Не перестаю удивляться тому, какое множество людей в самых разных уголках мира не имеют ни малейшего представления о животных, живущих с ними бок о бок. Тропические леса, саванны или горы в тех районах, где живут эти люди, кажутся им совершенно пустынными. Они ничего не видят, кроме безжизненного ландшафта. Я особенно остро это почувствовал, когда был в Аргентине. Там мне повстречался англичанин, который провел в этой стране всю жизнь. Узнав, что мы с женой собираемся отправиться в пампу за животными, он воззрился на нас с неподдельным удивлением.
— Послушайте, голубчик, вы же там ничего не найдете! — воскликнул он.
— Да что вы? — спросил я в некотором смущении: поначалу он мне показался человеком неглупым.
— Пампа — это пространство, заросшее травой, — объяснил он, широко разведя руки, чтобы показать бесконечность травяных зарослей. — Трава, дорогой мой, сплошная трава, в которой там и сям понатыканы коровы.
Это определение, надо признаться, довольно точно передает то впечатление, которое сначала производит пампа, только жизнь на этой бескрайней равнине далеко не ограничивается одними коровами да пастухами гаучос. Где бы вы ни остановились и куда бы вы ни повернулись — повсюду до самого горизонта простирается плоская, как бильярдный стол, травяная равнина, из которой местами торчат куртины гигантских колючих растений высотой шесть-семь футов, похожих на канделябры в сюрреалистическом стиле. Здесь и вправду кажется, что все живое вымерло, а остался лишь простор, застывший под раскаленным синим небом. Но на самом деле в шелковистой траве и в небольших перелесках среди сухих колючих стволов жизнь бьет ключом. Когда едешь верхом в самую жаркую пору дня по густому травяному ковру, продираешься через заросли гигантских колючек, так что кругом треск стоит, словно от фейерверка, — это щелкают и стреляют, ломаясь, хрупкие сучья, — мало что можно увидеть, кроме птиц. Каждые сорок — пятьдесят ярдов попадаются кроликовые совы; вытянувшись во фрунт, как заправские часовые, они сидят на пучках травы возле своих норок, не сводя с вас полных удивления и ледяного презрения глаз. Когда же вы подъезжаете слишком близко, они начинают нервно пританцовывать, а потом срываются с места и кружат над травой, бесшумно взмахивая мягкими крыльями.
Вам ни за что не укрыться от глаз «сторожевых псов пампы» — черно-пегих куликов. Они снуют вокруг, таясь в траве, подглядывая, кивая головками, а потом вдруг взмывают в воздух и кружатся над вами на своих пестрых крыльях, крича: «Теро-теро-теро… теро… теро…» — этот сигнал тревоги оповещает о вашем приближении все живое на много миль вокруг.
Услышав резкий крик, кулики по всей округе подхватывают его, пока вам не покажется, что пампа звенит от крика. Теперь все ее обитатели начеку. От скелета засохшего дерева неожиданно отрываются два мертвых на вид сучка, вдруг… они расправляют крылья и кругами поднимаются вверх, к жаркому небу,
— оказывается, это пара длинноногих коршунов чиманго в своем красивом ржаво-белом оперении. То, что вы приняли было за большую куртину высохшей на солнце травы, внезапно поднимается на длинных крепких ногах и несется по равнине широкими упругими шагами, вытянув шею, ныряя и лавируя среди колючек. Тут-то вы и понимаете, что «охапка травы» на самом деле страус нанду, который пережидал опасность, затаившись на земле. Выходит, что несносные кулики, поднимая при вашем приближении переполох, вспугивают других обитателей пампы и заставляют их таким образом обнаруживать свое присутствие.
Время от времени на пути попадались небольшие, окруженные зарослями камыша мелкие озерца с немногочисленными хилыми деревцами на берегу. Там обитали толстые зеленые лягушки. В обиду они себя не дают и если их преследуют, то сразу бросаются на вас, разинув рот и издавая грозные утробные крики. На лягушек охотятся тонкие змеи, с шуршанием скользящие среди густой травы. Рептилии разрисованы серыми, черными и алыми разводами и похожи на старомодные галстуки. В тростниках вам непременно попадется гнездо длиннопалого скримера — птицы, похожей на крупную серую индейку. Птенец, желтенький, как лютик, намертво застыл в углублении на обожженной солнцем земле; он не двинется с места, даже если ваша лошадь, переступая, едва не заденет его копытом. Родители в ужасе бегают вокруг, то звонко крича от страха, то тихим голосом подбадривая своего птенчика.
Такова пампа в дневные часы. К вечеру, возвращаясь домой, вы видите огненный, ослепительный закат. На озера начинают слетаться разнообразные утки. «Приводняясь», каждая из них оставляет стреловидные следы, разбегающиеся рябью по зеркальной глади. Стайки колпиц розовыми облачками спускаются на отмели, чтобы покормиться среди черношеих лебедей, белых, как свежевыпавший снег.
Проезжая верхом среди колючек в сгущающихся сумерках, вы нередко натыкаетесь на броненосцев; сгорбленные, деловитые, они отправляются на ночные поиски съестного, двигаясь странной рысцой, словно диковинные заводные игрушки. Случается увидеть и скунса: его белая с черным окраска бросается в глаза даже в полумраке; он держит трубой пушистый хвост и топает передними лапками, будто показывая: не трогайте меня понапрасну.
Все описанное я и увидел в пампе в первые дни. Мой приятель прожил в Аргентине всю жизнь, но не имел ни малейшего представления об этом маленьком мирке живых существ. Он абсолютно ничего не знал ни о птицах, ни о зверюшках. Поэтому для него пампа была всего лишь «сплошной травой, в которой там и сям понатыканы коровы». Мне стало его искренне жаль.
Африка — какой-то невезучий континент. Еще во времена королевы Виктории за ней закрепилось мрачное название Черного континента, и даже в наши дни, когда там возникло множество современных городов, железных дорог, асфальтированных шоссе, коктейль-баров и прочих благ цивилизации, отношение к Африке почти не изменилось. Слава — дурная или добрая — долго живет, и, чем она хуже, тем долговечнее.
Особенно дурной славой долгое время пользовалось на континенте западное побережье, которое снискало печальную славу могилы для белых. Существует множество побасенок — весьма далеких от истины, — в которых тропический лес обрисовывается как бесконечное пространство, заросшее непроходимыми джунглями и кишащее зверьем. А уж если вам удастся пробраться сквозь заградительную сеть лиан, сквозь густые, утыканные шипами кусты (диву даешься, как часто авторы-первопроходцы ухитряются проникнуть в эти дебри), то из-под каждого куста на вас готов кинуться леопард с горящими глазами или яростно шипящая змея, а в каждом ручейке затаились крокодилы, которые всегда норовят коварно прикинуться бревном еще более натурального вида, чем настоящее. Если же вы чудом избежали этих опасностей, вас так или иначе прикончат местные «дикари». Аборигены здесь якобы делятся на две группы: одни едят людей, другие — нет. «Людоеды» почему-то всегда размахивают копьями; «нелюдоеды» непременно поражают вас стрелами, пропитанными смертельным и неизвестным науке ядом.
