Ничего Рысь после не рассказывала, да Мурашу рассказов и не надо было, как-то оно всё само собой узналось: любовь у неё была с этим парнем, да такая, что человека живьём в тонкий пепел сжигает. И когда порушилось всё, когда их, как сцепившихся котят, друг от дружки оторвали, внутри гореть продолжало…
У гельва у этого – тоже.
Никак не мог сейчас Хельмдарн поверить, что та давняя его печаль – и есть вот эта страшная заскорузлая череполикая урукхайка с топором в правой руке и с сечом в левой, и по колено в крови. Потрясло его.
Но взял гельв себя в руки, не сразу, но взял. Для суда нужно было найти оправдание действиям подсудимых…
Негоже нам оправдываться, сказал Мураш, да и перед кем? Мы от богов своих отреклись, так чем ваш суд нас может пронять? Да и нет у вас над нами суда, как нет у детей права судить стариков – огней и мук очистительных вы не прошли. Но если хочешь послушать, так слушай…
И голосом скрипуче-ровным, как санный путь, стал рассказывать про день, когда взорвалась Ородная Руина, и как потом перебирали руками распавшиеся дома в восходных, особо пострадавших городцах и слободах Бархат-Тура, доставая мёртвых и обожжённых, и редко когда целых; как видел сам, своими глазами, запечатлённые на кирпичной стене тени сгоревших в той чудодейной вспышке; как ушло лето, и не стало урожая на чернозёмных полях, когда-то кормивших всё левобережье; как пал скот, пали кони и стали падать люди; как ходят чёрные бабы по развалинам и роются, а что ищут, не говорят; как ездил он разбирать вину между тарскими племенами и востоцкими, потому что кто-то вырезал стойбища сначала одних, а потом других, везде оставляя слишком много слишком явных следов…
– Хватит, Мураш, – сказала наконец Рысь, еле шевеля губами. – Видишь, Хель заскучал…
Тот посмотрел на неё. Что-то сдвинулось в глазах, как бы моргнуло, хотя веки не шевельнулись.
– Да, – сказал он наконец. – Месть. Наверное, я понимаю…
– Это не месть, – сказала Рысь. – И ты ничего не понимаешь.