– Что там, в самом конце?

– Там глухо. Дом с высоким забором напротив дома с очень высоким забором. Машину поставить негде, ей там и пройти-то не очень удобно, не развернешься. Ритуал с жертвенным охранником - один в один. Только вторая машина обгоняет первую, и жлоб оттуда - рысью-рысью на спасение финиширующего хозяина. Везде камеры, камеры. Насколько я помню, их больше, чем можно увидеть снаружи. Когда я там был, мне показалось, что все буквально увешано этими камерами. У соседей - то же самое. Представьте себе: отличный документальный фильм по тактике террористов-любителей. С разных точек. А мы как бабочки на витрине…

– А вот какие-нибудь канализационные колодцы? Гордей хмыкнул.

– Миша, ты белены объелся. Во-первых, для твоего успокоения скажу, что нет их там, подходящих. Ни на Беговой, ни в Серебряном бору. Я такой же тупой бетонный болван, как и ты, у нас мысли одинаковые. Так что поначалу все к асфальту присматривался, а потом, во-вторых уже, сообразил: мы что, «гоблины» какие-нибудь? Мы не то что тактики не знаем, мы не знаем даже, куда какая труба идет, и можно ли снизу эффективно расстрелять машину из автомата.

– Все-все. Исчерпывающий ответ.

– Да. По вечерам он выезжает из офиса между 18.00 и 19.00. Вся дорога, если нет пробок, должна у него занимать примерно 20 минут. Ну, 30. Замечу особо, по бабам не шастает, Никакие… такие вот бабы ни разу у него в автомобиле не сидели.

– Дельный, чистоплотный человек. Хотя и подонок.

– Святая простота! Да ему их прямо домой целыми гуртами пригонят, если надо.

– А жена?

– В позапрошлом году он был еще неженат. Очень, очень соблазнительный жених. Но кто положит глаз на мужика, если его скоро застрелят террористы?

– Милостивый государь, я полагаю, не следует торопиться с известной медвежьей шкурой.

– Да.

Зато есть у Сметанина один пунктик, чрезвычайно для нас приятный. Все-таки он провинциал. Вроде меня. Только я из Заокска, а он с Урала. Ему в удовольствие кататься на дорогой машине. На своей дорогой машине, ветер в лицо, а на переднем сидении вообще обзор отличный… Очень удобно: крупное тело Сметанина на переднем сидении.

Из «Философского дневника» Тринегина: «ПОЦЕЛУЙ НА НОЧЬ Если миллиону русских сделать духовную «прививку» от дурости, дав прочитать лучшие вещи Леонтьева, Розанова, а из современных - Галковского, то примерно у 300-500.000 это вызовет одинаковую реакцию, которую вполне можно записать по ведомству естественного родства душ. Прочие меня сейчас не интересуют. У них будет разброс реакций в широчайшем диапазоне: от дебильных и вполне банальных воплей о мракобесии, антисемитизме и тоталитаризме (совокупным термином это можно обозначить как «антисемралитаризм») до ноздревских по форме шумных восторгов. Зачем интересоваться этими? Что интересного в них? Даже если меня насильно учить в течение пяти лет их языкам, видит Бог, я не заговорю: ни по- антисемралитарному, ни по-ноздревски. Природная, так сказать, невосприимчивость. А вот с остальными говорить как раз очень хочется. Но у них, видите ли, какое дело, прививка вызывает позыв к улыбчивому молчанию. По улыбке видно: знает, понимает, чувствует ровным счетом то же самое, что и ты, но молчит, хитрый сукин сын. Красноречиво так помалкивает. Если я, как идиот, выйду на подиум и что-то там заверещу по поводу любви, 500.000 тысяч замечательных людей немедленно от меня отвернуться. Правильно, правильно. По Москве и Питеру носятся восторженные орды с одним воплем на устах: «Мама, я Пушкина люблю!». Или перед выборами отсыпят червонцев журналистам, как водится, и цветущие женщины вполне традиционной сексуальной ориентации легко перквалифицируются в ядреных геронтофлобок (некрофилок): «Люди, я Ельцына люблю!», а импозантные мужчины столь же традиционного разлива - в матерых копрофагов: «Я Черномырдина люблю!» Нет, бывают, я сам таких видел, бывают-бывают в подростковом, в основном, возрасте восторженные натуры, хлебом их не корми, дай выйти на площадь Красную и прокричать: «Светку Соколову из третьего подъезда жарко очень я люблю!», а заполночь намалевать пульверизатором такого же содержания текст на стенах мочой пропахшего подъезда. Александр Сергеевич, простите Бога ради, что мы Вас общенародно измазываем восхвалениями! Вас макнули в тираж, так уж Леонтьева с Розановым не хотим отдавать на макание, пусть останутся в душах наших тем, что они есть. А что они есть для меня и этих 500.000 на миллион русских, образованных русских, во всяком случае? Вот представьте себе женщину или мужчину, словом, человека, который вам необыкновенно дорог: жена, брат, мать, любимый, дочь… Вы вечером сели за работу и вскоре утратили ощущение времени. Заработались, одним словом. На часах уже рано, а не поздно. А она (он), утомившись ожиданием, дремлет. Книжка выпала из рук и закрылась. Ладонь под подушкой. Настольная лампа все еще горит. Вы подходите, поправляете одеяло и целуете легчайшим прикосновением, лишь бы не потревожить чуткий сон. Поцеловав, смотрите на это родное существо и все никак не можете оторваться… Прокричать потом об этом сумеете? Ну вот и мы не кричим о Розановых и Леонтьевых. Мы одинаково молчим и одинаково улыбаемся». Стоял невообразимо жаркий май. По пятницам, с вечера, Серебряный бор превращался в средоточие тьмочисленных пилигримажей. Троллейбусы натужно стонали, едва вытягивая туго набитые утробы из переполненного мегаполиса. Навстречу им с такими же стенаниями ползли такие же колоссальные огурцы на колесах, по самое горлышко заполненные семенами… Семена, почти всегда розоватые или вовсе красные - с нездоровым майским загаром поверх еще зимней бледной кожи - стиснутые со всех сторон, поругивались, дышали перегарами, совершали однообразный троллейбусный недосекс. И все же чувствовалось, что мало, мало, что настоящее пекло еще не пришло, оно на подходе. «Жигули» с тремя террористами на борту подъехали к Хорошевскому мосту. Философ вел машину, Евграфов задумчиво полистывал «Москвудодома», Гордей вертел головой. Этот мост, по общему мнению терористов, - ключевой пункт всей акции. Серебряный бор, как известно, представляет собой обширный остров, прикрепленный к внешнему миру одной-единственной деталькой, по коей можно пройти и проехать, а не проплыть или, скажем, перелететь. Деталька - Хорошевский мост, всадничающий на канале Московское спрямление, который изуродовал честный полустров до состояния неизлечимого острова. До Хорошевского моста в Сметанина стрелять было просто негде. Это же Москва! Для густопсовых профессионалов пальба в центре города - на Беговой улице, Хорошевском шоссе или даже на проспекте Жукова (уже не очень центр, но все равно широкая улица, вся в домах) - могла бы, возможно, окончиться счастливо. Да что там, неробкий снайпер без особого риска убил бы Сметанина, целясь с какого-нибудь чердака. Но для бодрого совершения теракта, который задумали три вопиющих непрофессионала с двумя большими, тяжелыми, полностью лишенными глушителей автоматами, требовались тепличные условия, тишина и покой, комфорт. Им никто за это денег не заплатит, трем исполнителям, то есть. Работать приходится на одном энтузиазме. Прямо за мостом автолюбителей ожидал пост милиции. Дорога перегорожена. Дальше пускали только машины серебряноборцев. По каким-то особым пропускам. Оно и понятно: слишком много на благословенном неизлечимом острове дач, принадлежащих серьезным основательным людям, до которых и Сметанину неблизко. Для чего им шум, толпы «Жигулей», небезопасное любопытство пришлых скаутов? Совершенно ни к чему им все это. Но жизнь, она в России разделена слабопроницаемыми перегородками на очень отдельные слои. Наподобие коктейля «Трехцветный флаг». Только цвета - в другой последовательности. Если полоса наверху - аристократически- голубая, то внизу она совершенно красная, и каждому третьему снятся лапти и наган. Поэтому любой закон, любую инструкцию и любой приказ, конечно, придумали не наши, кровопийцы, относиться к нему стоит соответственно. Да и выполнять их тоже будут не наши - уже с противоположной точки зрения. Не наши, быдло. Надеяться на них стоит соответственно. Тринегин рассказал милиционеру сказку о том, как он вот только приятеля подвезет, и сейчас же уедет. Видно, был конец милицейской смены, да хотя бы и апогей, не нашлось у постового словесной резвости, махнул он рукой, ему это надо?…Они катались вот уже скоро час. На 4-й линии подходящего места не сыскалось. А на Таманской - слишком шумно. Троллейбусные остановки. Ходят люди. Очень много людей. Дальше от моста и ближе к повороту на 4-ю линию их, правда, поменьше. Потише. Но до такой степени все прозрачно! Все обозреваемо и голо.