Конечно, каждый автор имеет право на поэтическое преувеличение, но в таком случае он должен в этом честно признаться. Как ни печально, западное побережье Африки было до такой степени ославлено в печати, что почти каждый, кто пытался возразить, оказывался заклеймен как лжец, в глаза не видавший Африки. По-моему, этот континент, где природа долгое время представала перед человеком во всей своей невообразимой, дикой и торжествующей красе, был напрасно оклеветан.
По роду своей деятельности я смог побывать во многих тропических лесах: когда ловишь диких животных ради хлеба насущного, волей-неволей проникаешь даже в «непроходимые джунгли». К сожалению, звери сами на ловца не бегут — их еще надо разыскать. Мне без конца внушали, что тропический лес чаще всего поражает своей безжизненностью: целый день проплутаешь, прежде чем попадется что-нибудь интересное, если не считать птичек и бабочек. Понятно, что животные там водятся, и в изобилии, только они умеют хитроумно избегать вас и затаиваться, так что, если хотите увидеть или поймать их, надо точно знать, где их искать. Помню, как-то раз, проведя полгода в лесах Камеруна, я показал свою коллекцию — примерно сто пятьдесят живых млекопитающих, птиц и пресмыкающихся — некоему джентльмену, прожившему в этих местах лет двадцать пять, и он поразился изобилию живых существ, которые, как оказалось, жили прямо у него под носом, в тех самых лесах, которые ему казались «скучными и почти необитаемыми».
Леса Западной Африки в Англии называют зарослями. Эти заросли бывают двух видов. В районах, прилегающих к городам, деревням, они вдоль и поперек исхожены охотниками, и их со всех сторон теснят сельскохозяйственные угодья. Животные здесь очень осторожны, и увидеть их чрезвычайно трудно. Второй вид получил название черных зарослей. Охотники редко заглядывают в эти удаленные от жилья дремучие леса. Вот там-то, если у вас хватит терпения и осторожности, вы и увидите настоящую, полную жизни дикую природу.
Если хотите ловить животных, не вздумайте разбрасывать свои ловушки по всему лесу как бог на душу положит. На первый взгляд кажется, что животные бродят повсюду, где вздумается, но, приглядевшись, вы поймете, что у большинства из них есть установившиеся, почти неизменные привычки. Они год за годом ходят одними и теми же тропами, посещают строго определенные места в разное время года, когда там много пищи, и снова откочевывают, когда она иссякает; они ходят на водопой всегда в одно и то же место. У некоторых животных есть даже избранные места, играющие роль туалета и порой расположенные довольно далеко от той территории, где они проводят все свое время. Случается, что вы ставите ловушку в лесу и в нее ничего не попадается, но стоит переместить ее метра на три вправо или влево — на тот маршрут, по которому привыкло ходить то или иное животное, — и оно немедленно попадется. Вот почему, перед тем как ставить ловушки, приходится внимательно, с превеликим тщанием обследовать выбранное место, отмечая, какие воздушные тропы в кронах или потайные ходы на лесном «дне» проложены животными; где ожидается урожай плодов; в каких укромных уголках прячутся днем животные, ведущие ночной образ жизни. В черных зарослях Западной Африки я подолгу наблюдал за лесным населением, тщательно изучал привычки животных, чтобы знать, в каком месте их легче всего поймать и что им будет нужно в неволе.
Одно такое место я изучал недели три. В лесах Камеруна попадаются участки, где слой почвы слишком тонок и корням гигантских деревьев негде закрепиться, поэтому их сменяют более низкие кустарники, мелкий подрост и высокие травы, которым достаточно тонкого слоя земли, прикрывающего серый каменный панцирь горных пород. Я быстро отыскал на границе природной поляны местечко, идеальное для наблюдения за животными. Там смыкались три ландшафта с разной растительностью: сама травяная пустошь — пять акров сплошной травы, почти добела высушенной солнцем; непосредственно к ней примыкавшая узкая полоса кустарника с мелкими деревцами, густо переплетенными лианами-паразитами и украшенными яркими цветами дикого вьюнка, и, наконец, начинавшийся за полосой кустарников настоящий тропический лес — гигантские, высотой сто пятьдесят футов, стволы, поддерживающие, как колонны, сплошной, непроницаемый свод сомкнутых зеленых крон. Если удачно выберешь место, можно одновременно наблюдать небольшие участки каждого из этих ландшафтов.
Я выходил из лагеря ранним утром, но даже в самую рань солнце припекает вовсю. Я спешил уйти с расчищенного для стоянки места и нырнуть под прохладную сень, где сумеречный зеленоватый свет едва проникал сквозь толстый полог листвы, уходивший далеко вверх. Пробираясь между колоссальными стволами, я ступал по лесной подстилке, образованной многими слоями опавшей листвы, — она мягко пружинила под ногами, словно пушистый персидский ковер. В тишине царил лишь один непрерывный звук — стрекотание миллионов цикад — изумительно красивых серебристо-зеленых насекомых; прильнув к древесной коре, они сотрясали воздух своим стрекотанием, а когда я к ним подходил слишком близко, то срывались с места и неслись в лес, как крохотные аэропланчики, посверкивая прозрачными плоскостями крыльев. Откуда-то слышалось жалобное «чьивы?» — это кричала мелкая пичужка, которую я так и не смог определить, несмотря на то что она всегда сопровождала меня в лесу, повторяя свой вечный вопрос негромким мелодичным голоском.
Кое-где в «крыше» леса зияли широкие прорехи: должно быть, какой-нибудь мощный сук, подточенный насекомыми и гнилью, подламывался и летел на сотни ярдов вниз, вырывая клок из зеленого полога и открывая доступ золотым стрелам солнечных лучей. В таких местечках, согретых ослепительным солнцем, собирались массы бабочек: одни — крупные, с длинными и узкими крыльями оранжево-красного цвета — горели в лесном полумраке, как огоньки сотен свечей; другие — мелкие, хрупкие — снежным облаком поднимались из-под ног и медленно снижались, кружась, словно в вальсе, на темный ковер опавшей листвы. Я вышел наконец на берег ручейка; еле слышно шепчущими струйками он просачивался среди источенных водой камней, увенчанных одинаковыми шапочками из зеленого мха и крохотных растеньиц. Ручеек протекал лесом, пересекал опушку с невысоким подростом и выбегал на травянистую пустошь. Но на самом выходе из леса, где был небольшой уклон, он разбивался на множество игрушечных водопадов, каждый из которых украшал кустик дикой бегонии с ярко-желтыми, словно восковыми, цветами.
