граней все подлаживались к строптивым коровам. Возле бидонов с молоком прохаживался Гранин отчим Мартемьян Евстигнеевич. Он сердито зыркал на девушек единственным оком и бубнил в широкую, как печная заслонка, бороду:

— Что уж вы как долго, язви вас! Поди, самим не в управу? Подсобить нешто?

Ему не отвечали, потому что бесполезно — глухой. В это спешное время и появился на стойле Андрей Ветланов. На густых волосах — огромная соломенная шляпа, в каких жители тропиков работают на рисовых полях. Сильную грудь обтягивала, как не лопалась, алая майка. Сатиновые просторнейшие шаровары на резинках в поясе и у щикоток опадали на видавшие виды футбольные бутсы. Из кармана шаровар выглядывала книга «К звездам!» — прочитала Граня на обложке и чуть не расхохоталась. Но Андрей так свирепо посмотрел на нее и поиграл кнутом, что она моментально прикрыла рот ладонью и спрятала лицо за плечом Нюрочки. Он приподнял свою великолепную шляпу и поклонился Мартемьяну Евстигнеевичу, поклонился девушкам.

— Председатель уполномочил меня возглавить это, — он небрежно повел рукой, — неорганизованное стадо коров. Каковы будут инструкции?

— Вдвое поднять удой, — сказала Граня. — Чтобы не тянулся наш колхоз в хвосте.

— Ясно, Мартемьян Евстигнеевич.

Граня напрасно пыталась поймать взгляд его глаз. «Ну что ты, глупыш, так стараешься, паясничаешь? Не понимаем, думаешь, что у тебя на душе! У меня, Андрюшенька, похуже бывало, да не умерла же». Из блокнота, где вела учет, она вырвала чистый листок и набросала карандашом несколько слов, объясняя отчиму, с какой целью пришел Андрей. Читая, Мартемьян Евстигнеевич супил большие брови, которые, казалось, занимали половину его доброго, заросшего бородой лица. Дочитав, осклабился:

— С тобой у нас, надо ожидать, неплохо получится! Поднимай коровушек, заходи с той стороны, а я отсюда...

Пыля, стадо потянулось к степи. Там и пастбищ путевых не было, но в луга гонять ни в коем случае не разрешалось. Лишь осенью нагуливался в них скот по траве, когда все выкошено и вывезено к фермам.

За стадом не спеша шагал кряжистый, в серой косоворотке старик. А Андрей в красной, как флаг, майке метался то туда, то сюда, заворачивая коров. В эти первые минуты своего пастушества он больше всего боялся оглянуться на стойло. Ему казалось, что доярки в белых халатах наблюдают за ним, смеются и наперебой злословят. Тон, конечно, задает Граня Буренина.

Сейчас Андрею хотелось уйти вместе со стадом куда-то за плоский степной горизонт, чтобы уже никогда не возвращаться в Забродный.

3

Зной до звона в ушах. Небо пусто и добела раскалено. Даже беркуты обмякли на телеграфных столбах, раскрыв кривые тяжелые клювы.

— Марит-то ноне как! — сказал Мартемьян Евстигнеевич. — Провода и те провисли — хоть белье вешай.

«Как же это я воды забыл взять с собой!» — Андрей пытался проглотить слюну, но горло было сухое и какое-то шершавое, наждачное. Из солдатской баклажки Мартемьяна Евстигнеевича он наотрез отказался пить: старику и самому мало. А пить очень хотелось.

— Стало быть, ты Ваньки Ветланова сын? Знаю я его, сызмала помню. Схожи вы с ним, только ты белявее его, от матери, верно...

Глухой старик, казалось, совсем не умел молчать. Стоило им сойтись, как он начинал без умолку говорить. А Андрей не мог ему отвечать: не догадался захватить карандаш и бумагу.

— Ты вон той коровы опасайся, у коей махалка хвоста белая. Пырячая, чисто антихрист! А красного особливо боится. Вообще, всякая скотина красный цвет недолюбливает: что корова, что индюшка... Устал, поди? А ты приляг, отдохни. Плохая стоянка лучше доброго похода. Сейчас я вон ту поблуду заверну и приду к тебе...

Андрей с трудом воткнул кнутовище в сухую каменистую землю и повесил на него шляпу так, чтобы она давала больше тени. Лег на жесткую траву, полистал книгу — не читалось. Рядом грызла твердый полынец бокастая, словно печь, корова. У самого уха слышалось методическое: храп, храп, а потом резкий выдох из широких, как раковины, ноздрей. И опять — храп, храп...

Опустив веки, Андрей сквозь ресницы наблюдал за Мартемьяном Евстигнеевичем. Старик был жилист, крепок, как невянущий ковыль, ему, кажется, и износу не будет. А вот пьет. Говорят, началось это у него давно, с той поры, как с председателей колхоза сняли. Говорят, в одночасье сняли. Якобы за нарушение сельхозустава. Сам же Мартемьян Евстигнеевич никому ничего не объяснял, лишь отмахивался: «Заслужил, стало быть». И потянулся к «злодейке с наклейкой».

Мартемьян Евстигнеевич подошел, опустился рядом. Снял старую казачью фуражку, выпустил на волю поседевшие, как степная полынь, волосы. Они резко отличались от бровей и широкой черной бороды. Когда он тасовал ее, то Андрей видел под мышками вылинявшую солонцеватыми круговинами рубаху, посекшуюся ткань.

Председатель говорил, что Мартемьян Евстигнеевич отказался от лошади, когда ему ее предложили: «Слава богу, не калека пока, пенсионер лишь!..» Андрей тоже решил обходиться без лошади. Так лучше! Тренировка для организма. Из принципа не станет брать с собой воду, чтобы испытать волю, чтобы закаленнее быть. И еще — будет носить сюда боксерские перчатки, выпросит на лето у преподавательницы физкультуры (у физручки, как ее зовет Варька). Почему бы ему не владеть приемами бокса так, как Василь Бережко, или еще лучше! Купание по утрам и вечерам в Урале — обязательно. Нужно себя во всем совершенствовать, во всем следить за собой.

— Мартемьян Евстигнеевич! Вы что же это! — и осекся, вспомнив мертвую глухоту старика.

Тарабанов спрятал бутылку в котомку, повернулся к Андрею повеселевший. И Андрею стало жутко рядом с ним, с его пугающей глухотой. Не по себе было и от его единственного глаза, мерцающего, как осколок гранита. Он поднялся и, пояснив, что обойдет стадо, ушел.

Вернулся он только через час. Возле Мартемьяна Евстигнеевича в открытую валялась пустая бутылка, а сам он сидел и невнятно бубнил в бороду. Андрей тронул его за плечо и тут же невольно отступил: старик поднял к нему заплаканное лицо. Смотрел на Андрея притупленно, совсем не видя парня. Был он мыслями, похоже, где-то в другом кругу людей, о чем-то говорил с ними.

— Больно хитер — чужими пирогами поминки справлять! — в слова Мартемьян Евстигнеевич вкладывал глубоко сокровенный, лишь ему ведомый смысл. — Время приспело и за тебя взяться... Нет, пока не печалься, спи крепче, Осинька, спи, я тебя не трону.

«О ком это! Эх, родимый дедушка, как же мне с тобой быть?! Этак-то мы с тобой напасем хвостопоголовье! Вода у тебя осталась ли! Попей, а то еще тепловой хватит... До вечера потерпи, дедуня, вечерком мы ухо в ухо с коровами добредем до поселка. Сейчас — нельзя! Жарища. И пять километров — тоже не шутка. О чем же ты так убиваешься, Мартемьян Евстигнеевич, ворошишь мне душу? И так она у меня, как неустоявшаяся котлубань...»

В минуты, когда хмель опутывал мозг и вязал движения, вспоминалась Мартемьяну Евстигнеевичу его прежняя жизнь. И все — как наяву, как будто рядом! Поехали они с папаней да дядей в соседний поселок. Невеста, Ксенечка незабвенная, была дома, а родители ее — в лугах, на сенокосе. Сваты и он, жених, — туда. Сели обедать. Всех шестеро, а из еды, кроме сдобнушек, осталось три яйца. От берет яйцо, бьет и начинает чистить. Будущий тесть голоса лишился: неужели такой недогадливый, такой недотепа? Но, видел Мартемьян Евстигнеевич, тут же отлегло у тестяшки: жених почистил яйцо, положил, взялся чистить второе, потом третье. Разрезал каждое — на всех шестерых. Танцевали глаза у будущего тестя: смекалистый зятек попался!..

Мартемьян Евстигнеевич оторвал бороду от груди, поглядел на Андрея, подавшего ему баклажку с водой. Звякнул вставными зубами по алюминиевому горлышку, отпил.

— Не знал ты ее, голубь, не знал, — были в его отсыревшем голосе ласка и печаль. — В сороковом она померла. А в сорок первом Егорку убили, старшенького. А потом и Васеньку с Гришей...

Старик отвернулся от Андрея. Из зажмуренной впадины глаза выкатилась и, подрожав на смятой бороде, упала на сухую землю тяжелая, как самородок, слеза. Страшная, точно обнаженная рана, беда открылась потрясенному Андрею. Иной в беде, в горе лютеет, ему ненавистно окружающее, а этот, будто ребенок, плакал и тихонько, словно самому себе, жаловался. И Андрею хотелось плакать вместе с ним, с этим стариком, для которого никогда не забудется то, что осталось за траурной чертой лихолетья, что не вернется — как весна. Глотая резиновый комок, Андрей бережно уложил Мартемьяна Евстигнеевича на траву. Сам пошел к стаду. За ним гляди да гляди! Пастбища ныне пятачковые, говорит Мартемьян Евстигнеевич, кругом хлеба, скотина к ним так и липнет, точно пчелье к меду.

Пробираясь в кустах таволожника, Андрей изумленно замер, увидев картину, от которой по коже мороз пошел. Большой серый еж, натопорщив иглы и подобрав лапки, живьем поедал с хвоста гадюку. Она металась в ужасе, била раскрытой пастью в иглы ежа, но только жестоко накалывалась и все больше уходила в острое рыльце врага. Жизнь ставила вопрос ребром: кто кого!

Когда по степи вытянулись вечерние стынущие лучи, Андрей повернул стадо к поселку. Мартемьяна Евстигнеевича вел, поддерживая под руку. А тот немного отошел и опять, вертя глазом, говорил без умолку, точно заведенный на все двадцать четыре часа.

У поселка Андрей передал его Гране. Она молча взяла старика под локоть, он ласково, но решительно отвел ее руку.

— Ты, доченька, наведи-ка самоварчик дома, а я на один секунд к Астраханкиным забегу, нутро горит...

Граня с укоризной покачала головой и отвела от Андрея глаза.

Свежеиспеченный пастух, видя, что доярки не обращают на него внимания, сразу же махнул к колодцу. Накачал полное ведро, бережно поднял на руках ко рту. Нет слаще колодезной ледяной воды, когда пьешь ее из ведра через край! Андрей, обливаясь, пил ее маленькими глотками, подолгу задерживая во рту. Он боялся ненароком простыть, напишут потом снова «молодой колхозник Ветланов стимулирует...» Интересно, кто эту «молнию» выпускал?

Андрей отправился купаться. Река уже куталась в сумерки, на вечерней воде выспевали редкие звезды. С Бухарской стороны доносилась перекличка дергачей. И тянуло огуречной свежестью лугов.

От воды поднималась по взвозу девушка. Андрей стал спускаться ей навстречу. Замедлили шаги, с любопытством оглядывая друг друга. Она была в спортивной блузке и в узеньких брючках. На плече белело полотенце. Волосы ее были убраны в сложную высокую прическу. Медленно разошлись, но через несколько шагов оба оглянулись и, словно уличенные в чем-то, мгновенно отвернули головы... Андрей засмеялся и, раздевшись, прыгнул в воду.

Дома у калитки он встретил Варю и удивленно развел руками:

— Сеструха, да у тебя, никак, новая прическа!

— У новой фельдшерицы точно такая.

«Так вот кого встретил у реки!» — понял Андрей.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

По улицам растекалось стадо. Мычали у калиток невстреченные коровы, голосисто зазывали хозяйки: «Чернавка! Чернавка!.. Зорька! Зорька!..» Под уральным яром весело вскрикнул пароходик, увлекая вниз баржи с алебастром.

Ирина плохо улавливала эти вечерние звуки. Заложенными за спину руками она прижималась к мшистому колодезному срубу и зябла то ли от глубинного холода, то ли от шума баб, скандально гремевших ведрами.

А их набиралось все больше.

— Ча хоть шумите, бабоньки? — сворачивала к колодцу очередная, оставив на дороге буренку.

— А ты, милая, сунь нос в колодезь, сунь!..

Та совала и зажимала его в кулаке.

— М-да, ноздри чисто гвоздодером выворачивает! Отчего бы это, бабоньки?

Ей наскоро объясняли, что фельдшерица бросила в колодец целую пачку хлорки, и вновь брались за Ирину с таким видом, будто ее здесь и не было.

— Больно вострая, ученая больно!

— Не говори, кума! Сколько годов черпали, и никакая хворь не приставала, а теперь беги с ведром черт-те куда

— Колодец нужно немедленно вычистить и оборудовать. Идите к председателю.

— У самой-то дедов беда, чай, загусло! Сходи!

— Я уже говорила с ним.

Вволю посудачив о «теперешних грамотеях», стали мало-помалу расходиться.

Ирина осталась одна. Сама не зная для чего, заглянула в колодец. Из сумрачной шахты тянуло зимой. В черной глуби, как оброненные монеты, желтели звезды. Достать бы одну на счастье!

Утром Ирина вышла из амбулатории с намерением оглядеть поселок. Зашла в пустую, пахнущую краской школу, в детские ясли, в библиотеку, даже на ферме побывала. Встречали ее не то чтобы плохо, но и не с восторгом.

Это обижало. Ради них она отказалась от положенного после медучилища отпуска, приехала сюда на месяц раньше срока. А они... Взять хотя бы этот колодец на площади. Плавают в нем и щепки, и мусор. И воду достают каждый своим ведром — кто чистым, кто грязным.

Она — медик, как ей было поступить? Ее ж и охаяли: в этом-де колодце самая лучшая вода, а ты его испоганила, такая да сякая!

Ирина шла в амбулаторию, почти не замечая встречных. Две старухи, пропустив ее, остановились и смотрели вслед сварливыми свекровушками.

— Это как теперь прозывают их, сваха? Стельными, что ли?

— Да вроде бы... Докторша новая...

— Слышно, ведет себя больно высоко... Ногами-то, погыльди, как сучит! Ровно спутанная.

— Юбки ноне пошли... Черт показал моду, а сам спрятался в воду.

— Слышно, приехала и наперед всего спрашивает: а паликмахер есть дамский? К-хих-хи-х...

Ирина была уже возле амбулатории, а бабки все перетирали голыми деснами, все судили и нынешние моды, и нынешнюю молодежь.

В амбулатории Ирина почувствовала себя лучше. Это был ее дом, здесь был ее воздух — медицинский, на йоде настоянный. В свою комнатку, рядом, через прихожую, не хотелось идти, там и воздух другой, и обстановка другая, слишком обыденная, домашняя.

Ирина включила свет и положила перед собой чистую тетрадь. В нерешительности покусала кончик авторучки: никогда она не писала писем. Как писать? И стыдно, и больно после первых дней работы. А Игорь просил сообщить все подробно — дескать, это может пригодиться для его повести. Сейчас, говорит, я набираю для нее материал. Смешно! Будто в магазин зашел, и продавщица метрами отмеряет ему этот самый материал...

За окном сгущался вечер, глуше становились звуки. Ирина пятый раз начинала письмо. Хотелось, чтобы оно было и умным, и сдержанным, и небольшим, но так не получалось, хоть плачь.

«...Три дня здесь, а впечатлений — уйма. И уже успела поругаться с председателем колхоза. По-моему, он страдает болезненной нетерпимостью к возражениям. Познакомились мы так. Шофер попутного грузовика высадил меня возле правления: «Тут вам все обскажут!» На перилах крыльца сидел мужчина с тонкими подкрученными усами.

— Вам председателя? — спрашивает. — Садись, я тоже его жду. Дождемся ли! Третий день не прохмеляется...

Сидим, и оба возмущаемся. Подкатил брезентовый «газик», и мой собеседник уехал. А в правлении мне сказали, что это и был председатель. Ты можешь понять, как я возненавидела его. А тут и колодец...»

В дверь постучали, тихо, но настойчиво. Ирина прикрыла тетрадь и сказала: «Войдите!» Шторки на окнах колыхнулись, словно вздохнули, — вошел Андрей. Она узнала его, но не подала и виду, с докторской бесстрастностью стала перевязывать красный набухший глаз.

— Что с ним?

— Кулак с полки упал.

— А серьезнее?

— Песчинка попала. Натер.

У Ирины небольшие ловкие руки, бинт в них летал, как снежок. Она старалась, и от этого ее угольно-черные глаза, казалось, косили, а губы сжались в круглую спелую вишенку. Но именно это старание Андрею было не по душе, ему почему-то хотелось, чтобы она перевязывала как можно дольше.

— Все.

— Все?

Он с сожалением поднялся со стула. У порога подумал: «Нет ли еще какой болячки? Кажется, нет. А жаль!»

Андрей плечом толкнул дверь. Отойдя от амбулатории, вернулся вдруг к освещенному окну. Стукнул в ставню. Ирина, севшая к письму, недовольно отодвинула шторку.

— Извините, а когда на перевязку приходить?

Она улыбнулась, подняв круглое девчоночье лицо.

— Завтра!

2

По утрам Ирину будили ласточки. Солнце еще только собиралось всходить, а уж они вылетали из сарая, садились на бельевую веревку и так радостно щебетали, словно не виделись бог знает сколько.

Сегодня это, как обычно, продолжалось до тех пор, пока на плетень не взлетел соседский петух. Он захлопал крыльями и заорал свое: «Гляжу за реку-у!» А за окном время от времени раздавалось тихое посвистывание не то малиновки, не то синицы.

Ирина босиком прокралась к окну — подсмотреть незнакомую певунью. Окно выходило в соседский огород. У стены никли подсолнухи. За их золотыми коронами виднелся зауральный лес, пронизанный солнцем. Привыкнув к яркому свету, Ирина увидела зелень ботвы, белые тыквы и Андрея. Он водил пальцем по матовой от росы тыкве и тихонько насвистывал. Поля широкой шляпы лежали на его коричневых от загара плечах.

— Извините, товарищ доктор! — Андрей поправил на лбу бинт. — Я пришел сказать вам... Срочная работа. Если не возражаете, я вечером на перевязку...

— Н-ну... хорошо, приходите вечером.

— Вот спасибо! — из необъятного кармана шаровар Андрей осторожно достал кулек из лопухов, в нем была крупная сизая ежевика.

— Благодарю. Откуда такая?

— А я по утрам в Азию плаваю. Нарвал.

Скрипнув покачнувшимся плетнем, перескочил в проулок, помахал шляпой.

Когда Андрей скрылся за углом, Ирина высунулась в окно: какие он там рецепты на тыквах выписывал? Почти на каждой тыкве было выведено: Ирина... Вечоркина... Ирина... Как жалко, что сейчас поднимется солнце и высушит все! А может, к лучшему? Чтобы ничто не напоминало об этом парне в красной майке и огромной шляпе. А что сейчас Игорь делает?..

На тумбочке, под букетом ромашек в стакане, — неотправленное письмо. Ирина перечитала его. Оно показалось ей длинным и неинтересным. Взяла и красным карандашом начеркала через всю страницу:

«Если б ты знал, как я соскучилась по тебе!»

Вложила в конверт и побежала к почтовому ящику. Вернулась, а у порога — Фокеевна. Она не говорила, а сипела, как проколотая камера. И начала не с недуга, а с того, что обстоятельно оглядела амбулаторию и натужно зашелестела:

— Гожехонько, гожехонько! Я это еще по окнам приметила. Сама навела блеск, ай санитарочку приспособила?

Ирина сказала, что нет у нее пока санитарки. Фокеевна покивала головой, уселась на стул и раскрыла рот:

— Посмотри, желанная, какая там у меня беда стряслась. Прямо сердце коробом ведет от страха, уж лучше оглохнуть, как мой благоверный. Вечор какая история вышла. Ребяты доняли в бригаде: спой да спой, Фокеевна, «Уралку!» Ну как я вам, говорю, спою, благим матом, что ли? А ноне встала — вовсе голос сел. На машину да айда к тебе. Не может того быть, чтобы лишилась я насовсем речи.

— У вас обыкновенный ларингит...

— Как ты сказала, милая?

— Воспаление слизистой оболочки. Будем применять ингаляционный метод лечения.

— Какой хошь, сударушка, применяй, абы голос вернулся... Ты вот что! — Фокеевна поманила Ирину, зашептала ей в ухо, словно кто-то другой мог ее слышать: — Ты приветь-ка меня. Года мои большие, да ты не бери это в причину. Буду санитарить, до коих силов хватит. У нас-то сенокос кончается, а без людей я, как в пустыне. Возьмешь, ай нет? Ну вот и гожехонько! Будем мы с тобой две подружки.

Фокеевна ушла.

Ирина начала письмо родителям:

«...Серьезных больных, к сожалению, еще не было. Кажется, люди пока не особенно доверяют мне...»

Дописать письмо не удалось. В амбулаторию ввалился красный, пропыленный Базыл. Грудь у него носило, точно бежал он наперегонки со своим вислоухим маштаком. Кое-как Ирина поняла: у него тяжело заболела мать. Увидя, что фельдшерица стала собираться, он немного успокоился и смущенно пояснил:

— Старый бабушка, восемьдесят один лет, а все равно жалко.

Ирина уехала на машине, а Базыл тюхал сзади на маштаке. Он теперь не торопился, он верил в медицину.

Возле больной Ирина пробыла двое суток, пока той не полегчало. Ночами, задремав возле старухи, она то и дело вздрагивала и просыпалась: в мазанке все время потрескивали жерди потолка.

Утром она спросила, правда ли, что он, Базыл, всегда перевыполняет план.

— Правда, правда, конечно! — закивал чабан. — Парторг сказал, соревнуюсь за коммунистический труд. Я шерсти много даем, ягненка много даем.

«Парторг сказал! А что живешь в сырой мазанке, наверное, не сказал».

— Критиковать надо, требовать, а вы молчите!

Базыл вздыхал и чесал под мышкой:

— Как требовать? Люди думать будут: Базыл гонит одну овцу, а свистит на всю степь.

На поселочной площади Ирина сразу же заметила над колодцем навес из свежих досок, а рядом — огромную лужу. В ней блаженно похрюкивал подсвинок. К цепи была прикована потная от холодной воды бадья. Ирина посмотрела в колодец и в далеком чистом круге увидела свои торжествующие глаза: то-то же!

И захотелось ей сейчас же, немедленно пойти к председателю и высказать ему все о жизни Базыла. У Савичева было какое-то совещание. Она перешагнула порог, и колхозники умолкли. А Савичев так смотрел, словно хотел сказать: «Опять с претензиями, опять чем-то недовольна?» — и нетерпеливо подергивал подкрученным усом.

— Спасибо за... колодец, Павел Кузьмич...

Переглянулись, кое-кто улыбнулся. Савичев кивнул.

— Все?

Ирина вызывающе подняла подбородок.

— Нет, не все, Павел Кузьмич!

И вот теперь-то она высказалась. Горячо, не очень связано, но зато — прямо: бани нет, землянка рушится, от постоянной сырости у старухи хронический бронхит... Колхоз столько денег получает за счет повышения цен — куда они деваются?!

Савичев откинулся на спинку стула. Под его скулами вспухали и опадали желваки, создавалось впечатление, что он хочет раскусить песчинку и никак не раскусит. И это вроде бы злило его.

— Сколько вам лет, Вечоркина?

Неожиданный вопрос смутил Ирину, она растерянно посмотрела на колхозников, которые показались ей сейчас хмурыми и недоброжелательными, ответила невнятно, сбивчиво:

— Мне? Восемнадцать... почти... скоро будет...

Савичев провел ладонью по глазам и как-то очень устало навалился грудью на край столешницы. И той, удивительно похожей на эту фельдшерицу, было восемнадцать. Почти восемнадцать. Ирина была похожа на его первую жену. Он нервно посучил между пальцами тонкий ус.

— Вот что, девушка милая. Подайте заявление о вступлении в колхоз, а тогда, простите, и спрашивайте с правления. А пока оно вам не подотчетно. Больше нет вопросов? До свидания! — Савичев повернулся к бухгалтеру: — Сколько мы на сегодня хлеба сдали? Сорвем декадный график?..

Второй раз Ирина шла по улице вот так: непонятая и оскорбленная. Второй раз за каких-то полторы недели! Неужели и дальше все так будет? Неужели это именно она гонит одну овцу, а свистит на всю степь?..

Не попадая ключом в скважину, Ирина кое-как открыла амбулаторию и упала лицом в подушку.

Если бы Андрей знал все это, то, понятно, обошел бы огонек амбулатории стороной. Но он не знал. В поздние сумерки шагал он к амбулатории.

Как и в тот раз, Ирина писала. Опять она писала! От недавних слез у нее и маленький нос опух, и вишневые губы опухли. «Кажется, некстати! — забеспокоился Андрей. — Наревелась, видать, по маковку. Кому она все пишет, да еще со слезами?»

Фельдшерица боком посмотрела на Андреевы разбитые бутсы. Он тоже глянул на них: не очень наряден, зря не зашел домой, не переобулся. Наследит еще на крашеном!..

— Слушаю вас.

«Верно! Некстати», — пожалел Андрей, но уходить сейчас счел неудобным. Покрутил в руках шляпу.

— Знаете, ухо стреляет. Спасенья нет.

— Вам дня мало? — в голосе раздражение.

Андрей переступил с ноги на ногу, точно гусь на скользком льду: «Лучше бы я сразу ушел! Подлаживайся теперь...»

— Извините, конечно, только днем я...

Она опять из-за плеча посмотрела на его бутсы. «Мог бы не объяснять, и так знаю, что пастух. С серебряной медалью причем. Наверное, не найдешь, как выкарабкаться из пастухов, вот и ходишь».

Ирина надвинула на лоб круглое зеркальце-рефлектор, велела сесть. Она поворачивала его голову, засматривая тонким лучом то в одно ухо, то в другое. Наконец решительно сняла с головы зеркальце,положила на стол.

— Мне кажется, вы симулируете. За это в стенгазетах протягивают.

Захлопнутая Андреем дверь дохнула на Ирину ветром. Наступила тишина. Ирина скомкала неоконченное письмо и бросила в корзину.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Пригнав вечером стадо, Андрей сразу же пошел в правление, надеясь застать там Савичева. Но время было субботнее, и в кабинетах царило запустение. Лишь уборщица вытряхивала из пепельниц окурки, сварливо мела сизым полынным веником обрывки бумаг и подсолнечную шелуху, кашляла от кисловатого, застойного табачного дыма.

— Свернут, анчибелы, с трубу самоварную и вот кадят, вот кадят, того гляди, из носу сажа посыплется... Председатель, Андрюша, давеча был, уехал кудай-то... Дома, чай, не мусорят столько, там жена...

Андрей вышел. «Подожду. Может быть, подъедет». Он прислонился к шершавому, как необработанный гранит, стволу старого клена. Искривленный ветрами, клен тихо шелестел лапчатой запыленной листвой. Еще в первом классе, едва выучив азбуку, Андрей прочитал по складам на его стволе: «Павел + Нина». Эти вырезанные ножом буквы сохранились и поныне, только стали бугристее и больше. Кто этот Павел, и кто эта Нина?

Надпись отвлекла Андрея от предстоящего разговора. Он нащупал в кармане складной нож: о себе память, что ли, оставить? Усмехнулся. Посмотрел вокруг. С ближних полей долетали звуки жатвы: звенящая скороговорка комбайновых ножей, сигналы грузовиков. Солнце сплющилось на горизонте и, брызгая окалиной, ослепляло глаза.

От Астраханкиных брел и без ветра качался Мартемьян Евстигнеевич. Держа фуражку на отлете, он истово раскланивался не только со встречными, а и с теми, кто был на противоположной стороне улицы. Откланявшись, брел дальше, затягивая и не оканчивая одну и ту же песню:

Двор мой брошен, разгорожен

И зар-рос густой травой...

С горечью и сочувствием проводил Андрей кряжистую, но шаткую фигуру старика: «Это ж Гране с ним столько канители!..»

Решив, что председателя ему не дождаться, Андрей с тяжелым сердцем направился домой. Совершенно случайно глянув на савичевский двор, увидел серый от пыли председательский «газик». У Андрея похолодело под ложечкой — от предстоящего разговора. Войти? Или отложить?

Издалека долетело пьяненькое, горюющее:

Двор мой брошен, р-разгорожен...

«Авторитетов боюсь, выходит? Начальству виднее? А если оно не право? Может, с трусости все и начинается... Один говорит, а остальные поддакивают, вместо того, чтобы поправить вовремя...»

Павел Кузьмич сидел в горнице возле приемника, на вошедшего Андрея даже бровью не повел. Андрей опустился на стул и, нахлобучив шляпу на колено, стал терпеливо ждать окончания концерта. Однако Савичев внезапно выключил приемник.

— Бах! — резко, как-то даже раздраженно бросил он, поворачиваясь к Андрею. — Иоганн Себастьян Бах. Раньше смеялся, а теперь злюсь, — стукнул кулаком по крышке приемника. — Злюсь! Как ты относишься к симфонической музыке?

— Сочувствую тем, кто ее слушает.

— Остришь, негодяй. А тут плакать надо, что мы такие серые, неумытые, — Савичев начал медленно прохаживаться по комнате. Говорил он отрывисто, сердито: — Был на курорте. Пошел на симфонический концерт. Все слушают, на физиономиях — божественное сияние. А я злюсь: ни черта не понимаю. В чем прелесть этой музы́ки? Как понять ее, прости за грубость? Как? Ну!.. — остановился перед Андреем. — С каким вопросом пожаловал?

Андрей с удовольствием ушел бы, не начиная разговора. Он поднялся со стула, опустив шляпу в руке так, что край ее соломенного поля терся о половицу.

— Хорошо информированные круги... — Андрей чувствовал, что фальшивит дико, что его наигранное бодрячество Савичеву видно насквозь, и все-таки не мог найти такой нужной сейчас простоты. — Хорошо информированные круги утверждают, будто я не пастух, а так...

— Правильно утверждают.

Под холодным немигающим взглядом Савичева Андрей вдруг начал зябнуть. Сказал совсем не то, что намеревался сказать.

— Отпустите на трактор. Я технику люблю.

— И не любишь коров. Обожаешь молоко и вареники в сметане. И не перевариваешь коров. — Савичев, локтем отодвинув горшок с цветком, присел на подоконник, закурил и пустил в открытое окно струю дыма. — Какие вы, черт возьми, хитроумные пошли. Так и норовите цапнуть, что поближе лежит. Трактор ему дай! А нам не нужны трактористы, даже хорошие не нужны. Нам хорошие пастухи нужны. Трактор ему!

— Ладно, не надо трактора, — Андрей вновь уселся на стуле, шляпу бросил к ногам. — Коровам, Павел Кузьмич, есть нечего. Трава выстрижена ими под нулевку. О каких тут надоях можно говорить!

— Ну-ну! — Савичев затушил окурок о спичечный коробок, швырнул в окно. — Дальше.

— Кукурузой надо подкармливать. Ведь много посеяли.

— А зимой, извини, что в ясли положишь? Шляпу?

— В прошлом году под снег триста гектаров ушло. Отец говорит, не успели скосить. Нынче, говорит, еще больше посеяно. Опять не сумеем всю убрать. Так лучше...

— Под копыто пустить?

— Факт! Гектаров триста — четыреста.

— Долго думал об этом?

— Весь день.

— А я, дорогой мой стратег, — триста шестьдесят пять дней в прошлом году, столько же — в позапрошлом, столько — в позапозапрошлом...

— Так что же мешает?! Классическая музыка, что ли?

Как от удара, быстро отвернул Савичев лицо свое к окну. Сидел так минут пять. На подсиненных сумерками скулах двигались желваки, мелко-мелко дрожал острый кончик уса. За окном слышались будничные вечерние звуки: жена Савичева, Мария, звала теленка, кто-то промчался на трескучем мотоцикле-козлике.

Андрей искренне жалел о сказанном, потому что видел, насколько болезненно реагировал председатель на его неуместную реплику о музыке. Так у него частенько случалось: сначала ляпнет, а потом подумает. Хотел было извиниться, но Савичев опередил. С видимым трудом разжав челюсти, точно были они у него сцеплены леденцовой конфетой, он кивнул, не поворачивая головы:

— Дурак — не дурак, и умный не такой.

— Полудурок, Павел Кузьмич. Извините!

Савичев и слова сказать не успел, как Андрей вылетел из горницы.

— Тьфу! — раздосадованный Савичев включил и выключил приемник, прошелся по комнате, — Ну и молодежь нынче! Наверное, зря обидел. Да и он хорош!.. Грачев под самую сурепицу хвост отрубит за эту кукурузу, попробуй только страви... В прошлом году, действительно, триста гектаров сгубили. Машин не хватало силос отвозить. А если повторится? Грачев сказал: «Транспорт будет! С Украины целая автоколонна придет на подмогу». Ох, смотри, товарищ Грачев!..

Возле клуба стояли два грузовика с наращенными решетчатыми бортами, и в них с хохотом лезла молодежь. На передних скамейках уже сидели пожилые колхозники, большей частью из конторских. Все они сурово и молчаливо, как оружие, сжимали между колен желто-белые черены вил. Маленькая Нюрочка Буянкина прыгала возле колеса и никак не могла влезть в кузов. С мольбой обратилась к подошедшему Андрею:

— Ой, Андрюшк, ну, подсади! Все только смеются, а руки не подают...

Он легко вскинул ее над бортом. В машинах загомонили все разом:

— Айда с нами! На ударник!

— Сено метать в лугах.

— Самые большие вилы ему. По блату.

— У него грыжа! Надорвался на животноводстве!..

И хохот, озорной, дразнящий. Андрей и голоден был, и устал за день ходьбы на жаре, но уйти не решился — засмеют! Схватился за край борта и прыгнул в кузов. Раскрасневшейся, закатывающейся от смеха Нюре кончиком ее косынки вытер нос:

— Кланяться надо, спасибо говорить дяде, а ты заливаешься. — Демонстративно поддернул свои пышные шаровары, вызвав еще больше шуток и смеха. — Не ужинал, на одном интеллекте держатся.

— Ужасно интеллектуальный человек.

Андрей обернулся: Граня. Уголки ее губ приподняла чуть заметная улыбка. А на кончике скамьи увидел Ирину. В узких брючках, в белом платочке, завязанном под круглым подбородком, она смотрела в сторону и словно бы ничего не слышала. «Нарочно отвернулась! Красивая, но холодная. С ней, наверное, скучно быть вместе».

Сузившиеся глаза — от этого они стали еще длиннее — Граня повела на Андрея, не знавшего где сесть, потом на молчаливую бесстрастную Ирину.

— Он, девочки, еще не умер от голода, но доступ к его телу открыт. Не теряйте времени.

— В порядке живой очереди! — Машина тронулась, и Андрей, не удержавшись на ногах, плюхнулся Гране на колени. С лихой решимостью обхватил ее шею и — была не была! — больно поцеловал в губы. — Будешь первая!

Граня спокойно поправила косынку на голове и коротко, звучно стеганула ладонью по щеке Андрея.

— Если желаешь — не последняя.

Грохнул смех, дружный и уничтожающий. Даже Ирина улыбнулась.

Андрей оглянулся, точно затравленный. Слегка коснувшись рукой Нюриного плеча, перемахнул через борт. Летя в придорожные кусты, слышал, как в уходящей машине испуганно затарабанили кулаками по кабине.

— Остановите!

— Такая скорость! Убился...

«Шиш — убился! Что я — дурак?..» Ободранный Андрей выбрался из зарослей крапивы и шиповника на лунную полянку, оцепленную вербами. Пошел в противоположную от машины сторону. Вдогон — насмешливый голос Грани:

— Субботнику пятки показывает...

«Ничего себе мотивировочка! — Андрей сел на пенек и зло сплюнул солоноватую слюну: — Губы, что ли, разбил?.. Вечно она язвит...» Андрей знал, что теперь в машине на его счет отпущено немало шуточек. И, как всегда, поджигает Граня. Андрей никак не мог понять, что с ним происходит. Если это любовь, так почему же вот сейчас он больше всех на свете ненавидит Граню? Если не любовь, то отчего сердце по-сумасшедшему колотится о ребра, как только он, Андрей, увидит ее? Да и Граню не понять: то она такая, то такая. Похожа на куст шиповника: весь в цветах, но подойди — уколешься.

От поселка шла машина, ныряя в низинках. По трем ярким фарам Андрей определил — председательский «газик». «Уеду с ним на субботник!» — Андрей встал и сразу же почувствовал, что коленка у него голая. Нагнулся: от поясной резинки до щиколотки штанина была разодрана. Он сжал зубы и снова сел: как не повезет, так уж не повезет!

«Газик» промчался мимо.

Домой Андрей пришел темнее тучи. Хорошо, что Варя уже спала, положив возле себя где-то добытый журнал мод. А мать не стала донимать расспросами, заметила лишь, что можно бы поаккуратнее рвать штаны.

Переодевшись и выпив кружку молока, Андрей перепрыгнул через плетень в пустобаевский двор. Под ногами сочно хрустнула молодая тыковка. Он выругался и, раздвигая руками подсолнухи, пошел к избе. Нужно было поговорить с дядей Осей, он член правления, ветеринар. Осип Сергеевич если захочет, то настоит на своем, уломает упрямого Савичева.

Бывать у Пустобаевых в избе Андрей не любил. Ему казалось, что в просторной горнице всегда стоят сумерки. От хмурости, нелюдимости хозяев, что ли? Или от большой золоченой иконы в переднем углу, с которой лаковыми скорбящими глазами глядела божья матерь? Андрею неприятен был ее немигающе следящий взгляд.

Петровна в излюбленной позе, подперев подбородок рукой, стояла у голландки и наблюдала, как ест блины ее сын. Блины — Горкина слабость. Но сегодня и они были не в радость: будто раскаленная заклепка, десну прожигал разболевшийся зуб. Блины Горка глотал «живьем», поворочав их кое-как во рту.

Поздоровавшись, Андрей надавал кучу советов, но Горка, страшно косноязыча, послал его к черту. У Горки были основания не доверять приятелю. Как-то в прошлом году он зашел за Андреем, чтобы вместе идти в школу, а у самого глаза наизнанку выворачивало от ноющих зубов. Андрей порылся в круглой пластмассовой шкатулке, где мать хранила всевозможные порошки и таблетки, нашел пакетик пургена.

— Знаешь, вот эти помогают — сила! Глотай сразу две, скорее подействует.

Горка проглотил. Зубы, как ни странно, действительно перестали болеть, но зато через каждые двадцать минут Горка, страдальчески глядя в глаза учителю, отпрашивался с уроков...

Андрея пригласили к блинам, и он не стал отказываться. Чтобы нарушить тишину, сказал:

— Люблю блины, да не люблю, кто их печет.

У Петровны опали руки.

— Почему же, Андрюшенька?

— Да больно тонкие.

Бледные щеки польщенной Петровны облились слабеньким румянцем.

— Нешто так можно шутить, сынок.

— То-то и наворачиваешь по два! — буркнул Горка.

— Да по три-то я не умею, Гора, — Андрей посмотрел на его лицо, розовое и влажное, как плохо отжатая губка. — Ты как после ударника распарился.

Горка отмолчался. После бани, после жирных блинов ему вообще не хотелось говорить. Да и зуб не успокаивался.

Стукнула дверь в задней комнатке, и в горницу, пригибаясь под притолокой, вошел Осип Сергеевич. Повесил на вешалку лоснящуюся полевую сумку, в угол задвинул чемоданчик с медикаментами. Поздоровался.

— У Базыла две головы пало, — сказал, ни к кому не обращаясь, вроде бы для самого себя. — Да, пало, пришлось вскрывать. Будем удерживать с него. А как же!.. Баня готова?

— Уж давно истопилась. Есть будешь?

— Потом. — Осип Сергеевич сунул под мышку свежее белье, от порога оборотился: — Андрейка, завтра попридержи коров, будем прививку против ящура делать. В соседнем районе объявился. Он ведь не в шляпе ходит...

— Ладно, Осип Сергеевич! — Андрею вспомнился жизнерадостный веселый чабан с Койбогара, у которого «круглогодовой» рабочий день, у которого «вся работа насморк пойдет», если не будет сена. — А за что же с Базыла удерживать? Разве он виноват в падеже?

— А кто? Я? — В голосе Пустобаева, как в разлаженной гармони, появилось металлическое дребезжание. — Вот падет у тебя корова, тогда узнаешь.

Андрей с уважением относился к Осипу Сергеевичу, хотя и знал, что кое-кто недолюбливал неулыбчивого ветфельдшера. Он был старательный работник, а отцу Андрея эта старательность почему-то не очень нравилась. «Удачлив! — говорит Иван Маркелыч. — Удача за ним — как верный пес, по пятам...» Андрей недоумевал: разве это плохо, если человек работящ и удачлив?

А вот сейчас Андрею не хотелось просить Осипа Сергеевича о том, чтобы он «серьезно и аргументированно» поговорил с председателем насчет кукурузы, Андрей и сам не мог бы объяснить, почему вдруг раздумал, хотя именно из-за этой просьбы и зашел к Пустобаевым.

После ухода Осипа Сергеевича еще ниже, кажется, навис потолок, еще сумрачнее стало в горнице. От неверного огонька лампадки по лицу божьей матери блуждали тени.

Андрей и Горка тоже вышли.

— Ну вот, а ты все в пастухи да в пастухи! — Горка, прижимая ладонь к саднящей челюсти, явно искал причину отказаться от предложения приятеля. — Как присобачут за целую корову платить... Отец на самого министра акт составит, не только на нас с тобой...

— Тебе не присобачут, не беспокойся!

— Не понимаю...

— А чего понимать? Помалкивай и все. Так-то спокойнее...

Стояли возле ветлановских жердяных воротцев, от которых совсем недавно впервые уезжали на самостоятельную работу.

— Ты все на звезды смотришь, — Горка, как обычно, побаивался внезапной молчаливости Андрея, за ней всегда что-то таилось, поэтому усиленно завязывал разговор. — Тут надоело, что ли?

— Сенца бы звездам или кукурузы! Видишь, разбрелись, как мое стадо, а щипать нечего. Месяц умаялся гонять их по всему небу. Вообще-то понимать надо: и с него, наверное, высокие удои спрашивают!.. Значит, не хочешь в пастухи? Может, на ударник двинем, а?

— Сейчас, разуюсь и побегу! — Горка говорил быстро, но из-за больного зуба не очень членораздельно. — Вместо того, чтобы отдыхать после работы, как положено человеку, вкалывай.

— Слушай, в бане не угарно было?

Горка оскорбленно пожевал верхней оттопыренной губой и ушел.

Опять Андрей остался один.

Денек выдался! В голове — чехарда. А тут еще Горка. Вот паралитик косноязычный! И ответить ему сумел.

В минуты полного одиночества воспоминания о Гране — как крик ночной птицы за Уралом: грустные и неясные. Почему он так много думает о ней?..

Там, в лугах, и фельдшерица. В ее маленьких руках черен вил, наверное, груб и тяжел. Она, эта Ирина, как видно, с людьми трудно сходится, в Забродном у нее еще нет ни друзей, ни подруг. А вот поехала. А он не поехал. Самолюбие, гонор! Оплеуху получил. А кто виноват?.. Савичев, наверное, наверху топчется: завзятый скирдоправ. Завтра не будет ступать на растертое протезом надколенье, уж это точно... Они все там! Он — один...

2

В летней кухне отчим резался в «шесть листов» с дедом Астраханкиным, маленьким остроносым выпивохой. Посреди стола зеленела поллитровка, рядом мерцала пустая рюмка, а на ней — пупырчатый, словно бы озябший, малосольный огурец. После каждого кона тот, кто выигрывал, имел законное право налить полстопки, выпить и закусить огурцом. Когда пришла Граня, эта честь выпала Мартемьяну Евстигнеевичу. Он выпил и смачно крякнул:

— А! Не шутка выпить, а шутка крякнуть. — Аппетитно принюхался к надкушенному огурцу. — Дочка, айда, причастись для компании!

Она отмахнулась и стала разжигать керосинку, чтобы приготовить обед. По столу жирно шлепали зацапанные толстые карты, а Граня размышляла о том, что зря отца отпустили из пастухов. Там он хоть при деле был, меньше о водке думал, а теперь опять сверх всякой нормы будет заливать. И жалко его, и в то же время осточертело слушать его пьяные басни, видеть добрый помидорный нос. Кабы еще не этот Астраханкин!..

Разбивая над сковородкой яйцо, прикусила губу, чтобы не рассмеяться: кривой, кривой, а узрел отчим Василису Фокеевну издали! Сразу зашебутился, заерзал: огурец в рот сунул, бутылку в карман, рюмку в горнушку.

— Мой нафталин идет! — пояснил моргавшему красными веками приятелю. — Собирай карты, теперь наше дело мокрое, не высечешь.

Только напрасно они так поспешали. Пока Фокеевна дойдет до дому, со многим можно управиться. Нескончаемо длинна главная забродинская улица, а любопытство новой санитарки — еще длиннее. Увидит, муку везут — обязательно спросит, на каком камне малывали. Из сельмага бабенка с покупками выскочила — выпытает, почем ситчик брала. Выглянувшему за калитку хворому старцу присоветует прийти в амбулаторию: «Мы тебе с Ириной Васильевной горчишники поставим — враз все болячки сымет, хоть под венец веди!..» В общем, зря торопились картежники. Покудова Фокеевна доплыла, они успели не только собраться, но и по чашке чаю опрокинуть.

Встречена была Василиса Фокеевна покорливо-благостными взглядами, и это ее насторожило.

— Вы чего несмелые нынче? Поди, управились уж, выпили? Ну-ка, дыхни! — Видимо, требование такое не впервой приходилось выполнять старому казаку: раскрыл рот, дохнул в ее сосредоточенное лицо. — Да нет, вроде бы... А ну ты, пим дырявый!

Дед Астраханкин кругло облизнул губы и, вытянувшись, пуча глаза, как на смотру, тоже выдохнул. Фокеевна недоумевала:

— Неужто не разговелись до самого полдня?

Астраханкин потоптался у порога.

— Пошли? — кивнул Мартемьяну Евстигнеевичу.

— И то, идтить надо...

И они вышли. В окно Граня видела, как старики, склоняясь один к другому, что-то говорили и счастливо тряслись в смехе: точь-в-точь нашкодившие мальчишки, которым удалось ловко провести старших.

Фокеевну подвел нос: выскочила утром в одной рубашке корову доить, а утро ералашное было, ветреное, ну и простыла.

— Надо что-то делать, мама, с отцом. Лечить, что ли? Пропадет же.

— Я посоветуюсь с Ириной Васильевной.

Граня не возражала: новая фельдшерица стала для Фокеевны непререкаемым авторитетом.

Оседлав лошадь, Граня выехала в степь. Надои молока хотя и поднимались на ферме, но очень медленно. Председатель просил съездить к Андрею, посмотреть, где и как пасет, возможно, она что-либо да и подскажет ему. Андрей, конечно, не ждет ее. Парень с характером. Никогда не подаст и виду, что и ему кисло. Отделывается шутками.

С самого раннего утра ветер, злобясь, гонял стада взъерошенных туч. Казалось, вот-вот хлынет ливень. Но ничего у ветра так и не получилось: к обеду распогодилось. По небу спешно уходили облака, а в серой степи вспыхивали и перемещались, обгоняя Граню, солнечные озера. Пофыркивая, шел конь. Плыли Гранины то ясные, то хмурые мысли. Граня не была слабохарактерной, но когда предавалась раздумьям наедине с собой, хандра охватывала ее незаметно и властно, как сон, особенно если не было рядом людей, не было дела.

Через три года — четверть века. А что сделано? Мечтала стать зоотехником. Трижды ездила поступать и трижды не прошла по конкурсу: русский язык подводил, вернее, не русский, а уральский казачий выговор. В сочинение обязательно вкрапывалось местное: «У него было много детишков...», «Ходил он наклонкой...», «На гвозде висел полотенец...»

А что теперь? Получилась из ее жизни «обыкновенная история», каких на земле тысячи. А она все чего-то ждала!.. Не родись красивой — родись счастливой. Где оно, ее счастье, на какой тропе затерялось? Пришел в полночь мальчишка, постучал — и она вышла. Поцеловал — не оттолкнула. Пришел другой — тоже...

«Нехорошие слухи о тебе, дочка, ходят». Ходят? Ну и пусть, мама, ходят! Потерявши голову, по волосам не плачут.

Мережили степь, уходили к окоему телеграфные столбы.

Справа от них рассыпалось стадо. Погромыхивало ботало, ременным гайтаном вытирая шерсть на коровьей шее.

У Грани мигом вылетело из головы все, о чем только что думала. «Никак, с ума сошел!» — ошеломленная, она натянула поводья.

Возле телеграфного столба враскорячку прыгал и весь дергался Андрей. Огромными, с бухарскую дыню кулаками он остервенело колотил по столбу, и даже над Граниной головой слышно было, как жалобно звенели провода. Поняла: Андрей упражнялся в боксе и колотил он вовсе не по столбу, а по привязанной к нему темно-коричневой кожаной «груше». И тут же вновь испугалась: опустив голову, коромыслом изогнув хвост, поджарая корова неслась к столбу. Острые рога были нацелены на красную майку.

— Андре-ей!

Граня щелкнула коня хворостиной, ударила в бока каблуками туфель. Но он вдруг взноровился и, ломая влево голову, пустился наметом, не слушаясь поводьев и далеко обходя парня. Она почти падала на заднюю луку седла, натягивая поводья, и кричала Андрею.

Он вовремя заметил чубарку с белым хвостом. Только она хотела с разгона ткнуть ненавистную майку, как Андрей в один прыжок оказался на столбе, охватив его ногами и руками. Корова озадаченно мотнула рогами и пошла к стаду.

Граня валилась из седла от смеха.

— Фотографа сюда, ф-фотографа... Умереть можно, Андрюшка!

Андрей сполз по столбу на землю и, зубами развязав на запястьях тесемки, сбросил перчатки. Майка на нем была темна от пота, к мокрому лбу прилипли волосы, выбившиеся из-под шляпы.

— Тебе, вижу, и пасти некогда. Я это чувствовала. Что молчишь? Слово купленное?

Обошел ее коня с презрительным видом.

— И не стыдно тебе, уральской казачке, на такой кляче ездить? Ее пешком обогнать можно.

— Попробуй!

— Опозоришься.

— А ты попробуй! Хвастун.

Андрея заело.

— Вон до того мара с вышкой. Р-раз... Два...

Хватили с места махом. Андрей шел вровень, локтем к стремени. Слышал хэканье коня, смех припавшей к гриве Грани. Слетела шляпа — значит, ветер обогнал. А до мара еще далеко! И коня ему, в конечном счете, никак не обогнать. Коснулся руками конского крупа — и оказался верхом, позади Грани: джигитовке отец сызмалу учил. Перед глазами — прыгающий тяжелый узел овсяных волос. Проскакали мар.

— Обнимай крепче, а то свалишься!

Кинул ногу назад и ловко спрыгнул: очень ему надо обнимать ее!

Граня завернула коня, рысью подъехала к Андрею.

— А все-таки не обогнал!

— И не отстал. Мне бутсы жмут, еще в восьмом куплены...

Назад шли пешком. Она искоса бросала на него взгляды. И зелень в них была жаркая, обжигающая. Неспокойная зелень. Андрей терялся. Понимая всю несуразность того, что говорил, он все же продолжал мямлить о надоях, о том, что нужно бы еще и ночного пастуха, нужно бы кукурузу скармливать... Граня понимала его старание. Взяла за локоть, остановила. Заглянула в глаза — близко-близко, шрамик под нижним веком показался большущим.

— Я тебе нравлюсь, Андрей?

Сердце делало какую-то бешеную скачку с препятствиями, мешая дыханию, обыкновенному человеческому дыханию. С трудом разжались губы:

— Н-нет...

— Молодец, знай себе цену. А почему ты все-таки вернулся тогда? В луга, на субботник?

— Поужинал — и вернулся.

Граня не улыбнулась. Отпустила локоть, пошла дальше. О чем она думала? А о чем он думал?

— Будь ты постарше — никому не отдала бы тебя! Ни за что. — И без всякой вроде бы связи с предыдущим заговорила о другом: — Когда я была маленькой, мне очень хотелось, чтобы меня цыгане украли. Завидовала я их веселой удалой жизни. Раскинут они шатры — кто горн раздувает, кто коней поит, а цыганки ватагой ушли, растеклись по дворам ворожить, судьбу людям вещать. Научиться бы мне, мечтала я, петь, как они, плясать, на истертых магических картах гадать... А потом прошло. Только страсть к чему-то необыкновенному осталась.

Граня помолчала. Поднялись на низкорослое взгорье. Из полынца и ковылей вылетали жаворонки, стремительно забирали высоту, небо. Степные бугры пахли полынью, разогретой глиной и лисьими норами.

— Вот скажи, ты о чем мечтал, когда в школе учился?

Рядом шла совсем другая Граня, не та, что была минутой раньше.

Андрей уже знал эти ее внезапные перемены. Сейчас с ней можно было говорить только серьезно, без всякого намека на плоское остроумие.

— В школе я о многом мечтал, а вот пришла пора выбирать... Поработаю. На трактор хочется, и в космос по ночам летаю... В общем...

— В общем, не нашел себя. — Она вздохнула, ища взглядом что-то неведомое на горизонте. — А мне бы — зоотехником. Зоотехник, Андрей, это же главный инженер и профессор в животноводстве. Я бы из них выколотила и электродойку, и механизацию... Смотри, кто это твоих коров гоняет? Наверное, в хлеба зашли! Разиню мы с тобой поймали...

У кювета, склоненный на подножку, стоял мотоцикл. А за коровами гонялся парень в темных очках и черной рубашке с закатанными рукавами.

— Новый агроном... Помнишь, на практику несколько раз приезжал?

Андрей помнил Марата Лаврушина.

Встретил он их отрывистым резким «здравствуйте!» Дышал часто, загнанно. Ростом Марат был метр шестьдесят восемь, не больше. Бойцовская короткая прическа гребнем, черная рубашка, белый галстук, темные квадратные очки — полку забродинских стиляг прибыло. Тонкие энергичные губы шевельнулись в насмешке:

— Кто же из вас пастух? Вы? Таких неразворотливых рисуют в стенгазетах.

— Знаете, — голос Андрея вскипел, — идите вы все к черту! За два месяца послешкольной жизни меня уже пятый раз собираются в стенгазету... А я передовик! — Выдернул из кармана сложенную газету, тылом ладони, ногтями пощелкал по заметке: — Вот!

Граня читала вслух:

«С малых лет Андрюшка Ветланов любил смотреть, как пастух гонит стадо и щелкает бичом. Он слышал от взрослых: у коровы молоко на языке, если не накормит ее пастух, то и молока не будет.

«Вырасту, — говорил Андрюшка, — пастухом стану!»

И вот мечта его осуществилась.

В этом году Андрей окончил школу с серебряной медалью и стал колхозным пастухом. Надои молока от стада резко поднялись... Сейчас комсомолец Ветланов соревнуется за звание ударника коммунистического труда...»

— Видите! — Андрей торжествовал с какой-то злостью. — С пеленок мечтал, дня этого не мог дождаться. А вы!..

— Н-да-а, ну извини, старик... Только твое стадо все же потравило мою озимую пшеницу. Опытный участок, сам прошлой осенью закладывал. Косить собираемся.

Он поставил мотоцикл, повертел рукояткой газа. Запуская мотор, подскочил, словно хотел прыгнуть через своего коня о двух колесах. Мотоцикл хлебнул бензину и затарахтел, кинул к ногам Андрея и Грани мягкое облачко.

— Слушай, старик, — кричал Марат, усаживаясь верхом, — ты приходи ко мне, поболтаем! Я у Астраханкиных живу, с Василием Бережко!..

Мотоциклист, падая набок, лихо развернулся в сторону поселка. Встречный ветер прижал его ежистый чуб, черная рубашка надулась сзади пузырем. А из-за плеча вырвался, махнул прощально конец белого галстука. Скрылся за косогором. Легкая полдневная пыль, купаясь в горячем воздухе, медленно оседала на придорожные травы.

Граня накинула на шею коня поводья.

— Ну, я тоже поеду. А это ты верно: ночного пастуха нужно подыскать.

— Искать нечего: Горка надумал.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Астраханкиных было двое, а изба у них большая, скучная. Вот они и пускали квартирантов, отводя им горницу. Нередко из правления приводили на постой уполномоченных, особенно, если уполномоченный явно не по душе был Павлу Кузьмичу — иначе он бы увел его ночевать к себе.

Уже три года у Астраханкиных жил после демобилизации из армии Василь Бережко — один на всю обширную горницу. А вот на днях поселился в ней и новый агроном колхоза Марат Лаврушин, Марат Николаевич, как отрекомендовал его старикам председатель Савичев.

И сразу Василь почувствовал, что горница вроде бы стала тесной от беспокойного сожителя. Всюду навалены книги, какие-то чертежи, на подоконниках появились ящики с землей. Василю это не нравилось, но он, приходя с работы, ложился на раскладушку и терпеливо молчал. Впрочем, когда он начинал ворчать, то Марат Николаевич не придавал этому значения. Агроном или копался в книгах, или перетирал в тазу комочки чернозема, чтобы высыпать в очередной ящичек, и говорил:

— Понимаю, мои занятия вас нервируют, вы привыкли лежать и смотреть в потолок.

— А мени всегда скучно.

— Это хороший признак! Скучают два сорта людей: ленивые флегматики и гении. Первые оттого, что недопонимают окружающей их обстановки, вторые оттого, что постигают ее моментально.

Рассуждения Марата были непонятны для Василя. Он предпочитал не ввязываться в сложный разговор и тянулся к тумбочке за папиросой. Пуская из ноздрей дым, как бы отгораживался от агронома, дескать, ты сам по себе, а я сам по себе.

Сегодня Василь пришел позже обычного и навеселе. Лицо его перехватывал снежно-белый бинт. Нос под ним, обложенный ватой, выпирал бугром, а подглазья натекли синевой.

— От здорово! — счастливо крутил Василь головой и рассыпал астматический смешок. Дышал он, казалось, не грудью, а животом, за счет диафрагмы. — От здорово так здорово! — И, видя, что Марат не очень торопится узнать что «здорово», начал рассказывать, невероятно гнусавя и жестикулируя: — Выпилы с получки, он каже: «Поехали на моем мотоциклете домой!» Поихалы, говорю я. А уже в лесу стемнело, а свет у мотоцикла поганый. Бачу — канава! Степан вперед меня рогами в землю летит, а я за ним лечу. Дым в глазах! Вскакую, хватаюсь за нос — точно! Свернул курок, только хрящик похрустуе... От здорово!

— Ужасно смешно! — с легкой иронией сказал Марат, отчеркивая что-то в блокноте.

— Докторша каже, шо срастется мий нос... От здорово!

Василь снял ботинки и, чрезвычайно довольный собой, растянулся на раскладушке.

— Вы знаете, Василий, каждый центнер семян озимой пшеницы дал двадцать восемь центнеров зерна! Я же говорил, что эту пшеницу надо культивировать в здешних местах... А ученые селекционеры смеялись, не давали семян! Теперь я им!.. Тысячу гектаров нынче засеем, Павел Кузьмич согласие дал...

Марат возбужденно ходил из угла в угол и строил свои агрономические планы. Василь понял, что его рассказ о «свернутом курке» не произвел на Марата впечатления. Это Василя задало.

— Ну и шо с того, с той пшеницы? Бильше килограмма все равно не съедите за день... Чи вам зарплату прибавлють?

«Как в его голове все просто устроено, — Марат бросил на подоконник блокнот. — Полный живот и полный карман... Таким, наверное, легче живется».

В задней комнате послышались голоса. Жмурясь от электрического света, в горницу вошли Андрей с Горкой. Андрей приклонил к стенке гитару.

— Здравствуйте, Марат Николаевич! Вы не знаете его? Это Георгий Пустобаев, мой заместитель по прыжкам в длину, то есть, где я не догоню корову, там он...

— Очень рад! А из-за ваших коров, Андрей, мы все-таки недобрали на участке центнеров пяток.

— Винюсь! Но теперь нас двое...

— Нас трое, — буркнул Горка, выставляя бутылку красного.

Марат посмотрел на нее, на смутившихся парней.

— Водку принципиально не пьем.

Андрея ошеломило обилие книг: «Вот это жизнь! А у меня — этажерка, и та неполная...» Но еще больше его ошеломили два человеческих черепа. Один, коричневый, с проломом! лежал на тумбочке рядом с будильником. Другой висел на гвозде над кроватью Марата.

— Это кто-нибудь из ваших близких, Марат Николаевич?

— Эти черепа неизвестно кому принадлежат... Впрочем! — Марат быстро достал из-под книг альбом для рисования и раскрыл его. — Смотрите. Это тот, что на тумбочке. Я провел линии носа, подбородка... Видите? Походит на монгола. Я показывал черепа ученым, они говорят, что этим останкам человека около восьмисот лет. Да вы садитесь, ребята! Черепа мы нашли в пятьдесят пятом, когда целину распахивали. Я этим увлекаюсь, это для души... Сейчас организуем стол.

Марат вышел, зашептался с хозяйкой. На раскладушке не вытерпел, крутнулся с боку на бок Василь, затекшими глазами нацелился на гостей.

— Если он агроном, если он Марат Николаевич, так ему и «здравствуйте, пожалуйста», а если я Василь, так...

— При чем здесь «агроном?» Лаврушин не бьет людям физиономии, а к тебе неизвестно с какой стороны подъезжать. Вставай, присаживайся!

Василь не любил повторных приглашений к столу.

Марат внес стаканы, хлеб, помидоры, масло.

— Если хотите, вот еще, — из железной банки он высыпал на газету кучу монет: тусклое, почерневшее серебро, зеленые от древности медяки и даже николаевский рубль.

— Настоящий? — Горка выловил его и потер в пальцах.

— Настоящий... Нумизматика! Тоже увлекаюсь. Интересно! Возьму любую монету и через нее вижу то время, ту эпоху... Вот рубль с царевной Софьей, что Василий держит. Смотрю на него — и перед глазами стрелецкий бунт, виселицы на Красной площади, молодой Петр Алексеевич... А это немецкие марки. Видите, одна чеканка тысяча девятьсот тридцать четвертого года, другая — тридцать седьмого. На первой орел только еще растопырил когти, а на второй уже свастику в венке держит. Но на обеих барельеф президента Пауля Гинденбурга, к тому времени скончавшегося. Думаете, Гитлер за рыцарский профиль чеканил его на деньгах? Как бы не так!.. Давайте объявим конкурс. Конкурс на смешное! Как? — Марат тряхнул стоячим чубчиком-гребнем, заговорщицки поглядел в придвинувшиеся молодые веселые лица.

— А премия? — под Василем нетерпеливо скрипнул табурет.

— Премия будет, но какая — тайна. Кто первый?

— С вас, Марат Николаевич, начнем и — по солнцу. — Андрей торопил память, но, как назло, ничего смешного не вспоминалось. Приходилось успокаивать себя тем, что его очередь будет последней.

Марат снял белый галстук и расстегнул ворот черной рубашки.

— Ладно! — сказал он, ставя на стол голые сухие локти и сплетая перед лицом пальцы рук. — Только смешного я... Не умею я смешное! Впрочем, хотите, расскажу, как меня чуть из университета не исключили? Это скорее грустное, чем смешное... Началось с того, что я уснул на лекции. Положил голову вот так, — Марат показал, как он положил на руку голову, — и сплю. Слышу: над головой — голос преподавателя. «Возмутительно! — кричит он и, я чувствую, потрясает в воздухе кулаками, чувствую, а проснуться не могу. — Возмутительно! В наше замечательное время, когда от энтузиазма людей лед на Волге тает, студент спит на лекции! Я добьюсь, Лаврушин, чтобы вас из университета отчислили!..» — «На это много ума не надо», — ответил я просыпаясь. Казалось бы, ничего особенного, а завертелось, пошла писать губерния! Вредный был кандидат. Спасли ребята. Пошли к ректору и сказали: «Кандидат наук такой-то тряс над головой Лаврушина кулаками, но не заметил на его ушах цементную пыль». Оставили, сделали из меня ученого агронома.

— А при чем тут цементная пыль? — Василь был разочарован концом и явно не понимал, почему улыбаются Андрей с Горкой.

— При том, старик. У кого было туго с финансами, ходили по ночам вагоны с цементом разгружать. Твоя очередь, Георгий!

— У нас в прошлом году отец мотоцикл выиграл по лотерее. Три раза домой из магазина прибегал и все забывал — зачем. На четвертый вспомнил: паспорт нужен!..

— Браво! Коротко и ясно! Браво!

— А где ж ваш мотоцикл? — подозрительно спросил Василь, перестав вдруг смеяться. Он хотел выиграть премию и готов был придраться к любому пустяку, лишь бы затенить соперника. Негоже, если его эти юнцы обойдут, он все-таки старший! — Где твой мотоцикл?

— Где, где! Ну, в сарае стоит. Прав-то на вождение ни у отца, ни у меня. Разбить такие деньги, говорит отец...

— Ясно! Василий, тебя слушаем...

Василь поудобнее уселся и, опустив голову, сосредоточенно уставился в столешницу. Казалось, он прислушивался к тому, как ведет себя под бинтом разбитый нос. Внезапно его маленькие толстые уши стали накаляться, а сам он мелко-мелко затрясся, почти беззвучно смеясь какому-то воспоминанию. Глядя на него, непроизвольно начали смеяться все.

— От здорово! — задыхался Василь и никак не мог остановиться. — От здорово!.. Хлопцы, вы помните, зимой приезжалы из пединститута две студентки на практику? У нас тут на квартире стоялы. Воны в горнице, а я в задней со старикамы. От здорово! — И Василь вновь заколыхался.

— Да рассказывай наконец! — прикрикнул Андрей.

