Формула обвинения в конце обвинительного заключения всем, кто в начале этого документа назван как участник нелегальной организации, аналогична приведенной выше. А где же участие в нелегальной организации? Куда девалась эта организация?! Существовала ли в природе такая нелегальная организация? Если да, то почему в отношении ее не принято никаких мер? А если нет, то в общей формуле обвинения содержится - клевета. Совершенно очевидно, что верно последнее предположение, так как не только советник юстиции Березовский, но даже прокурор УзССР К. Рузметов не рискнул бы оставить безнаказанным участие в нелегальной организации и не тронуть саму эту организацию, коль скоро ему стало известно о ее существовании. Значит действительным вопросом, который и надлежит выяснить, является вопрос о том, зачем понадобилась столь грубая и беспардонная клевета в таком документе как обвинительное заключение. Но чтобы это выяснить, надо прежде всего разобраться - существует ли тот вопрос, ради решения которого была якобы создана нелегальная организация, крымско-татарский национальный вопрос, и в чем суть этого вопроса.

Итак, поговорим о крымско-татарском национальном вопросе.

Существует ли он? Да, существует. И создан он не крымскими татарами, а теми, кто оклеветал этот народ, ограбил его, зверски изгнал его со своей Родины, истребив при этом почти половину его состава, и поселил оставшихся в живых в резервациях на полупустынных территориях Средней Азии, Урала и Сибири.

Это было величайшее преступление против человечества - геноцид.

Крымских татар хотели истребить как нацию, частично - физически, затем путем ассимиляции. Именно для последнего крымских татар лишили исконной Родины... Ликвидировали: крымско-татарскую национальную автономию, крымско-татарский язык, крымско-татарскую литературу, духовную жизнь народа, его верования, традиции, праздники.

Геноцид - что в переводе на русский язык означает убийство народа - это страшное порождение двух окаянных фюреров XX века. Но бесноватый Адольф сразу замахнулся на нацию, насчитывающую много миллионов, а "марксист" Сталин решил "потренироваться" на малых нациях. В число этих наций попали и крымские татары.

Свыше 10-ти лет совершалось наиболее зверское убийство этой нации содержание ее в резервациях, которые назывались в нашей стране комендантурами. Со смертью Сталина резервации не были уничтожены. Изменился лишь режим в них. С 1956 года с крымских татар сняли режим спецпереселенцев, но оставили в силе запрещение покидать места ссылки. Их закрепостили на тех местах, куда они были в свое время так зверски депортированы со своей родной земли.

И народ, перенесший столь страшный террор, задавленный своим неравноправным положением, лишенный даже права называться крымскими татарами исконным названием своей нации, - начал борьбу за свое национальное равноправие, за право жить на родной земле, среди людей своей нации, за право иметь свой язык, школы на родном языке, периодическую печать, литературу, искусство, культуру. Это было всенародное движение, и руководство партии и страны понимало эти чаяния народа. Народные представители неоднократно принимались представителями партии и государства, которые выслушивали народных представителей и давали обещание разрешить наболевший вопрос. Но одновременно на местах велась другая "работа". Наиболее активных участников народного движения отдавали под суд по различным вымышленным обвинениям, распространялась клевета на движение крымских татар, с помощью полицейских репрессий подавлялась естественная национальная жизнь народа - массовые гуляния, свадьбы, похороны и так далее. Все это изображалось как враждебные акции со стороны крымских татар. Довольно продолжительное время существовали рядом названные тенденции - тенденция к справедливому разрешению крымско-татарского вопроса и тенденция к клевете на это движение и к насильственному его подавлению.

Соотношение между двумя этими тенденциями не всегда было одинаково. Если в начале преимущественное влияние имела первая тенденция, то потом на первый план начала все более выходить вторая.

Положение дел крымско-татарского народа стало совсем тревожным, когда партийно-государственное руководство послало для переговоров с народными представителями летом 1967 года одних только руководителей карательных органов государства - председателя Комитета безопасности Андропова, министра охраны общественного порядка Щелокова и Генерального Прокурора СССР Руденко. Присутствие секретаря Президиума Верховного Совета СССР не могло изменить нерадостной картины этой встречи представителей народа с теми, у кого в руках средства массового принуждения. Естественно, что после такой встречи народ с особо пристальным вниманием и тревогой ждал обещанного на ней Указа Президиума Верховного Совета СССР. И вот Указ от 5-го сентября 1967 года опубликован.

Первая радость от того, что наконец-то снято дикое обвинение в измене Родине. Обвинение, которое почти четверть века тяготило народ. Оно клеймило и тех, кто в 1944 году был грудным младенцем, и беспомощных стариков, инвалидов, женщин, и тех, кто сражался с гитлеровскими захватчиками в рядах Советских вооруженных сил и в партизанских отрядах, и тех, кто погиб, защищая Родину, и даже могилы предков.