– Вот оно, - сказал им Гордей. И вправду, вот оно. С одной стороны тянется высокий забор с номерами то ли домов, то ли участков по Таманской улице. Примерно напротив 79-го или 81-го участка - старый гидрант, вокруг которого утоптан микроскопический лужок. На этой, противоположной забору, стороне - лесок и густой кустарник. Лесок имеется и дальше, к концу улице, и, наоборот, в сторону моста. Но здесь особенный лесок. Не слишком простроченный тропинками, но и не дебри. Коротенький, узенький участок леса в форме неправильного четырехугольника. С одной стороны - уличный асфальт, с другой - водяная муть Москвареки, с третьей - гидрант, лесная дорожка и… другой лесок, реденький. С четвертой стороны - тоже дорожка, всего несколько десятков метров, от асфальта до пристани… Пристань какая-то позабытая и позаброшенная… Не то чтобы изношенная, а скорее подержанная. Порядочному пароходу и подходить-то стыдно к такой пристани. Террористы не стали даже имени ее отыскивать, когда «Жигули» совсем рядом подняли с грунта мучнистую пыль и успокоили мотор. Гордей ходит, как гончая собака, вынюхивает что-то, в глазах блеск, вот оно, началось, началось, хозяин! Ткнул пальцем в место, совершенно неотличимое ото всех прочих:

– Здесь поставить машину. С улицы не заметят, если их нельзя здесь ставить, - повернулся. Не просто повернулся, а каким-то фиксированным военным движением сделал пол оборота. Еще ткнул:

– Здесь первый стрелок. И вошел в лес, не обращая внимания на прочих. Евграфов и философ - вслед за ним, молча, журналист хотел было пошутить, но не стал, потому что от Гордея исходил особенный дух решительности. Он молча, не оборачиваясь и не делая ни малейшего жеста на эту тему, принуждал их обоих к повиновению. Немного не дошел до гидранта. Раздвинул ветки, оценил, как отсюда видно трассу. Остался недоволен. Приглядел другую позицию. Опять раздвинул ветки. Потоптался.

– Здесь второй. Взглянул на Тринегина и журналиста исподлобья. Повел ладонью в направлении реки:

– Очень хорошо. Река рядом. Сразу после акции автоматы - в воду. И сел в машину. Поехали обратно. Тринегин все думал с характерной для философов неприязнью по отношению к воинам: «Что ж ты в армии не остался, любезный друг! Твое». Но потом поправил себя: это не вообще армия. Это наша современная армия. Нищета, анархия, мафия. Идти туда?

– Миша, я вот подумал: отчего такая слабая охрана у Сметанина? Это для она - проблема, а какие-нибудь бандиты их живо бы перещелкали. Или снайпер… Получается, охрана у него - от нас с тобой. От таких, как мы. Наш друг очень давно знает, что кто-нибудь должен прийти по его душу. И оберегает ее от преждевременного знакомства с жаровнями бесят.

– Пожалуй.

– …Нет, Катя, все нормально. Тебе кажется.

– Я твое лицо знаю наизусть. Я вижу. Я по глазам и по губам вижу, что тебе холодно. Что-то тебя холодит. Через какое-то неприятное дело тебе надо пройти. Расскажи мне. Я боюсь за тебя. Рассказывать, конечно, не резон.

– Да ничего такого.

– Зачем же ты мне неправду говоришь? Он и сам измаялся. Некстати все выходит. Концы с концами не вяжутся.

– Ты не бойся. Ну да, есть дело. Но не опасное. Так, должок старый. Да. Не опасно. Но муторно. Вот я и хожу такой. А ты не бойся. И напрасно меня не тереби. Тебе это ни к чему. Скоро сделаю дело, отвяжусь, заживем с тобой славно. Порядочно заживем. Ты только напрасно меня не тереби. Все будет хорошо. Вроде успокоилась, послушалась. Гордей привязался к ней, полюбил ее. Что уж тут поделаешь. Жалко ее, хороший она человек, да и его тоже жалеет. Договорились, что венчаться. Это правильно. Без Бога брак - блуд. Жизнь им славная предстоит. Да. Порядочная жизнь. Какая она ласковая, какая заботливая! Но поди объясни, поди ты объясни Катерине, что отец ушел от него только утром, а говорил всю ночь. Не надо, сынок мстить, надо жить, побереги себя. Да. Это все прямо значит, надо отомстить. Он упокоится, наконец, дух неугомонный.

– До Конькова.

– Сколько?

– А сколько спросишь?

– А сколько дашь?

– Ну, не знаю. Я, может, червонец дам.

– А серьезно?

– Полста.

– Да что ты, блин! Таких цен нет. Такие цены на х… посылают.

– А что ты сам просишь? Давай, откройся.

– Ну, восемьдесят. Это минимальное.

– Брат, ну шестьдесят. У меня деньги свои, ты понимаешь, не казенные деньги. Я что, похож на нового русского?!

– Да какие шестьдесят? Ты что, туда за столько не ездят. Мне на бензин надо. Только поэтому, блин, скидочку. Семьдесят.

– Брат, не по-твоему, не по-моему. Шестьдесят пять. Соглашайся. Больше у меня просто в кармане нет. Я те просто не дам больше. Соглашайся.

– Семьдесят.

– Да я отсюда каждое утро за шестьдесят езжу. Тут все так берут. Тут все за шестьдесят ездят.

– Далеко там от метро?

– Да нет, рядом.

– Ладно, залезай. Поехали.

– Это, я те скажу, вообще не деньги. Это фуфло. Смотри, бензин как дорожает!

– Что верно, то верно.