Здесь, на окраине леса, неистовые дожди понемногу подмыли мощные корни одного из лесных великанов, и его упавший ствол лежал поверженный наполовину в лесу, наполовину в траве поляны — колоссальная, медленно истлевающая, заросшая диким вьюнком и мхом оболочка, а по ступенькам отставшей коры на штурм лезли миллионы поганок. Это дерево я и облюбовал для засады: в одном месте кора совсем отвалилась, открылось пустое, словно лодка, нутро, где я мог спокойно затаиться под прикрытием невысокого подроста. Предварительно убедившись, что в дупле нет никакой живности, я усаживался в укрытие и терпеливо ждал.
Примерно с час ничего не происходило — раздавался только треск цикад, заливалась неожиданной трелью древесная лягушка на берегу ручья, да изредка, порхая, пролетали бабочки. Пройдет еще немного времени, и лес словно забудет о вас, укрыв в своих недрах. Просидев часок в полной неподвижности, вы превращаетесь в привычную, хотя и не очень приглядную деталь лесного ландшафта.
Обычно первыми на сцене появляются гигантские бананоеды, прилетающие полакомиться плодами диких фиговых деревьев, которые растут на опушке. Эти громадные птицы с длинными, болтающимися, как у сорок, хвостами возвещают о своем прибытии не менее чем за полмили, оглашая лес громкими, пронзительными веселыми криками «кру… ку-у, ку-у, ку-у». Потом они стремглав вылетают из леса, забавно ныряя на лету, и рассаживаются на деревьях, восторженно перекликаясь; когда они дергают своими длинными хвостами, их золотисто-зеленое оперение, сверкая, переливается радужным блеском. Бананоеды принимаются бегать по сучьям не по-птичьи, а как кенгуру, лихо перепрыгивают с ветки на ветку, срывают и жадно заглатывают спелые фиги. За ними на пиршество являются мартышки мона, одетые в ржаво-рыжие меха, с серыми лапками и диковинными ярко-белыми отметинами по бокам у корня хвоста, словно это отпечатки двух больших пальцев. Обезьян слышно издалека: кажется, что на лес налетела буря — с таким треском и шелестом они прочесывают кроны. Но если вы прислушаетесь, до вас откуда-то донесутся другие звуки: гулкое уханье и громкие гнусаво-пьяные выкрики — ни дать ни взять клаксоны допотопных такси, армадой застрявших на уличном перекрестке. Это голоса птиц-носорогов, которые всегда двигаются следом за мартышками и питаются не только плодами, обнаруженными этими четверорукими, но и ящерицами, древесными лягушками, а также насекомыми, вспугнутыми их нашествием.
Добравшись до окраины леса, предводитель обезьян взбирается куда-нибудь повыше и со своего наблюдательного пункта, подозрительно ворча, осматривает открытое пространство. Стая, в которой примерно полсотни обезьян, сидит позади него в полнейшем молчании, только изредка слышится хрипловатое хныканье какого-нибудь младенца. Наконец, убедившись, что на поляне никого нет, старый, полный достоинства вожак неторопливо шествует по суку, загнув хвост над спиной наподобие вопросительного знака, а затем мощным прыжком перелетает на фиговое дерево, с треском и шумом «приземляясь» в гуще листвы. Тут он снова замирает и еще раз обводит взглядом поляну; потом срывает первый плод и отдает громкий приказ: «Оньк, оньк, оньк». Словно вымерший лес внезапно оживает: сучья ходят ходуном, трещат и шуршат, шумя, как валы морского прибоя; обезьяны «катапультируются» из чащи леса и налетают на фиговые деревья, не переставая перекрикиваться и верещать даже на лету. У многих самочек под брюхом висят, крепко уцепившись, крохотные младенцы; когда матери прыгают, крошки пронзительно визжат — вот только трудно сказать, от страха или от восторга.
Не успеют обезьянки рассесться по сучьям, лакомясь спелыми фигами, как появляются обнаружившие их птицы-носороги. С радостными воплями они сыплются из поднебесья, хлопают крыльями, ломают и раскачивают ветви. Словом, устраивают полный бедлам среди древесных крон. Уставившись на обезьян нахальными глазами в густых длинных ресницах, они с глуповатым видом, но точными движениями срывают плоды своими громадными, неудобными на вид клювами и небрежно подбрасывают их вверх. Плод падает прямо в разверстый клюв и исчезает в его глубине. Птицы-носороги ведут себя «за столом» куда приличнее, чем обезьяны, по крайней мере они съедают каждый сорванный плод, а обезьянка, не успев откусить от одного, уже тянется к другому лакомому кусочку, швыряя надкушенный плод на землю.
Прибытие шумной компании явно не понравилось гигантским бананоедам, и, как только появились обезьяны и птицы-носороги, они улетели. Примерно через полчаса земля под деревом была обильно усеяна недоеденными плодами, а обезьянки отправились восвояси, самодовольно покрикивая: «Оньк, оньк». Птицы-носороги, задержавшись будто специально для того, чтобы перехватить напоследок еще по одной фиге, с шумом полетели следом.
Не успело затихнуть вдали хлопанье их крыльев, как к фиговому дереву пожаловали новые гости. Крохотные существа возникли из высокой травы столь неожиданно и бесшумно, что без бинокля, заблаговременно направленного на нужное место, ни за что не заметить, как они появляются и исчезают. Это были маленькие полосатые мыши, ютящиеся в куртинках травы, между корнями деревьев, под камнями на опушке леса. Размером они примерно с домовую мышь, с тонкими длинными хвостиками, а их рыжевато-серая холеная шкурка украшена нарядными белыми полосками от носа до хвоста. Неслышно перемещаясь короткими перебежками, они то и дело замирают: садятся столбиком, прижимая к груди крохотные розовые кулачки, носики дергаются, усишки трепещут — не несет ли ветер запах врага? В такой позе среди стеблей травы их полосатые шкурки, так бросающиеся в глаза при движении, превращаются в плащи-невидимки, скрывающие из виду маленьких животных.
