Квартирный вопрос

Лариса: За пятьдесят лет моей жизни мне никогда не приходилось жить под открытым небом: спать на скамейке в сквере, подстелив газету, или ютиться в какой-нибудь коробке из-под макарон (правду говоря, информацию о таком способе существования я почерпнула из газетных статей под рубрикой «В мире капитала»). Крыша над головой у меня была всегда – хотя и не было еще зафиксировано в Конституции право на жилище.

Родилась я в Харькове в коммунальной квартире; смутно припоминаю длинный коридор, много дверей, и одна из них – наша. Не знаю, была ли там коммунальная кухня: еду готовили на пороге комнаты на примусе, и от этого однажды случился пожар. Зато лет с трех и до семи я прожила в отдельной трехкомнатной квартире. Отец принадлежал к привилегированной категории советских работников, и ему отвалили положенный кус государственного пирога. Когда же отец получил жилплощадь в бараке воркутинского лагеря, оставшуюся семью – для равновесия – уплотнили, так что я опять, и уже навсегда, оказалась в коммуналке. Нам еще повезло, многие семьи тогда просто выбрасывали на улицу. Помню, в 1937–1938 годах, идя в школу, я каждое утро видела в подъездах кое-как сваленные узлы, а около них старуху или ребенка: они сторожат барахло, пока дееспособные члены семьи ищут угол, куда бы приткнуться. У нас в квартире к этому временя поселили «чистую» семью, так что на наши коммунальные метры никто не позарился. Еще помню, при мне, считая, что я по малолетству ничего не пойму, моя мать и другая «жена врага народа» вели разговор: есть, мол, в Харькове прокурор такой-то, берет с женщин плату «натурой» за то, чтоб отстоять квартиру…

…В 1950 году, после смерти матери, я осталась владелицей комнаты в пятнадцать квадратных метров – богатая невеста. Пятиэтажный дом с удобствами в центре Харькова, в квартире, кроме меня, всего только одна семья. Но как раз это приданое оказалось фата-морганой: я выхожу замуж за москвича, а харьковскую жилплощадь обменять на московскую абсолютно невозможно. Муж с матерью имеют комнату в Москве, и я переезжаю к ним.

– Бросать квартиру?! Ты с ума сошла! – дружно запричитали все мои и мамины друзья.

– Но ее с собой не возьмешь ведь, – возражала я.

– Так продать!

– Она же не моя, казенная.

– С луны свалилась! Казенную-то и продать.

Мне нашли «покупателя» – это был очередник с семьей из пяти, не то шести человек. Уже больше года они числились первыми в городской очереди на жилье, но будут ждать еще и год, и два, и пять (а освобождающиеся комнаты будут уплывать «по блату»), если самочинно не займут свободную площадь, и тогда она их по праву. «Покупатель» должен был уплатить мне пятьсот рублей (старыми деньгами) только за то, что поставит свои чемоданы у меня в комнате, пока я еще не сдала ключи, и останется в ней ночевать накануне моего отъезда. Я никак не могла решиться на такую сделку, и тогда отец моего друга, сосватавший мне «покупателя» (который, кстати, был его приятелем и сослуживцем), полностью взял на себя посредничество.

– Она еще раздумывает! У тебя же ни гроша за душой. И человека облагодетельствуешь. Ты только своевременно впусти его в комнату.

Тем временем конкуренты не дремали. На мои пятнадцать метров метили соседи, вчетвером занимавшие остальные две комнаты в квартире. Раньше это была их квартира, но их – как остававшихся под оккупацией – уплотнили (как нас самих когда-то) нашей семьей. Не знаю, как они относились к немцам в 1941–1943 годах, а мы для них уж точно были оккупантами, захватчиками. В ожидании моего выселения соседка перестала выходить из дому и никого не впускала в квартиру. Выгнала на всякий случай даже моего мужа, которого отлично знала.