– Хорошо, хоть закон не ввели. Эти козлы президентские. Козлы в Думе этим козлам президентским вот такой откинули. Хоть они и козлы, но дело полезное сделали. Козлы, спихнуть его не могли, импичмент провалили. Хорошо, хоть на бензин закон эти козлы не дали сделать тем козлам. Козлы! Вонючие, блин, козлы. Сидят, е…м торгуют, чмошники. Ну хоть бензин этим козлам не дали. А он все равно, с-сука, дорожает. Цена все равно ползет. Ползет козлиная цена, блин. При большевиках порядок был. Больше было порядка.

– Ну да.

– Да чего там, я этих козлов демократов по пять за одного большевика отдам. Я бы это их все козлиное гнездо разбомбил. Я бы каждого этого козла из пулемета бы пострелял.

– Угу.

– Хотя, я те скажу, большевики тоже были козлы. Я на заводе вламывал. Ты бы, блин, поглядел, я там впахивал, как черт. Я там всех забивал. А они мне что, эти твои большевики? Они мне три семитки. Козлы. Вонючие, поганые козлы и падлы. Они, суки, заработать не давали. Но хоть порядок был. Тут с тебя, блин, каждый мент берет. Нет честных ментов, или, блин, есть, но мало. Я, сука б…, из своего кармана им плачу, а они меня же грабят. Они что, бандитов ловят? Нет, бандитов они не ловят. Козлы демократы бандитов охраняют. Они их, блин, плодят. А ментам отстегивают, чтоб они нормальных людей в бараний рог… Не было такого при большевиках, скажи?

– Не было.

– Правильно, при большевиках столько бандитов не было. И менты были не такие козлы и чмо. Другие были менты. Тоже, я те скажу, не сахар были менты. Но не такие, блин, как сейчас. Это козлы демократы. Большевики заработать не давали, а эти козлы все с тебя сдерут. Три шкуры сдерут. Ты видел цены? Ты, блин, цены какие, видел. У меня жена, приличная баба, она ходит в магазин и ср… кругами. Она, блин, что говорит? Какие, говорит, козлы. А президент у них там главный козел. Главвор на зоне, сука, всех держит, хоть бы уже сдох, что ли.

– Новый, может, хуже будет.

– А где ему лучше взяться. Козлы эти валютному фонду бабки за кредит откатывают, найти бы, блин, каким они там козлам откатывают, и придушить. Кредит, блин, себе в карман, а ты на проценты работай. Какой, на хрен, работай. Эти козлы на работу берут, а бабок не платят. Ты видел, блин, чтобы при большевиках бабок не платили за работу?

– Не видел.

– Какие козлы! Большевики тоже были козлы, но эти козлы - козлее. Пенсии, суки потрошеные, не платят. Ты видел, пенсии не платят! У моего кореша жена была, они развелись, а у жены папаша. Всю жись контруктором. Большой шишка. Умный дядька. Я его видел. Не слабый дядька, что там! Умный, как немец. Два образования. Таких, блин, сейчас не делают. Он, прикинь, на оборонку вкалывал. Потом на тяжпром. Орден имеет. Теперь его что? Его пинком под зад! Старый пес, не нужен никому. Подыхай теперь. Он квартиру хотел продать. У него, блин квартира была такая, что закачаешься. Большая квартира. Четыре комнаты. Его, сука, нае…и, когда продавал. Молодые сучары. Он права качать, ему навешали, молчи дед, мозги вышибем. Он на даче жил. А дочке не сказал, тоже дурень старый, стыдно ему. Вышел, короче побираться, бабок нет. Побирался, блин, побирался, замерз, короче, в переходе. Домой, твою мать, пришел и подох. Ему сказали: подыхай, он подох. А ты скажи, что ему, сссука, делать? Как ему, сссука, не подохнуть! Он старый дед, он никому не нужен, у дочки ребенок, бабки тоже на нуле. Пенсию, прикинь, пенсию эти козлы ему не платят. Сдохни дед! Поработал - сдохни. Как пес шелудивый. В подворотне, дед, подыхай, дерьмо бесхозное. Он всю жись вкалывал, ему эти козлы х… на рыло. Соси, дедуля, не объешься, смотри! Я бы их гранатами рвал, гнид.

– Где ты гранаты-то возьмешь.

– Не боись. Ты только срок мне дай, я все найду. В народе все есть, только, блин, покопаться надо. Я этой сволоте прощать не намерен. Я им, сукам, ничего не прощу. Я им что-нибудь сделаю, гадам. Я десять лет вкалывал, у меня все на книжке, блин сгорело. Я на севере, знаешь, блин, как вкалывал? Потом на заводе. И все сгорело. Так я опять поднялся. Машину купил. Баранку, блин, верчу. И опять, сука, сгорело. Козлы, козлы козлиные. Детей не во что одеть. Ты видел, блин, чтобы детей не на что одеть было? Родителей к себе взяли. Старые, пенсии не платят, они, блин, в девяносто четвертом с голоду качались, твою мать, в долг не просили, думали, переживем. В девяносто девятом обратно качаются. Я уж тут не утерпел. Я их, сука, взял, на хрен к себе, блин, сволочи, взял. Жена отвыкла, ссорятся. А куда ты их денешь, у них денег нет. У них эти козлы на книжках, блин, тоже все пожгли. За царя надо было держаться. Царя трогать не надо было. А после него все - козлы. И большевики козлы, и демократы козлы. Все они козлы фашистские.

– Уж это точно.

– Ты прикинь, они что говорят: честно работай, все будет. Будет все. Будет тебе и х…, и манда тебе тоже будет, только лапы шире расставляй, все получишь. От пуза. Я бы их из гранатомета. Из «мухи».

– Где ж ты гранатомет возьмешь?

– Да есть «муха». Приятель продает. За пятнадцать штук всего. Ты вот мне, блин, хорошую мысль подал, твою мать. Это полный п…ц. Это так и надо. Бабок подкоплю, куплю, сука, «муху». Еще раз они мне книжку обреют, я им не прощу. Я мужик нормальный, терпеливый, если не злить. Но эти ж, блин, сучары гов…тые, на рожон прут. Оборзели. Я вот, блин, сейчас прикидываю, может, уже пора? Грохнуть пару сучат, морально полегчает. Так мне морально полегчает, мать твою! Замочить парочку. Я им никак, сукам, простить не могу. Парочку ху…ть. И все дела. Очень пользительно. Среди бела дня, сволота, из карманов бабки тянут, и все по закону. Нет такого закона. Это ворье, шпана и суки хитрож…е такие законы выдумывают. Чтоб работягам… Твою мать!

– Это ты прав. Давно просятся.

– А я что говорю? Я те что, блин, говорю? Вот только не решил пока, уже пора эту сволоту рвать, или погодить еще чуток? Руки чешутся. И у соседа моего, тоже руки чешутся. И у кореша. И на работе, блин, водилы с полпинка заводят про удушить и прирезать. У них, вишь, тоже, сука, свербит.

– Оно и понятно.

– Приехали. Тебя как вообще звать-то, братишка?

– Ваня. А ты, братан?

– А я Андрей. Правильный ты мужик, по всему видно. Ну, бывай. Евграфов пожал руку и вышел из машины.

– Не обижайтесь. Я выйду из дела. Я больше не смогу. Собираюсь вот жениться, у нас все должно быть хорошо. У нас все должно быть по-людски. А какая тут выйдет жизнь? Да. Никакой жизни. Я не хочу, чтоб она боялась. Тревожные такие загибы, они нам никак нормально жить не дадут. Такие дела.