Уверившись, что «носороги» улетели («носорог» не прочь иногда полакомиться мышкой), мыши принимаются серьезно и деловито поедать плоды, щедро разбросанные обезьянами. В отличие от большинства лесных мышей и крыс эти мелкие существа чрезвычайно сварливы и нередко спорят из-за пищи, сидя столбиком и осыпая друг друга пронзительными пискливыми оскорблениями. Случается, что две мышки разом бросаются на один плод, каждая вцепляется в свой конец и, зарываясь розовыми лапками в податливую лесную подстилку, отчаянно тянет и дергает добычу, норовя вырвать ее у противника. Если фига оказывается спелой, она чаще всего просто лопается пополам, и обе мыши валятся на спинку, прижимая к груди взятую с бою добычу. Потом они усаживаются в шести дюймах друг от друга и мирно поедают каждая свою долю. Бывает, что их вспугивает внезапный шум, и тогда они, как по команде, взвиваются вверх, на шесть и больше дюймов, словно их подбросила пружина, а приземлившись, долго дрожат и прислушиваются — миновала ли опасность? Но стоит им успокоиться, как тут же начинается очередная схватка из-за еды.
Как-то раз мне пришлось наблюдать трагические события в стайке полосатых мышей, подбиравших остатки обезьяньего пира. Откуда ни возьмись, на опушке появилась генетта. Мне кажется, что это одно из самых грациозных и красивых животных, каких только можно увидеть в лесу: длинное, гибкое, как у хорька, тело, кошачья мордочка, великолепный золотой фон шкурки густо испещрен узором из черных пятен, а хвост по всей длине украшен чередующимися черными и белыми кольцами. Генетта не бродит спозаранку, как многие другие животные, ведь охотится она в сумерках и ночью.
Думаю, что тому зверьку не повезло на охоте, раз он бродил в поисках пищи утром: не ложиться же на пустой желудок! Выглянув из леса и заметив полосатых мышей, зверек замер, распластавшись на земле, а потом вдруг понесся по траве стремительно и воздушно, как брошенный над зеркалом пруда плоский камешек. Словно гром среди ясного неба он свалился на мышей. Они по своей привычке пружинками подскочили вверх, а потом бросились врассыпную, напоминая солидных маленьких чиновников в полосатых пиджаках, лихорадочно перебирающих «картотеку» трав. С генеттой соперничать в ловкости трудно, и она удалилась, неся в зубах двух обмякших мышек: горячо и яростно сражаясь из-за фиги, они замешкались и не успели удрать.
К полудню все кругом затихло под палящими лучами солнца, и даже неумолчное стрекотание цикад казалось каким-то сонным. Настало время сиесты, когда все живое отдыхает и почти никого не видно. Только сцинки, обожающие солнце, вышли на поляну погреть косточки и полакомиться кузнечиками и кобылками. Это пестро окрашенные ящерицы, шкурка которых блестит, словно покрытая глазурью, и похожа на драгоценную мозаику, составленную из сотен мелких чешуек рубиново-красного, кремового и черного цвета. Они сновали туда-сюда, посверкивая на солнце яркими чешуйками, словно в траве устроили какой-то небывалый фейерверк. Кроме этих пресмыкающихся, обычно никого не бывает видно, пока солнце не снижается и не становится чуть прохладнее. Я обычно использовал полуденный период всеобщей спячки для того, чтобы съесть захваченный с собой завтрак и выкурить желанную сигарету.
Как-то раз во время такого позднего завтрака я стал единственным зрителем удивительной комедии — мне даже показалось, что она была разыграна специально в мою честь. Примерно в шести футах от меня на ствол, где я сидел, из-под занавеса густой листвы вверх по коре медленно, целеустремленно и величаво выползала гигантская сухопутная улитка размером с яблоко. Продолжая закусывать, я зачарованно следил, как моллюск словно без малейшего усилия скользит по коре, рассматривал его «рожки» с круглыми удивленными глазками на концах — они ни минуты не оставались в покое, выбирая дорогу в своем игрушечном мире грибов и зеленого мха. Вдруг я понял: в то время как улитка неспешно и слегка неуверенно продвигается по стволу, оставляя за собой, как всегда, влажный, поблескивающий след, за ней пробирается одно из самых свирепых и кровожадных (для своей весовой категории) животных Западной Африки.
Отбросив в сторону плети вьюнка, на ствол с важным видом выбралось крохотное существо, длиной не больше сигареты, одетое в блестящий черный мех; его длинный тонкий нос не отрывался от следов улитки — ни дать ни взять малюсенькая черная гончая. Это была лесная землеройка — их тут несколько видов, и все эти миниатюрные зверьки славятся своим бесстрашием и ненасытностью. Про лесную землеройку можно сказать, что она и вправду живет, чтобы есть. Проголодавшись, она способна слопать и собственного родича.
Попискивая от возбуждения, землеройка резво бежала следом за улиткой и скоро настигла ее. Пронзительно взвизгнув, она бросилась вперед и вцепилась в ту часть тела улитки, которая торчит сзади из-под раковины. Улитка в ответ на внезапную и наглую атаку с тыла втянула мягкий «хвост» в раковину — ничего другого ей не оставалось. Мышцы улитки сократились быстро и мощно, хвост мигом втянулся в домик, а землеройка врезалась носом в раковину и разжала зубы. Ничем не поддерживаемая раковина опрокинулась на бок, землеройка, вереща во весь голос от злости, кинулась к ней и сунула мордочку внутрь, пытаясь достать спрятавшуюся улитку. Но улитка встретила ее во всеоружии, и не успела землеройка сунуть в чужой домик голову, как ее окатил фонтан зеленовато-белой пены, покрыв пенистой массой нос и голову зверька. Ошеломленная землеройка отскочила, стукнувшись о край раковины. Улитка немного покачалась и, свалившись на бок, скатилась в траву возле ствола. А землеройка, вне себя от ярости, уселась столбиком, отчаянно чихая и пытаясь передними лапками стереть пену с мордочки. Эта препотешная сценка меня рассмешила, и я громко расхохотался. Землеройка, бросив на меня взгляд, полный ненависти и страха, спрыгнула вниз и была такова. Не часто приходится так веселиться во время «мертвого часа» лесных обитателей.
Ближе к вечеру, когда спадает жара, жизнь в лесу снова идет своим чередом. На фиговые деревья собираются новые гости, в основном белки. Одна парочка явно имела свою точку зрения на правило «Делу — время, потехе — час» и отлично сочетала то и другое. Они носились в ветвях фигового дерева, играли в прятки и чехарду, должно быть ухаживая друг за другом, но время от времени эта самозабвенная и восторженная гонка прекращалась, зверьки усаживались с самым серьезным и благонравным видом, закинув хвостики на спину, и угощались фигами.