— Сидим ось так все за столом, вечеряем. А мени дуже приглянулась Марусенька, така гарна дивчина з ямочками на щеках. Дывлюсь через стол на нее, вона на меня дывится, я опять на нее. Шукаю пид столом ее ногу, трохи надавливаю. Вона ничего, на меня дывытся. Я еще надавливаю. Вона перестала дывыться. Ах, так! Я еще!.. Як гаркне под столом кот, як выскочит. Дед его ложкой по потылыце. Вин через бабку да в окно! Вынес головой стекло и — в снег, да на забор!.. Я ж ему, скаженному, на лапу наступав, а думав, шо Марусеньке.

Смеялись и смотрели на большущего сибирского кота, сидевшего на борове холодной голландки. Он будто понимал, что речь шла о нем, презрительно морщил нос и жмурил рыжие разбойные глаза.

Насмеялись и попросили Андрея спеть: в итоги конкурса все равно, мол, зачтется. Горка подал гитару.

Свет от лампочки с потолка падал прямо на лицо Андрея. В светло-карих глазах его словно бы головки крохотных медных гвоздиков блестели. «Что ж, про какую-нибудь матаню нам споешь?» — Марат ничего не ожидал от Андрея и даже с некоторым сожалением взглянул на Горку с Василем, ловивших каждое движение товарища.

Это их ожидание, очевидно, смутило и Андрея, он хмыкнул и начал настраивать басы, поставив ногу на перекладину стула, склонив голову к гитаре.

И вдруг почувствовал, что не споет хорошо. Не было настроения. Хандру нагнал все тот же Василь, к которому Андрей ревновал Граню. «Разъел рожу и волочится за всеми подряд. Да еще и хвастается. Жаль, что только нос свернул... А Граня... Может, и она не лучше Василя? На свиданиях, может, вместе надо мной смеются...»

Андрей поставил гитару на место.

— В другой раз... Что-то с горлом...

— Согласны! — обрадовался Василь и, хитровато помолчав, глухо напомнил из-под повязки: — А премию кому ж?

Марат поискал на полках и вытащил неумирающего Остапа Бендера — «Двенадцать стульев. Золотой теленок». На внутренней стороне обложки написал, что эта книга такого-то числа и месяца вручена Василию Бережко — победителю конкурса «смехачей».

— С условием: прочесть в недельный срок.

Василь принял премию без воодушевления. Но побожился, что одолеет в срок: «Без брехни!» Он тут же растянулся на койке, стал листать книгу с подчеркнутым недоверием и пренебрежением.

Марат внутренне улыбался: «Наверное, легче дверному косяку привить оспу, чем этому любовь к чтению». Вышел проводить парней.

— Приходите в следующую субботу. В другие дни времени ни минуты... Стихи любите? Стихи будем читать! Как? Ты кого, Георгий, любишь из поэтов?

— Я? — Горке стал тугим ворот рубашки, он повертел шеей, расстегнул верхнюю пуговицу.

Ночь набирала тьму и предосеннюю прохладу. Окна домов, словно цветущие подсолнухи, мережили загустевший сумрак. На песчаном перекате шумела вода. Под этот шум хорошо молчится и хорошо мечтается. Днем, если даже и очень-очень тихо, все равно переката не слышно. Ночью глуше, невнятнее краски, но сочнее и ярче звуки. И не потому ль влюбленным так дороги ночи! Ночью надо быть рядом, чтобы видеть единственные, завороженные счастьем глаза, ночью малейшее движение губ доносит до слуха самое сокровенное и желанное.

Ночи, ночи! Несут они и встречи, и расставания.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Савичев, припадая на протез, шагал навстречу Ирине. Она семенила от колодца с полным ведром и никак не хотела встречаться с председателем: смотрела под ноги, словно боялась оплескать туфельки, и забирала влево, точно ее заносило тяжелое ведро. Но Савичев тоже взял в сторону и сошелся-таки с ней лицом к лицу.

— Дай напиться, красавица!

Ирина вспыхнула, но ведро подала. Он обнял его холодные бока ладонями, легко вскинул к губам. Кепка съехала на затылок, и на большой лоб выкатились кольца поредевших волос. Савичев пил, а сам из-за влажного края ведра колол девушку черным зрачком, будто пытал: доколе будешь дуться? Ирина отвернулась.

Крякнул, отдал ведро, широкой ладонью вытер губы, развел усы.

— Все сердишься, Вечоркина? Это у людей всегда бывает, когда им немного пощекочут в носу. Какие ж вы все характерные! Давеча тоже вот Аграфена с Нюркой Буянкиной подступились: дай им то, дай другое, купи для фермы доильную «елочку...» Скоро ухажеров начнут от правления требовать. Нет бы по-хорошему, по-человечески... Вот и ты — бах в колодезь хлорки, бах — нашумела на всех! Будто над вами вожжой трясут...

Ирина, перехватив в другую руку ведро, по-прежнему отводила взгляд.

Савичев подергал усом, дивясь себе: как она похожа на ту, на неверную! Всколыхнулось в душе, обожгло... Вместо слов он махнул рукой и пошагал к правлению. Внезапно остановился.

— Ты вот что, Вечоркина! Зайди как-нибудь в контору, покажу тебе решение общего собрания. Еще в январе наметили построить дома чабанам, да никак лес не поступал. Вчера пришел вагон сосны, теперь начнем...

Удаляясь, не видел, с каким отчаянием и стыдом глядела вслед ему фельдшерица. Вероятно, он ее тут же и забыл. А может, и не забыл, да не хотел оглядываться, ворошить прошлое: было оно невеселым. Мало веселого видел этот суховатый человек на протезе. И теперь его ругают за зимовку скота, за весенний сев. Легче назвать, за что не ругают!

Савичев увидел мчавшийся навстречу ему «газик».

Машина резко затормозила. Из кабины выскочил взъерошенный секретарь партбюро Заколов.

— Павел Кузьмич! — трагически запричитал он. — Скорее же, Павел Кузьмич!

— Пожар?

— Сам товарищ Грачев... В первой тракторной... Садитесь же!.. Целый час ищем вас... Весь актив уже там...

— Странно. — Савичев сел рядом с Заколовым на заднее сиденье. — Чем все это вызвано?

Машину сильно тряхнуло. Савичеву показалось, что грачевский шофер нарочно промчал через выбоину.

Савичев не стал переспрашивать. Он и без того догадывался, что начальник управления приехал за хлебом... Но ведь колхоз уже дал полтора плана!

На полевом стане играли в городки. Савичев увидел здесь Марата, Василя Бережко, самого Грачева, целящегося палкой в фигуру...

Сунув папиросу в зубы, Савичев нервно чиркал спичками, а они все гасли и гасли, как на дожде. Иван Маркелыч протянул ему лимонный огонек зажигалки.

— Все тебя ждем... Гляди, как товарищ Грачев бьет!

Большой, глыбастый Грачев, прищурив глубоко посаженные глаза, отвел назад руку с тяжелой, гладкой or ладоней палкой. Через мгновение она пропеллером прожужжала в воздухе и сильным ударом вышибла фигуру, рюхи брызнули в разные стороны, как воробьи от ястреба.

Савичев сплюнул горьковатую от табачной крошки слюну:

— Кабы по дурным головам, а то... — Из-под ломаной брови глянул на раскаленное цинковое небо: — Всю кукурузу на корню поварит. Хоть бы с десяток автомашин...

— Поговори с Грачевым.

— В сто первый раз? Хлеб — первая заповедь, какой уж там силос...

Грачев оставил игру. Он взял из чьих-то рук пиджак в крупную клетку и, накинув на окатистые сильные плечи, подошел к Савичеву радостный, не остывший от азартного возбуждения. Одной рукой с платком вытер влажный лоб, другую подал Савичеву.

— Ох, в детстве я, бывало... Сроду не мазал!..

Пальцами отведя с брови пепельную челку волос, Грачев посмотрел на рыжие от жнивья поля, но, наверное, не увидел их, сосредоточившись на какой-то мысли.

Вот так, в канун жатвы, помнится Савичеву, стоял Степан Романович на трибуне пленума обкома партии, так же обирал с бровей челку и долго молчал. А потом от имени приреченцев заявил, что колхозы и совхозы сдадут хлеба в полтора раза больше плана, призвал другие управления равняться по ним. А полтора плана — это девять миллионов пудов. Есть же только семь — просо подвело, кисть велика, да в ней больше шелухи, чем зерна. Суховей прихватил во время налива.

«Ей-богу, за хлебом приехал! — все еще не верил Савичев Грачеву, хотя тот и намекнул о каком-то важном событии. — Реванша хочет за провал зимовки... А новая зимовка?..»

Грачев взглянул на Савичева заблестевшими глазами, положил руку на плечо:

— Садитесь! Вы подали мне блестящую идею... Зачем культурные и прочие станы строить?! Старо!.. Трата средств пустая, бирючиная жизнь в степи... Купим для каждого хозяйства по два-три автобуса и... Улавливаете? — глубоко сидящие глаза скользнули по лицам Савичева и Ветланова. — Сменился — садись в автобус, и он тебя доставит к домашнему очагу. Как, товарищ Ветланов?

Иван Маркелыч неопределенно пожал плечами: ему лично пока что неплохо служил велосипед. У других были мотоциклы и мотороллеры.

— Замечательную идею вы мне подали, товарищи! — Грачев вынул записную книжку, что-то быстро записал в ней. — Мы это дело на всю республику... Ну, зовите народ, будем начинать. И так много времени вхолостую, считай...

Рассаживались кто где. Механик Утегенов опустился прямо на теплую землю, сложив ноги калачиком. Марат устроился на перевернутом вверх дном ведре. Кинув под себя замасленную фуфайку, растянулся рядом с ним грузный тяжелый Василь Бережко. Прислонившись сухой спиной к стене вагончика, сидел на корточках Осип Сергеевич Пустобаев. Его лысина белела, словно выклеванный воробьями подсолнух.

— Товарищи! — Грачев поднялся за обеденным, чисто выскобленным столом. — Товарищи, от имени производственного территориального управления...

Сбоку засмеялись. Грачев недовольно повернул голову — у всех серьезные внимательные лица.

Играя кончиком длинного белого галстука, Марат пояснил:

— Никак не могу привыкнуть к производственному территориальному, товарищ Грачев. К перестройке никак не привыкну...

Грачев посмотрел на щупленького, с торчащими волосами агронома изучающим долгим взглядом:

— Жизнь, молодой человек, не стоит на месте.

— Жизнь-то не стоит, зато мы...

К лицу Грачева прилила кровь.

— Можно подумать, Лаврушин, что вы осуждаете создание управлений и их парткомов?

— А что! — подскочил Марат, но тут же почувствовал, что его дергает за рукав механик Утегенов.

— Ай, садись, пожалуйста! Мой отец говорил... Зачем шум? Зябь надо пахать, кукурузу надо косить...

— Я отвечаю на вопрос. — Марат сел.

Грачев тер пальцами крутой раздвоенный подбородок и видел: Ветланов смотрел на агронома, улыбался, a Савичев откровенно избегал его, грачевского, взгляда, отгораживаясь целым облаком папиросного дыма. «Надо Заколову хвост наломать, запустил работу с коммунистами!..» Отыскал его. Владимир Борисович даже чуточку привстал на скамейке, видно, ждал вопроса.

— М-да... Ладно, товарищи, продолжим. Утром состоялось совместное заседание... Володя, принесите, пожалуйста, — кивнул Грачев шоферу. — Управление и его партком за успехи в хлебосдаче... Володя, снимите чехол... Здесь находится актив колхоза, так позвольте передать это переходящее...

Движением древка Грачев развернул широкое шелковое полотнище, оно опало с тяжелым шорохом. Такой шорох бывает у ссыпаемого зерна. Грачев протянул руку Савичеву:

— Поздравляю, заслужили! Колхоз первым занесен на областную Доску почета... Поздравляю!

2

К пологому речному взвозу вел тихий узкий проулок, сжатый огородными плетнями, густо увитыми тыквенной и огуречной ботвой. Среди желтеющей уже лопушистой листвы висели недоразвитые тыковки и перезрелые рыжие огурцы, расклеванные курами. Над тяжелыми облысевшими корзинами подсолнухов вились и верещали прожорливые воробьи.

Из-за угла лихо вывернул «газик», и Марат едва не попал под колеса. Прижался к плетню, ощущая ладонями шершавую, как наждачная бумага, листву ботвы. Рядом вскочил и шарахнулся в сторону белолобый теленок. «Газик» нырнул к Уралу, а теленок, цедя струйку, шафранными ноздрями брезгливо принюхивался к оставленному машиной дымку.

Марат засмеялся, проведя рукой по его податливой спине:

— Нельзя так, это же товарищ Грачев.

С реки неслось протяжное и раскатистое, как эхо:

— Эге-гей! Паро-омщи-ик!..

Паром грузился на той стороне телегами и мотоциклами. «Значит, Грачев ждет. Не хотелось бы встречаться. Впрочем...» Марат перекинул рюкзак на другое плечо и стал спускаться по обочине.

«Газик» стоял у кромки воды, а шофер, расставив длинные ноги и уперев кулаки в бока, недовольно следил за приближающимся паромом. Стальной трос, провисая в середине, сочно чмокал по воде и, вновь натягиваясь, сорил капелью. В сторонке, на полузанесенной песком коряге, сидел Грачев и, выбирая возле раздвинутых ног плоские речные голыши, ловко метал их по воде. Когда камень, рикошетя, делал пять-шесть веселых скачков, то на большом лице Грачева Марат замечал искреннее мальчишеское удовлетворение.

Увидев агронома, Грачев поднялся, отряхнул руки от песка. Марат понял его вопросительный взгляд, кинутый на рюкзак. Пояснил:

— На рыбалку собрался. За все лето впервые...

— Хорошее дело. Я тоже люблю с удочкой... А где же снасти?

— Нас целая компания, сейчас подойдут...

Больше, кажется, не о чем было говорить. Молча смотрели на сверкающую струну троса, на медленно идущий паром. И Марату почему-то вспомнилось позавчерашнее собрание в бригаде, особенно горькие слова Савичева, когда возле Грачева осталось три-четыре человека: «Ну вот, забираешь ты у нас половину фуража. У других — тоже... А когда мы животноводство поднимать будем, Степан Романович? Ты, извини за грубость, откуда берешь мясо к столу? Из магазина? Для твоей зарплаты и то цена... Нет, Романыч, не с того края беремся...»

Грачев не стал возражать, доказывать, он только невесело улыбнулся: «Побыли бы вы, Павел Кузьмич, на моем месте!..» Действительно, на его месте тоже не легче: обязательство не выполняется, а с Грачева наверняка спрашивают.

— Много еще до девяти миллионов пудов осталось, Степан Романович?

Марат спросил это с участливой заинтересованностью, но Грачеву, очевидно, почудилась в вопросе тонкая ирония. Ответил не сразу. Сначала проследил, как «газик» отбросил пробуксовавшим колесом струю песка, развернулся и, погромыхивая досками настила, въехал на паром. Только после этого, заложив руки за спину, Грачев с высоты роста оценивающе окинул Марата взглядом от чубчика до кирзовых сапог.

— Я вас мало знаю, Лаврушин, но мне кажется, у вас есть нехорошая манера вмешиваться не в свои дела.

Марат прикусил губу.

— Вы, вероятно, о моей реплике... на собрании?

— Допустим. Вы коммунист? А партийной дисциплины не знаете. Извините, меня ждут! — Грачев шагнул к причальным мосткам.

Паром отчалил, и поэтому последнее слово осталось за Грачевым. Но сам-то он не чувствовал себя победителем. Облокотившись на перила, Грачев искоса поглядывал на оставшегося у береговой кромки агронома, который все уменьшался и уменьшался. «С разных берегов смотрим мы друг на друга, с разных берегов смотрим на дела, — Грачев давил в себе ощущение вины. — Он, этот Лаврушин, считает меня дубом мореным, бесчувственным... А я за район болею, за его честь. И не мне останавливать маховик перестроек».

На этой речной переправе вспомнилась Грачеву недавняя беседа с заведующим сельхозотделом обкома партии Фаитовым. Тот был, как всегда, категоричен: «Делами своего района, Грачев, ты должен доказать правомерность перестройки сельхозорганов. Твои руки развязаны — действуй, давай качественно новый скачок. Я в тебя верю, Грачев, будь любезен, не подводи...»

Грачев, вспоминая, горестно хмыкнул: «Легко сказать — не подводи! Говорят, молот, сокрушая, кует. Я сейчас между молотом и наковальней. Молот в данном случае — Фаитов. Он из меня кует то, что считает нужным. Ему, конечно, видней, пусть кует, лишь бы не расплющил да не выбросил на свалку. Тут уж, конечно, успевай сам вертеться меж наковальней и молотом. Ну, это у меня, кажется, всегда получалось! — У Грачева настроение приподнялось. — Без определенных издержек на определенном этапе не обойтись, это аксиома». Он бодро сошел с парома, приставшего к берегу. Повел окатистыми плечами, но не оглянулся, хотя и чувствовал, что с противоположного берега на него все еще смотрит ершистый забродинский агроном. Пускай смотрит: молодо-зелено!

Марат подошел к бударе Мартемьяна Евстигнеевича, примкнутой к чугунному колесу от лобогрейки, кинул в нее рюкзак и сел на носу. Настроение было испорчено. «Что они так долго собираются?» — подумал он о Гране с Василем.

С Бухарской стороны часто летела паутина — первая проседь недалекой зимы. Журавлиный треугольник пунктиром метил малиновые донца облаков. А выше него, выше закатного солнца, реактивный самолет вел по синеве тонкую блестящую линию.

Внимание Марата привлек девчоночий радостный возглас: «Й-есть! Вот это окунище!..» В соседней бударе, зажав под мышкой удилище, снимала с крючка рыбу Варя Ветланова.

— Как клев, Варюша?

— Ой, хорошо клюет, Марат Николаевич! Целую уйму уже натаскала.

Марат перешагнул в ее будару, нагнулся к ведру: в нем плавали конопатые ерши и окуни в лампасах.

— Ого!.. Может быть, уступишь нам? А то поймаем ли сами...

— Забирайте, я еще сколько угодно наловлю! А черви есть у вас? Возьмите моих, я еще накопаю. Берите, берите! — Варя почти насильно всунула в руки Марата ведерко и консервную банку с червями.

— Спасибо! Значит, с меня плитка шоколада.

— Что я — маленькая?..

Варя смотала леску на удилище и важно, оттопыривая мизинец свободной руки, посеменила к взвозу. Но, оглянувшись и заметив, что Марат как будто бы уже не смотрит на нее, припустилась во весь дух, только загорелые ноги, как спицы в колесе, замелькали.

Марат улыбнулся. И тут же он увидел спускавшегося к берегу Василя. Тот нес на плече весла и удилища, а в руке — патефон.

— Стопроцентный культдосуг обеспечен! — Марат с усмешкой принял от него патефон и снасти, сложил в бударе. — Я уже и рыбы наловил, пока ждал вас...

— Зараз придет Граня. Нюру шукае, шоб она за нее на ферме...

На границе Европы и Азии не было таможенных досмотрщиков, и паромная переправа не пустовала. Особенно активно катались на левобережье женщины — там безданно-беспошлинно можно набирать мешки и ведра терну и грибов. Женский разноголосый галдеж был слышен даже с азиатской стороны. А оттуда начали переправляться грузовики с ароматным лесным сеном.

Мягко, бесшумно скатилась к въездным мосткам голубая «Волга». Из нее доносилась задумчивая нежная музыка. За баранкой сидела молодая красивая женщина, кинув левую руку через дверцу. В тонких пальцах слегка дымилась сигарета с золотым ободком.

— Собственная! Провалиться мне, если не куплю себе такой машины... — Василь направился к «Волге», разминая в пальцах папиросу. — Разрешите, девушка, прикурить? Спасибочки!

Храня на лице учтивость, он почти на цыпочках возвратился к Марату.

Четко и звучно, словно затвор винтовки, щелкнул замок дверцы: женщина вышла из машины. Движением головы откинула назад длинные белокурые локоны и, не обращая внимания на парней, грациозно поднялась на мостки. У края остановилась, покачиваясь с носков на каблуки. Ветерок трепал на ее коленях широкий подол летнего платья.

Василь захлебывался:

— Как играе, сатана, как играе! На лучших моих чувствах играе...

— Тонкое наблюдение!.. Берегись, старый донжуан, Граня идет...

С превосходным безразличием отвернулся Василь от незнакомки.

Запыхавшаяся Граня вскочила в будару, прошла на корму.

— Поехали!.. Насилу разыскала Нюру... Василь, ты — на весла, тебе полезно...

— Что вы, Граня, он и так кефирным созданием стал! Сердце начало заклинивать, так Ирина ему кефир да овощи прописала. Я буду грести.

Но Василь, посапывая, сел на среднюю скамейку и с характерным стуком вложил весла в уключины. Стремя подхватило будару, но сила у Василя была немеряная: береговой каймой суденышко послушно пошло против течения. Марат понял, что Василь своим умением грести рисовался перед красивой владелицей «Волги», которая наблюдала за ними с высоты причальных мостков. Граня, видимо, тоже это поняла.

— Бережко, что ты так взглядываешь туда? — с ехидцей спросила она. — Хочешь знать, кто она? Главный инженер геологической партии... Ты уж лучше к нам, дояркам, чалься, надежнее...

Марат рассмеялся, а Василь с такой силой ударил веслами по воде, что всех обдало брызгами.

— Не перевариваю тех, шо курят: целуешь, а от нее — як от пепельницы.

— Ничего, Граня, он тоже будет учиться и будет курящих любить.

— Я? — Василь иронически хмыкнул. — Чи мени жить надоело? Чи я мало заробляю? От шутник ты, Марат Николаевич!

Граня и Марат молча переглянулись.

Урал Граня знала отлично. Коротким кормовым веслом она рулила то к длинным песчаным косам, то просила Марата привязать будару к притопленным деревьям, обрушенным в реку подмытым яром. Здесь всегда колотились голодные злые жерехи. Граня брала в руки новенький складной спиннинг и, встав, ловко забрасывала блесну метров на тридцать — сорок.

Завидев металлическую рыбешку, длинный стремительный красавец жерех бугрил спиной поверхность воды и с ходу, бесшабашно хватал блесну. Попавшись на крючок-тройник, он почти не бился, лишь ошарашенно пучил желтые глаза и плямал нижней, презрительно выпяченной губой. Пока дошли до места, Граня втащила в будару трех тяжелых, как сырые поленья, рыб.

— Эх, и уха будет! ликовал Василь угребаясь из последних сил. — Двойную заварим...

— Наголодался на кефире? — Граня направила будару к правому берегу. Только ей было ведомо, почему она выбрала это место. — Будешь кашеварить.

— Я вам наварю! — угрожающе пообещал Василь.

Выгрузились на крохотной полянке, окруженной кустами и деревьями. Здесь было тихо и прохладно, пахло грибами. Распределили обязанности. Граня стала чистить рыбу. Марат пошел за валежником. А Василь завел патефон и поставил пластинку. Изогнув лебединую шейку, патефон ворковал:

Утомленное солнце нежно с морем прощалось,

В этот час ты призналась...

Василь фальшиво подпевал и заколачивал колышки, чтобы подвесить над огнем ведро с водой. Переставляя пластинку, вздохнул:

— До чего же чувствительная музыка!.. И шо за жизнь пошла — в лавке водки немае, одно вино. Прошлый раз взялы бутылку — Мартемьян Евстигнеевич не стал пить, Ионыч — не стал, я выпил стакан — тоже не стал. Якась кислятина.

— Совсем бы эту водку не выпускали, — сердито сказала Граня, бросая в ведро очищенную картошку.

— Так на рыбалке ж! Без стопки уха — не уха.

Накручивая пружину патефона, Василь вскинул глаза на шорох шагов и удивленно замер: перед ним остановился улыбающийся Андрей.

— С якого потолка?!

— Коров пасу... А тут услышал твою сердцещипательную музыку. Вот хорошо, очень рад такому соседству!

— Да бачимо, шо радуешься, рот на восемнадцать сантиметров растянувся. — Василь, наоборот, не очень рад был его приходу.

Но Андрей уже присел рядом с Маратом, который через колено ломал сухие сучья. Взял Гранин спиннинг, повертел в руках.

— Вот это да! Ваш, Граня?

— Василь подарил...

— По блату в районе достав, — самодовольно отозвался Василь. — Пластмассовый.

— Можно попробовать? — спросил Андрей после некоторого молчания.

Граня кивнула, а Василь нахмурился. Андрей спустился к воде, но тут же вернулся. Лицо его выражало горе и вину. Руки парня были пусты.

— Понимаете... Взял я его вот так, замахнулся...

— Шо?! — в предчувствии беды Василь приподнялся с корточек. — Ну, шо?!

— Понимаешь... Замахнулся вот так... И как он?!. Понимаешь, выскользнул из рук и... Хотел поплыть, да там такая глубина...

Василь чуть не плакал.

— Шоб ты сказывся, проклята душа! И чего я тебе тогда, на сенокосе, руки не переломав!.. Пятнадцать рублей закинув! Да катушка — трояк... Убить мало!..

Марат тоже жалел прекрасную рыбацкую снасть. Только Граня, отвернувшись, давилась от смеха. Она-то догадывалась, по какой причине улетел в Урал дареный спиннинг.

Андрей удрученно побрел к кустам.

— Спасибо, уху я не буду, хотя вы и не приглашаете...

— Катись, чертова душа, катись, бо ты знаешь мой горячий характер! Шоб тебя там приподняло да шлепнуло...

— Брось, Андрей, фордыбачиться! Оставайся! — Марат пытался примирить парней. — С кем не случается...

Граня, прикусывая губы, чтобы не смеяться, моргала Андрею: оставайся! И он согласился:

— Ну, если уж настаиваете... Только я пойду проверю стадо...

— Возьми с собой, Андрей. Посмотрю, где пасете.

— Граня, где перец?! — крикнул вслед ей Марат, священнодействуя над кипящим варевом.

— В пакетике на дне корзины...

Минут через десять вышли на просторную луговину, по которой рассыпалось стадо. Граня остановилась, обняв рукой молодой белостволый тополь.

— Постоим? — голос у нее был задумчиво-тихий, спокойный. — Смотри, как вон та вербочка листву... Видишь? Будто записки рвет и... роняет, роняет... Листопад начинается, осень...

Казалась она Андрею неслыханно красивой: белые, с медовым отливом волосы, белое лицо, а на нем — грустные зеленые глаза... Когда-то он чуть экзамен не провалил за-за нее. Давно это было, месяца три назад. Андрей не хотел себе признаваться, но каждая встреча с Граней томила его и радовала, хотя, возможно, и не так, как раньше. Он по-прежнему ловил себя на том, что смотрел на Ирину, а думал о Гране.

Словно отгадав его мысли, Граня поглядела на него через темные ресницы:

— И на свидание, поди, некогда ходить? Смотри, а то пока ты коров по ночам пасешь, к Иринушке другой пастушок приладится. Да ты не красней!

— Я и не краснею! — Андрей потрогал мочки своих запылавших ушей. — Разве заметно?

— Как задние фонари у машины. — Скрадывая вздох, повела взглядом по выкошенному лугу. — Больно ты робок с нею... Тебе не кажется, что красивым парням почти всегда недостает удали?

Он крутнулся на месте, выдрав шипами бутсов траву из земли. Пошел к стаду. Граня окликнула:

— Иди сюда! Парень ты, смотрю, с кандибобером.

Андрей прислонился к другому топольку, отвел глаза.

— Чего тебе?

— Андрюшенька, ты ведь жениться на мне собирался... Ну-ну, шучу! — Граня стала рядом, покусала горькую веточку тополя. — О любви с тобой, оказывается, нельзя — только о надоях, о механизации... Механизация! Нажал кнопку — и спина мокрая. — Кинула веточку, машинально сорвала другую. — Павел Кузьмич говорит, пока не переведем коров на стойловое содержание, толку электродойка не даст. Разве, говорит, навозишь ее летом по степям, когда пастбища то и дело меняются. Прав он.

— Как же переводить на круглогодовое стойловое? — А в голове было: «Если бы ты знала, как мне хочется... всегда, всегда быть рядом!»

— Силоса надо больше закладывать, фураж иметь, зеленую подкормку. Ну, и механизацию полную. Знаешь, сколько на всех этих коров доярок потребуется при механизированной дойке? Три! А сейчас — двадцать три. Вот и дешевизна молока. — Засмеялась: — Устроила тебе зооветтехминимум!

— Устроила.

Он смотрел на Гранин профиль. К матовой щеке, к шрамику под веком ласкался белокурый завиток волос. Сквозь мешанину листвы и веток прорвался последний вечерний луч солнца и наполнил ухо розовым светом, на мочке поджег вдруг зеленую, как Гранины глаза, клипсу. Вся она вот такая, Граня! То холодная, неприступная, то вдруг вспыхнет огнем.

— Грань, а если б ты была зоотехником? Тогда что?

— Тогда? — Она помолчала. — Тогда видно было бы.

— Знаешь, ты готовься в институт. Мы поможем тебе, комсомольское шефство и все такое. А?!

Она недоверчиво поглядела на парня.

— Ой ли! — И внезапно, пряча надежду, спросила: — А как написать: было много носок или носков?.. Носков. А как правильно: пять блюдцев или пять блюдечек?.. Блюдечек? Голова лопнет!

— Ничего, осилим! Будешь писать, а мы проверять и объяснять ошибки. Ладно?

Граня вздохнула:

— Ладно! — Она плохо верила в успех. — Пошли, что ли? Там уж, наверное, уха готова...

— Иди... Я проверю хвостопоголовье и вернусь...

На стоянке был переполох — пропали ложки. Перерыли все в рюкзаке и корзине, обшарили вокруг — как в воду канули.

— Воров не было, а батьку укралы! Ты не забыла их дома?

— Да нет, вот тут они завернутые в газету лежали...

А от ухи исходил такой ароматный, такой божественный запах! Василь громко сглатывал слюну, в изнеможении лежа перед расстеленной клеенкой с пустыми мисками.

Андрея встретили ледяным выжидающим молчанием. Он опустился рядом с Василем, тылом ладони легонько шлепнув его по животу:

— Подбери свое пресс-папье, сесть негде! — медленно, хладнокровно вынул из кармана шаровар ложки. — На вас надейся, а сам — не плошай...

Даже Василь вместе со всеми облегченно захохотал:

— От зараза! Це ж разве человек!.. Такой спиннинг сгубыв...

Хлебали уху, нахваливали, тянулись к ведру за добавкой. Долго смеялись над Маратом — любителем острых приправ. Оказывается, Граня вместо молотого перца прихватила второпях пачку корицы, а Марат всыпал ее почти всю в ведро и в собственную миску. Пока разобрались при свете костра, уха уже имела ярко выраженный привкус сдобы.

Провинившегося Андрея отправили к Уралу мыть посуду. Остальные сидели — Василь лежал — возле костра, вспоминали смешные истории.

Возвратившийся Андрей лег на спину. Над его головой путались в ветвях вербы звезды.

— Посмотрите, как низко висят звезды — веслом достанешь. Хотел бы я первым побывать на одной из них...

— В «Комсомолке» я недавно читала статью какого-то инженера: «Не рано ли заигрывать с Луной?» По-интересному он судит.

— В школе все для меня было ясно... А теперь не укладываются в голове две величины: запущенные в космос корабли и запущенное животноводство. Почему так происходит?

— Оттого, шо надо пасти коров, а ты ось тут вылеживаешься.

— Очень остроумный ответ! Благодарю... Почему такое, Марат Николаевич? Животноводству — тысячи лет, а космической науке — считанные годы...

Марат, подперев подбородок острым кулаком, смотрел в костер, словно только там он мог получить для Андрея ответ. Как от брошенного в воду камня все шире и шире расходятся круги, так и от вопроса Андрея мысли Марата охватывали все больший и больший круг событий. Собрание актива в бригаде... Знамя за успехи... Вывезенный зернофураж... Пересыхающая на корню кукуруза — не на чем силос возить к траншеям... Потом — зима... Отощавший скот, падеж... И так — в колхозе, в районе, в области... «Перестройка сельскохозяйственных органов полностью оправдала себя. Читайте газеты, Лаврушин!..»

— Ответить тебе, Андрей, очень нелегко... Я лично думаю так: в науку о космосе идут те, кто умеет дерзать, кто талантлив. Иначе нельзя.

— А в животноводство — такие, як ты. — Василь не на шутку ревновал: видел, что Граня то и дело останавливала на Андрее долгий внимательный взгляд.

— Бережко, как всегда, острит... Наверное, что-то не так у нас на селе делается.

— Верно говоришь. Сельским хозяйством зачастую руководят люди не по призванию, а по должности. Его поставили — он и вертит всем мозги. А мы, в меру трусости и равнодушия, поддакиваем или помалкивем.

Вербовый сушняк постреливал в костре, словно тыквенные семечки на раскаленной сковороде. Где-то рядом заворковал проснувшийся в гнезде вяхирь. Всполошно каркнул на вершине осокоря грач. И бормотала в омутах, зловеще хлюпала вода.

Василь поднялся и начал заводить патефон.

— Вечно ты, Марат Николаевич, своими разговорами настроение испортишь! Поменьше надо у себя и у других в середке копаться, тогда воно легче...

Что ж ты, белая береза,

От корня качаешься?..

Марат посмотрел на Граню, которая начала укладывать посуду, на задумчивого Андрея, усмехнулся:

— Отчасти, наверное, и ты прав. Хуже всего быть интеллектуальным рахитиком, когда ум развит, чувства обострены, а воли, таланта — шиш! — Он тоже встал. — Что ж, домой, пожалуй, пора?

...Андрей долго стоял на берегу и слушал удаляющиеся всплески весел. Было ему грустно и тоскливо.

3

После купанья, после тыквенника с каймаком здорово дремалось. Думать ни о чем не хотелось — хотелось спать. Сквозь ресницы Андрей сонно наблюдал за сестренкой. Варя набирала в рот воды из кружки, мельком оглядывалась на Андрея — не разбудить бы! — и, яблоками надувая щеки, прыскала на свое школьное платье. Подбородок становился мокрым, на нем повисала прозрачная капелька. От усердия забрав зубами нижнюю губу, Варя начинала гладить, утюг шипел, чугунная крышка позвякивала, а из продушин красно проглядывали угли. Приятно тянуло древесным дымком — как от рыбацкого костра.

За лето Варька сильно подросла. Андрей очень жалел, что классная руководительница запретила ей носить высокую, как у фельдшерицы, прическу. С прежней прической Варя как-то была приятнее. А сейчас за ее ушами торчали два пропеллера из голубых лент.

Надо бы включить радио, послушать известия, да лень было тянуться к репродуктору. Он стоял на подоконнике и, включенный на один провод, пищал заблудившимся комаром. Из-за двери доносился говорок Фокеевны. С Еленой Степановной она сидела за чаем.

С величайшим убеждением в необходимости порученного дела ходила Фокеевна по Забродному и посыпала, опрыскивала хлоркой отхожие места. Утицей заплывала она во дворы, выполняла работу и везде, где можно, вела беседы — сначала о гигиене в быту (с мухами борись, кума, они где хошь червей наплюют, они — первопричина всяческой заразе!), а потом — что бог на душу положит.

Зашла и к Ветлановым. Елена Степановна пригласила чаю выпить.

— Ну, если уж так приглашаешь — налей чашечку. — Щурко обвела комнату взглядом — печь с приставленными к ней ухватами, посудный шкафчик, плакат сберкассы на стене, где полотенце вешают, намытые до желтизны полы. — Чисто у тебя — сдуть нечего.

Степановна пододвинула к ней стеклянную вазочку.

— Кладите варенье, Фокеевна. — Не любила она, когда в глаза подхваливают. — Свежее, из ежевики.

Та долго колотила ложкой варенье в чашке, затем схлебнула и, подержав во рту, оценила:

— Хорошее. — После второго глотка сообщила, как о решенном: — Астраханкины расходятся.

— Да неужто?! — не поверила Степановна, скрипя полотенцем о вымытую тарелку. — Такие тихие, ласковые старики...

— Выгоняла корову, заглянула к ним, а там! Уж она его костерила — страшно как! Все выговор ему выставляет: пьяница, поблуда бездомная, зрить тебя не могу боле! Съякшались с моим Стигнеичем, хлещут водку — и все тут.

Веселая словоохотливая Фокеевна омраченно уставилась в окно. Чай давно остыл, а она все дула и дула сморщенными губами в чашку, держа под нею горстку — чтобы не капнуло на иссиня-белый халат. Степановна не тревожила ее, тихо ставила в шкафчик чистые тарелки и чашки. Заговорила Фокеевна негромким, подвявшим голосом:

— Уж до коих разов думала: надоел, как чирей надоел, выгоню, брошу! Летось, в середине, примерно сказать, июня насовсем было к сыну в Саратов уехала. Жила хорошо, сахарный кусочек ела. А все же не вытерпела, вернулась! Жалко мне его, сердягу, и так у него вся жизнь сломленная. Они ж дружки были с моим-то, с первым.

— Правда, дружба у них была закадычная...

— Оба отчаюги были, у! Особенно мой, Леонтьевич. Гранька вся в него. Кабы не война...

Да, если б не война... Ни одна семья в Забродном не осталась обойденною ею: в каждый дом принесла она горе и слезы. У Фокеевны муж не возвратился, у Мартемьяна Евстигнеевича, у стариков Астраханкиных — дети, Савичев пришел калекой, Ветланов — тоже... Если б не война!

— Мам! — высунулась в дверь Варя. — Остальное все гладить?

— Гладь, дочка.

— Большина-то какая! — повздыхала Фокеевна. — Граня как раз такая была, когда она у тебя нашлась... Уж Леонтьевич над Аграфеной — м-м! Души не чаял. — Лицо Фокеевны стало мягким, светлым, волосатые родинки ничуть его не безобразили, наоборот, придавали ему выражение доброты и мудрости. — В девятнадцатом годе, как сейчас помню, у Клавдеечки Столбоушиной вечерка была. Отворяется дверь, а в ней — красногвардеец отпускной, звезда на буденовке, шинель до шпор гремучих. «Дозвольте взойти, девушки?» — «Взойдите!» Кинул шинелку на кровать и прямо ко мне. Как прилип, так и не отстал до конца. Пляшет, а светлые кудерюшки-кудри и не шелохнутся, а зеленые глаза с меня не сводятся.

Фокеевна заметила, что на столе уже не шумит самовар, что хозяйка уже перетерла и убрала посуду.

— Поди, надоела тебе со своими баснями? Человек любит, чтобы его слушали. Всяк любит вспоминать прошлое, особенно молодость неворотную... Пошел он меня провожать и, стыдно вымолвить, грех умолчать, наотмашь: «Васюничка, вы меня извините, но я вас сейчас...» В лоскуты порвалась отбиваючись, а что сделаешь?! Да и ничего, двадцать два годочка любохонько прожили. Кому медовый месяц, кому — полумесяц, а нам пчелки всю жизнь мед таскали...

Из горницы выкралась Варя, в коричневом платье, в белом переднике с крылышками. В руке — портфель.

— Нарядная-то какая! — заметила Фокеевна. — Прямо как из сундука.

— Мам, я ухожу. — Конопатый нос высоко смотрит, в голенастой фигурке — важность, капелька неосознанного еще кокетства. — Обедать не хочу, мам, у меня полный живот витаминов.

— Ну, иди, иди, да смотри мне там!..

Варя повела острыми плечами и удалилась с таким видом, что можно было подумать: о чем речь, мама, ты же меня знаешь!

— Сто сот стоит девчонка, сто сот! — восхищалась Фокеевна. — Всегда поздоровается, поклонится... Глянь, пыль взнялась! Приехал кто, что ли?

Мимо окон мелькнула тень, и в кухне появился Савичев.

— Давно кошка умылась, а гостей насилу дождались. — Степановна обмахнула стул. — Садись, Кузьмич, чайку заварю нового...

Савичев отказался.

— Мне бы Андрюшку. Дома?

— В горнице. Разбудить?

— Я лучше сам.

Пока женщины строили догадки, зачем понадобился парень, мужчины вошли в кухню. Андрей растирал пролежень на щеке.

— На Койбогар съездим, — пояснил мимоходом Савичев. — Дело к Базылу есть.

— Так вы и меня! — засуетилась Фокеевна. — Меня возьмите...

— Это зачем?

— А как же! Гигиена в быту — залог здоровья. Проверю, посмотрю... Увидишь, Степановна, докторшу, скажи: уехала, слышь, санитарка.

В пятиместном «газике» их уже поджидали. Потеснив Осипа Сергеевича, Фокеевна и Андрей разместились сзади. Председатель втиснулся меж сиденьем и баранкой. По правую руку от него очень прямо сидел Заколов.

Роста Владимир Борисович был малого, возможно, поэтому он и кепку носил на самом затылке, искусно, даже щеголевато заламывая ее. «Кепка с заломом!» Андрей знал, что это шутливое прозвище Заколов получил не столько за манеру носить головной убор, сколько за неумеренную страсть к рисовке, особенно после избрания секретарем партбюро. Новую должность он связал с новыми причудами. Он обзавелся зеленым офицерским кителем. В нагрудный карман натыкал полдюжины карандашей и авторучек, их наконечники блестели, как газыри на черкеске. Даже в самые жаркие дни Заколов ходил при галстуке.

Выехали за поселок. Савичев прибавил скорость. Он весь подался вперед, прижимаясь грудью к баранке. На его стриженый затылок коробом насунулся пиджак.

«Почему они все молчат и не глядят друг на друга? — недоумевал невыспавшийся Андрей. — Точно судиться едут! А зачем я им понадобился? Павел Кузьмич даже не объяснил толком...»

Локоть Василисы Фокеевны больно давил в бок. Андрей отодвинулся к холодной металлической дверце и от нечего делать стал смотреть по сторонам.

Слева отступали, пятились распаханные поля. На вороной пашне сверкала паутина, тонкая и редкая, как седина в бороде Мартемьяна Евстигнеевича.

Внезапно машина въехала в барханы. Дорога завиляла между холмами песка, поросшими верблюжьей колючкой. Здесь можно двадцать раз пройти мимо чабанского зимовья и не увидеть его. При сильных ветрах песок-сыпун зализывает тропы, и они обрываются так же нежданно, как и возникают.

— Хороша загадочка, — промолвил Савичев, остро следя за дорогой. — Чтобы и овцы были целы, и волки сыты.

— Все будет в порядке. Зря волнуешься, Павел Кузьмич.

Андрей заметил, как после этого заколовского утверждения у председателя катнулись квадратные желваки.

— В копеечку обойдется это убеждение.

— Грачев тоже не без головы. Помогут в случае чего.

— Как в прошлом году. Продавали зернофураж по одной цене, а покупали — в четыре раза дороже. Помощь!

— Степан Романович из государственных соображений.

— Это так кажется.

— О чем речь-то? — не выдержала Фокеевна.

Никто не отвечал. Тогда она повернулась к Пустобаеву и повторила тот же вопрос. Осип Сергеевич изогнул брови, осмысливая, как бы половчее объяснить хитрую ситуацию.

— Видишь ли, с одной стороны, — он поднял глаза на зеленый тент «газика», будто хотел прочесть там нужные слова, — с одной стороны товарищ Грачев прав...

— А с другой стороны?

— Ты не перебивай. Понимаешь ли, нам запретили сдавать на мясо запланированный скот, запретили. Из этого исходит, что мы должны кормить это поголовье до января. А кормов у нас мало.

— М-м! Кто ж запретил и почему? — допрашивала Фокеевна.

— А вам-то не все равно? — раздраженно отозвался с переднего сиденья Заколов.

— Как ты сказал?! Ну-ка погляди сюда! Погляди, погляди!.. Вот так.

— Я бы на твоем месте, Павел Кузьмич, сделал проще... — вспылил Заколов.

«Знамо дело, — чуть не выскочило у Фокеевны, — если б лягушке хвост, она бы всю траву помяла!» А Заколов доказывал, что нужно поискать внутренние резервы, поставить их на службу животноводству. Ведь зато, говорил он, колхоз сдаст в январе тысячи центнеров мяса, половину годового задания выполнит! Триумф! Во всех докладах забродинцев будут хвалить...

— Одно нынче — лучше двух завтра! — отрезал Савичев. — Сам, что ли, в ясли ляжешь, когда кормить нечем будет? Во все доклады попадем, только с обратной стороны...

До самого Койбогара не было произнесено больше ни слова.

Барханы вдруг расступились, и глазам открылась степь, бесплодная, исконопаченная сусличьими бугорками. Сбоку все увидели низенькую мазанку с крохотными оконцами. Она прижалась к подножию бархана. Невдалеке от нее высились стены нового саманного дома. Трое колхозников ставили стропила. А в низине тянулась длинная кошара из плетня. Там же одноногий колодезный журавль уныло глазел в каменное кольцо сруба.

Базыла не было. Из мазанки вышла его мать. Поверх вельветовой куртки старуха надела долгополую зеленую безрукавку из плюша, застегнутую на большие серебряные пластинки. Из-под белой, насиненной юбки выглядывали мягкие козловые сапожки. На голове был намотан ситцевый белоснежный тюрбан.

Заложив сухую руку за согнутую спину, будто желая распрямиться, она долго всматривалась в гостей. Признав председателя, сказала что-то мальчугану лет пяти, и тот мгновенно скрылся за барханом. Вскоре прискакал на маштаке Базыл. Подошли колхозники, ставившие стропила.

Достав из багажника чемоданчик и ведро с хлоркой, Фокеевна тут же удалилась. Пустобаев влез на качнувшегося маштака: «Овцепоголовье осмотрю!»

Остальные опустились на песок. Он был теплый, мягкий — на нем хорошо бы уснуть, подставив лицо солнцу. Андрей лег на бок, подперев голову ладонью, Заколов стоял на коленях, чтобы казаться выше. Базыл сидел на корточках.

Андрей заметил, что и Савичев, и Заколов уклоняются от основного. Тяжело сказать человеку, что его многомесячный изнурительный труд, возможно, пойдет насмарку, что напрасно он откармливал валухов, ночей недосыпал из-за них, напрасно пекся в раскаленных солнцем барханах, мок в дожди и слякоть, надрывал поясницу, доставая ежедневно сотни ведер воды из колодца... Но тут уж как ни крои, а швы все равно наружу выйдут!

Базыл не поверил сказанному.

— Это какой порядок, председатель? — растерянно и тихо произнес он. — Это государственный порядок?

— Надо больше в собственных мозгах копаться, чем в государственных порядках! — Заколов решил разом осадить не только чабана, но и всех, кто попытается наводить неуместную, по его мнению, критику.

— Я зачем тогда принял пятьсот ярочек? — будто у самого себя спрашивал Базыл и теребил пуговицу воротника. — Зачем жена пасет ярочек, зачем я пасу валухов? Валухов сдавать надо, жирные валухи, восемьсот штук, шибко жирные. Как быть, скажи, председатель? Чем кормить, где держать? Мы рубим сук, на который сидим.

Никто не улыбнулся.

— Не спрашивай, Базыл, мне самому не легче! — Савичев обратился к строителям: — Придется вам, ребята, другим делом заняться. Нужно как можно быстрее построить помещение для валухов.

Строители курили председательские папиросы и соглашались: нужно так нужно! А Базыл не скрывал горькой обиды. Он отвернулся к новому дому с большими окнами, с высокой крышей. Теперь и дом неизвестно когда будет достроен.

— Не расстраивайся! — громко ободрял чабана Заколов. — Была бы наша воля, мы бы...

— Конечно! Масло был бы — баурсак пек бы, а то муки нет.

И опять никто не улыбнулся.

Жена Базыла Фатима пригнала отару ярок. Мелко топоча, овцы с блеянием ринулись к длинной колоде из толстых досок. Но она оказалась пустой. Базыл поднялся, но Андрей опередил его:

— Я натаскаю воды!

Он едва протолкался между овец к бетонному срубу и потянул за отполированную руками цепь. Блюкнув, бадья потянула цепь ко дну. Перехватывая руками, Андрей выволок ее и вылил в колоду. Началась давка.

— Уть! Уть! — Фатима расталкивала овец, гнала от корыта, а они все лезли, жадно процеживая ледяную воду сквозь зубы.

Андрей не считал, но бадей сто он вытащил наверняка. Спина ныла, а цепь накатала на ладонях красные пузыри мозолей. С горечью и сочувствием посмотрел он на немолодую казашку в кирзовых сапогах, на ее грубые темные руки: сколько же ей, бедной, достается здесь! А ведь у них с Базылом теперь две отары. Значит, в день надо напоить тысячу триста голов! И накормить. И о семье не забыть — дети, старая бабушка... Вот она, арифметика человеческой самоотверженности!..

Возле «газика» никого не было: Базыл пригласил всех в мазанку чаю попить — такой обычай казахский. Андрей шагнул через выбитый порожек, пригнулся, опасаясь низкого косяка. И в сенцах растерялся: куда идти? В полутьме всюду громоздились какие-то предметы. Только приглядевшись, разобрал, что это новая мебель: зеркальный шифоньер, диван, раздвижной стол.

Кое-как протискавшись, Андрей вошел в избенку, тесную, низкую и темную. Ему стало не по себе: не зря чабан так грустно поворачивал лицо к новому дому, он уже и мебели накупил. И вот!..

Возвратились в Забродный вечером. Около правления все вылезли из машины. Андрею и Василисе Фокеевне было немного по пути — она решила зайти в амбулаторию: «Ирина Васильевна, чай, беспокоится!» Гремела пустым ведром и вздыхала. Он не спрашивал, о чем она вздыхала, понимал и так. Поездка у всех оставила неприятное, тягостное впечатление. А у него — особенно. И забыть о ней никак нельзя. Прощаясь, Савичев почти одними губами спросил: «Ну как, Андрей?» — «Подумать надо, Павел Кузьмич», — так же, почти шепотом ответил он. Попросил прощения за все прошлое. Савичев махнул рукой: «Бывает! Тут у любого мозги наперекос пойдут».

— До свидания, Андрюшенька! — Василиса Фокеевна повернула к амбулатории.

— Будьте здоровы, тетя Васюня! — И вдогон изменившимся голосом: — Привет Ирине Васильевне!..

И тут же пожалел: «Зря! Еще Гране скажет, а та... Ну и пусть!»

Ирина сидела за столиком и ярким лаком красила узкие длинные ногти. Василиса Фокеевна неодобрительно посмотрела, но промолчала. А Ирина обрадовалась приходу санитарки. Ей всегда было приятно слушать неторопливую речь старухи.

Первым делом Василиса Фокеевна передала привет от Андрея.

— От какого Андрея? — смутилась Ирина. Перед вечером из школы прибегала Варька с разбитым коленом, пока Ирина перевязывала, девчонка без стеснения разглядывала ее и вдруг брякнула: «А наш Андрей в вас влюбленный! Я точно знаю».

Василиса Фокеевна заметила Иринино смущение.

— Известно, от какого! От Ветланова!

Ирина потерялась еще больше, она не знала, как продолжить разговор. Сметливая санитарка сделала вид, что уже забыла о привете, и сокрушенно вздохнула:

— Где порядок, где его берег — не видно! Вот послушай, желанная, чего я тебе расскажу насчет этого самого животноводства...

Ушла Фокеевна поздно. Как всегда, не торопилась. Да и куда спешить в такую ласковую и по-осеннему темную ночь!

Шла серединой улицы, глядя под ноги. Невзначай вскинула глаза и... Господи исусе, царица небесная! Неслось на нее что-то белое, громадное. У Фокеевны цокнули зубы, она так и присела со страху. А оно шумно промчалось рядом, ветром обдало и скрылось в темноте. Вроде бы и человек, а без головы. Сзади хвостом искры стлались.

Фокеевна подхватила юбки и, поминутно оглядываясь, припустила к дому. Не успела пробежать и сотни шагов, как услышала, что ее настигает привидение. Почти в обморочном состоянии рванулась она в первую же калитку...

— Господи, Васюня! Да на тебе лица нет! Ай несчастье какое?..

Ариша Пустобаева, перепугавшись не меньше белой трясущейся Фокеевны, тормошила санитарку и никак не могла добиться ответа. Наконец та осторожно присела на табурет и, косясь на дверь, кое-как рассказала о безголовом чуде с огненным хвостом.

Теперь Петровна знала, что делать: достала из-за божницы пузырек со святой водой и, шепча заклинание, окропила ею углы и порог горницы. Даже на подоконники побрызгала.

— Явление сатаны тебе было, Васюня...

— Да неужто до сих пор этакая погань водится? — Василиса Фокеевна, как возле медленного огня, постепенно приходила в себя. !

— В святом писании предсказаны и год, и месяц... Как раз совпадает...

— Да неужто, Ариша? Космонавты ж летали, ни бога, ни...

— Бог вездесущ, но никому не дано видеть его. Он в каждом из нас.

Василиса Фокеевна, окончательно оправившись от потрясения, с сомнением покачала головой. Заметив это, Петровна достала несколько толстых церковных книг и, нацепив очки, стала читать предсказания о конце света и явлении огнеподобного сатаны. Потом в Горкиных книжках отыскала чистую тетрадь и карандаш.

— Мы с тобой, Васюня, напишем... Есть у меня знакомый батюшка, близкий мне человек, попросим хорошенько — приедет. Молебен отслужим... А как же, милая, непременно!..

В Петровне проснулись необычные для нее энергия и решительность.

Но Василиса Фокеевна поднялась.

— Ты уж сама тут, Ариша, а я пойду... Может, мне это померещилось сдуру. Только видела своими глазами.

Дома горел огонь. В горнице Граня сидела за столом и читала. Едва Василиса Фокеевна вошла, как сразу же увидела на вымытых половицах широкие пыльные следы от босых ног. Сердце токнуло от догадки.

— Это кто же так наследил?

— Да отец! — Граня не повернула головы. — Вскочил, будто кипятку под него плеснули, и на улицу. Хворает, наверное...

На широкой кровати, свесив с подушки вороную бороду, храпел Мартемьян Евстигнеевич. Фокеевна обессиленно опустилась на сундук: «Чтоб тебя дождем намочило!..»

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Когда Марат вошел в горницу, то увидел Василя сидящим на раскладушке. Согнувшись, он зажимал между колен топорище и ширкал бруском по синеватому лезвию топора, время от времени пробуя острие мякотью большого пальца. К стенке была прислонена пила, обернутая мешковиной. Рядом стоял раскрытый чемодан. Поверх белья и харчей, завернутых в газету, лежали книги.

— Решил-таки?

— Та председатель же! Каже, грошей богато заробишь. От, клята душа, хитрый. А я ж гадаю жениться. — Он плюнул на брусок и еще усерднее заширкал по острию. Волосы его рассыпались, образуя белую нитку пробора. Под шерстяным свитером круто ходили широкие лопатки.

Марат присел возле чемодана на корточки, полистал книги: «Двенадцать стульев» с дарственной надписью, «Граф Монте-Кристо», «Конец осиного гнезда...» Не поднимая головы, Василь кинул сухо:

— Реалистичные произведения.

Заметив, что Марат улыбается, он перестал точить и подозрительно скосился на агронома:

— Шо!

— Почему ты только теперь увлекся книгами, когда тебе под тридцать? Раньше некогда было?

— Як тебе сказать... В первую очередь — ни батьки, ни матки у меня немае. Ну, хлопчишкой беспризорничал, потом — в армию, потом работать нужно було...

— Да-да, ты прав, — согласился Марат, складывая книги в чемодан.

Ни разу не обмолвился Марат, что и он — дитя войны, безотцовщина, но что это не помешало пацану-голодранцу работать и зубрить арифметику и алгебру, распахивать целину и сдавать вступительные экзамены в университет, только после армии перейти на очную учебу, а на хлеб и книги зарабатывать разгрузкой вагонов.

Он отошел к стеллажу и, поглаживая пятерней непокорный чубчик, задумчиво скользил взглядом по корешкам книг. Из-за плеча глянул на Василя, который оборачивал мешковиной отточенный топор. Необыкновенный покой лежал на широком лице парня.

Марат вынул из туго стиснутых томиков «Овод» Войнич. Вручил ему книгу: читай!

Василь кивнул, словно сделал одолжение, и щелкнул замками чемодана, заперев их ключиком на шнурке от ботинка.

Пожелав ему счастливого пути, Марат вышел из дому. Сбросив с мотоцикла кусок брезента, служивший чехлом, вывел за калитку.

У окон амбулатории возилась Василиса Фокеевна, готовясь к холодам. Сам не зная почему, Марат оставил мотоцикл и подошел к санитарке. С видом знатока похвалил ее работу.

— Тороплюсь заделывать, а то замазка в ничтожность придет. Беда, плохая замазка. Вы, поди, к Ирине Васильевне? — Не оборачиваясь к нему и не ожидая ответа, Василиса Фокеевна постучала в раму: — Ирина Васильевна!

Девушка вышла на порог в белом халате и косынке с красным крестиком. Смотрели друг на друга секунду-две, но Марату подумалось, что все-таки дольше, чем следовало бы.

— Василиса Фокеевна ошибочно... Впрочем... по бригадам еду. Хотите?

Ирина чуточку помедлила с ответом, застегивая и расстегивая на халате перламутровую пуговку.

— Да, спасибо. С удовольствием. Я сейчас.

Скрылась. А Марат пожалел: зря пригласил! Ирина казалась высокомерной. Может быть, он ошибался, может, это оттого, что она держалась замкнуто, но сейчас ему не хотелось, чтобы девушка ехала с ним.

Ирина сошла по ступенькам уже совсем иная. На ней были узкие бриджи с острой складкой от утюга и шерстяная вязаная кофточка василькового цвета. «Ей бы красная шла», — отметил Марат, направляясь к мотоциклу. Через плечо у Ирины висела санитарная сумка с таким же алым крестиком, какой был до этого на косынке.

— Только я — с ветерком... Не боитесь?

Ирина чуть заметно усмехнулась: на ее груди Марат недоглядел крохотный значок альпиниста.

2

Андрей сидел на высоком сучке поваленного бурей осокоря и читал книгу о космонавтах. По сочной отаве паслось стадо.

Он читал, а мысли его гуляли мимо строчек. Думалось о далеком барханном Койбогаре. Андрею не хотелось ехать в эту глухомань, где человек предоставлен самому себе, где не с кем порой и словом перекинуться.

На поляну вышел Мартемьян Евстигнеевич с лопатой и вязанкой гибких удилищ. Высокие болотные сапоги были в грязи и тине, облеплены шафранной листвой. Вероятно, он возвращался с рыбалки на дальних лесных озерах, наполняемых вешним паводком.

Андрей засунул книгу в карман куртки и спрыгнул вниз. Земля гукнула под ногами, старик оглянулся.

Лохматые черные брови, похожие на детские варежки, весело поднялись к облупленному козырьку казачьей фуражки.

— Как дела, сокол? — Он сбросил удилища и лопату к ногам, сел на корявый ствол осокоря. И, не дожидаясь ответа, Мартемьян Евстигнеевич резко выдохнул: — У меня неладны. Закинул удочки — и как в колодезь. Нагулялся в любу душеньку, вдоволь, ноги было вывихнул. Кочкарь в ильменях — непроходимый. Спускал одно озерце, малька в нем было — чудо! — Похватал рукой поясницу, сокрушенно мотнул бородой: — Сдавать, смотри, начал, ровно маштак под санями. Вышел, стало быть, из молодецких годов.

В кустах шумно чесалась о молодое деревцо корова. Покрякивая, тянули к луговым ильменям запоздалые утки. В остуженном воздухе звучно поскрипывали уключины будары — кто-то плыл по старице проверять верши. А от поселка глухо — тук... тук... тук... — двигатель электростанции постукивает, зовет к теплу, свету.

Не слышал этих земных звуков Мартемьян Евстигнеевич. Покурив, побалагурив, он поднялся, задрал широкий веник бороды.

— Эк нахлобучилось — ни звездыньки. Дождик будет, Андрюха. Наполощет тебя, как ветлу над яром. — Заметил свежеоструганную ерлыгу, она свечкой белела меж веток осокоря. Взял, оценивающе прикинул прямизну двухсаженной палки, ощупал крюк на верхнем конце. — Хорошо! Слышал: дал ты слово в чабаны идти? Молодец, хвалю! Только не подгадь: слово — делу присяга. А вообще, ерлыга — плохой пособник.

Андрей кивнул. Мартемьян Евстигнеевич поставил овчарий посох на место, вскинул на плечо удилища и лопату. Его увели, упрятали потемки. Оставшись один, Андрей попытался дойти до смысла оброненных Тарабановым слов, но пришлось лишь плечами пожать: что он хотел этим сказать? Может, на вертолете пасти отару, так быстрее к коммунизму придешь? Нет, дедушка Мартемьян, кому-то надо и с ерлыгой шагать!..

До боли напрягая зрение, Андрей бродил по черной луговине: не завалилась ли какая корова в яму, не подошла ли близко к обрыву. Под ногами шелестела листва. Знобкий быстрый ветерок сорвал с низких туч пригоршню капель, осыпал ими Андрея.

А минут через пять насел дождь, частый, напористый. В такую погоду тошно быть в мокром облетевшем лесу, на безлюдье.

По вершинам дальнего перелеска желтой лапой шарила фара, там слышалось татаканье мотоцикла. Андрей не завидовал ночному ездоку. На дороге сейчас грязь, по ней не уедешь. Обочиной тоже не ускачешь — мусор, листья налипают на покрышки и спрессовывают под крыльями столько грязи, что колеса не вертятся.

Ждать пришлось порядком, пока мотоцикл выбрался по летнику на луговину, где паслось стадо. Андрей ожидал скачущий, нервный свет на дороге. Фара выхватила его из тьмы вымокшего, с отвислыми полами куртки и скрюченным козырьком кепки.

— Хо! Андрей, вечер добрый!

Перегретый мотоцикл долго чихал, не хотел глохнуть. Потом стало тихо-тихо. И темно — своей руки не увидишь. Андрей лишь по голосу узнал, что это Марат Лаврушин приехал. Спросил, чего это он мотоцикл по грязи терзает.

— В бригады ездил... Пасешь?

— Кто с тобой? — Андрей всмотрелся: в темноте проявились Иринины глаза, большие и загадочные, как ночь. Суховато поздоровался. — Марат Николаевич, а ведь ты, наверное, простудил доктора! В такой кофточке...

— Она шерстяная!

— Вечоркина — девушка с характером! — почему-то досадливо отозвался Марат, выковыривая из-под крыла крутую грязь. — Предлагал пиджак — отказывается.

Андрей снял свою прорезиненную куртку и укутал ею плечи девушки.

— И не возражайте! У меня вон там, под деревом, плащ лежит, — соврал он, застегивая на Ирине куртку. — Теплее?

— Спасибо.

— Что за пес! — сердился возле мотоцикла Марат. — Не заводится. И током бьет... Замыкает где-то...

Он присел на корточки, на ощупь принялся обследовать электропроводку. Андрей склонился рядом.

— Эта дорога прямо в поселок? Я пока пойду, а вы, Марат Николаевич, догоните меня...

— Не заблудитесь? Напугаетесь чего-нибудь...

— Постараюсь не напугаться. Спасибо, Андрей.

В шорохе дождя долго слышалось шлепанье ее ботинок. Парни ковырялись в мотоцикле.

— А она... ничего девчонка, правда?

— Вот скотина! Где же он замыкает?

— Правда, девчонка симпатичная?

— Граня?

— Да нет, Ирина! А при чем Граня?

— А при чем Ирина?.. Ну-ка! — Марат попрыгал над заводным рычагом — бесполезно. — Где же собака зарыта?

— Клеммы на аккумуляторе попробуй зачистить...

— Да ни лешего не видно!

— Я посвечу, если спички не отсырели.

Две согнутые фигуры, из-под них — слабый огонек спички. Мерцали в нем холодные нити дождя. Набрела на парней корова, постояла, будто прислушиваясь к их отрывистому, с пятого на десятое, разговору.

— Интересно, ты любил кого-нибудь? Ну... девушку?

— И не одну, старик. Только любовь у меня всегда какая-то квелая. Наверное, мокрый амур обслуживает мою особу.

Андрей чувствовал перемену в Марате. Говорил агроном так, словно вопросы Андрея раздражали его. «Стоит ли из-за мотоцикла так расстраиваться?!» — Андрей решил больше ни о чем не спрашивать.

Марат сам задал вопрос:

— Говорят, Мартемьян Евстигнеевич не родной отец Гране. Правда?

— Да. А при чем тут Граня?

— При том, молодой человек, что ее отец пьет, а мы ушами хлопаем! Понял, при чем? Астраханкины век прожили да чуть не разошлись. Вот при чем! Ты как насчет Койбогара?

— Поеду. Ирина, пожалуй, далеко ушла. Смелая! Рассказывают, Василиса Фокеевна привидение видела.

— Ничего удивительного: я сам видел. Белое, без головы. Вместо головы — борода Мартемьяна Евстигнеевича. Поди, различи ее в темноте! Обыграл его Астраханкин в карты и ушел. Часа через два слышит — скребется кто-то в двери. «Воры, что ли, лезут?» — шепчет дед. «Черт с ними, — отвечает бабка, — лишь бы не твои гости!» Потом уж бух в дверь: «Ый! Ионыч, открой-ка на один секунд!» Опознали: Мартемьян Евстигнеевич кличет. Открыл дед, а тот трясет перед его носом пальцем и: «Ежели б я с дамы пошел, Ионыч, ты б в дураках остался!». Направо кругом — и аллюром домой в исподнем. Не мог простить себе, что не с той карты пошел и последная стопка дружку досталась.

Марат толкнул ногой заводной рычаг, и мотоцикл, будто рассказу хозяина, захохотал с подхалимским усердием. Вспыхнула фара, процеживая дождевую морось. Марат сбавил обороты двигателя.

— Садись, поедем! — шлепнул он по заднему мокрому сиденью. — Никуда твои коровы не денутся... Ну и глупо! Простынешь! — он смахнул с плеч свой толстый грубошерстный пиджак. — На! Я сейчас дома буду, а ты... Единственный раз понравилось мне, когда девушку обманули. Бери, спартанец! Ну, бывай!..

3

Склонившись за борт будары, Граня полоскала белье, а Нюра стояла на округлом мокром камне и смотрела на реку. Чисто по-женски, налево выкрутив сорочку Мартемьяна Евстигнеевича, Граня кинула ее в эмалированный таз с бельем и устало выпрямилась, повела телом, будто показывая, какая у нее гибкая талия.

— Заканчиваю, золотце, — произнесла певуче, тылом ладони отводя со щек рассыпавшиеся волосы. Плетеный узел ее косы отливал неярким блеском овсяной соломы, Нюре чудилось, что от косы и пахнет полевым теплом, тихим бабьим летом. Волны, как рыбы, подныривали под будару и вскидывали ее вместе с Граней. Она улыбнулась: — Люблю кататься, люблю качели!