– Так ты что, ходил-ходил с нами, а теперь - все? Как-то уж очень резко ты с нами, друг любезный. Конечно, ты взрослый человек, ты имеешь право рисковать или не рисковать своей головой. А мы на тебя обижаться не имеем права. И ты, конечно, о нас никому не расскажешь, тут и говорить нечего. Но все-таки странно.

– Я б об вас и не пикнул бы. И странного ничего я тут не наблюдаю. Да. Ничего такого странного тут нету. Но ты, Миша, меня понял неправильно. Ты совсем, смотри-ка не понял, чего я говорю. Да. Совсем ничего ты не понял. Прикинь, вот я не говорю, что вышел из дела. Я выйду. Это как тебе понимать? Это, ясно, что я один раз дело до конца доделаю, как уговорено, а потом уже мы разойдемся. Разок мы их приголубим. Чтоб ошметки летели. А потом - выйду. Евграфов следил за их разговором, покуривал и думал: «Я бы сейчас же вышел. Ужасно страшно. Я бы вышел сейчас же. Тут и одного раза достаточно, для кого-то даже слишком. Но уж больно бессовестно получится. Один раз, один-единственный раз, и то струсили, голову поднять побоялись».

– По твоей диспозиции мы танцуем наше танго следующим образом: ты сам на главной позиции, я на второй, а Ваня нам сигналит о приближении Сметанина. Я правильно понял?

– Все верно.

– Дистанция только минимальная, фактически все зависит от первых выстрелов, как они лягут. Для верности я сначала должен стрелять по Сметанину, а уж потом развлекать вохру…

– Точно.

– Любезный друг! Все здесь понятно, только одно я уяснить не способен: для чего нам топить автоматы сразу после акции?

– А для чего они тебе после твоей акции? Чтобы крутым себя чувствовать? Ты в кого из них стрелять собираешься, друг?

– Думается, в охрану, не обязательно они от нас отцепятся, в милицию… если милиция станет нас преследовать. Гордей усмехается, но так по-доброму, с готовностью пояснить:

– Прикинь, какая наша задача? Уложить Сметанина и самим уйти. Да. Смотри-ка, вот мы его застрелили, а охранники живые. Не говорю уже, что мне нравится, если они живые - меньше грехов на душе. Говорю, что из такого расклада выходит: либо они бегают за нами, либо мы бегаем за ними, либо никто ни за кем не бегает. Если они бегают за нами, если они лезут на рожон, то мы из Серебряного бора уйти не можем, и придется их тоже поубивать. А потом автоматы - в воду. То есть тоже самое, но трупов больше. Мы бегать за ними не будем, пускай убегают. Да. Нам надо от них оторваться, убежать оттуда раньше, чем они доберутся до милиции. Зачем нам тогда за ними бегать, скажи-ка мне? Нам главное, чтобы их машина встала или взорвалась… на своей мы всяко быстрее их поспеем. Если они станут безлошадными, конечно, я вот и говорю по десятому разу, как это важно. Чтобы машину их… того! Значит, подходит только одно: не они за нами и не мы за ними. Теперь насчет милиции. Каких-таких фильмов ты насмотрелся, философ! По милиции стрелять! Они тебя разделают, как бог черепаху. У нас на два ствола - три рожка. Девяносто патронов. Сколько мы на Сметанина израсходуем, неизвестно. Понятное дело, на милицию твою уже мало останется. Я стреляю средне, вроде бы ты тоже не хвастался этим делом, много мы настреляем? а? только зря разозлим людей. Теперь посмотри серьезно. Мы решили сгубить одного гада, ну, случайно может и охране достаться, их работа такая. Да. Зачем нужно у ментов жизнь отбирать? Они нам ни к чему, я так мыслю. За каждую ведь душу перед Богом ответим, и за Сметанина ответим, а за всех прочих невинных - вдвойне. Если тебе про Бога непонятно… Извини, конечно, я думаю, тебе все понятно. Но все-таки, на всякий случай, прикинь: тебя же они пристрелят или под высшую меру подведут, когда ты по ним палить начнешь. А если, на худой конец, сдашься без оружия, тогда один из нас, во-первых, может как-нибудь выкрутиться, мол не я… Да и, понятно, посадят, а не поставят. Так что нам из Серебряного бора лучше всего чистыми уехать, без никаких улик, без стволов. И соблазна меньше…

– Как это выкрутиться? Ты на себя все возьмешь за нас двоих? Или я? Молчишь!

– Ну все-таки. Там можно будет как-то прикинуть. Кому сподручнее выйдет… Журналист молчал-молчал, надувался обидой. Но сначала сказал по делу:

– У нас в Эрэфии мораторий на высшую меру. Притом она не высшая называется, а исключительная. Никого не поставят к стенке, хоть десяток младенцев режь. Гордей тяжело так ему выговорил:

– За младенцев, может, и не стрельнут. А вот за своих - могут. Когда своих бьют, какие моратории? Все моратории похерят. Вот что лучше усеки: ни в каких мемуарах или статьях по газетам ни полслова, ни полнамека. Всех под монастырь подведешь. И, главное, Тринегин тоже строго смотрит: подведешь-подведешь! Весь вечер Евграфов нестерпимо переживал - два солидных мужика между собой переговариваются, рисуют на плане действий последние черточки-кружочки, о нем же совершенно позабыли. Сигналь, Евграфов. Теперь еще новая притча, мемуары ему шьют! Тогда Евграфов вынает сигаретку, щурится, зажигалкой щелкает, в лица им презрительно дымит, больше философу. И выдает им обоим:

– Кто бы говорил. Ты, Гордей, вроде семейный теперь человек, идешь на дело в первый и последний раз. Смотри, в постели не проболтайся. А ты, Миша, я тебя знаю, непременно захочешь какое-нибудь тайное описание составить. Для собрания сочинений. Фрагмент номер девять. Или застрелиться соберешься, когда кот помрет, и потомкам в последней записке - бац! Чтобы не забыли потомки. Я - как огня. А вот вы… Гордей стерпеть таких слов не пожелал:

– Ну! Сказал, как дерьма наклал. И вся твоя шатия журналисская - одни мелкодушные шакалы. Ты с ними сам в шакалы подался. Что ты, философ, ухмыляешься! Миша им:

– Вы что, друзья мои, не надо. Я прошу прощения, Ваня, чем-то я тебя рассердил, прости меня и поясни. Ссорится нам не надо. Прости меня, не злись, пожалуйста. Степа, ты его зря так, тоже извинись.

– А к такой-то матери? Под одеяло он мне смотрит! Помолчали.

– Ладно, - сказал Гордей, - ну е к черту, - Гордей сказал. -Насчет шакала я погорячился. Но ты тоже, смотри! Тринегин вкрадчиво оттаскивает разговор поближе к практике:

– Я верю, что никто из нас никогда не скажет лишнего слова. Я недавно приобрел замечательную книгу. Вся мудрость Талмуда и шариата меркнет перед ее величием. УК РФ. Срок давности на наши с вами проделки как-то странно там формулируется, я даже не понял точно: либо его совсем нет, либо пятнадцать лет. А после пятнадцати лет срока давности нам всего-навсего, в случае провала, дадут от десяти до пожизненного. Только что не расстреляют. Примерно так нам дадут в случае провала. В интересах каждого молчать всю жизнь и даже правнукам не шептать на ухо, как говорится. Я, например, не рискну посвящать в дело кого-либо из посторонних, в том числе собственного, еще не покойного кота, хотя он дурно говорит по-русски и еще хуже по- английски.