Когда тени становятся длиннее, вы можете, если вам повезет, подсмотреть, как дукер спускается к ручью на водопой. Небольшие антилопы с блестящей желтовато-коричневой шерстью, осторожно переступая стройными ножками-карандашиками, выбирают дорогу среди лесных великанов, то и дело останавливаясь и оглядывая все вокруг громадными влажными глазами; ушки у них так и стригут воздух, ловя лесные шорохи. Бесшумно скользя в густой прибрежной поросли, антилопы вспугивают забавных водяных мышей, которые там кормятся. Это маленькие серые грызуны с длинными глуповатыми мордочками, большими полупрозрачными ушами, похожими на уши мула, и длинными задними лапками, на которых они временами скачут точь-в-точь как крохотные кенгуру. В вечерние часы они всегда бродят в неглубокой воде у берега и тонкими передними лапками прочесывают прибрежные водоросли, выбирая из них крохотных водяных насекомых, миниатюрных крабов и водяных улиток. Тут же выходят на охоту и другие маленькие крысы, по-моему самые суетливые, самодовольные и симпатичные из всех грызунов. Они сплошь покрыты зеленоватой шерстью, только носы и задняя часть несколько неожиданно окрашены в ярко-рыжий, как у лисы-огневки, цвет: кажется, что все они носят оранжевые спортивные трусики и маски.
Их любимые охотничьи угодья располагались между корнями-контрфорсами гигантских деревьев, где скапливалась влажная опавшая листва. Там они и ходили вразвалочку, перекликаясь пронзительными голосами, переворачивая каждый листок, ветку и камешек в поисках затаившихся насекомых. Временами зверьки прекращали поиски пищи и устраивали собрания, рассаживаясь на задних лапках друг перед другом: их усики подрагивали от непрерывного щебетания и писка, они переговаривались очень быстро, каким-то жалобным тоном, словно выражая друг другу соболезнование по поводу убожества здешних мест. Иногда вдруг, принюхавшись к какому-то местечку, все разом приходили в неописуемое возбуждение и с громким писком принимались азартно, как фокстерьеры, вкапываться в мягкую лесную подстилку. Наконец зверьки победоносно извлекали громадного шоколадного цвета жука, величиной почти не уступавшего им самим. Жуки были рогатые и очень сильные, и крыскам стоило немалого труда с ними справиться. Они переворачивали добычу на спину и быстро обкусывали шиповатые, мельтешащие в воздухе ножки. Лишив таким образом свою жертву возможности защищаться, они одним-двумя укусами приканчивали жука. Затем маленькие крысы усаживались столбиком, держа обеими лапками жука, и с хрустом, как большой леденец, принимались грызть добычу, отрывисто попискивая себе под нос от удовольствия.
К вечеру, когда на поляне еще довольно светло, в лесу уже наступают сумерки, и бывает трудно что-нибудь увидеть. Если посчастливится, вы можете обнаружить ночных животных, выходящих на охоту; случается, мимо трусцой пробежит кистехвостый дикобраз, с солидным и деловитым видом он куда-то поспешает, шурша иглами. И снова фиговые деревья превращаются в место сбора ночных животных. Галаго, или буш-бэби, возникают словно по волшебству, как феи; они сидят на ветвях, вглядываясь в полутьму громадными глазами-блюдцами, и вдруг воздевают маленькие, совершенно человеческие ручки в священном ужасе — точь-в-точь домовые, вдруг осознавшие греховность этого мира. Они поедают фиги, а иногда совершают головоломные прыжки между сучьями в погоне за ночной бабочкой, в то время как в небе, уже подсвеченном пламенем заката, серые попугаи парами слетаются в лес на ночевку, пронзительно пересвистываясь и перекликаясь, так что лес наполняется звенящим эхом. Где-то очень далеко внезапно поднимается дикий крик, уханье и сумасшедший хохот — этот жуткий бедлам устраивает компания шимпанзе, готовясь отойти ко сну. К тому времени галаго исчезают, мгновенно и неслышно, как и появились, и на смену им в темнеющем небе появляются неровные стаи плодоядных летучих мышей. С гулкими криками, хлопая крыльями, они пикируют на деревья и устраивают драки из-за оставшихся на их долю плодов. Когда летучие мыши взмахивают крыльями, кажется, что в кронах деревьев кто-то встряхивает сотни мокрых зонтиков. Издали доносятся последние истерические визгливые вопли шимпанзе, и лес погружается в непроглядную тьму, наполненную бесчисленными негромкими шорохами, писком, топотом лапок и фырканьем, — начинается напряженная, бьющая через край жизнь миллионов ночных существ.
Я поднялся, расправил затекшие руки и ноги и неверной походкой отправился через лес. Каким жалким, тоненьким и потерянным казался луч моего карманного фонарика среди громадных безмолвных лесных великанов! Так вот он каков, тропический лес, — дикий, жестокий и полный опасностей, если судить по прочитанным мною книгам. А я увидел прекрасный, сказочный, невероятный мир, сотканный из миллионов крохотных жизней, где все живое — будь то растение или животное — связано со множеством других организмов, как в одном гигантском ребусе. Мне стало жаль тех людей, которые не хотят расставаться со старым представлением о страшной лесной чащобе: ведь этот мир, полный колдовского очарования, только и ждет, чтобы его исследовали, разглядели и поняли.
Может быть, Британская Гвиана Ныне Кооперативная Республика Гайана. (Примеч. пер.), расположенная на севере Южной Америки, — одно из самых красивых мест на земле: густой тропический лес, бескрайние саванны, зубчатые горные цепи, грандиозные белопенные водопады. Но моему сердцу всего дороже край ручьев — прибрежная полоса, протянувшаяся от Джорджтауна до границы с Венесуэлой. Здесь тысячи лесных рек и речушек пробираются наконец к морю и, достигнув открытой равнины, разбегаются по ней миллионами проток и ручейков, покрывая ее сетью зеркально сверкающего серебра. Роскошь и разнообразие растительности не поддаются описанию, а ее невиданная красота превращает этот уголок в сказочную страну. В 1950 году я ловил в Британской Гвиане животных для английских зоопарков и провел там целых шесть месяцев; побывал я и в саваннах на севере страны, и в тропическом лесу, и, само собой, в краю ручьев, охотясь за диковинным зверьем.
Я поселился в маленькой деревушке американских индейцев неподалеку от городка Санта-Роса, избрав ее своей штаб-квартирой в стране ручьев — до нее было два дня пути. Сначала мы шли на катере по реке Эссекибо, углубляясь в наиболее широкие протоки, пока не добрались до места, где катер пройти не мог: было слишком мелко, да и густые заросли не пропускали. Там мы пересели в утлые долбленки, которыми ловко управляли индейцы, наши гостеприимные хозяева — спокойные, славные люди. И вот, покинув широкое русло главной протоки, мы углубились в лабиринт узеньких речушек. Это было одно из самых прекрасных путешествий, какие я помню.