– Таких мужей тут навалом, каждый день новый! – Она правильно чуяла опасность с моей стороны.

Во дворе мне на пути то и дело попадалась управдомша:

– Ларочка, как живешь? Муж уже уехал? Соседи не обижают? Ты смотри, комнату им не оставляй, фашистам этим… Так когда ж ты в москвичи запишешься?

Соседи снизу, с четвертого этажа, сказали мне, чтоб я ни в коем случае не сообщала управдомше о дне отъезда: тесно живущая семья из флигеля уже дала ей взятку за мою имеющую освободиться комнату.

В этой борьбе сила была на моей стороне: пока я не выписалась, ключи у меня, а выписаться я должна в день отъезда, которого никто, кроме меня самой, заранее не знает. Если угодно, и право тоже было за мной, то есть за моим протеже: ведь его очередь первая во всем Харькове. Наше дело было правое (если не считать взятки мне ни за что), и мы победили.

Мой отъезд из родного города был похож на финал драмы: вселившийся дядька плакал от счастья настоящими слезами, соседка не ответила мне на прощальное приветствие, а управдомша сказала – тоже со слезами:

– Такой пакости я от тебя, Лара, не ожидала.

Обещанной мзды я не получила, вернее, получила некоторую толику. Сначала мой контрагент присылал в Москву по сто рублей, но после второго или третьего взноса прекратил выплаты. Мало ли трат у новосела!

С 1950 по 1959 год (с трехлетним перерывом в середине этого срока) мне, подобно Гаврошу, привелось жить в памятнике. Только наш памятник – дом на Маросейке, архитектурная достопримечательность Москвы – был кучно, густо заселен. Люди в нем жили, как клопы; зато клопы, как цари, были настоящими хозяевами положения. В те годы во всей Москве шла перманентная война между хаотическим, загнанным племенем жильцов и воинственно-организованным клопиным племенем. Люди одерживали временные победы днем, клопы побеждали в ночное время. Но в эпоху хрущевского градостроительства они, как римляне в период упадка, утратили витальную силу, не сумев освоить жизненные пространства новостроек. На смену оседлым клопам явились кочевые орды тараканов… 1950-е же годы в моих воспоминаниях окрашены в клопиный цвет, пахнут клопами, структурно организованы по клопиному образцу.

– …Уважаемые гости столицы! Перед вами образец русского зодчества XVIII века – барский особняк, созданный знаменитым архитектором Баженовым. Здание венчает ряд небольших окошек под самой крышей…

Там, под крышей, гнездилась настоящая Воронья слободка. Замышленные Баженовым плавные кривые, выпукло-вогнутые сопряжения внутренних капитальных стен сочетались с самодеятельными засыпными перегородками, заколоченными наглухо дверьми, баррикадами из сундуков, шкафов, образуя в комплексе странные фигуры: секторы, сегменты, ромбы, трапеции и пентаграммы. За каждой переборкой жило по семье. Наша квартира в целом представляла подобие ромба с одной выпуклой стороной и загнутым углом, рассеченного на пять населенных фигур и геометрически неопределимый остаток – кухню и коридор в виде буквы У (с сортиром в хвостике). Стало быть, пять семей; плюс еще две одинокие женщины сами по себе, которые жили в коридоре. Ванной комнаты не было, прихожей тоже – прямо с лестничной площадки вы попадали в кухню, единственное в квартире прямоугольное помещение, но зато без окон и почему-то со сводчатым потолком.