– Ребята, я что? Я ничего такого. Но мне не нравится, как все просто у вас получилось: вы стреляете, я в сторонке стою, вы автоматы топите, а я вроде бы на них тоже деньги давал, и тоже хочу участвовать в принятии решения.

– Так что, ты против того, чтоб их утопить?

– Вообще-то нет. Топите.

– Тогда вот что, дай сюда руку, - Гордей впритык подошел, за ладонью тянется. Отдал ему ладонь Евграфов. Тот и говорит:

– Давай пальцы загибать. Вот один палец, что я-то уж точно должен стрелять, это понятно. Значит, либо ты, либо философ. Ты в армии был, машинку эту в руках много держал? Нет. Ты закосил. У кого очки, у тебя или у философа? У тебя. Вот тебе еще два пальца. Кто-то нам говорил, что есть особый телефончик, есть способ добраться до такого человека, чтоб он нас правильно понял. А от него чтобы все нас правильно поняли. И ты за обещал этим заняться. Так? Ну вот тебе четвертый пальчик. А пятый самый простой. Философ идейный, а ты нет. Тебе это меньше надо. Я прав? Евграфов сел за стол, пепел на тринегинские бумаги роняет. Растерянный. Волосы пальцами ерошит. Потом гримасничать начал, философ с Гордеем подумали, что он опять станет иронизировать. Нет, журналист заплакал.

– Спасибо вам, ребята. Спасибо вам большое.

– Да за что? Прости, но я не понимаю тебя.

– Спасибо. Спасибо. Все ты понимаешь. И этот здоровый тоже все понимает. Спасибо вам, ребята. Философ переждал немного, время приспело резюмировать.

– Степа, Ваня! Завтра здесь в пять вечера. К полшестому-шести все будем на местах, - сделал паузу и добавил, - мне все-таки до чертиков жалко автоматы. Как бы они потом пригодиться могли, если мне вновь покажется необходимым…

– Да ну их на хрен, эти автоматы, - отвечал ему Гордей. Этой ночью Тринегин открыл свой «Философский дневник» и попытался ответить на главный все-таки вопрос: зачем? «ТАЙНАЯ ДОКТРИНА РУССКИХ Я - русский. Я люблю мою страну, я люблю ее историю, ее Монархию и ее Православие.

Есть только одна русская идея, а все прочие «русские идеи» - хлам, белибердяевщина, вопли рерихнувшихся старух и гумонанизм хулиганствующего студенчества. Эта единственная русская идея проще пареной репы, нужно только позволить себе выговорить ее. И не украдкой, шепотом в туалете, а вслух и с гордостью. Если умного, сильного и красивого человека толпа безмозглых уродов будет изо дня в день травить, будет внушать ему кретинственную вину перед увечными и придурочными особями, он и впрямь станет стесняться собственного ума, силы и красоты. Пожелает стать равным, смиренно и «честно» войти в общину калек-дебилов. Что с ним сделают дебилы со стажем? Верно, побьют и сбросят в канализационный люк. Правильнее будет поколотить их палкой, чтобы заткнулись и разбежались по своим смрадным подвалам. Я имею в виду либералов, революционеров, социалистов, радикальных феминисток, западников, интеллигентов и воинствующие группы иудеев.

Итак, русская идея: Православие, Самодержавие и Народность по всему миру во веки веков.

Главное здесь - Православие. Мы, русские, - носители единственной истинной веры. Господь избрал нас для несения этой страшной и кровавой повинности: нести свет православия всей планете, погрязшей в язычестве, отступничестве, сектантстве, атеизме и сатанизме. Впрочем, в одном сатанизме, так как все остальное - лишь разновидности служения дьяволу. Мы, избранный народ, резец в деснице Господней, имеем право на любое действие в отношении неверных и отступников, вплоть до физического уничтожения. Но Господь благ и человеколюбец, он разрешает пленить и убивать только тогда, когда на единственное правоверие поднимают руку, когда притесняют его, когда кощунством оскорбляют его. Православие - единственный «счастливый билет» на спасение и бессмертие изо всех религиозных, научных и философских исканий человечества. Возможно, благодатен религиозный опыт некоторых, весьма строгих католиков старообрядцев. По поводу остальных ясно, что им уготован вечный ад. Мир может принять или не принять Православие. Мы, русские, всего лишь несем его человечеству и защищаем от разного рода гнуси, в том числе и от собственной. Нет и никогда не будет ничего выше, чище и святее Православия. Тот, кто не принял его, проклят. Тот, кто воспротивился ему силой - делом или словом - проклят и должен быть уничтожен.

Православный - значит русский. Русский - значит православный. Нет греков, сербов и болгар. Есть русские. Нет муромцев, сибиряков и москвичей. Есть православные и слуги сатаны. Есть одна-единственная великая империя: государство без границ, православная община, объединяющая весь богоизбранный народ.

Самодержавие - способ мобилизации всех сил православной империи для распространения Православия и защиты его от козней дьявола. Весь смысл Самодержавия - в Православии. Самодержавие может быть монархическим и республиканским. Монархия надежнее, поскольку освящена самим Господом, но и республика, есть ставит на высшую ступень государственного управления православного диктатора, имеет смысл в пору тьмы и сатанинских мерзостей. Самодержавие - единственный правильный государственный строй и необходимо его защищать и спасать любой ценой, кроме вероотступничества. Если ради восстановления самодержавие в православной империи требуется погубить миллион неправославных людей, то это необходимо сделать, не задумываясь. Если требуется пожертвовать православными, то все эти православные должны добровольно отдать свои жизни. В вечности их утешит и прославит Бог, а жизнь земная - всего лишь миг выбора между единственной сияющей истиной и угрюмой мерзостью заблуждений.

Народность - это пребывание всех подданных православного самодержца в духе строгого православного исповедания и полного подчинения монархическому государству. Народность означает также, что весь быт от утреннего пробуждения и молитвы перед сном должен быть пронизан упованием на Бога и соблюдением христианских заповедей в той форме, которой они сформулированы Православием. Народность - это труд на благо православия и самодержавия: экономический, политический и культурный.

У православной империи есть только два верных пути: восстановить самое себя из развалин и повергнуть весь мир в Православие или постепенно погибнуть поодиночке, без самодержца, со все более иссякающей Народностью. Для Господа нет никакой разницы: рать его в последней битве со дьявольскими силами итак уже немала - сколько душ умерших и еще здравствующих людей пребывали и пребывают в Православии, им же предстоит встать с ангелами в один строй для решающего натиска на сатану. Но если б Господь и один вышел в этот день, сила его сильнее миллиардов душ на темной стороне. Разница существует лишь для нас. Последовательное исповедание православной веры дает шанс на лучшую изо всех судеб - жизнь в Царствии Христовом. Православная империя с самодержцем во главе - единственный общественный уклад, который позволяет без особого труда и с минимумом соблазнов вести жизнь подлинно православного человека. Чем могущественнее наша Империя, чем сильнее самодержец, тем больше людей обретает возможность на вечную жизнь и блаженство.

Миллионы разрозненных православных в современном мире - малый и недостаточный оплот веры, последний и некрепкий ее Бастион. Если не суждено нам реставрировать Светлое Самодержавие и по всему миру установить Великую Империю, каждый должен думать лишь об одном - спасении собственной души.