На яру где-то за поселком громыхнул гром, вероятно, последний в году. Раз за разом разломила небо молния, будто переспелый арбуз треснул. Граня подняла на плечо тяжелый таз и, удерживая равновесие, шагнула на береговой скрипучий галечник, омытый волнами.

— Пошли, подруженька, а то слиняем под дождем.

По взвозу она поднималась медленно, поддерживая руками таз, а Нюра то забегала вперед и заглядывала ей в глаза, то часто топотала рядом, у локтя, и все сыпала скороговоркой:

— Когда мы окончим с тобой сельхозинститут, то мы знаешь что в первую очередь сделаем?

— Ну-ну...

— Ой, я еще не придумала, Грань, окончательно. Мы добьемся, чтобы электродойка, круглый год — раз, стойловое содержание коров — два, соблюдение кормового рациона — три...

— Этого можно и сейчас добиться.

— Так нас же никто не слушает, мы ж не специалисты!

— Хоть министром будь, а рацион не поправишь, если кормов нет.

— Умный министр не позволит, чтобы кормов не было! Я, как ветврач, добьюсь... Знаешь, кто мне присоветовал на ветврача учиться! Мне Жора подсказал. У него же отец ветфельдшер...

Граня переставила таз на другое плечо и, сузив глаза, мгновенно представила себе Пустобаева-старшего: длинного, худого, с апостольскими темными ямами возле висков. «Горка таким будет к старости. — Сочувственно глянула на раскрасневшуюся Нюру. — Дуреха, тоже нашла отраду!» Вслух сказала:

— Этого ветфельдшера я на первом яру столкнула бы в воду.

— Ой, ты что, Граня! — у Нюры испуганно подскочили белесые, невидные бровки. — Разве можно так!

— Можно, — с загадочной угрозой ответила Граня. — Таких — можно!

— Он — тихий хороший человек. И мать у них — тоже тихая.

Граня промолчала, только плотнее сжала губы. А Нюра, не понимая ее озлобленности, все доказывала, какие Пустобаевы замечательные, какие они простые некичливые люди. Не получая ответа, она по-детски надулась и тоже замолчала.

В полутемных сенцах, пахнущих мышами и старым источенным деревом, Граня поставила таз на кадку — «завтра, после дождя развешаю!» — и взяла Нюру за локти, зашептала в лицо торопливо, зло:

— Ты же ничегошеньки, ровным счетом ничего не знаешь... Вот отец, отчим глухой, кривой, пьяница горький. А отчего? Пустобаев, твой тихий славный Пустобаев... Отчим по пьянке проговорился, он только сам с собой об этом, я случайно услышала. И ты молчи! Поняла? Пока молчи. Поняла?!

Нюра перепуганно кивала и чувствовала, что щеки ее мокры, а ноги слабнут и дрожат, словно после непосильной ноши. В распахнутую дверь сенок она плохо видела, как, лопоча, галопом промчался и стих дождь, как через минуту от него запузырился и покрылся лужами двор. В избу вошла, будто полусонная.

Нюра усердно выполняла наказ Андрея: готовить Граню по русскому языку, делать с ней диктанты и писать сочинения на «вольную» тему, как сказал он. Но сегодня занятия не шли ей на ум, она никак не могла сосредоточиться, и Граня, грустно улыбаясь, корила:

— Ну что ты, золотко, загорюнилась-запечалилась? Не надо! Я уж и сама каюсь, что сказала тебе. Диктуй дальше!

Та поднимала с колен газету и вполголоса, чтобы не разбудить спящей Василисы Фокеевны, диктовала:

«Триумфальный полет Андрияна Николаева и Павла Поповича знаменует собой новый шаг...»

Она диктовала и тихо прохаживалась по горнице, успокаивая себя. Шла на зеркало в простенке и видела толстенькую девчонку в цветастом платье, круглолицую, с маленькими заплаканными глазами и вздернутым носом. Шла на приоткрытую дверь в кухню и видела сухую, с гребенкой позвонков под рубашкой спину деда Астраханкина — Ионыча, видела в руке Мартемьяна Евстигнеевича веер карт, прижатых к черной цыганской бороде, и над ними — круглый сияющий глаз, живой, но одинокий.

Граня не пустила Нюру домой — куда по такой грязище! Постелила на полу, и они, потушив лампу, легли рядом. Из кухни долетел до них приглушенный говор игроков, правда, Ионыч больше помалкивал, поскольку соперник его не слышал, а Мартемьян Евстигнеевич, похоже, был в выигрыше, поэтому с каждой стопкой бубнил все громче и громче.

— Ничего, Ионыч, карты — не лошадь... Хожу семеркой!.. Карты, говорю, не лошадь, Ионыч, хоть к свету, а повезут... Кроешь? Эх, мать честная, никак отыгрался! Ну, айда, тащи. Первая колом, вторая — соколом, а прочие все — мелкими пташками...

Граня вздохнула:

— Вот она, жизнь! Посмотрю вот так, послушаю, и застучится мое сердце, разболится, как перед бедой. Что же нужно сделать, что сделать, чтобы не было пьянства, не было жадности, зависти, равнодушия, чтобы все люди лучше были, чище, Нюра? Вот ходит ко мне Василь, ну, прогнала я его давеча... Такому, думаешь, много надо? Выйди за такого — сама себе век заешь... Не поставишь его в ряд с Андрюшкой или Маратом Лаврушиным. — Она опять вздохнула с нескрываемой горечью: — А пожить хочется красиво, не впустую.

Ничего не могла ответить ей Нюра, ничего! Опять лезло в голову самое неожиданное, и ободряло оно и смущало: почему печалится обо всем этом не кто-нибудь, а Граня, о которой частенько шушукаются тетки и на которую по-особенному смотрят мужчины? Какая же она, Граня? Хорошая или плохая? Для нее, Нюры, она кажется святой, самой умной и красивой.

Торопился будильник на комоде, а чудилось, будто частая капель стучала у изголовья, лишая сна и покоя, Нюра слышала, как ходил провожать дружка Мартемьян Евстигнеевич (видно, бутылка опустела), как он, кряхтя, стаскивал в кухоньке сапоги. Напившись воды, вошел в горницу с лампой в руке. Снял с головы казачью фуражку и, стряхнув ее от дождя, повесил на гвоздь. Заметил, что из нее выпал сложенный листок бумаги, поднял и, подсвечивая лампой, прочел раз, прочел второй, тяжело опустился на сундук.

— Да, Андрюха, загадал ты мне задачу, шайтан тебя защекочи! — Мартемьян Евстигнеевич одну руку с бумажкой кинул на колено, другой нерешительно мял бороду и по-птичьи, боком поглядывал на девушек. — Задал! Ишь ты: «Вы — человек, и это главное. Вы же сами сказали: надо всегда до конца стоять и верить...» Хм! Легко сказать — стоять, верить...

Нюра ничего не могла понять, считала, что он во хмелю разговаривает сам с собой. Осторожно, чтобы не разбудить Граню, стала поправлять одеяло и тихонько ойкнула: подруга лежала на спине, закинув белые руки за голову, и широко открытыми глазами смотрела на тесовый некрашеный потолок.

— Ты что не спишь?

— Не спится. Дождь слушаю. Будто бы домбра играет — однотонно, грустно.

— О чем это он?

— Не знаю, Нюра. Не обращай внимания.

Нюра натянула одеяло до подбородка и решила поскорее уснуть. С этого дня ей многое становилось непонятным и очень сложным.

4

«Однако же далеко она ушла. — Растопыривая ноги, скользя подошвами по грязи, чтобы не свалиться вместе с мотоциклом, Марат пристально вглядывался в темноту, но в бледном свете фары видел лишь черную пряжу дождя да фонтанчики черных брызг на маслянистой дороге. Знобко передернул лопатками под мокрой холодной ковбойкой. — Впрочем, могла давно сбиться с дороги... Зря так задержался».

Домой можно было вернуться засветло, но Марату вздумалось побывать заодно и на зимовке Базыла Есетова. Еще вчера у него вдруг возникла мысль посеять возле нее гектаров сорок кукурузы. «Понимаете, — сказал председателю, — будет у отары силос под боком!» И Савичев поддержал: «Хорошо, агроном! Там есть небольшая падинка, в ней советую сеять. Езжай, погляди!»

«Далеко ушла!» — опять отметил Марат, не видя впереди Ирины. Он попытался прибавить скорость, но на первом же повороте мотоцикл пошел юзом, сильно ударился задним колесом в бровку колеи, и Марат через голову полетел на обочину. «Отлично!» — похвалил он свою сноровку, стоя на коленях и сгребая с лица грязь. Где-то рядом шипела выхлопная труба, остывая в луже. Пахло паром и горячим железом.

— Где вы, Марат Николаевич? — тревожно окликнула Ирина, поблизости зашлепали ее торопливые шаги.

«Нашлась! — облегченно вздохнул он, поднимая мотоцикл. — И не очень кстати».

— Здесь, здесь! Сейчас поедем.

Ирина молча стояла сбоку, а он безуспешно толкал и толкал заводной рычажок то левой ногой, то правой. И, вытирая рукавом соленое лицо, все подбадривал — больше себя, чем Ирину: «Сейчас заведем, сейчас!» Мотоцикл чихал, фыркал, но и не думал заводиться.

Ей надоело ждать.

— Оставьте его в кустах, завтра заберете. Тут, очевидно, уже недалеко.

— Да, пожалуй что... Боги тоже пешком ходили.

Она промолчала. Марат, затаскивая мотоцикл в мокрые кусты, оценил это молчание правильно: ей не до шуток. Что же, взять ее на руки и так нести до поселка? И чтобы она обвила его шею руками?.. Какой только бред не придет в голову! Можно подумать, что с целью пригласил ее в поездку, нарочно оттягивал возвращение до темноты... А что, если она в самом деле так думает? Ну, уж это вовсе дичь. И все же...

— Как вы находите нашу поездку? — тревожно спросил он, обтирая выпачканные руки пучком травы.

— Для вас она, наверное, типична?

Марату жарко стало от ее слов. Казалось, сказаны они были с тонкой иронией, с намеком. Теперь и реплики Андрея приходилось истолковывать иначе. «А она... ничего девчонка, правда?» Что он хотел этим сказать?

Сняв намокшую ковбойку, он нарочно долго выкручивал ее, зябко подставляя голые плечи под секущие холодные струи. Так же, не торопясь, начал надевать ее. Он прислушивался к ночи, потому что потерял ориентировку. Куда, в какую сторону идти? Шепелявил, хлюпал дождь. Не стало слышно меланхоличного постукивания движка электростанции, даже собаки не лаяли.

Взглянул на светящийся циферблат: второй час.

— Как вы считаете, нам вправо надо идти или влево?

— Думаю, нам надо в поселок идти.

Опять вопрос оказался неудачным, двусмысленным. Марат выругался про себя, но рассмеялся громко.

— Справа, кажется, петух кукарекнул...

Было очень темно. Марату казалось, что Ирина все время оскальзывалась, и он наугад то и дело пытался подхватить ее под руку.

— Ваша внимательность трогает, но она не всегда кстати. — Очевидно, Ирина улыбалась. — Не беспокойтесь я не упаду.

— Смешно, вероятно, было, когда я полетел с мотоциклом?

— Грустно. Иначе мы не шли бы сейчас пешком.

Ирина была более общительной и разговорчивой, чем думалось Марату. Чтобы скрасить путь, он стал рассказывать, как попал однажды в горы и как ему было жутко в угрюмой теснине.

— Вы любите горы?

— Люблю.

— А мне степь нравится. Особенно весной, когда ручьи. В детстве я любил по этим ручьям кораблики пускать, бежать за ними далеко-далеко, к самой реке.

Давно, давно в тиши полей,

Среди зеркал весенней влаги

Мелькнул, как сон, как детства след,

Кораблик белый из бумаги.

С тех пор прошло немало лет,

Был жизни блеск и дни отваги.

Но все же, все же мне милей

Простой кораблик из бумаги.

— Ваши? — после паузы спросила Ирина.

— Нет. Автора не помню, я их в одном очень старом журнале... На стихи у меня память...

— А вот у меня есть товарищ, в Алма-Ате, он сам стихи пишет. Его даже печатали. Сейчас он материал для повести собирает.

Ирина произнесла это с оттенком гордости, и Марат понял: в Алма-Ате у нее живет больше, чем друг, больше, чем товарищ. Вспомнился чужеватый, с хрипотцой голос Андрея, спрашивавшего, куда это они ездили. Мокнет где-то возле стада и, наверное, всякое думает, пока они вот так, вдвоем, добираются до поселка. Уж не ревнует ли?! Зря! К другому надо ревновать. А парень-то Андрей мировой! Только, конечно, неизвестно, каков тот, «товарищ», простое сравнение, какое несомненно сделала юная впечатлительная девчонка, ясно же в пользу будущего писателя.

— Как там наш Андрюха себя чувствует, — без всякой, казалось бы, связи с предыдущим произнес Марат

Ирина не ответила. В этом молчании угадывалась настороженность человека, готового в любую минуту захлопнуть душу, как форточку.

— Вам не холодно?

— Это как, к слову?

— В порядке заботы о ближнем.

— Благодарю, в куртке Ветланова мне очень тепло.

Марат понял, что испортил наладившуюся было между ними непринужденность. А Ирина, прижав зубами нижнюю губу, улыбнулась в темноте: хитрый ты, агроном! В куртке Андрея, если не считать ног, ей действительно было тепло. Ей казалось, что от нее исходит тепло широких Андреевых плеч, его спокойного дыхания, что пахнет от нее влажными луговыми травами...

Какой ветер и какой дождь! От прически, вероятно, одно воспоминание осталось — вот бы сейчас мама увидела ее! Как бы она посмотрела? Сама, дескать, попросилась на периферию! А могла остаться, отец имел возможность отхлопотать!.. Никогда Ирина не ходила по такой грязи, никогда на ее ногах не раскисала так обувь. Ступни в мокрых ботинках, наверное, как у утопленника — белые, рыхлые...

Они ожидали, что поселок должен быть вот-вот, но наткнулись на невидимый плетень как-то совсем внезапно. За высокой изгородью озадаченно вскрикнул гусь, и ему сдержанно, успокаивающе отозвалась дремлющая под дождем стая. Из глубины двора дружелюбно похрюкал подсвинок, поворочался и, шумно выдохнув, замолк.

— Нас признали, — шепотом отметил Марат. — Это, кажется, двор Пустобаевых...

«Он чем-то напоминает Ветланова, — подумала Ирина, сворачивая вслед за Маратом. — А как сейчас Андрей там, в лугах?.. Ох и продрогли ноги! Не хандрю, конечно, но все же... Сколько прошли по слякоти, а нам никто и спасибо не скажет».

В поселке сбились с правильного пути. Марат то и дело натыкался на плетни и сараи, заставлял Ирину прыгать через полные черной воды канавы, плутал по переулкам. В конце концов они все-таки пришли.

Прощаясь, Ирина вынула руку из теплого кармана куртки и кончиками пальцев коснулась локтя Марата.

После влажного тепла кармана мокрый рукав агронома ей показался особенно холодным и жестким.

— Спасибо вам, Марат Николаевич, за пиджак. Я так беспокоилась о Ветланове, я ведь догадывалась, что он обманывает меня, но... не нашла мужества отказаться — замерзла... Спасибо!

Марат смотрел ей вслед.

Хлюпанье ее ботинок оборвалось.

— Марат Николаевич, у вас... можно брать книги?

— Пожалуйста! Даже если меня дома не будет.

Во всем поселке не было ни огонька, а в доме Астраханкиных чуть светилось крайнее к улице окно. «Неужто не уехал?» — подумал Марат о Василе. Он разделся в сенцах до трусов, ополоснулся под умывальником и на цыпочках прокрался через стариковскую половину в горницу.

На тумбочке шипела десятилинейная лампа под газетным абажуром, а перед раскладушкой лежала на полу раскрытая книга, и ее читал Василь, подмяв под грудь подушку и свесив голову. Он макушки ко лбу шел ровный белый пробор.

— «Тарантул», — оторвался Василь от книги, — от клята душа, здорово написано!

— Что же не уехали?

— Та завтра раненько и тронемось. Хиба не хватит лесу для нас? — Василь повернулся на бок. — Слухай, шо ты за «Овода» мени дал? Начав — скушно. Ты ж знаешь, я люблю... шоб аж пид сердцем щекотало. Скуки в Забродном и так богато, а ты ще мени...

Он снова свесил голову к раскрытой книге. Вспомнилось Марату, что Ирина во время поездки обронила несколько слов о скуке. Молодежи нечем заняться. Это так. Но «Овод»...

— Сколько ты прочитал в «Оводе?»

— Та, мабуть, с полстраницы... Ты ложись, богом прошу, и не мешай...

— Ложусь. А «Овода» все-таки осиль, там, на лесозаготовках.

Марат лег на свою койку, натянул до подбородка простыню. Засыпая, успел подумать: «Приучил, называется, читать... Свихнется на детективах... Ирина тоже книг просит...»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Уж поздно вечером в колхоз позвонил Грачев и сказал:

— Приезжайте, Павел Кузьмич, пораньше — побеседуем.

Савичев слышал в трубке его дыхание и мелодичный стук чайной ложки. Очевидно, Грачев звонил из дому и пил в это время чай. Савичев хорошо представил, как он сидит в пижаме перед низким полированным столиком и листает свежий номер «Огонька».

— Чайком балуешься, Степан Романович?

— Да, знаете, сходил в баньку, а супруга заварила свеженького, индийского... Как здоровье Маши? Привет ей от нашего семейства. Уж вы, Павел Кузьмич, приглядывайте за ней, такая радость, понимаю... Значит, ждать вас утром?

Пообещав приехать пораньше, Савичев опустил трубку. О предполагаемом разговоре он догадывался. Знал, что разговор предстоит не из приятных. Грачев не станет кричать, грубить, он будет мягко, спокойно убеждать, а глаза его как возьмут Савичева цепкой хваткой, так и не отпустят до конца беседы. Под этим неотступным взглядом редко кто чувствовал себя уверенно.

В кабинет вошел секретарь партбюро Заколов. Вспыхнули начищенные пуговицы его кителя, сияние затеплилось от разноцветных наконечников карандашей и ручек, набитых в нагрудный карманчик.

— Подмораживает! — деловито сообщил он, потирая чисто выбритые щеки, — в новой должности Заколов брился каждый день.

— У тебя нет настроения съездить завтра в район?

— А меня товарищ Грачев вызывал?

— Поня-атно!

— Подводишь ты колхоз со страшной силой. Советовал тебе...

— Это я подвожу колхоз? — Савичев медленно поднялся из-за стола, вцепившись в край столешницы обкуренными пальцами. — Я подвожу?!

— Не психуй, пожалуйста... Повторяю: да, подводишь. Противозаконными действиями подводишь. И в отношении сдачи скота идешь вразрез линии...

Савичев похлопал рукой по груди.

— Вот здесь нужна линия. — Сел, уткнувшись в бумаги.

Заколов не мешал ему, но смотрел на ястребиный профиль со злостью. Не понимали они друг друга, такие вот стычки происходили то и дело. Заколов уже несколько раз собирался поговорить о поведении Савичева на партийном собрании, но все откладывал и откладывал. И зря! Скоро Савичев совсем перестанет считаться с ним, Заколовым, а значит и с партийным бюро.

— О твоем поведении, Павел Кузьмич, мы будем говорить на следующим партсобрании. — Заколов даже удивился тому, каким хладнокровным тоном он произнес свои слова: «Видимо, и стиль, и характер вырабатываются. Закономерно».

Савичев, шумно выдвигая ящики стола, сбрасывал в них папки, бумаги.

— Слушай, Заколов, ты кто? Ты проводник или изолятор? Письмо в «Известия» я написал не из любви к чистописанию. Бригада лесорубов послана в Башкирию тоже не из любви к северной экзотике. Тебе пора бы это понимать, уже большенький. Что ж, давай, веди меня на суд партийцев... Только я бы на твоем месте сказал на собрании другое: рано вы меня выбрали, товарищи коммунисты, мелко я еще плаваю — ж... наружу. Изберите другого секретаря.

Не обращая внимания на побледневшего Заколова, Савичев захромал к выходу.

— Я тебе это не... не оставлю так! Ты ответишь....

— Ну-у! — Савичев у двери крутнулся на здоровой ноге, окинул Заколова взглядом. — Как-то получается, брат, что я и за хлебоуборку отвечаю, и за зимовку, и за каждое слово, а ты — только за наглядную агитацию. Вожак ты пока фанерный да ситцевый!

Он ушел. Заколов долго сидел в его кабинете. Наконец с усилием встал и, выходя, по привычке заломил на затылке кепку с большим козырьком.

После недавних дождей на улице пахло сыростью и морозцем, подвяленной первыми холодами листвой. Жидкий ветерок смазывал на лужах звезды, сбивал хрусткую наледь к закраинам. Порой он срывался, и тогда жестяная вывеска на сельмаге гремела и пугала, пожалуй, больше, чем молчаливый пес на цепи.

«Зря пальто не надел!» — поежился Заколов, обходя лужи.

Фанерный... ситцевый... Разве это плохо, если он умеет красиво писать лозунги и диаграммы на фанере и материале? Они зато есть почти на каждом забродинском доме, украшают почти каждый перекресток. Любой человек всегда сможет прочесть, чего достиг колхоз и за что он борется. Приезжее начальство хвалит такую широкую наглядную агитацию. Да о Заколове весь район знает!

Давно ли в Забродном говорили: «Володька Заколов, Борисыч? Мозговитый парень, золотые руки!» А давно ли: «Володя, приемничек почини, пжалста...», «Борисыч, вечерком расскажи дояркам о международном положении», «Заколов, о чем вчера с Бразилией и Гаваной калякал?..» Все это было совсем недавно. Он чинил приемники для целой округи. Он смастерил универсальный радиопередатчик и миниатюрный магнитофон. Он знал все зарубежные новости, потому что, считай, не снимал наушников ни дома, ни на радиоузле. Он был связан с двумя десятками коротковолновиков. Он, в конце концов, пять лет вел занятия политкружка.

Много из этого отошло на тыловые позиции, в резерв. Первоклассного армейского радиста в прошлом, отличного заведующего колхозным радиоузлом год назад избрали в секретари. «Сами избрали, не просился. Ошибаюсь? Помогите! А так, с кондачка, нечего... Так любого можно в гроб вогнать...»

Владимир Борисович прижал ладонь к груди: в ней покалывало, будто ледяной воды перепил.

Дома тоже не легче. Ложась спать, Ульяна повернулась к нему спиной и дудела, наверное, час, а то и больше.

— Где тебя черти носят по ночам? И ведь каждый день! Это жизнь?! Это каторга сплошная. Кому скажи, мужик от дому отбился — засмеют. Или я, или...

В общем, дудела, пока самой надоело, пока сон не сморил. Тошнехонько же было Владимиру Борисовичу сосуществовать с ней в этот ночной час. Разве втолкуешь ей, что и без ее красноречия ему шут знает как тяжело!

2

Зная манеру Грачева вызывать провинившихся часа за два до начала рабочего дня, Савичев выехал с криком третьих петухов. Машину вел осторожно — после дождей и туманов сразу ударили хотя и не крепкие, но устойчивые морозы, и земля покрылась тончайшей корочкой льда. В свете фар казалось, будто ее только что облизали и поэтому она так блестит.

«Да, придется, наверное, нашей скотинке лизать этот пузырь, — подумал Савичев, прикидывая, что зимовка еще и не началась, а пастбища уже закрылись, стало быть, готовь корма, которых и без того в обрез. — Неужто не растает? Или и вовсе снегом завалит? Рано, ой, рано, зимушка!»

На темной дороге там и сям белели вымерзшие лужицы, похоже было, что кто-то неаккуратно вез молоко и расплескал его по всему пути. Сухой ледок луж трещал под колесами, как яичная скорлупа, вызывая у Савичева неприятное ощущение, он старался объезжать эти белые пятна.

Как и ожидал Савичев, Грачев уже был в своем кабинете на втором этаже. Через незашторенные окна была видна яркая люстра.

Савичев вошел в подъезд. Со второго этажа по лестнице спускалась уборщица с ведром и веником.

— Здесь?

— Здеся!

Тяжело поднимаясь по ступеням, он повторил мысленно: «Здеся!» Значит, не нашенская. Где же так говорят? Кажется, в Белоруссии. Или на Рязанщине? Откуда только ни ехал народ во время освоения целины!»

Приподнявшись, Грачев подал Савичеву руку и усадил рядом с собой на тугом, непродавленном диване.

— Ну, рассказывай, как там у вас?

— Гололед.

— Так...

Каждый из них понимал, что мысли и у того, и у другого гуляли в ином направлении, что это — вступление к долгому и трудному разговору.

Савичев из-под ломаной брови выжидательно посматривал на чисто выбритое лицо соседа и отмечал, — в который уж раз за последнее время! — Грачев умел прятать чувства. Единственное, что его иногда выдавало, это сухой блеск глубоко посаженных глаз. О Грачеве Савичев наслышан был давно, его имя часто мелькало на страницах газет. Он — первый в области председатель-тридцатитысячник. В разваленном колхозе развернул мощное строительство, за короткий срок возвел стандартные коровники и свиноферму, первым в районе наладил электродойку коров. Потом Грачева назначили директором МТС, здесь он первым в области организовал работу тракторов по часовому графику, выдвинул идею объединения тракторных и полеводческих бригад в одну, комплексную... После передачи техники в колхозы возглавил сельхозинспекцию, позже приехал в Приречный как зампредседателя райисполкома. А теперь вот...

У Степана Романовича часто возникали идеи.

Недавно производственное управление запретило сдавать скот на мясо. Дескать, план по мясу и управлением, и областью уже выполнен, а вот по наличию поголовья — нет. Стало быть, «сдаточный контингент» надо попридержать, чтобы он числился на начало года, чтобы план был в ажуре. А чем кормить этот «контингент»?

Подобная комбинация была для Савичева вовсе не нова. В прежние времена он, стиснув зубы, шел на нее. А сейчас восстал: до каких пор! И написал об этом в «Известия». Конечно, газета не в силах напечатать все письма, его, савичевское, она могла переслать в обком. Из обкома позвонили или командировали инструктора в Приречный...

Но Грачев пока ни словом не обмолвился о письме. Он расспрашивал о пустяках, будто только для этого и вызвал Савичева во внеурочный час. Потом подошел к большой карте района.

— Видите? Государство! А лет через десяток... Вот здесь будет мощный элеватор. Вот здесь, — Грачев небрежно тыкал карандашом то в одно место на карте, то в другое, — здесь начнем разработки цемента...

Он рисовал перед Савичевым картины будущего, а тот недовольно покручивал кончик уса и без нужды поправлял жидкие кольца чуба на большом морщинистом лбу.

— Мне очень приятно слушать, Степан Романович. Но, может быть, ты скажешь, зачем вызывал?

Грачев засмеялся:

— Вижу, цените свое время! Вы бригаду лесорубов послали в Башкирию? Отзовите немедленно, пока по штанам вам не надавали.

— Но ведь нам строить надо! Столько стен поднято! Коровник, три овчарни, десять домов. А снабженцы... — Савичев махнул рукой.

— Если все будут толкачей слать, то... В общем, по-товарищески советую: отзовите.

Савичев поднялся с дивана.

— А я-то думал, что по другому поводу...

— По поводу письма? — Грачев небрежно, с улыбкой пододвинул Савичеву сколотые листы. — Копия. Знакомился. Излагаете как будто здраво. И все же напрасно писали вы, Павел Кузьмич. Я же вам говорил, что за это нас никто не попрекнет: план по мясу перевыполнен.

— За счет зимней сдачи отощавшего скота?

— Было такое, согласен. — Грачев потер ладонью скулы. — Хотя и отощавший, но сдали, не допустили массовой гибели.

— И нынче будем полудохлый сдавать.

— Возможно. Какую-то часть. А как бы вы поступили на моем месте?

— Сдавал бы скот, пока он упитанный, не тратил бы на него наши дефицитные корма.

— Все просто, как дважды два... А кто будет государственный план по развитию поголовья выполнять? Или для нас законы не писаны?

Грачев видел, что Савичева не переубедить, что тот и без его слов хорошо понимает всю щекотливость обстановки. И сейчас он даже завидовал Савичеву: тот отвечал лишь за колхоз, за один-единственный средней величины колхоз.

«Направо пойдешь — коня потеряешь. Налево пойдешь — назад не вернешься. Прямо пойдешь — сам погибнешь...» Грачев прикрыл рукой глаза. Тень от руки резче обозначила складки по углам рта, ложбинку подбородка. «А ведь он уже далеко не молод!» — с внезапным сочувствием отметил Савичев.

После некоторого молчания Грачев сказал:

— Тебе трудно понять мое положение... Ездил я к соседям, в Российскую Федерацию, обещают помочь кормами. Дают десять тысяч тонн соломы... Из южных районов области тоже возьмем...

— За морем телушка — полушка, да рупь перевоз. Центнер сена или соломы будет дороже центнера мяса.

— Вы, как всегда, преувеличиваете! — Грачев сел и, облокотившись на валик дивана, из-под руки следил за ястребиным профилем Савичева, уставившегося в серое окно. — Своим упрямством вы погоды не сделаете, но недругов наживете.

— Плюю против ветра? Ты мне, Степан Романович, зубы не заговаривай, они у меня, извини за грубость, наполовину железные. Тебе что нужно? Чтобы я отказался от своего мнения? — Савичев рывком шагнул к столу и тут же обернулся к Грачеву с большим раскрытым блокнотом: — Напиши вот здесь своей рукой, что снимаешь с председателя Савичева ответственность за исход зимовки скота. Ну!

— Вы дурочку не стройте, Павел Кузьмич.

— Боишься? Почему?

— Потому, что у меня не один забродинский колхоз. Потому, что план по развитию поголовья надо выполнять, надо думать о чести и района и, если хочешь, области.

— Потому, что у тебя семья, дети!

— И даже внучка. — Грачев сцепил на колене пальцы рук, покачал узким носком полуботинка.

«Стильные носит!» — мельком глянул на полуботинки Савичев, бросая блокнот на стол.

— Ну, а у меня никого нет. — Он отошел к окну: возле штакетника стоял савичевский пятиместный «газик», сгорбившийся под заиндевелым тентом. «Надо бы прогреть, разморожу радиатор». Повернулся к Грачеву, не изменившему позы на диване. — Но у меня будет дочь или сын. И я хочу остаться честным перед детьми.

— Выполнение государственного плана вы считаете бесчестием?

— Раньше пономари звонили, а теперь мы звоним, чтобы все нас видели и слышали.

Савичев ушел, а Грачев так и остался сидеть на тугом, с пестрой обивкой диване.

Уже отъезжая от здания управления, Савичев обернулся на окна грачевского кабинета; на дворе было совсем светло, а там еще горела бесцветная ненужная люстра. Он представил себе Грачева, который, вероятно, все еще сидел сгорбленный на диване, и — против воли — посочувствовал ему. Ну, допустим, изменит Грачев свое решение, позволит хозяйствам сдавать скот на мясо, чтобы он не терял упитанности, сберечь корма для остающегося поголовья. Что тогда? А тогда вызовут Грачева в область. Фаитов (Савичев неплохо знал характер Фаитова) сразу же вопрос о самовольстве Грачева поставит на бюро обкома. И худо будет Грачеву, ой, худо! Могут даже снять.

«И черт с ним, — выругался Савичев, прибавляя скорость. — Пускай бы сняли! А то ведь натрезвонит, натрезвонит Грачев, а потом и сам не расхлебает заваренной каши. Разве там, в области, могут знать нужды и возможности всех колхозов и совхозов так, как, скажем, Грачев? Нет. Ему верят, на него надеются. Потому и спрос строгий с тех, кто наврет... А Грачев не хочет быть болтуном, он из нас рассол жмет. И главное — партком ему не указ. А в обком по каждому случаю не будешь скакать, за склочника да кляузника можно прослыть. — Савичев снова выругался: — Проклятое колесо!..»

К полудню он приехал на зимовку Базыла Есетова. Ему хотелось увидеть, как обживается Андрей Ветланов. Он и сочувствовал парню, попавшему не на курортное житье-бытье, и тревожился: не послал ли Андрей все к черту? Кого тогда направишь сюда, кого уговоришь?! А Базылу и его жене не справиться с двумя отарами.

Чабана встретил, не доезжая до зимовки. Базыл пас отару по рыжим, глянцевито блестящим барханам. На ледяной корке ноги у валухов разъезжались. Взбираясь по склонам, животные срывались и скользили вниз. Не пастьба, а мучение. Даже неопытным глазом можно было определить, что валухи недоедают, опали в теле. И Савичеву вспомнилась отара выбракованных овцематок, которую пас по соседству другой чабан. Старые беззубые овцы — надолго ли их хватит!

«Грачева бы сюда! — сжал челюсти Савичев. — Здесь продолжить беседу...» Он заметил на себе сосредоточенный взгляд Базыла. Савичев понимал, что чабан думает о близящейся катастрофе и о тех, кто эту катастрофу ведет к нему за руку.

— Ну, что же ты молчишь, Базылушка? — дрогнувшим голосом спросил он. — Говори! Виноват и я.

— Зачем пустое слово говорить? — Чабан положил на поясницу ерлыгу и закинул за нее руки. — Злой я. До белого колена разозлился.

— Андрей где?

— Сейчас был, уехал. Мал-мал в бане мыться.

У Савичева полегчало на душе: значит, держится парень! А он уж думал... Продержись, Андрюха, зиму, выручи, а потом будут перемены, перемен мы добьемся.

Размышляя так, Савичев поймал себя на мысли, что он вроде бы милостыню выпрашивает у зеленого безусого паренька. А как иначе? Не просить? Опять на плечи стариков переложить животноводство? Желторотые, но грамотные делают одолжение земле и людям, вскормившим их. Заколдованный круг!

— О чем крепко думаешь, баскарма?

Савичев невесело усмехнулся:

— Мечтаю, кто бы влез в мою председательскую шкуру хотя на зиму.

Он не сомневался, что в эту зиму его шкуре достанется, будут ее драть батогами и присаливать.

— Ты, баскарма-председатель, крепко думай и... сдавай потихоньку. Сдавать надо барашек. Мы тебя выбирали хозяином...

Конечно, выбирали... Савичев невольно позавидовал Базылу. у него только одна забота — овцы, а у председателя — большое сложное хозяйство. «А Грачев, быть может, мне завидует! Да-да, трудна ты, матушка-жизнь...»

Надвинув фуражку на седеющие брови, Савичев пожал на прощанье жесткую, наполированную ерлыгой и колодезной цепью руку Базыла и сел в машину.

Отчасти он был даже доволен, что не встретился с Андреем Ветлановым. Савичев не рискнул пустить скот на кукурузу, как просил Андрей, а убрать ее всю так и не удалось — высохла на корню. Не хватило транспорта на вывозку силоса. Обещанная автоколонна, на которую надеялись и Грачев, и все приреченцы, не пришла.

А зима — вот она! Клубятся по горизонту снеговые облака, скользит по оледенелой земле поземка, знобит тревогой душу...

«Сдавать, нужно сдавать скот! Сегодня же соберем правление и договоримся».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Владимир Борисович дал последние наставления и отпустил Андрея.

Выйдя из правления, Андрей остановился возле своего любимого клена. Прочитал: «Павел + Нина». Мимо шла Василиса Фокеевна.

— Что застыл, будто врывина?!

Андрей метнул на нее исподлобья взглядом и направился домой. Не утерпел, оглянулся: «Как всегда! Семьдесят семь одежек...» Фокеевна густо плевалась подсолнечной шелухой, оставляя в воздухе сладковатый запах жареных семечек. Уже отойдя шагов на двадцать, она вдруг спохватилась:

— Андрей-йка! Гляди-ка, чего я тебе скажу! — Подбирая юбки, она быстрехонько посеменила к Андрею. Поведала, что у Пустобаевых остановился батюшка. Вероятно, у Андрея был очень уж странный вид, потому что Василиса Фокеевна рассердилась: — Ну, что зенки-то разинул? Поп, говорю, к ним приехал, сродственник матернин. Ноне к ним все старухи сбегутся. Пра, ей-богу!

Василиса Фокеевна поплыла дальше, важная и всезнающая.

Андрей повел плечом: «Поп так поп, дьявол с ним! Попов, правда, не видал живых. Это, пожалуй, его «Волгу» мы с председателем видели... А как же Горка?» Мысли о священнике, о Горке мелькнули и пропали. Думалось о предстоящем диспуте: «Твое место в жизни». Владимир Борисович Заколов, едва Андрей приехал домой, вызвал к себе: «Ты задашь тон. Животноводство — аварийный участок, зови молодежь в животноводство».

Предложение Андрею понравилось, и он теперь, думал о том, как лучше выступить. Здорово, если б к ним на Койбогар подались пять-шесть парней и девчат! Не так скучно было бы. Можно еще отару взять, сено из других мест подвезти.

Мягких стремительных шагов Грани Андрей не услышал. Она возникла рядом внезапно, взяла под руку — можно? — и улыбнулась, заметив его смущение.

— Надолго отпросился?

— Я не отпрашиваюсь, я ставлю в известность.

— Ка-акой самостоятельный!

Посмеиваясь, сообщила, что идет к Пустобаевым: батюшку посмотреть, говорят, красивый и совсем-совсем молодой. В душе Андрея копнулась досада: «И эта!» А она продолжала в том же духе:

— Скажу, грехов накопилось — ужас! Когда прийти на исповедь?.. Савичев спрашивает у Заколова: «Что будем делать, секретарь? Враг атеизма объявился в поселке». А тот: «Позвоню в район, посоветуюсь». Слушай, а что если я влюблюсь в батюшку, а?!

— Общий смех в зале.

— Вот возьму и влюблюсь. Как?

— Суду ясно.

— Ничего тебе, мальчишечка, неясно! — Граня надвинула Андрею шапку на глаза и умчалась вперед, все так же стремительно и бесшумно.

«Действительно, ясного здесь мало!» — Андрей укоротил шаг, с раздражением глядя вслед девушке. Ему пришло в голову то нередкое, что доводилось слышать о Гране. Неужели она и правда такая — доступная... А тот послеполуденный час в лесу? Перепачканный цветочной пыльцой смеющийся рот Грани, поцелуй — будто невзначай?.. «Пресные, какие вы все пресные!..»

«Ты, Марат Николаевич, обожаешь блондинок?» — «Я обожаю красивых. Хотя сам, безусловно, не красавец. Надо полагать, мужчине не обязательно быть красивым, его должна украшать женщина...» — «Граня кого хочешь украсит». — «Чем есть что попало, Андрей, лучше быть голодным»...

Этот разговор состоялся в прошлый приезд Андрея. Больше деликатной темы не касались. О ней напомнила сама Граня. Завтра весь Забродный будет говорить о том, что она ходила к Пустобаевым да молодого красивого священника смотреть.

Домой Андрей пришел не в духе, напрасно Варя ловила его взгляд. Степановна стала собирать на стол.

— Ужинать будешь?

— С удовольствием. — Андрей, к радости Вари, оживился и торопливо забрался за стол. Из борща сейчас же выкинул пару лавровых листьев: — Вроде и ветра не было, а листьев полна тарелка.

Варя фыркнула, подавившись смехом, и выбежала в кухню. Степановна осуждающе покачала головой: в сыне она узнавала мужа — гораздого на выдумки.

2

В горнице ожидал свежий самовар. Тут же на столе млели в коровьем масле блины, прохладой манили тарелки с ежевичным киселем, а посередине торчали две непочатые бутылки.

— Испейте чайку, — попотчевала Петровна, поздравив с легким паром.

Сама она, а потом и Осип Сергеевич ушли в баню. Бова Королевич, как прозвал лубочно красивого священника Горка, похолил перед зеркалом бороду и со стулом вплотную придвинулся к столу. Оценивающе повертел в руках бутылку портвейна — поставил на место: чепуха! Вторая была без наклейки и заткнута бумажной пробкой. Гость одной ноздрей нюхнул из горлышка, другой и возликовал:

— Спирт, сын мой! Натуральный спирт! Вот что значит быть фельдшера гостем...Нальем по единой!

Горка подивился: мать и то никогда не садилась за стол, не перекрестившись, а этот и руки не поднял ко лбу. А ведь напялил на себя легкую шелковую рясу!

— Видно, не больно радеете о вере? — сказал он, принимая от него наполненную стопку. — Не креститесь.

Вспомнил, как час назад, моясь с отцом Иоанном в бане, спросил:

— У вас церковь, вернее, этот самый... приход большой? Верующих много ходит?

Чтобы не пропустить ответа, Горка перестал намыливать голову. Слышал, как в ушах лопались мыльные пузырьки, как священник мочил веник в чугуне со щелоком. Ожидая ответа, сильнее сплющивал глаза, разъедаемые мылом.

— Как тебе сказать, сын мой... Улей маленький, а пчелки хорошие, хорошие пчелки, не гневаюсь...

И вот теперь священник уходил от прямого ответа.

— Пей, чадо! Во имя отца и сына. — Бородач опрокинул стопку в рот, свирепо перекосил лицо от неразбавленного спирта, долго дышал распахнутым ртом: — Огнеподобно! Разводи, Георгий, ибо да будет чрево твое спаленным.

Горка послушался и выпил разбавленного зелья. Мозг мгновенно отупел, а такое отупление вызывало в Горке раздражительность и упрямство. Именно с этим безотчетным упрямством он настаивал:

— Значит, не верите, раз не креститесь?

— Давай, сын мой, еще по единой! Да налей-ка мне чашечку чайку покруче... Вера, дитя мое, не в жесте, а в существе человеческом.

— А бог есть? Космонавты не видели его.

— Вера есть, а это главное. Кто в коммунизм верит, кто — в бога.

— А вы?

— У меня сосуществование двух вер.

— Хитро!

— Удобно! Все на свете, молодой человек, творится благостью божией да глупостью человеческою. Давай будем говорить откровенно, Георгий, сын Осипов. Что ты имеешь, выхаживая скот общественный? Ничего, кроме того, что сам становишься скотом безгласым. Возражай, отрок, доказывай, что сие не так! Ха-ха! Молчишь!

Горка чувствовал, что хватил лишнего, и теперь, обжигаясь, глотал крепкий, почти черный чай. Сам того не подозревая, гость задел парня за самое больное, за самое сокровенное, Горка хотел несколько отрезветь, чтобы ответить служителю культа вполне разумно, с достаточной вескостью. А служитель дразнил его окаянными глазами всезнающего праведника и оглаживал, двоил на стороны бороду. Губы его, сочные красные губы гурмана, смеялись, обнажая ряд острых снежных зубов. Вероятно, ощущал он себя сейчас в свежей белой сорочке, в распахнутой шелковой рясе большим и сильным, с крепкими не изношенными мышцами, с надежным, как запальный шар дизеля, сердцем. Таких видных пастырей обожают прихожане, особенно чуткие на греховную приваду вдовые богомолки.

Горка отодвинул чашку, решительно вытер ладонью губы.

— Ладно, пусть вы...

— По-мирскому — Иван Петрович.

— Пусть вы, Иван Петрович, в чем-то правы. А каковы ваши, разрешите спросить, перспективы? — Горка наслаждался своими словами: как складно у него получается! — Скажем, какова конечная цель вашей, Иван Петрович, жизни?

— Э-э, милый мой! Цель, перспективы! Зачем сие мне? В космос я не стремлюсь, а на бренной земле и без того недурственно устроился. — Подогретый хмелем, Бова Королевич не прочь был пооткровенничать, побахвалиться, ведь ясно, что с этим пареньком надо говорить не псалмами, а языком реальных вещей, перед ним нечего строить из себя святошу. Гость откинул до самого локтя рукав рясы, оголив волосатую руку, стал загибать пальцы, прихлопывая их ладонью другой руки: — Я имею дом превосходный, я имею автомобиль с шофером, я, в конце концов, имею вклад в сберкассе государственной... Разве не к этим благам земным правит утлый челн отец твой, стремишься ты, стремятся все пигмеи вселенной? Слушай, отрок блаженный, идем ко мне в пономари и по совместительству в завхозы, а? Отпишу благочинному, представлю тебя... Жизнь — малина!

Горка не очень сильно, но достаточно резко, в меру толкнул от себя стол. Раздраженно звякнула посуда.

— Вы... вы за кого меня?.. Да я... Вы меня не выводите!..

Сам себе он казался страшно разгневанным и готовым бог весть что сделать, но Бова Королевич смотрел на него без боязни, он смеялся, этот чертов священник С ручищами кузнеца. Горка, насупившись, ходил по горнице, будто успокаивая разгулявшиеся нервы. А на самом деле прислушивался к душевной сумятице: «Он, пожалуй, прав, все мы стремимся к земным благам. Всяк по-своему, конечно. А чем он лучше любого, что имеет все, а я, скажем, лишь паршивый велосипедишко?..»

Отец Иоанн словно подслушивал его мятежные мысли, видимо, за напускным гневом он почуял в долговязом мальце натуру скрытную и алчную. Поэтому продолжал все в том же чуточку развязном, панибратском тоне, похрустывая соленым огурцом на крепких зубах:

— А то еще духовные семинарии есть, духовные академии... Я пришлю тебе условия поступления... Да не вскидывайся ты, ради христа! Не хошь — как хошь... Только помни: земля еси и в землю отыдеши. Все там будем. Все! — Он опрокинул в рот стопку, вкусно почмокал губами: — Замечательное молочко у коровки бешеной!..

В дверь негромко постучали. Горка побледнел, через секунду, опомнившись, вскочил и сунул обе бутылки под стол, хрипло разрешил: «Да!»

Вошла Граня. Поздоровалась и, стреляя насмешливыми глазами то в Горку, то в гостя, спросила, где Осип Сергеевич. Сказала: «Подожду!» — и присела на стул. С понимающей улыбкой, чуть тронувшей ее небольшие, не знавшие помады губы, она наблюдала за мужчинами.

Священник, поспешно застегивая сорочку и рясу, не отрывал взгляда от разрумяненного морозом лица Грани. Горка испуганно и зло прохаживался в смежной комнатке, под его шагами скрипели половицы, а казалось, что там кто-то ходил на протезах.

Не найдя ничего лучшего, священник пошарил под столом и достал так и не початую бутылку портвейна.

— Присаживайтесь к нам, девушка, отведайте рюмочку портфельной.

— Не пью, спасибо. А почему — портфельной?

— Некоторые в портфеле любят возить: не очень крепкое и с хорошей пробкой. — Он поднялся и, крепко ступая, — будто и не пил! — подошел к Гране. — Может быть, разденетесь, девушка? У нас тепло.

— Нет, я пойду. — Граня тоже поднялась. — Вы... грехи отпускаете? Я ведь за этим пришла. Грешнее меня нет в поселке.

Она близко увидела его распахнутые восторгом, влажноватые глаза.

«Готов, испекся! — Граню покоробила эта похожесть, это обычное при встрече с ней состояние незнакомых молодых мужчин. — И ты такой же... Хоть бы один выдержал характер. Вот Андрей... Андрюшка другой...» Многие Граню любили, но не многих она любила. Ее любили и боялись слово против сказать, становились пластилином, из которого она могла лепить все, что заблагорассудится. А ей хотелось иной любви, любви, в которой бы не она коноводила, а он — сильный, умный, сложный... Между тем она отметила, что священник действительно красив и молод, но как раз это еще больше настроило ее против него. И когда он заговорил о ее грехах, понимая их, конечно же, как шутку, когда заговорил о том, что готов все их взять на свою душу, Граня усмехнулась и грубо отрезала:

— У вас у самого, чай, грехов, как у Полкана блох. — И, не дав ему ничего выговорить, кинула Горке: — Скажи отцу, что в девять вечера заседание правления!

После ее ухода в горнице долго было тихо. Пристывший к дверному косяку боковушки Горка не без злорадства наблюдал, как Бова Королевич наливал спирт, цокая горлышком бутылки о край рюмки, как, забыв свою словоохотливость, молчком выпил.

— Кто это? — спросил наконец, уводя глаза в сторону.

— Граня.

— Нет, что она такое?

Не совсем поняв суть вопроса, Горка коротко рассказал, кто такая Граня. Священник неопределенно хмыкнул и потом задумчиво мял в пальцах мякиш хлеба. Видимо, он был совершенно трезв. И, видимо, эта трезвость не нравилась сейчас ему самому. Он одну за другой выпил две рюмки. Только теперь вспомнил о прерванном разговоре, вспомнил о хозяйском сыне, который опять начал ходить по горнице.

— На чем же мы остановились, отрок... Д-да-а... Прислали мне в этом году дьякона — совсем мальчонка, семинарию окончил. — Горка замечал, что гость скажет слово-другое, и как бы споткнется, что-то припоминая, и глаза его становятся грустными-грустными, как у божьей матери, что нарисована на иконе в углу. — Совсем мальчонка... Пока что верит и во всевышнего, и в райские кущи, а года через два «Волгой» обзаведется и сберкнижкой.

— Что-то больно быстро! — Горка приостановился, облизнул верхнюю высохшую губу.

— А потом уйдет... Эх, жизня, едри ее в корень! Давай, Гора, еще по единой!

Горка отмахнулся, он с хмельной лихорадочностью торопил мысли, он искал оправдания у своей совести. А молодой священник забыл о нем, он горестно, по-бабьи подпер щеку и вдруг с надрывом, со слезой рассказал рассказанное:

Ночью за окном метель, метель,

Белый беспокойный снег...

Это было столь неожиданно, что у Горки даже подбородок отвалился. Растерянно смотрел парень на мокрую щеку, подпертую рукой в широком рукаве рясы, на мерцающий в завитках волоса нагрудный крестик, на полусмеженные глаза гостя. Пьяное ли горе изливал он, вспоминал ли что-то заветное, никому не ведомое?

Знаю, даже писем не пришлешь,

Горькая любовь моя...

Мягкий тоскующий тенор бередил сердце, напоминал о бытии, о любви людской, неразделенной. Бренен мир, бренна жизнь наша! Горке захотелось плакать, ему захотелось перед кем-то излить все. Перед кем? Кому он доверит свою боль и свои муки? Нюра? Ах, Нюра, разве ей такое можно, разве она поймет!

Горка отчаянно потряс тяжелой головой.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Приезжий лектор так и назвал лекцию: «Твое место в жизни». Прочитал, сложил листы и, щуря глаза в белых ресницах, выжидающе посмотрел в зал.

Сидевшая в первом ряду Нюра Буянкина вскочила и, пунцовея от собственной решимости, тоненько выкрикнула:

— Вопросы есть к товарищу лектору?!

Андрей услышал за своей спиной шушуканье, а потом чей-то явно измененный, дерзкий голос спросил:

— А вы, товарищ лектор, нашли свое место в жизни?

По залу, набитому колхозной и школьной молодежью, нерешительно плеснулся короткий смешок. Лектор, ему было лет двадцать пять, не больше, вытер платком вспотевшие ладони.

— Простите, я не совсем уяснил ваш вопрос...

В зале наступила интригующая тишина. Все, по-видимому, ждали необыкновенной развязки. Но тот же измененный, только теперь уже с лукавинкой голос разочаровал:

— Нет вопросов! Отсутствуют!..

Андрей напрягся: сейчас Нюра предоставит слово, а он лишь теперь понял, что сказать-то ему нечего. Лектор говорил о веке атома, о космических кораблях, о новостройках Сибири, где теперь место каждого молодого. А он, Ветланов, собирался призывать в чабаны, на Койбогар! Наверно, убого это будет выглядеть...

— Тише, товарищи, соблюдайте тишину! — Нюра волновалась, успокаивая зал, который веселым шумом провожал с трибуны лектора. — Такое мероприятие... Если нет вопросов, то... кто имеет слово? — и она остановила взгляд на Андрее.

К радости Андрея, его опередил Коля Запрометов, младший брат Ульяны Заколовой.

— Я имею! — крикнул он азартно и, не дожидаясь разрешения, стал торопливо протискиваться к трибуне.

Нюра не знала, что делать: план диспута начинал рушиться. Когда Заколов сказал, что не придет на диспут (срочное заседание правления!) и, как комсомольскому секретарю, все поручает ей, она еле скрыла радость — так ей было приятно это ответственное задание. А вот теперь испугалась.

А Коля уже был за трибуной. У Коли — синие-синие глаза, смотрящие на мир с простодушной жадностью жизнелюба.

— Знай, что будет промывка мозгов, не пошел бы, — сказал он звонким, ломающимся баском.

— А ты шел на промывку желудка?

— Не остри, Какляев. — Коля повел черной красивой бровью на рыжего одноклассника, сидевшего рядом с Андреем. — Вот — лекция. Тысячу раз слышал... Магнитка! Ангара! Космос! Вселенная! Миллион раз слышал. А кто же лекцию — о весне?! Кому весну любить? На черта она мне, вселенная, без весны, без девушек...

В зале загудели. У Андрея появилась надежда, что диспут будет сорван, и ему не придется выступать. Но Нюра метнулась к трибуне и в отчаянии принялась стучать пробкой графина по пустому стакану:

— Тиш-ше! Слово имеет Ветланов Андрей!

Появление за трибуной Андрея молодежь встретила с нескрываемым любопытством, знала: этот, как и Коля Запрометов, за словом в карман не полезет.

Андрей с улыбкой смотрел в зал и видел тех, с кем жил, с кем рос, с кем учился. В заднем ряду, тесно прижавшись друг к другу плечами, мирно беседовали Мартемьян Евстигнеевич и Ионыч. Бубнил, конечно, один Мартемьян Евстигнеевич: «Эскадронный хоть бы хны, а у меня, веришь ли, аж чуб завял...» Недалеко от сцены на крайнем стуле сидела прямая строгая Ирина. Андрею казалось, что ее высоко уложенные волосы своими пепельными кончиками исходили в воздух, как дым, так они были пушисты и легки.

«А Грани нет. Может, и хорошо, что нет? Свободнее как-то... А где она?.. И о чем говорить?..»

— Андрей, аплодисментов ждешь?!

Веселый возглас поставил все на место. Андрей откинул со лба прядь волос.

— Товарищ лектор, — Андрей скосил глаза на белобрысого парня с папкой на коленях, — звал нас в Сибирь, в космос. Спасибо за совет! А Коля Запрометов... Коля звал весну любить. Тоже спасибо... А я вот, хлопцы, посмотрел — много вас здесь... Человек пять-шесть — идемте на фермы. К нам, на Койбогар! А?

— Что там делать?! — сердито отозвался Коля.

Разгорелось, затрещало, будто сухой валежник на жарком огне!; Коля весь подался к Андрею, разгоряченный, злой.

— Тоже агитируешь? Тебя подучили, ты и выступаешь!.. А что грамотным да молодым делать на Койбогаре? Что там изменилось после твоего прихода? — Коля сел непримиримый и уверенный в своей правоте.

— А верно, Андрей, кто больше понимает: ты или Базыл? Ты же с медалью, а Базыл...

— Дураков ищет!

— Вторую медаль выслуживает...

Андрей чувствовал, что тонет у самого берега, а руки подать некому. Как на грех, в эту минуту вошла Граня Буренина, не спеша подобрала платье и села в первом ряду. С мороза лицо ее было свежее, румяное, а глаза, привыкая к свету, щурились как-то особенно хитро, дразняще. «От попа явилась! Ух!..» А за ее головой видел насмешливые, недоброжелательные и просто равнодушные лица. За ними — ничего, пустота.

Схватил с трибуны стакан и изо всей силы трахнул о пол. Звон разлетевшегося стекла оборвал голоса, стало тихо-тихо. Даже умолкли Мартемьян Евстигнеевич с Ионычем, уставясь на сцену.

— Обыватели! Паиньки проклятые!

Андрей перевел дух, подыскивая слова позлее. И в этот момент негромко, но очень четко прозвучало:

— Цицерон тоже был великий оратор, но зачем же стаканы бить? За мелкое хулиганство — пятнадцать суток.

— Стаканы о такие головы нужно бы бить, как твоя! Одним космос, другим — любовь и девушек, а вы...

— Та шо вин знае! — отозвался Василь Бережко, привалившийся боком к оконному косяку. — Ни черта вин не знае, потому шо его батька колет осенью чи кабана, чи полуторника.

Коля Запрометов встал и демонстративно покинул клуб. За ним направилось еще несколько старшеклассников. Нюра смотрела то на уходивших парней, то на смолкшего, окаменевшего Андрея. Граня взяла ее за руку, усадила возле себя.

— Ну, чего ради налила полны чашечки? — улыбнулась, увидя в ее круглых глазах слезы. — Думала — пончик, а оказался блин? Не горюй, Анютка!

Лектор многозначительно вздохнул:

— М-да, массы у вас!..

— С этими массами, — Нюра глотала слезы, — с ними мешок нервов потратишь...

Видимо, в правлении закончилось заседание: в дверях появились Заколов и Марат. Владимир Борисович прошел вперед и вполголоса, деловито спросил:

— Как у вас? На уровне?..

2

Впереди шли Граня, Ирина и Марат. Андрей не присоединился к ним.

Граня отстала от Ирины с Маратом, подождала его.

— Ты уж никак и весла опустил?

— Долго ли наугребаешься против течения?

— Конечно, по течению легче...

Андрей резко остановился.

— А за что, против кого бороться? Вон у Марата идеи: озимая пшеница, тысячепудовые урожаи, художественная самодеятельность... А какие идеи могут жить на Койбогаре? Кругом перестройка, читаю об этом Базылу, а он: «Чабану — все равно! Любой уполномоченный — все равно барашка резать, угощать. Мой отец жил в этим землянке, и я живу в этим землянке. Дедушка ходил за отарой с ерлыгой, и я хожу с ерлыгой за отарой. Перестройка — какая разница мне, а?..»

Граня подняла воротник пальто — крепко морозило, потягивал северный низовик.

Навстречу гулко топал по мерзлой земле сапожищами Василь Бережко. Видно, он уже побывал возле Граниного дома и, не дождавшись, пошел опять к клубу, в котором были танцы. Андрею небрежно, с нескрываемым высокомерием, кивнул, а Граню взял под руку.

— Як же долго я тебя не бачив, Граню!

— Да уж и я глаза провертела, выглядывая! — Видя, как насупился Андрей, Граня почти незаметным, но решительным движением высвободила локоть из пальцев Василя. — Как ездилось?

— Та... лесу наваляли вагонов пьять, — теперь тон у Василя был чуточку обиженный. — Бухгалтер каже, шо заробыв тысячи три, старыми грошами... Так я только до армии заробляв, когда был подрывником у геологов...

— Подрывной деятельностью занимался?

Ух, каким взглядом окинул Василь Андрея! Полез за папиросами. Андрей, к удивлению Грани, протянул руку:

— Дай закурить. — Ему почему-то захотелось глотнуть табачного горького дыму.

— Деревня маленькая, а нищих до хрена! — Василь выловил одну папиросу, сунул ее в зубы, а пачку спрятал в карман. — Малым хлопчикам вредно...

— Богачи всегда жадны.

— А шо! — воодушевился Василь. — Мабуть, тыщи две есть новыми. Я их ось этими руками... Ох, свадьбу заграю! Пляши все, поки селезенка не выпадет!..

Граня смеялась, но прятала лицо в воротник, чтобы Василь не видел. Она понимала его старание. А Василя уже трудно было остановить.

— Як женюсь, так и на заочное пойду, в техникум. Марат Николаевич каже, шо я вполне сдам вступительные, як захочу. Жинка будет помогать...

— Приятная новость! А я думал, ты только бутылки способен сдавать.

Граня расхохоталась. Взбешенный Василь железной лапищей сжал плечо Андрея.

— Слухай сюды, хлопчик. Зараз ты пойдешь ось по этой дорожке прямо-прямо. Там живут Ветлановы. Знаешь их? Просись до них ночевать.

— Бросьте дурака валять! — сказала построжевшая Граня. — Ты, Василь, иди и подожди меня возле нашей избы. У меня к Андрею дело...

Василь в сердцах плюнул под ноги, но повиновался. Пожалуй, Граня была единственной, кого он во всем слушался.

А они молча остановились напротив ветлановского дома.

— Значит, уйдешь с Койбогара? — в вопросе было множество оттенков, но главного Андрей не уловил. Что же скрывалось за этим вопросом?

У Пустобаевых скрипнули двери сенцев, кто-то вышел во двор. И в ту же минуту в морозном, звонком, как тугая струна, воздухе раздался сочный мужской голос:

— Эх, Георгий, сын Осипов, погляди, какая луна охальная светит! Жить надобно, любить надобно под такой луной, юноша!..

Оба догадались, что это был священник, но сделали вид, что ничего не слышали.

— Значит, уйдешь? — суше, резче спросила Граня. — До свидания!

Теперь-то Андрей понял смысл ее вопроса: она презирала его слабость. Моментально отяжелевшими ногами шагнул следом.

— Тебя проводить?

— Сама дорогу знаю!..

3

А по Забродному кочевали слухи о заезжем священнике — один удивительнее другого. Говорили, что свою первую проповедь он начал с космоса и закончил ее здравицей, поразившей даже бывалых богомолок, набившихся в избенку Груднихи. Величественный и широкий в сверкающем церковном облачении, он простирал над паствой руку с тяжелым крестом и могуче, до дребезжания оконных стекол провозглашал:

— Юрию Алексеевичу Гагарину, сыну Отечества нашего — слава! Сла-ава!..

— Слава! — давленными подхалимскими тенорками вторили изумленные старушки. — Слава!

— Герману Степановичу Титову — слава!..

А потом — Андрияну Николаеву, потом — Павлу Поповичу. И паства в смятении подхватывала гремящее и повелевающее: «Слава! Сла-ава!..»

Знали забродинские «сороки», что у молодого священника «денег куры не клюют», что сватается он к Гране, что во время исповеди блудливую бабенку из Балабановского хутора назвал распутницей и богохулкой и тут же предал анафеме... Многое рассказывалось об отце Иоанне, и порой трудно было отличить правду от выдумки.

От Василисы Фокеевны Ирина узнала и то, что от Пустобаевых священник ушел через два дня, стал жить у бабки Груднихи. По утверждению санитарки, позаботился об этом сам Осип Сергеевич: «Хитер! У Оси не спи в серьгах — позолота слиняет... Репутацию стережет. Зато у Груднихи ноне красный дом, старухи валма валят. Эка невидаль — поп!»

А вот о том, что к Гране наведывается моложавый симпатичный священник, Василиса Фокеевна умалчивала перед Ириной, словно эта новость начисто выпала из ее памяти. Каждый вечер, едва приходила с фермы Граня, порог переступал отец Иоанн, всегда в ладном дорогом пальто и с чисто выбритыми скулами.

Фокеевна плевалась, как после глотка касторки, и уходила из дому. Не могла она ни себе простить, ни Мартемьяну Евстигнеевичу. Ведь только «привидение» и повинно в том, что объявился в Забродном отец Иоанн. Старуха сильно переживала.

Ирина замечала это. В ней все начинало подниматься и против нежданного-негаданного священника, и против Грани, которую полюбила. Полюбила, возможно, именно за странность Граниного характера. Она, например, вначале наотрез отказалась участвовать в подготовке новогоднего спектакля. А позавчера вдруг пришла в клуб, долго наблюдала, как Нюра мусолит роль комиссарши из «Оптимистической трагедии», и столь же внезапно вырвала у нее пьесу.

— Да разве так должна говорить эта женщина! Она же комиссар, а не мямля!..

Нюра с горя расплакалась, а Граня с такой силой и темпераментом повела роль, что все ахнули.

«И что ей взбрело с этим священником амуры разводить!» Думая о Гране, Ирина укладывала в балетку инструменты и медикаменты. Сегодня с утра она намеревалась отправиться по домам, чтобы переписать всех детей и раздать таблетки от полиомиелита.

Точно к восьми в амбулаторию вплыла Василиса Фокеевна в накрахмаленном халате поверх полупальто — любила щегольнуть своей медицинской должностью. От ее одежды исходила морозная свежесть улицы и молодого снега. Ирине показалось, что вместе с Фокеевной в комнату влилось горное утро.

— Надо ведь, — Фокеевна стала разматывать шаль на голове, — кругом снег, а ноги салазят по гололеду, того гляди упадешь.

Она принялась разжигать печи, а Ирина вышла на улицу. Здесь продолжался начавшийся с вечера снегопад. Крупные, как бабочки-капустницы, снежинки падали и падали, словно торопились до света укрыть все.

А мысли опять о Гране. Не верилось, что она и впрямь влюбилась в священника, хотя, правда, он и симпатичный — Ирина видела его издали. Да и как же это так, он справляет здесь службы и обряды, а ему — никто ничего. По словам Фокеевны, депешу в район послали: «Какие такие меры к попу принимать?..» А район, слышно, в область депешу переправил. Ирина пыталась говорить с Граней на эту щекотливую тему, дескать, ты же комсомолка, человек со средним образованием и так далее, но Граня лишь вздохнула: «Ох, эти мне нравоученья. Не волнуйся, Иринушка, не впервой мне поруганную голову через Забродный нести. Обойдется!»

И случилось в это утро так, что с отцом Иоанном Ирина столкнулась лицом к лицу. Не предполагая, что в небольшой белой избенке живет бабка Грудниха, Ирина вошла в нее. И еще из-за двери услышала: «Крестится раб божий...» и — захлебнувшийся детский плач. Посреди комнаты стояла широкая обрезная кадка с водой, из которой отец Иоанн вынимал посинелого плачущего младенца. Тут же суетилась маленькая, как мышка, бабка Грудниха, а в стороне застыла Анфиса Голоушина. Ее темные большие глаза немигающе смотрели на хилого трехмесячного сына — над ним уже хлопотали незнакомые Ирине мужчина и женщина, видно, свежеиспеченные кумовья. Их лица сияли, будто напомаженные. Завернули обессиленно всхлипывающего ребенка и, не обращая внимания на изумленную Ирину, направились к выходу. Анфиса истово припала выцветшими губами к большой жилистой руке смущенно крякнувшего священника и тоже пошла к дверям.

— Как вам, — у Ирины засекался голос, — как не стыдно!..

Молодая колхозница отчужденно поглядела на нее, будто оттолкнула, и тихо скрылась за дверью. Ирина шагнула к священнику бледная и решительная.

— Как вы смеете!.. В холодную воду!.. И на улице...

— Комнатной температуры вода, комнатной, ангел. — Отец Иоанн явно не ожидал такого натиска со стороны тоненькой, модно одетой девчонки с косящими от гнева глазами.