Протоки, которыми мы пробирались, порой были шириной не более десяти футов, и поверхность воды скрывалась под пышным ковром громадных белых водяных лилий с розоватыми лепестками, вперемежку с невысокими похожими на папоротники водяными растениями, которые протягивали к поверхности тонкие стебли, и на каждом из них у самой воды красовался крохотный аленький цветочек. Берега протоки густо поросли кустарником и громадными деревьями, согбенные и перекрученные стволы которых склонялись над водой, образуя туннель; с их узловатых сучьев свисали длинные бороды зеленовато-серых лишайников и масса розово-лимонных орхидей. Вода была сплошь укрыта зеленью, и мне казалось, что я, сидя на носу лодки, бесшумно и легко скольжу по усыпанному цветами зеленому газону, который слегка колышется, смыкаясь за кормой нашей лодки. Большие черные дятлы с алыми хохолками и светлыми клювами перелетали с дерева на дерево с громкими криками, старательно долбили подгнившую кору, а в тростниках и кустах по берегам ручья внезапно ракетой взмывали вертикально вверх вспугнутые болотные птицы, их ярко-красные грудки фонариками вспыхивали в небе.
Как оказалось, деревушка была расположена на возвышении — собственно говоря, это был остров, со всех сторон оплетенный кружевом речушек и проток. Маленькая хижина, в которой я разместился, стояла в очаровательном месте чуть поодаль от деревни. Она приютилась на краю долинки, занимавшей не больше акра, а вокруг нее собрались в кружок несколько громадных деревьев, похожих на толпу древних старцев с длинными седыми бородами из лишайника. Во время зимних дождей окрестные речушки вышли из берегов, и долинка все еще скрывалась под шестифутовым слоем воды; над поверхностью торчали только стволы высоких деревьев, отражения которых дрожали на агатовой темной глади. По краю затопленной долины разрослись тростник и широкий ковер из лилий.
С порога хижины можно было любоваться этим игрушечным озером в оправе зеленых берегов. Я проводил здесь многие часы ранним утром и по вечерам и своими глазами увидел, какое множество живых существ обитает на крохотном озерце и в окружающей его зеленой чаще.
Например, по вечерам к воде спускался енот-крабоед. Это немного странное животное, ростом с небольшую собачку, хвост у него пушистый, с чередующимися черными и белыми кольцами, лапы большие, плоские, розовые, а шкурка серого цвета, если не считать черной полумаски на глазах, которая придает зверьку довольно потешный вид. Движется енот-крабоед очень забавно — сгорбившись, вывернув ступни, неловко загребая и шаркая лапками, будто они натерты или обморожены. Спустившись к воде, мой енот с минуту уныло разглядывал собственное отражение, отпивал несколько глотков и, с безнадежным видом волоча лапки, отправлялся вдоль берега на поиски пропитания. В местах, где помельче, он входил в воду у самого берега, усаживался на задние лапы, а передними принимался шарить вокруг себя в темной воде. Его тонкие длинные пальцы, похлопывая, разгребали и перебирали ил; время от времени он с выражением радостного удивления извлекал нечто съедобное и тогда поспешно выходил с добычей на берег. Свой улов он всегда нес, аккуратно зажав в передних лапках, и съедал его только на сухом берегу. Лягушек он прижимал к земле и обезглавливал одним быстрым укусом.
Но если еноту попадался — что случалось нередко — крупный пресноводный краб, он бросался к берегу со всех ног, а выскочив на сушу, отбрасывал краба подальше от себя. Опомнившись, краб становился в оборонительную позицию, угрожающе размахивая клешнями, и тогда енот расправлялся с ним оригинальным и весьма эффективным способом. Краба легко обескуражить: если его похлопывать по панцирю, он не может ухватить вас клешнями и в конце концов поджимает все лапки, а уж разобидевшись, совсем отказывается вступать в неравную игру. Поэтому енот просто преследовал краба, постукивая по панцирю длинными пальцами и успевая отдергивать их от острых клешней. Минут через пять сбитый с толку краб подбирал лапки, складывал клешни и застывал в неподвижности. Тут-то енот, который до сих пор смахивал на милую старую даму, играющую с любимым мопсом, выпрямлялся, принимал деловой вид, затем быстро наклонялся и молниеносно перекусывал злосчастного краба почти пополам.
На краю долинки какой-то прежний владелец хижины посадил несколько деревьев манго и гуайявы, и плоды на них поспели как раз тогда, когда я там был; они привлекали множество разных животных. Обычно первыми жаловали древесные дикобразы. Они вразвалочку выходили из кустов, напоминая полных пожилых джентльменов немного навеселе, вынюхивая что-то громадными толстыми носами; их маленькие печальные глазки, словно полные непролитых слез, с надеждой шарили вокруг. Дикобразы карабкались на манговые деревья, как заправские верхолазы, и, шурша в кронах черно-белыми иглами, для страховки хватались за ветки длинными гибкими хвостами. Потом они пробирались на удобное местечко среди веток, надежно закреплялись там несколькими оборотами хвоста, усаживались столбиком и выбирали спелый плод. Держа плод в лапках, зверьки быстро вращали его, врезаясь в мякоть своими крупными резцами. Покончив с мякотью, дикобразы иногда довольно забавно играли с большой косточкой. Не трогаясь с места, они оглядывались как-то неуверенно и беспомощно, перебрасывая косточку из лапки в лапку, словно не знали, куда ее девать, а порой роняли понарошку и ловили в самый последний момент. Пожонглировав так минут пять, зверьки швыряли косточку на землю и отправлялись дальше по сучьям, шаркая лапками, за новым плодом.
Когда двум дикобразам случалось столкнуться носом к носу на одной ветке, они оба закреплялись на месте с помощью хвостов, поднимались на задние лапки и затевали самый смехотворный боксерский матч. Они уворачивались, размахивали лапками, закатывали оплеухи, делали обманные выпады, били «крюком» слева, «апперкотом», наносили удары по корпусу — и все это, ни разу не задев противника. Во время этого представления (минут пятнадцать) они сохраняли на мордах выражение легкого удивления и благодушного любопытства. Как вдруг, словно по неуловимому сигналу, оба зверька становились на четвереньки и расходились в разные стороны. Мне никогда не удавалось угадать ни причину таких боксерских спаррингов, ни «победителя», несмотря на это, я получал громадное удовольствие и покатывался со смеху.
На мои плодовые деревья приходили и другие очаровательные существа — мирикины. Эти забавные маленькие обезьянки с длинными хвостами, стройными, почти как у белочек, тельцами и громадными совиными глазищами — единственные обезьяны, ведущие ночной образ жизни. Хотя мирикины приходили небольшими группами по шесть — восемь особей и прыгали на деревья совершенно бесшумно, их присутствие вскоре обнаруживалось — они вели между собой длинные, разнообразные застольные беседы.