Правы только мы. Нет никакой другой правды, помимо православной, есть лишь обман, ничтожество и злодейство. Теперь желающие могут назвать меня фашистом, религиозны фанатиком, антисемитом, черносотенцем, красным (белым, коричневым) отродьем и т.п. Как водится у сборища наших уродов-интеллигентов. Что ответить сброду? Да плевать бы я хотел на ваше мнение».

Еще не дописав до конца, он понял: не о том. Дело не в самодержавии. И уж конечно не в воинствующих группировках иудеев. Да и не в православии. Не только в православии, во всяком случае. Правда состоит в том, что ему больно… «МОСКОВСКИЕ ПЕРЕУЛКИ…по дороге домой я купил десяток яиц и два с половиной фунта сахару, по новому - килограмм. Все то, что я вижу, когда хожу по московским улицам и переулкам, мучает меня. Как люди одеты, как разговаривают они, какую музыку слушают. Еще хуже, если я во что-нибудь, в чью-нибудь жизнь, например, вникаю глубоко. Это всякий раз оказывается тяжелая, страшная жизнь, без надежды и просвета. До сих пор не было случая, чтобы попался свет или хотя бы перерыв во тьме. Лучше ни о чем не задумываться надолго и обстоятельно. У меня как будто ампутирован какой-то орган, который притупляет боль. Надо всей моей землей, надо мной и всеми здешними людьми произведено безжалостное насилие, маньяк много раз брал нас, потом увечил и опять брал, да все хотел от меня, чтобы я его полюбила, как любить его, темного душегуба? Я бы кричал, но в этом нет смысла. Столько боли, столько огромной непрестанной боли, всей глотки не хватит, хоть круглые сутки вой с надрывом… Сколько я выкричу в самом отчаянном крике? Три процента? Восемь процентов? Какая разница. Пусть крик мой будет неслышим никому. Как трудно быть клеткой тела, у которого изувечена и вывернута промежность, отрезаны ладони и ступни, выколоты глаза, вырван язык, обезображено лицо! Что суждено мне, ничтожной части сырья для близкой смерти? Господи, если чудо сотворишь, мы встанем и заговорим. Вернее всего, я вскорости испущу последний вздох на окраине, в овражке у свалки, с задранной юбкой, со срамом неприкрытым и заляпанным кровью, я, никому ненужная немая плоть. Может, я буду очень сильна и доползу до жилья, нащупаю чем пишут, вслепую на обоях накорябаю имя свое, чтобы знали, кого хоронят. Светило солнышко, я хотел было купить еще чаю, но вспомнил, что дома, на верхней полке буфета, должна была остаться с прошлого месяца нераспакованная…» Это - правда. Какая невеселая, черная, опять черная-черная правда… Они заляпали жирной и пачкотной летней пылью номерной знак у тринегинских «Жигулей». Не совсем, не полностью - это было бы подозрительно - а только две последние цифирьки. Гордей придумал. Чтобы, в случае чего, никто из очевидцев не помог милиции на них выйти, припомнив номер. Подъехали к милицейскому посту за Хорошевским мостом. 17.45. Грацильный такой сержант им: «Дальше на машине запрещено!» Философ долго готовился к этому моменту: что бы такое сказать, как бы наверняка проехать, без ошибки. Если машину не пропустят на полуостров, все дело - коту под хвост. Следует отказаться, не рисковать понапрасну. Останется жив хотя бы один охранник, добежит быстрее них до поста и будет рассматривать лица: этот? этот? Никто из них не был морально готов к тому, чтобы намеренно и старательно прикончить всю сметанинскую охрану, да и не овцам волков кушать. Поначалу хотели, как в прошлый раз: клиента, мол, довезти. А если не пройдет? Миша предложил попридуриваться, вежливо так, а по смыслу - ну пропустите нас, дяденька, нам очень нужно. Гордей ему: «Попридуриваешься, только сперва я народное средство попробую». Дал сержанту сто рублей. Молча. И дальше поехал. Народ, он ведь с государством со времен Владимира- Красна Солнышка живет. Доехали до того места на Таманской улице, рядом с 85-м участком, где пристань. Свернули. Гордей, он был за рулем, сделал разворот, чтобы потом быстро выехать на улицу. Посмотрел-посмотрел, прикинул и говорит: «Далеко тебе бежать». Прямо по корням деревьев, по намертво спекшейся глиняной корке въехал на машине в лесочек. Расстелили на траве старое покрывало, выложили сумки с автоматами и бутербродами. Стояла нестерпимая жара. Таких июней Москва не знала лет двадцать. Тринегин завидовал рваным полиэтиленовым пакетам, плававшим по черной воде Москвареки. Им было прохладнее. И стоячкам пивных бутылок тоже было прохладнее. В шесть часов вечера зной правил вполне самодержавно. Сняли джинсы. На Гордее - однотонные синие плавки и маечка, вся в каких-то гринписовских сюжетах. На философе тоже маечка, солидная, на ней символика Пенсильванского университета, зато ниже - дешевые египетские плавки с несерьезным изображением акулы, пожирающей туриста.

– Степа, какие мы террористы, мы клоуны.

– Угу, - Гордей больше интересовался бутербродами с ветчиной, проголодался. Пот - ливнями, по всему телу. Никого, кроме них на этой травке, сколько видит глаз, в обе стороны. Лесок, вода, узкая полоска сочной, хорошо утоптанной зелени, два отдыхающих с бутербродами. В другое время очень им было б хорошо. Да и сейчас не так уж плохо.

– Степа, может майки снять? - Гордей гармоничным образом взошел на помост командира, по всему чувствовалось: на всякое активное действие у него следует запрашивать «добро».

– Не стоит. Железо будешь к телу прижимать, неприятно. Горячее. Лучше волосы со лба откинь. Не так жарко и когда будешь стрелять, лохмы твои на глаза не упадут.

– Знаешь, почему я не стригусь подолгу?

– Денег не хватает. Нас бы попросил с журналистом, мы бы даром лишнее оттяпали.

– Да нет, лень тратить время на парикмахерскую, - провел рукой по лбу, - не откидываются. - На, подвяжи, - Гордей достал из кармана кухонную веревку и помог подвязать. Между ними установилось необычайное взаимное понимание. Оба знали друг друга давно, но в большинстве случаев либо несколько стеснялись взаимного присутствия, либо раздражались. Теперь, за недолгий срок до такого мрачного и фантастического дела, выявилось, что есть между ними глубинное родство, которого словами выразить невозможно. Прочные корни, многократно переплетенные в каких-то древних слоях почвы, вдалеке от сегодняшней поверхности, свивались в одно. На первый взгляд - береза да сосна, что общего между ними? Ан нет, человеческая порода хитра на такие фокусы; то, что в нынешнем поколении выглядит как сосна да береза, чуть раньше играло роли дуба и гвоздики, а в нескончаемо дальнем конце этого ряда, быть может, было чем-то одним, вроде кедра или, скажем, терна… Гордей тихо спросил, в глаза не глядя:

– Миша, ты как в людей-то… Я в людей никогда не стрелял, я боюсь, руки меня подведут. Ты по поводу этого дела спокоен?