— Я вам это так не оставлю! Ребенок больной, под врачебным надзором, а вы... Невежда в сутане!..

Ирина выбежала из комнаты, оставив у кадки ошеломленного священника и охающую, стенающую бабку.

Через десять минут в пустом кабинете председателя Ирина ожесточенно крутила ручку настенного телефона и требовала соединить ее с милицией. А когда вошли в кабинет Савичев, Грачев и Заколов, она уже требовала присылки в Забродный милиционера, чтобы арестовать неведомо откуда свалившегося священника. Видимо, ей отвечали что-то невразумительное, лишь бы отделаться, и она горячилась еще больше:

— Как же не по адресу?! Он же, он преступление делает, он... Какое заявление?! Не буду я ничего писать, приезжайте сами... Все подтвердят! Приезжайте!..

Повесила трубку и вызывающе прямая посеменила к двери. Если бы повела на мужчин взглядом, то увидела бы, что Савичев крутил кончик уса и снисходительно ухмылялся, Грачев смотрел на нее изучающе, с интересом, как на нечто из ряда вон выходящее, а Заколов ерзал на скрипучем стуле, и в душе его колотился страх: «Влипли мы со священником, влипли! Пример для всех докладов. Завтра же подам заявление... Хватит и радиоузла. Со сдачей скота неизвестно как расхлебаемся... Завтра же заявление!...» Очень жалел он, что не послушался совета Павла Кузьмича, когда священника не было и вопрос о зимовке скота не стоял так круто.

— Девушка! — Грачев остановил Ирину у порога. — Расскажите, пожалуйста, нам, что произошло? — И, видя, что она в нерешительности замялась, пригласил: — Да вы садитесь!

Она села, подобрав ноги в валенках под стул. На бровях ее мерцали мельчайшие капельки от растаявших снежинок. «Сейчас похоронит!» — с тоской ждал ее слов Заколов. Она не «похоронила», но обстоятельно рассказала о священнике, о том, как забродинские начальники ждут из района указаний.

Одного, только одного мимолетного взгляда Грачева хватило, чтобы Заколов окончательно потерялся. Он торопливо начал излагать свой план: вчера из общества знаний получено пять лекций на атеистические темы, они будут читаться по радио и в клубе перед началом кино, комсомольцы готовят литературный монтаж под названием «Безбожник», пишутся лозунги: «Религия — опиум, религия — враг общества...»

Недобрая улыбка повела грачевский рот к щеке.

— Будут читаться! Готовят монтаж!.. А поп тем временем под носом парторганизации совершает служения, крестит детей. Все у вас в Забродном как-то шиворот-навыворот! Правильно девушка поступила, что позвонила в милицию. А вы... Пригласите его сюда! Не уходите, девушка...

В следующую минуту разговор пошел совершенно об ином. Сидевшей у окна Ирине снова показалось, как и тогда, летом, что она «гонит одну овцу, а свистит на всю степь». Мелкой и несерьезной представлялась ей сейчас ее тревога по поводу действий отца Иоанна. И то, что ее, Иринино, присутствие терпят эти обремененные большими и трудными заботами мужчины, нужно было относить лишь на их великодушие.

Действительно, можно ли, мол, сравнивать какую-то проповедь священника с тем, что районное производственное управление проваливает государственный план развития животноводства! Вместо того, чтобы бороться за него, говорил Грачев, забродинцы позавчера отправили на мясокомбинат двести голов крупного рогатого скота. Но Савичев винтил ус и, как думалось Ирине, прикидывался совсем непонятливым и наивным, он ни с чем не соглашался, стоял на своем: скот будем сдавать! Заколову обрушиться бы на него вместе с Грачевым, а он то на одного смотрит глазами мученика, то на другого и с каждым соглашается, каждому поддакивает, шаря ладонью по наконечникам ручек в нагрудном кармане.

Пришел осанистый, веселоликий отец Иоанн, с достоинством поздоровался и — с вашего позволения! — сел, откинув полу длинного, на лисьем меху пальто. Его гнедая, с рыжими подпалинами бородка ложилась на тонкое полотно вышитой сорочки, смешивалась с каракулем воротника. Ожидая вопросов, он поглаживал на коленях тулью черной шляпы с лентой: волновался.

— Давно священником служите? — Крутой подбородок Грачев подпер широкой ладонью, словно готовился к разговору долгому и обстоятельному.

— Только для этого и вызывали? — В голосе отца Иоанна играла учтивая ирония. — Полагаю, что вы не из здешних?

— С вами разговаривает начальник управления товарищ Грачев, а вы!.. — Заколов, захлестнутый возмущением, не мог подобрать нужного слова. — Полагаю — не полагаю!..

Оценивающий взгляд священника остановился на нем: «Отставной козы барабанщик!» Сочные губы опять смяла ирония:

— В одной из библейских заповедей говорится по поводу кумиров: «Не поклоняйся им и не служи им». Так-то, дорогой товарищ.

— Вы к нам в товарищи не записывайтесь! — Заколов с негодованием посмотрел почему-то не на священника, а на Грачева. — Вы для нас — не та волна, вы для нас — не проводник, а изолятор.

— Надеюсь, ваша политинформация пойдет мне впрок. — Отец Иоанн повернулся к сердитой, с туго сжатыми губами Ирине: — Полагаю, сия отроковица явилась причиной моего неотложного вызова?

— Можете полагать. — Грачев недовольно пощелкал пальцами по настольному стеклу. — На каком основании вы, гражданин священник, отправляете обряды? Церкви здесь нет. По какому праву?

— Право? Бумажка, безусловно, отсутствует. Но и в Программе записано, что человек человеку — друг и брат. Тогда почему же не могу я оказать услугу ближнему, поелику просит он? Стало быть, идти я должен в разрез Программе? Сие непонятно разуму моему.

— Вы это поймете, когда привлечем вас к уголовной ответственности за противозаконные действия, когда лишитесь своего сана.

— Э, брат мой, о сане меньше всего тревога! Поп я не простой, а номенклатурный...

Все переглянулись. Ирина заметила, как дрогнули в усмешке савичевские усы. Она поняла, что реплика отца Иоанна может сделать разговор острее, принципиальнее. До этого он казался ей вялым, мало к чему обязывающим, скорее для очистки совести. Вероятно, думалось Ирине, говорят они с попом, а мысли у всех о плане, о «сдаточном контингенте». И почти не ошиблась: всерьез вызов священника тревожил только Заколова.

— Вам неясно? — отец Иоанн расстегнул пуговицы пальто, сел посвободнее. — Поп — дефицитный человек, как запасная часть к электробритве, на него всегда спрос.

С отцом Иоанном простились мирно: его попугали судом, он пообещал прекратить свои действия и вскоре уехать. Но поскольку миряне все равно не будут оставлять его в покое, он, уходя из правления, с тончайшей улыбочкой попросил Заколова написать для него объявление: «Священник не принимает. Закрыт на учет». Сказал, что у товарища, простите, у гражданина Заколова очень красивыми получаются объявления и лозунги. После ухода священника Савичев хохотал, Грачев улыбался и потирал подбородок, а Заколов вздергивал головой, как норовистый конь.

Ирина поднялась. Она не скрывала негодования. Грачев перестал улыбаться и заверил, что если на священника поступит еще хотя бы один сигнал, то он будет привлечен к ответственности. А вообще-то, сказал Грачев, молодежи надо активизировать силы против религиозных влияний, надо быть воинствующими атеистами. Репрессивные меры через милицию, заметил он, это не лучший способ борьбы с церковниками, у нас, мол, свобода вероисповедования, хотя церковь и отделена от государства...

Снегопад прекратился. Низкие тучи уходили к горизонту, напоминая неряшливых ощипанных птиц.

Кто видел в этот час Ирину, идущую по улице к амбулатории, наверняка догадался по нервной строчке ее шагов, что она не в настроении. Ирина ждала крутых, решительных мер, а тут — мирное, почти дружеское собеседование. Это — воинствующий атеизм?! Она — за порог, а они — снова о животноводстве. Поп калечит души, окунает младенцев в какую-то лохань... Разве можно быть равнодушным!

Дома ждала Фокеевна. Таинственно шепнула раздевавшейся Ирине:

— Тебе, дочка, посылка. Базыл привез с Койбогара.

И подала картонную коробку, перевязанную шпагатом. Она была очень легка. «Опять что-нибудь выдумал!» — Ирина с опаской развязывала узел и невольно улыбалась. На прошлой неделе Андрей вот так же передал коробку из-под печенья, набитую бумажными свертками. Сколько ни разворачивали их — все были пустые. И вдруг — фырр! Будто воробей из рук вырвался. Ирина вскрикнула и выронила сверток, а Фокеевна часто-часто закрестилась: «Господи исусе! Господи исусе!..» Оказалось — на стальной проволочке, подобно луку, была натянута резина с большой пуговицей посередине. Андрей накрутил ее и завернул в газету. А когда Ирина развернула, резинка, стремительно раскручиваясь, издала пуговицей громкий пугающий треск.

Побаиваясь очередного подвоха, Василиса Фокеевна следила за руками Ирины из-за ее плеча. Коробка была с ватой. Поверх нее лежал тетрадный лист, и на нем было четко выведено красным карандашом: «Осторожно — сердце! Не кантовать!» Фокеевна вздохнула за спиной:

— Вечно он с шуткой, пострели его в бок, вечно!

Только в середине ваты Ирина обнаружила треугольник письма, заштрихованный тем же красным карандашом. Он и должен был, видимо, изображать сердце, тем более, что сверху чернилами было написано:

«Ключ в Ваших руках».

А минутой позже Ирина, скрывшись в своей комнатке, читала письмо: туманно и очень длинно Андрей объяснялся ей в своих чувствах.

В прошлый раз Ирина приняла посылку Андрея за его очередной розыгрыш. Недаром потом в письме Игорю написала:

«Мне кажется, здесь удивительно своеобразный народ. Тут очень любят шутку, розыгрыш, острое словцо. Мне очень, очень нравятся забродинцы...»

А сейчас... Она не знала, что думать. Хорошо бы посоветоваться с кем-нибудь, ну хотя бы с Маратом Николаевичем. Но ведь он говорил уже, что Андрей — замечательный парень. А какой сам он, Лаврушин? Испачканной о землю пятерней — ширк по торчащим волосам! Тылом ладоней без стеснения — увлечен, не замечает — поддернет брюки и — о своих опытах, о тысячепудовых урожаях... Но в лугах под дождем читал стихи. Две строчки запомнились:

Мелькнул, как сон, как детства след,

Кораблик белый из бумаги...

На коленях, обтянутых штапельным платьем, лежало письмо Андрея, заштрихованное красным карандашом. Ирина положила его под подушку. У всех — свое: у Лаврушина — опыты, у Андрея — овцы, у нее — врачевание и, будь он неладен, священник... Что ответить Андрею? А если он опять разыгрывает? Возьмет и скажет потом: «Я пошутил, извините». Лучше уж... будто никакого письма не получала.

И почудилось, что увидела, как обидчиво сдвинулись его короткие, с курчавинкой брови, как резко откинул он со лба путаные полукольца чуба, обнажив белую, не взятую загаром кожу. И захотелось спросить: а что же у тебя с Граней? От ворот — поворот? Она — к священнику, а ты — ко мне? Благодарна за честь и внимание!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ночевали у знакомого Базылу казаха, жившего на краю небольшого поселка. За вчерашний день прошли сорок километров, впереди — еще шестьдесят. Ночью по очереди с Базылом дежурили у отдыхающей отары, чтобы волки не напали — кругом степь да пойменные перелески. Для зверя раздолье! Василя не тревожили, пускай спит, его трактор с возом сена не утащат волки.

На рассвете Базыл поднял всех. Встала и хозяйка — напоить гостей горячим чаем перед дорогой.

Василь торопливо выпил две чашки и пошел греть трактор. Базыл с Андреем не спешили: не меньше часа потребуется Василю, чтобы завести застывший трактор.

— Погода нехорошая, — сказал Базыл, схлебывая с блюдца крепкий, на сливках чай. — Просто совсем нехорошая.

— А по-моему, ничего. — Андрей чувствовал ломоту во всех костях после целого дня езды в седле, с непривычки. — Небольшой туманец, мороза почти нет.

— Буран будет. Поясница болит.

«У меня после езды ломит. А у него? Всю жизнь таскал бадьи из колодца, тысячи тысяч бадей. А вообще-то на буран не похоже было, когда я выходил. Нам бы сегодня до райцентра добраться, а там — шапкой докинешь до города».

Через час тронулись. Впереди урчал трактор Василя, желтыми фарами нащупывая в сумраке дорогу. За большими санями с сеном, прицепленными к трактору, шла отара. Сзади ехали верхом на лошадях Базыл и Андрей. Базыл или не выспался, или чем-то озабочен был. Насунув на глаза лисий малахай и спрятав подбородок в овчинный воротник полушубка, он лишь изредка погикивал на отстающих валухов, но в разговоры с Андреем не вступал. Вот он вытащил из кармана ватных брюк табакерку и, обобрав с усов ледышки, стал шумно нюхать тертый табак. Крякал от удовольствия и косил на Андрея заслезившимся глазом. Протянул табакерку:

— Айда, нюхай. Сразу голова чистый становится.

Андрей с улыбкой отказался: в голове у него и так чисто, порядочной мысли не за что зацепиться. Вспомнил, что неделю назад просил у Василя папиросу, а тот спрятал пачку и наставительно сказал: «Малым хлопчикам вредно...» Нарочно, чтобы при Гране унизить. А тогда действительно очень тянуло покурить. Весь тот вечер каким-то бестолковым получился. То и дело думалось о нем. Даже Граня ушла, к Василю ушла...

А потом к кому? Дурацкие мысли лезут... Они вот с Василем здесь, а Граня — там, в Забродном. И вечером к ней придет молодой красивый священник. Это ведь уже ни для кого не секрет...

Доказать бы ей, что и он, Андрей, не тряпка, о которую только ноги вытирать. Почему, собственно, доказывать? Ей, может быть, никаких доказательств не нужно! Ей нужен, наверное, обычный честный труд... А жизнь на Койбогаре течет тем же порядком, как, наверное, и сто, и двести лет назад. Прав Коля Запрометов: что изменилось с приходом Андрея?

Он рукояткой камчи дотронулся до локтя Базыла:

— Дядя Базыл, а что если на Койбогаре держать всех колхозных овец? Здорово, верно? Построили б целый поселок. Кино, электричество, ну и... остальное, как у людей.

— Шибко долго думал? — Базыл с иронической усмешкой смотрел на загоревшегося вдруг помощника. — А пасти где будешь? А сена где возьмешь?

— Привезут! Все равно возят по отарам...

— Э, хрена редкого не слаще, Андрейка!

И Андрей вынужден был согласиться: правда, где пасти, откуда завозить сено? Но к своей идее он потом возвращался много раз, обдумывая ее и так и этак.

Сделали остановку. С воза набросали на снег сена — вволю. Валухи хватали его жадно, давно они не видели такого — ешь до отвалу. Потом, раздувшиеся, ленивые от переедания, стояли, дремотно понурив головы, и их с большим трудом удавалось тронуть с места.

В полдень начал дуть ветер, сырой, промозглый, со стороны Прикаспия. За такими ветрами идут обычно мокрые бураны. Дул сначала встречный, а потом слегка повернул и, срывая с низких туч влажные белые хлопья, взялся сечь сбоку, слева. И отара стала сбиваться с шага, идущие с левой обочины валухи отворачивали от ветра головы, теснили всю отару вправо, в сугробы. Чабаны криками и ударами загоняли животных на дорогу.

Первое время Базыл и Андрей справлялись с ними. Но когда ветер разгулялся в пургу, дело осложнилось. Пурга, как сыромятным ремнем, хлестала по лицам и рукам, слепила глаза, напитывала влагой, отяжеляла одежду. Трудно было дышать и двигаться, еще труднее — смотреть иссеченными глазами. Слепнущие животные теряли дорогу и всей массой порывались следовать извечному инстинкту — идти по ветру до тех пор, пока не попадется естественное укрытие или не прекратится вьюжная коловерть.

Случилось то, чего и опасался Базыл: отара повернула вправо. Давя друг друга, валухи перелезли через высокие гребни, навороченные у обочин снегоочистителем после прошлого бурана, и пошли в кромешно-белую степь. Напрасно метались на измученных лошадях чабаны, напрасно надрывали глотки: ни крики, ни побои не помогали. Закрыв глаза, валухи тяжело брели по брюхо в снегу, останавливались, часто нося боками, и опять шли туда, куда гнала их непогода. С каждым десятком метров их шаг становился медленнее, они с трудом вытаскивали тонкие ноги из глубокого снега. Да и шуба у них стала тяжелой, влажной от сырого бурана.

«Пропала отара! — с отчаянием смотрел Андрей на выбивающихся из сил кротких, покорных животных. — Вот и все, вот и принес пользу выпускник школы...»

— Что будем делать? — крикнул он Базылу, прикрывая лицо варежкой.

Тот безнадежно махнул камчой.

Почуяв неладное, Василь остановил трактор и высунулся из кабины. Отара уходила в степь. За вертящимися, как в огромной вентиляционной трубе, тучами снега она уже едва виднелась. Базыл и Андрей спешились и в поводу волочили за собой еле передвигавших ноги лошадей. Обмякший наст не держал ни людей, ни животных.

Василь плюнул сквозь зубы, решился. Смахнув с переднего стекла налипший снег, задвинул дверцу и круто развернул трактор. Вслед за машиной через гребень обочины перевалились сани. Вскоре он нагнал отару.

Как это бывает зимой, ночь навалилась сразу, словно ее вдруг в спину вытолкнули из гудящей коловерти. Ветер стал злее, снег жестче. А у чабанов, у отары силы гасли. Не идти вперед, значит, наверняка загубить животных, без движения они окоченеют. И без того уже шестого валуха забрасывал Андрей на сани, укрывал сеном, почти наверняка зная: эти — не жильцы.

«Хотя бы какая-нибудь лощина, хотя бы лесополоса попалась, — вглядывался вперед Андрей. — Укрылись бы... На сколько нас хватит? Только бы спасти.» Он обернулся оттого, что свет фар внезапно отстал, пропал рвущийся на ветру шум мотора. Оглянулся: матовые шары белели шагах в ста сзади. Мелькнула первая же верная догадка: что-то случилось с трактором. Подбежал к Базылу, помахал в сторону отставшей машины.

— Сейчас догоню! — и передал ему повод своего коня.

Как ни закрывался Андрей варежками и воротником, злые жесткие снежинки, как осы, проникали в щели, жалили, секли щеки. Шел почти наугад, потому что в глазах была резь, они слезились, как от ядовитого дыма. Кое-как добрел до трактора, скособоченного, будто прилегшего на левую гусеницу отдохнуть. Василь топтался рядом и, видно, ругался на чем свет стоит.

— Что-о?!

— Колодезь, туды его!..

Трактор влетел гусеницей в старый, полузаваленный колодец. Вытащить его своими силами? Вряд ли! Надо перекидать гору снега и полгоры земли, чтобы висящая левая гусеница могла зацепиться за грунт, помочь правой вытолкнуть машину, легшую на краю ямы, спереди — радиатором, а сзади — прицепной серьгой.

— Лопата есть?

— Е!

— А лом?

— Лома черт мае!

Андрей не знал, как поступить: остаться ли с Василем или догонять Базыла с отарой? Прикинул: у Василя работающий горячий трактор, у него сено на возу, а у старого чабана — ничего, кроме необъятной воющей степи да полуживых валухов. И медлить нельзя: через минуту-другую вряд ли сыщешь Базыла в осатаневшей ночи.

— Ты давай здесь... В случае чего — к дороге прорывайся. Скажешь, мы...

— Ладно, Андрюха! Я зараз копать почну!..

У Андрея дрогнуло внутри: чем черт не шутит! Всякое может случиться в непроглядной метельной ночи. Нашел руку Василя, тряхнул крепко, по-мужски:

— Держись, друг! И... не обижайся!

— Та я й не обижаюсь... И ты, друже, держись! Я зараз откопаю — и на шлях! Народ пидниму...

Глянул Василь, а товарища — как не бывало. То ли косматый вихрь метнулся в сторону, то ли это Андрей нырнул в снежную лавину...

Да, Андрей нырнул, и единственным ориентиром ему был свет тракторных фар, усердно затираемый космами вьюги Только на него невозможно смотреть: от бьющего снега слепило глаза, веки тяжелели от наледи на ресницах Андрей бежал туда, куда гнал его ветер. Уже должна бы быть отара, должен быть дядя Базыл, но кругом — гудящая темень. Пытался кричать — и сам не слышал собственного голоса. Бежать не мог — шел. Что было в валенках — не мог понять, кажется, и носки, и портянки мокры, сбились и немилосердно трут ноги. Надо переобуться, иначе...

Он сел на подогнутую ногу, с другой принялся стаскивать обледенелый, скользкий валенок. Оказывается, это не так просто, это — равносильно подвигу, переобуться в сугробе, на сумасшедшем ветру, который нашвыривает в обувь, в портянки еще больше снегу, чем там было до этого. И все же — поправил носки, перемотал портянки, сухим краем к пальцам, к подошве. Сразу почувствовал, что ногам стало легче, свободнее. Но как подняться из сугроба, если ни ноги, ни руки не слушаются, если не желают ни сгибаться, ни разгибаться?

«Посмотрел бы на вас, Ветланов, один человек! К примеру, Юрий Алексеевич или... Граня...» Андрей вскинул тело на ноги, и словно бы воскрес — в мускулы влилась былая бодрость... Где же искать отару? Снова кричал, заранее зная бесполезность этого крика. Снова побежал. Споткнулся, упал, с головой окунувшись в снег. Через что же? Округлое и еще.... теплое. Валух! Поднял его тяжелую безвольную голову — кончается. Стоило ли уходить с неуютного, с полуголодным пайком Койбогара, чтобы вот здесь, в безвестном месте...

Еще несколько шагов — снова подыхающий валух. Значит, он, Андрей, шел правильно, но в груди у него вдруг стало пусто. Оттого, что сердце сжалось. Толчки его были редкими и болезненными, они с трудом рвали спазмы, схватившие горло. Эх, дядя Базыл! Вся твоя забота, весь труд...

Андрей удрученно брел по ветру — где-то совсем близко его родной, его обессилевший дядя Базыл. Он не покидает отару, он еще на что-то надеется. Надеялся и Андрей. Надеялся, что все-таки встретится им лощина или, в крайнем случае, обыкновенный степной мар, шихан, по-местному. Даже за этим шиханом можно будет упрятать отару.

Попытался рассмотреть стрелки на слабо светящемся циферблате. Глаза резало, заволакивало слезой. Мельчайшая снежная пыль завихривалась перед лицом. Хоть бы луна выглянула! Неужели еще только восемь вечера? А кажется, что прошла вечность. Впереди — длиннющая зимняя ночь. И какая ночь!

Андрей вновь побежал, рискуя вывихнуть ноги в окрепшем, но не выдерживающем его тяжести насте. Он гулко проваливался под ногами, и они выше колен утопали в рыхлом рассыпчатом снегу.

Наконец-то! Темное, сбившееся в кучу пятно. Движется еле-еле. И лошади, бредущие за человеком, как привидения. Дядя Базыл не садится верхом. Он знает, что лошади измучены еще больше, чем люди, щетки их ног порезаны острыми, как стекло, краями проваливающегося наста. Сколько сейчас в отаре? Семьсот? Шестьсот? Сколько холмиков осталось позади?

Андрей взял Базыла под руку. И чабан тут же покачнулся и сел в снег. Видно, до этого его поддерживало лишь чувство ответственности, долга, а ощутив рядом локоть Андрея, он сдался собственному бессилию. Андрей хотел поднять его, но Базыл покрутил головой:

— Не надо, совсем кончался сила...

— На лошадь!..

— Пробовал, никак нога не достает... Плохо, Андрейка...

Андрей придержал лошадь и, подхватив Базыла, кое-как впихнул его в седло: у самого, оказывается, сила еще была. Тренировки, закалка. Иначе был бы таким же вот, как Базыл, размочаленным и немощным. Если уж старый степняк выбился из сил, то, значит, очень трудным был путь. А каким он будет дальше?.. Падали и не поднимались валухи — один... второй... пятый... Двух Андрей взгромоздил на свободную лошадь, притянул волосяным арканом. Всех разве подберешь? А они падают, падают...

Это казалось чудом, в это уже не верилось: отара потекла вниз, в невидимую лощину или речку. Здесь тише! Хрустят камыши под ногами. Остановилась отара. Ей бы сейчас сбиться в кучу, дышать друг другу в копытца, но их не держат ноги. В кучу сбились самые сильные, может, сто, а может, полтораста. Остальные легли в снег, вытянув по нему горбоносые морды.

Сполз с коня Базыл. Он отдохнул и теперь вместе с Андреем тормошил, поднимал на ноги безразличных ко всему валухов.

А ночь шла медленно, она не шла, она ползла... И не утихала вьюга. Она заносила обледенелых валухов, хоронила на льду неведомой речушки. Всех разве поднимешь, разве спасешь? Валухов семьсот, а рук — только четыре, изможденных, истертых влажными от растаявшего в них снега варежками.

Поставили лошадей рядом, спрятались за ними от шквалистых налетов вьюги. Садиться нельзя. Сядешь — не поднимешься, заснешь навеки. А Базыла тянет прилечь в мягкий сугроб, уютно поджаться, словно на домашней горячей лежанке после ночных выходов к отаре.

— Нельзя, дядя Базыл, нельзя! — Андрею казалось: он кричал, а на самом деле его обветренные, растрескавшиеся губы шептали, едва разжимались на обмороженном иссеченном лице. — Будем вместе стоять, вот так... опирайтесь на меня... Скоро ночь кончится. Уже, дядя Базыл, двенадцать часов ночи. К утру метель утихнет... Продержимся! Мы же с вами койбогарские, закаленные!..

Базыл пробует шутить:

— Держусь, Андрейка, скрипя сердцем, держусь!..

Но тянет его к конским ногам, тянет. И Андрей треплет его, тормошит, не дает упасть, уснуть, ловит под руку, хотя и сам качается, удерживается на зачугуневших ногах каким-то чудом.

Вверху, над головой, трубит, хохочет, воет вьюга, а тут, внизу, потише... Надо пойти к валухам, надо поднимать их, им тоже нельзя ложиться. Он, Андрей, согнуться может, он закоченевшими пальцами может вцепиться в хрусткую, ломкую шерсть валуха, но разогнуться, вскинуть животное на ноги не может... Как бы не так. Может! Одного, второго поднял, пятого, двадцатого... Нет, всех — не может, пальцы, как вареные макароны, разгибаются...

А всего только час ночи... Дядя Базыл сполз к лошадиным ногам, сидит, уткнувшись лицом в колени... Поднять, растереть ему лицо снегом. Оно и без того все изранено, как же его тереть?! Терпите, дядя Базыл, мы же с вами... А в Африке, наверное, жарища!..

Есть хочется? Глотните снегу, его у нас вдоволь, без меры и весу. А харчи остались на санях, не подумалось о них в ту пору, когда отара ринулась бог весть куда. Без еды можно тринадцать суток жить, а мы — только полсуток, у нас, дядя Базыл, в запасе много времени, не умрем. А воды? Снегу у нас вдоволь, наглотались мы его по самую верхнюю пуговку, даже отрыгается...

Два часа ночи, стрелка пошла на третий... Хотя бы метель утихомирилась... Ноги, ноги! Они окончательно отказываются держать тело. Сон или явь? Или галлюцинация? Бред?.. Граня! Василь? И ты здесь? Улыбается: «Без меня, як без соли!..» Чертовщина, надо хорошенько тряхнуть головой! А вообще-то, хороший ты парень, Василь. Я скажу тебе это, если останемся живы... Помните, Павел Кузьмич, вы говорили: «Надеюсь на тебя, Андрей»? Вы помните? Так вот, зря вы на меня надеялись, мы с дядей Базылом не сумели спасти отару...

А что если — конец? Что если... Сколько будет бушевать метель? Прожито восемнадцать. И не на что оглянуться, не о чем вспомнить — только школа. И летние утренние зори! Бежишь босиком по обжигающей росе с удочкой, чтобы не прозевать первый клёв. А над Уралом туман, туман и редкие всплески рыб... Как все просто! Словно ногтем по бумаге — раз! — и отчеркнула судьба твое, причитающееся. И всего-то — восемнадцать... Фронтовики говорят: молодые чаще гибнут, они еще не знают цены жизни. Ложь! Очень, очень хочется жить. Чтобы ходить по росе, чтобы любить ту, непутевую, милую, единственную... Прости, Ирина, письмо — это с досады, с горя... Когда тебя оставляют, то... не знаешь, что делать...

Остаться бы в живых! Койбогар был бы другим, дядя Базыл. Другим! Очень хочется жить, в восемнадцать лет — особенно... Гранюшка! Милая, непутевая Граня... Надо пройтись, размяться, чтобы не застыть, не обморозить ноги... Идемте, дядя Базыл!.. Холмы, холмы — братские могилы загубленной отары. Многие ли выдержат до утра? Выдержат ли они, люди, сами до утра? А потом что? Вьюге не видно и не слышно конца...

— Крепитесь, дядя Базыл, мы же — койбогарские!

— Жарко, Андрейка, шибко жарко... Тем не более, креплюсь...

А шел только третий полуночный час.

2

С зимовки старого Шакена Ирина возвратилась в первом часу ночи. Чуть свет увезли ее туда на верблюде, запряженном в сани, целый день она просидела у постели простуженного Шакена, а в ночь Ирину повезли обратно. Дороги не было, верблюд ревел, плевался и не хотел идти. Шестнадцать километров ехали почти четыре часа. Да и не ехали, а больше шли за санями, проваливаясь в сугробах, воротниками укрывались от вьюги.

Василиса Фокеевна ждала Ирину в ее комнатке. На раскаленной плите погромыхивал крышкой кипящий чайник. На столе под салфеткой были хлеб и масло.

Она с причитаниями, попреками помогла ей раздеться.

— Ай нельзя было там переночевать?! Это что — закоченела вся, ровно ледышка, ровно сосулька холодная. Ох и курит на дворе, ох и курит. И зачем ехала?!

— Там нечего делать, а здесь вдруг понадоблюсь...

В благодатном зное натопленной комнаты Ирину разморило, и она поглядывала на кровать — вот только надо валенки стащить. Помогла Фокеевна.

— Я их сейчас на боровок, они живехонько высохнут...

Ирина не стала пить чай, огорчив тем санитарку, поскорее забралась под одеяло. А Василиса Фокеевна, успокоившись, добродушно журчала то от плиты, то от стола, она что-то делала, что-то протирала, скоблила. Ее руки не любили праздности.

Полусмежив ресницы, Ирина сонно наблюдала за ней. Изменилась ее санитарка. Как-то вдруг сразу стало заметно, что она стара, что глаза ее выцвели и частенько забиваются слезкой. Теперь, забываясь, она то и дело начинала речь с одного и того же — с Грани.

— Как хошь, милая, а она в меня, как есть — в меня. Я тоже, бывало, пройдусь, плечом тряхну, бровью поведу — у парней чубы вянут. А уж так, как вот она, я бы не сумела: совесть не позволит, глаза выдадут... Это уж только по-нонешнему так можно, законы нонче у молодежи эдаки. Сытость, милая моя, губит, вольность излишняя. Ноне чего не жить, всего полно, вдосталь. Ноне и колхозники людьми стали. А сразу после войны как было! Ни профсоюзов у нас, ни трудовых книжек, ни паспортов. Ноне, касатушка, можно жить! И чего Аграфене дался этот священник — ума не приложу. Женихов здесь — пруды пруди, не чета тому антихристу долгогривому...

Три раза мигнула лампочка: машинист электростанции предупреждал, что через четверть часа свет будет выключен. Василиса Фокеевна заторопилась:

— Пойду, а то мой Евстигнеевич там один домоседничает. Ты уж спишь, ласковая моя? Ну, спи, спи. Умаялась-то, поди, вот как!..

Полусонная Ирина закрыла за Василисой Фокеевной дверь. И в ту же минуту погас свет. За выбеленными морозом окнами порывисто шумел ветер, и казалось, что рядом проносились птичьи перелетные стаи. Тоненько пищал на плите остывающий чайник.

У Ирины стонал каждый мускул, каждая косточка просила покоя — никогда еще так не уставала. Она повернулась на правый бок, лицом к стене, и натянула на голову одеяло, оставив щелочку только для глаз и носа, она любила так, уютно сжавшись в комочек, засыпать.

Ее легонько качнуло и понесло в мир неведомый, полный неясных сладких сновидений. Вьюга, рамы гудят. Вьюга в тепло просится, колотит в рамы, а Ирина не может проснуться. И кто-то кричит. Или это верблюд там, в степи, рявкает? Нет, человек... Кто-то заблудился в метельной непроглядной мгле...

И снова тишина. Нет, постукивает... Поезд идет или будильник отсчитывает время?..

Только под утро Ирина, наконец, вскочила от сумасшедшего стука в раму. Ничего не соображая, она подбежала к окну. Заметила, что там, во дворе, кто-то есть. Тот же неистовый стук в раму кинул ее к столу, к плите, к подоконнику. Она металась, отыскивая спички и зажигая лампу.

Не прикрыв за собой дверь, выбежала в коридорчик, никак не могла откинуть пристывший к скобе крюк. Знала, что в такую пору, по такой погоде неспроста стучатся. Ветром отбросило дверь, вьюга рванула Иринин халатик, ознобом обдала горячее тело.

— Что случилось?!

— Скорее, доктор! — в сиплом голосе мужчины было отчаяние. — Сын... ребенок помирает... Я стучался уже — вы не отвечали. Думал, нет дома... Бегал к Фокеевне — дома, говорит, стучи... Сережка помирает...

Еще толком не проснувшись и не придя в себя, Ирина кое-как оделась и, захватив балетку с инструментами и медикаментами, побежала. Под ноги словно нарочно кто накидал снежных наметов. А бежать пришлось далеко, Голоушины жили почти на самом краю большого, разбросанного на приволье Забродного.

В избе было душно и сумрачно, фитиль лампы хозяева почему-то прикрутили. Ирина на ходу вывернула его и, сбросив пальто, метнулась к ребенку на кроватке. Мельком глянула на всхлипывающую молодую мать, узнала: та самая, что приносила к попу малыша крестить, кажется, Анфисой зовут. Такой хилый ребенок у нее...

— Что с ним, Анфиса?

Та, сдерживая мучительные судороги лица, прерывисто всхлипнула:

— Н-не знаю... Что-то горлышко завалило, дышит тяжело... С утра началось...

Мальчик невидяще смотрел в потолок остановившимися выпученными глазенками, ртом, как рыба, ловил воздух, но его не хватало ему, лицо все больше наливалось синью. Ирина вместе с подушкой приподняла мальчика, заглянула в рот и обомлела: дифтерийный круп! Гортань ребенка сплошь покрылась серовато-белым налетом, и нужно было удивляться, как малыш еще дышал. Смерть уже блуждала на его синюшном лице.

«Поздно, поздно!» Ирина схватила пальто и, — бросив: «Сейчас я!» — убежала. Те же переметы через дорогу, тот же вьюжный ветер в лицо. А в голове: «Поздно, поздно!.. Где у меня интубатор лежит? Кажется, в шкафчике. И разве я сумею сделать операцию... Надо сделать, надо... Поздно, поздно!» В амбулатории ломала спички, вздувая огонь, шарила в шкафу, ища спасительную металлическую трубочку, скальпель, бинты... Нашла — и назад.

Но было действительно поздно. Ребенок умер. Упав на вытянувшееся тельце, Анфиса голосила так, что у Ирины на голове волосы поднимались.

— Единственный... Сыночек... Радость...

Рядом с Анфисой стоял муж, уронив тяжелые, бессильные руки. Он не успокаивал, не шевелился, лишь по щекам его, обветренным, темным, как земля, текли и текли слезы. Внезапно Анфиса, оттолкнув мужа, рванулась к Ирине, затрясла перед ней кулаками, захлебываясь, срывая голос в диком, слепом отчаянии:

— И ты!.. И ты!.. Ты дрыхла!.. Ты не пришла!.. Растерзаю!.. Удушу... своими...

Муж схватил ее, не дал вцепиться в бледную, омертвелую Ирину, отвел к кровати, уложил. Один-единственный раз взглянул он на Ирину, но это был такой ненавидящий, такой тяжелый взгляд, что она, ничего не видя перед собой, выбежала на улицу.


Утром всему Забродному стало известно, что у Голоушиных умер сын только потому, что фельдшерица не пришла на вызов. Стало известно и другое: чабанов Базыла Есетова и Андрея Ветланова в пути к мясокомбинату застигла пурга, и они вместе с отарой где-то заблудились. О их судьбе никто ничего не знал.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Василь мог уйти к дороге, а по ней — в райцентр, до него каких-то километров двенадцать, но не ушел. В кровь сбивая руки, он долбил лопатой землю, подгребал ее горстями под гусеницу. Ему было жарко, и он сбросил полушубок, оставшись в одном свитере. Разбитыми пальцами дергал из воза сено и забивал, натаптывал туда же — под гусеницу. Отвинтил гайки длинных болтов, скрепляющих огромные полозья саней с поперечиной. Толстую десятипудовую осокоревую поперечину помогла ему выдернуть из пазов, из-под сена только его чудовищная сила. И это пятиметровое бревно пошло под гусеницу.

В двадцатый раз залез в распахнутую кабину. Двадцать раз пробовал — не получалось, трактор рычал, тарабанил обвисшей гусеницей, подергивался, словно от укусов, но оставался на месте. И вот — двадцать первый раз влез в кабину. Мокрые горячие руки прикипели к жгучему металлу рычагов, теперь Василь оторвет их, только оставив кожу на железе. Об этом не думал, думал о том — поможет ли бревно, затиснутое им под гусеницу.

Дал газ. Заревел, глуша вьюгу, мотор. (Взревел отчаянно, из всех своих сил, выбрасывая из выхлопной трубы оранжевое пламя. Дрогнула машина, приподнялся за смотровым стеклом радиатор с барашком заливной крышки... Зацепились стальные траки за бревно, поползли вверх — медленно, очень нерешительно поползли... Только бы не соскользнули! Еще! Еще немного!.. Вылезли!

Василь выключил скорость и обессиленно упал на спинку сидения. Только теперь почувствовал, как устал. Поднес к глазам ладони — с них капала черная кровь, думал, это солярка, а оказалось — кровь. Накаленный морозом металл сорвал с ладоней кожу.

Снятое бревно-поперечину Василь поставил на место. Подъехав с противоположного торца саней, прицепил их к трактору. Умный человек придумал эти сани с прицепными серьгами сзади и спереди! Ну, а теперь!.. Теперь — глядеть в оба. «Надо пошукать Базыла и Андрея, може, они тут где-то...»

Несколько часов колесил Василь по степи, дважды натыкался на одиночных замерзших валухов, но отару с чабанами так и не нашел.

И в конце концов решил, что надо добираться в райцентр и поднимать людей на поиски. Он направил трактор прямо против ветра. Ехать навстречу вьюге — значит, напасть на дорогу...

В Приречном он оказался только в девятом часу утра. Подъехал к милиции и, не глуша мотора, сполз с гусеницы на снег. Перед дежурным, как призрак, вырос большой пошатывающийся парень с черным от копоти и холода лицом. Он упал на подставленный ему стул.

— Треба шукать... Они, мабуть, померзлы... Як шо можно — стакан чаю...

Дежурный милиционер долго не мог понять, кого надо искать и кто померз. Обжигаясь, жадно глотая крутой кипяток, Василь объяснил:

— Зараз попью и поеду з вами... Покажу...

— Никуда вы не поедете! Вы посмотрите на себя...

И завертелось оперативное колесо. Звонки — в область, Грачеву, в Забродный... Вылетает самолет на поиски. Из ближайших поселков выходят тракторы с людьми. В розыски умчалась группа лыжников...

— Теперь можете идти и спокойно отдыхать, — сказал дежурный Василю. — Найдем ваших товарищей!

— Ни, я никуда не пойду! — тряхнул головой Василь. — Я буду тут ждать...

За спиной дежурного на крашеной стене меланхолично цокали большие часы в желтом футляре. Стрелки их до того медленно передвигались, что приводили Василя в ярость. Он отвернулся от часов и стал смотреть в окно.

Сверху снег перестал идти, но низовой ветер дул все с той же шквалистой лютой силой, он гнал по улицам хлесткую, как песок, поземку.

Каждый раз, как только на столе начинал звонить телефон, Василь со страхом и надеждой смотрел на дежурного, поднимавшего трубку.

— Шо? Найшлы?

— Ищут, — односложно отвечал тот и хмурился все больше и больше.

«Як же я вернусь теперь в Забродный? Якими очами посмотрю на людей?.. Лучше б и я там сгинув к чертовому батькови... А у Базыла хлопчишек, як подсолнухов в жмене...» Он уже не мог сидеть на месте. Он метался по маленькой комнатке дежурного и опухшими глазами с ненавистью поглядывал то на телефон, то в окно, на вьюжную улицу.

— Я поеду сам! Воны не найдут...

— Успокойтесь, найдут. Это же не иголка, а люди.

В сотый, наверное, раз звякнул истерзанный службой телефон.

— Да... кто говорит?... Аэропорт!.. Так... так... Н-ну, слава, как говорят, богу! Спасибо! Будем встречать, — дежурный каким-то особенным, элегантным движением положил трубку и тут же поднял ее. — Товарища Грачева... Степан Романович, пилот обнаружил. Только их, без отары... Состояние? Один жив, это точно. Махал руками... Самолет пошел на посадку, сейчас он подберет их. Слушаюсь! — лейтенант вскочил и молодцевато щелкнул каблуками. — Все будет сделано, Степан Романович! — Опустил трубку и обернулся к Василю: — А ты беспокоился! Я же сказал — не иголка, найдем...

— Ну и добре! — обмякшим сырым голосом ответил Василь.

Над Приречным делал круг самолет с красным крестом на фюзеляже. «Они!» Глазам было больно смотреть в синее, очистившееся от туч небо, но Василь из-под руки проследил, в какой стороне пошел на посадку самолет, и побежал туда. Его обогнала машина скорой помощи. «Чи живы? — Василь раскрытым ртом хватал обжигающий горло воздух, а его все не хватало легким. — Пойду шагом, бо упаду...»

Из-за окраинных домов вывернулась скорая помощь, понеслась навстречу. Он свирепо замахал руками, чтоб остановилась. Завизжали тормоза, точно под колеса попал поросенок, откинулась белая дверца. Из машины, отбиваясь от чьих-то рук, вылез Андрей.

— Сейчас я, сейчас сам приду! Вы дядю Базыла пока... Сейчас я!

В дверцу высунулась женская головка в белой косынке. Машина ушла.

Василь не узнал товарища. Обмороженное лицо опухло, губы расплылись, между толстых набрякших век еле виднелись трещинки глаз. Создавалось впечатление, что Андрея жестоко искусали пчелы.

— Жив? — воскликнул он хриплым застуженным голосом и обнял Василя так, как если бы у него были забинтованы руки — одними локтями. — Я так беспокоился.

— Та у меня ж трактор, шо ж беспокоиться! Это у вас совсем поганэ дило...

— Сказал! Нас все-таки двое, а ты — один.

Они пошли рядом, и неосведомленные люди оглядывались на них: хороши! Со дня напились, качает их, родимых, как ветлу на ветру. Видно, пошли со славой божьей, а возвращаются с разбитой рожей.

— Как дядько Базыл?

— Плох. Тащил я его долго... Ладно самолет подоспел...

— Ты куда зараз?

— Тут... к одному... Иди в больницу, я сейчас...

Василь пошел к трактору. Андрей, останавливаясь на каждой ступеньке, поднялся на второй этаж производственного управления. Вошел в приемную Грачева.

— Товарищ Грачев у себя?

Блондиночка строчила на пишущей машинке, не подняла головы:

— У него сегодня неприемный день.

Тяжело, по-стариковски шаркая валенками, Андрей направился к высокой, обитой черным дерматином двери. Блондинка вспорхнула со своего места и бросилась наперерез.

— Гражданин, вам же сказано... — Ойкнула, увидев его лицо, но решила до конца выполнить свою задачу. — У Степана Романовича неприемный день.

Андрей посмотрел на нее и выразительно покачал в руке толстой плетеной камчой. Секретарша отступила, а он открыл бесшумную, хорошо смазанную в петлях дверь.

Грачев сидел боком к столу и разговаривал по телефону. Его, только его считал Андрей виновником гибели отары. Грачев разговаривал с Павлом Кузьмичом, и тон Грачева был подчеркнуто вежливым.

— Успокойтесь, люди живы, найдены... Отара? Насчет отары не скажу, не знаю, не в курсе... А вы здесь, товарищ Савичев? Что же не заходите? Заходите, не стесняйтесь... Сочувствую, сочувствую. Видите теперь, куда ведет партизанщина? Как говорят, бог шельму метит... Ах, Савичев, Савичев!

Он кинул трубку на рычаг, и в этом жесте проявилось все, что было у него на душе. Всем туловищем, будто почувствовав вдруг и собственную усталость, и груз собственных лет, Грачев медленно повернулся к остановившемуся в дверях парню. Андрей стоял на широко расставленных ногах и покачивался, словно раздумывал, в какую сторону повалиться. Из-за его плеча выглядывала возмущенная секретарь-машинистка.

— Я ему говорю — неприемный день, а он...

Рядом с лилово-желтым, страшным лицом Андрея одуваничик ее волос, ее рисованая мордашка были неуместны. Грачев поднялся с места и, уперев ладони в холодное настольное стекло, весь подался к Андрею:

— Ветланов?! Отара... погибла?

Андрей сделал вперед два шага, с обмороженной пухлой кисти снял темляк рукоятки и, сложив камчу, швырнул к ногам Грачева.

2

Больных, вероятно, было мало, потому что койки Базыла и Андрея находились в отдельной просторной палате. Увидев Ирину, Андрей сунул под подушку какую-то толстую книгу и вскочил на ноги.

— Дядя Базыл, смотри, кто к нам пожаловал!

Кисти у Андрея были забинтованы, но он схватил ими Иринину руку, радостно повел к стулу у своей койки.

— Как ваше самочувствие, дядя Базыл? — обратилась она к привставшему на локте, улыбающемуся чабану. У него в бинтах были руки, голова и ноги — под простыней угадывались неестественно толстые очертания ступней.

— Самочувствие, не скажи, совсем плохое! Лежи, лежи. Подушка мягкий, из куриной шерсти, а все равно — голова устала шибко. Андрюшку отпускают, мне говорят: лежи! Зачем так?

— Вы... выписываетесь? — растерянно спросила Ирина.

— Сейчас одежду принесут. Вместе поедем!

— Вместе?

— Конечно! За нами Павел Кузьмич заедет, обещал. — Андрей сидел перед ней на койке и участливо смотрел в ее осунувшееся лицо с густыми взмахивающими ресницами. — Что там у вас произошло? Утром Марат Николаевич звонил. Вчера к нему ревущая Нюра Буянкина прибежала. Сказал, чтобы я вас здесь нашел. Говорят, вроде бы по вашей вине ребенок от дифтерии умер. Марат Николаевич велел справиться, что вы могли сделать в последней стадии. — Андрей полез под подушку, достал том медицинской энциклопедии. — Вот, все прочитал о дифтерии, — сказал виновато и в то же время с облегчением. — Нет вашей вины. Пусть Владимир Борисович не морочит шарики...

У Ирины от внезапной догадки перехватило дыхание, она поняла, кому принадлежал в телефонной трубке хриплый простуженный голос минут двадцать назад.

— Вы звонили Сергею Ивановичу?

— Был грех! — Андрей засмеялся.

Украдкой, чтобы не видел Базыл, погладила его забинтованные руки.

— Вам больно?

— Ерунда.

— А щекам — больно?

— Вспоминать забыл.

— Храбритесь! Наверное, рано со щек повязку сняли. Снова ознобятся.

Вошла санитарка, пригласила Андрея переодеваться. Вскоре он появился в дверях уже во всем своем, домашнем. Под мышкой держал свернутый полушубок, а в руке — пачек десять пластилина, перевязанных крест-накрест шпагатом. Шагнул к Базылу.

— Выздоравливайте, дядя Базыл. Скучно нам будет без вас на Койбогаре.

— Ругаться хочу, скажу: выписывай, доктор. Скоро приеду я.

Попрощались и вышли из больницы. Савичев еще не подъехал на своем «газике». Остановились на солнечном пригреве. Ирина смотрела на Андрея. У него было оживленное, счастливое лицо, он без конца шутил, смеялся. Ничто, казалось бы, не напоминало в нем о трагической ночи в буранной степи. И лишь нежная, неокрепшая кожица обмороженных щек лоснилась и на холоде сразу же посинела. Два болезненных пятна на лице — недобрая память о той ночи.

— Смотрите, Ирина, декабрь, а с крыш — сосульки, как морковки... Удивительная оттепель. И вообще нынче зима странная: то завьюжит, то с крыш капает...

— Мне приятно, что в вас такой запас бодрости и оптимизма. А я вот... — и на ее лицо будто сумерки наползли. — Хотите, я тоже расскажу, все расскажу?..

Ирина спрятала подбородок в воротник пальто.

— Владимир Борисович вызвал меня к себе. В кабинете у него уже сидел Голоушин — отец умершего ребенка. Можно было представить, что было в то время на душе у Голоушина, но заявление на имя партбюро он все-таки написал. Владимир Борисович прочитал.

«Н-да, — сказал, — неприятнейшая история, товарищ Вечоркина. — Положил заявление в папку, захлопнул. — Неприятнейшая!..»

...Андрей не перебивал Ирину и не торопил. А она говорила часто запинаясь — такое трудно выложить одним дыханием.

— Вечером провели экстренное заседание комитета комсомола. По требованию Владимира Борисовича... Не знаю, почему он так торопился... И начали нас поочередно учить уму-разуму. Нюру Буянкину за то, что, мол, распустила комсомольскую дисциплину. Граню — за связь со священником. Владимир Борисович говорит: «Вы, Буренина, компрометируете звание члена Ленинского комсомола. За такое исключать надо...» Ну, Граня ему такое сказала! И хлопнула дверью...

Ирина замолчала, робко взглянула на Андрея. Он стоял задумчивый, суровый.

— Я им: да, признаю свою вину в том... что не вышла на первый вызов... Я просто не слышала его... Я, мол, спала крепко... намерзлась... А Владимир Борисович из себя выходит: «Удивительнейший сон, не правда ли, товарищи?! Скажите честно, что не пожелали идти в метель, ночью, наплевали на свой священный долг медработника. Так и скажите, Вечоркина, — и нечего...»

Андрей качнул головой: дескать, узнаю Владимира Борисовича! Ирина оживилась:

— Да тут за меня Нюра вступилась, даже расплакалась. Но Владимир Борисович и на нее: «Вы, Буянкина, секретарь комитета или адвокат? Гибель человека — это вам что, шутки? Мы, товарищи, собрались не в бирюльки играть...» В общем, так ничего и не решили. Товарищ Заколов сообщил о случившемся главврачу района, требовал немедленного отстранения меня от работы... Сергей Иванович вызвал меня сюда. Полдня сидела, пока принял... Сложную операцию делал... Знаете, наверное? Вопрос стоял остро очень... Сделать тете Маше операцию и спасти ребенка — она умрет. Сердечная недостаточость у нее. А Павел Кузьмич со слезами просил спасти и ребенка, и жену. Савичевы же бездетные... Сергей Иванович пошел на огромный риск. Не то, что я...

— А что — вы? Что — вы?! — загорячился Андрей, — Операция — не ваша обязанность, вы же не врач...

— В училище преподаватель говорил: «В критический момент фельдшер должен сделать операцию горла...»

Ирина, словно бы вдруг озябнув, засунула руки в рукава пальто, передернула плечами. Андрей сочувственно смотрел на нее, а мысли его бежали, торопились, горячие, беспокойные. Почему спешил Заколов? Боялся нагоняя? Всем сестрам — по серьгам? Нюра, Граня, Ирина... Теперь его, Андрея, очередь? Погубил отару? Отвечай сполна! Дико. Непонятно.

— Что же вам главврач сказал? Когда я звонил, то он...

— Да, Сергей Иванович не очень обвиняет, но советует перейти в другой медпункт. В Забродном тяжело будет, морально. Я решила уехать...

— Ирина! — прошептал Андрей, приблизив к ней взволнованное лицо. — Значит, прав был Марат Николаевич, когда предупреждал... — он чувствовал, что творится у нее на душе. — Не бежать надо, а драться! Когда мы замерзали в степи, я многое передумал. Говорил себе: если останусь жив, я буду драться. Ведь всего этого могло не случиться. Вспомнить страшно: семьсот пятьдесят валухов в степи оставили! Мне стыдно в Забродный возвращаться.

— Не вы же виноваты, Андрей.

— А в смерти ребенка вы виноваты?

Ирина попыталась возражать, но Андрей остановил: не надо! Забинтованной рукой — выглядывали только кончики пальцев с отросшими ногтями — показал на мчавшийся к больнице «газик-вездеход». Савичев затормозил возле них и откинул заднюю дверцу.

— Прошу, друзья! — выглядел он совсем не так, как утром в приемном покое. — Прокачу! — Это было вовсе из ряда вон выходящим, и Андрей с Ириной подумали: уж не выпивши ли он? Но Савичев был совершенно трезв; его пьянила радость отцовства. Он подал Ирине руку, помогая влезть в высокий «вездеход».

— Сначала — к тете Маше, Павел Кузьмич.

— Спит. Нельзя. Полный покой предписан. И сын Серега спит. Так что...

— Павел Кузьмич, берите нас в кумовья, а?

— А что! Возьму! — И замурлыкал:

Мы ушли от проклятой погони,

Перестань, моя детка, рыдать...

— Хорошая песня! — Савичев вздохнул. — Отец мой любил ее. Теперь таких не поют...

Он дал газ. Мелькали дома, деревья, скворечники на шестах, колодезные журавли. За околицей разбежался в стороны полевой простор. Веселая была нынче зима: снегоочистители не успевали пробивать декабрьский шлях.

— Пробьемся?

Савичев, казалось, не слышал вопроса. Шапка его съехала на затылок. Он улыбался. Ответил двусмысленно:

— Пробьемся ли, говоришь? Должны бы пробиться, Андрюха! Тяжелехонько будет, но пробиваться надо. Сгубленная отара поперек дороги ляжет... Сердце крутит, Андрюша, припекает меня с двух сторон: с одной стороны радость, с другой — беда. Впору прыгать, как карасю на сковородке.

— Вместе будем прыгать, Павел Кузьмич.

— Вместе? — Савичев кинул взгляд на парня с девушкой. — Вы ж мои самые ярые критики.

Ладно, вместе так вместе!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

К полуночи над Койбогаром разыгралась вьюга. Сидя за столом, Андрей слышал, как она подвывала в печной трубе. После неудачного диспута Андрей почти постоянно думал о своем Койбогаре. Теперь в его карманах, на его тумбочке лежали книги не о космосе, а о вещах более прозаичных, земных:

«Синтетическая мочевина — в кормовом рационе», «Комплексная механизация животноводческих ферм», «Как повысить шерстную продуктивность овец».

Андрей задумчиво смотрел на фанерный лист, на котором они с маленьким Рамазаном разместили пластилиновый поселок. Кошары на десять тысяч овец. Жилой квартал. Изба-читальня. Электростанция. Водокачка. Стригальный пункт... Одним словом, специализированная овцеводческая ферма! Мечта? Да, мечта!.. Базылу нравится, но Базыл-ага недоверчиво качает головой...

А за окнами — вьюга, вьюга. Как та, в ту ночь...

Далеко в степи снежные вихри овевают мертвую отару... Воет за окнами непогода, аукает, словно кличет кого-то, словно хочет разбудить всех в новом доме Базыла.

Никто не просыпался, только старая мать чабана что-то пробормотала во сне и успокоилась. Первое время, как переселились из землянки в дом, она среди ночи сползала на пол и досыпала на кошме. «Кривая постель, — говорила женщина о койке. — На полу лучше; места мно-ого!» Понять нетрудно: восемьдесят лет ложем ее были нары, кошма и ватное одеяло. Но Базыл сказал:

— В новом доме — по-новому жить! Что — чабан не человек?..

«Только ли в доме, дядя Базыл? А вообще, во всем? Вас устраивает остальное?»

Даже мысленно Андрей продолжал спорить с Базылом. Присев на корточки, поковырял кочережкой в печке. Из-под пепла вывернулись алые угли, он бросил на них пару овечьих кизяков. Они обнялись густым белым дымом, потрещали и разом вспыхнули. Печь топилась круглые сутки, потому что дом был еще сырой и холодный, ведь обмазывали его, белили уже по снегу. Парни грели в котлах и ведрах воду, делали замес, а девчата мазали саманные стены. Базыл не захотел ждать просушки — сразу переселился.

А мысли бегут, бегут... Кормов мало, падеж может начаться не завтра, так послезавтра. И в сотый раз: кто в этом виноват? Почему хорошо упитанных крепких валухов не сдали на мясо до наступления холодов? Винить правление колхоза — бессмысленно, сам же приезжал сюда с председателем, слышал, что он говорил. Начальника производственного управления Грачева? Но ведь не самолично он так решил! Причем, говорят, прошлогодняя зимовка повторяется точь-в-точь.

Он вышел из комнаты. Выла, радовалась степному приволью вьюга. И казалось, вокруг шла великая сеча, битва не на жизнь, а на смерть. Сейчас это были не заунывные мелодии ночной непогоды, а могучие трубные звуки борьбы. Так подумалось Андрею. Выжидательно примолкшего у его ног Жульбарса от потрепал по шерсти и ушел в дом.

Спал, наверное, не больше двух-трех часов. Проснулся от вкрадчивых шагов. Держа в руке лампу с прикрученным фитилем, Базыл, вернувшийся из больницы на прошлой неделе, осторожно ширкал забинтованными ногами к печке. Потянулся к своим валенкам, сохнущим на борове. Андрей сонно улыбнулся: они у Базыла редко высыхали, потому что, как он их ни ставил, валенки падали в разные стороны. А виной тому — кривые кавалерийские ноги чабана. «Чи вы футбол, дядько Базыл, с мальства между ног носили?» — подивился как-то Василь. «На лошади шибко много ездил», — ответил чабан.

Базыл внес в кухню корзину кизяков, разжег потухший очаг. Потом сходил за водой, налил в ведерный самовар. Заметив, что Андрей не спит, подул в руки и подмигнул:

— Холодно.

— Еще одна ярка заболела, дядя Базыл.

— Тц! — чабан вздохнул. — Плохо, Андрейка, из вон рук плохо. Вечер пора — в поселок поедешь, Пустобаева таскай. А как же!

Базыл заботливо поправил одеяла на жене и детишках, матери поближе подставил меховые тапки. И вдруг встрепенулся, сторожко наставил ухо на уличные вьюжные звуки. Андрей ничего не слышал, кроме завывания метели да дребезжания оконных стекол, а степняк уловил тревогу.

— Каскыр пришел, волк! — кинул он одним дыханием. — Жульбарс дерется...

И выкатился из комнаты, будто растаял в морозном пару, хлынувшем в неприкрытую дверь. Андрей выскочил следом, успев надеть лишь штаны да валенки. Впотьмах схватил подвернувшиеся в сенцах вилы.

Метель утихала, но порывы ее были жестки, снег хлестал по голым рукам, под майкой, как наждаком, царапал кожу. Андрей, мчась к темному пятну кошары, почти не замечал этого, он уже слышал дикую грызню. Там, за кошарой, то взвивался отчаянный голос Жульбарса, то раскатывался глухой волчий рык. И еще слышал, что сзади бежал Базыл и во все горло вопил: «Ай-ай-ай!..»

Когда подбежали к месту свалки, то здесь был один Жульбарс. Припадая на переднюю перекушенную ногу, он разъяренно скакал к бархану. На его гребне скользнули и исчезли узкие тени. И тогда пес, точно не замечая чабанов, метнулся назад к кошаре, хрипло выбрасывая короткий надсадный лай. Он взбежал на сугроб, который был вровень с крышей кошары, хотел прыгнуть на кровлю, но передняя нога подвела, и Жульбарс, визжа, свалился вниз, между стеной и сугробом.

— Каскыр!

На плоской, чуть покатой крыше зияла черная отдушина. Видимо, через нее волк и проник в кошару: в ней творилось что-то невообразимое.

— Давай снег! — запаленно крикнул Базыл, держа ружье над отверстием.

Андрей отвалил от сугроба огромную глыбу и кинул ее на кровлю. Базыл заложил ею отдушину и спрыгнул.

— Айда в кошару!

Общими силами чуточку оттянули половину двери, заваленной снегом, втискались в помещение. Шарахнувшиеся овцы сбили их с ног, и Андрей почувствовал, как острые овечьи копытца пронеслись по его почти голому телу. Вскочил. Рядом — локоть Базыла, пристывшего к тесовым дверям. Ноги были сжаты овцами, Андрей улавливал коленями крупную дрожь, которая колотила перепуганных животных. В наступившей тишине билось короткое, горячее дыхание сотен овец. Андрей услышал, что и сам он дышит часто, сбивчиво, что и его тело прошибла дрожь — то ли от страха, то ли от нервного напряжения. Он выставил перед собой вилы: вдруг волк бросится на него! Осторожно проглотил вязкую слюну.

Темнота прятала опасность. Как ни вглядывался Андрей, разглядеть ничего не мог. Овцы жались к ногам, значит, зверь где-то там, в противоположном конце. Вероятно, он давно сообразил, что попал в западню, и теперь выжидал, таился.

— Задрал овечку! — прошептал Базыл. — У, сволочь!

В воздух подмешивался солоноватый запах свежей крови. Не успел Андрей сообразить этого, как грохнул выстрел. В пучке огня, полыхнувшего из ствола, у дальней стены подскочила тень. Свирепо клацнули зубы. И опять со всех сторон облегла ненадежная тишина. Лишь доносилось подвывание Жульбарса, оставленного на дворе.

— Фонарь, Андрейка!..

У Андрея — одна нога там, другая — здесь. Мигом слетал в дом за фонарем: боялся, что Базыл без него управится с непрошеным гостем. Ввалился в дверь кошары весь мокрый.

— Зачем фуфайку не надел? — шепнул Базыл, забирая у него закопченный фонарь. — Айда, потихоньку...

— Ружье заряжено?

— Патрон кончался... Мал-мал, потихоньку...

Шагали медленно, сторожко, как на стрепетиной охоте. Оранжевый круг от фонаря метр за метром перемещался по кошаре. Осветил овцу с перегрызенным горлом, черное пятно еще дымящейся крови. Звездочками вспыхивали каленые острия вил-четвериков, выставленных Андреем. В углу овчарни нашел фонарь и зверя. Пружинисто припав к земле, волк готов был к прыжку в любую секунду.

— Не боишься?

— Нет.

Какой там — нет! Майка мокра — жарко. В стиснутых руках черен вил словно намылен. И сердце того гляди ребра повышибает, колотится, как сумасшедшее. Еще бы! В пяти шагах — живой волк. Уши прижаты, будто впаяны в ощетиненный загривок. А оскаленные зубы так ляскают, что колени подгибаются сами собой. В глазах волчьих лютая молодая отвага, они вовсе не похожи на глаза затравленного, обреченного. О, держись, Андрей, зверь не собирается умирать. Зрачки в зрачки: кто кого! Краем глаза увидел: Базыл поставил фонарь к стене, перекинул в руках ружье — чтобы прикладом ударить. Шепнул Андрею:

— Ты оттуда, я — отсюда. Айда...

Страшный по силе прыжок. Андрей ширнул вилами в воздух и еле успел увернуться. Волчьи зубы клацнули у самой шеи, когтистая лапа разорвала кожу на плече. Мгновение — и зверь оказался среди обезумевших блеющих овец. Он прыгал прямо по их спинам, а они давили друг друга, расшибались о стены и столбы-подпорины. Следом за ними метался и Базыл — в одной руке фонарь, в другой — поднятое за ствол ружье.

«А я разиню словил!» — Андрей сомкнул челюсти и рванулся на помощь, перепрыгивая через насмерть перепуганных овец. Теперь Андрей подступил к «гостю» с большей решимостью.

— Тунеядец! Зверюга! Прыгай, ну! Прыгай!

— Сейчас я ему... — Базыл замахнулся прикладом.

В то же мгновение зверь повторил свой прекрасный могучий прыжок. Андрей ждал этого прыжка, намертво сжав черен вил. Стальные жала четвериков вошли в грудь волка, как в сырой кизяк. Парень чуть не упал, однако удержал на весу сильное мускулистое тело хищника. С предсмертным рыком зверь, брызгая красной пеной, схватил клыками черен и вырвал из него щепу. Дернувшись несколько раз, так и околел — со щепой в ощеренной пасти. Андрей опустил к ногам тяжело обвисший, необыкновенный свой навильник, тылом ладони вытер влажный лоб.

— Шайтан, сволочь! — Базыл, запаленно дыша, осветил волка фонарем: темноватый, с проседью мех искрился, будто осыпанный инеем, кончик толстого пушистого хвоста слабо подергивался, словно мух отгонял. Чабан уважительно цокнул языком: — Смелый, скажи, какой! Только совсем молодой, глупый. Сюда пришел — назад дырка высоко. Куда пойдешь, чего скажешь?

Должно, после схватки Базыл почувствовал обычную в таких случаях расслабленность во всем теле. Он присел на корточки, достал табакерку и, аппетитно нюхая тертый табак, предался воспоминаниям:

— Балайкой был, мальчиком, у нас было как — страшно просто. Старый волк в кошару прыгнул вот так, в дыру. Назад — высоко. Резал овечек — таскал, резал — таскал в кучу. Так и вылез... Отец рассказывал: пришел ночью в кошару, а там каскыр. Дырку под плетнем сделал. Много наелся овечек. Отец с вилами, а он — в дыру. Голова прошел, а живот — никак. Шибко наелся! Отец заколол его...

Распаренный в своем полушубке, Базыл мог бы вспоминать еще долго, если б не заметил, что Андрей покрылся гусиной кожей, что с плеча его капает кровь. Базыл торопливо стащил с себя полушубок и накинул на парня.

— Хворать будешь, нельзя хворать. Айда, пошли.

Охваченный внезапным ознобом Андрей вдруг цокнул зубами, но не удержался от шутки:

— Сейчас бы арбузика где-нибудь на ветру!

Базыл отдал ему ружье и, взвалив на широкую спину волка, посеменил к выходу, словно покатился на своих гнутых коротких ногах.