У мирикин был необычайно богатый запас звуков, какого я не встречал ни у одного вида обезьян, да, собственно говоря, и ни у одного вида животных сопоставимого с мирикинами размера. Во-первых, они издают громкое мурлыкающее рявканье — далеко разносящийся вибрирующий клич, предупреждающий об опасности; когда звучит этот горловой крик, глотки обезьянок раздуваются до размеров небольшого яблока. Беседуя друг с другом, они пронзительно вскрикивают, ворчат, мяукают почти по-кошачьи, издают длинные мелодичные воркующие трели, не похожие ни на один звук, который мне приходилось слышать. Иногда одна обезьянка в порыве нежности обвивает рукой плечи приятельницы, тогда они обе сидят, обнявшись и прижавшись друг к другу, и вовсю воркуют, неотрывно и серьезно глядя друг другу в глаза. Я не встречал обезьян, которые, как мирикины, по малейшему поводу бросались бы целовать друг друга прямо в губы, обнимаясь и переплетая хвосты.
Естественно, эти животные жаловали в гости довольно нерегулярно, однако два существа постоянно обитали в моей затопленной половодьем долинке. Первый
— юный кайман, южноамериканский аллигатор длиной фут четыре. Это был настоящий красавец — черная с белым шкура, покрытая буграми и извилинами, прихотливыми, как на кожуре грецкого ореха, зубчатый драконий гребень на хвосте и большие золотисто-зеленые глаза, испещренные янтарными точечками. Кайман был единственным обитателем маленького водоема. Я так и не понял, почему к нему не присоединились другие сородичи, ведь окружающие ручьи и протоки, в каких-нибудь ста ярдах от озера, кишели кайманами. Так или иначе маленький кайман жил в полном одиночестве в озере возле моей хижины и весь день с видом собственника плавал дозором вокруг своих владений.
Кроме него я всегда видел в озере якану — быть может, одну из самых диковинных птиц Южной Америки. По размерам и внешнему виду она напоминает нашу английскую куропатку, только ее обтекаемой формы тельце как бы возвышается на длинных тонких ногах, опирающихся на веер необычайно длинных пальцев. С помощью этих пальцев, распределяющих вес на большую площадь, якана может ходить по воде, пробираясь по листьям лилий и других водяных растений. Поэтому ее называют еще «бегуньей по лилиям».
Якана опасалась каймана, а он, как видно, решил, что природа послала якану на принадлежащее ему озеро специально для того, чтобы внести некоторое разнообразие в его рацион. Но молодой кайман был слишком неопытен, и его первые попытки подкрасться и сцапать якану были неловкими до смешного. Якана жеманно выглядывала из зарослей, где проводила большую часть времени, и начинала свое «шествие по водам», легко переступая с одного листа лилии на другой, а они лишь слегка погружались в воду под тонкими, как паучьи лапки, пальцами, принимавшими на себя вес птицы. Кайман, приметив ее, тут же погружался в воду; только глаза виднелись на поверхности. Водная гладь была спокойна, как зеркало, ни малейшей ряби, а голова каймана скользила все ближе и ближе к якане. Птица принималась самозабвенно копаться клювом в листве водяных растений, разыскивая червячков, улиток и мелкую рыбешку, и не замечала подкрадывающегося каймана. И быть бы ей у него в зубах, если бы не одно обстоятельство. Когда до жертвы оставалось каких-нибудь десять — двенадцать футов, кайман, вместо того чтобы поднырнуть и схватить ничего не подозревающую птицу снизу, в страшном возбуждении начинал бить хвостом по воде и бросался вперед как глиссер, поднимая волну с таким шумом и плеском, что ему не удалось бы застать врасплох даже самое безмозглое пернатое. Якана, конечно, с паническим воплем срывалась и взлетала, хлопая желтыми, как лютики, крыльями.
Я долго не догадывался, отчего птица проводит почти все время в зарослях тростника на дальнем конце озера. Осмотрев отмель, я сразу нашел причину — на топкой почве была устроена аккуратная мягкая подстилка из водорослей, а на ней лежали четыре круглых кремовых яйца, покрытых шоколадными и серебряными «веснушками». Должно быть, якана давно сидела на яйцах — прошло несколько дней, и однажды я заметил, что гнездо опустело, а часа через два увидел, как якана впервые выводит своих птенцов «в свет».
Она вышла из чащи тростника, пробежала немного по листьям лилий, остановилась и оглянулась. Из тростника показались четыре малыша, похожих в своем черном с золотом пуху на шмелей-переростков, и их тонкие ножки с длиннопальчатыми лапками казались хрупкими, как паутинки. Они вышагивали в затылок друг другу следом за матерью, строго соблюдая дистанцию на один лист и терпеливо выжидая, пока мать обследует местность и снова двинется вперед. Они были так малы, что умещались все вместе на одном большом листе, и так легки, что лист под ними почти не погружался в воду. Кайман, заметив прибавление семейства, стал охотиться с удвоенным азартом, но якана оказалась весьма осмотрительной мамашей. Она прогуливала свой выводок неподалеку от берега, и стоило кайману двинуться в их сторону, как малыши мгновенно ныряли с листьев, скрывались под водой и мгновение спустя непостижимым образом оказывались уже на берегу.
Кайман пускался на все известные ему уловки; дрейфовал как можно незаметнее и как можно ближе, маскировался, подныривая под островок водяной растительности и выглядывая на поверхность из-под укрытия, весь облепленный водорослями. Он часами лежал в полной неподвижности, терпеливо подстерегая якан у самого берега. Целую неделю он применял поочередно все эти трюки, но только раз ему почти повезло. В тот день он самое жаркое время, около полудня, пролежал у всех на виду в центре озера, тихонько поворачиваясь, как флюгер на оси, и осматривая таким образом весь берег. Ближе к вечеру он подкрался к прибрежным водорослям и лилиям, изловчился и поймал лягушонка, принимавшего солнечную ванну в чашечке лилии. Приободрившись, кайман подплыл к плавучему островку из зеленых водяных растений, усеянному крохотными цветами, и поднырнул под него. Я высматривал его битых полчаса по всему озеру, пока не догадался, что он прячется под кучей растений. Даже наведя бинокль на этот островок величиной не больше двери, я лишь через десять минут смог разглядеть каймана. Он оказался почти в самой его середине. Выныривая, кайман зацепился лбом за стебель водяного растения; зеленые листья нависли на глаза, скрывшиеся под гирляндой розовых цветочков. Это украшение придавало ему несколько легкомысленный вид, будто он в праздничной шляпке с цветами, зато служило отличной маскировкой. Прошло еще полчаса, но вот наконец появились на сцене яканы, и развернулись драматические события.