– Я, конечно же, Степа, совершенно спокоен быть не могу. Но я вижу в них не людей, а часть неистинной, неестественной, вывернутой наизнанку философской абстракции. Как бы тебе объяснить… Как если бы у конструкта некой концепции выросли ноги, и он обрел способность к передвижению. Одним словом, ходячие тезисы.

– Тезисы на ножках, значит, - Гордей помолчал задумчиво. Потом добавил:

– Это, наверное, отличная идея. Да. Что как бы не в людей. А все-таки мне нехорошо, я стараюсь меньше думать, как все пойдет. Не думать про курок и про пули. Я сам по себе нажимаю, они сами по себе падают. Так легче. Миша ничего ему отвечать не стал, только пожал плечами. Конечно, правильнее и легче было сейчас не думать про курок и пули. Он тоже старался не думать. 19.05. Зазвонил мобильный телефон. Евграфов сообщил: «Менеджер меня проинформировал, что заказанные гвозди уже подъезжают к Москве» - «Понял». Сколько им там от «Полежаевской» до Серебряного бора? Десять минут? Пятнадцать? Гордей закинул покрывало, джинсы и остатки снеди в машину. Обернулся к философу:

– Ну, давай расходиться. Стреляй, не раньше, чем я начну. Держись, Миша. Поплутал по кустам, нашел место поудобнее, чтобы локтями можно было упереться в толстый поперечный сук. Вставил рожок. Снял автомат с предохранителя. Передернул затвор. Посмотрел: никого поблизости нет, пустынна Таманская улица… Только троллейбус вдалеке завывает. Устроился и стал поджидать Сметанина. Они сейчас же появились. Две черные машины. Люди наверху любят аспидно-черное. Спереди - «Вольво», в нем Сметанин с водителем, а в двадцати метрах сзади - «Ауди» с двумя охранниками. Водитель показался Гордею знакомым, но тут уж времени на раздумья не оставалось. Дал очередь с дистанции в десять-пятнадцать метров. Какой грохот! Уши заложило, последние патроны, верно, ушли вверх. Еще разок. Отвык от калашника. Философ одиночными лупит. У Сметанина был отчаянный шанс пролететь мимо на скорости. Конечно, Гордей всадил бы весь магазин в его машину, но все-таки шанс был, целиться в такой позиции сложно. Так не вышло. «Вольво» притормозил и то ли пошел на разворот, то ли его юзом потащило, словом, встал поперек дороги. Водитель - носом в руль. Выскакивает Сметанин и машет-машет рукой, как будто хочет что-то рассказать. Гордей, даже не метясь особенно, дал очередь ему в корпус. Попал: мишень его опрокинулась, за покрышку цепляется. Напоследок две секунды примерялся по дергающемуся телу и отправил весь остаток патронов. Было видно, как голова резко качнулась в сторону, у виска и на всю щеку растеклось красное. Угомонилось тело, верная гибель. Готов. Гордей вынул пустой рожок, бросил в пакет, вставил заряженный, передернул затвор……уже в Москве, когда он перешел на должность отсекра в «Демократической России» и продолжал много писать, появилось это неприятное чувство. Вот он сидит у себя в кабинете, говорит, говорит, поясняет, что им делать и как, и все так умно и к месту получается, складно идет, одним словом. И лица молодые, полные энтузиазма, сосредоточены. Кто- то кивает, испытывая огромное внутреннее согласие. Девушки строчат, строчат в блокнотиках. А вот выходят все увлеченные делом интеллектуалы с понедельничной планерки, и чудится, что за дверью один другому тихо так: Старик-то наш совсем сбрендил. - Ну да, власть в голову ударила… - Да какая тут власть, он вообще не того, слабоват. А девушки, слушая вполуха, - хи-хи- хи. Леонид Львович испытывал огромное, совершенно иррациональное желание распахнуть дверь и крикнуть им всем: Какой же я старик! Совсем я еще не старик! Мне сорок два! - и уж тут бы великолепная, роскошная телом Элла, его собственная секретарша, которая не давалась ему целый год, пока он не уволил ее, да так, чтобы без него, чтобы лица ее насмешливого не видеть, уж она бы не упустила б случая подгадить: Чу! Леонид Львович, мы все относимся к вам с полным уважением. Вам показалось. Вам все показалось… Потом, когда его двинули в телеведущие на «Новостях» канала Москва- TV, чувство только усилилось. Среди бела дня казалось - войдет высокий человек, сделает лицо строгое, да прикрикнет: «Вон отсюда, самозванец! Ты сидишь на чужом месте!» Все ладилось: ему доверяли, ему платили немыслимые деньги, его неизменно вставляли в рейтинги ключевых фигур масс-медиа… Но чувство не проходило. Он даже нервным каким-то стал. Все одергивал пиджак, все галстук поправлял - поминутно лезла в голову всякая чушь: не осталось ли пятна от кофе на подбородке; какой это был ужас, когда Леонид Львович поймал собственную левую руку за автономным сумасшествием - пальцы сжимали платочек, платочек стирал с подбородка совершенно несуществующее кофейное пятно, да не перед прямым эфиром, а в пустом кабинете, где никто не увидел бы его. Ему дали главредство в «Демократической России». Сметанину стали сниться дикие сны. Врывались виртуальные милиционеры, вручали ордер на арест. Все повторялось многое множество раз: на вялые попытки разъяснить, что он невиновен, что не он бы - так другой, ответ всегда был один. Дюжий камуфляжник бил ему прикладом калашника в лицо, Леонид Львович вылетал из окна, десятый этаж. А приземлялся в Средневишерске, городишке правильно-квадратном, без прошлого, даже домов порядочных немного: бараки-бараки, возведенные на глухом Урале в темную предвоенную пору по указке геологов зэками. Все ведь было нормально. Здесь, в школе, он легко взял золотую медаль. В УрГУ был четвертым на курсе. В Москве лучше прочих умел угадывать, как прямее угодить Хозяину. Женщины ему хорошие попадались, на женщин везло. Что неправильно, где его подловили, какая сволочь настучала? В школе занимался боксом, три месяца. Во дворе удары показывал парням, так один вышел и говорит: «Я тебя знаю, ты всего три месяца занимаешься. Ты уметь-то ничего не умеешь». И как даст в грудь кулаком. И еще раз как даст. Свалил его, Сметанина. Не столько больно было, сколько обидно. При всех! А рожа-то у камуфляжника родная, средневишерская, как только они его в Москве отыскали! Получил собственную передачу - «Как журналист журналисту». И в первым же эфире с содроганием понял: кто-то спрятался за блесткими линзами камеры и нагло ухмыляется. Уж доберемся до тебя, самозванец! Леонид Львович даже сбился чуть-чуть. Впрочем, мало кто заметил…Когда из придорожных кустов ударил беспощадный огонь, Сметанин в один миг понял: пришли, изобличили! Завизжали тормоза, водитель Васильмихалыч обрызгал дорогой костюм кровью. Все получилось как-то нереально. Открыл дверцу машины, чтоб оправдаться, они обязаны были дать ему второй шанс. И тут ему в грудь как дали, и еще разок как дали. Сметанина прямо на багажник отбросило, сил нет, ноги ватные, не держат. Сползал медленно, одну мысль смог удержать в голове: «Извините меня». Гордей открыл огонь как раз в тот момент, когда задняя «Ауди» проезжала перед Тринегиным. Дистанция - всего несколько метров. Но Миша честно выстрелил первый раз по головной машине. Как договаривались. Хотел очередью, да не вышло почему-то. Еще раз нажал на спуск - еще одиночный выстрел. Посмотрел: предохранитель в порядке, на «очередями» стоит. «Вольво» развернуло… тут он перестал смотреть в ту сторону, потому что передняя дверца «Ауди» отворилась, охранник поставил ногу на землю, все рыщет глазами, где? кто? Затвор передернул. Тринегин ба-бах - по нему. Мимо. Не мог же не попасть! Тот в кабину - юрк, и оттуда с двух рук, красиво так по кустам: раз! два! три! В белый свет, как в копеечку - не видит Мишу за кустами. Философ по бензобаку выцеливает. Выстрелил. Еще разок выстелил. Ошметки от корпуса летят, как раз у того места, где бензобачная крышечка. А ничего не взрывается. Тринегин опять ба-бах. В самую крышечку попал, все без толку. Охранник огонек от выстрела увидел, и второй, который шофер, тоже увидел. Тринегин лег на землю, они по нему стреляют, все над головой, прутики падают, настоящие пули, убьет враз, трупом лежать останешься. Второй по нему через заднее стекло бьет, оно все в дырках. А выйти почему-то боятся. Тут философу повезло. Куда надо его пулька попала. Не то чтобы как следует рвануло, нет, лениво так полыхнуло, задняя часть у машины огнем занялась, бензин горящий капает. Охранники видят, дело плохо. Там Сметанин уже землю пальцами скребет, ему конец. Огонь печет. По капоту второй стрелок очередью - рррраз! «Ну бегите же, черти!» - подумал Тринегин. И вправду, послушались. Репутацию, может, испортили себе охранники: заказчик мертвым телом лег, а они ему никак не помогли, но жизнь, она не казенная, она дороже. Из машины - скок! И в переулок какой-то маленький зайцами порскнули. У заднего штанина вся в язычках пламени. Гордей кричит ему: «Давай-давай! Пошел-пошел-пошел!». Миша к реке. Автомат - бульк, и поминай, как звали. Тринегин по лесочку несется, страшно, что там еще случится, а вдруг они вернутся? Добегает до машины, а Гордей ее уже на асфальт вырулил. «Давай, садись быстрее» - «Ты автомат выбросил?» - молчит, кивает. «Ты убил его? Убил ты его?» - развернулся вправо и понесся по Таманской, - «Убил» - «А не ошибся? Ты ведь не подходил к нему» - «Не долдонь. Мне его было хорошо видно. Никак тут не ошибешься» - «А что ты едешь так медленно, как черепаха ты тащишься!» - «А потому, т-твою-то мать, что мы не убийцы какие-нибудь, а мирные граждане. С пляжа возвращаемся. Чего нам гнать». Тринегин остолбенело посмотрел на Гордея. Замолчал. Степан сошел с ума. Умалишенным стал. «Ты что, дурак, делаешь, милиция горловину у моста перекроет! Нам же тогда конец!». Гордей одним словом ответил, целую мегатонну холодного презрения вложил он в это слово: «Умный!» И тогда успокоился Тринегин. Суета отошла, как воды у роженицы. Было очень плохо, а стало никак. Успокоился немного. Даже мысль действительно умная в голову ему пришла: «В старых цивилизациях, вероятно, высшие эшелоны интеллектуалитета лишаются большей части вполне естественных психологических предохранителей; и даже привыкают естественной считать эту неестественную утрату. Отсюда - наша нелепая, гипертрофированная эмоциональность». Гордей, весь каменный, с Таманской повернул на 4-ю линию, взял налево и пошел по 3-й. Все вроде бы по плану, только он беспокоился насчет охранников: для них бы дело одному Таманскую перекрыть, другому 3-ю линию, тут-то и беда. Других путей из Серебряного бора нету, разве машину бросить и пешком. Или уж совсем вплавь, курам на смех. Но охранники, видно, не очухались. Никакой засады им и в голову не пришло засаживать. Такие работники! «Жигули» описали петлю и вышли опять на Таманскую у самого троллейбусного круга. Мост переехали, милиция - ничего. Треск, может, слышали, но вот не было им приказа перекрыть, и не перекрыли. Гордей свернул во двор на улице Тухачевского. Сказал Мише: «Давай, передавай», - и вылез из машины. Тринегин достал с заднего сидения «Сименс», пощелкал кнопочками. Откликнулась 137-я. Философ ей:

– Абонент 12130. Партия гвоздей из Коврова пришла. Все. Она ему:

– Абонент 12130. Партия гвоздей из Коврова пришла. Приняла 137-я! Евграфов получал сообщение. Внизу дудел поезд, прибывающий на метроплатформу «Полежаевская». В шеренге телефонов-автоматов журналист выбрал то железо, которое уже исправно обслужило двух или трех желающих.

– Алло! Сотрудник отдела происшествий газеты «Коммерсант-Дейли» Павел Васильев? - специально сипло говорил. Чтобы этот Васильев не имел даже полшанса когда-нибудь впоследствии узнать его по голосу.

– Да. С кем имею?

– Это не важно. У меня для вас серьезная информация. Слушаете?

– Одну секунду… - в трубке зашуршало, зашумело. Евграфов испугался: какое-нибудь прослушивание, сейчас его тепленьким, у автомата возьмут! Потом сообразил: Васильев наверняка на машине, рулит к обочине, чтоб разговаривать, не отвлекаясь на светофоры… Профессионал! Привычка у него наработана.

– Теперь действительно слушаю.

– Вы хорошо меня слышите?

– Превосходно. Сипите дальше, я вас не узнаю.

– Только что на Таманской улице убит телеведущий и главный редактор «Демократической России» Леонид Сметанин. Он расстрелян за предательство. Сметанин продавал в телеэфире наших братьев сербов. Ответственность за акцию берет на себя группа «Восточнославянское сопротивление». Нашу причастность я могу доказать одним фактом. Я знаю, что наши люди убили его из автомата Калашникова, а экспертиза сделает это заключение… - тут Евграфов запнулся: как бы правильнее выразиться? -…в общем позже будет заключение. Вы все поняли?

– Да. Евграфов положил трубку, вошел в метро, спустился, сел в поезд. Ну все, слава богу. Чтобы еще раз? Чтобы еще раз он в террористы записался? Ни за что. Но какое дело сделали, какое дело! Если б можно было взять интервью у самого себя!…Гордей тряпкой протер номер, вернулся, сел, дверцу захлопнул, стекло опустил, закурил. Ничего у него не дрожало, никакие пальцы, никакие руки. У Тринегина тоже не дрожало.

– Степа, дай мне, пожалуйста, покурить.

– Ты ж не куришь?

– Ну раз у нас все получилось. Повод есть. Дай мне покурить. Гордей обернулся к нему. Заулыбался.

– А ведь и правда. Я не верил, что выйдет.

– И я не верил.

– Ну ты даешь! Сам затеял и не веришь, - Гордей засмеялся, - Знаешь, философ, вот что я тебе скажу: мы эту глыбу скинули, и дышится как-то свободнее. Аннотация: Дмитрий Володихин Мы - террористы. М.: «Мануфактура», 1999. Тираж 4.000 экз. Существует множество детективных жанров: милицейский, шпионский, бандитский и т.п. Эту книгу можно определить как лоховский детектив. Три лоха считают, что мир устроен слишком неудачно. Они решают почистить его, уничтожив немного гнуси…


Дмитрий Володихин

Загрузка...