Как все крестьянские семьи, Есетовы поднимались рано. К этому даже малые дошколята были приучены (старшие дети Базыла, ученики, жили в школьном интернате на центральной усадьбе). Поэтому Андрей не удивился, что у порога их встретили все Есетовы — от босоногих, приплясывающих на холодном полу мальчуганов до молчаливой старухи в белом тюрбане.

— Ойпырмай! Каскыр!

— Где взял?

— А он не укусит?

— А лапы — как у Жульбарса!

В горнице Фатима стала забинтовывать пораненное плечо Андрея, предварительно залив рану йодом. Прикусив от боли губу, Андрей через открытую дверь смотрел в кухню. Там, присев на корточки, Базыл накладывал шину на перекушенную ногу Жульбарса и словоохотливо рассказывал матери и детишкам, как был убит волк.

Обессилевшая метель натирала окна, и они светлели, становились прозрачнее. «Пойду накачаю воды, — наметил дело Андрей. — Пока буду поить, дядя Базыл сено раскидает».

— Все, — Фатима затянула узелок на его плече. — К доктору нужно, волк бешеный, может быть...

К доктору! Фраза сладкой истомой отозвалась в груди Андрея. Да он с милой душой полетит в Забродный, без крыльев полетит! И в Забродном будут все оборачиваться на него: «Это Андрюшка Ветланов, Маркелыча сын. Он волка прошлой ночью вилами заколол. Один на один...», «Ай-яй, какой храбрый парень!» А потом Ирина тонкими нежными руками будет перевязывать ему плечо, а он в мельчайших деталях станет рассказывать о встрече с волком. А потом пойдет к Гране, и она...

Андрей бережно натянул на забинтованное плечо тесноватую фуфайку и вышел. Совсем рассвело. Метель стихла, лишь поземка шуршала низом. Андрей втянул ноздрями льдистый воздух и резко выдохнул:

— Никуда я не поеду!

Он нашел, что именно сейчас являться в Забродный не очень-то уместно, еще подумают, Граня, например: с пустяковой раной ехал, чтобы похвастать своим геройством. А тут и геройства никакого не было, дядя Базыл организовал все. Насчет бешенства — тоже, бешеный волк не полезет в кошару. Вот только насчет дяди Оси Пустобаева — ехать за ним надо...

Он таскал бадьей воду и лил в длинное, сколоченное из досок корыто. Овцы пили ее без охоты, казалось, даже вовсе не пили, лишь черные мягкие губы обмакивали с брезгливой осторожностью. Видно, натощак не пилось. Да и после питья продрогнешь, а поесть вдоволь — шалишь! Норма жесткая, два килограмма сена на день, хочешь — ешь, хочешь — гляди.

«Механизация! — Андрей с усмешкой вспомнил недавний разговор с Маратом. — Совет дельный, конечно. Только зимой я и вручную натаскаю воды. Как раз, чтобы нагреться. А летом — конечно, летом — другое дело, к лету будем просить бензиновый водоподъемник. К лету будем просить многое, лишь бы Савичев... И сена у нас — цыган, как говорит Василиса Фокеевна, в одной вязанке унесет. Трактору пока нечего здесь делать, Марат Николаевич. Тем более — летом. Интересно, а что если этим трактором сено косить? Скосил десяток гектаров — сгреби, скосил другой — тоже сгреби. Да и заскирдуй... А отару кто будет пасти? Опять все на плечи дяди Базыла и тети Фатимы? Отара одна будет, не две, можно спланировать... Сами накосим, сколько нужно. Между прочим, мысль у вас, Андрей Ветланов, не лишена рационального зерна, мысль, скажу вам, стоящая, надо обсудить ее, запротоколировать и т. д. и т. п.».

После завтрака Андрей прилег на раскладушку вздремнуть, но младший Есетов, четырехлетний Рамазан, решил иначе. Он взобрался ему на живот и, усевшись верхом, зафырчал, изображая езду на автомашине. Согнутые колени Андрея служили ему спинкой, а фанерный ободок от старого сита — баранкой.

Андрей сонно улыбнулся: он знал забродинскую притчу о рождении Рамазана. Возле окна роддома, где лежала Фатима, Базыл оказался вместе с Василисой Фокеевной, и когда в окно показали сморщенного красненького Рамазана, она шутливо поддразнила сияющего отца:

— Уй, Базыл, какой некрасивый парнишка у тебя нашелся!

Он самодовольно пригладил хвостики усов:

— Ничего, для себя пойдет!

С тех пор и пошло по Забродному: если у кого что-либо не очень-то получалось, он с базыловским оптимизмом ронял: «Ничего, для себя пойдет».

— Как подъедем к Забродному, так и скажи мне, — серьезно попросил Андрей.

— Ладно. Пип! — И Рамазан зафырчал, пуская губами пузыри и подшмыгивая носом. Но вдруг опустил фанерный ободок и прислушался к лаю Жульбарса. — Кунак едет! — радостно сообщил он, сбрасывая ноги на пол. Любил парнишка гостей.

Мигом стащил с печки бабушкину обувь, нырнул в нее босыми ногами по самые ягодицы и, неловко занося огромные для него валенки, поковылял к дверям.

— Оденься, простынешь! — крикнул вдогон Андрей.

— У, казах — крепкий человек! — Рамазан скрылся в сенцах.

Андрей нашел его уже возле старой занесенной мазанки Есетовых. Поддерживая одной рукой спадающие штанишки, другой Рамазан размахивал, что-то объясняя спешившейся Гране. Под его бумазейной рубашонкой охальничал ледяной ветер, а маленький гид будто и не замечал холода. Андрей подхватил его и сунул к себе под овчину полушубка. Рамазан попытался вывернуться:

— Зачем?! Сам каждый утро голый совсем снегом купаешься. Пусти.

На Гране были черная с белой опушкой шубейка, оренбургская шаль и фетровые валенки, в подъеме чуть потертые стременами. Андрей смотрел на нее и, чувствуя, как ширится в его груди сердце, остро, ясно сознавал: любит он Граню по-прежнему. Но раскисать перед Граней он не станет, любовь не вымаливают. А проклятому попу он что-нибудь да подстроит! Прижился, прекрасноликий, а она — бери меня, я вся твоя.

Наверное, Граня догадывалась о его мыслях, она читала их в его распахнутых незащищенных глазах. Она ехала сюда, чтобы увидеть Андрея, но, увидев, поняла: он не простит ей слухов о связи с отцом Иоанном. А оправдываться, доказывать собственную невиновность Граня не умела и не хотела.

Повела подбородком на фанерный лист, прибитый к старому кривому шесту для антенны:

— Твоя работа?

Тон был безразличный, скучный, так спрашивают ради приличия, чтобы хозяевам приятное сделать. Андрей перевел глаза на лист, на котором неделю назад написал масляной краской:

«В этом доисторическом коттедже 67 лет прожила семья чабанов Есетовых».

— Все резвишься, играешь?

— Кому — игрушка, кому — мемориальная доска, в назидание потомкам. — Андрей слегка отогнул борт полушубка. — Ты согрелся, Рамазан?

— Ага, жарко.

— Я думала, тебя уж здесь и в живых нет.

— Цветы не заказала?

Граня едва удержалась, чтобы не рассмеяться: неисправимый! Привязала лошадь к столбу, на котором летом висит рукомойник, и вместе с Андреем вошла в дом. Фатима сразу захлопотала возле плиты, Базыл собрался рубить мясо на бесбармак, но Граня сказала, что сейчас же возвращается назад, что ехала она сюда лишь из желания прокатиться верхом и передать Андрею письмо

Не раздеваясь, Андрей вскрыл конверт и вынул официальный бланк с грифом районного прокурора сверху Прочитал раз, вторично перечитал. Лицо его оживилось, он озорновато оглядел примолкших Есетовых:

— Итак, родные, меня вызывают к следователю. Пока без вещей.

2

Следователь был не из молодых, но оттопыренные круглые уши придавали ему мальчишеский вид. Савичев смотрел именно на эти несолидные уши, они настраивали на добродушный, даже веселый лад, никак не соответствовавший случаю. Следователь чувствовал это пристальное разглядывание и, как железо на медленном огне, накалялся неярко, постепенно. Бурачным цветом наливались прежде всего уши. Потом жиденькая киноварь проступила на подбородке, на скулах.

— У меня, товарищ Савичев, остается к вам один вопрос, на который вы не даете определенного ответа. Суть его такова: на чей счет мы отнесем эти сорок пять тысяч рублей новыми деньгами?

— Относить будете не вы, а собрание колхозников или, в крайнем случае, народный суд.

— Суд опирается на первичные документы следствия.

Следователя Вениаминова Савичев знал лет пять, знал как человека скрупулезного, очень добросовестного, но, говоря по-здешнему, любившего покуначить, бывать в гостях. Причем гостил только у тех, кто никоим образом не причастен был к заведенному им, Вениаминовым, делу. Приезжал он по какому-то случаю в прошлом году, а перед отъездом недвусмысленно намекнул Савичеву: неплохо бы к кому-нибудь из чабанов на барашка попасть, то есть на бесбармак. Подумав, Савичев согласился, и Вениаминова отвезли к Базылу. На другой день он долго пожимал председателю руку: дескать, благодарствую, угощение было на славу. А Савичев отмахивался: пустяки, слышь, для нас это ничего не стоит!

И правда, ничего не стоило. Вслед за Вениаминовым на районную прокуратуру пошел счет за подписями председателя и бухгалтера. В нем была указана стоимость шерсти, шкуры, мяса, копыт съеденного барашка, стоимость ухода за ним... Итого — семьдесят два рубля тридцать три копейки. К счастью Вениаминова, счет попал прямо к нему, так как прокурор был в командировке.

В конце месяца жена следователя не досчитала в его получке как раз той суммы, которая указывалась в счете. Никогда не напоминал Вениаминов Савичеву о том курьезе, только при встречах с ним медленно накалялись его круглые оттопыренные уши. Савичев понимающе и сочувственно хмыкал, но разговора на эту тему тоже не заводил.

И вот теперь, как полагал Павел Кузьмич, у Вениаминова были все основания вести следствие с особенной, даже предвзятой тщательностью и заинтересованностью.

— А как вы считаете, на чей счет отнести стоимость погибшей отары? С юридической точки зрения.

— На счет виновных. На счет всех членов правления, принявших вот это решение. — Вениаминов вынул из папки голубой лист с отпечатанным на нем протоколом заседания, пошелестел им перед Савичевым. — По шесть тысяч четыреста тридцать рублей, если точно сформулировать, на персону. Суть в том, что оправдания ваши, как смягчающее обстоятельство, никак нельзя взять во внимание. Управление вас предупреждало: повремените, не торопитесь, мы дадим вам автомобили-скотовозы, и вы спокойно отправите сдаточный контингент на мясокомбинат. По данному вопросу мы располагаем официальной справкой управления. Вы не послушались — сами с усами! Далее. Вы не проконсультировались у синоптиков: какова будет погода...

Никаких скотовозов Савичеву не обещали, потому что их очень мало; сообщения местных «провидцев» погоды не внушали опасений; сдавался скот не из каких-то честолюбивых побуждений, а в силу крайней необходимости — и без него паек оставшегося поголовья скудный... В общем, Савичев чувствовал свою правоту, но перед аргументами следователя, перед его бумажками с печатями и штампами он оказывался бессильным и виноватым. Разумеется, ответственность за погибший скот кто-то должен нести, но уж никак не возьмет ее на себя Степан Романович Грачев. Он-то как раз и предостерегал, просил не торопиться, хотя — Савичев это видел по нему в ту памятную утреннюю встречу — хотя и понимал, что здравый смысл на стороне забродинского председателя.

Оставалось единственное: ждать Нового года. Если управление выполнит план по развитию скотопоголовья, то его дело, «дело Савичева», спустят на тормозах, для острастки накажут и погрозят пальчиком: больше не поступай так! Если же план не удастся «вытянуть», то Савичева будут судить.

Симпатичные у Вениаминова уши, да и сам он симпатичный человек, разговор ведет спокойно, корректно, а вот прежнего расположения к нему не было. За тихой уверенной речью слышалась Савичеву пристрастность юриста: не обижайся, Павел Кузьмич, но перед законом мы все равны. Провинился я, сделал ошибку — уплатил наличными, ни слова не сказал. Дал ты маху — тоже, знаешь ли, ответ держи. Ты уж извини, что ковыряюсь в твоей душе в самые светлые для тебя дни, мне очень приятно, что у тебя народился сын, которого ты так долго ждал, но поступить я иначе не могу, я — слуга закона, а перед законом мы все равны.

Савичев забрал в рот кончик уса, покусывал и ощущал его табачный вкус. Захотелось курить. Полез за папиросами и, прежде чем постучать мундштуком о коробку, выбивая табачную крошку, спросил: «Можно?» Вениаминов кивнул. Вот так: Вениаминов сидел за его, савичевским столом, и он, Савичев, хозяин этого кабинета, спрашивал, можно ли здесь закурить.

Табачный дым был необыкновенно горек. Таким он всегда казался, если Савичев чем-то очень расстраивался. Курил, и в голубоватом дыму виделось ему и давнее и недавнее прошлое... Кавалерийский полк с саблями наголо летел на немецких автоматчиков... К чему это возвращенное нестареющей памятью видение? Нынешняя его, Савичева, беда подобна той ужасной катастрофе полка и каждого конника в отдельности?.. Обмороженные, опухшие лица Базыла и Андрея...

Да, Савичев не хотел гибели колхозного скота.

Надо уметь держать ответ даже в самые тяжелые минуты жизни. Чтобы согнуться, но, как сталь, тут же и распрямиться. Не всякий на такое способен. Упасть легче, чем подняться.

Впервые за последние десять лет Савичев уходил из своего кабинета не как председатель, а как подследственный. Вениаминов привык провожать уходящих вот так, спокойным профессиональным взглядом следователя, но ссутулившаяся фигура Савичева, постаревшего, казалось, за какой-то час, вызвала в нем сострадание. Он догнал его, взял за локоть:

— Ты, Павел Кузьмич, не очень-то... Всякое бывает, может, и обойдется все, не будешь платить...

Савичев устало и как-то безразлично усмехнулся: в этом ли, мол, дело! Он ушел, а Вениаминов сочувственно вздохнул и выглянул в дверь:

— Следующий, пожалуйста!

Следующим был Андрей Ветланов.

3

Над плетнем, разделяющим ветлановский и пустобаевский дворы, покачивалась фигура Горки, высокая и сухая, как у средневекового схимника. Горка улыбался:

— Вижу, конь твой стоит, значит, думаю, дома.

Андрей перепрыгнул через плетень, с удовольствием потряс Горке руку.

— Ох и тощий ты, как ободранный заяц.

У Горки в кисловатой улыбке разошлись длинные обветренные губы:

— Ты брось, у меня зато нутряного сала пуд.

Захваченный своей новой идеей, Андрей и Горке стал рассказывать о намечаемых на Койбогаре реформах, о том, что Савичев посоветовал поговорить с механиком Утегеновым. Горка слушал и подмечал: в Андрее появилось что-то от Базыла, от его жадной разговорчивости, очевидно, на Койбогаре и правда можно соскучиться по живой речи. Горка согласился идти к механику, но проекты Андрея его не тронули, не увлекли. Суета сует! Зачем это ему лично? Какой прок?

Видеть личный прок, собственную выгоду — такое было заложено в Горкину натуру всем укладом пустобаевского дома. Но если прежде оно входило каплями, то после знакомства с отцом Иоанном, после памятной беседы с ним отрыгнулось бурно, точно бурьян на брошенном подворье.

И все больше охватывал Горку ужас перед тем, что его в конце концов не будет на свете. Ничтожность человеческого бытия. Водородная бомба. Превращение в радиоактивную пыль... Страх за собственную жизнь... Брать надо от жизни все. Живем один раз!

Стремясь к обладанию благами, Горка жил трудной двойственной жизнью. В последнее время он даже с Нюрой побаивался встречаться, все казалось, что она догадывается о его намерениях.

Вышли за калитку. Колхозный механик Сапар Утегенов жил в конце главной улицы. Андрей с удовольствием раскланивался со встречными колхозниками, а Горка по обыкновению смотрел в ноги и молчал. На них налетела Нюрочка-расколись, щеки ее пунцовели на морозе, как спелые помидоры. Андрей сцапал ее ручонку, сжал так, что Нюра затанцевала:

— Кричи: мама, замуж хочу!..

— Ой, ой, Андрюшка, ой, пусти!..

— Кричи: мама, замуж хочу! Сильнее кричи!

— Мама, замуж... хочу! — и Нюрочка расплакалась, тряся онемевшими пальцами.

— Теперь бери ее, Георгий, под руку и веди в загс.

— Ты... ты какой-то ненормальный, — Нюрочка еще всхлипывала. — Мне ж коров доить, а ты так...

Андрей пошарил по карманам (где-то засунул пяток конфет для базыловских мальчуганов!), нашел, подал Нюре карамельку в яркой обёртке.

— На, только успокойся!

Нюрочка рассмеялась, конфетку сразу же отправила в рот, правая щека стала еще пухлее.

— Ужасный ты, преужасный человек, Андрюшка. — Заправляя под платок выбившийся школьный бантик (никак не могла расстаться с милой детской привычкой), быстро взглянула на Горку, и тот засиял, плечи расправил. — Далеко ль вы?

— К председателю. Георгий вот просится ко мне в подпаски на Койбогар. Надо согласовать. Ради дружбы на что не пойдешь.

— А что, — Нюра заволновалась, ее маленькие глазенки округлились, а щеки стали еще румянее, — что... дружба — круговая порука? Да? Тебе и самому там делать нечего. Значит, вы, значит, оба не будете на новогоднем вечере, да?..

— Не слушай — врет! — обронил Горка, он хотел хоть чем-нибудь угодить девушке, что-то она в последнее время замкнуто держалась с ним.

Нюра счастливо всплеснула руками:

— Ой, Андрюшк, преужасный ты! А в клуб гармонь купили — не усидишь. А если б вы знали, как Граня комиссаршу играет — загляденье! — Помахала рукой в вязаной рукавичке и посеменила, покатилась дальше. Уж издали крикнула: — А про меня опять в газете написали! — И заливистого раскололась. — Умора!

Горка повеселел, но зато Андрей надулся. Он, конечно, не хотел большого шуму, но хотя бы в порядке вежливости кто-нибудь спросил: «Как ты там, Андрюха, с волком расправился? Расскажи, интересно». Нюрочка о себе не забыла, прихвастнула, а о нем молчок. Точно сговорились все.

— Слышал, как я волка вилами заколол?

— Очередной анекдот?

— Нет, серьезно! Прошлой ночью. Значит, никто не говорил? Странно. Наверное, товарищ Буренина забыла. А мне и сейчас плечом нельзя повести.

— Интересно-о! Может, расскажешь?..

В окнах утегеновского дома уже зажглись огни. Во дворе стоял «газик» механика, а у дверей свернулся борзой пес, с которым Утегенов почти никогда не расставался. Он сажал его в кабину рядом с собой и так ездил и в поле, и в район, и в город. Несведущим в поселке говорили: «Где увидите рябого тощего кобеля, там и механика ищите». Парням пес обнюхал руки, повилял хвостом, как старым знакомым, и вновь свернулся возле порога.

В доме Утегенова обстановка была полуевропейская, полуазиатская. Сапар сидел на низкой скамеечке в майке И пижамных полосатых брюках, закатанных до колен. Опустив голые ступни в таз с теплой водой, он читал газету и поглаживал ежик волос. У Андрея непроизвольно сжались кулаки: перед Сапаром на корточках сидела его жена Айша, худощавая, по-восточному красивая женщина лет тридцати. Она мыла его толстые волосатые ноги и не оглянулась на вошедших, только вспыхнули ее маленькие уши да лицо опустилось к эмалированному тазику, словно она хотела спрятаться в белесом паре, идущем от воды.

Сапар отложил газету, через плечо жены протянул парням крупную мясистую руку. Горка пожал ее, а Андрей сунул свою за спину. Утегенов вскинул широкие редкие брови:

— Что? У тебя рука болит? Ну, ладно. Айда, проходите, сейчас чай пить будем. — Взял газету, чиркнул по ней пальцем: — Видели сводку? В нашем управлении, так сказать, самый большой отход скота. Грачев был вчера — ой, шибко ругался... Раздевайтесь, проходите. Слушать не буду, сначала чай, потом — дело Айда, мальчишки!

Горка начал было расстегивать пальто, но, глянув на злое белое лицо Андрея, снова стал ловить пуговицами петли. «Чего он взбесился? На него и на мертвого, наверное, не угодишь» А Ветланов шагнул к Айше, взял ее за узкие плечи.

— Встаньте! Стыдно!

Она нерешительно поднялась, безвольно опустив тонкие мокрые руки. От неожиданности Сапар с минуту не мог вымолвить слова. Наконец поднял одну ногу, отряхнул над тазом, ступил на пол, то же сделал и другой ногой. Придвинулся к Андрею.

— Что хотел ты сказать этим?

«Сейчас сцепятся! — Горка затосковал, словно кот на заборе, окруженном псиной стаей. Начал потихоньку нащупывать дверную скобу. — Чего он, как истукан, застыл? Драпать надо. Не знает, что ли, этого бешеного Сапара!»

— Ты, наверное, догадался, Сапар Утегенович, что я хотел сказать.

— К-ка-ак?!

Андрей пожал плечами: дескать, добавить ничего не может

— Молокосос! С-опляк!

— Зачем же кричать? Дядя Базыл говорит: «Если б при помощи крика можно было построить дом, осел построил бы целую улицу».

У Сапара судорога перекосила широкое лицо, колени поджались, как для прыжка. И механик действительно прыгнул — к ружью на стене. Истошно вскрикнула Айша.

Горка ракетой вылетел в сенцы. За его спиной оглушающе бабахнуло. Ничего не видя, споткнулся о кобеля, тот с визгом бросился в сторону, а Горка врезался головой в сугроб.

— Караул! Убивают!

Глухие из-под снега крики услышал Марат, только что возвратившийся из города. Он отвел машину в гараж и шел в это время мимо Утегеновых. Марат, не раздумывая, сиганул через плетень. В засиненном сумерками дворе он увидел барахтающегося в сугробе Горку. Схватил его поперек туловища, пытаясь поднять, но Горка отчаянно отбивался, он, вероятно, думал, что это Сапар решил и с ним расправиться.

— Как ты сюда попал? Что ты там ищешь?

Горка узнал наконец Марата. Проворно пошарил в разбитом сугробе, отыскивая шапку. Хлопнул ею о колено, выбивая снег, натянул на голову.

— Ты языка лишился, что ли?

— Там... Сапар убивает... Из ружья...

Горка прицелился было к калитке, но Марат сцапал его выше локтя:

— Что за глупости! Идем в дом. Иди следом, да не колотись, а то зубы повыпадают.

В темных сенцах под ногами ругнувшегося Марата что-то бухнуло. Горка инстинктивно прянул назад, но сейчас же сообразил, что это цинковое корыто, очевидно, сваленное им со стены при паническом бегстве. И Горке еще больше, чем до этого, захотелось удрать.

Марат распахнул дверь. Прямо возле нее, закинув ногу на ногу, сидел на стуле Андрей. Прикрыв ладонью заплаканные глаза, Айша скрылась в боковушке, а Сапар будто и не поднимался со своей низенькой скамеечки. Тяжело, исподлобья глянул на Марата. Ружье висело на стене.

— Что у вас тут происходит? Извиняюсь, здравствуйте, во-первых.

— Здравствуйте, Марат Николаевич. Что происходит? — на лице Андрея выразилось, казалось, самое неподдельное удивление. — Ничего особенного. Сапар Утегенович предлагает мне ружье на время, нас волки одолели. Вот, видите? — он расстегнул ворот рубашки и показал забинтованное плечо. — Я одного вилами убил, но и он меня достал чуток.

Марат успел перехватить благодарный взгляд механика, брошенный на Андрея, однако не подал и виду. Наоборот, покосился на Пустобаева и значительно качнул головой.

— Всяк судит о другом в меру своей испорченности.

Горка проглотил обиду молча, лишь про себя констатировал: «Идиоты!»

Похоже, что с души Утегенова гора свалилась. Он весело засуетился, приглашая гостей к ужину. Андрей сразу отказался:

— Я не буду есть, я расстроенный, у меня ноги ломит Ну и ничего смешного! Правда, у меня ноги на улицу просятся. Ружье я у вас не возьму, Сапар Утегенович, а вот трактор — хоть сейчас заберу.

— Завтра, Андрюша, пригоним. Заходи, всегда дорогим кунаком будешь. — Сапар прошел проводить гостей, прощаясь, тронул Андрея за рукав, пошутил: — Старое, так сказать, не вспоминай. Как не ошибаться?! Сам знаешь, оклад маленький, референтов нет.

— Конечно, знаю. А правду говорят, Сапар Утегенович, что ваша жена музыкальное училище окончила?

— Уй, какая правда! Давно было, ничего не помнит Айша.

— М-да! — Не только Андрей, все уловили в его голосе торопливость, желание затушевать этот разговор. — М-да. Жаль, что не помнит. Верно, Марат Николаевич?

— Жаль, жаль!

— Само собой! — поддержал и приободрившийся Горка.

По дороге Андрей рассказал Марату о своих намерениях, и тот всячески стал одобрять их. Андрей руками развел:

— Скажи, пожалуйста, все меня хвалят! Просто удивительно, до чего я хороший. Ну, а если ничего не получится, тогда... крапивы за воротник?

— Безусловно.

— Понятно! Если не посадят, то наградят, так считаю.

На недоумевающий взгляд Марата Андрей ответил, что в Забродном сейчас следователь живет и «шерстит» всех, кто в какой-то мере причастен к гибели отары. И пожал плечами:

— А чего допрашивать, когда и дураку ясно: вьюга слопала отару да еще те! — большим пальцем ткнул куда-то за плечо: знаете, мол, сами.

Марат шел некоторое время о чем-то раздумывая, то и дело запуская пятерню под шапку и теребя свой непокорный щетинистый чубчик.

— Не так все просто, братцы, — проговорил он наконец. — Не т-так просто. Большая каша заварится.

— А по-моему, ерунда, вот увидишь! — Андрей наподдал ногой мерзлый котях, и он, визжа по накатанной дороге, улетел в сумрак. — Посмотрим, утро вечера, говорят, мудренее.

— Ну да, — Марат насмешливо глянул на парня, — что делается сегодня, думать будем завтра. Между прочим, на областной сельхозстанции сорок килограммов семян кукурузы достал. Вегетационный период — шестьдесят пять дней. Элита! Там из-за них...

— Отдайте их на Койбогар!

— В твоей мысли есть рациональное зерно... Значит, и ты побывал у следователя. А ты, Георгий? Ох, каша будет, братцы!..

— Марат Николаевич интересные книги привез из города, — напомнил о своем присутствии Горка.

— Не книги, — поправил Марат, — а книгу «Житие протопопа Аввакума» Редкая вещь. И поучительная Человек железной воли и высочайшей нравственной убежденности. Боролся и погиб за свою идею. Я это «Житие» Мартемьяну Евстигнеевичу подсунул, пусть почитает, поразмышляет. Может, пробудится в нем хотя бы чувство доброй зависти к тому несгибаемому протопопу, поборет в себе страсть к столь малому, как выпивка.

— Дай почитать.

— Пойди к Тарабанову. Прочел, наверное, возьми.

— Спасибо, обязательно возьму.

Андрей ощутил, как загорелось его лицо. Он был рад: есть причина забежать к Гране в дом. С зимовки она уехала так быстро, что не удалось и поговорить с ней толком. Да она и не расположена была, очевидно, к разговору, а то могла бы дождаться, пока он заседлает своего маштака.

И теперь идти с Маратом и Горкой ему было совсем невмоготу. Он глянул на часы — без четверти девять, по-зимнему время не раннее. А еще на Койбогар ехать, девятнадцать километров — не шутка по бездорожью и такому морозу.

4

Возле тарабановского двора Андрей оглянулся по сторонам. Ночь, будто ножницами, навырезывала синих угластых теней и разбросала их под избами и кособокими расшатанными плетнями. Замороженные окна сверкали наледью.

Андрей разглядел двоих, стоявших в темном проеме открытых дверей сенок. И вдруг почувствовал себя чужим и одиноким в своем большом и родном поселке. Он, казалось ему, даже осязал, как холод, как прикосновение неопрятных рук, понимающие и снисходительные взгляды тех, умолкнувших...

Они расступились, давая парню дорогу. Теряя голос, Андрей поздоровался, вгляделся в мужское лицо: да, это был священник.

— Мартемьян Евстигнеевич дома?

— Дома. Что за причина гоняет тебя ночами?

— Собачья старость, Граня, одолела так бы и трусил по чужим дворам. — В Андрее все негодовало, гнев сушил рот и губы, схватывал спазмами горло. Хотелось наговорить пакостей в их бесстыжие лица. — В какую же вы, святой отец, веру обращаете нашу комсомолку?

Стояли все трое в темных сенцах, и лиц не было видно. Ориентироваться можно было только по интонации говорящего, по смыслу сказанного

Деревянно улыбаясь, Андрей ждал, что ответит священник.

— Говорят, милый юноша, длинный язык с умом не в родстве.

Граня прыснула, а Андрей опешил

— Как это понимать?

— Я насчет вашей реплики, юноша и красно, и пестро, да пусто цветом, — голос в темноте играл сочными веселыми переливами. — И еще говорят: красно поле пшеном, а беседа — умом.

Пришла на помощь Граня:

— Тебе, Андрюша, кажется, отец нужен был?

— Конечно, не вы! — Андрей начал дерзить, понимая, что это глупо. Он наговорил еще каких-то грубостей и, видно, вывел Граню из терпения.

— Ты иди, Андрюша, в избу, у тебя ноги замерзли, ты не стоишь на месте.

— А тебе жарко от поповской бороды? На поповские деньги польстилась?

Священник засмеялся, что-то сказал вслед, но Андрей, чувствуя свое поражение, побыстрее закрыл за собой дверь.

В первой половине избы Василиса Фокеевна грела кости на лежанке, подложив под голову большую пуховую подушку, а Мартемьян Евстигнеевич сидел перед горящей голландкой на скамеечке и задумчиво подкладывал в огонь кизяки. Они то вспыхивали, то меркли, и по лицу старика, во впадине потерянного глаза бродили неясные тени, вороная борода отдавала временами синью, а при вспышках — старой бронзой. Через раскрытую дверь горницы Андрей заметил, что там никого не было, однако лампочка под потолком горела ярко, пустынно. О ней, очевидно, забыли.

По холоду, впущенному Андреем, Мартемьян Евстигнеевич догадался, что кто-то вошел. Оглянулся, движением плеч поправил накинутый пиджак.

— Это ты, светел месяц, холоду напущаешь? Проходи, присаживайся.

Андрей поставил рядом с ним табурет, сел. Болезненно прислушиваясь к тому, что делается в сенцах, достал из кармана записную книжку и карандаш, крупно набросал, склоняясь к печному огню:

«Я пришел за книгой. Вы прочитали? «Житие протопопа»? Говорят, сильная вещь! Правда? Вам понравилась?»

Старик ответил не сразу. Долго ковырял кочережкой в печке, словно отыскивал в ярко раскаленных углях нужные слова. Заговорил глухо, сдержанно:

— Прочитал, да, прочитал... Понравилось ли, говоришь? Силен был бестия, силен, окаянный. Сижу вот и все думаю об нем, сижу и думаю об том Аввакуме. Это откуда ж у него такой характер? Откуда столько в нем этой настырности? Живьем сгорел в яме за свою идею, за свою старую веру — не отступился. А и идеи-то всего — двумя или тремя перстами креститься. Ну, не только это, конечное дело. Железный дух в том протопопе жил... Экую закавыку подсунул мне Маратка-стервец! По больному бьет, шельма, соль на раны сыпет...

«Он любит вас, Мартемьян Евстигнеевич».

Старик прочел написанное Андреем, промолчал. Словно вместе с ним прислушивался к тому, что делалось в сенцах. Прерывая тяжкую паузу, Андрей опять написал:

«Вы были коммунистом?»

— Был.

В сенцах еле уловимо скрипнули половицы. «Целуются!» — Андрею представлялось, как священник сочными губами ищет рот Грани, пушистой бородой щекочет ей лицо.

Своим воображением он казнил себя, не мог сосредоточиться на беседе с Мартемьяном Евстигнеевичем, буквы на бумаге получались неровными, словно их ветром раскидывало.

«Вы же можете восстановиться!»

— Э, Андрюха, иссушенная ветка я, лемех сношенный. Зачем партии? Обуза сплошная. В общем, это особая, сокол, статья, и ты ее не тронь.

Широкой и коричневой, как большой копченый лещ, ладонью старик провел под глазами. Бродили по лицу тени от печного огня, бродили, как думы, как тени далеких невозвратных дней. Андрей не решался потревожить его.

Старик перевел дыхание:

— Да, сокол, жизнь прожить — не ложку облизать!

В сенях было тихо-тихо, будто и там задумались над словами Мартемьяна Евстигнеевича.

«Как же вы выбыли из партии, дедушка Мартемьян?» —

Андрей подсунул старику написанное

— Говорю ж тебе, времена были суровые. Пропал я ни за денежку. Осенька Пустобаев воткнул, не востря, воткнул. До-ошлый, стервец!..

— Дядя Ося?! — Андрей приподнялся, забыв, что старик не слышит его — Не может быть!

На лежанке заворочалась Василиса Фокеевна

— Хватит вам гундеть там, спокою людям не даете.

Мартемьян Евстигнеевич заметил, что она ворочается и, похоже, выговаривает не очень ласковое. Стрельнул в нее глазом:

— Гляди-ка, закаралась куда и еще ворчит. Там лопины нет ли?

«Неужели это правда о дяде Осе?»

Старик прочитал, хмыкнул:

— Ужель правда! Он, как двухорловый пятак: клади его хоть этак, хоть так. Все равно вывернется лицом кверху.

Андрей поднялся. Он готов был немедленно действовать, разоблачать. Но, пораскинув умом, пришел к мысли: за что же привлекать? Давно все было, очень давно.

Работал Осип Сергеевич исправно, старательно, но и вперед других никогда не лез, держался больше в тени. И все-таки — двуличный! Это и страшно: восемнадцать лет прожить с человеком рядом и не знать его. Даже пустобаевская жадность воспринималась как отрыжка старого, как, ну, былая крестьянская закваска, что ли, не перебродившая в Осипе Сергеевиче. Теперь Андрей не знал, как будет встречаться с ним, как будет в его глаза глядеть. Ведь по какой-то его, именно его вине человек был жестоко наказан! А не напрасно ли говорит Мартемьян Евстигнеевич? Да нет, наверное, он даже не выпивши сегодня...

Мартемьян Евстигнеевич принес из горницы толстую тяжелую книгу.

— На. Учись, вьюнош, быть стойким и честным. Как они, дела-то на Койбогаре?

Листая книгу, Андрей показал мизинец.

— Вот, мать твоя вся в саже, не получаются? А ты старайся, любопытничай, доходи до всего. Ты должон все дочиста знать. Потому — грамотный, молодой. — Хитровато сощурил глаз: — Вы — человек, и это главное. Помнишь? Забыл? Ну и ладно. Покуда — до свидания. Наведывайся, не обходи стороной.

Граня ждала Андрея в сенцах.

— Ну и болтать вы!

Замерзла ждать.

— А где же... этот?

— Ушел. Боишься, опять отхлещет?

— Пословиц и я много знаю. А ему и подавно нужно много знать, все-таки с массами работает, уметь надо мозги уродовать.

— Он очень умный.

— Еще б — не умный! Если уж тебе голову закружил, то...

— Не надо, Андрей. Я тебя не для пререканий ждала. И... не в любви объясняться. Хотя ты и очень славный парень... Мне просто хочется, чтобы ты... ничего плохого не думал обо мне. Ничего! Только тебе это говорю. Остальные... Пусть судят, как умеют! На чужой роток не накинешь платок. Я — только чтобы ты знал. И — молчи, никому не доказывай ничего, бесполезно...

Шепот ее был быстрым и горячим. Андрей не видел ее лица, но чувствовал, что оно горит лихорадкой, что Граня вся горит, она в каком-то нервном, непонятном возбуждении. Таким человек бывает, когда решается на что-то большое и не очень легкое. Андрей нашел в темноте ее руки — они были горячие-горячие, — нашел и сжал:

— Что с тобой, Гранечка? Может быть, заболела? Так я врача...

— Ирину позовешь? — Смешок Грани был дробным, нервическим. — Не надо. Я здорова. В моем деле твоя Иринушка не поможет.

— Какая она... моя!

— Ну не я же — твоя.

— Я тебя совершенно не понимаю, Граня.

— Меня, Андрюшенька, многие не понимают. Иной раз и я себя не понимаю. А когда человека не понимают, то начинают строить догадки, а из догадок — сплетни... Ох, тошно мне, Андрей, тошнехонько. И скучно, понимаешь, скучно-о! Разболелось мое сердечко, ровно перед ненастьем... Мать — поедом ест, девчонки шушукаются, парни перемигиваются. А что — я виновата, если красивая? Молчишь, парнишечка. Вы все молчите, когда сказать не умеете... Ну, вот... А поп он умный, Андрюшенька, головастый. Ты знаешь, он мне на мно-огие вещи глаза открыл... А вы! Ты вот обещал по русскому со мной заниматься, да и не вспоминаешь обещаньица.

— Так я же Нюру просил, я же на зимовке!

— На зимовке ты... А Нюра тоже человек. Ей и на танцы хочется, и в кино, и с Горынькой постоять. Да вы ж ее еще и секретарем комсомольским предложили избрать. До меня ли! Ты, парнишечка, не дуй губки, чую, надул ведь... Я так, к слову. Обидно только: каждый на особицу держится, каждый отдельно. Ладно хоть Марат Николаевич приехал, расшевелил вас, а то... Ты вот с Горынькой Пустобаевым дружишь, сызмалу дружишь, а знаешь ты его? Ничего ты не знаешь. Горынька еще покажет себя, попомнишь мои слова.

— Я не знаю, чем он тебе не нравится. Ведь остался после школы в колхозе, хвалят его — работает хорошо. Направлять его, конечно, надо, но с дядей Осей ты его не сравнивай, старо: яблоко от яблони и так далее...

— Вот и наговорились, как меду напились. — Граня забрала руки, голос ее стал другим, сдержанно-спокойным, чуточку отчужденным. Андрей понял: душа ее захлопнулась. — До свидания, Андрюшенька...

«Что ей надо, чего ищет?! Колотит всю, как... Втрескалась в попа и не знает, как теперь быть?.. А он... он взял свое и — будь здорова, красотка! Так? А она мечется, она хочет, чтобы хоть я о ней плохо не думал, что бы — и волки сыты, и овцы целы? А я думаю, думаю, думаю! Думаю, что красивая, что я люблю тебя, но что ты — шлюха, поповская забава.. Поп — сотый? Дождалась сотого?.. И за что люблю? Хоть вой, как пес. Выть хочется!..»

Вместо сердца Андрей как будто раскаленный камень ощущал, который опалял ему грудь и разум. Граня или не догадывалась о его состоянии, или делала вид, что не догадывается.

— До свидания, говорю! — В ее голосе звучала издевка.

Он шагнул в открытую дверь, исподлобья, боком глянул в черные сенцы. Там Граня ждала его слов, наверное, с улыбкой ждала.

— Плевал я на твое свидание! — Андрей плюнул под ноги и растер подошвой. — Вот, видела? Приду — и руки вымою после тебя...

— Андре-ей! — Граня отшатнулась к стене. — И ты? И ты такой же?

— Нет, я не такой, я — плевал на тебя. Все!

— Боже мой, что ты мелешь, Андрей...

Она прижалась виском к холодному дверному косяку и еще долго слышала, как под валенками Андрея зло скрипел снег.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Савичев только что приехал из района и не успел да же раздеться, как на него навалились дела. Бухгалтеру подписал ведомости на выдачу зарплаты. Вдове выписал досок на ремонт полов. Механику подсказал, где достать остродефицитные запчасти. А тут секретарь-машинистка принесла кипу писем и директив. Думалось, с организацией производственных управлений меньше всяких бумаг будет — черта лысого! Может, это еще не настроились? А пока что надо разбирать и отвечать на них — сейчас или позже, смотря по рангу и строгости бумаги.

Часа через полтора «разгрузился». Снял полушубок и повесил в шкафчик. Приглаживая мокрые волосы, поднял голову на прислонившегося к оконному косяку Марата Лаврушина:

— Очереди ждешь? Ты не очень скромничай, у нас так двадцать четыре часа сиди в правлении — и двадцать четыре часа будут идти люди. — Недружелюбно покосился на телефон. — Сейчас вот еще звонки начнутся, через десять минут в районных и областных учреждениях обеденный перерыв закончится.

— Веселая жизнь у председателя! — Марат засмеялся, присаживаясь у маленького столика, буквой «т» приставленного к большому, председательскому.

— Веселая! Ну... ждешь новостей? — Савичев посмотрел в окно. — Снег идет. Видишь? Хорошая новость. Будет снег — будет хлеб. Ведь до плодов твоих экспериментов, наверное, мало кто из нас доживет, а? Шучу, не серчай Как у тебя с этими, эклебеновскими посевами?

— Пшеница уже на четверть поднялась. Если все будет идти так, как сейчас, то — боюсь даже говорить! — с квадратного дециметра возьмем пятьсот граммов зерна

— Не врешь? — хмуроватые савичевские глаза оживились. — Здорово! Знаешь, поставлю перед правлением вопрос о теплице, надо выстроить в новом году. Только, Николаич, не забывай и о сегодняшнем... Хлеб, знаешь, нужен не только завтра. Как ни кинь, а хлеб — всё, вся наша житуха. Будет у нас хлеб — будет и все остальное.

— Новенькое было на совете управления?

— Новенькое? С первого января начинается массовая сдача скота. Приказано ни часа не медлить, иначе, мол, у мясокомбината очередь будет другими захвачена. Автомашин-скотовозов не обещают, они отданы дальним районам.

Повернулся к окну, долго глядел, как идет снег, казалось, считал падающие снежинки. А Марат смотрел на его окаменевшее, тронутое синью щетины лицо. Савичев всегда тщательно следил за собой, не терпел в других неряшливости, а сегодня, видно, даже он не сумел побриться. Наверное, и вчера, и сегодня с рассвета заседали: от одежды Савичева разило табачным дымом. И дозаседались: по зимнему бездорожью ослабший скот на мясокомбинат гоним.

Вошла Граня, заметно смутилась — не думала встретить у председателя Марата. Была она не в повседневной своей рабочей фуфайке, а в темно-зеленом модном пальто с шалевым воротником, в серой каракулевой шапочке, очень красившей Гранины светлые волосы и матовое зеленоглазое лицо.

Марат тоже неизвестно почему смутился, он вскочил со стула и предложил его девушке, хотя рядом и вдоль стен стояло десятка два точно таких же. Граня не села.

— Мне надо с вами наедине поговорить, Павел Кузьмич.

Марат вышел. С самого прихода своего Граня ни разу не посмотрела на парня, не повела на него продолговатых глаз и когда он направился мимо нее к двери. Но Савичев заметил, что лицо ее на мгновение изменилось. «Э, да тут дело не шутейное!» — подумал он.

— С первого января дайте мне отпуск. — Граня положила перед Савичевым заявление.

— Что это ты зимой решила? Едешь куда? Может, путевку похлопочем, а?

Граня уставилась в угол с такой внимательностью, что председатель тоже покосился туда: старый сноп пшеницы стоит, и только-то.

— Ничего мне не надо, Павел Кузьмич. — Помолчала с тем же невидящим остекленившимся взглядом. — Ничего! Я совсем... уезжаю.

Савичев приподнялся, упершись руками в столешницу.

— Постой, как это — совсем?

— Да вот так, Павел Кузьмич.

Он растерянно вышел из-за стола, совсем как маленькой девочке заглянул в лицо.

— Что-нибудь дома плохо? Скажи, Мартемьян Евстигнеевич донимает кутежами? Да?

— Нет, он сейчас меньше пьет. После того как ему рыбинспекторский билет дали — совсем мало пьет...

— Так в чем же дело, ради бога?! А, понимаю... Не слушай, Граня, бабы намелют. И вообще мы кое-кому языки пообрубаем...

— Как ни странно, — Гранины губы покривились в горькой вымученной улыбке, — как ни странно, это правда. Я уезжаю с ним.

— С попом?!

— С ним.

— Да ты сдурела, Аграфена! Да я... Да мы закроем тебя на замок, а этого длинногривого в зад коленом... Слушай, Аграфена... ведь ты... Рассказывают, ты так комиссаршу играешь в спектакле, и вдруг... В уме не укладывается! — Савичев прохромал к двери, поплотнее прихлопнул ее. — Я... мы посоветуемся...

— Вы хотите новогодний спектакль сорвать?

— То есть?

— Никто не должен знать этого до самого моего отъезда. Вы первый, кому я сказала все. Если вы кому-либо хотя бы заикнетесь — я немедленно уеду. И спектакль будет сорван.

— Ты комсомолка?

— Да.

— И...

— Да. Только есть тут «но»: я, комсомолка, выхожу не за попа, а за человека.

— По ней такой парняга, такой парняга сохнет, а она! — с неподдельный горечью сказал Савичев. Сказал он это наугад, твердо надеясь, что не ошибется в адресе, судя по поведению Марата и Грани только что.

— Сохнет? Хо-хо! Весь не высохнет, что-нибудь да останется. — Граня впервые оторвала взгляд от угла со снопом и приблизилась к Савичеву, заговорила с той же горьковатой, нерадостной улыбкой: — Милый Павел Кузьмич, хороший мой, да разве ему такая нужна? Разве я ему пара? Ах, да что говорить! На мне столько грязи злыми языками налепленной, что ее только со святым отцом и смоешь...

— Что за чепуху мелешь! Неровня! Грязь! Ну?! Никакого отпуска, извини за грубость, не получишь и никуда не уедешь.

— Зря мешаете. Все равно уеду. Вы ведь знаете мой характер. А с резолюцией вашей я завтра успею расчет получить, чин-чином. И в спектакле напоследок сыграю.

— Боже мой, какая ты дура, Аграфена.

— Вот видите, а говорили — ровня.

— Да он тебе, этот растреклятый поп длинногривый, хоть нравится?

— Нравится.

Савичев опустил руки: больше он не мог бороться, да и смысла не было — Гранин характер он действительно знал. Присел к столу, со вздохом наложил резолюцию на заявлении:

«Оформить отпуск с 1.I.1963».

— На, бери. Уверяю тебя, ты еще пожалеешь о сделанном.

— Кому сгореть, тот не утонет, Павел Кузьмич. Спасибо вам! — Она сложила листок, но уходить не торопилась, словно собиралась сказать еще что-то важное. — Может быть, и плох мой будущий, да... впотьмах, говорят, и гнилушка светит. А я в последнее время будто в потемках жила... Вы не думайте, учиться я буду, я не остановлюсь, но мне... мне нужен берег, я не хочу больше так, как раньше... Не столько дела, сколько сплетен...

Савичев слушал ее сбивчивое, горячее объяснение, в душе и протестовал, и соглашался с ней, и крыл площадными словами себя, Заколова, Грачева... Каждый день план, каждый день сводки! Каждый день зимовка, сев, уборочная! А где же человек?! Где дума о нем?! За планом, за цифрой редко проглядывается он. Вот затеяла молодежь новогодний вечер, спектакль, а он, председатель, ни разу даже на репетицию не зашел, отделался тем, что разрешил новый баян купить. Да что он, Савичев, когда сам парторг палец о палец не ударил, чтобы помочь в чем-то молодежи!.. Приехал поп, совершал обряды, а они, руководители колхозные, ждали директиву из района... Дождались: он увозит лучшую работницу, комсомолку. Расхлебай теперь, Заколов, эту кашу, попробуй!

— Если не придется свидеться, давайте попрощаемся, Павел Кузьмич. Не поминайте лихом.

Она сжала его длиннопалую руку и, вдруг решившись, крепко поцеловала в обветренные сухие губы. Он невольно откачнулся, бросив быстрый взгляд на дверь. И выругал себя: «Черт! Вот так... По-товарищески, по-дружески, а наплетут — трактор не свезет».

Граня поняла и его взгляд на дверь, и его позднее раскаяние в трусости. Глаза сузились в знакомой бедовой прищурке, причем тот глаз, под которым белел серпик шрама, щурился больше, делая усмешку еще ядовитее.

— И вы!.. Именно так и начинается: не посмотри, не поцелуй, не дружи... Проклятый деревенский идиотизм!

Словно потеряв силы, опустилась вдруг на стул и, положив на край столешницы руку, уронила на нее голову.

Думая, что с Граней плохо, Савичев налил в стакан воды, нерешительно пододвинул к ней:

— Выпей...

— Несчастный я человек, я всю жизнь несчастливая. Мне никто никогда не верит. Все говорят: «Красивая!» А в глазах читаю: «Шлюха». Будто тавро на лбу выжжено... Даже мать не верит. Даже брат родной презирает. Поехала в позапрошлом году к нему в Саратов. Случайно увидел у меня тетрадку, а в тетрадке — имена и фамилии. Десятка два, наверное. Спрашивает, что это такое, а у самого аж глаза побелели. Ухажеры, отвечаю ему. Так он меня этой же тетрадкой по щекам... Я-то из озорства записывала, кто провожал, а он дурное подумал..

Савичев курил папиросу за папиросой и бросал окурки и обгорелые спички в форточку. Он не смотрел на Граню, но ее горький, полный боли и упрека голос сжимал сердце. Длинно и раздраженно звонил телефон — Савичев не брал трубки. Не слышала, казалось, звонка и Граня.

— Я сроду в ресторане не была. Только в кино видела. Красиво. Музыка, кругом хрусталь, пары танцуют. А новая подружка, в одном подъезде с братом жила, подзадорила: «Давай сходим? Знаешь, как там здорово!» Я, конечно, согласна. А денег — ни у нее, ни у меня. Говорит, давай кровь сдадим? Сдали... Только на мне это почему-то очень отразилось, пришла домой и сразу слегла. А брат увидел, какая я лежу бледная, опять подумал другое: «Доигралась? Бессовестная!» И слушать ничего не хочет. Да и не желала я оправдываться — бесполезно. На другой день влетает он в комнату и — ко мне: «Где деньги?» Отдала, пересчитал: «Зачем понадобились?» Оказывается, мать подруги проболталась, что мы ходили в ресторан. И опять у брата черт знает какая мысль появилась, мол, деньги для врача... Никогда ни перед кем не корилась, а вот брата и уважаю, и боюсь. Может, потому, что он всегда меня в строгости держал? Вы ж его помните, Павел Кузьмич.

Савичев заглянул в пустую папиросную коробку, досадливо смял ее и кинул в мраморную пепельницу. Кто-то приоткрыл дверь — можно? — и он сорвался:

— Закройте! Вот народ! — Отпил из стакана, который наполнял для Грани, несколько успокоился. По привычке забрал кончик уса в рот, пожевал его губами и выпустил. — Ты такая и... Я не понимаю! Я бы тебя на руках носил!

Граня подняла голову, на ее губах ожила улыбка, грустная, печальная, почему-то напомнившая Савичеву осеннее поле, освещенное выглянувшим неярким солнцем.

— Вы — на руках, а другие — по кочкам несут, всю душу растрясли. Болит она у меня.

А Савичев глядел в ее лицо и ломал голову: почему она ему открылась, именно ему? Он знал, что его многие недолюбливают за резкость, считают сухарем и педантом. Исповедь Грани и расстроила его, и ободрила: люди, в сущности, всегда лучше, чем мы о них думаем. Сейчас Павел Кузьмич готов был полжизни отдать, только бы Граня не уезжала, скучнее станет в Забродном без ее смеха, без ее напевной речи, без громких стычек с ним, председателем, с ветфельдшером, с механиком

— Не уезжай, Граня. Или... ты очень крепко любишь этого, ну, батюшку?

Она подумала, катая в пальцах карандаш, взятый со стола.

— Я никогда никого не любила, мне многие нравились, но любить — нет. Ивана Петровича? Он — умный, человечный, он нравится мне, но.. Люблю я одного.

— Закройте дверь! — бросил Савичев заглянувшей секретарше.

— А люблю я... — Граня прикрыла глаза. — Ох и люблю же! За один его волосок отдала бы себя на кусочки изрезать. — Засмеялась: — Глупо, да? Как в романах?

— Нет, почему же. — Савичев был серьезен и задумчив, может быть, ему опять вспомнилась та, с которой вырезали на клене «Павел +...», а может, он размышлял о несладкой судьбе этой вот светловолосой девушки с неуживчивым, непокорным характером. — Его стоит любить, Лаврушин парень толковый.

— Лаврушин? А при чем здесь Лаврушин? — Граня встала, похоже, она уже сожалела, что ни с того, ни с сего разоткровенничалась. — Лаврушин, конечно, толковый парень, но Лаврушин на четыре года старше меня, а тот которого люблю, — моложе. На четыре года, два месяца и двенадцать дней. Вот в чем несчастье, дорогой Павел Кузьмич! Старуха я для него. Будьте здоровы! Просьбу не забудьте: чтобы ни одна душа...

— Что ж... Такого сильного человека в спектакле.. а сама... Зря, Аграфена!..

После ее ухода снова вошел Марат. По тому, как председатель двигал желваками и внимательно, чересчур внимательно смотрел в окно, он понял, что разговор был здесь не из рядовых и не из приятных. Допытываться не стал, не в его характере было без стука входить в чужую душу И все же события, происшедшие в кабинете, волновали его. В конце концов он пришел к утешительному выводу Граня чего-нибудь требовала для фермы, а председатель не давал, вот и «поцапались».

— Павел Кузьмич, я к вам как член партбюро. Решение правления готовится к новогоднему вечеру?

— Решение? Какое решение? — Савичев далек был от всего сегодняшнего. Неохотно оторвал глаза от окна, от улицы: там начинало вьюжить, и по начинавшейся вьюге шла стройная, красивая девушка — Граня Буренина. «Да, прохлопали девчонку. А девка — краса-зоренька!» Внезапно спросил, забыв о вопросе Лаврушина: — Слушай, могла бы Граня полюбить такого, как, скажем, Андрей Ветланов? Моложе себя лет на пяток. Ну?!

Марат удивился: почему Савичев говорит о таком? Кто хочешь удивился бы. Да и попробуй ответить на этот вопрос: у Грани семь пятниц на неделе. Сегодня она может кому угодно заморочить голову, а завтра с издевкой дать от ворот поворот. Любовь ее — как летний ливень: прошумел — и снова сухо, снова ни облачка.

Под ожидающим взглядом Савичева он неопределенно развел руками:

— Граня — очень сложный человек. Если верить людям...

— А ты не слухами, а собственным умом пользуйся. Ну?!

— Не берусь судить. Я ее плохо знаю. — Марат нахмурился и потеребил волосы: он не понимал цели савичевского вопроса. Может быть, очередная прихоть, забава, вроде увлечения классической музыкой? Об Андрее ему тоже не хотелось говорить, потому что предполагал: Андрей влюблен в Ирину. Переспросил: — Так как насчет решения?

— Какое еще решение? Под Новый год мы их никогда не принимали.

— А надо бы. Приятно ведь людям, если их не только поздравят, но и, допустим, лучших отметят, премируют... Можно объединенное решение — правления и партбюро. Мы вот предварительно советовались с членами бюро, без вас составили список...

— Слушай, не выдумывай ты этого, Марат Николаевич! Тут не знаешь, как из чертовой истории выпутаться, тут под суд грозят отдать, а вы...

— Значит, Земля должна перестать вращаться, колхозники должны бросить дела и оплакивать погибшую отару?

— Во всяком случае в литавры бить неуместно. Савичев наткнулся на спокойный, осуждающий взгляд агронома. И тут же вспомнил Граню, свои размышления. «Только ругал себя за то, что о человеке не думаем, а сам через минуту — за свое, за старое. Вот и парня обидел ни за что, ни про что».

— Ну, давай, давай свой список! Так... Согласен... И этого следует... Постой, постой! А Базыла Есетова за что отмечать? А Андрея Ветланова? У них же отара...

— По их вине?

— Н-ну, допустим, не по их, а все-таки неудобно...

— Они не бросили отары до конца.

— С тобой без пол-литра не договоришься.

— Договоримся. И всех, кого будем отмечать, нужно обязательно пригласить на вечер. Обязательно!

— Мысль дельная, но как это сделать, позволь спросить у тебя? Например, с зимовок чабанов и скотников. Ну?!

— Подменить. Я, к слову, поеду на Койбогар и подменю Есетова и Ветланова.

— Поедешь? — Савичев подергал крученым усом.

— Поеду.

— Под Новый год и будешь там один?

— Под Новый год и буду там один. Зато приедут все Есетовы. Признайтесь, ведь они всей семьей ни разу не были в нашем клубе, даже в кино. Правда?

«Кадры у нас подбираются лобастые. В пару б ему Граню!» — подумал Савичев.

— А кто же на другие зимовки поедет? Это не на воскресный же рядовой день, а на Новый год. Смекаешь?

— Смекаю. Вот и давайте соберем объединенное заседание правления колхоза и партбюро, поговорим, посоветуемся. Найдутся люди...

— На сегодня, на вечер. Подойдет?

— Уж это вы с Заколовым, он секретарь партбюро. Я только свои предложения внес...

Зазвонил телефон, резко, требовательно. Савичев потянулся к трубке.

— Начинается!

2

Низкое солнце подожгло снега, и они вспыхнули жаркими огнями. От сухих будыльев высокого татарника протянулись длинные тени. Сверкнули на солнце и пропали из глаз куропатки.

Андрей широко вздохнул: хороша степь, красива даже зимой. Вечер будет тихим, морозным. Сегодня в Забродном — новогодний вечер. Спектакль. Маскарад. И там — Граня. Она, наверное, тоже в маскарадном костюме будет. А он, Андрей, отказался ехать в поселок. Он решил вместе с Есетовыми встретить Новый год. Съездил верхом в пойму Урала, вырубил там вербочку. Сейчас нарядят ее вместо елки. Запаслись вином, женщины готовят закуски.

Да, а Граня будет на маскараде в клубе...

Без нужды обошел работающий на малых оборотах трактор, потому что лишь получасом раньше он десять раз осмотрел и выслушал его. Погрел руки возле выхлопной трубы и, мыслями находясь еще где-то около Грани и писем к ней, нежно, словно живое существо, погладил теплую ярко-красную облицовку радиатора:

— Поработаем, дружок!

Сегодня Андрей впервые выехал на новеньком тракторе «Беларусь» задерживать снег. Там, где Василь вспахал осенью зябь, теперь, точно белые буруны на уральном перекате, пенились снежные валы. Плохо ли, хорошо, а тридцать гектаров сделал Андрей. Пройдут бураны, и тогда можно будет снова легким снегопахом бороздить поле, только теперь уже поперек прежних валов.

А над снежной степью таял тихий розовый вечер. Предновогодний вечер... Как осточертел этот Койбогар! Из-за него — все шиворот-навыворот. Савичев утешает, а толку что-то не видно... Если б здесь поселок, если б Граню сюда. Тогда и поселка не нужно? Нет, поселок нужен... Только бы Савичев был верен слову...

С приближением новогоднего часа настроение у Андрея падало, как ртутный столбик на холоде. Забравшись в кабину, через надтреснутое (наверное, неаккуратно сгружали с платформы!) стекло Андрей увидел, как к зимовке, вся обдаваясь паром, подлетела пароконная упряжка. Из саней выскочил Марат в длинном, до пят, тулупе. Спросил ли, сказал ли что появившемуся из кошары Базылу, но только тот вдруг бегом покатился в дом, а Марат упал в сани и гикнул на вороных правленческих.

«Несчастье, что ли, какое? — Андрей включил скорость и поехал навстречу бешено мчавшейся паре. — И чего это сам агроном прискакал?»

Кони не остановились возле трактора. Угибая головы, бросая к ногам пену с удил, они обнесли сани с Маратом стороной, помчались к полю, к его дальнему концу.

Через заднее стекло Андрей наблюдал, что будет дальше. Марат остановил лошадей и, не сбрасывая тулупа, прошел по полю и так и этак, кажется, даже высоту снежных гребней смерил.

Назад он вернулся, когда Андрей уже был на зимовке и выпускал из радиатора в ведро горячую, густо дымящую паром воду. Бросил упряжку около угла, обычной своей стремительной походкой подошел к Андрею.

— Мой чище! — приказал, видя, что в горячей воде Андрей полощет руки. — И собирайся! Поскорее.

— Куда?

— Я слышал, уральские казаки никогда не говорят «куда», только «далеко ли». А ты кудакаешь.

— Значит, я выродок, а не настоящий казак. Пусть будет по-твоему: далеко ли ты меня подгоняешь?

— В Забродный. На новогодний вечер. По решению правления колхоза я остаюсь здесь на сутки, а вы все — туда.

— Что-то до меня плохо доходит. К чему такая жертва?

— Ты меньше разговаривай! Пора научиться выполнять коллегиальные решения. А снегозадержание ты зря в одном направлении ведешь, лучше всех — спиральный метод: откуда ветер ни подует — все равно снег на поле останется. Улавливаешь?

Вышел Базыл. Ему плохо удавалось скрыть ликующую улыбку. Под его распахнутым полушубком все могли видеть новую рубашку, дорогой бостоновый костюм, а на ногах — белые чесанки с галошами. Однако Марат остался недоволен.

— Усы красивые, дядя Базыл, а вот это, — он коснулся колючего подбородка чабана, — это, я вам скажу, надо побрить, — глянул на часы: — Пятнадцати минут хватит?

Базыл, не прекословя, повернулся и пошел в дом. Держа полное ведро на отлете, подался за ним и Андрей. Марат потоптался и решил тоже идти в тепло, подгонять и Есетовых, и Андрея. Снял тулуп и накинул его на спины мокрых лошадей, овчиной наружу.

В доме был полный переполох: в поездку собирались все — от четырехлетнего Рамазана до восьмидесятилетней матери Базыла. Доставались лучшие одежды, на голову бабка накручивала новый, сияющий белизной жаулык. Фатима никак не могла отыскать запропастившиеся дорогие духи — сроду, мол, не пользовалась, но покупала, сама помнит, где-то прятала. А у окна, потея и кряхтя, скоблился старенькой бритвой Базыл.

— Ай, Марат Николаевич, — окликнул он, надувая щеку. — Почему Пустобаев не едет? Обещал, а не едет. Почему, не знаешь?

— Болеет

— У! Зачем?

— Василиса Фокеевна говорит, простите за выражение, желудок у него прохудился.

Базыл осклабился:

— Бесбармак, я думаю, много ел. Наверно, у старого Шакена в гостях был. Я так думаю. Ой, много ест Пустобаев, а все равно худой. «Почему так? — спросил я. — Курсак, живот с дырком, что ли?»

— А он что?

— У! Он меня на хрен послал и еще какой-то шутка отпустил.

Марат стоял возле окна и рассматривал на фанерном квадрате пластилиновый макет поселка.

— То самое? — глянул на Андрея.

— То. — Андрей ревниво насторожился. — Плохо?

— Неплохо. Вот только кормовая база... Стоит подумать...

— Целый ночь, целый день здесь будешь, агроном, думай, пожалста. А?

Базыл поспешно собирал с подоконника бритвенные принадлежности. Чабану не терпелось сесть в розвальни, гикнуть на коней. Но внезапно Базылу захотелось, чтобы Андрей между сборами проверил, как ему запомнились названия некоторых тракторных деталей. Дело в том, что Андрей, не откладывая, взялся за обучение Базыла механизаторскому мастерству.

Вытираясь после бритья полотенцем, Базыл поинтересовался:

— Эй, Андрейка, как его фамилия, куда воду льешь?

— Радиатор. — Андрей мигнул Марату.

— Правильно, — солидно кивнул Базыл, словно не он экзаменовался, а его помощник. — А этот, который шибко крутится?

— Вентилятор.

— Правильно. Эй, Андрейка, заедем к старику Шакену, заберем с собой? А? Совсем близкая дорога — пять километров.

— Близкая, по бездорожью! И что вы о нем всегда беспокоитесь, будто он вам брат родной?

— Ху, даже двоюродный!

Марат сказал, что за Шакеном тоже поехал человек, Базыл будет иметь возможность встретиться с «братом» на вечере.

— Зачем смеяться? У казаха закон такой: один раз видел — знакомый, два раза видел — родня. — И хитровато поглядывал сквозь щелки век. С помощью Фатимы стал объяснять Марату, где какие закуски приготовлены, где бутылки с вином стоят.

А у порога топал ножкой закутанный Рамазан.

— Поехали!

Через десять минут от зимовки понеслась лихая пароконка. Свистнул кнут. Взвизгнули полозья. И Койбогар скрылся за кособоким барханом.

3

Дома уже никого не было. Переодевшись в праздничное, Андрей вылетел за калитку. На секунду прислушался. В ближнем переулке заливалась русская трехрядка. Коля Запрометов шел с группой молодежи. Глаза у Коли зоркие. Свел мехи.

— Салям, Андрей! Греби к нам... Девушку самую красивую уступим!

— Благодарю, я на самообслуживании...

В клубе — курочке негде клюнуть. В центре большого зала — елка. Места за длинным кумачовым столом занимали члены правления.

Владимир Борисович направился к трибуне. Он долго раскладывал бумаги, словно раздумывал: стоит ли начинать? Потом, уже более решительно, пододвинул ближе к себе стакан с графином.

— Товарищи! Соревнуясь за достойную встречу Нового года, труженики нашей сельхозартели...

Тоскующим взглядом Андрей, прижатый к подоконнику, искал Граню. Не было в зале ее белокурой высоко поднятой головы.

Из дебрей международного положения Заколов возвратился к положению в колхозе. А потом и совсем к цели своего выступления подгреб: начал называть имена передовиков и подарки, которыми они премируются. Отмеченные поднимались на сцену, и председатель, пожимая им руки, вручал подарки.

— Базыл и Фатима Есетовы! Оба — наручными часами...

Зал аплодировал, а растерявшийся Базыл, забыв о ступенях, вспрыгнул прямо на сцену, вызвав этим еще больше хлопки.

— Ветланов Андрей! Библиотечкой из художественных книг...

Не ожидавший этого Андрей подпрыгнул, загорячился, точно боясь, что его перебьют.

— Не за что, товарищи! Отказываюсь... Дяде Базылу — понятно, заслужил...