В трапециевидной комнате жило семейство Майзилей: муж – санпросветовский работник, жена – переводчица медицинской литературы со всех европейских языков, и дочь – студентка физфака МГУ. Семья Востоковых – мать-художница и дочь-архивист – занимала большую комнату, где три стены шли нормально, а четвертая делала загогулину. Комната Катковых (молодые супруги-инженеры и их маленький сын) имела очертания пузатеньких песочных часов; выемка у талии этих часов со стороны Ибрагимовых составляла выпуклую прибавку к их треугольной комнате, что было очень кстати, так как на двенадцати квадратных метрах их жило пятеро: муж (носильщик на вокзале), жена и трое детей. Нашей семье из трех (а вскоре четырех) человек досталась комната в виде половины арбузного ломтя – длинная, узкая, с закругленной стеной и о трех углах. Ширина ее метра два, а длина – восемь; свет из крохотного окошка в дальнем конце не доходит до двери у слияния двух длинных стен. Располагаться у нас надо вдоль стен, принимая соответствующую их изгибу форму. Зато при комнате есть кладовка, тоже трехстенная: одна стена метра в два, другая в полтора, а третья – дуга выпуклостью внутрь, к нам. Здесь целых два окна; одно, явное, выходит на улицу, а другое, заколоченное и, должно быть, забытое, смотрит в недра здания, куда-то в нижние этажи, где квартирует таинственное номерное учреждение. Через это окошко к нам проникает стрекот учрежденческих пишущих машинок. Мы превратили кладовку в жилую комнату: спилили угол у пружинного матраса, втиснули его в треугольник, а внутреннее окно превратили в книжный шкаф. Здесь мы даже принимали гостей, которые в любом числе забирались на «тахту» с ногами, а падать им было некуда – стены со всех сторон. В дневное время кладовка служила балконом для прогуливания нашего младенца, а чтоб у него было в достатке свежего воздуха, мы ставили корыто с упакованным в одеяло ребенком на широкий подоконник (внизу под окном гудела одна из самых оживленных улиц московского центра).

Словом, у нашей семьи была наилучшая жилплощадь во всей квартире, с максимумом удобств. Ни у кого больше не было кладовки. И старик Майзиль мечтал: «При коммунизме нам дадут две комнаты! И Эллочка будет спать в столовой на диване».

Кроме семей, обладающих собственной площадью, в квартире жили две одинокие женщины, не имевшие не только своих комнат, но даже и своих столов на коммунальной кухне: заводская работница Маруся и детский врач Таисия Марковна. Готовят они, примостившись на углу чьего-нибудь стола, а спят в коридоре за шкафами, отгородившись занавесками от прочих жильцов и друг от друга. Маруся раньше была чьей-то домработницей в этой квартире и получила здесь прописку – но не жилплощадь; а как очутилась за занавеской Таисия Марковна, никто не помнит. Ей уже лет пятьдесят, но у нее ни семьи, ни кола, ни двора; она великолепный диагност, самоотверженный врач, в больнице ее очень ценят, но жилья не дают, а выбить, зубами вырвать жилплощадь в райжилотделе – таких способностей у нее нет. В квартире Таисию Марковну считают чудачкой и недолюбливают, хотя она лечит всех наших детишек.

Детей в квартире всего пятеро. Они путаются под ногами на кухне, блуждают по темным кривым коридорам, без стука входят в любую дверь, не признавая ни территориальных границ, ни права семейной собственности. Младшие с гулом пересчитывают головами неожиданные внутриквартирные ступеньки, восседают на горшках возле накрытых столов в комнатах, похожих на пещеры; старшие методом проб и ошибок осваивают гигиену коммунальной уборной.

С теплым чувством вспоминаю я нашу общую кухню в вечернее время. Две полные пожилые женщины величественного вида – Фелиция Лазаревна Майзиль и Наталия Дмитриевна Востокова – хлопочут у своих столов, переговариваясь по-французски или по-немецки. В лингвистическом симпозиуме спешит принять участие татарка Соня Ибрагимова:

– Лара, скажи «ирэм бирбирэм», – подначивает она меня, кидая на горячую сковороду котлеты «из лошадки».

– Лара, не говори, нехороший слово, не говори, – вступается ее муж Володя.

– …твою мать, я ничего плохой не сказал, чего мужской, чего женский, не сказал, – возражает Соня.