Мать, как обычно, выскользнула из тростников, с балетной легкостью выбежала на листья лилий и позвала своих детей. Они зашлепали следом за ней, словно набор диковинных заводных игрушек, и столпились на листе лилии, терпеливо ожидая дальнейших приказаний. Мать неторопливо повела их по озеру, подкармливая по дороге. Она останавливалась на одном листе, брала клювом соседний, тянула его и дергала до тех пор, пока не переворачивала нижней стороной вверх. Там обычно оказывалось целое сборище червячков и пиявок, улиток и мельчайших рачков. Детвора налетала на лист, наперебой склевывала всю эту мелочь, очищала лист и переходила к следующему.
Я почти с самого начала понял, что мамаша ведет свой выводок прямехонько к тому месту, где затаился кайман, и с ужасом вспомнил, что это было ее любимое кормовое угодье. Я видел, как она, стоя на листе лилии, извлекала спутанные комки нежного папоротникообразного растеньица и раскладывала их на подходящем цветке лилии, чтобы малышам было удобнее выклевывать оттуда массу микроскопических съедобных существ. Я был уверен, что якана, до сих пор успешно избегавшая каймана, и на этот раз заметит его вовремя, но, хотя она все время останавливалась и осматривалась, вся семья продолжала двигаться прямиком к каймановой засаде.
Честно признаться, я растерялся. У меня было твердое намерение помешать кайману слопать мать или маленьких якан, но я не знал, что предпринять. Взрослая птица привыкла к шуму, производимому людьми, и совершенно перестала обращать на нас внимание, поэтому, например, хлопать в ладоши было бесполезно. Добраться до нее не было никакой возможности — все происходило на противоположной стороне озера, и пока я успел бы добежать туда по берегу, все было бы кончено — птица оказалась бы уже в двадцати футах от пресмыкающегося, не больше. Кричать бессмысленно, камнем не докинешь — далеко, и мне оставалось только сидеть на месте, не отрывая бинокля от глаз, и клясться страшными клятвами, что, если кайман тронет хоть перышко моих драгоценных якан, я выслежу его и прикончу. Как вдруг я вспомнил про ружье.
Конечно, стрелять в каймана я не собирался: дробь долетит до него слишком разбросанно, и в него угодит всего несколько дробинок на излете, а вот якан, которых я так жаждал спасти, я мог запросто перебить. Однако, насколько я знал, якана никогда не слышала выстрелов, так что, если я выстрелю в воздух, она вернее всего испугается и уведет свой выводок в укрытие. Я бросился в хижину, схватил ружье и потерял еще драгоценную минуту или две, лихорадочно вспоминая, куда я сунул патроны. Наконец я зарядил ружье и выскочил из хижины. Зажав под мышкой ружье с направленными в землю стволами, я другой рукой поднес бинокль к глазам, чтобы посмотреть, не опоздал ли я.
Якана уже стояла на краю зарослей лилий, совсем близко от кучи водорослей. Малыши сгрудились на листе позади и немного в стороне от нее. Я вижу, как она наклоняется, хватает длинную плеть водоросли, выволакивает ее на листья лилии… и тут кайман, до которого оставалось всего четыре фута, внезапно выныривает из-под своего зеленого укрытия и, как был, в дурацкой нашлепке из цветов, бросается вперед. В ту же секунду я выпалил из обоих стволов, и грохот раскатился по всему озеру.
Не знаю, что спасло якану — я или ее собственная молниеносная реакция, но она свечой взмыла в воздух с листа в тот самый момент, когда зубы каймана, сомкнувшись, разрезали лист почти надвое. Она пронеслась над головой каймана, он, высунувшись из воды, попытался ее схватить (я слышал, как щелкнули зубы) — и вот моя якана, совершенно невредимая, с громким криком улетает прочь.
Кайман напал так внезапно, что птица не успела дать команду своим птенцам, кучкой рассевшимся на листе лилии. Теперь, услышав ее отчаянный крик, они ожили, как от удара тока, и попрыгали в воду, а кайман устремился к ним. Пока он подоспел, они уже нырнули, и он тоже ушел под воду. Постепенно волны разошлись, и водная гладь успокоилась. Я с тревогой следил за матерью-яканой — она с громкими криками кружила, все кружила над озером. Внезапно она скрылась в зарослях тростника, и больше в этот день я ее не видел. Кстати, и кайман тоже не попадался мне на глаза. Меня преследовала ужасная мысль — что он догнал и переловил все крохотные комочки пестрого пуха там, в темной глубине, где они отчаянно удирали от него, — и весь вечер я вынашивал планы мести. На следующее утро я пошел по берегу к тростниковой заросли и — вот радость! — увидел якану с тремя довольно унылыми и напуганными птенцами. Я стал высматривать четвертого, но его нигде не было — и понял, что кайман хотя бы отчасти своего добился. Особенно меня огорчило то, что якана, нисколько не устрашенная событиями вчерашнего дня, снова повела свой выводок по листьям лилий, и я следил за ними весь день сам не свой от страха. Кайман не подавал признаков жизни, и все же я так намучился за несколько часов, что к вечеру решил — пора кончать! Больше не выдержу. Я пошел в деревню и одолжил маленькую лодку — двое индейцев любезно перенесли ее на мое озеро. Как только стемнело, я взял мощный фонарь, вооружился длинным шестом со скользящей петлей на конце и отправился на поиски каймана. Хотя озерцо было маленькое, обнаружить противника мне удалось только через час — он лежал на виду, неподалеку от зарослей лилий. Когда луч фонаря нашарил каймана, его большие глаза вспыхнули рубиновым светом. С неимоверной осторожностью я подгонял лодку все ближе и ближе, пока не удалось незаметно опустить петлю и понемногу завести ее на шею каймана; он лежал совершенно неподвижно, то ли ослепленный, то ли завороженный ярким светом. Потом я резким рывком затянул петлю и втащил бьющееся, извивающееся тело в лодку, не обращая внимания на щелканье челюстей и яростные лающие звуки, вылетавшие из раздутого горла каймана. Я упрятал его в мешок, а на следующий день завез на пять миль в сторону по лабиринту проток и там выпустил. Он так и не нашел дорогу обратно, и я, пока жил в маленькой хижине у затопленной долины, мог сидеть и любоваться сколько душе угодно своим семейством «бегуний по лилиям», весело сновавшим по озерцу в поисках пищи, и сердце у меня уже не уходило в пятки, когда легкий ветерок, налетая, морщил рябью темную, как агат, воду озера.