— Иди, иди! — зашумели вокруг. — Брось фордыбачиться.

— Брезгуешь пятирублевым подарком?

Андрею будто горящего бензину плеснули в лицо. «Зачем же так, Павел Кузьмич?!»

— Не возьму. Даже авансом. Рано.

— Правильно, Андрей! — крикнул знакомый голос. — Авансом, на вырост только рубашки беруть, як Владимир Борисович!..

Зал отозвался радостным хохотом на намек Василя. Из рук в руки передавалась связка книг и легла на колени Андрея. Андрей прятался за спинами. Чувствовал он себя так, словно пришел в гости в рубашке наизнанку и только здесь это заметил.

Когда немного успокоился и посмотрел на сцену, там не было ни трибуны, ни стола президиума. Перед сдвинувшимся занавесом стояла Ирина в черном строгом костюме. Начинается! Сейчас появится и Граня. Забыв обо всем, Андрей приподнялся и запросто помахал Ирине, но она вряд ли заметила его. Зато сзади заметили и дернули за пиджак:

— Слушай, у тебя отец стекольщик, что ли? Садись!

Андрей весь подался к сцене, стискивая плечики стула в переднем ряду. По сцене ходила Граня. Она в кожаной куртке. Через плечо портупея. На широком ремне — кобура револьвера.

— Именем пролетарской революции военно-полевой трибунал в составе комиссара полка и назначенных им лиц... постановляет...

Закричать: «Граня! Остановись! Остановись, Граня! Оставайся в жизни навсегда такой, как на сцене!..»

Закрылся занавес. А зал неистовствовал, зал требовал! Смущенные, счастливые артисты выходили к рампе — Граня, Василь в тельняшке, Нюра, игравшая старуху, и — даже Горка Пустобаев — Сиплый, тот, что предал матросский отряд... Если б знали зрители, что после репетиций в клубе Георгий зубрил молитвенник, учил молитвы для поступления в духовную академию...

Пять минут до Нового года! Андрей зажал под мышкой бутылку шампанского и метнулся в зал. Возле елки, взобравшись на стул, привлекла внимание всех снегурочка в голубой маске из картона.

— Граня! Две минуты осталось...

Оглянулась — мягкие припухлые губы, округлый подбородок — Ирина. Она заметила его разочарование. Протянула руку.

Он подхватил, снял Ирину со стула.

— Скажите, где Граня? Вы вместе были...

В любви все становятся эгоистами, думают только о своих переживаниях. Андрей забыл о своем письменном признании Ирине, а она помнила. Задетая его вопросом, девушка остановилась, высвободила руку из его пальцев.

— У меня голова кружится... Сядем...

4

Андрей был пьян. В руке он волочил за собой бог весть откуда взявшийся лом. Неверными шагами, то и дело оступаясь с тропинки в сугробы, шел к дому бабки Груднихи. Несколько минут назад в клубе появился Мартемьян Евстигнеевич, он увлек Андрея в угол и, дыша в лицо винным перегаром, горько, с пьяной слезой сообщил:

— Поп, Андрюха, уезжает... И Аграфену увозит... Вот она какая история...

И теперь Андрей шел к дому Груднихи, чтобы сокрушить ломом священника, чтобы не отдать ему Грани. У расхлястанных, покосившихся от ветров и времени ворот Груднихи стояла глазастая «Волга», стеклами и никелем отражая звезды и раздобревшую луну. Возле заднего колеса потел шофер, подкачивая осевшую покрышку.

Андрей подтянул тяжелый лом, кинул его на плечо.

— Искусственное дыхание делаешь? Ты лучше своему хозяину сделай. Напоследок.

Шофер распрямился, вытер рукавом пот на лбу и снова начал качать. Был он щупловат, неказист, в груди у него свистело так же, как и в черном длинном насосе.

— Сл-лушай, божий странник, а что если я эту поповскую телегу перекрещу вот этой штуковиной, а?

Шофер, выпрямляясь, вновь обмахнул разгоряченное лицо рукавом и озлобленно уставился на Андрея.

— Ты что, блатной крестьянин, чокнулся, с тринадцатой рюмки?

— Т-с-с, нечистик! — Андрей угрожающе покачал ломом. — Лицезреть не могу поповских извозчиков. Понимаешь?

— Знаешь что? Катись колбасой отсюда! Мне надо план выполнять, а ты на мозги капаешь. — И водитель еще с большим ожесточением принялся накачивать колесо — плохой у него был насос, больше свистел, чем подавал воздух.

— Так бы и сказал, что казенный! — Андрей только теперь разглядел на передней дверце шашечки такси и уловил торопливое пощелкивание работающего счетчика. Буркнул что-то вроде извинения и, волоча лом, поплелся к дверям избы.

Кого он никак не ожидал встретить в махонькой горнице Груднихи, так это Савичева. Павел Кузьмич сидел напротив, отца Иоанна, положив локти на стол, и перед ними ничего не было, кроме фарфоровых чашек с остывшим чаем. Похоже, оба они были совершенно трезвы.

Дверь из горницы в заднюю комнату была открыта, и Андрей привалился к ней незамеченным. Увлеченные своей беседой, мужчины, видимо, не обратили внимания на шаги в кухне. Исподлобья следил Андрей за живым, энергичным лицом священника. В груди его все больше и больше разрасталась злоба.

— Зачем же вы проповедуете веру, вообще служите, если за душой у вас ни бога, ни черта? — Савичев поиграл желваками, точно ловил попавшую на зубы песчинку. — Ну?!

— А что за резон уходить? Я делаю свое дело. Там, где я побываю, церкви уже не возродятся. С вашей точки зрения, я — ценная номенклатурная единица. Полагаю, мне надо бы платить оклад и со стороны райисполкома.

— Любопытно!

— Зело любопытно. И не дай бог благочинный узнает: разжалован буду в мгновение ока и того быстрее.

— Но мне кажется, у вас концы с концами не сходятся, — у Савичева азартно дернулось кривое шильце уса. — Своими служениями, если верить вам, вы разлагаете веру мирян, но в то же время агитируете молодежь поступать в духовные академии и семинарии. Как это, простите за выражение, понимать?

Отец Иоанн походил рукой бородку, лукаво потупил взгляд.

— Видите ли, иногда действительно игра стоит свеч. Благочинный недоволен мною. На моей совести священнослужителя два разваленных сельских прихода. Когда я собирался в Забродный, он изрек, аки апостол: «Езжай и без улова не возвращайся, отец Иоанн!» Вот я и агитирую, мне еще надо послужить церкви. Я жертвую одного, но зато отлучаю сотни...

Из ослабших пальцев Андрея выскользнул и грохнулся лом. Савичев вскочил, а отец Иоанн лишь удивленное лицо повернул к нему.

— Ты чего здесь?! — Председатель, злясь на себя, снова сел.

Придерживаясь за косяк, чтобы не упасть, Андрей с трудом поднял злополучный лом. С ухмылкой посмотрел на священника.

— Вы, Павел Кузьмич, не верьте этой поповской брехне. Он все брешет, длинногривый. Он и Граню... Вы не знаете, что он Граню увозит.

Савичев уже понял, что Андрей до невменяемости пьян. Ветлановы во хмелю веселы и спокойны, а этот — как бычок перед красным: бодаться лезет. Савичев понял и причину, которая приволокла парня сюда. Вкрадчиво, даже чуть заискивающе попросил:

— Ты сядь, Андрюша, успокойся.

— Успокоиться? Я н-не могу успокоиться, Павел Кузьмич, пока вот этому ребра ломиком не пощупаю.

— Андрей!

— Бесподобно! — улыбающийся священник остался недвижим, хотя парень сделал шаг к нему и взбросил на плечо лом. — Заповеди святого писания гласят: не убий; не прелюбодействуй; не укради; не желай жены ближнего твоего, ни вола его, ни осла его; ничего, что у ближнего твоего... Эти заповеди, сын мой, через Моисея передал людям сам бог, на горе Синай передал...

— А т-ты их все нарушаешь... Мотай отсюда — и никаких тебе Грань, или я...

«Да, этот парень может решиться на все! — промелькнуло в уме отца Иоанна. — Въезжая в Забродный, я с ними с первыми случайно встретился и, уезжая, — с последними вижусь. Рок? Предзнаменование? Парень любит девушку. И я люблю. А она его любит... И все-таки, полагаю, ты не ударишь меня, юноша, ты пьян, но не безумен...»

«Ни я, ни священник не успеем перехватить удара, — думал в свою очередь Савичев. — Андрей ловок и силен. Но если он сделает еще шаг, я швырну в ноги ему стол...»

Трахнула в сенцах дверь, и в то же мгновение, ширкнув по плечу и щеке, лом выскользнул из Андреевых рук. Его выхватили сзади. На непослушных ногах медленно, по-медвежьи повернулся: запыхавшаяся, с разгоряченным лицом стояла перед ним Граня. Только что возвратился домой Мартемьян Евстигнеевич и, похихикивая, сказал: «Андрюха пошел твоему сердечному патлы расчесывать!» Не накинув на себя даже платка, Граня кинулась к Груднихе.

— Какой ты глупый! — Вялым, как от переутомления, движением она прислонила лом к стенке. — Господи, до чего ты дурной, Андрей!..

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Кабинет директора мясокомбината размещался на втором этаже. Окна выходили в противоположные стороны. Подойдешь к одним — увидишь огромный двор комбината с многочисленными цехами и подсобными службами Из других окон видны площадь, широкие ворота, всасывающие, как мощная вакуум-труба, поток скота.

Директор и Степан Романович Грачев стояли у окон, выходивших на прикомбинатскую площадь. Стояли раздраженные, недовольные друг другом. На площади тысячи животных месили снег, желтили его мочой и пометом. Даже через двойные окна слышались блеяние и мычание скота, ругань погонычей и хлопки бичей. Распахнутые ворота всасывали, поглощали эту живую реку, чтобы переработать ее на мясо, колбасы, консервы. А к площади подъезжали и подъезжали вагоны автоскотовозов, подходили новые и новые отары и гурты.

— Все, как в прошлом году. — Директор сутулил плечи и нервно щелкал за спиной пальцами. — В четвертом квартале стоим, скота нет, а в первом — аврал, горячка.

— Значит, так нужно. Специфика производства.

— Специфика? Нужно? — Директор перестал щелкать, исподлобья повел глазами на Грачева. — Кому нужно? Вам, друг мой, аплодисменты: план первого квартала досрочно перевыполнен! Значит, вам и нужно. А мне — намыленная удавка. Во втором квартале мне опять придется выкручиваться: вы весь сколь-нибудь годный скот сбросите сейчас, ибо вы кормов не запасли.

Грачев, стоя у другого окна, потер ложбинку подбородка и примиряюще проворковал:

— Ну хватит вам, Денисыч! Высказались, хватит У вас барометр есть? — пошарил глазами по стенам.

— Я и без барометра, друг мой, знаю, когда у меня давление высокое — в первом и третьем кварталах. А во втором и четвертом — хоть сам под нож ложись.

— Под нож вы не годитесь, Денисыч, долго варить надо: стар, жилист.

— Неуместные шутки, — директор брезгливо повел плечами.

Грачев понял это движение сухих сутулящихся плеч, резко отвернулся к окну. Погода над городом заметно портилась. «Синоптики обещали на завтра небольшие осадки и ветер. Ничего страшного, — уговаривал себя Грачев. — Вот только из заречных хозяйств успеют ли догнать. Далековато — сотня верст».

— Позвоните своим приемщикам: от зареченцев поступал скот? Узнайте.

Директор опять повел плечами, позвонил. Нет, зареченский скот еще не поступал. Беспокойство Грачева было резонным: когда он требовал от одного из директоров совхозов немедленной отправки скота, тот просил повременить дня два-три, дескать, старики предсказывают непогоду. Грачев не сдержался и выговорил ему все, что думал о нем и бабке, которая надвое гадала. Сказал, что каждый день задержки чреват неприятностями на мясокомбинате, где уже сейчас образуется затор.

Он потянулся к своей волчьей шапке.

— Ладно, поеду.

— А ты, Грачев, оставайся. Через час у меня совещание с начальниками цехов и мастерами. Послушай, ибо одному мне будет весьма жарко.

— Поздновато. — Грачев посмотрел на часы. — У меня тоже люди вызваны из хозяйств, ждать будут. Да и дорога — тридцать километров.

— Ну и валяй, друг мой. Пока! Руки не подаю — враг ты мой.

— Фокусничаете, Денисыч?

— Не знаю, кто из нас фокусничает. — И, не поворачиваясь от окна, пощелкал пальцами за спиной, еще выше вздернул острые плечи.

«Дуешься? Дуйся. Тебе по штату положено дуться на нас — Грачев прикрыл за собой толстую, с клеенчатой обивкой дверь. — Мне тоже не сладкий мед — лавировать на острие ножа».

Выйдя из проходной, он молча забрался в пятиместный «газик-вездеход». Шофер снаружи захлопнул его дверцу и, в обход, направился к своей. Увидев такую услужливость, бородатый вахтер охально осклабился:

— Не приучай, сынок, пускай больше сам. А то они, такие, спервоначалу разучиваются ходить, а потом — думать. Х-ха-ха!

— Языкастый ты, батя.

— Сроду такой, сам удивляюсь.

— Чего он там? — хмуро спросил Грачев, когда шофер включил скорость.

— Да, говорит, тише езди — дорога скользкая.

Дома Грачев выпил стакан какао, надел другое пальто и отправился в управление, в свой любимый кабинет с диваном и люстрой. Первым делом он, несмотря на поздний час, позвонил в Забродный.

— Кто это?

— Уборщица.

— Немедленно найдите председателя. Пусть позвонит Грачеву.

— У них лекция в клубе, Павел Кузьмич ушли туда

— Вам сказано — делайте. Пусть немедленно позвонит.

— Я же вам русским языком...

Грачев бросил трубку: «Развинчивается дисциплина — никакого порядка!» Не присаживаясь, бегло просматривал кипу свежих газет, откидывал, словно они были в чем-то виноваты. К областной припал внимательнее и не ошибся: через всю первую страницу лег броский призыв:

«Труженики ферм! Следуйте примеру приреченских животноводов!»

А пониже, совсем мелким шрифтом, шло текстовое пояснение:

«Колхозы и совхозы Приречного производственного управления решили в феврале выполнить квартальное задание по сдаче мяса государству. В беседе с нашим корреспондентом начальник управления тов. Грачев С. Р. рассказал...»

Приятная все-таки штука — слава! На любую душу действует она размягчающе, льет на житейские ушибы и раны целительный бальзам. Всегда врачевала она и Грачева, но сегодня успокоение не приходило. Он закурил и опустился на диван, локтем придавил газету на валике. Пуская дым к яркой люстре, пробовал мечтать. Но в голову неотвязно лезли мысли о зимовке скота, о сдаче его на мясо, о том, выполнит ли управление план по поголовью. И в перспективе все рисовалось безотрадным.

В хозяйствах, как снег на солнцепеке, таяли грубые корма. Ослабший от недоедания скот, известно, очень восприимчив ко всякого рода заболеваниям, а отсюда все возрастающий падеж. Самый благополучный в этом отношении — Забродинский колхоз. Там падежа почти нет Нет, но зато семьсот пятьдесят валухов сразу легли в сводку черной невытравимой кляксой. За эту кляксу Савичев еще поплатится... Это его партизанщина!.. Припомнится ему и заготовка леса...

Хрустнула под локтем газета, нарочно напомнила о себе. Длинная узкая шеренга букв сама просилась в глаза:

«В беседе с нашим корреспондентом...»

«В беседе! — Грачев с ожесточением швырнул газету на стол. — Беседа была в середине декабря, а сегодня, слава те господи, седьмое января! Думал, забыли о ней, а они на тебе! Больше ни одного газетчика не подпущу к себе. Ша! Хватит с меня славы инициатора! От такой славы меня изжога начинает мучить...»

Вздрогнул от заливистого длинного звонка. «Из области!» — решил Грачев, вскакивая с дивана и поспешно срывая телефонную трубку.

— Алло! Грачев слушает!.. Ах, это вы, Савичев?

— В Приречном пожар?

— С каких щей он вам приснился?

— Ты меня в пожарном порядке к телефону вызвал. Уборщица весь клуб переполошила, чуть атеистическую лекцию не сорвала.

Грачев хорошо представил себе, как Савичев стоит, припав на протез, подергивает кончиком уса и, тяжело дыша в трубку, роняет грубоватые, насмешливые слова. Решил как-то смягчить этого строптивого забродинского ерша.

— Поздравляю с успешным выполнением квартального задания по ремонту тракторов! — Подтянул к себе большой разграфленный лист сводки. — Молодцы, честное слово, молодцы! Вот смотрю — геройски выглядите.

— На каком месте?

— В управлении — на первом, в области — на четвертом... Как зимовка? Падежа нет? В сорочке вы родились, Павел Кузьмич. А вот в других — сами знаете, не блещет. — Считая, что вступление сделано, Грачев сел на угол своего массивного стола и завел речь о том, ради чего и разыскивал Савичева: — С кормами у вас, понимаю, туговато, но вы обойдетесь. Помощь нужна вашим соседям и особенно хозяйствам зауральной зоны Думаю, что выправим положение, из Российской Федерации идет автоколонна с тюками прессованной соломы... Вы слушаете меня, Павел Кузьмич?

— Слушаю. Только погоди немного, я сяду...

— Так вот... А из областных фондов нам выделяют пятьдесят тысяч центнеров сена. Вся беда лишь в том, что находится оно в Чилийских разливах. Триста шестьдесят километров. Представляете?

— Представляю. — Савичев никак не мог уловить, куда клонит Грачев весь этот длинный разговор.

— Так вот, чтобы перевезти это сено, нужно сделать минимум семьсот — восемьсот тракторных рейсов. На автомашинах и увезешь мало, да и скорость по нынешним снегам не быстрее тракторной...

— Ну!

— Короче говоря, мы решили организовать несколько тракторных обозов. И один будет из вашего колхоза. — Грачев помолчал, ожидая реакции Савичева, но тот не спешил проявлять ее, тоже молчал. — Так вот, вы должны выделить восемнадцать тракторов. Если саней не хватит — в лесхозе купите, туда дана команда. Завтра пришлем официальное постановление, вы ведь, Савичев, в таких случаях любите письменные указания.

— Тракторы, значит, давай, а сена — фигу под нос? А если и мы вместо тракторов — фигу?

Вкрадчивость савичевских вопросов накаляла больше грубостей и насмешек. Грачев переложил трубку к другому уху.

— Когда, Павел Кузьмич, Забродный станет удельным княжеством, тогда и будете свои законы издавать. А пока что извольте выполнять наши указания.

— Слушаюсь, товарищ Грачев! А можно, извините, пару щекотливых вопросов задать? Первый: кто за нас будет снегозадержание вести? Второй: с чем мы будем весенний сев проводить? Восемнадцать машин — это половина нашего гусеничного парка. А мы эту золотую половину растреплем на сеновывозке. Что вы мне ответите, Степан Романович?

— Демагогия, Савичев, мальчишество. Нельзя же до старости в коротких штанишках ходить!

— Не важно — в каких, важно, чтобы они были опрятны.

— Ну, об этом помолчим, Павел Кузьмич. Не забывайте об отаре валухов, которая так сэкономила, — Грачев сделал саркастический нажим на слово «сэкономила», — так сберегла вам корма.

— Ты хорошо все обдумал, Степан Романович? Это же... это, можно считать...

— Ничего с вашими тракторами не случится за один-два рейса. Выполняйте!

Не сказав «до свидания», чего с ним сроду не случалось, Степан Романович положил трубку. Былые добрые, даже дружеские отношения между ними, кажется, окончательно разладились.

2

После благополучного отбытия отца Иоанна Василиса Фокеевна не шутя стала греть думку, чем не пара Граня да Марат Николаевич! Ну, что некрасив парень — так с лица ж не воду пить. Зато остальным всем взял: и умен, и грамотный, и один-одинешенек. Последнее особенно прельщало Василису Фокеевну: жили бы в ее доме, красили их с Мартемьяном Евстигнеевичем старость.

Своей думкой она поделилась с мужем. Мартемьян Евстигнеевич долго тасовал бороду, потом, нацелив на нее выпуклый, с красными прожилками глаз, изрек:

— Ты ай не видишь — по другому сохнет?!

— По гривастому, что ли! — Фокеевна жестами показала, по кому, причем жесты были столь выразительны, что отцу Иоанну в тот день, наверное, долго икалось.

— Оба глаза во лбу, а ни шиша не видишь, язви те! По Андрейке Ветланове.

— Да неужто? М-ба-а!

И Василиса Фокеевна искренне подосадовала на себя: обо всех, как есть обо всех новостях ведала, а о том, что под носом творилось, и не догадывалась. Стало быть, неспроста Андрейка куражился в доме Груднихи, неспроста анекдоты рассказывают о том, как он с ломом отстаивал атеизм. По этому поводу даже сатирический листок был вывешен, да только Савичев Павел Кузьмич велел немедленно снять его.

— М-ба-а! — снова повторила Фокеевна. — Вот уж да! А я-то, голица старая, Иринушку за него сватала.

Пыталась завести разговор об этом с Граней ту будто подменили: молчит и молчит, только глазищами отцовскими зелеными стрижет, одни они и остались на лице, извелась вся, чисто приворотного зелья невзначай опилась. И в кого такую господь сподобил — ума не могла приложить. Леонтьевич был ералашный да отбойный, но Аграфена превзошла его по всем статьям.

Размышляя таким образом, Василиса Фокеевна усердно намывала полы в прохладной, сплошь оклеенной медицинскими плакатами прихожей. Чуть слышно шипели фитили керосинки, на которой кипятились в никелированной ванночке иглы, шприцы и другие не известные пока санитарке инструменты.

В коридоре заширкал по валенкам веник — Ирина пришла. Василиса Фокеевна с несвойственной ей суетливостью насухо протерла половицы от двери к двери, чтобы Ирина валенки не промочила. Очень услужливой стала в последние дни Василиса Фокеевна, очень! И, видит бог, виной тому Аграфена и Андрюшка Ветланов.

Ирина впустила иззябшиеся крутые завитки морозного пара, и они разбежались по лоснящимся половицам к стенкам. Сама быстренько протопала в свою комнату, включила свет и, не раздеваясь, щекой и покрасневшими маленькими руками припала к беленому боку горячей голландки.

— Ух и печет сегодня на улице! — сказала в открытую дверь. — Никак не привыкну к здешним холодам.

— Морозы у нас знатные! — охотно поддержала разговор Фокеевна, выкручивая над тазом тряпку. — Выйдешь некоторый раз наружу — и слова не выронишь, губы смерзаются.

— Возле мастерских тракторный обоз готовят. Куда-то далеко. Ужас!

Управившись в амбулатории, Василиса Фокеевна вошла к Ирине. Села на стул, сложив на коленях крупные, с бугристыми венами руки. На сегодня, она считала, со всем управилась, и теперь можно было побеседовать всласть, без спешки.

— Из-за этого преподобного обоза на правлении скандал был — страшно какой. Председатель говорит, не дам я столько тракторов, пущай мне хоть тыщу бумажков присылают. А Иван Маркелыч, Лаврушин Марат Николаич и, опять же, Заколов — в одну душу: надо выделить, дело, слышь, шибко сурьезное. Савичев сызна свое, а они — свое. Тогда он... Он же горяч, как цыганская лошадь, горяч...

В коридоре послышались шаги. Фокеевна пошла к двери, недовольно ворча. И в дверях столкнулась с председателем. Заметив, что она в нерешительности замешкалась — то ли одеться и уйти, то ли остаться Савичев недвусмысленно напутствовал:

— Домой? Ну, в добрый час, Василиса Фокеевна, в час добрый.

Той ничего не оставалось, как сквозь сжатые губы попрощаться и уйти.

Савичев прошелся по Ирининой комнатке — он был в ней первый раз.

— Как ваш сын, Павел Кузьмич? Не болеет?

Савичев сразу оживился.

— Сегодня Ильченко, Сергей Иванович, прислал свой портрет Крестнику Сереге, пишет, от крестного Сергея. Золото человек! И вообще, обожаю медиков. Мы как встретимся, Сергей Иванович всегда: «Ты, кум, держи контакт с Вечоркиной, она ба-ашковитая!» Ну, я и притопал...

Савичев опустился на стул. И потому, что кривил душой, не мог смотреть в Иринины широко распахнутые глаза.

— Придумай, Ирина Васильевна, какой-нибудь карантин. Дескать, запрещаю забродинцам выезжать за пределы поселка! А? Или, на крайний случай, десятку трактористов освобождение от работы дай, найди уважительную причину. В случае чего, кум поддержит. Сергей Иванович — душа, золото человек. У нас же снегозадержание, сев на носу, а тут...

Савичев вскинул на Ирину глаза и оборвал себя на полуслове. Прозрачная дымка слез; слабо, беспомощно кривящиеся крупноватые губы... Ох. дуралей старый, с чем же ты пришел к этому ребенку, на что толкаешь его?! Сам закружился, мечешься, как зафлаженный, и других за собой под удар.

3

Обсуждение забродинского вопроса шло уже второй час. На бюро парткома решалась судьба двух главных руководителей колхоза — Савичева и Заколова. Оба они сидели на стульях у самой двери длинного кабинета секретаря парткома, хорошо видимые всем членам бюро и приглашенным. Савичев и Заколов тоже хорошо видели всех присутствующих, и по их лицам могли судить, что за здорово живешь им отсюда не уйти.

Объективны были выводы в справке следователя Вениаминова. Преступную халатность, зазнайство, незаконную заготовку леса, утерю чувства ответственности перед государством констатировала и комиссия, жившая в Забродном целую неделю.

Попросили Савичева объяснить собственные его поступки. Он поднялся, и было такое впечатление, что в дальний угол поставлен провинившийся шалун. Взгляд у Савичева был угрюмый, в глазах будто стылая осенняя вода мерцала. Не поворачивая головы, с минуту поводил этим тяжелым из-под бровей взглядом то на одного члена бюро, то на другого. И Грачеву, сбоку приткнувшемуся к столу секретаря парткома, пришло то же сравнение, что и самому Савичеву в прошлый раз: «Озирается, как зафлаженный бирюк. Набедокурил, так умей и ответ держать, милый Павел Кузьмич!»

— Если бы во всех хозяйствах обеспечили отгрузку силоса от комбайнов к траншеям и буртам, если бы все хозяйства вовремя сдали скот, на который не заготавливались корма, то мне, — Савичев передохнул, снова оглядел всех угрюмыми глазами, — то мне, уверен, не пришлось бы стоять вот здесь в роли ответчика за все грехи. Больше я ничего не могу сказать.

И он снова сел на обтянутый холодным дерматином стул. Склонившись, не видел обращенных на него взглядов, он видел лишь, как рядом нервно подрагивала коленка Заколова.

— М-да-а! Он так ничего и не понял. — И во вздохе, и в интонации сказанного Грачевым можно было уловить неподдельное сожаление. — По-моему, все ясно. Когда-то товарищ Савичев был, видимо, неплохим руководителем, а в нынешних условиях, перед лицом возросших требований, оказался не на высоте. Придется ему уступить место человеку более подготовленному, более зрелому.

Секретарь парткома Ильин, недавно избранный на эту должность после окончания Высшей партийной школы, вопросительно посмотрел на других членов бюро. Как человек новый, он не торопился с выводами, чтобы не наделать ошибок с первых же шагов. В душе он не был согласен с мнением Грачева, потому что слышал о Савичеве очень много хорошего, потому что поступки Савичева диктовались интересами колхоза, но не прислушиваться к членам бюро, к людям, знавшим и Савичева, и обстановку в районе значительно лучше него, Ильин не мог. Поняв, что большинство готово поддержать предложение Грачева, он сказал: спешить не следует! Надо еще секретаря парторганизации выслушать, а сам подумал: «Дадим председателю «строгача» с занесением — и пусть едет, в другой раз будет осмотрительнее».

В офицерском кителе Заколову было жарко. Он то и дело прижимал ко лбу платок. Заколов чувствовал, что судьба Савичева уже решена, а поэтому спасал себя. Да, он, Заколов, не соглашался сдавать скот, но члены правления не послушались его — и вот колхозу нанесен огромный ущерб, а управление не выполнило план по развитию поголовья на какие-то полпроцента. Да, он, Заколов, категорически возражал против заготовки леса в Башкирии. Да, он самым решительным образом настаивал на выделении восемнадцати тракторов, и в этом его поддержали все члены правления, но товарищ Савичев вопреки всему отправил только десять машин. Выходит, он, Савичев, не понял того тяжелого положения, которое сложилось с зимовкой скота в других хозяйствах.

«Трус! Расхрабрившийся трус!» — Павел Кузьмич по-прежнему не поднимал головы, видя перед собой лишь свои валенки — один большой, растоптанный, а другой, с протезом, аккуратный, почти новый. И еще видел окрепшие широко расставленные ноги Заколова в начищенных хромовых сапогах. В зеркальном блеске голенищ искривленно и уменьшение отражались члены бюро и налитые солнцем высокие окна.

— Хорошо, садитесь, товарищ Заколов! — Ильину он не очень понравился. — Мое личное мнение — обоим по строгому выговору, с занесением в учетную карточку, разумеется. Снимать не стоит, пусть на этой же работе покажут, как умеют исправляться.

Заколов не мог унять своей радости: так легко отделался! Лицо его сияло, как начищенные голенища сапог. В порыве святого откровения он вскочил и попросил еще полслова. Полслова вылились в длинный монолог о том, как Савичев ходил к Ирине, прося у нее помощи. И еще сказал, что он, как честный коммунист, не имел права умалчивать об этом.

— Понимаете, товарищи члены бюро, Павел Кузьмич — замечательнейший человек и умнейший организатор. Но иногда у него точно замыкание происходит, и в этот момент он делает свои ошибки. Я верю, что после сегодняшнего бюро у Павла Кузьмича подобных промахов не будет. Я заверяю также членов бюро, что наша парторганизация не допустит впредь отклонений от генеральной линии партии и народа, будет строго следить за выполнением вышестоящих указаний.

Неприятное, тягостное впечатление произвело на всех это выступление Заколова, сидевшего теперь в позе честно выполнившего свой долг человека, с нарочитой хмурью белесых бровей. Ильин зачем-то прошел к большой карте района. Не поворачивая крупной бритой головы, спросил в нехорошей тишине:

— Товарищ Савичев, это правда и о карантине и о больничных листах?

Опираясь на спинку стула, Савичев поднялся и после долгой паузы хрипло сказал:

— Правда... Можно идти?

— Да, вы свободны...

Из Приречного он выехал поздно вечером. Заколов был, наверное, уже дома — умчался, не дожидаясь Савичева, с попутной машиной.

Свободен... От чего? От всего, чем жил, чем дышал последние десять лет. Десять лет назад он вышел из этого же райкомовского кабинета свежеиспеченным председателем колхоза. Так же вот поздним вечером выехал на санях из Приречного, полный честолюбивых мыслей и широких планов. Но не очень радушно приняли савичевское повышение земляки-сельчане. Вероятно, слишком свежи были у недавнего солдата раны пережитого, слишком ожесточенным казался он людям: в разговоры с ним колхозники вступали неохотно, при нем, как спички на ветру, гасли улыбки. Оттаивал долго, да так, видно, и не оттаял до конца, до сих пор считался черствым сухарем.

А сделано было за десять лет много, ой много же! Не знали в районе более захудалого колхоза, чем забродинский, а теперь... Теперь из того же кабинета он, Павел Савичев, вышел снятым, вышел бывшим председателем одного из самых крепких колхозов области. Сносился сапог, прохудился — за плетень его, в крапиву — не нужен! Обнове всегда радуются. Наверное, порадуются забродинцы и новому председателю... Эх, Вечоркина, Вечоркина!

Процеживая через шафранный снег снежинки, фары нащупали впереди громадные сани с черным в темноте сеном. Савичев высунул наружу левую руку и вращающейся фарой-прожектором пошарил по дороге: шла целая колонна тракторов. Насчитал десять машин с двенадцатью воверх навитыми санями. «Наши! — оживился он. — Шестьсот центнеров сена волокут соседям» В кабину проник устойчивый запах машинного масла, сгоревшей солярки и тронутого плесенью сена.

Савичев дал газ и на первом же разъезде, проделанном в сугробах снегоочистителем, обогнал грохочущую колонну. Остановился, поджидая передний трактор. Тот, как гусеница перед препятствием, порыскал вправо-влево и замер, пофыркивая недоуменно. Из высокой кабины выпрыгнул знакомый широкоплечий тракторист. Лицо Ивана Маркелыча густо заросло щетиной, и казалось оно совсем старым и каким-то очень изможденным.

— Болеешь, что ли, Маркелыч?

Ветланов махнул рукой: не спрашивай, дескать. Он все время сухо и отрывисто кашлял. Подошли другие трактористы. И все были угрюмы. На прокопченных солярочными кострами лицах резко отсвечивали белки глаз, как у углекопов.

Рассказали три дня назад погиб Василь Бережко. Переезжали речушку, и передний трактор, на котором ехали Иван Маркелыч и Василь, провалился. Видно, течение или родники подточили с исподу лед, не выдержал. Василь сразу же вынырнул, а Иван Маркелыч не смог — простреленные ноги судорогой свело. Василь сбросил полушубок — и снова в воду. Три раза нырял, пока не вытащил напарника из кабины. Ивана Маркелыча кое-как вытолкнул, а сам больше не появился. Только через полчаса нашли его под самым трактором.

— Из Приречного звонили в Забродный — никто не отвечает. Везем с собой..

Угрюмое молчание. Жадные затяжки табачным дымом. И тихое подвывание ветра где-то в щелях кабины «газика-вездехода».

— Заберете?

— Заберу...

Четверо трактористов принесли завернутое в брезент длинное тело Василя. Кое-как поместили его на заднем сидении машины. Сняли шапки, когда Савичев сел за руль.

На каждой колдобине труп двигался, ерзал, точно живой, но потом вдруг глухо, мертво стукался головой о металлические борта кабины.

Это была ночь, в которую Савичев совсем поседел.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

В холодных гулких сенцах Андрей сколотил верстак и столярничал в свободные минуты. Помогал ему Рамазан. Малыш держал конец дощечки, когда Андрей пилил, подавал гвозди. Они мастерили скворечники. На всех Есетовых и на Андрея по одному — девять штук. Базыл смеялся и пожимал плечами: зачем много?!

— Знаете, сколько у нас песен весной будет! Вы еще не знаете, дядя Базыл!

В тот день, когда Савичев и Заколов были в Приречном на бюро парткома, койбогаровские мастера начали укреплять деревянные домики на длинных шестах.

Андрей сидел верхом на коньке крыши, а Рамазан в бабушкиных валенках и съезжающей на глаза отцовской старой шапке стоял внизу. Прикрепив очередной скворечник, напоминающий со стороны маячную веху, Андрей подобрался к печной трубе и, веселя парнишку, завыл в нее. Из избы, теряя галоши, выбежала бабушка: ни вьюги, ни ветра, а в трубе шайтан воет! Андрей скользнул по скату вниз и рухнул в сугроб. Лежал в снегу, точно неживой. Рамазан покатывался от смеха, с его стриженой головы свалилась шапка.

Бабушка тоже засмеялась и ушла в избу.

Из-за бархана показался трактор с санями, груженными жженым кирпичом. Над кирпичами курилась красноватая пыль, казалось, что они горят. Рамазан, забыв о скворечниках, бросился навстречу. Новые люди на Койбогаре были такой редкостью, что приезд любого гостя встречался с радостью. Правда, в последние дни сюда зачастили тракторы: возили строительный лес, бутовый камень, кирпич и саман, оставшийся от лета. С легкой руки Андрея, здесь решили выстроить чабанский поселок. Тракторист Петр Голоушин долго шарил в карманах фуфайки и стеганых штанов.

— Записка, понимаешь. Куда-то засунул, — наконец нашел, протянул Андрею. — Вот, обязательно велела передать...

«На лыжах хочешь покататься? В девять вечера жду.

Граня»

И — все. Ни здравствуй, ни прощай. С той памятной новогодней ночи Андрей больше не видел ее. Он не знал, как она к нему сейчас относится, но письма ей продолжал писать каждый день. Писал и складывал в угол чемодана. Через много-много лет он отдаст их Гране и скажет.

Нудная это работа — сгружать кирпичи, пахнущие каленой глиной. И долгая. А еще надо натаскать воды в корыто, отару напоить.

Домой Андрей попал поздно. Ворвался в избу, швырнул на стул полушубок, кулаком поймал рукав фуфайки и метнулся в сенцы.

— Варька, там лыжи стояли! — вновь вырос он на пороге горницы.

Девчонка тряхнула косичками и через плечо с уничтожающей гримасой посмотрела на его ноги:

— Ой, а натопта-ал! Тебе веника не было пимы обмести?

Этого Андрей уже не мог вынести. Не считаясь с блеском намытых полов, недобро пошагал к Варе. Она скользнула за спину матери.

— Мам, чего он!.. Сам, наверное, десять раз споткнулся через них, а спрашивает. На дворе возле дверей стоят.

— Ну, подожди, косматка!

Два оконца, как близнецы, тепло жались за высоким наметом, от них желтыми лужицами разлился по снегу свет: Тарабановы были в задней половине избы. Андрей, не снимая с плеча лыж, поскреб по намерзшему стеклу. Мелькнула тень, колыхнулась на окне занавеска.

Андрею стало жарко, и он торопливо расстегнул верхние пуговицы фуфайки. Повел шеей, как от удушья.

Из сенцев вышла Василиса Фокеевна.

— А... Граня?..

— Чай, «здравствуй» допрежь сказать надо, догадки-т нет!

Он, краснея и злясь, извинился, но о Гране больше не стал спрашивать: будь она дома — вышла бы. По тону Василисы Фокеевны понял, что старуха не очень рада его визиту. Но почему? Пристально посмотрел в ее глаза. А у Василисы Фокеевны не глаза, а две пухловатые морщины, в которых ничего не увидишь, не поймешь.

— Упустя время, да ногой в стремя? — Она, похоже, смягчилась. — Поди, час иль более, как ушла. Не тебя ли, голубь, дожидалась, на часы все взглядывала?

Андрей буркнул «благодарю» и, не отвечая на вопрос, побрел к калитке. На улице вскинул руку к глазам: стрелки показывали одиннадцатый час... Где теперь Граня? Не везет, как меченому! Отец говорит: «Не везет только ленивому...» Не из-за лени же опоздал!.. Стоять и ждать возле калитки? А вдруг ей вздумается заночевать у Нюры Буянкиной или у Ирины? Обе, как-никак, учительницы ее, «русачки»... Седлать коня и — на Койбогар!

От калитки уходили два узких неглубоких следа от лыж. Луна затянулась мглой, и Андрею, чтобы не потерять эти чуть заметные полоски, приходилось шагать сильно согнувшись. Палки волочил в одной руке.

Минут через пятнадцать он был за поселком. Остановившись, выровнял лыжи над уральным яром. Был он высок и падал вниз почти отвесно. Летом в этом месте редко кто купался, река делала здесь крутой изгиб и шумно вертела воду, пучились тут «котлы» и расходились плоские, как блины, круги, выкинутые на поверхность неведомой донной силой. Даже сейчас недалеко от берега черно парила длинная полынья. Зато противоположный берег был гладкий, песчаный, с него отлично брались на блесну жерехи и судаки.

За Уралом хорошо виднелся белый нетронутый лес. Андрей знал в нем множество полянок, зимой они всегда исслежены зайцами и лисами. Очевидно, туда ушла Граня. След ее лыж обрывался у самой кромки яра. Неужто отсюда ринулась? С такой крутизны Андрею не доводилось... Он до боли напрягал глаза: следы вели прямо к полынье... Сумасшедшая!

Андрей начал отстегивать лыжи, чтобы кубарем скатиться вниз и... Вероятно, опасность, страх за Граню обострили зрение: Андрей вгляделся и увидел за чертой полыньи бледные, как слабые штрихи, полоски.

«Ф-фу! Вот это да! — он вытер варежкой лоб. — Это — класс!» Понял, что ему не отвертеться, что и он должен, обязан последовать за этими бледными полосками следов, чего бы это ни стоило ему. Граня всегда ведет его самыми неожиданными путями. Можно бы в другом месте спуститься, без риска, но — вдруг Граня где-либо стоит и наблюдает за ним... Да, с таких обрывов он еще не ездил, а уж о полетах над полыньями... Ведь она вон какая, метра три в поперечнике, попробуй, проскочи над ней!

Парень очень медленно снимал с запястий ремни палок, он лучше кого-либо понимал, что до финиша может не доехать сегодня. И он пригласил на совет своего самого высокоавторитетного наставника: «Как бы вы, Юрий Алексеевич, поступили сейчас? Говорите, поехал бы — да и все? Я тоже так думаю. Это же все-таки вниз, а не вверх! Да и дело на карту поставлено...»

Андрей нырнул в подъярную пустоту. Ледяной ветер ломотой обнял лицо, тугими пробками заколотил уши, но слез не выдавил, Андрей уже знал хитрую степную прищурку глаз, когда даже метель не может ослепить. И сердце сжалось в упругий каучуковый комок, казалось, оно само, помимо воли лыжника, кинет его в нужный момент так далеко, как надо.

Свистящее, почти горизонтальное скольжение по вертикальному срезу яра. Бросок на сугробах. Впереди — темная черта. Только бы успеть спружинить, помочь себе палками! Вот она! Р-раз! В лицо дохнула преснота уральной воды. Пятки лыж чмокнули, шлепнули по омутной стылости, а уж Андрей далеко, его заносит, тянет привалиться набок. «Приземлюсь на все четыре!» Нет выровнялся, затормозил! Очень хотел, чтобы вот сейчас из-за белого куста вышла Граня в своем красном свитере и понимающе улыбнулась:

— Перетрусил, а?

Он бы, конечно, не подал и виду:

— Я? Прощупай пульс — как у Гагарина! — Хотя сам и подумал бы: «Ударов сто, не меньше!..»

Но никто не встретил Андрея, никто не оценил его прыжка через полынью. Часа полтора шел он по следу Она уходила от поселка все дальше и дальше. Андрей начал тревожиться: так можно утюжить снег до утра, а пора возвращаться на Койбогар. Он остановился. Луна, как шубой, укрылась тучей. Лес стал угрюмее, строже. Издалека доносился собачий брех, редкий и ленивый — на кого лаять в такую пору? Шуршали редкие снежинки.

И неожиданно, совсем рядом, за ближайшими деревьями возникли глухие размеренные удары. Так стучит пешня о лед, когда бьют прорубь. Андрей заскользил в направлении ударов. Отводя палкой заснеженные ветки, вышел к уральной излучине. Под противоположным крутым, подковообразным яром чуть видно копошилась на льду человеческая фигурка. «Что он делает?» Прячась за кустами, Андрей спустился к самой кромке льда. Теперь он видел, что человек был в чем-то белом и пешней пробивал лунки. Тюкнет десяток раз и замрет, прислушивается, потом приложит что-то черное к лицу и вертится на месте, вертится. И снова берется за пешню, снова тюкает она в ледяную покрышку Урала.

«Браконьер! Сволочь! Багренье устроил. Наверное, тут красная рыба на зиму залегла, а он досмотрел... Вот гад! Лаже в маскировочный халат вырядился...»

Браконьер с завидной неторопливостью делал свое дело. Колупал лед, саком очищал лунки от крошки и опять колупал. Наконец взял в руки длинный шест с багром и послал его в одну из лунок. Он то ширял багром вниз-вверх, то крутил им, словно растирал толокно.

От первой проруби перешел ко второй, и там ему сразу же пофартило: он забегал вокруг лунки, натужно отваливаясь назад, перехватывал руками багровище. Крякнул, выбрасывая на лед метровую, никак не меньше, рыбину. Передохнул, прислонил к лицу свою непонятную чертовщину, повертелся на месте и — за багор.

— Теперь пойду! — негромко сказал сам себе Андрей и взялся за палки. — Я узнал вас, дядя Осип. С биноклем и в халате. Восемнадцать лет рядом... и не предполагал, что вы такая тварь. Попробуем один на один. Вы, браконьеры, народ, говорят, лютый. Попробуем, дядя Ося, попробуем, товарищ Пустобаев, сосед дорогой!..

Когда Пустобаев повернулся к нему спиной, Андрей выскользнул из-за кустов и через две секунды остановился сзади него. Пустобаев, отложив багор, расширял пешней лунку, видно, здесь он нащупал основное лежбище рыбы.

— Как улов, дядя Ося?

Блюкнув, ушла под воду пешня. Пустобаева словно стукнули по согнутой спине, он застыл, растопырив длинные клешнятые руки. «Соображает, как быть!» — Андрей для страховки наступил лыжей на багровище. Наконец, все так же, оттопырив руки и не разгибая спины, Осип Сергеевич крутнулся к Андрею.

— Тьфу, язви те! — облегченно выпрямился, голицей вытер лоб. — Вот испужал, насовсем просто испужал, окаянный. Думал, рыбнадзор.

— А я, дядя Ося, народный надзор. Стало быть, «багренье ты мое, каравоженье одно»? Так?

— Ты что это разговариваешь с рывка? — В горле Пустобаева появилась недобрая вибрация. — Чай, я тебе не кореш. Вот скажу Ивану Маркелычу...

— О-о?!

«Тюкнуть тебя багорчиком... Разочек, в темечко... И в прорубь, да, в прорубь тебя, голубка... К утру буранцем притрусит. Право, багорчиком ослонить чуток, в темечко...» Но Андрей, видя ищущие недобрые глаза соседа, наступил на черен багра и второй лыжей.

— Белый халат вы что же... в порядке ветеринарной гигиены надели?

— Зря надсмехаешься, сынок, над старшими. Думаешь, убудет в нашем славном Яикушке? Раньше ее, бывало, черпали-и!.. А ее, смотри, не убавлялось... Ты каким манером очутился тут? Страху я наелся через тебя, прямо ай-яй. Ну, ты бери-ка этого осетришку да и сыпь себе... А насчет длинного, — он пошлепал пальцем по кончику языка, — не вздумай. Через сто лет найду и... Понял?

— Еще бы! — Андрей услышал сзади приближающееся шарканье лыж. «Граня идет!» — обрадовался он. — Осетра я, дядя Ося, взял бы, да ведь я не один, не поделим.

— К-как — не один? — у Пустобаева точно обрезало голос. — С кем же?

— А вы в бинокль посмотрите.

С противоположной от поселка стороны бежала к ним девушка, стремительно перебрасывая палки с кольцами. И была она не в красном свитере, как полагал Андрей, а в голубом лыжном костюме.

— Ф-фу, ну и шутник! Это же... коллега. Севрюжку, стало быть, заблеснил? Далеко завел, ха-ха! Мы сейчас и ей поймаем, сейчас поймаем.

Андрей оглянулся:

— Ирина?!

Значит не по Граниным следам шел? Целый вечер ухлопал! Чуть башку не свернул. Она — слаломист, а он... И все-таки теперь не один на один, веселее теперь будет с дядей Осей разговаривать...

Ирина, сделав крутой разворот, затормозила. Сдержанно поздоровалась. Пустобаев мигом заметил эту ее подчеркнутую отчужденность. Как клубок змей, ворошились в его разгоряченном мозгу мысли: «Никто вас, милые, сюда не звал, а уже если припожаловали, то... Я вот возьму багорчик. Нет, с двумя не совладаю, с двумя — нет... Ух и влип, вот уж испекся».

— Сейчас мы и ей поймаем, — слова, казалось, дробились на металлических коронках зубов, срывались с губ дрожащие, невнятные.

— А ее много здесь?

Пустобаев угодливо посмотрел на Ирину:

— Х-хе! Как в небе звезд, как звезд в небушке ясном. — Пустобаев снял бинокль и засунул его в кожаный футляр — теперь он ни к чему. — Только уж вы поглядывайте по сторонам, чтоб никто... Сейчас мы... Дай-ка, Андрюша, багорчик...

Андрей не сдвинулся с места. Он смотрел в затылок нагнувшегося к багровищу Пустобаева. Так вот и тянет человек — тихой сапой. И считается отличным ветфельдшером, скромнейшим работягой. Вчера написал гнусный донос на товарища. Сегодня с пешней пришел на речной лед. А завтра Родину предаст, если ему это выгодным покажется. Такие к любой власти приживаются, наверное, при любом строе умеют быть отличными работягами, покорливыми слугами.

Позавчера был на Койбогаре, жаловался на радикулит, собирался за растиранием идти к Ирине. А нынче ему и радикулит не помеха, прямо настоящий десантник в халате и с огромным полевым биноклем на груди. Даже шапка на голове — и та армейская, со свежим пятнышком от звезды, видимо, на руках купил по дешевке, у демобилизованного. Он и вообще-то любил армейскую форму, с гимнастеркой и галифе никогда не расставался, а подпоясывался широким ремнем. Ремень и сейчас туго стянул под халатом полушубок на жердевидной фигуре.

Восемнадцать лет рядом, черт возьми! Вот он каков, двухорловый пятак.

— Разогнитесь, дядя Ося, а то радикулит доймет! Для составления акта нам, по-моему, и одного осетра хватит. Правда, Ирина?

Она непонимающе махнула ресницами на Андрея, на Пустобаева:

— Разве это... запрещено?

— Еще как! Я вам потом объясню, Ирина Васильевна.

— Т-тэк! — произнес Пустобаев, обивая с овчинных голиц ледяшки и завороженно глядя на блескучее острие багра. — Т-тэк, значит...

Над ними нависал угрюмый, полнеба закрывающий яр, на его отвесных глинистых боках не задерживался снег, и эта черная ночная оголенность нагнетала мрачную тишину. Даже собаки перестали лаять в Забродном — то ли спали, то ли прислушивались к шелесту редкого задумчивого снегопада. А может быть, своим десятым собачьим чувством улавливали, что под дальним Багренным яром сейчас должно произойти нечто необычное.

Понимали это и сами участники события на уральном льду, исколупанном преступной рукой. Падающие снежинки, как белая сетка, отделили их, но не мешали сторожко следить за каждым движением друг друга.

— Акт, говоришь, Андрюшенька?

— Акт, Осип Сергеевич. Забирайте в мешок осетра и идемте к Мартемьяну Евстигнеевичу. Знаете, наверное, что ему удостоверение общественного рыбинспектора выдали? Вот к нему и пойдем. И не цепляйтесь вы глазами за этот багор, не выйдет. Я сам его понесу, дядя Ося.

Пустобаев сварился, обмяк. Как нашкодивший школяр, он начал канючить, упрашивать, чтоб не поднимали шуму, он, дескать, впервой на такое недоброе дело рискнул, и то лишь потому, что жена Ариша болеет, — ты же, Андрюшка, знаешь! — язва желудка у нее, хотел поддержать малость. А осетра они могут взять себе, в нем икрицы черной с полведра будет, только уж его, Пустобаева, пусть отпустят с богом, не срамят седину стариковскую перед миром. Всем святым клянется, ша, крест на такие штуки.

Андрей посмотрел на Ирину. Она брезгливо отвернулась и заскользила к поселку. Андрей по-своему перевел ее молчаливый ответ:

— Блудлив как кот, труслив — как заяц! Улавливаете? Случай тяжелый, но не смертельный.

От такой дерзости в глубоких глазных впадинах Пустобаева пыхнуло огнем, но Осип Сергеевич сдержался, сказал с вынужденным смирением:

— Воля ваша, дети. Но... помни, Андрей, что я сказал...

Андрей подхватил под мышку белое, наполированное голицами (не «впервой», похоже, пользовались им!) багровище и вдоль вогнутого белого русла Урала побежал догонять Ирину.

2

Вот и остался один, снова один. Не слышно ни их голосов, ни дробного, частого перестука лыжных палок. Гуще, сильнее идет снег. Завтра здесь не сыщешь никаких следов — Осип Сергеевич знал, в какую пору ехать к Багренному яру.

Один... Да мертвый осетр с развороченным боком.. Один... Большие валенки в клеенных из авторезины галошах словно пристыли ко льду — до того вдруг отяжелели, непослушными стали ноги... А какая пешня была! Таких теперь не бывает, не пешня — игрушка, с ней еще дед на багренье ходил. И как он, Осип, маху дал, не надел ременный темляк на руку? Побыстрее хотелось, побыстрее... Такой пешни лишился! И багор этот ветлановский выродок упер. Ну, багор — чепуха, багор теперешний, в своей кузнице в войну выковал, а вот пешня...

Что же делать? Затягиваются ледком, покрываются белой снежной кашкой проруби. Сколько бы из этих лунок осетра вычерпал! Спроворил бы его в город — деньги рекой в кошель: кило рыбы — трешница, кило икры — червонец. Ходовой товар, золотой, нержавеющий! Недаром старые казаки и поныне об Урале поют, величают: «Эх, Яикушка, сын Горыныч, золотое донышко, серебряны краешки...» Красная-то дном идет, а бель прочая — берегом. Жизненно сложены слова.

Что же делать? Что делать, если эти сопляки обскажут все Мартемьяшке Тарабанову? Не упусти пешню — приложил бы ее к ветлановскому темечку, да, приложил — и квиты. За ним и сучку его — плывите парочкой до самого Гурьев-городка! Ни дождь вас не обхлещет, ни вьюга не изымет — надежная покрышечка над головой, ледяная, кованая... Не скажет! Ни в жизнь не скажет Андрей, побоится, объяснил ведь ясно ему, да, ясно объяснил... А она? Черти их принесли сюда, за пять верст. Молодежь пошла, пса ей в печенку!..

С черной тоской оглядел Пустобаев набитые им лунки и, тяжело оторвав ноги от льда, сунул осетра в мешок. Инстинктивно взялся за бинокль, чтобы обозреть забураненную окрестность, и выругался. Пошагал в противоположную от поселка сторону, там берег пониже. Цепляясь свободной рукой за кусты тальника и жимолости, он выбрался наверх. По своим обмельчавшим следам пошел к зарослям терновника, в них он оставил лошадь с розвальнями, полными мягкого пахучего сена, под сеном можно было многонько увезти краснорыбицы. Не судьба! Вся надежда на то, что зима еще впереди, а у зимы — несть числа буранным ночам, погуще, покруче, чем эта.

Слабо различимый след попетлял в кустарнике и уперся в непроходимую чащу колючего терновника. А здесь — никого! Ни коня, ни розвальней. Притрушенные буранцем следы есть, а остальное как в тартарары провалилось.

«Угнали! Угнали, подлецы! — Кто «угнали», кто — «подлецы», Осип Сергеевич и сам не мог бы объяснить, но бегал он по кустам, искал и все подскуливал: — Как есть, угнали, заразыньки! Угнали!..» И столь же внезапно остановился, вспомнив, что, во-первых, коня он не привязал, а во-вторых, не кинул ему сена. Забыл! Чисто память загородило. И все из-за спешки. А теперь, шутка сказать, пять километров иноходить на своих выворотнях, и это после дюжины лунок, пробитых в полуметровом льду

И что за напасти валятся на него! Они валятся в последнее время, как подгнившие сохи. Позавчера после бани лег было в постель, да вспомнил, что выпросил в амбулатории растирание от радикулита, крикнул жене в кухню: «Арришенька! Там в бутылёчке растирание, на окне, принеси-ка!» Растерся впотьмах, хорошо растерся, к утру сразу полегчало. А утром тихоня Горынька чуть не окочурился от хохота, первым увидев его с фиолетовыми руками и в фиолетовых кальсонах Надо же, сам внес пузырек в горницу, а велел принести из кухни. И натерся чернилами. И главное ведь полегчало! Вот что удивительно.

А давеча, перед тем как ехать к Багренному яру схватил с подоконника (опять же впопыхах, в спешке!) какой-то пустой кулек, намереваясь справить нужду по дороге, да потом и пришлось все дело снегом оттирать и весь рейс-порожняк грунить за санями. Кулек, похоже, из-под молотого перца оказался.

А тут эти двое!.. И конь убежал!.. Не верил Осип Сергеевич ни в бога, ни в черта, но сейчас, волоча ноги по плохо наезженному зимнику, он начинал страшиться будущего. Ему казалось, что оно несло ему возмездие.

Давно Пустобаев стал бояться темных переулков, вечерами далеко обходил углы домов на перекрестках, и вообще покой он потерял полностью, хотя виду старался не показывать. И если первое время Осип Сергеевич еще питал надежду, что Тарабанов не знает, кто его «упек», то однажды Мартемьян Евстигнеевич и эту иллюзию рассеял. Порядком подвыпивши, он остановил его и без околичностей заявил:

— Я тебя, Оська, все равно убью. Вот те крест, убью. Уйдет твое богатство, как зайчиный жир, уйдет, не впрок оно тебе! Лучше заранее заказывай гроб.

Бог знает, что нагородил в тот раз Тарабанов, а сомневаться не приходилось: Осип Сергеевич помнил и отца и деда Мартемьяна Евстигнеевича, помнил их крутой нрав, они словами бросаться не любили.

И что, если этот сосунок Андрюшка Ветланов все-таки передаст Мартемьяну о своей встрече под Багренным? Побоится? Да ведь это же черт, а не парень! И все же должен бы побояться, должен. Нет, Андрей не из робких, если б это Георгий их, Пустобаев, тогда можно было бы рассчитывать... Да еще этот ненормальный агроном насоветовал начальнику рыбнадзора сделать Тарабанова общественным инспектором, слышь, вам польза и старику дело. Так он теперь, как овсяной конь, по всему Уралу без роздыху шастает, людям жизни не дает...

— Влип, ох и влип! — Осип Сергеевич сбросил с плеча мешок и опустился на него, на закостеневшего осетра. Дальше идти не было сил. Чуток передохнув, он через мешковину ласково погладил под собой рыбу. — Верный пуд, да, шестнадцать килограммчиков верных...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Возле Тарабановых остановились. Андрей помог Ирине снять лыжи.

— Спасибо. — Она посмотрела на него спокойными строгими глазами.

— Постоим немного?

— Поздно, Андрей, а вам еще на Койбогар ехать

— Успею. А вообще, как приеду в Забродный, столько хочется сделать, стольких повидать...

— И все-таки того, кого надо, не видите, да? — Вопрос только на первый взгляд казался простодушным.

Андрей не ответил. И зачем он написал тогда Ирине письмо?

Чувствовалось, мороз набирал силы. В палисадниках потрескивали деревья. На Урале гулко лопнул лед. Этот резкий звук напомнил обоим о Пустобаеве. Где он сейчас? Багор его белел рядом с лыжами Андрея, прислоненными к штакетнику.

— Думаете, он нас пожалел бы? Мне Горку жаль, позорить не хочется, выросли вместе, в колхозе остались...

И опять разговор, как пристывшие сани, никак не мог сдвинуться с места. Ирина начала тихонько, незаметно для Андрея постукивать ботинком о ботинок. А под длинными ресницами ее Андрей угадывал насмешку.

— До свидания, — сказала Ирина. — Целую вас... в лобик.

И вошла в коридорчик. «От Грани научилась язвить! — Андрей недружелюбно отвел глаза от закрывшейся двери амбулатории. — Девчата какие-то пошли...» Неожиданно дверь приоткрылась, и Иринин голос примиряюще попросил:

— Извините, Андрей, но... меня Граня заждалась.

— Она у вас?! — Андрей вскочил на крыльцо. — Только на минуту...

Ирина невольно посторонилась, и он вперед нее вошел, ввалился в комнатку. Граня сидела за столом и, низко наклонив голову (словно от тяжести косы), что-то писала. Спокойно — так показалось Андрею — подняла лицо, поглядела на смущенную Ирину, на возбужденного Андрея.

— Простите, помешала? — Граня встала, начала собирать тетради и книги. — Я сейчас...

— Да нет, Граня, нет! — еще больше, до жаркой слезы смутилась Ирина. — Андрей сам... он к тебе...

— Недорого он стоит, если после всего — сам. — Она оделась, накинула на голову пуховую шаль. — Идем, у Ирины и так спокойных ночей нет, а тут еще... больные...

На улице шел снег. Без ветра, он падал отвесно, медленно, снежинки были крупные, лапчатые. Граня остановилась, посмотрела на Андрея.

— Прощения хочешь просить?

Обрамленное серой пуховой шалью лицо ее казалось еще белее, нежнее. Темным влекущим пятном были только губы. Кажется, до сих пор Андрей помнил их вкус, солоноватый, свежий, с чуть уловимым запахом лесных цветов. А давно это было, очень давно.

— Прощение? Зачем записку писала?

— Проверить хотела... Оказывается, не помыл рук после меня? А я-то думала... — Вздохнула. — Нет нынче настоящих парней, на корню вывелись. Пошли, что ли, а то ноги зябнут.

Андрей с силой взял ее за плечи, повернул к себе.

— Вот так, поняла?! Всю жизнь не выпущу! Поняла?.. Моя! Навсегда, насовсем. Только моя! Поняла?!

— Ой ли! — Граня улыбнулась, но не отстранилась. — Ой ли, Андрюшенька.

— Моя! Убью, если с кем...

Теперь Граня рассмеялась, приникнув к его плечу лицом. Когда подняла его, то Андрей увидел в ее погрустневших глазах слезы.

— Непутевый, ох и непутевый ты, Андрюша... Да еще и феодал. — Взяла его лицо в теплые ладони, запустила пальцы под шапку, в спутавшиеся мягкие волосы. — Лучше б ты тогда ударил меня, лучше бы ударил... Люблю я тебя, Андрюшка милый, больше жизни люблю... А только, видно, злая ведьма дороженьку нам перешла...

Андрей целовал ее, выронив лыжи с багром, целовал ненасытно, пьяно, почти теряя сознание. И Граня не отталкивала, не прятала горячих губ. Наконец откинула назад пылающее лицо — пьяная, счастливая.

— Нельзя же так... — И засмеялась тихо, радостно, с удивлением: — Снежинки падают на щеки, а почему-то не шипят. — Кончиками пальцев коснулась уголков его губ. — Знаешь, они у тебя приподняты... словно специально для поцелуев, для улыбки...

— Зачем ты столько мучила?

— А ты? А ты, Андрей?!

— Но ведь я...

— Конечно, ты... ты с кем попало не... А как же теперь? Теперь-то как? Все ли выбросил отсюда? — Она засунула ладонь под его фуфайку, прижала к груди. — Все ли?

Андрей долго молчал. Он не хотел обманывать.

— Если честно, не все... Мне так и кажется, что ты — как тень: только что рядом была, а, глядишь, уже отодвинулась... Я когда-нибудь убью тебя за это.

Она опять засмеялась, пряча лицо на его груди.

— Уж такую меня замесили, Андрюшенька! Хмелю, похоже, переложили...

Андрей сжал ее плечи, встряхнул:

— Значит... всегда такая будешь?

Она медленно подняла на него глаза, и Андрею стало не по себе — так они были холодны.

— А ты... значит, не веришь? — Отстранилась. Пусти! Никто... Один был, он верил, да только... Видишь, вернулись мы к тому разговору. Помнишь, в лесу? И каждый так, каждый с отчета начинает. Эх!

Граня резко запахнула пальто, поправила на голове шаль и, не оглядываясь, пошла к дому. Андрей догнал, обеими руками взял за локоть.

— Прости... Больше никогда... Все из головы...

— Врешь, Андрей. Из головы выбросишь, а из сердца, если уж завелось... А ведь я, только ты у меня... Свихнулась я из-за тебя, бешеного. — Она остановилась. — Дай, отравушка, поцелую в остатний разочек и... Не провожай, не надо. Побудем еще врозь, проверим, Койбогар — не Северный полюс, сама приеду. Нам надо еще побыть врозь, надо, Андрюшенька...

Так и ушла. Но у Андрея теперь не было на сердце ни досады, ни печали, ни горя. Теперь он верил: Граня будет с ним, она — его единственная, она — его судьба.

Андрей вышел из переулка на площадь и в редком снегопаде сразу же увидел Мартемьяна Евстигнеевича. Старик опознал парня и без околичностей сказал:

— Василия привезли... У Астраханкиных... Погиб, бедолага...

Андрей онемел. Старик не стал объяснять: мотнул рукой и, загребая валенками снег, побрел дальше. Неожиданно остановился и кивнул на длинный шест багра, стиснутый Андреем вместе с лыжами:

— А это что, соколик?..

2

В Забродный Пустобаев приплелся часа в три. Не выпуская из рук мешка, ногами затарабанил в дверь Заколовых. В сенцы вышла жена Владимира Борисовича, сонная, недовольная.

— Зыкают и зыкают, чего хоть надо? Кто?!

— Свои, свои! — У Пустобаева был бабий истеричный голос. — Открывай, тебе говорят!

— Почем знаю, что свои, где ухо мечено?

— Что ты, Ульяна, допытываешься, чисто прокурор! Я это, Пустобаев.

Она открыла, проворчав что-то среднее между «Зараза вас носит» и «Век бы вас не видать».

— Сам-то дома?

— Дома, дома! Фу, да не дыши ты, Осип Сергеевич, в лицо! Дух у тебя изо рта... Зубы, поди, как гнилушки, а не лечишь...

— Нашла о чем говорить, право, нашла. — Он стукнул у порога кухни мешком, нащупал в потемках стул, обессиленно упал на него. — Буди Борисыча.

Ульяна пошарила рукой на боровке, тряхнула коробком — есть ли спички. Долго ширкала — наверное, не той стороной. Зажгла десятилинейную лампу с зализанным копотью стеклом — зачем протирать, нужды в ней почти не было, электростанция обычно до часу работала.

— Володя! — Небольшая ростом, но мощная в ширину, Ульяна без стеснения стояла боком к Пустобаеву в одной сорочке и взывала к спящему в горнице мужу. — Володя! Я кому говорю! К тебе люди! Слышишь?!

— Слышу, слышу! — отозвался наконец хриплый от сна голос, и в ту же секунду скрипнула сетка кровати. — Сейчас...

Заколов вышел по полной, как говорится, боевой, даже при галстуке. Ульяна тряхнулась в смешке:

— М-ба. Вырядился!

— А ты хотя бы халат накинула, бессовестная...

— Кого совеститься-то? Сергеич уж, поди, и чутье к бабам потерял, как старый кот к мышам...

— Здравствуй, Осип Сергеевич. Что случилось? — Заколов не на шутку встревожился: тот был горяч, измочален и растрепан, как банный веник, и от него, как от каменки, валил пар.

— Садись, слушай.