Наталия Дмитриевна, дочь царского полковника, воспитанница Смольного, настораживается, как боевой конь при звуке трубы:

– Соня, ты понимаешь значение этих слов?

И она принимается за объяснение. Мы, среднее поколение, слушаем смолянку, раскрыв рты от восторга: такого классического дореволюционного полкового мата не услышишь и в Доме литераторов…

Зажжены все шесть конфорок двух газовых плит, хозяйки поочередно наполняют кастрюли и чайники из единственного в квартире водопроводного крана, в корыте плещется чей-то ребенок, в другом углу взлетает пена от стирки, звучит французская речь вперемешку с татарской, обсуждаются преимущества конины перед камбалой и роман Дудинцева, происходит обмен опытом относительно самодеятельных абортов и сдачи экзаменов по марксизму-ленинизму, возникают ссоры из-за невынесенного помойного ведра и разногласия по поводу «прежней» цены на масло.

Однако в доме-памятнике невозможно просто так жить – стирать пеленки, варить щи, вести с соседями дружественные беседы или собачиться с ними. Параллельно стряпне и стирке здесь должно происходить еще что-то романтическое, криволинейное, выпукло-вогнутое.

По квартире бродило привидение: девушка в белом являлась то в нашей комнате, то у Востоковых; она утихомирилась только после того, как в церкви отслужили молебен за упокой ее души. Тени чужих гусарских предков подзуживали нас с мужем на гусарские забавы: мы устраивали у себя в комнате (благо, длинная и стены крепостной мощи) стрелковые состязания из духового ружья, а затем перешли к прицельной стрельбе из окна по арбузам на уличном лотке, да и по арбузной очереди – не больно, но обидно. Когда же гусарство пришлось прекратить из-за воспитательного воздействия милиции, тогда на смену гусарам явились иные псевдоматериальные лица: в гости к Николаю Аржаку стал захаживать Абрам Терц.

В 1959 году номерной ящик, занимавший нижние этажи, куда-то перебазировался, дом вместе с жилыми антресолями отдали белорусскому постпредству, а всех жильцов раскассировали по новостройкам. Ибрагимовы получили трехкомнатную квартиру; Майзили, Востоковы и Катковы – по одной комнате в коммуналках (до коммунизма в это время оставалось еще двадцать лет – а, значит, и до столовой с диваном для уже тридцатилетней Эллочки); Таисия Марковна получила наконец комнату – тоже, конечно, в коммуналке – за несколько лет до этого; Маруся оформила опекунство над больной старухой и перешла жить к ней.

Нашей семье дали две смежных комнаты в нижнем этаже новехонького девятиэтажного дома на Ленинском проспекте. Квартира эта трехкомнатная, и в третьей комнате поселили старика-пенсионера с еще более старой матерью. В новом доме с большими окнами, прямоугольными комнатами, с ванной и горячей водой (а лет через семь-восемь появился и телефон), с пустотными панелями и древесно-стружечными дверями – здесь не место было потусторонним девушкам в белом. Возможно, поэтому, а также чувствуя себя как дома среди семейной топонимики (вблизи нас на Ленинский проспект выходят улицы Крупской, Марии Ульяновой, Дмитрия Ульянова, только Александр Ульянов остался почему-то не при месте), к нашей неверующей старушке накануне смерти явилась во сне Надежда Константиновна. Вскоре после матери умер и сосед. В их небольшой комнатке (14 кв. метров) поселился молодой человек, проживший здесь лет восемь – сначала один, потом вдвоем с женой, потом еще с ребенком, потом с двумя. Женился и мой сын, и у него родился ребенок. В квартире стало кучнее, чем на Маросейке: в восьмиметровой кухне – два стола, два холодильника, четыре табуретки, над головами сохнут удвоенные комплекты пеленок-распашонок. В ванной комнате, где едва повернешься, – две детских ванночки, два бака с грязным бельем, две вешалки с полотенцами, две полки с туалетными принадлежностями и снова очередь, чтобы умыться…