Заколов сел к кухонному столу, протирая ладонями глаза. Ульяна тоже не думала уходить. Лопатками уперлась в теплый боров печки, а белые налитые руки сложила под пышными грудями. Осип Сергеевич рассказывал сбивчиво, сбивался он как раз в те моменты, когда взглядывал на Ульяну. Видно, смущали-таки его Ульянины полные ноги и ее короткая шелковая сорочка. Заколов возмущенно шевелил бровями, но молчал — с Ульяной говорить бесполезно.

— Ну, значит, еду я с зимовки назад, да дорога, сам знаешь, дальняя, припозднился малость, да, припозднился. Ну, как обыкновенно, остановился, чтобы малую конскую нужду справить.

— А у самого уж присохло все? — Грудь Ульяны колыхнулась в смехе. Была жена Заколова грубовата и проста, как большинство деревенских женщин.

— Остановился... Тихо кругом, приятно так, буранец притрусывает. И тут слышу: тюк да тюк, тюк да тюк! Что за притча, думаю себе? И невдомек мне сразу-то, что на Урале браконьеры хозяйничают, у Багренного яра. Потом-то смикитил — и айда туда. Коня бросил в кустах, а сам, стало быть, к яру, да, к яру самому. Вижу — двое. Мужчина и женщина. Рискую сломать голову, но все ж таки чувствую ответственность советского человека, почти кувырком качусь вниз. Они заметили и — теку! «Стой! — кричу. — Стой, стрелять буду!»

Ульяна опять фыркнула, очевидно, она что-то свое подумала относительно Осипа Сергеевича. Он негодующе оглядел ее выпирающий из сорочки бюст, четкую ямочку на животе, круглые, как пиалы, колени.

— Смех тут совсем неуместен, да, неуместен. Я рисковал жизнью, а мне, сама знаешь, до пенсии рукой подать.

— Так я же не с вас смеюсь. Какой же вы и догадливый!

— Замолчи, Ульяна, — попросил Заколов.

— Вот, значит, кричу я им так — испугались! Стоят, как столбунцы. Подбегаю и... Ну кто бы мог подумать! Ведь браконьерничали Андрюшка Ветланов и эта... фельдшерица, Вечоркина Ирина.

— Ну, уж это ты загибаешь, Осип Сергеевич! — Заколов замахал руками. — Нет-нет, не поверю!

— А вы не пьяны были, дядя Осип?

— В рот не беру пакость такую! И ты меня, Борисыч, не обижай, мне не шестнадцать годов, чтобы врать. Натуральная правда, самая ответственная правда. Парень, по всем статьям, хотел попотчевать девчонку красной рыбкой да икрицей. Она ж не здешняя, сроду, поди, не ела этакого... В общем, мешок с осетром они бросили, а сами убежали. Андрей — он известный ведь любитель порыбалить, сами знаете. Как теперь быть, не ведаю, что не ведаю, то не ведаю.

— Ты вот что. Напиши заявленьице коротенькое на имя партбюро. Мы серьезнейшим образом разберемся... За такие вещи привлекать будем.

Осип Сергеевич придвинулся к столу, начал писать заявление. Заковыристо расписался и подал Заколову.

— Я так считаю, парню и фельдшерице, может быть, и не стоит больше напоминать об этом, я-то их крепко припугнул. Чего в молодости, сами знаете, не бывает. Но иметь в виду на всякий случай надо, надо на случай.

— И правда! — самым решительным образом подключилась и Ульяна. — Подумаешь, осетришку поймали. Может, они просто дурачились, он, Андрейка, горазд на выдумки.

— Хорошо! — с великодушием сдался Владимир Борисович. — Я согласен с вами, компрометировать их не стоит. Работники они неплохие, и с этим наша партийная этика должна считаться.

Осип Сергеевич поднялся и от порога в задумчивости, глядя под ноги, произнес:

— Вообще-то, и так плохо, и так нехорошо. Они ведь могут сказать, что это я осетра поймал... Ты, Борисыч, ненароком загляни к Ветлановым, где-то у Андрюшки должен багор быть, длинный-длинный. Не повезет же он его на Койбогар. Вещественное доказательство, да, вещественная улика. На всякий случай...

— Хорошо. — Заколову ужасно хотелось спать после пережитого на бюро парткома, зевота разламывала ему челюсти.

— А этого осетра... Возьмите его себе, что ли?! Мне он не нужен — от греха подальше.

— И мне не нужен. Выкинь собакам.

— Господи! Вот дураки-то! — Ульяна ловко выхватила осетра из мешка, выскочила на полминуты в сенцы и вернулась с разрубленной надвое рыбиной. На разрубе черными зрачками мерцали тысячи икринок. — Это вам, а это нам. Ломаются оба! Подумаешь, идейные!

Пустобаев прощался долго и трогательно. Зная его жадность, Заколовы думали, что это от прилива благодарности за полученную долю осетра.

Закрывая за ним дверь в сенцах, Ульяна вдруг рассмеялась, ухватившись за скобу и согнувшись всем телом. Пустобаев заподозрил неладное. Раздраженно оглядывал себя, ища, над чем можно так по-сумасшедшему смеяться.

— Ну, ты, коли что, посмейся, а я пошел!

— Бинокль-то, Осип Сергеевич, бинокль!.. — И Ульяна опять уронила голову на полные руки, сжимающие дверную скобу. — Бинокль забыл на стуле... Ой, умора! А я-то и правда поверила... Вы ж с ним всегда на работу... Ой, не могу просто!..

Вспомнилось Ульяне военное время, время, когда Пустобаев был председателем в Забродном. Взойдет, бывало, на бугорок, приложит бинокль к глазам и смотрит, как колхозницы работают.

— Опять на КП поднялся! — смеялись они, завидев долговязую фигуру.

— На фронт бы его, все б какую пулю заслонил.

— Что ты, кума, и так мужчинов нету! Хоть и тощий, а все пригреет какую не в урон Аришеньке.

— Хватит, бабы, лясы точить, а то он уже в планшет полез, записывает. Завтра мораль будет читать.

— Зажмем в темном месте...

— У, срамница!

Поругиваясь, посмеиваясь, женщины принимались за дело — с Пустобаевым не шути: зерна не выпишет, подводу не даст за талами съездить...

Ту давнюю нелегкую пору и напомнил Ульяне пустобаевский бинокль. Она принесла его и свирепо сунула испуганному Осипу Сергеевичу:

— Не колотись, старый хрыч, не выдам!

Хлопнула дверью с такой силой, что со свеса крыши посыпался снег и попал Пустобаеву за воротник, обжег спину холодом. Зажав под мышкой мешок с половиной рыбы и завернутым в халат биноклем, Осип Сергеевич почти бежал домой. Настроение было мерзким, оно было таким, словно побывал он в выгребной яме и теперь не знал, как избавиться от дурного запаха.

Свернуть за угол, и через три двора — дом. Вытянуться бы сейчас на теплой перине, хорошенько вытянуться, упирая голые ступни в накаленный бок голландки... Ариша или Горка, поди, уж распрягли коня, он, поди, давно уж дома — не впервой удирать от хозяина... Ох и заполошный день! Даже конь сбежал...

— Здоров, станишник!

Из-за угла шагнул человек. Дремучая борода. Единственный глаз. В руках — тусклое серебро топора. Пустобаев выронил мешок и лишился голоса.

3

Утром Андрей и Горка копали могилу. Они ожесточенно долбили охристый кладбищенский суглинок, лопатами выбрасывали мерзлые, в слюдянистых прожилках комья. Работали тяжело. И тяжело думали о смерти, о бессмертии — каждый по-своему. Над их головами поднимался морозный пар, а с лиц, мгновенно застывая, падали мутновато-белые картечинки пота. Глубина набиралась медленно, казалось, сама земля не хотела принимать молодого, мало добра повидавшего парня.

— Полмесяца назад он мне мат поставил. — Горка чувствовал себя неважно и все пытался втянуть в разговор молчавшего Андрея. Облокотился на край ямы, Андрею она была почти по плечи, а ему — по локоть. — Вот и живи... Ты бросился б так вот, как он? Если б даже знал, что... ну, что все?..

Андрей не отвечал. Высоко поднимая лом, с придыхом всаживал его в землю, и она отзывалась глухо, мертво.

— Больше он никогда, понимаешь, никогда не увидит солнца, птиц... Страшно, Андрей... Марат говорит, будут ходатайствовать о награде. А я не хочу посмертных наград. На черта они мне после моей смерти?! Правда?

— Ты сегодня болтлив. — Андрей сбросил рукавицы, взялся за лом голыми руками. — Выгребай!

— Не гони! Еще належится здесь.

— А чего же ты... Будто себе местечко присматриваешь.

У Горки, словно от нехорошего предчувствия, засосало под ложечкой. Он действительно, разговаривая, крутил головой и думал, что кладбище велико, что места всем хватит, что когда-то и он будет лежать в этой мерзлой глинистой земле. С нервной поспешностью схватился за совковую лопату, далеко полетели комья, дробно стуча по снежному насту.

— Не хорони! Я еще некоторых шибко идейных переживу... Я не брошусь в полынью...

Андрей перестал долбить, медленно снял шапку и так же медленно вытер ею мокрое красное лицо. Горка испугался его перекошенных бешенством глаз.

— Ну, чего ты, чего!..

— К-как ты сказал? Шибко идейных? Могилой, скотина, пахнешь, но — переживешь... Потому что идейный бросится в полынью, даже если ты будешь тонуть. — Андрей, хэкая, снова стал бить землю, словно не комья откалывал, а слова. — У тебя, значит, в башке... ни одной идеи?.. Яблоко от яблони... Правильно!.. Осетрину жрал сегодня?.. Не отрыгается?.. Вас бы с папашей в эту яму...

Горка швырнул от себя лопату, швырнул не очень сильно, а в меру, как тогда стол — при отце Иоанне. Полез из ямы. Руки его дрожали в локтях, и он несколько раз срывался, шумно осыпая землю со стенок. Горка разыграл из себя оскорбленного. Не очень здорово, но разыграл.

Выбрался-таки и, стоя над краем, некоторое время смотрел, как Андрей с еще большим ожесточением долбил неподатливую глину. При каждом ударе наушники шапки взмахивали, точно крылья, и над ними вспыхивал парок дыхания. Андрей, видно, еще рос, точнее, раздавался в плечах: фуфайка, недавно просторная, под мышками и на спине ползла по швам.

Молчал Горка долго, чтобы нагнать на себя гнев, злость, иначе ведь Андрей все равно не поверил бы его возмущению. Трудно играть, если осетра хотя и не ел, но знал, что отец ездил багрить, если и сам не далеко от родителя ушел, готовясь в духовную школу. Трудно, если в душе соглашаешься, что товарищ действительно начинает, как сказал однажды, видеть тебя насквозь без рентгена.

А ответить Андрею нужно было достойно и как можно быстрее, потому что от поселка к кладбищу не шел, а бежал Марат Лаврушин.

— Вы все идейные. Ладно! А мы, Пустобаевы, нет... А за что твоего идейного Савичева сняли? Знаешь? За то, что шахер-махер делал. — Замечая, что Андрей с каждым его, Горки, словом реже и реже взмахивает ломом (прислушивается!), торопливо выпалил все, что знал о приходе Савичева к Ирине.

— Врешь, скотина!

— Я? Конечно, врать могу только я. Твой идейный Марат не врет, он просто скрыл все о Савичеве. Идейная Вечоркина тоже скрыла... Все хороши!

— Врешь!

— Спроси у него! — Горка показал острым подбородком на подбежавшего Марата и пошел к поселку, полный достоинства и негодования.

— Марат Николаевич, это правда? — Передавая сказанное Горкой, Андрей так глядел снизу вверх на агронома, словно умолял: скажи, что это неправда, скажи!

— Вон откуда пошло!.. А я-то на Ирину! — Марат проводил Горку задумчивым взглядом. — К сожалению, правда, Андрей... Вылезай. Будем хоронить Василя на площади... Давай вместе засыплем.

Андрей зло мотнул головой.

— Не надо! Пускай для него останется!

— Долго ждать придется, Андрей. Пустобаевы кого угодно переживут.

Шли в Забродный молча. Но молчать очень трудно. Василя особенно тяжело было представить неживым.

Навстречу вприпрыжку шел Заколов в длинном широком пальто и полковничьей папахе.

— Назад! — остановил их Владимир Борисович, подняв руки. — На кладбище будем хоронить.

— Что еще за дурацкие шутки! — вскипел Андрей. — Им делать нечего?

С опаской поглядывая на каменно молчавших парней, Заколов объяснил, что бухгалтер преподнес вдруг сюрприз — исполнительный лист на Василя Бережко. Вчера из нарсуда поступил. Мать алименты требует с него, три года разыскивала. А говорил, что сирота, детдомовец! Как ни странно, Савичев по-прежнему настаивает: только на площади!

— Позвоните в район, Владимир Борисович, посоветуйтесь...

Марат и Андрей одновременно зашагали прочь. Заколов растерянно стоял на дороге. Наконец яростно сплюнул и схватился за озябшее ухо.

— Ну и черт с вами! Только я с себя всякую ответственность снимаю!

...Схоронили Василя после полудня. Проводить его пришел весь поселок. Сославшись на простуженное горло, Владимир Борисович Заколов отказался выступить на могиле. Выступил Савичев. Он стащил с головы шапку, и все увидели, какая у него седая-седая голова. Сказал всего несколько слов: «Побольше бы у нас было таких парней... Прости, Василий, если когда обидел тебя... Должность у меня такая была...»

Больно и остро резанула по сердцам последняя фраза: «Должность... такая была». Была! Значит, всё так, значит, и правда Савичев снят?!

От имени комсомольской организации Марат попросил выступить Нюру. Она подошла к гробу, глотнула воздуху и расплакалась.

Через час на площади остался холмик мерзлой земли. Над ним высился деревянный крашеный обелиск с бронзовой звездой. Последним уходил от него Андрей.

4

Иван Маркелыч лежал пятый день. У него держалась высокая температура, а в груди Ирина прослушивала пугающие хрипы и свисты... «Как бы туберкулез не развился!» — тревожилась она и уговаривала Ивана Маркелыча поехать в районную больницу.

— Зря беспокоишься, Ринушка! Через день-другой очухаюсь, даю тебе честное слово. — А потом долго смотрел в одну точку, и было его лицо строгим и печальным. — Меня, дочка, не болезнь мучает, а смерть парня... Ему бы жить да жить...

Каждый вечер наведывали его Савичев и Лаврушин. Савичев начинал с одного и того же:

— Кашляешь?

— А тебе завидно?

— Ты, слушай, кончай кашлять. Посевная на носу.

И молчали до тех пор, пока не приходил Марат. Тогда Савичев с необычной для него трогательной нежностью сжимал руку Ивана Маркелыча и, стесняясь этого, торопливо хромал к выходу.

Вчера Марат не был у Ветлановых, он уехал в Приречный. Сегодня должен был вернуться, и Иван Маркелыч ждал его с нетерпением. Марат поехал добиваться восстановления Савичева в должности председателя. Партийное бюро колхоза считало решение парткома производственного управления неправильным и просило пересмотреть его.

Иван Маркелыч через каждые полчаса просил Варю сбегать на улицу и посмотреть, не видно ли со стороны Приречного света фар. Только в двенадцатом часу «газик-вездеход» остановился у ветлановских ворот. По лицу вошедшего Марата можно было судить, что поездка оказалась не напрасной. Иван Маркелыч сел на постели, заложив за спину пару подушек. Прокашлявшись, попросил:

— Рассказывай подробно.

Марата укачала зимняя ухабистая дорога. Он с удовольствием присел возле Ивана Маркелыча и протянул вдоль колен руки. Их надергало баранкой руля, и они ныли в суставах. От недавнего напряжения резало глаза.

— Прежде всего зашел в милицию. Попросил навести справки о прошлом Василя. Не верится, что он обманывал. Такие, как он, не умеют лгать, у них душа нараспашку, всю видно... Был и в нарсуде. Точно: Бережко Оксана Григорьевна, тысяча девятьсот пятого года рождения. Не пойму, в чем дело. Или совпадение фамилий, или... А Грачев в первую очередь: как похоронили героя?! Наверное, уже знает об исполнительном листе, по лицу видно было, хотя и одобрил, что на площади. И мертвому покоя нет!..

Из кухни выглянула Елена Степановна, спросила, будет ли Марат Николаевич ужинать, она, мол, подогреет. Марат поблагодарил и сказал, что есть не хочет, а вот от стакана чая не откажется.

Держа стакан с горячим чаем то в одной руке, то в другой, он рассказывал.

Марат ожидал, что Грачев вежливо попросит его не ревизировать постановлений вышестоящих органов. Однако тот выслушал Марата очень сочувственно и даже огорчился, что Заколов воздержался, когда партбюро решило ходатайствовать о Савичеве.

— Обжегся на молоке, так и на воду дует. — Грачев усмехнулся, чуток покривив губы. — Пуганые всегда из одной крайности в другую бросаются.

Марат не знал, что в то же время Грачев никак не хотел ввязываться в историю, затеянную забродинским агрономом. Но, чтобы не обидеть ходока, чтобы выглядеть в его глазах гуманным и объективным, сказал:

— Я не против пересмотреть решение бюро парткома. Но, понимаете, как на это в обкоме и облисполкоме посмотрят? Ведь решение туда отправлено, а в нем черным по белому написано, за какие провинности снят Савичев. — И, как бы между прочим, спросил: — Вы знаете, Лаврушин, сколько мы уже потеряли скота? Те восемь тракторов, которые не дал Савичев, привезли бы сорок восемь тонн сена. Его хватило бы до конца зимовки отаре в двести пятьдесят овец. Значит, эти двести пятьдесят овец падут по вине Савичева. Значит, на его совести будет уже не семьсот пятьдесят голов, а тысяча...

Пересказывая это, Марат начал волноваться и несколько раз нечаянно плеснул чай себе на коленки.

— Я ему говорю: а может, эти двести пятьдесят пали или падут по вине нерадивых хозяев, не заготовивших корма? Или по вине, говорю, руководителей, которые запрещали сдавать скот вовремя?.. Он сказал, что дерзю я напрасно, что в принципе он за восстановление Савичева, поскольку партбюро колхоза его поддерживает, что Савичеву и без того преподан хороший урок... А потом вдруг поворачивается ко мне всем туловищем и спрашивает: «Слушайте, агроном, а с какой стати вы ко мне пришли с этим вопросом? Снимало Савичева не производственное управление, не лично я, а бюро парткома. Вот и идите в партком, к Ильину!»

— Хитро! — вполголоса произнес Иван Маркелыч.

— Что вы сказали?

— Ловко сработано.

— Вообще-то, да. — Марат уловил его мысль и подосадовал: как он сам не догадался об этом раньше! — Пошел я к Ильину, он тоже говорит, что в принципе согласен пересмотреть решение парткома, но, говорит, пойдем-ка к товарищу Грачеву. Вернулись к Грачеву, вместе читали то самое решение. Строгое, я вам скажу, решение! Кулацкие замашки, политическое недомыслие и так далее... И вижу — оба мнутся: решение-то уж в области, прочитано и подшито. Ильин чешет бритую голову и советует: ты, товарищ Лаврушин, езжай и скажи членам партбюро, что Савичев пусть работает как исполняющий обязанности. Пока, дескать. Дескать, сейчас предвыборная кампания, сейчас с зимовкой скота хоть караул кричи. Вы, мол, тракторы вторично послали? Все восемнадцать? Это хорошо, это как-то реабилитирует Савичева. А к его восстановлению... В общем, к этому вопросу, говорят оба, попозже вернемся, Савичева, конечно, надо восстановить, погорячились мы на бюро...

В кухне тяжело затопали. Вошел Мартемьян Евстигнеевич, по привычке раскланялся, держа казачью фуражку на отлете. Бросил ее на стул, с крутых плеч смахнул полушубок и тоже кинул туда же.

— Заглянул Осю Пустобаева проведать, а тут, зрю, и у его шабра огонек. Дай, думаю, зайду, навещу и Маркелыча. — Мартемьян Евстигнеевич подтащил к кровати стул. — Что это вы расхворались оба с Осей? У тебя грудь, сказываешь? — Никто ему ничего не говорил, но старик привык угадывать чужую мысль по глазам и выражению лица. — А у Оси дизентерия. Васюничка сказывает, пятый день не могут остановить.

Марат, хлопая себя по коленкам, раскачивался в смехе. Иван Маркелыч тоже поперхнулся смехом и долго кашлял. Оба слышали, что Пустобаев слег после той ночи, когда Мартемьян Евстигнеевич встретил его с топором. Откуда было знать сомлевшему от страха Пустобаеву, что старик еще со дня ушел в пойму талов нарубить для плетня, да на обратном пути засиделся у Астраханкиных. Мартемьян Евстигнеевич догадался о состоянии Осипа Сергеевича по вытаращенным глазам и помертвелому лицу, по тому, как выронил он мешок.

— Да не трясись ты, как сатана перед крестом! — сказал он ему. — Убивать я тебя не стану, паскуду, рук не хочу марать. Я тебя жалую животом и волей, потому как ты хороший фельдшер, дело знаешь и приносишь колхозному обществу пользу. А поймаю вдругорядь с рыбой — не гневайся...

Когда и хозяин, и его гость отсмеялись, Мартемьян Евстигнеевич заявил:

— Завтра встанет. Должо́н встать. Я сказал, зима трудная, скоту не резон пропадать из-за твоего живота.

Покалякав еще минут десять о том, о сем, Тарабанов надел полушубок и взялся за фуражку.

— Идтить надо. По-над Уралом пошатаюсь, глядишь, какого браконьера прищучу. Они ж — чисто короста, не враз изведешь.

Остался после него запах водочного перегара. Иван Маркелыч вздохнул. Марат понял этот невеселый вздох.

— Павел Кузьмич с главврачом района советовался. Тот обещает устроить Мартемьяна Евстигнеевича в областную больницу, говорит, обязательно излечат. — Марат глянул на часы: — Время позднее, пора и честь знать. — Допил остывший чай и тоже поднялся. — В общем, Иван Маркелыч, Ильин и Грачев «в принципе» не против, после выборной кампании бюро парткома вернется к этому вопросу.

— Осрамили человека, а теперь...

Марат согласен был, что осрамили, но в то же время осуждал Савичева: он уже не мальчик, чтобы делать неосмотрительные поступки и толкать Ирину на преступление. Свою ошибку Савичев осознал еще тогда, когда Марат, проводив расстроенную Ирину, пришел к нему. Но, очевидно, прочувствовал ее умом и сердцем только после бюро парткома.

И все-таки главная вина во всем этом не его, а руководителей района. Вот поэтому за председателя Савичева нужно было бороться.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В конце февраля зима начала заметно сдавать. Мяк под ногами снег. На сыром ветру гулко хлопало вывешенное белье. Рыхлые тучи расползались, разваливались, обнажая небо. А ночи настаивались на сытных черноземных запахах, идущих из-под волглого снега, становились тихо-задумчивыми, прозрачными. И в этой тишине редко, нерешительно тюкала первая капель.

Для многих забродинцев это были дни ожидания, дни сложные, насыщенные событиями...

Горка Пустобаев встречался с Нюрой-расколись, преданно смотрел в ее глаза, клялся в любви, а ночами, поплотнее закрыв изнутри окна, заучивал молитвы. Поступать в академию он передумал. Условия поступления в нее казались очень сложными. Надо было знать ветхий и новый заветы, нравственное богословие, общую церковную историю, греческий и латинский языки... Семнадцать дисциплин — таков был минимум испытаний в академию. Хотя Бова Королевич и говорил, что все не обязательно учить, примут и так, ибо не хватает учащихся, Горка, однако, решил податься в семинарию, там требовалось знать лишь молитвы. Правда, многовато, что-то около тридцати, но при его, Горкиной, усидчивости и умении механически запоминать самое непонятное, это не представляло проблемы, тем более, что впереди были еще многие месяцы зубрежки.

Прежде чем браться за молитвенник, Горка пробегал взглядом правила приема в духовные школы:

«Поступающие в первый класс духовной семинарии подвергаются испытаниям в твердом и осмысленном знании наизусть следующих молитв...»

И потом приступал к начальным: «Слава тебе, боже наш, слава тебе», «Царю небесный», «Святый боже», «Пресвятая троица...»

Главным экзаменатором и консультантом была мать. Отец смотрел на их зубрежку без особого энтузиазма: «Бесперспективно! Хотя, конечно, в смысле короткого времени — неплохо, полагать надо, неплохо...»

Горку мутило от молитв, но он заучивал их, потому что жизнь, взаимоотношения с Андреем, с забродинцами казались ему невероятно сложными и противоречивыми, он уставал от необходимости идти в ногу со временем, читать газеты, посещать политзанятия, спорить о международных проблемах. Ему хотелось тишины, покоя и полного материального достатка.

К тому же он начинал чувствовать себя отрезанным ломтем. Отец написал заявление на Андрея с Ириной, а половина поселка не здоровалась с ним, Георгием. Горка знал, что родители денег и всякого добра накопили порядком, но он к этому богатству доступа не имел, отец бросал лаконично: «Своим умом наживай!» Видимо, Василиса Фокеевна дала ему точную характеристику, обронив как-то: «Жадный, из-под себя ест!» Затаив зависть и злобу, Горка поклялся нажить все «своим умом», прикатить, как Бова Королевич, на великолепной «Волге» и увезти свою забавушку, любезную свою Нюроньку. Она поедет, она любит его! Да и прикатит он уже не служителем культа, а, скажем, простым советским служащим, осознавшим свои заблуждения и порвавшим с религиозными путами. От прежнего общения с церковью у него останутся лишь «Волга» и пухлая сберкнижка.

С Андреем Горка держался словно с чужим. Андрей тоже, кажется, перестал замечать его. И все же Горка по-прежнему побаивался бывшего приятеля, хотя и глядел на него свысока: «Баран пусть остается с баранами. А с меня — хватит».

Неспокойно чувствовал себя в эти дни и Владимир Борисович Заколов. Во-первых, не удалось доказать виновность Вечоркиной в смерти ребенка, а отсюда сам собой отпал вопрос о наказании фельдшера. А тут еще снятие и предполагаемое восстановление Савичева. Ощущение у Заколова было такое, словно находился он между молотом и наковальней.

— Вам пора серьезнее разбираться в поступках людей, Владимир Борисович, — сказал на днях Марат Лаврушин. — Где вы очень зорки, а где — куриной слепотой страдаете.

— Вы, очевидно, намекаете на якобы имевшийся между мной и Пустобаевым сговор? Так вас надо понимать?

— Да, именно так! — ответил Лаврушин. — Иначе вы не съели бы пойманного осетра вместе с Пустобаевым.

Заколов возмутился. И напрасно. У Лаврушина были доказательства: когда Пустобаев при встрече с дедом Тарабановым выронил мешок, то из него вывалилась половина осетра. Не мог Осип Сергеевич потерять вторую половину на пути от Заколовых до своего дома.

А потом Савичев, оставшись с глазу на глаз, совершенно недвусмысленно спросил:

— Ты как, Борисыч? Надумал? Занялся бы радиоузлом...

Но в субботний, еще не погасший день Владимир Борисович не усидел, предстоящая встреча с кандидатом в депутаты погнала его по всему Забродному.

У двора Ветлановых увидел Елену Степановну, выносившую печную золу на кучу за летней кухней, скучным голосом окликнул:

— Степановна! Маркелыч дома?

Высыпав из таза золу, она долго всматривалась близорукими глазами в верхового. Узнав, пошла к избе.

— Дома. Вызвать?

— Нет, просто предупреди, что в восемь собрание избирателей.

— Давно знаем. Мне прийти?

— Конечно!

— И Андрюшке?

— Разумеется. Он же впервые будет голосовать, для него встреча с кандидатом особенно важна...

Степановна вошла в избу.

В кухне за обеденным столом Иван Маркелыч играл в шашки с Варей. Андрей, согнувшись у окна над валенком, подшивал его куском автомобильного баллона — самая лучшая обувь в предвесенние дни: теплая и сырости не боится.

— Заколов приезжал. Мечется, как беспастушное стадо, на собрание велел идти.

— Усердствует! — Андрей сунул ноги в подшитые валенки, топнул, полюбовался: — Хороши протекторы, ни на одном подъеме не забуксую.

— Так и иди в клуб, — порекомендовал Иван Маркелыч.

— А что! И пойду! Мне сегодня никак нельзя буксовать.

— Будет дурить-то! — Степановна поняла, о какой буксовке говорил сын. — Приболелся тебе этот Грачев. Отец, скажи ему, чтобы не выдумывал, затаскают ведь потом...

Иван Маркелыч, откинувшись на спинку стула, задумчиво смотрел на сына. Он тоже не очень желал, чтобы Андрей выступал на этом собрании. Это будет скандал, скандал мировой. Но сыну восемнадцать лет. Надо ли с первых шагов самостоятельной жизни приучать его к мысли, что ничего нельзя изменить, что так заведено другими, и не твоего ума дело — кого выдвинули кандидатом в депутаты и зачем выдвинули? Никогда не было в истории Забродного, чтобы кто-то выступил на предвыборном собрании и сказал: мне эта кандидатура не нравится потому-то и потому-то. Не было, так как любая кандидатура предварительно изучалась во многочисленных инстанциях.

— У него, мать, голова не только для кудрей.

2

Вечером клуб ломился от народа. В нем сразу же стала копиться духота, и более предусмотрительные начали снимать пальто и полушубки. Этот наплыв людей можно было объяснить по-разному, но, скорее всего, влекла не столько встреча с давно знакомым кандидатом, сколько желание скоротать по-зимнему еще длинный вечер в обществе односельчан.

Припозднившаяся Василиса Фокеевна опечалилась:

— Б-ба, народищу-то! Руки негде протащить.

Из предпоследнего ряда ей помахал Андрей Ветланов, дескать, идите сюда, место есть. В сопровождении Мартемьяна Евстигнеевича она пробралась к Андрею, раскланялась с Маратом Лаврушиным и даже с Ириной. Услышала последние слова Марата:

— Если выступишь так, то, конечно, им кислороду не будет хватать...

Они замолчали, когда Василиса Фокеевна села рядом с Ириной. Андрей украдкой поглядел на ее мягкое, оплывшее старческими складками лицо и подумал о Гране. Где она? Василиса Фокеевна словно подслушала его мысли. Она повела глазами по рядам и молвила:

— Чудо, сколько молодежи пришло. А мою Аграфену и на аркане не вытащишь, над книжками, как вобла, сохнет. Приболелся ей этот институт! — На ее лице с волосатыми родинками выразилось искреннее огорчение.

Но горевать и долго о чем-то думать Фокеевна не умела, она была человеком минутного настроения. Едва устроившись возле Ирины, с которой рассталась минут сорок назад, она беглым шепотом немедля принялась что-то рассказывать. Ирина не слушала ее. Всей своей спиной она ощущала на себе неподвижный, стеклянный взгляд Анфисы Голоушиной, сидевшей сзади. Девушка чувствовала, что от этого взгляда у нее поднимается жар.

— Я не могу, — сказала она Марату. — Я уйду.

Он сжал ее горячую руку в своей ладони, за локоть привлек ближе к себе: не обращай внимания! Василиса Фокеевна, очевидно, тоже поняла ее смятение и оглянулась на Анфису, перехватила ее мертвящий холодный взгляд. Повернулась к ней, коленкой больно прищемив к стулу бедро Мартемьяна Евстигнеевича.

— Здравствуй, Анфисушка, здравствуй, желанная!.. Ты что это такая испечаленная? Милая, разве можно так?! Не воротишь ведь, нет, не воротишь, а себя изведешь... Хотя, конечное дело, грех лежит на душе, казнит совесть. Никто не вел за руку, сама носила крестить мальчонку, сама застудила. Другой бы, смотришь, выдержал, а твой — он же изболелся весь, к нему и дифтерия пристала потому... Ты уж не убивайся этак, касатушка, пожалей и себя...

Анфиса поднялась и, сжав губы в нитку, перешла на другое место. А Фокеевна, к радости крепившегося Мартемьяна Евстигнеевича, убрала колено, села как нужно. Всхлипчиво, с надрывом вздохнула:

— Вот она — вера! Всех обманул, проклятый, всем горе принес.

Из-за кулис дружной семейкой вышли председатель избирательной комиссии Сапар Утегенов, кандидат в депутаты Грачев и доверенное лицо — Заколов. Зал жиденько похлопал им и умолк, ожидая, пока они сядут за стол. Перед каждым из них стоял глиняный горшочек с комнатным цветком. Заколов, пошептавшись с Утегеновым, сейчас же шагнул к трибуне, отодвинул вбок графин, за которым его не было видно. И вроде бы подрос, выше стал — он приподнялся на цыпочках. Был он сегодня не в привычном для всех кителе, а в пиджаке с выпущенным наверх белым воротником рубашки. И поэтому показался он людям ближе, роднее, прежним Володькой Заколовым, у которого «мозговитая» башка и золотые руки. Но стоило Владимиру Борисовичу заговорить, как всякий интерес к нему исчез.

— Товарищи! — голос Заколова взвился внезапной счастливой фистулой. — Товарищи! Мы стоим на пороге знаменательнейшего события — выборов в местные органы власти...

И пошел, и пошел!

Андрей наблюдал за сидящими в зале. Почти никто не слушал Заколова. И там, и там лениво лились приглушенные разговоры.

— У свекрови были аккурат черные глаза. Все видела, ровно ведемка. Жизни не давала. «Не так ложки, невестка, моешь!» — «А как же, мама?» — «Да я и сама не знаю...»

— Базыл-то, сказывают, как вышел из больницы — смеяться разучился. Белугой завоешь — семьсот валухов...

Справа, у стенки, Андрей видел сутулую спину Савичева и его белую голову. Павел Кузьмич, вероятно, курил потихоньку. Он периодически нагибался, прячась за сидящими впереди, и тогда над его плечами, будто парок над кипящей кастрюлей, начинал витать бледный дымок папиросы. Его соседка самозабвенно лузгала семечки, лишь изредка кривясь от дыма и отмахивая его рукой. Во втором ряду виднелся сухой остов дяди Оси Пустобаева в защитной гимнастерке. Голова длинного ветфельдшера торчала выше всех, в спутанных волосах нежно сияла желтая плешина. Он оглянулся. Заметив его взгляд, Горка с Нюрой перестали шептаться. С преувеличенным вниманием начали слушать Грачева.

Заколова сменил Грачев. Поначалу шум в зале поутих, но как только оратор перешел от своих автобиографических данных к задачам, стоящим перед районным управлением и, в частности, перед забродинцами, так вновь заручьились разговоры. И вхолостую призывал Заколов к тишине. И просто удивительно было, что зал знал, когда надо похлопать. С последними словами Грачева раздались аплодисменты, не очень густые, но все же...

— Скорей бы танцы! — откровенно вздохнула впереди рыжеволосая девушка.

— Еще наказы будем давать, не торопись, милая, — отозвалась на ее реплику Василиса Фокеевна.

— Какие еще наказы? — недовольно повела та крашеной бровью.

— А как же! Положено. Доведись мне, скажу, чтоб девкам запретили косы резать. Это что у тебя! Была головушка убрана, нет — кудрей навила.

— Вы отстали, мамаша. В кино надо чаще ходить.

— Это верно, в кино редко хожу. А ведь бесплатно!

Грачев, стоя за трибуной, пил из стакана воду. Заколов просил задавать оратору вопросы.

— У меня будет вопрос, — не заставила долго упрашивать Василиса Фокеевна. — Когда нашим старым колхозникам пенсии прибавят?

— Вопрос не по существу.

— Нет, почему же? — остановил Грачев Заколова. — Пусть гражданка выскажется.

— А мне и высказывать нечего! Пенсия маленькая — вот и все.

Грачев мягко, дружелюбно улыбнулся:

— Это же не я, товарищи, решаю, а вы. Соберите собрание и решите: увеличить пенсии престарелым.

— Ловко, товарищ Грачев, сказываешь. Старый-то устав райисполкомом утвержден, какое же мы имеем право отменять его.

— Указание нужно! — поддержал кто-то простуженным басом. — Директиву ждем.

— Хорошо, разберемся, — пообещал Грачев. — Я это запишу себе...

— А, разберутся они, — ворчала, садясь, Василиса Фокеевна.

— Кто еще? — Заколов ищуще повел взглядом по залу. — Только по существу, товарищи, в разрезе данного момента.

— Разрешите мне в разрезе момента?

«О чем он? — Ирина с тревогой смотрела на вскочившего Андрея, видела, как на его обмороженных щеках заиграл румянец. — Неужели о том? Это же такое начнется!..»

— Ну-ну, пожалуйста, товарищ Ветланов. — Владимир Борисович в натянутом до предела, как струна, голосе Андрея уловил нечто беспокоящее. Лопнет струна и — берегись игрок! — стеганет по пальцам, по лицу. Зашевелились, оборачивались к Андрею колхозники.

Заметно встревожился и Грачев. Он хорошо помнил этого парня, вошедшего в его кабинет с распухшим лицом. До сих пор не выпали из памяти и его слова после того, как швырнул к грачевским ногам плетку: «Погоняйте и дальше! Мне — не нужна больше. Мне — нечего погонять. Семьсот пятьдесят валухов костьми легли во имя вашего престижа...» Позже Грачев навел справки сын члена обкома партии Ветланова, лучшего тракториста, закончил школу с медалью, остался в колхозе сам, пошел в чабаны... Не зацепишься! Парень зубастый.

— Я вас слушаю, товарищ Ветланов.

— Короче, Андрюха! — шепнул Марат. — Краткость — сестра таланта.

— У меня три вопроса. Первый: сколько пало скота за прошлую зимовку? По району.

— Ветланов, я же просил, — подскочил Заколов, будто его ширнули шилом ниже копчика.

— Мы тебя слушали, Владимир Борисович, — громко сказала Василиса Фокеевна, — не перебивали. Теперь и ты слушай... Ну, что вы, товарищ Грачев, молчите? Ай у вас горло заросло?

— Товарищи, это же грубиянство! — горячился, метался вдоль стола Заколов.

— Да пошел ты, Заколов!.. Не у тебя спрашивают

— Не надо входить в конфликт, товарищи. — Грачев не терял самообладания, хотя и предугадывал в вопросе чабана какой-то злой подвох.

Еще вчера Степан Романович совершенно правильно полагал, что встречаться с избирателями ему лучше всего в Забродном. Там зимовка проходила довольно сносно, да и другие дела шли значительно лучше, чем в остальных хозяйствах управления. Поэтому, считал он, встреча с забродинцами должна была пройти благополучно, как говорится, на уровне. А вот теперь он чувствовал, что атмосфера в зале насыщается предгрозьем. Понял также, что уходить сейчас от прямых вопросов, вилять — значит все испортить.

— Я скажу вам совершенно точно. Пало двадцать семь тысяч овец и шесть тысяч голов крупного рогатого скота.

По клубу волной прошел шумок удивления и негодования.

В притихшем зале — снова звонкий, ясный голос Андрея:

— Второй вопрос. Что вы, как начальник управления, предприняли, чтобы прошлая зимовка не повторилась?

«Негодяй! Мальчишка! Сопляк!» — Взмокревший Грачев искал помощи в Савичеве, сидевшем в третьем ряду, — тот невозмутимо отвел глаза; искал в Иване Маркелыче — Ветланов-старший глядел отчужденно, словно и не знал прежнего, хорошо знакомого Грачева; искал в подобострастном, услужливом ветфельдшере Пустобаеве — он спрятался за чужими спинами. И только Заколов преданно и неистово звонил в колокольчик.

Заминка позволила, как представлялось Грачеву, найти нужный ответ — уклончивый и мягкий.

— Извините меня, товарищ Ветланов. По-моему, мы отходим от принятых форм и порядков...

— Мы не отходим! — Марат вцепился в спинку переднего стула, весь подался к сцене. Рядом с широкоплечим Андреем он казался тонким задиристым мальчишкой. — Вы приехали на встречу с избирателями, которые выбирали вас в областной Совет и в прошлые выборы. Они хотят знать, что вы сделали, будучи их депутатом.

— У вас, агроном, довольно странные рассуждения. Ветланов молод, а вы подбиваете его на недостойные поступки.

— У Ветланова своя голова не хуже моей. Не нужно в мой адрес сочинений на вольные темы, Степан Романович!

— Разрешите третий вопрос?

— Вали, Андрюха! — разрешил чей-то развеселый тенор.

— Сколько потеряно скота за эту зимовку?

— Пятнадцать тысяч! — вместо Грачева ответил все тот же бедовый тенорок. — Своими глазами сводку в управлении видел!

— Больше вопросов нет. — Андрей сел.

Все время, пока он стоял, Ирина, забывшись, держала его запястье в своей руке и чувствовала, как напрягались в нем и ослабевали тугие жилы, как билась в них накаленная кровь. А сейчас могучее запястье вяло лежало на колене, и пульс в нем почти не прощупывался: Андрей пережил самое трудное — стычку лицом к лицу — и теперь заметно успокаивался. Ирина взяла его полусжатые в кулак пальцы, легонько пожала их. Он благодарно погладил ее маленькую руку.

Мало-помалу шум утих. Издерганный, потерявший всю свою молодцеватость Заколов виновато косился на багрового Грачева и спрашивал:

— Кто желает выступить? — И чтобы кто-то и правда не изъявил желания помимо его списка, поторопился выкрикнуть: — Слово имеет самый молодой избиратель, передовая доярка нашего колхоза Анна Буянкина.

Нюра вынырнула из-за кулис. Над трибуной виднелись только ее косички с бантиками да круглые глаза, полные страха и волнения. Глотая концы фраз, выпалила текст бумажки:

«С радостью отдам голос за нашего кандидата... Он оправдает наше высокое доверие... Призываю всех избирателей...»

И так далее, и тому подобное! В том же духе, по такой же бумажке выступил и старейший избиратель, семидесятилетний дед Астраханкин. Разница была лишь в том, что свое чтение он перебивал энергичным чиханием, которое приводило в восторг Фокеевну.

— На здоровьице, Ионыч! — восклицала она из глубины зала. — Приходи в амбулаторию, мы тебе порошков выпишем! Да брось ты ту бумажку, она, поди, табаком обсыпана! Ей пра!

И зал отзывался на эти реплики дружелюбным смехом. Заколов звонил в колокольчик. Только он открыл рот, чтобы объявить об окончании собрания, о том, что кандидат в депутаты от заключительного слова отказывается, как опять поднялся Андрей Ветланов, вскинув по школьной привычке руку.

— Я прошу слова. Разрешите, товарищи!

Заколов заколебался, но в зале так зашумели, что он махнул рукой и сел, спрятав лицо в ладонях.

Весь зал, все лица плыли у Андрея перед глазами. Никогда он не выступал с такой ответственной трибуны, перед таким количеством людей. Он с ужасом ощущал пустоту в голове и терновую вязкость во рту, язык, кажется, стал непослушным и раза в два толще. Налил в стакан воды.

— Начну с того, с чего все опытные ораторы. — Выпил, почувствовал некоторое облегчение, увидел улыбающиеся лица, даже Иринино бледное лицо отыскал в задних затемненных рядах, гребенчатый чубчик Марата разглядел. Обрел еще большую устойчивость в ногах. — Я вот, товарищи, сидел там, в заднем ряду, и думал: с чего начать выступление? И решил: начну с футбола. — Прошелестел смешок. — Без смеха, товарищи. Почему на футболе не бывает равнодушных? Там все «болеют». А вот здесь, я сидел в заднем ряду...

— Уж знаем, что ты в заднем сидел!

— Так вот, сидел и видел: один семечки грызет, другой курит, третий анекдот соседу рассказывает... Почему такое равнодушие? Ведь мы пришли на предвыборное собрание, нам нужно поговорить по душам с нашим посланцем... Я впервые на таком собрании, и оно меня очень и очень... Может, вы привыкли, а мне... Вот мы собираемся избрать товарища Грачева в руководящий орган области, вместе с другими товарищ Грачев будет решать большие вопросы... А сколько скота загублено, а смерть Василя Бережко! Разве такое можно забывать? Я вам прямо скажу, товарищ Грачев: за вас я голосовать не буду...

— Андрей, ты с ума сошел!

Он не обратил внимания на этот кликушеский женский выкрик. Повернувшись к залу боком, он смотрел в глаза Грачеву. И тот, захватив раздвоенный подбородок в кулак, перевел взгляд на плечо Андрея, покривил губы в натянутой улыбке.

— А мы ищем крайних: почему нехватки, недостатки?!

— Дело говорит Андрюшка!..

У звонка оторвался язычок, и Заколов колотил им по цветочному горшку, напрасно стараясь успокоить собрание. Грачев поднялся и, ни на кого не глядя, сказал в сразу же наступившей тишине:

— Товарищи избиратели! По-моему, у нас сегодня много шуму из ничего...

Грачев поднял свое большое усталое лицо и с искренним недоумением развел руками: дескать, спасибо за внимание и за урок, но я, право, не совсем понимаю, за что вы меня так! И многим в зале, и правда, стало как-то неловко: человек, мол, ехал к нам как на праздник, а мы ему выволочку устроили. Теперь всюду будет известно черное гостеприимство забродинцев!

Опытный Грачев умел чувствовать аудиторию. Сейчас он понимал, что больше не должен говорить, иначе может вызвать обратную реакцию, самое лучшее теперь — попрощаться. Так он и сделал. Чуть-чуть поклонившись и поблагодарив, ушел за кулисы.

Заколов метнулся за ним. Там, в полутемных переходах, Грачев положил на его ватное плечо руку и с улыбкой сказал:

— Я убедился, товарищ Заколов, что вы действительно очень хорошо подготовили встречу. Не зря вы хвалились своей молодежью, своей кузницей трудовых кадров. — Внезапно его лицо стало холодным и недобрым. — Цыганский горн у вас, а не кузница кадров! До свидания!

С рук шофера надел пальто и плотно прикрыл за собой дверь запасного выхода.

3

И опять приехала в Забродный комиссия. Возглавлял ее инструктор парткома Локтев. Знающие люди говорили, что раньше он в большом начальстве числился. Ходил Локтев горбясь, из-под кожаного на меху реглана выпячивались острые лопатки, хромовые сапоги в галошах ставил осторожно, будто боялся промочить их даже на сухом.

Сейчас он, казалось, совершенно не узнавал старательного, с честными глазами Заколова, хотя прежде, бывая в Забродном, останавливался только у него. Сейчас Локтев сердито смотрел в его коричневое лицо, которое блестело от пота, словно нагуталиненное.

— Ты мне достижения не выставляй, знаем мы им цену. Ты мне, Заколов, недостатки, недостаточки... Идеологическая работа у вас запущена до крайности, это факт. Новый секретарь парткома вот побывал у вас и говорит, что плакатики и лозунги у вас есть, а вот живой организаторской работы... Что ты на это можешь сказать, Заколов?

— Я?.. Мне нечего сказать, Николай Васильевич.

Но Локтеву этого, видно, было мало.

— Ты понимаешь, Заколов, какой резонанс получило ваше, с позволения сказать, предвыборное собрание? О нем уже знают в области. Ты понимаешь, Заколов?

Заколов понимал. Все эти дни в груди Владимира Борисовича ныло и давило, будто ледяного квасу опился. Локтев следил за его суетливыми старушечьими движениями, сочувственно вспоминал те времена, когда Владимир Борисович выступал с широкими, округлыми жестами, точно такими, как у Грачева. «Что ты там копаешься в своих бумажках! Все яснее ясного. Крепись, у меня похуже бывало...»

— Значит, понимаешь, Заколов? Значит, объявляй на вечер закрытое партсобрание. Поговорим сначала здесь...

Вечером состоялось собрание. Коммунисты освободили Заколова и избрали секретарем партбюро колхоза Марата Лаврушина.

Из клуба, где проходило собрание, Локтев и Савичев вышли вместе. Остановились. В небо выкатилась белая, как куриное яйцо, луна. От нее стало светло и холодно. Локтев, прикуривая от спички председателя, повел плечами и выразительно посмотрел в его горбоносое лицо. Но сказал не то, что думал:

— Как считаешь, потянет Лаврушин?

— Потянет! — Савичев бросил горящую спичку в рыхлый мокрый снег.

Локтев опять посмотрел на него. Он, кажется, ждал, когда Савичев спросит: а как же, мол, со мной решили? Кто я, в конце концов: председатель или и. о.? И доколе это будет?

Локтев не желал бы отвечать на такой вопрос. Сам он спросил на всякий случай у Ильина о Савичеве. Тот погладил бритый череп и недовольно сказал: «Нет смысла пересматривать решение. Этот Забродный ославил нас достаточно...»

Но Савичев не стал допрашивать. Обратился с прозаическим вопросом:

— Ко мне ночевать пойдешь?

...А в небольшой комнатке при радиоузле Заколов передавал дела Марату. С нервозной суетливостью выкладывал на стол папки с протоколами и ведомостями и отрывисто поучал:

— За что юридически понесешь ответственность? За то, что не выполнишь решения бюро парткома. Получил решение — первейшим долгом изучи его, усвой, как таблицу умножения...

Марат почти не слушал Заколова. Избрание несколько ошарашило парня: он не ожидал этого. Предложили быть освобожденным секретарем — наотрез отказался. Не хотел и на время расстаться с агрономией. Он сказал, что одно другому не помешает, однако отлично понимал, что забот у него теперь прибавится. Близились весенние полевые работы, а это и для агронома, и для парторга — труднейший экзамен. Да и сейчас предстояло сделать многое. Больше всего беспокоила волынка с восстановлением в должности Савичева. И за Андрея надо вступиться: ему грозят крупные неприятности. Действительно, такого ведь сроду не бывало, чтобы кандидата в депутаты срамили перед всем народом. Тут есть повод для размышлений. А через три дня — выборы в Советы. Их результат в Забродном полностью отзовется на Андрее...

Заколов подышал на штампик для отметки уплаты взносов, приложил его к своей ладони. Прочел синеватый оттиск:

— Уплачено. — Протянул штампик Марату. — На! Кажется, все. — Похлопал ящиками стола, заглядывая в каждый, выпрямился, сказал дрогнувшим голосом: — Все!

Рукой поискал сзади себя стул, тяжело опустился на него. Пальцы Заколова мелко-мелко тряслись. Он заметил это и принялся тереть ладонь о ладонь, словно бы согревая их.

— Все?

— Пожалуй, все.

Марат сложил папки и поднял глаза: перед ним сидел маленький мужчина с вялым серым лицом. Таким он Заколова не знал. Объяснялось это, вероятно, тем, что по приезде Марата в Забродный Владимир Борисович уже секретарствовал. А секретарство наложило на него многое, несвойственное ни его характеру, ни его уму. В правление он всегда заявлялся с озабоченным видом, не сходившим с его лица с тех пор, как стал «номенклатурной единицей».

А теперь перед Маратом сидел, совсем другой человек, и голос у него был другой — сырой, невыразительный. Марату стало как-то неудобно смотреть в его печальные, с расплывчатыми зрачками глаза. Он взял папки, попрощался и ушел в свой кабинет.

Владимир Борисович машинально глянул на часы: четверть двенадцатого. Так же машинально прочел недописанный на красном материале лозунг:

«Дадим решительный бой пережиткам в сознании...»

Ничего ему теперь не нужно, никому и он сам. Заколов, не нужен. Его дело теперь — вовремя открывать и закрывать радиоузел. Он теперь — самый обыкновенный, самый заурядный смертный. Нигде и никто теперь не скажет: «В состав президиума предлагаю секретаря партбюро Заколова Владимира Борисовича!..» Нигде и никто!

...И случилось неслыханное: Заколов напился. Заперся в радиоузле и напился. Напился до икоты, до «чертиков», до буйства. Шел по ночной улице домой и почти на каждый столб натыкался. Иногда падал в раскисший сугроб и долго барахтался в нем.

Встретилась ему Василиса Фокеевна, шедшая из амбулатории. Опознав Заколова, она остановилась и, прижав кулак к щеке, вдумчиво понаблюдала за тем, как он делал мужественные попытки встать сначала на четвереньки, а потом и на квелые неверные ноги.

— Голова у тебя, родимый, тяжелая ноне, тяжелее задницы. Вишь, до каких делов нетрезвые напитки доводят...

Обхватив столб, чтобы не упасть, Заколов долго смотрел на нее студенисто-мутными глазами, отвалив мокрую распухшую губу. Казалось, он соображал: где и когда видел эту старуху в длинных пышных юбках, в шали с кистями до полу?

— Не знай, что кроится на белом свете. Губы-ти развесил, хоть над плитой суши. Она вот тебя проздравит, Ульяна тебя выстирает!

Все так же, боясь оторваться от спасительного столба, Заколов шатнулся к ней всем телом:

— Ульян-на?.. Она мне что за генерал, а, что? Она у меня, — Заколов оторвал одну руку от столба, и, с великим трудом приподняв ногу, похлопал по подошве сапога, — она вот у меня где, в-вот! Ф-фокеевна, дай трешницу, к продавщице зайду, дай...

— Отколь она у меня, от сырости, что ли? Айда-ка, я тебя скорехонько домой спроворю.

Она крепенько подхватила его под локоть и, как он ни кочевряжился, повела к неблизкому подворью. Свободной рукой Василиса Фокеевна приподнимала длинные юбки, словно хотела, чтобы и ночью все видели, какие у нее новые поблескивающие сапоги. Как ни хороши резиновые сапоги, а любоваться на них было некому. Зато месить ими тяжелый мартовский снег Василиса Фокеевна устала, запыхалась волочить огрузшего на руке Заколова. Поглядеть на них со стороны — ведет женка муженька с чьих-то именин, ведет и ворчит беспрестанно:

— Кишкомотатели проклятые! Дусту на вас нет...

Не ложившаяся еще Ульяна встретила их на пороге кухоньки, изумленно всплеснула руками:

— М-ба! Где ты его такого купила?!

— Глаза полупила — вот и купила. Принимай да радуйся: и у тебя кишкомотатель объявился.

А «кишкомотатель» вдруг взбросил, как норовистый конь, голову в полковничьей папахе и — бац кулаком по стеклу буфета! Посыпались осколки. Хвать за край стола — кувыркнулся на пол пустой самовар. Да с кулаками на Ульяну! Она опешила от такой прыти всегда покорного уступчивого супруга. А он куражился!

— Иди к участковому! Сажай! Пускай дают пятнадцать суток! Плевать!

Ульяна налилась кровью, поддернула рукава кофты и грозно пошла на Владимира Борисовича. Сграбастала и поволокла в горницу.

— Шкалик несчастный! Я тебе не дам пятнадцать суток, лучше будет...

— И то верно, — кивала Фокеевна, присаживаясь к кухонному столу. — На карантин его.

Заколов, видно, отбивался, но не ему было справиться с мощной грудастой Ульяной. Она прижала его на кровати локтями, и он утихомирился. Слышалось лишь его всхлипывание:

— Все меня обижают...

Красная, Ульяна вернулась в кухоньку. Дышала сильно, шумно.

— Не лез бы в начальство, коль башка не тем концом приставлена. И слава богу! Будешь вовремя домой являться. — Села напротив Василисы Фокеевны, отдышалась. — Нализался! Сроду такого не было...

— Так его ж, милая, сроду и не снимали с начальников. Думаешь, легко!

В горнице ожил Владимир Борисович, заголосил надрывно:

— Ульяша! Уля!

— Иди титьку дай, — посоветовала Василиса Фокеевна. — Вишь, орет.

— Чего ты там?! — повернула голову Ульяна, вновь накаляясь.

— Ой, помираю, Ульяша! Ой, жгет все нутро!

— Сдох бы, паразит, целый ящик водки поставила б...

Заколов с неожиданной прытью объявился в дверях горницы — босой, полураздетый:

— Дай пол-литра из того ящика!

Пришлось Ульяне сызнова браться за него.

Василиса Фокеевна ушла. А он колобродил всю ночь, без конца требовал с Ульяны спрятанные ею наушники:

— Где наушники?! Где, тебя спрашиваю?! Сейчас отстучу в Гавану и Бразилию: конец, съели Володьку Заколова. Был секретарь — и сплыл!..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Прибежав с фермы, Нюра тут же заторопилась на избирательный участок. Быстро переоделась, перед зеркалом начернила карандашом свои белесые невидные бровки и — на улицу.

— Весна! Ой, чудо, весна пришла!

Нюра, казалось бы, беспричинно рассмеялась и побежала к школе. Там шли последние приготовления к завтрашнему дню, к дню выборов. А Нюра была членом избирательной комиссии.

В просторном спортзале — в том самом, где ей восемь месяцев назад вручали аттестат зрелости — она помогала драпировать красным кабины, переносить и ставить в ряд столы для комиссии.

«Где сейчас Георгий? Дома или на ферме? Зачем он написал такое на Андрея? «Я не мог, Нюра, поступить против совести! Андрей же действительно груб, невоздержан. Как комсомолец, я не мог кривить душой перед партийной комиссией...» Жора, ты очень хорошо мотивировал свой поступок, но ты же — друг Андрея. Андрей, наверное, так не сделал бы. И ты не хотел в глаза глядеть. Почему? Глаза твои убегали от моего взгляда. В этот раз они у тебя были очень, очень похожи на отцовские. А я не люблю глаз твоего отца, я его вообще переношу только из-за тебя, Георгий...»

— Ты о чем думаешь, Нюра?

Она оглянулась. Утегенов стоял рядом и улыбался, показывая крупные и белые, словно тыквенные семечки, зубы.

— Сапар Утегенович, зачем вы так нехорошо написали о Ветланове?

Улыбка с лица механика начала сползать, превращаясь в злую ухмылочку. Глаза Нюры горели слезами, готовыми вылиться на раскаленные круглые щеки.

— Он же вас правильно упрекал. Ваша жена...

— Исключительно верно: моя жена, а не Ветланова... Не его дело. Мой отец говорил: женщина без стыда, что пища без соли. Пускай, так сказать, дома сидит.

— Неужели вы такой... такой...

— Я — такой, с пережитками, Нюра. Но, — Утегенов поднял толстый палец, — без недостатка, как говорил мой отец, только аллах, без грязи — только вода.

— Вы мстите!

— Нет, Нюра, исключительно нет. Я люблю Андрейку и хочу, чтобы он хорошим был, замечательным чтобы был.

— Он и так лучше некоторых.

— Не знаю, может быть. Мой отец, Нюра, говорил: свет свечи не падает на ее основание, достоинство хорошего человека незаметно для близких. Я не замечаю, наверное, его достоинств, а? — Утегенов громко засмеялся, вновь открывая белые редкие зубы.

— А не говорил ли ваш отец: зло, задуманное против чужого теленка, отзовется на своем быке? И я больше не хочу с вами разговаривать...

Она убежала в коридор. Налетела там на Марата Лаврушина. Он схватил ее за круглые крепкие плечики.

— Куда, Анночка?

— Домой. Пустите.

— Строгость красит девушку. — Он понял, что хохотушка Нюра не в настроении. Попросил сдержанно: — Подожди меня, вместе пойдем.

Погода на дворе изменилась. Потянуло холодом. На дальних барханах елозило, как будара на мели, низкое тучевое небо.

Марат, взял Нюру под руку, пошел рядом — шаг в шаг. Он о чем-то думал. Потом вдруг сказал:

— Сегодня мне монету подарили. Серебряный дукат. Ему триста пятьдесят лет. — Усмехнулся: — Человеческая жизнь изнашивается, как подметка. А вот монета живет. И почему? Да потому, что даже в нее человек вложил частицу своей жизни, вложил тепло своих рук. Иначе и нельзя. Иначе — жизнь остановится. Человек обязан оставлять после себя след. — Помолчал. — У тебя настроение плохое? У меня, скажу тебе, тоже кислое. Погибли мои растения, посев опытный.

— Что вы говорите! — Нюра мгновенно забыла о своем. — Это же ужасно.

— Ну, допустим, не ужасно, а все-таки неприятно, конечно. Видимо, питательный раствор переобогатил. Впрочем, точно пока не знаю.

— Что же теперь делать?

— Начинать, как говорится, сызна.

Нюра повернулась, чтобы увидеть лицо агронома, но было темно. Только по интонации голоса можно было догадываться, что у Марата на душе кошки скребли. Да еще как, наверное, скребли!

Под ногами чавкал влажный снег.

«Где сейчас Георгий! Спит, конечно. Электростанция уже не работает».

Дошли до Нюриного дома. Марат словно бы слушал ее мысли.

— Ты знаешь Георгия с детства? Он для меня — загадка.

— Он говорит, что ради Андреевой пользы написал так. Говорит, как комсомолец — не мог кривить душой.

— Даже не в этом суть. Всяк хочет казаться лучше, чем он есть на самом деле. Но у Георгия это получается чересчур выпукло. Не верится, мне, что не знал он о браконьерстве отца.

— Но это же не доказано!

— Ты согласна, что браконьерничали Ирина и Андрей? Молчишь? Значит, не согласна... А уже с передачей Георгием подслушанного разговора совсем некрасиво получилось. Кому от этого польза?! Я было Ирину обвинил. — Голос Марата потеплел, стал мягче. — Душа у нее большая. И главное, Ирина не равнодушная. Я ненавижу равнодушных... А она не такая...

Нюра с необыкновенной прозорливостью угадала: да ведь ему нравится Иринка! Ей даже смеяться захотелось от радости за подружку: надо ведь, повезло Иринушке, сам Марат Николаевич... И Нюра затараторила, захлебнулась словами. По простоте душевной она ничего не могла держать в себе.

— Вам Иринка нравится? Вы ее любите?

Весенняя темная ночь, настойчивое поклевывание капели, непосредственность Нюрочки — все настраивало на интимный доверительный лад. Бывают даже у сдержанных, очень трезвых людей минуты, когда хочется открыться во всем. Собственно, в чем — во всем? Когда оно началось? Наверное, тогда, в лугах, под дождем...

А стоит ли открываться? Ирина, возможно, ни о чем и не догадывается... Завтра весь Забродный знать будет, если Нюра «по секрету» с кем-нибудь поделится. Тут такие порядки! Только попадись на язык... Вчера зашел к Савичеву в кабинет, а у него Ульяна Заколова. Оба красные, злые. Она сидела на стуле, а он стоял за своим столом и при каждом слове подавался к Ульяне горбоносым лицом, словно собирался боднуть ее.

— Где? Когда? С кем? Сама видела?.. Кто у ног стоял? Ну?! А если на тебя вот так же? А если, прости, тебя по-всякому?.. Подло живем! — Савичев грохнул кулаком по настольному стеклу, и оно треснуло белыми зигзагами. Повернулся к Лаврушину: — Надо Заколову Ульяну товарищеским судом, в клубе, при всем народе... Пора кончать с идиотизмом старой деревни. Сплетни, карты, пьянки — это же... Будто других дел нет у людей! Будто клуба нет, будто артисты не приезжают... Иди, Заколова! Да смотри мне — наступим на язык... Ч-черт знает!..

— Это же невозможно, Марат Николаевич! Вы так и не ответили мне... Ой, если б Иринка знала!

— Что тогда? — Марат непроизвольно насторожился.

— Ой, так она же, по-моему, неравнодушна... Нет, вы ее любите, вам она нравится?!

Марат круто повернул разговор:

— Звонили из комитета комсомола производственного управления. В следующую среду вас с Андреем собираются заслушать. Готовьтесь.

— Зря, Марат Николаевич! Разве Андрюшка неправильно поступил?

— По крайней мере — честно. Что ж, будем доказывать. Ведь исключить из комсомола — это нелепо. А вопрос ставится именно так.

— Я завтра зачеркну фамилию Грачева.

— Тебя никто не лишает твоего права. Вообще-то скажу — завтрашние выборы наделают переполоха. Думаю, что и меня вызовут в партком... Слышишь, петухи кричат? Вторые или третьи?.. А Георгий мне все-таки не нравится. — Марат хотел рассказать о стычке Андрея и Горки на кладбище, но передумал. Прощаясь, опять повторил: — Не нравится. Как чемодан с двойным дном. Ты уж извини, Аня, но...

Шорох его шагов затерялся в сырой мартовской темноте.

Нюра не спешила войти в избу. Спать не хотелось. На сердце — смута. В голых гибких ветвях клена прошелестел ветер — словно знаменосцы прошли...

Неужели у Георгия двойная душа? Неужели прав Марат Николаевич? Неужели она ослепла?

И почти побежала к ферме. Вспомнила: сегодня Георгий должен дежурить в коровнике. Себя убеждала, что надо Чернавку навестить — отелиться должна, а на самом деле гнала ее тревога за Жорку, за любовь свою. Завтра у нее хлопотный день, а с Георгием надо поговорить открыто. Так лучше сейчас, все равно спать уже некогда!

Врезная маленькая дверь в двустворчатых воротах открылась бесшумно. В помещении пахло коровьим дыханием, молоком и прелью старой соломы. Через щели дощатой перегородки, делившей коровник, надвое, просачивался свет. Нюра знала: там в углу свалено сено, а на столбе висит фонарь. Все дежурные любили коротать ночь на этом сене. Очевидно, там был и Жора.

Мелкими неслышными шагами посеменила к середине коровника. И чем ближе подходила к перегородке, тем явственнее чудилось ей какое-то бормотание. Сначала она подумала, что это Горка во сне так витиевато храпит, но, приостановившись, услышала певучие нечленораздельные монологи, сменявшиеся быстрым речитативом. «Роль, что ли, учит? — удивилась Нюра. — Он ее вроде и так хорошо знает. Да и до Первомая еще целых полтора месяца». Подошла ближе.

— Слава тебе, боже наш, сла-ава тебе-е!..

Нюру опалила страшная догадка. Она выкралась из-за перегородки.

— Георгий!

Он по-заячьи подпрыгнул на копне, неизвестно зачем стал закапывать толстую небольшую книжку в сено, не спуская с Нюры расширенных чумных глаз. Она шлепнулась рядом, вырвала книгу. Поднялась.

— Молитвенник?!

Горка бестолково хватался за ее руки, которые Нюра прятала за спиной.

— Д-дай! Дай сюда, отдай!..

Она отступила в тень.

— Не подходи! Не касайся меня!

Он остановился. Словно приговоренный к казни, опустил голову, длинные руки, как тряпичные, повисли вдоль тела. Шапка валялась на сене. Обнаженный костистый лоб блестел от холодной испарины.

— В попы готовишься? — Из Нюриных глаз, словно по заказу, хлынули слезы. — А я-то... я-то дура... Думала, он шутит... «Я поп, ты — попадья. Эх и заживем!»... Думала, шутит... Так это правда?! — она подступила к нему со сжатыми кулачками. — Правда это?

Горка шумно выдохнул и зажмурился, точно с кручи собирался прыгнуть. Он решил выложить все.