За эти восемь лет молодой сосед Юра Лебедев окончил институт, отслужил два года в армии, стал научным сотрудником в биологическом институте. Марина, его жена, тоже окончила институт и работала биохимиком. Обоим приходилось заниматься на кухне. Подрос их Андрюша, пошел в первый класс; на занятия он шел невыспавшимся: братик Алеша ночью спал беспокойно. Алеша часто хворал, и тогда в нашей квартире появлялись временные жильцы – мамы Юры и Марины. Малыш встал на ноги и научился прямохождению на тахте, потому что в их комнатенке уж совсем стало не повернуться.

Лебедевы чуть не все восемь лет стояли в очереди на получение квартиры. Очередь двигалась медленно, им обещали жилье году в 1978-м; они терпеливо ждали. Но однажды вечером я увидела Маринину маму заплаканной: райжилотдел сообщил очередникам, что в связи с проведением Олимпиады в Москве сокращается жилищное строительство и выделение квартир отодвигается на год-два. А они-то Алешку завели уже!

Ну, поплакала мама, и снова стали ждать. И вдруг неожиданное счастье – институт получает несколько квартир в ведомственном доме, и одну из них дают Юре. Снова Маринина мама плакала на кухне: «Нет, я не верю, этого не может быть, чтобы моя дочь жила в отдельной квартире!»

Однако осенью 1977-го Лебедевы переселились.

Ныне в этой комнатке живет третье поколение соседей: на этот раз молодая одинокая девушка. Года четыре до этого она мыкалась по частным квартирам, имела «койку» в рабочем общежитии, и вот на ее счастье общежитие пошло на снос. Наташа – как я когда-то – стала обладательницей собственной жилплощади в те же четырнадцать квадратных метров и вот уже два года не может нарадоваться своему углу, горячей воде, ванной и прочим благам. Она радуется, а я – увы! – методом индукции вычисляю ожидающее ее светлое будущее: выйдет замуж, родит ребенка, в уютной комнатке появится детская кроватка, коридор снова перегородит коляска, потом санки, потом лыжи; а потом, много лет спустя, как высший дар небес, РАЙжилотдел даст ей квартиру. И ее дети наконец «будут спать в столовой на диване».

Граждане страны Желтого Дьявола, жители Гарлема! Парижские интеллектуалы, гамбургские докеры! Братья по разуму! Живали ль вы в коммуналках – по комнате на семью? Ах, не живали? Как же вы тогда надеетесь понять загадочную русскую душу?

Эта душа – нараспашку: каждый видит, что варится у соседа в кастрюле, какие трусы носит его жена (после стирки они висят на веревке в кухне), сколько раз ходит в сортир его теща и какие парни запираются в ванной с его дочкой. Здесь, в коммуналке, осваиваются принципы мирного сосуществования и методы холодной войны.

Мне-то с коммуналками повезло. В квартире на Маросейке правилом были добрососедские отношения дружбы и взаимопомощи, а колорит ее обогащал душу и умножал разнообразные познания – как в кулинарии, так и в лингвистике. Но и при других, более прохладных отношениях, дошедших, например, в Харькове до территориального конфликта, – никогда мы не подсыпали друг другу синьку в бульон, не пристегивали висячими замками крышки к своим кастрюлям, не травили соседских кошек, не вымеряли линейкой соседские кухонные столы и не требовали через суд спилить лишние сантиметры. А многие мои друзья жили на осадном положении, видывали и бирюзовых цыплят в своем супе, и кухонные драки, привлекались к «товарищескому» суду и бывали ответчиками по соседским доносам, вступали во внутриквартирные коалиции и бывали вероломно обмануты и преданы вчерашними союзниками…

Разве не чувствуется в государственном и международном масштабе школа, выучка и закалка советского коммунального бытия?

Загрузка...