— Н-ну, а если правда, тогда что?! — И сорвался на истерический базарный крик: — Ты вечно будешь возле коров?! Я вечно должен навоз чистить?! Вечно, да?! А годы летят, а жизнь проходит!

У Нюры слезы давно высохли. Она судорожно сжимала молитвенник и не сводила с Горки глаз. Она представляла его в длинной поповской рясе, с жиденькой бородкой и женскими волосами до плеч. Мерзко! Ужасно!.. А он кричал, ломался в бешеной жестикуляции. Потом вдруг согнулся, схватил ее за локти, перешел на горячий, умоляющий шепот:

— Уедем, Нюра. Вместе. Один раз живем.

— А клятва как же? — В голосе ее опять дрожали слезы, но она тоже перешла на шепот. — Помнишь, на Урале?

— Что — клятва! Ты ж убедилась: кроме изнурительного труда, ничего не видим. Знаешь, как заживем! Отец Иоанн рассказывал...

— Комсомольский билет с тобой?

— Здесь, — Горка цапнул за грудь.

Ни слова не говоря, Нюра сунула руку под его фуфайку и пиджак. Не успел он сообразить, чего она хочет, вынула из кармана билет. Швырнула ему молитвенник.

— Возьми! — Приблизилась к висевшему на подпорине фонарю, раскрыла билет. — И взносы аккуратно...

— Нюр, ну, ты не сердись, я же ради тебя, Нюр...

— Отойди! — дернула плечом. — То ты ради блага Андрея делаешь пакости, то — ради меня... Ужас, какой ужас! Ты предатель, Георгий, предатель...

— Нюр...

— Не смей идти за мной!

Она пошла по бетонированной дорожке коровника к выходу. Горка лицом упал в сено, яростно вцепился в собственные волосы.

Нюра прислонилась к жердяной изгороди прифермского двора и расплакалась. Горько-горько, как никогда в жизни.

2

Ирине хотелось проголосовать раньше всех. Ей было полных восемнадцать, и она голосовала впервые.

Будильник затарабанил ровно в четыре. Ирина зажгла лампу. И хотя вчера несколько раз примерила все свои платья, сейчас снова набрасывала через голову то одно, то другое, и так, и сяк красовалась перед настольным зеркалом.

Не было и пяти утра, а в школьном коридоре уже копился народ. Видно, не она одна желала проголосовать прежде других. Свет дали раньше обычного, и в длинном коридоре Ирина быстро разглядела и узнала всех, кто тут был.

Базыл Есетов ходил из конца в конец на своих кривых ногах, заложив руки за спину. Он уже был без пальто, в дорогом, но помятом костюме. Видно, вместе с Фатимой они только приехали, потому что она жалась к печке, а у него на усах влажно поблескивал растаявший иней. Фатима улыбнулась Ирине, и ее темное, как земля на Койбогаре, лицо будто озарилось яркими белыми зубами.

«Андрей один остался возле отары, — подумала Ирина и почему-то не почувствовала никакой досады, просто немножечко грустно стало, что первое увлечение проходило, словно туман над утренней рекой. — Хорошо, что не ответила тогда на его письмо. Было бы стыдно теперь. У него ведь тоже серьезное лишь к Гране... Спасибо Игорю, всегда предупреждал: сто раз выслушай свое сердце, а уж потом ставь диагноз. Ты же — медик!..»

Базыл подошел к ней, поздоровался за руку — степной обычай: знаком, не знаком человек, все равно за руку здороваться.

— Как, ничего себе живешь? Постепенно? Ну, спасибо, пожалуйста! — За плечом девушки узнал вошедшего Пустобаева и поковылял навстречу. — Ай, здравствуй, овечкин доктор!

Видимо, Базыл считал обязательным заговаривать с каждым, кто появлялся в школьном здании. Ирина прикрыла улыбку воротником осенника и облокотилась на подоконник. От соседнего окна ей, прервав разговор, поклонилась Василиса Фокеевна. А в следующее мгновение ее казачья скороговорка затрещала с еще большим запалом. Казалось, Фокеевну мало интересовало, слушают ее или нет, важно, что рядом были люди, а они, ясно же, не без ушей.

— Ты удивляешься, кума, как решился он выступить! Это же, милая моя, черт, а не парень. Гляди-ка, чего я тебе расскажу. Летось поехали мы в степь овец стричь, и он с нами поехал. Назад тронулись по темну. А тут и прихвати нас ливень. Потеряли дорогу. Рыщем по степи — одни коровьи тропы-вилюжины. Слышим, Андрейка кличет: «Сюда! Сюда! Нашел!..» Айда мы все к нему, ноги друг дружке отдавливаем. А он все кличет: здесь, мол, я, вот он! И слышу, впереди меня что-то ухнуло. Чую и у меня земля под ногами оборвалась, пустырь под сердце катнулся. Только рот распахнула молвить: «С нами крестная сила», а уже в следующий момент прислонилась к земле-матушке, к грязище непролазной. Рядом еще кто-то кряхтит, боженьку вспоминает. Полыхнула тут молния — раз, другой, видим, Андрейка тоже весь в грязи и за живот держится, хохочет: «Я ж вам говорил — левее идите, левее!» А сам хохочет. Ну, не стервец ли, скажи! Хоть бы и впрямь говорил «левее», а то ить охальничал. Сам впотьмах свалился с ярца и нас заманил для утехи.

— Помню, Маркелыч эдаким же был.

— От бобра — бобренок, от козла — козленок. — Василиса Фокеевна, отодвинув шаль, покачала мизинцем в ухе. — Сера, смотри, закипела. Поди, день жаркий будет?

— Сказывают, его, Андрейку, в район вызывают по тому делу.

— Мам-мыньки, беда-то какая! Ай посадят?

— Кто ж его знает, смотря как обернется.

— Не должно. Жидки в коленях, в носу заплечики не выросли.

У Ирины кровь откатилась к ногам, они стали тяжелыми — шагу не сделать. «Значит, началось?! Прав же был Андрей, прав! За что же тогда? Марат, наверное, знает уже? Или нет?.. Люди, товарищи, но почему вы так равнодушны к этому?!» — Ирина не знала, что делать, но она видела: никого особенно и не взволновала весть о вызове Андрея в район. И даже Василису Фокеевну!

— И, милая, не верь ему! Переночевать можно и днем...

Санитарка, вероятно, давно забыла об Андрее, у нее уже десятый разговор. И не с кем-нибудь, а с тетей Аришей Пустобаевой. Тетя Ариша стоит у стены прямая и прозрачная, точно свечка. Прижилась к ее лицу какая-то давняя, неизводная скорбь. Рот сжат. Судьба обидела тетю Аришу: рот прорезала, а губ не дала.

Широкая дверь спортзала распахнулась, и в ней вырос Сапар Утегенов с расточительно широкой улыбкой. Поздравил всех с праздником и пригласил исполнить высокий гражданский долг.

Подавленная услышанным, Ирина вошла в зал автоматически, подчиняясь хлынувшему в него потоку. Перед столом с табличкой от «а» до «е» Базыл Есетов очень почтительно и радостно уступил ей право на первенство. И от этого Ирине стало как-то легче: все-таки хороших, добрых, умных людей на свете больше, чем пустобаевых!

Она подала паспорт, и вместе с ним получила три бюллетеня — в сельский, районный и областной Советы. У большой красной урны посередине зала приостановилась — две пионерки сейчас же вскинули руки для салюта. Но Ирина раздумала опускать бюллетени, пошла к задрапированным в алый плюш кабинам. Резкий голос Пустобаева, голос гарнизонного служаки, стегнул сзади, как кнут:

— Голосую за коммунизм!

В соседней кабине ворчала Василиса Фокеевна:

— Он о коммунизме, а она лоб крестит. Стреножить бы вас, иродов, да в Урал с высокого яра!..

«Грачев Степан Романович...»

Ирина машинально перечитывала фамилию на листке и видела обмороженных, забинтованных Андрея с Базылом, видела белое, как саван, поле, усеянное мертвыми застывшими валухами, видела строки газетные:

«В беседе с нашим корреспондентом начальник управления тов. Грачев С. Р. Рассказал...»

Она видела мертвого Василя Бережко... Видела истощенный скот на колхозных фермах и плачущую Нюру Буянкину: «Разве же, разве так можно кормить коров, Иринка, они ж тоже живые, они ж есть хотят... А мы их доим, душу выдаиваем...»

Ирина зримо, ярко видела даже то, о чем знала лишь со слов. «Как бы Марат поступил сейчас? А Андрей? Сейчас! Они сказали об этом почти месяц назад».

Она густо-густо зачертила фамилию Грачева. Сбоку написала:

«Я не хочу, чтобы он был депутатом. Депутата я представляю себе совсем другим. Ведь голосую первый раз! — Поколебавшись, четко вывела: — Фельдшер И. Вечоркина. 1944 г. р.».

Вышла и столкнулась с Нюрой. Та обрадовалась, обняла Ирину.

— Ты тоже?! Ой, Ириночка, мы ж впервые. И вместе!

Пионерки отдали им салют, и они опустили бюллетени в щель урны.

— А я знаешь, что буду делать? Мне дали машину-вездеход и маленькую урну, как почтовый ящик, я буду ездить к больным и престарелым избирателям. Ой, просто здорово-прездорово! А после обеда знаешь, куда поеду? На Койбогар! Ты чем будешь заниматься? Айда со мной кататься? Весело будет превесело!

Нюра тормошила Ирину, трещала, как синица, но из глаз ее, как угли из-под золы, высвечивались какие-то лихорадочные блуждающие мысли. Ирина заметила это.

— Что-нибудь случилось?

Нюра порывисто схватила ее за руку, затащила в темный класс и уткнулась в Иринину грудь. Мокро зашмыгала носом. И все рассказала.

Потом они ездили по поселку, ездили на ближние зимовки и говорили, говорили, часто о таком, чего, быть может, не следовало бы говорить при пожилом необщительном шофере.

А перед обедом Сапар Утегенов сказал:

— Надо съездить к Пустобаевым. Осип Сергеевич приходил — Георгий тяжело заболел.

Нюра едва не выронила урну. Лицо ее стало жарче кумача, которым был обтянут деревянный осургученный ящичек.

— Поедем, — сказала Ирина. — Я медикаменты захвачу...

В пустобаевском подворье их встретила Петровна, задававшая сено скотине. Ирина опять отметила на ее лице неразгаданную скорбь. Она, эта скорбь, пряталась, казалось, под тонкими и прозрачными, как у птицы, веками. И вообще эта высокая плоскогрудая женщина была словно бы навек напуганная — не то богом, не то лихим на слово мужем. Немногие в Забродном знали, что Осип Сергеевич частенько изводил ее попреками, дескать, я тебя человеком сделал, из эксплуататорских классов вытащил, я не дал тебя на Соловки увезти, и прочее, и прочее. Действительно, конюх богатейшего степного кулака Сластина женился на его дочери за неделю до раскулачивания. Красотой Ариша не славилась, а приданое имела самое роскошное, завидное приданое. Сластина сослали, а почти весь его капиталец перешел в надежные руки пролетария Пустобаева. И если другие пухли от голода в памятном тридцать третьем, то Осип Сергеевич с полным желудком кончал ветеринарную школу. Однако достаток, полученный вместе с Аришей, не мешал ему попрекать ее, если она осмеливалась хоть малость перечить мужу. Втихомолку Ариша с полным основанием полагала, что он заел ее век. Сначала бунтовала, а потом сдалась, притукалась. Теперь все свои мысли отдавала богу, всю свою заботу и ласку — сыну Горыньке...

Не зная, с чего начать разговор, Нюра взглянула на тучную рябую корову, стоявшую в загородке перед набитыми сеном яслями.

— Корова у вас, тетя Ариша, хорошая, у нас на ферме нет таких.

Маленькое лицо Петровны ожило в довольной улыбке.

— Какая она там корова! Съёму совсем никакого не дает, молоко — гольная вода.

Нюра вздохнула:

— Они ведь у нас позапрошлогоднюю солому едят, оттого и тощие, аж светятся. Георгий... дома? Что с ним? — Лицо у Нюры доверчивое, глаза незащищенные, в них любой прочтет то, что она думает. Сейчас она думала, конечно, о Георгии, о том, как они встретятся. И Нюра страшилась этой встречи.

Петровна завязывала концы платка на тонкой шее, объясняла:

— Пришел с дежурства, чисто пьяный. И сна, и хлеба, доченьки, лишился, ничего, говорит, на дух не надо. Я так считаю: сглазил кто-то.

Ирина первая вошла в избу со своим крохотным чемоданчиком-балеткой. В другом месте другому человеку она попыталась бы объяснить смехотворность такого объяснения Горкиной хвори, а тут, на пустобаевском подворье, ей все было против души. Она ненавидела даже дорожку в рыхлом снегу — по ней ходил Осип Сергеевич!

— Ничего у меня не болит! — сказал Горка и выразительно шевельнул верхней губой. Он лежал на койке, скрестив пальцы рук под головой, смотрел в одну точку низкого потолка. — Слабость. Пройдет.

Проголосовал быстро: не глянув в бюллетени, сложил их вдвое и сунул в урну. Ирина понимающе покосилась на Нюру и направилась к выходу. Нюра побежала за ней, но внезапно вернулась, присела на краешек койки. Горка увидел прямо перед собой Нюрино круглое лицо с подкрашенными бровками. Прежде ему всегда казалось: Нюре — что смеяться, что плакать, — все одно. И на то, и на другое она готова в любую секунду. В устьях маленьких глаз копились слезы и сейчас. Но теперь ее слезы были для него больнее пыток. Губа у него дернулась, он проглотил комок в горле. Сдаваться не хотел.

— Ты же пошутил, Жорик? Ты ж не всерьез в попы?.. Скажи, Жора. Я никому-никому об этом... И билет я тебе принесла. Вот он, возьми...

Он взял его, сунул под подушку.

— Ты говорила, при нашей с тобой жизни комсомолу три ордена Ленина дали. Я об этом со школы знаю. Вот только не знаю, какие блага получили те, кто эти ордена заработал. Марат Николаевич осваивал целину, а что он имеет?

— Жора, это же ужас, что ты говоришь! — Нюра прижала ладони к горячим щекам. — Это же, это же то самое корытное счастьице, о котором... о котором мы после выпускного...

— А в чем истинное счастье? — Горкины губы растянула кривая ухмылка. — Читать лозунги Заколова? Не поселок, а сплошной агитпункт. Не лозунги, а бытие определяет сознание...

— Это же ужас, это ужасно, Георгий! Да ведь мы всем поселком за них будем... Неужели ты не веришь ни в какие идеалы... И вообще!..

Нюра не плакала, видно, она становилась взрослее. Взяла под мышку урну и, не взглянув больше на Горку, быстро-быстро посеменила к двери.

— Аня!

Изменившийся голос Горки остановил девушку у порога. Она повернула голову. Георгий очень ровно сидел на койке, опустив ноги в носках на домотканый коврик.

— Аннушка... Как же дальше? Неужели ты... не любишь больше? Совсем?

Нюрины щеки зацвели шиповным цветом. Но брови свела к переносице:

— Ну-ну, знаешь ли, Георгий!..

— Ты, Ань, не очень, знаешь, на меня... Ты дай мне подумать. У меня в голове сейчас... Не торопи, ладно, Ань?

Она ничего не сказала. Ушла.

3

Утегенов обещал заехать за Андреем на ранней зорьке, чтобы по морозцу проскочить в Приречный. Ветлановы сидели в горнице, ждали. За ночь было переговорено все, и старшие молчали. А проснувшаяся Варя таращила со своей койки бедовые глазенки и донимала брата вопросами:

— Андрюшк, тебя исключат из комсомола?

— Нет. Я еще не вышел из комсомольского возраста.

— А один мальчишка из девятого класса говорит: во весь дух выметут. Я ему сказала, что он болтун-баба и облила водой из кружки.

— А он тебя за косы!

— Прям! Я удрала.

Иван Маркелыч и Андрей засмеялись, а Елена Степановна шумнула на нее:

— Подбери одеяло, что оно у тебя пасется на полу! Уж такая дотошная, беда просто.

Свет автомобильных фар ослепил окна и погас.

Все поднялись. Степановна коснулась руки сына.

— Смотри, не больно-то на рожон лезь.

— Ну и спуску не давай!

— Не настраивай ты, Ваня, мальчишку, кому это нужно?

— Всем нужно.

На дворе морозило. После вчерашней оттепели старая верба у калитки заиндевела и стояла, как в оренбургской шали. А под ногами хрустел пересохший на морозе ледок луж.

Андрей поздоровался с Утегеновым, сидевшим в кабине грузовика, и прыгнул в кузов. Здесь было человек пять-шесть юношей и девушек. Были среди них Коля Запрометов и его рыжий одноклассник Какляев. В правом углу, сжавшись, сидела Нюра Буянкина. Маленький детский подбородок спрятала в воротник пальто. Она не была похожа на ту, которую Андрей знал с детсадовских лет. Та всегда будто полный рот смеху держала, ее щечки раздувались, и в любое мгновение она могла брызнуть этим смехом... Никто не знал, что произошло у нее с Горкой, а Ирине она запретила говорить об этом. Нюра еще надеялась, что ее Георгий образумится, он должен, обязан образумиться. «Неужели она слышала о планах Горки?» — забеспокоился Андрей, вглядываясь в ее лицо.

Машина тронулась, но Андрей тут же затарабанил кулаками по верху кабины. Шофер затормозил.

— В чем дело?

— Минуточку. Нюра, вылазь! — Не вдаваясь в подробности, Андрей подцепил ее под мышки и моментально перенес через борт, опустил на землю. — Сапар Утегенович, уступите место девушке.

Нюра шумно запротестовала, пыталась забраться в кузов, но Андрей не пустил.

Сопя и срываясь с обледенелого баллона, Утегенов полез в кузов. Его подхватили, дали место на скамейке у кабины. Поехали. Разговор, словно сырые дрова, долго гаснул после первых же фраз. К нему не располагала злая молчаливость механика.

Андрей прижимался боком к высокому, наращенному борту кузова, смотрел вперед. Встречный ветер, точно кулаками, давил глаза, выжимая слезы, жег щеки. Справа бежала назад серебристая, подрозовленная лесополоса. Деревья стояли в лунках-проталинах, их стволы начинали жить. С телеграфных проводов то и дело обрывались длинные узорчатые полосы инея, напоминая ленты серпантина на бал-маскараде.

Да, был и бал-маскарад, был и скандал в избенке бабки Груднихи. Казалось, все это ушло, забыто... А вчера опять открылось незажившей раной. Уже совсем поздно Андрей прискакал с Койбогара и на минуту заглянул к Гране. Вошел в горницу и сразу же увидел на столе разорванный конверт, а рядом исписанный лист...

«Милая, самая прекрасная Гранюшка!..»

Лучше бы не видеть этих первых строк Андрею!

Граня перехватила его взгляд, с улыбкой подала письмо:

— Читай...

— Оно не мне.

— Обижаешься? — бросила письмо на стол, вздохнула: — Садись, в ногах правды нет.

— А где она есть?

— Между прочим, из священников его... Ищет работу.

— Разреши слезу уронить?

— Не ревнуй, дурной...

Он и верил ей, и не верил. Почему так трудно у них получается?..

С недобрым смешком сказала на прощанье: «Горынька твой в духовную академию готовится. Об этом тоже в письме... Вот тебе и яблоко от яблоньки!..» Нюра, наверное, уже знает об этом, иначе почему бы ей такой пасмурной быть... За одного Горку стоит из комсомола исключить. Но — не за выступление, нет!.. Марат обещал вместе поехать, а почему-то не поехал... Исключить вполне могут: почти все забродинцы проголосовали против Грачева. Скандал на всю область...

— Сейчас нас обгонят! — произнес юношеский басок.

Андрей оглянулся. Следом за ними шел громыхающий на каждой колдобине «ЗИЛ» с широкой площадкой вместо кузова. «За сеном куда-то, — догадался Андрей. — Или за соломой. Из соседнего колхоза». Разжал застывшие губы:

— Не обгонит! У них порожняя, а наша с массами.

Но «ЗИЛ» упорно искал возможности обойти забродинцев. Коля Запрометов, склонившись к дверце кабины, крикнул, чтобы шофер поднажал. Андрей посоветовал:

— Не надо, Коля! Лучше в одиннадцать быть в Приречном, чем в девять на кладбище.

Шутка обогрела лица, вызвала улыбки. Только Сапар Утегенов по-прежнему не был расположен к разговору. Он считал себя крепко уязвленным.

— Сапар Утегенович, чем вы недовольны?

Тон у Андрея был сочувствующий, но в глазах парня механик видел смешинку. Он втянул воздух сквозь редкие зубы и шумно выдохнул через широкие ноздри слегка приплюснутого носа.

— Мой отец говорил: не играй с зайцем — устанешь, не играй с огнем — обожжешься.

— Я и не играл с ним, а обжегся.

Андрей отвернулся от него. Скользнул взглядом по лицам попутчиков. Их было пятеро — трое юношей и две девушки. В прошлом году он вместе с ними учился, только на класс старше был, а теперь вот и они готовились к выпускным экзаменам, сейчас ехали на утверждение в комитет ВЛКСМ, через несколько часов получат комсомольские билеты. Какие у них планы? Остановил взгляд на Запрометове, младшем брате Ульяны Заколовой.

Вспомнил диспут, на котором и он, и Коля выступали. Оба плохо выступили, позорно плохо.

— Куда после школы думаешь, Коля?

— В пастухи!

Андрей понял насмешку.

— Не подойдешь. В пастухи нынче поумнее хлопцы нужны.

— Отару загубить — не много ума надо.

Улыбки слиняли. Каждому стало ясно: Коля применил недозволенный прием. Андрей молчал. Под колесами трещали замерзшие лужи. Слышалось пощелкивание ледяшек по днищу кузова.

— Твой бы язык, Коля, на лезвия для бритв пустить — износу не было б... А сам ты на что годен?.. Не волнуйся, в этом году у нас и корма будут, и порядок будет. Техникой нас товарищ Утегенов обеспечил, спасибо ему, об остальном сами позаботимся.

Механик удовлетворенно крякнул: любил, когда его хвалили. Сказал, как само собой разумеющееся:

— Еще один трактор дадим, надо — еще два дадим. Андрей исключительно правильно сказал. Мой отец говорил: чем быть баем у чужого народа, лучше быть пастухом у своего.

— Андрюша, ты ведь тоже не сразу решился.

Наташа Астраханкина, внучка Ионыча, смотрела на парня восхищенными глазами. Андрей сдержанно встретил Наташин взгляд.

— Не сразу. Но не старался молоть глупости.

— Исключительно верно, — кивнул механик. Его сердце оттаивало, он чувствовал, что обиды на быстроглазого парня с синеватыми пятнышками на обмороженных щеках у него скоро совсем не будет. — Мой отец...

Машину тряхнуло на ухабе, а в кузове грохнул хохот. Сапар непонимающе посмотрел на смеющихся молодых попутчиков.

В Приречный приехали в десятом часу. Сапар с удовольствием перекочевал в кабину. Велел ждать его завтра утром возле столовой. Он уехал за тракторными двигателями на ремонтный завод.

Бюро комитета комсомола началось ровно в десять. Как водится, первыми пропускали тех, кто на прием. Один за другим входили и выходили из кабинета забродинские ребята, не скрывая торжества, хвалились: «Единогласно!»

Дошла очередь и до «персональщиков». Андрей ободряюще похлопал по спине Колю Запрометова. Вошел в кабинет вместе с оробевшей, потерянной Нюрой Буянкиной.

— Если его исключат, — Коля метнул взгляд на крепко прикрытую дверь, — если исключат, я не возьму билет. Так расправляться...

— И я! — прошептала Наташа. — Только... Нас тоже тогда обвинят... Из школы исключат...

— Пусть!

— Ой, нельзя!

Парни и девушки из других сел переговаривались в коридоре, громко смеялись, а забродинцы ждали Андрея. Он вышел с белыми, крепко сжатыми губами, долго не мог попасть в рукава пальто.

— Исключили?! — разом выдохнули Коля и его товарищи.

— Как ни странно — да.

Коля, а за ним и остальные начали одеваться. Андрей с удивлением посмотрел на их насупленные решительные лица.

— Что это вы?

— Если за справедливость исключают... Не будем получать билеты!

— Что-о! — к губам и скулам Андрея вернулась краска. Он снял с Колькиной головы шапку, сунул ему в руки: — На, повесь! Вот чудаки! Чем больше нас будет, тем скорее мы выведем на чистую воду... — большим пальцем Андрей показал через плечо на высокую глухую дверь. — Поняли?

— Ветланов! Андрей! — В коридор выскочила возбужденная Нюра. — Идем, зовут! — И вновь скрылась за дверью.

Вернулся Андрей минут через двадцать. Устало пошел к выходу. На вопросительные взгляды усмехнулся:

— Сделали одолжение — оставили. Со строгачом...

В противоположность ему Нюра Буянкина была очень довольна таким благополучным, как ей казалось, исходом. Радостно шептала забродинским ребятам:

— Как Андрей вышел, первый секретарь райкома сделался вдруг мрачным-мрачным, задумчивым-задумчивым. Потом говорит: «По-моему, мы погорячились, товарищи. Авторитет начальника управления мы, конечно, должны оберегать, но не такими методами...» А кто-то, я не помню, я вся сидела в слезах, кто-то отвечает ему: «Ладно, не оправдывайся! Сами струсили перед товарищем Грачевым и из Ветланова труса делаем. А трусливый юноша никогда не станет храбрым мужем...» Первый соглашается: «Это верно. Наказали не за горячность и опрометчивость, а за смелость...» И Андрея вернули...

Возле здания парткома стоял забрызганный грязью «газик-вездеход». Андрею он показался знакомым, но мысль эта прошла как-то мимо, не зацепившись в сознании. «Строгий выговор! За что? Если бы за Горку — согласен... А за выступление...»

Только в восемь вечера Марат Лаврушин столкнулся с Андреем у входа в гостиницу.

— Где ты пропадал?

— В кино.

— А я вот все насчет Савичева. В общем, здесь ничего не получается. Сейчас в область двину, по морозцу... А Василь без матери рос. Это она его сейчас разыскала, когда ни трудового стажа за душой, ни источников жизни...

У столба электролинии, приткнувшись радиатором к штакетнику, стоял тот же «газик», освещенный лампочкой, горевшей над входом в гостиницу.

— Ты и насчет меня говорил?

— Чепуха! — Марат смутился. — Граня раз десять звонила. Ирина — тоже. Справлялись о тебе... Ну, бывай, старик! За тебя теперь спокоен. А то — пропал человек!.. Пиши в обком комсомола — пересмотрят...

Андрей не успел и поблагодарить. Марат сел в «газик» и уехал. «Спасибо, друг!» — Андрей не пошел в гостиницу, ему хотелось побыть одному. Первую встряску он уже пережил, теперь его мысли были, как бакенные огни на реке: тихие, ровные, спокойные.

Несмотря на поздний вечер, на улице плохо подмораживало. Всюду гомонили ручьи. Они оплели землю, как взбухшие вены. Пахло корой оттаявших верб, сырой землей, гуменной прелью. В выси, меж звезд, чудился шелест крыл, чудилась негромкая перекличка перелетных стай.

Где-то невдалеке, за соседним углом, неуверенный мужской голос трогал, брал на слух старинную казачью песню:

Круты бережки, низки долушки

У нашего преславного Яикушки...

Лились слова ленивым ручьем, не разгорались. Но вот в первый голос вплелся второй:

Костьми белыми казачьими усеяны,

Кровью алою, молодецкою упитаны,

Горючими слезами матерей и жен поливаны...

Многое-многое напомнила Андрею песня, кою певали в походах деды и прадеды. Он знал и любил ее.

Где кость лежит —

там шихан стоит.

Где кровь лилась —

там вязель сплелась.

Где слеза пала —

там озерце стало...

Да, немало было пролито на земле нашей и слез, и крови. Но знал Андрей: жизнь требует борьбы.

4

Самое лучшее средство обороны — переходить в наступление. Оно было известно Марату со школьной скамьи. Поэтому он как-то не очень удивился, когда заведующий сельхозотделом обкома партии, выслушав его, спросил:

— А как у вас, агроном, с подготовкой к севу?

Взял и спросил именно о том, за что отвечал в первую очередь Лаврушин, и ничего не сказал о Савичеве. Выло ему пятьдесят лет, это Марат знал точно: недавно в областной газете печатался указ о награждении заведующего Почетной грамотой Президиума Верховного Совета республики. Знал также, что на этой должности Фаитов уже двенадцать лет. В пятьдесят четвертом он произносил речь перед первыми целинниками. Вторично довелось встретиться ровно через девять лет. Марат за это время и целину распахал, и в армии отслужил, и вуз окончил, а Фаитов был все в той же должности и, кажется, ничуть не изменился.

С его лица Марат перевел взгляд на окно. На улице хозяйничал март. В скверике напротив ветер весело хлестал гибкими оттаявшими ветками деревьев, на асфальтовых дорожках морщил серые лужи.

Да, шла весна! А он, агроном и парторг, в это горячее время бросил колхоз.

— Вы не с того начали, Лаврушин, и как молодой агроном, и как молодой секретарь парторганизации. Вы же сами говорите, что не можете в принципе возразить хотя бы против одного пункта решения бюро парткома. И, тем не менее, ходатайствуете за председателя...

— В принципе — да, если формально. Но ведь надо глядеть глубже.

— Между прочим, — Фаитов, вероятно, не слышал его ответа, — между прочим, партком и производственное управление намерены рекомендовать колхозникам вас в председатели. Ну-ну, не вскакивайте! Чего же здесь удивительного? По всем статьям подходите. С вас будем спрашивать за итоги сева...

Вышел Марат оглушенным. Ловкий ход, ничего не скажешь! Палка о двух концах: если продолжать начатое, могут подумать, что боится ответственной должности; если отступиться — мол, обрадовался, успокоился. А Савичев как встретит это, а колхозники? Скажут, хлопотал ради приличия, ради очистки совести...

Если б Марат знал, что после его ухода Фаитов сразу же позвонил в Приречный и спросил, как там смотрят на кандидатуру Лаврушина, он, конечно, не мучался бы сомнениями.

В комнате инструкторов растерянному Марату с участием посоветовали: бросьте время терять, сейчас не до какого-то проштрафившегося председателя, область понесла огромные потери, неважно идет ремонт тракторов — вот над чем приходится всем думать.

Марат поехал в аэропорт, и на следующее утро был в Алма-Ате. По гранитным длинным ступеням Дома правительства поднимался с необычной для него робостью и даже некоторым страхом. Три высоких застекленных двери. В какую войти? Входят здесь в одну дверь, центральную, у нее бронзовая ручка натерта ладонями до солнечного блеска.

Успокоение пришло в вестибюле, когда сержант милиции глянул в его партбилет и коротко объяснил, как пройти в приемную секретаря ЦК.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

В грязи возились все трое: Грачев, Савичев, Лаврушин. Подкладывали под колеса «газика» прошлогодние перекати-поле, которыми была забита лощина, копали вязкий и черный, как деготь, наносный ил. Но трясина прочно всосала машину. Савичев отбросил лопату и тылом выпачканной ладони вытер большой влажный лоб.

— Опять ты нас в грязь затянул, Степан Романович!

— Почему — опять? — Грачев грузно утаптывал сапогами перекати-поле, гатя ими колею. — А?

Савичев не ответил: «Не понял — тем лучше для тебя!» Угрюмыми глазами повел окрест. Склоны лощины были круты, поросли дерезой и чилигой. Жил в этой сырой впадине какой-то нерадостный, кладбищенский дух. Может быть, оттого, что небо заволокла громадная фиолетово-черная туча и попрятались, молчат жаворонки и суслики?

Час назад, побывав во всех тракторных бригадах колхоза, они решили напрямик проехать к Койбогару — так Грачеву захотелось — и сели в лощине, понадеявшись на прочность донного грунта, подернутого сухой коркой.

В лужице, насочившейся возле заднего колеса, Марат кое-как ополоснул руки, помахал ими в воздухе.

— Пойду в бригаду за трактором...

Отговаривать не стали, хотя до ближайшей бригады было километров пять. Только он ушел, как сыпанул крупный частый дождь. Савичев первым полез в кабину.

Сидели, не разговаривали. Вода извилистыми струями бежала по ветровому стеклу. А навстречу машине по колее неезженой в этом году дороги устремился мутный шипящий поток. Грачев приоткрыл дверцу и высунул испачканные руки под дождь. Вымыв, снова захлопнул дверцу.

— Вот шпарит так шпарит! — Он искал повода для разговора.

Савичев не отвечал, прислушивался к дождю. Ему казалось, что это не капли строчат по тенту газика, а пишущая машинка.

— Закурим?

Грачев тряхнул перед Савичевым надорванной пачкой «Беломора». Савичев взял папиросу, с брезгливостью посмотрел на размокшие белые пальцы начальника управления, они напоминали пальцы утопленника.

Видя, что Савичев не склонен к разговору, Грачев откинулся на спинку сиденья и выпустил густую струю дыма. Сказал, будто не Савичеву, а куда-то в пространство:

— Вы плохо кончите, Савичев, даю вам слово... Но вас я понимаю: обида, уязвленная гордыня, даже месть, если хотите... А вот Лаврушина не понимаю. Исполняющий обязанности председателя затягивает, саботирует сев, а главный агроном идет на поводу, поддакивает...

Савичев устал говорить на эту тему. Да и бесполезно! У Грачева один довод: «Другие сеют, а вы чем лучше? Вы всех умнее?» А сеять рано, земля не прогрелась. Монотонно, как дождевые капли, продолжали падать грачевские слова:

— Ладно бы техника готова была, а то ведь...

Да, прав товарищ Грачев: техника не вся готова, восемь тракторов ждут ремонта у мастерской. И товарищ Грачев знает, почему они ждут ремонта, но для него это не причина: «У других все машины в поле, а они тоже участвовали в сеновывозке... А если и ремонтируются у кого, так зато остальные сеют, сроков не упускают...»

Каких сроков? Забродинцам тоже сроки дороги, но им далеко не безразлично, как и когда сеять. У вас, товарищ Грачев, зарплата какой была, такой и останется, а у колхозника она зависит от сроков сева, от того, как он посеет и пожнет... Много говорим об излишней опеке, но и поныне кое для кого цифра, сводка — главное мерило работы.

Дождь ушел на запад с потухающим шумом, как удаляющаяся конница. Все сразу ожило, засветилось. Опять жаворонки заполонили небо и звенели, звенели, словно боялись затеряться в голубом просторе.

Вскоре приехали на тракторе Иван Маркелыч и мокрый Марат Лаврушин. Зацепили «газик» и отбуксировали наверх.

— Как просто, — ворчал Грачев, заводя стартером мотор. — А ведь сколько копались...

На Койбогаре была лишь бабушка с детишками: остальные ушли с отарами в барханы. Правда, около недостроенных двухквартирных домов возились строители, но они не интересовали Грачева.

Он с чуть заметной улыбкой прочитал текст на фанерном листе, прибитом возле полуразрушенной есетовской мазанки. Потом вошел в новый большой дом чабанов, оглядел комнаты с таким видом, словно собирался делать опись имущества. Было в нем такое: чересчур внимательно присматриваться к чужому...

Савичев, сославшись на недомогание, остался в машине. Водил Грачева по зимовке и все объяснял Марат Лаврушин: полная механизация работ, посевы кукурузы, культурная жизнь овцеводов... Когда поехали в Забродный, Грачев был необыкновенно оживлен, в его голове уже рождались грандиозный планы.

— Понимаете, за этот Койбогар вам можно простить даже срыв весеннего сева! Молодцы, честное слово!.. Мы это не оставим без внимания. Соберем актив района, обсудим, одобрим... Во всех хозяйствах начнем строить специализированные животноводческие городки... В газеты об этом!..

Савичев, привалившись к дверце, полулежал с прикрытыми глазами и, казалось, не слышал Грачева. А Марат, сидевший сзади, смотрел на широкую спину начальника управления, на его длиннопалые руки, крепко сжимавшие баранку руля, и думал: «Во всяком человеке есть теневые стороны характера, даже у гения. Карамзин сказал: «Нет тени без предмета...» Но у этого предмета тень очень уж черна, в такой тени трудно живется...»

— Простите, Степан Романович, я вас перебью... Вы хотите поднять все это в масштабе района, точнее, производственного управления. А материальная база? Нужны лес, кирпич, средства... Вы же Павлу Кузьмичу за башкирский лес... Помните?

Марат с нетерпении ждал ответа, подавшись к спинке переднего сиденья. Грачев помедлил.

— Видите ли, — начал он поучающе, не спеша, — видите ли, у вас, у Савичева в частности, вся инициатива имела неорганизованный, партизанский характер... А если с таким начинанием выступит управление, то его поддержат область и, если хотите, республика! Будут выделены дополнительные фонды...

Савичев устало открыл глаза:

— Ты, как посмотрю, ничему не научился, Степан Романович. Ничему.

Грачев не выдал себя. Неприязненную реплику Савичева свел к безобидной шутке:

— Вы, Павел Кузьмич, как всегда, острите! Вы уж извините за нагоняй, но ведь и я человек, и с меня спросят, почему забродинцы не сеют...

В Забродном он остановился на площади, невдалеке от деревянного обелиска над могилой Василя Бережко. Подошел к металлической оградке, снял клетчатую из грубого сукна кепку.

— Да-а... парень был! — произнес с грустным вздохом. — А мы ищем героев... Хорошо помню его...

Марат был уверен, что Грачев Василя никогда и в глаза не видел. Очень хотелось сказать: «Не кощунствуйте, товарищ Грачев!» Прежде Марат не обращал внимания на грачевский нос, — в конце концов не во внешности человека дело! — а сейчас он показался ему неприятным, толстым, как белесая сарделька. Это еще больше настроило против Грачева: «Нет, Степан Романович, с тобой мы будем биться до конца! Только до конца!..»

Вместе направились к правлению. Оттуда навстречу им шел Владимир Борисович Заколов — в обычной рубашке с расстегнутым воротом.

— Звонили из Приречного, Степан Романович. Просили вас срочно... Комиссия приехала, — сказал он. — Из республики...

— Комиссия? — на лице Грачева не дрогнул ни один мускул. — Что еще за комиссия?

Он тут же попрощался и уехал.

— Наконец-то! — вполголоса произнес Марат. — А чем кончится? — Повернулся к Савичеву: тот стоял бледный, держась рукой за грудь. Обеспокоенно шагнул к нему, подхватил под локоть: — С вами плохо?

— Да нет, пустяки... Все думал, пройдет... А оно... Забирючило-таки...

Марат и Заколов осторожно довели его до амбулатории. Навстречу им выскочила Ирина в белоснежном халате — тонкая, изящная. Она увидела их в распахнутое окно. Встретилась с Маратом глазами, потупилась.

— Что с вами, Павел Кузьмич? — Ирина уложила Савичева на кушетку, ловко подсунула под его голову подушку. — Вот так... Сейчас мы пульс, сердце...

Минутой позже из прозрачной пипетки отсчитывала капли в стакан с водой. Капнет и — взмах густых ресниц на Савичева, капнет — снова тревожный взмах: очень уж бледен Павел Кузьмич, на лбу испарина, а под глазами — темные впадины. Спиной, всем телом ощущала, что от дверей за каждым ее движением следит Марат. Отвела руку в сторону, чтобы не сбиться со счета, глянула из-за плеча: Марат смотрел на нее, смотрел серьезно, обеспокоенно. В ответ на ее взгляд чуточку, одними уголками губ улыбнулся, как-то очень хорошо улыбнулся. Она отвернулась и прошептала смущенно:

— Вы не нужны пока... Сейчас Павлу Кузьмичу покой нужен...

Марат и Заколов поняли: их вежливо выпроваживают.

Марат решил забежать домой, переодеться: от его одежды парило на солнце, как от кипящего самовара. Оглянулся на раскрытые окна амбулатории, увидел профиль Ирины, склонившейся над Савичевым, ее высокую пепельную прическу... «Ирина. Иринушка!..» Усмехнулся: какая сентиментальность! Марату казалось, что его мокрая одежда напомнила девушке, должна была напомнить ту глухую осеннюю ночь в мокрых лугах, ту сказочную для него ночь... А для нее? Была ли для нее она волшебной?..

И снова оглянулся, забеспокоился о Савичеве: будет ли ему лучше? Вот такова она, жизнь! Загоняли человека, замордовали...

Марат повернул назад. Не входя в амбулаторию, сел на ступеньки крыльца: может быть, помощь понадобится... Сел и увидел Граню.

Она шла через площадь. В руках у нее были незнакомые цветы. А кто же рядом с Граней? Марат напрягал зрение...

Моложавый, чисто выбритый мужчина с глазами, о которых говорят — с поволокой. Такие глаза нравятся романтичным, мечтательным женщинам. Кого-то очень напоминал этот мужчина в ладно скроенном модном костюме...

В следующее мгновение Марат удивленно присвистнул.

В руках улыбающейся Грани были голубоватые подснежники, а рядом с ней шел бывший священник — Иван Петрович Стукалов...

2

— Рады? — Грачев пристально, с плохо скрытой ненавистью смотрел на Ильина. Почти год, как вместе работали, а так и не сблизились, так и не перешли на товарищеское «ты».

Ильин стоял у распахнутого окна, глядел на улицу. В палисадниках вербы распустили желто-медовые сережки, и над ними напряженно гудели тысячи пчел. Протарахтел автоклуб отдела культуры — в поле подался. Из школы донесся длинный веселый звонок — перемена!

— Переменам всегда радуются, — спокойно сказал Ильин, не поворачиваясь. — Хорошим переменам. Но мне, Грачев, грустно. Ну, сняли вас, ну, наказали... А раньше? Разве нельзя было вовремя остановить Грачева, остеречь, чтобы не зарывался, не забывался? Вот что меня угнетает, Степан Романович. Вместо профилактики — крайность, хирургическое вмешательство.

— С вашей помощью, Ильин, вмешательство! — воскликнул Грачев и встал из-за своего, бывшего своего, стола. — А я... ради общих дел старался, не ради личных...

— Не-ет, — протянул Ильин и покачал головой, — не-е-ет, Степан Романович, личное, очень личное в вас превалировало. И если вы не поняли всех выводов комиссии, то остается лишь посочувствовать вам...

— Комиссия, комиссия! Комиссии приезжают и уезжают, а мы, грешные, остаемся и пашем, пашем, пашем, пока не упадем в борозде, как надорванный вол! Давайте, Ильин, правде в глаза глянем: хоть раз меня осудили до этого там? — Грачев потыкал большим изогнутым пальцем через плечо и вверх. — Хоть раз сказали: ты, Грачев, неправ? Всегда поддерживали. Потому что и области нужно, чтобы кто-то был инициатором добрых начинаний, чтобы планы успешно выполнялись.

— Любой ценой?

— Когда речь идет о государственных планах и заданиях, то о цене не спрашивают. Мы сами должны ориентироваться, исходить из местных условий.

— Вот комиссия и сказала нам: не всякое выполнение государственных планов нравственно. И партии, и народу далеко не безразлична нравственная, моральная сторона дела. Мы же с вами попирали моральные нормы ради благополучной цифры в сводке.

Грачев усмешкой покривил рот:

— Скажите уж лучше — не мы, а — Грачев!

— Зачем же?! Как секретарь парткома, я не могу снимать с себя ответственности. Хотя, если честно, — да, начальник производственного управления товарищ Грачев, коему подчинен почему-то партийный комитет.

— Ревизуете решения ЦК о перестройке местных партийных органов? — в голосе Грачева прозвучала угроза.

Ильин резко повернулся от окна, сощурился.

— Ревизую? Нет. Просто недопонимаю. И почему-то полагаю, что это недоразумение будет исправлено партией.

Грачев нехорошо, дробненько рассмеялся:

— По вашей, товарищ Ильин, рекомендации?

Тот нагнул тяжелую бритую голову.

— Если хотите — и по моей. А нас, таких, много.

— Ой, Ильин! О двух головах, что ли? Или цель стоит риска? Да известно ведь, пока доскачешь до главной цели, много коней и седел сменишь. Если, конечно, головы прежде не сломаешь. А с такими замашками, как у вас, недолго сломать. Вот спихнули вы меня и уж думаете, что в седле, на коне сидите, под победным знаменем...

— Слушайте, Грачев... — у Ильина на бритом виске вспухла и часто запульсировала жилка, уголок глаза дернулся в тике. — Слушайте, вы за кого меня принимаете?! Вы забыли, за что мне выговор записали? На том самом бюро обкома записали, на котором вас снимали! За недостаточную принципиальность, за попустительство карьеристским замашкам начальника управления Грачева — разве не за это, черт возьми?! Надо было действовать, а я присматривался, осторожничал, боялся с ходу на авторитет товарища Грачева посягнуть... Я отличный урок получил, товарищ Грачев! На всю жизнь. Урок мне дали Савичев, Лаврушин, тот мальчик Андрюшка Ветланов и многие другие, неравнодушные к добру и злу. Нет, Грачев, я вас что-то плохо понимаю. — Ильин нервно прошелся по кабинету, вынул из кармана платок, покомкал его в кулаке, опять спрятал. — То мне кажется, что вы искренне заблуждаетесь, то кажетесь игроком с краплеными картами: выиграть, выиграть во что бы то ни стало, любой ценой...

— Все мы, Ильин, игроки в жизни. Между прочим, я заметил: кто честно играет, тот обязательно проигрывает. Я всегда был честен, и это мне повредило. Да-да, Ильин, не смотрите на меня так, я не оговорился!

Они долго стояли друг против друга, потом Ильин непонимающе мотнул головой и отошел от Грачева, как от стены, которую ни обойти, ни перепрыгнуть. Сказал вполголоса:

— В полемике люди сшибаются лбами не для того, чтобы посмотреть, у кого больше шишка вскочит, а для того, чтобы увидеть и утвердить истину. Наш с вами диалог ровным счетом ни к чему не ведет.

Грачев вдруг довольно хмыкнул, шагнул к Ильину и положил руку на его плечо, перешел вдруг на «ты»:

— А ты постарел, Ильин, за время работы со мной постарел.

— Страшно не постареть, а устареть, Степан Романович. — Ильин освободил плечо от грачевской руки.

— Да, постарел, точно. Нелегко я тебе дался, нелегко. А ведь приехал из партшколы такой моложавый обаятельный мужичок...

Грачев сел за стол, Ильин — в кресло. Помолчали, словно перед дальней дорогой. Первым заговорил Грачев:

— Я редко читаю книги. Некогда, понимаешь. Но если читаю, то намертво запоминаю прочитанное. Ты, конечно, знаешь Гёте. И вот у него я однажды вычитал «В юности мы думаем, что будем строить для людей дворцы, а когда доходит до дела, мы только и делаем, что убираем за ними дерьмо». — Выждал — что скажет Ильин? — но тот никак не отозвался, ни жестом, ни репликой. Тогда Грачев утвердительно пристукнул кулаком по настольному стеклу: — Очень точно сказано. Я с юных лет мечтал о всеобщем благе, которое и я буду сотворять не жалея себя. И вот... — лицо его покривилось, будто Грачев собирался чихнуть, потом рот съехал набок, оттянутый саркастической усмешкой. — Лез в красный угол, а посадили за печкой.

— Лез все-таки?!

— Это — так, вроде пословицы.

Ильин поднялся:

— Пойду. Из обкома звонили: Фаитов должен подъехать. Подготовкой к сенокосу интересуется.

— А ты думал, его наши переживания интересуют? Всех нас сводки интересуют, а не люди. Хвалят и награждают нас за благополучные сводки, а не за людей. И снимают — тоже за сводки, плохие.

Ильин остановился у порога, повернулся к сидевшему Грачеву.

— Смелые обобщения. Но вас, товарищ Грачев, сняли все-таки не за плохие сводки.

И вышел.

Грачев остался за столом. При Ильине бодрился, а сейчас сник. Уперев локти в настольное стекло, положил подбородок на стиснутые кулаки. Хмуро и тяжело, как валуны, переворачивал прожитое, год за годом. И казалось все же ему, что нигде, ни в чем он не кривил душой, потому как во главу всего и всегда ставил интересы государственные. С мальчишеских лет действительно мечтал для людей дворцы строить. Не пришлось. Но и более прозаической работе отдавался целиком, без остатка. Если был трактористом, то — первым среди других. Инициатором, застрельщиком. И слово держал. Правда, товарищи косились, старички механизаторы ворчали: эвон что с машиной-то сделал! Да, от трактора взял все возможное и невозможное, хоть списывай его. Но начальство не ругало, наоборот: молодец, инициатор! Стал бригадиром — опять инициатор, застрельщик. Понял: инициаторов в верхах любят, ценят. Инициатору и внимание, и запчасти, и горючее, и лучшая кормежка — только веди, пожалуйста, подавай пример!

И нечего греха таить, в трактористах впервые ощутил сладостное бремя славы, в бригадирах — вкус власти. А это кружило голову, но полного головокружения не было, Грачев крепко упирался ногами в землю. Он закончил вечернюю школу, поступил в сельхозинститут на заочное отделение...

И шел, поднимался со ступеньки на ступеньку, истово, настырно, убежденный в том, что такие, как он, нужны не только в трактористах и бригадирах. И вот возглавил район, управление. А район достался не из лучших: прореха на прорехе. А нужно давать хорошие показатели — для того и послали Грачева. Но предшественник Ильина оказался строптивым. Понаблюдав за Грачевым, повмешивавшись, он на заседании парткома заявил: «Товарищ Грачев считает, что вокруг него работают одни недотепы, ведущие район к катастрофе. Он полагается только на себя и на тех, кто беспрекословно слушается его. В разум и благие намерения других не верит». Грачев поехал в обком партии: или я, или он! Фаитов, который знал и поддерживал Грачева не один год, поддержал и тут: да, не следует, мол, новому начальнику управления крылья вязать... Секретаря парткома через время перевели в другой район, а на его место прибыл вскоре Ильин. Этот показался мягким, сговорчивым, но был он, оказывается, более грамотным тактиком. Почувствовав, что Грачев — натура сильная, волевая, Ильин не стал биться в одиночку, он начал укреплять (с его точки зрения!) партийно-хозяйственный актив, добился замены некоторых секретарей колхозных и совхозных парторганизаций. А на заседаниях парткома и на собраниях актива все чаще просил Грачева выступить, поделиться своими мыслями, а потом весьма тактично комментировал его мысли и планы, подводя их к своей, партийной точке зрения и оценке. В пустяках вроде бы и то его верх: Савичев остался в председателях, стушеван, на тормозах спущен вопрос о комсомольце Ветланове, который опозорил перед избирателями не кого-нибудь, а самого начальника управления...

Кончилось все совсем нежданным — комиссией из республики, заседанием бюро обкома партии, отстранением от должности... Говорил тут Ильин о своем выговоре — э, хотел бы Грачев иметь тот выговор!

Долго сидел так Степан Романович Грачев, придавленный своими тяжелыми думами. Тяжелы они были, но, как казалось самому Грачеву, не беспросветными. А в самом-то деле думы те ничего в характере и поступках хозяина не высветляли на будущее: Грачев оставался Грачевым...

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Почти возле самой щеки мохнатый жучок упал на цветок тюльпана и раскачался вместе с ним. Андрей видел, как он деловито полез в рубиновый раструб цветка и как оттуда выкатилась капля ночной росы. Ветер-отшельник вздохнул над тюльпаном, небрежно шевельнул волосы Андрея... После него остались тревожные запахи южного моря и экзотической растительности тропиков. А может, это только казалось так? Сейчас Андрею многое кажется!

Вот лежит он на прогретом бугорке, а ему кажется, что в эту минуту Граня беседует с бывшим священником. Вполне возможно, что это не так, вполне, но вот Андрею кажется, и он ничего не может сделать с собой... А в поселок не хочет ехать — зачем? Недорого стоит та любовь, которая так легко забывается, уж лучше здесь быть, виду не показывать. «Койбогар — не Северный полюс, сама приеду. На крыльях прилечу...» Видно, ветер в обратную сторону дует!

А в синем небе — редкие белые облачка. Андрей бесцельно следил за ними, и в голове его вслед за облаками плыли события минувших дней. Все они так или иначе касались Андрея.

В обкоме комсомола строгий выговор оставили в силе. Написал дальше... В Приречном работает комиссия из республики. Савичева, кажется, восстановит, только он плох, болеет...

Андрей поднялся, взял с земли фуфайку и бросил ее через плечо. Наметанным глазом окинул пасущуюся отару — вся на месте. А часом раньше штук сто овец пришлось вытаскивать из падинки, вспаханной осенью Василем Бережко под кукурузу. У овец ведь как: одной взбрело в глупую башку, что по ту сторону пашни трава слаще, ну за ней и другие полезли в жирную и блестящую, как колесная мазь, грязищу... Пока вытащил всех, чуть не кончился. Если так поднимать животноводство, то действительно можно грыжу нажить, права Граня...

Граня! Опять Граня!

Погнал отару к зимовке: матерям-овцам пора кормить детвору. Навстречу Фатима выпустила из загородки стаю ягнят. Они восторженно, ликующе блеяли и мчались к мелко трунящим маткам, трепыхая хвостиками.

— Ай, Андрейка! — Фатима махала Андрею, показывая на бешено носящийся вокруг дома трактор-колесник. — Спасай скорей! Базыла спасай!..

Андрей не сразу сообразил, в чем дело. На высоком сиденье «Беларуси» маячила фигура Базыла, встречный ветер туго надувал его рубашку парусом. «Покататься вздумал, самостоятельность проявил. — Андрей бегом погнался за трактором, мельком глянув на хохочущих у домов строителей: — Чего ржут?!» С ходу прыгнул на прицепную серьгу и через плечо Базыла дернул за рычаг. Трактор остановился. Базыл долго не сводил изумленных глаз с полированной ручки рычага. Вытер рукавом коричневые скулы и обернулся к улыбающемуся Андрею, ногой пнул соседний рычажок.

— А этот зачем? Как его фамилия?

— Этот — для включения вала отбора мощности.

Базыл еще раз провел рукавом по лоснящимся мокрым щекам.

— Шайта-ан, я его тянул, думал — заелся. У, шайтан какой...

Долго смеялись строители.

— Начальство бежит! — сказал черный, как грач, плотник и взялся за топор.

Из-за косого плеча бархана вывернулся восьмиместный «газик». Левая дверца с треском откинулась — из кабины выскочил Марат. Был он в темных очках, в черной рубашке с подвернутыми рукавами и при длинном белом галстуке.

Поздоровавшись, с минуту стоял, задрав голову и сняв очки.

— Эх, елки зеленые, царство птичье! Прижились?

Возле каждого скворечника приплясывали, трепыхали крыльями поющие и свистящие скворцы. Марат перевел взгляд на новые поднимающиеся дома.

— Значит, и люди приживутся. — Сзади кабины отстегнул тент и опустил железный борт, движением руки позвал Андрея: — Помогай!

С трудом вытащили и поставили на попа металлическую бочку с вырезанным с одной стороны дном.

— Нам подарка, Андрей. По блату Марат Николаевич дает.

— Не по блату, а ради эксперимента. — Марат поднял повыше рукав и сунул руку в бочку с какой-то болотной жижей, усердно размешивая ее и, похоже, перетирая в пальцах каждый комочек.

Андрей заглянул через его плечо.

— Это что, подошвы смазывать, чтобы легче за отарой бегать?

— Семена элиты у вас где?

Андрей показал на бумажные мешки с кукурузой, сложенные под навесом.

— В этом вот компосте замочим.

— Что за компост? Твой рецепт?

— К сожалению, мой. Если удачно получится — на будущий год все семена кукурузы так обработаем.

Марат вымыл руки под умывальником, прибитым на столбике, и начал подробно рассказывать, как и сколько времени замачивать кукурузные семена в этой серо-зеленой жиже.

— Может, что и получится. Мне всегда, скажу вам, не везет. А теперь давайте посмотрим пашню.

Пройтись по пашне никто не решился. Она дышала, как живая, над ней курился парок.

— Поработал на совесть...

И все поняли, о ком говорил Марат.

К зимовке возвращались грустные и молчаливые. Впереди, заложив руки за спину, шел Базыл. Его кавалерийские ноги, казалось, выкатывали из травы-старника бесчисленных жаворонков. Набрав высоту, птицы замирали на месте. От пения жаворонков звенел весь воздух. Сняв темные очки, Марат запрокинул голову, подставляя лицо теплому солнцу.

Спит ковыль. Равнина дорогая,

И свинцовой свежести полынь.

Никакая родина другая

Не вольет мне в грудь мою теплынь...

— Есенин?

— Есенин.

Андрей перебросил фуфайку на другое плечо и сдержанно, без улыбки пригласил:

— Знаешь, идем-ка, я тебе лучше покажу, как переоборудовал кукурузную сеялку. Сила!..

2

Выдержки у Андрея хватило не надолго. Как только посеяли они с Базылом кукурузу в Василевой падинке, он сразу же засобирался в Забродный. Подстегивала и новость, переданная Маратом, только что уехавшим с Койбогара.

В Забродный приезжал офицер военкомата. По словам Марата, он подбирает парней в лётное училище — лучших из лучших. Правление колхоза и партбюро рекомендовали Андрея Ветланова...

— Неужели это возможно, Марат Николаевич? А вдруг — звездолетчик! А?

— Возможно, — спокойно, задумчиво сказал Марат. — Придет время, и Левитан сообщит: «В космосе гражданин Союза ССР летчик-космонавт Ветланов Андрей Иванович...» Все возможно, я очень даже верю в это, Андрей! Было бы только небо чистым!..

В поселке не нашел ни Марата, ни Грани. В молочном отделении фермы встретилась Нюра Буянкина, можно бы у нее спросить, где Граня, да самолюбие у парня было сейчас выше Уральского горного хребта.

Андрей, вероятно, очень по-мужски взглянул на Нюрины незагорелые коленки, выглядывавшие из-под короткого школьного платьица. Она покраснела. Андрей тоже смутился.

— У меня коленки толстые, просто ужас! — Нюра деланно засмеялась.

— Наверное, часто в угол ставили, на колени?..

Нюра сняла с вешалки белый наутюженный халат, торопливо надела его. Он был ей чуть ли не до щиколоток. Из кармана халата вытащила сложенную газету, протянула Андрею:

— Читал?

— Опять про тебя?

— Нет-нет! — Нюра ткнула толстеньким пальцем в статью: — Вот, прочти...

Под рубрикой «Инициатива и опыт» была напечатана большая статья: «Не будет одиноких зимовок!» Андрей глянул на подпись:

«С. Грачев, директор совхоза «Зауральный...»

— Так я давно знаю, что он директор...

— Ты читай, читай! — потребовала Нюра, вместе с Андреем выходя из молочного отделения на улицу.

Андрей прислонился к фонарному столбу. Чем дальше читал, тем больше и больше поражался: Степан Романович Грачев пересказывал все идеи и мысли забродинцев по специализации овцеводства, по строительству поселков на участках отгона, но только переносил это на свой совхоз «Зауральный». Он писал:

«К концу этого года у нас будет выстроено два таких поселка овцеводов. В каждом будут библиотека, красный уголок, медпункт, баня. Частыми гостями овцеводов станут артисты, лекторы, кинопередвижка... Все процессы по кормлению и уходу за животными мы решили механизировать комплексно...»

— Как?! — у Нюры круглые глазенки светились торжеством.

Андрей сложил газету, сунул в карман брюк:

— Можно? Я дяде Базылу прочитаю...

— Как, а?! Ужасно-преужасно, правда?

— Восхитительно... А что если его убить?

— Кого?

— Попа.

У Нюры от удивления и страха приоткрылся маленький ротик.

— Д-да ты... ты что? Повредился? — Она опасливо, словно ища поддержки, оглянулась: полуденная улица была пустынна. — Повредился, да?

Андрей грустно улыбнулся:

— Дуреха ты, Анютка. Как же иначе?! Это динозавры вымирали сами, а этих, — похлопал по карману с газетой, — этих выводить надо... Скажи, где она? А?

Нюра надула губы и, задрав голову с синеватыми после электрической завивки кудряшками, пошла к двери коровника. Бросила, как милостыню:

— В луга уехала. Место для телячьего лагеря выбирать...

«Все равно дождусь!» — неизвестно кому погрозился Андрей, направляясь к Пустобаевым.

Немного позже лежали они с Горкой на Бухарской стороне Урала на горячем песке, подставляя голые, еще белые спины жаркому майскому солнцу. Пересыпая из ладони в ладонь речной золотистый песок, Андрей говорил:

— Что с тобой творится, Георгий? Вид в последнее время такой, что мне всегда хочется погладить тебя по головке. А взгляд... Глаза недоверчивые, как, знаешь, у фининспектора при пересчете скота. За отца переживаешь? Или за себя?

Горка, воткнув локти в песок и подперев острый подбородок ладонями, не отвечал. Андрей смотрел на него с горечью и сочувствием.

— Ты не больно-то переживай, с каждым бывает. Позор, конечно, но в руках себя надо... Да и знаем обо всем только трое.

Георгий молчал, хотя сказать хотелось многое. Сказать то, что он, Георгий Пустобаев, за эти месяцы пережил столько, сколько, пожалуй, не переживал за все предыдущие годы. В родительском доме ему трудно было сейчас жить. В доме погасли даже те редкие минуты общего довольства и радости, которые бывали раньше. Теперь все держались как чужие и, казалось, узнавали друг друга только за столом.

— Что молчишь? Хоть глазами шевели! — Андрей все еще пытался растормошить Горку, вызвать на откровенный разговор.

— Знаешь... — Горка умолк, словно бы взвешивая следующие слова. — Знаешь, я вместо тебя уеду на Койбогар. Возьмем с Запрометовым еще одну отару... Колька решил остаться после школы... Поедем, если ты, конечно, окончательно решишь поступать в училище.

Окончательно. Нет, ничего не решил Андрей окончательно! Это Варька решила, она десять раз обежала всех подружек и сто раз сообщила: «Наш Андрюшка летчиком будет, вот!»

Окончательно — значит, прощай, Граня, навсегда прощай. Он уедет, а прораб Иван Стукалов останется... А Койбогар? Родной Койбогар, где столько пережито, где столько начато... А этот вот раскаленный, с детства знакомый и милый песок уральной косы, с которой так хорошо блеснить судаков и жерехов на раннем-раннем рассвете... Нет, Андрей ничего не решил еще, ничего!

Горка перевернулся на спину.

— Завидую я тебе, — проговорил он и тут же поправился: — Вернее, радуюсь за тебя. А я — вроде сношенного дырявого пима.

— Что так?

— Никому не признавался... На комиссии в военкомате врачи забраковали мое сердце. Белый билет выдадут.

Андрей приподнялся на локте, оглядел его длинное, коричневое, как копченая вобла, тело. «М-да, дружочек, не в коня, видать, корм!»

— Белый билет, говоришь? А ты смени его на охотничий.

— Хорошо тебе смеяться. — Горка встал, стряхнул с трусов песок. — Поплыли? — И он вдруг увидел злые-презлые глаза приподнявшегося Андрея. Испугался: — Ты чего, Андрюх?

— Мне хорошо смеяться?! Да? Хорошо? — Андрей вскочил и страстно стукнул себя кулаком по груди. — У меня здесь уже... уже... черт знает, что у меня здесь из-за вас таких, проклятых! У него сердце, понимаешь, слабое! А у меня — стальное?

Горка пятился перед разъяренным Андреем, не понимая, что того вдруг взорвало.

— Ноет, хнычет! То он в попы засобирался, то в чабаны захотел, то у него сердце ослабло, то... Вас, таких, как ты да твой папаня, надо сызмалу топить. А мы с вами нянчимся, воспитываем, перевоспитываем, на поруки берем, как будто мы, мы вам чем-то обязаны! Тьфу, противен ты мне, друг липовый! — Андрей плюнул и обошел бледного растерянного Горку. Присел возле воды, ополоснул ладони, из-за плеча кинул лютый, режущий взгляд. — Ты, неудавшийся поп, выйдешь перед комсомольским собранием и расскажешь, как дошел до жизни такой. И обо мне скажешь: проглядел Ветланов, прохлопал, и он виноват... Попробуй только сдрейфь! — взвинтил голос, заметив протестующее движение Горки. — Попробуй только, гад! Я тебя своими руками... Или станешь ты человеком, или... — Андрей бросился в реку, распугав вышедших на теплое мелководье мальков.

Вечером Андрей узнал у Нюры, что Граня все еще не вернулась из лугов. Больше Андрей не мог ждать — самые непутевые мысли лезли в голову: с кем она там, почему так долго?..

Он направился за поселок, на дорогу, которая вела в луга. С крутояра видны были деревья, склонившиеся над водой. Они напоминали Андрею терпеливых рыболовов. «А я кого напоминаю?! Я кого ловлю? Сказочную золотую рыбку?.. Филя-простофиля!»

И ему уже не хотелось идти дальше, искать свое заблудившееся счастье. Вернее, хотелось, очень хотелось. Сейчас он страдал от собственной гордыни, от неимоверного самолюбия, ведь его так влекло туда, откуда должна показаться девушка верхом на коне... Простит ли он? Нет! Прощать можно все, но только не измену... Целый месяц не приезжал в поселок, и она — ни письма, как говорится, ни грамотки!..

Сойдя с дороги, Андрей стоял на яру, облитый багряным закатным солнцем. Сзади, шелестя скатами, проехала грузовая автомашина. И вдруг затормозила.

— Андрей!

Стремительно оглянулся. Из кабины грузовика выскочила, побежала к нему, Андрею, девушка с длинной светлой косой. Бежала Граня, прижимая к груди левую руку. Рванулся навстречу — и остановился: ох, уж это проклятое мальчишеское самолюбие! И только не замечает, дурень, что губы прыгают от радости, что в глазах его — весна, что в глазах — весь он.

Схватила его за руки, счастливо выдохнула:

— Наконец-то!

И этим было сказано все.

Он держал ее за плечи и целовал в зеленые влажные глаза, в приоткрытые губы, в щеки, шею. Ни он, ни она не слышали завистливых гудков грузовика — шофер, улыбаясь, стоял на подножке и, не включая скорости, нажимал на сигнал. Махнул рукой, тронул машину. Долго высовывался из кабины: Андрей и Граня медленно уходили по тропке в луга.

Были они там не одни. По некошеной низине, как влюбленные, разбрелись колокольчики и ромашки. Несмотря на поздний час, над цветами ревниво и неустанно жужжали раззолоченные позументами пчелы. А за Уралом лес, озаренный закатным солнцем, горел нестерпимой зеленью. Такой, как Гранины длинные глаза.


1964 г.

Загрузка...