Радость была велика, но она почти сразу начала омрачаться второй, весьма зловещей, непонятной частью Указа. Той частью, в которой Президиуму Верховного Совета понадобилось отметить, что крымские татары укоренились на территории Узбекистана и других республик Средней Азии. Обвинительное заключение ставит в вину Языджиеву, что он сказал, будто Верховный Совет считает крымских татар за саженцы. Но это выражение принадлежит не Языджиеву - оно родилось в народе. Причем повсеместно. Люди спрашивали друг друга: "Зачем надо было это писать? Мы что - саженцы"? Передо мной стоит все время этот вопрос и другой - как вообще можно определить, насколько укоренился данный человек на данном месте? И существуют ли вообще объективные критерии для определения этого? Если этот вопрос перенести с отдельного человека на целую нацию, то отрицательный ответ на оба моих вопроса будет совершенно очевиден. Действительно, только в отношении саженцев можно твердо сказать, укоренились они или не укоренились. К людям это выражение неприменимо. Но тогда возникает вопрос: для чего это написано в Указе? Объяснить это неграмотностью составителей было бы слишком просто и вряд ли верно. И передовые люди крымско-татарского народа пришли к заключению, что это завуалированное, в иносказательной форме произнесенное распоряжение - не выпускать крымских татар с мест их ссылки и продолжать насильственную их ассимиляцию. Об этом же свидетельствовал и совсем незначительный внешне факт.

В Указе крымские татары были лишены своего исконного названия. Указ говорит не о "крымских татарах", а о "татарах, ранее проживавших в Крыму". Этим вроде бы малозаметным приемом изъяли из употребления наименование определенной нации со своей территорией, языком, многовековой культурой. Нет теперь такой нации. Есть просто татары. Правда, они когда-то проживали в Крыму. Но теперь укоренились в Средней Азии. Таким образом, и это название как бы есть мера геноцидного характера.

Этим путем хотят скрыть тот факт, что было совершено убийство народа, хотят стереть из памяти народной даже само понятие - крымско-татарская нация, крымско-татарский народ. Для нас валено установить, что такое предписание действительно существовало в Указе от 5 сентября 1967 г., и что оно выполняется неукоснительно. Активистов крымско-татарского движения за национальное равноправие судят на основании различных сфальсифицированных обвинений. Любое скопление крымских татар, даже если это просто национальное праздничное гуляние, подвергается разгону с применением силы, с употреблением милицейских дубинок и водометов, с массовыми арестами ни в чём не повинных людей. Свободно избранных народом представителей, которые едут в Москву, чтобы принести жалобу на бесчинства местных властей, как диких зверей выволакивают на улицу и в скотных вагонах этапируют в места ссылки в Среднюю Азию, в том числе даже тех, которые приехали из Белоруссии, Украины, Северного Кавказа. Те из крымских татар, кто, поверив Указу и одновременно с ним изданному постановлению, едут на родину в Крым, - подвергаются там страшным гонениям, им не дают возможности ни работать, ни жить в Крыму. Их вылавливают, избивают, связывают и вывозят под конвоем. Куда? Да снова туда, где они "укоренились" по милости Сталина и его подручных - в Среднюю Азию. Именно эти действия властей в Средней Азии, в Москве, в Крыму породили те документы, которые в рассматриваемом обвинительном заключении называют клеветническими, ставят обвиняемым в вину их составление, размножение и распространение. Очевидно, что ни один из этих документов не может являться криминальным для его составителей, поскольку никто в компетентных инстанциях, которым были посланы эти документы, не рассматривал и не расследовал изложенные в них факты и не дал своего компетентного заключения об их ложности. Но в самом деле происходили ли события, изложенные в "Траурной информации", в письме "Кровавое воскресение", "Чирчикских громил к ответу" и во всех других документах, перечисленных в обвинительном заключении? Кто, где, когда расследовал факт за фактом, событие за событием те зверства, которые учинили громилы гуляющим крымским татарам, весело отмечавшим день рождения В. И. Ленина и свой весенний национальный праздник "Дервиза" в городском парке города Чирчика? Советник юстиции Березовский заявляет, что "милиция приняла меры по наведению общественного порядка". Но, извините, даже если бы Вы, "советник юстиции", были при этих событиях в Чирчике, Ваше мнение по этому вопросу, выражаясь не вполне юридически, плевка доброго не стоило бы. Еще меньше стоит заявление тех, кто "наводил общественный порядок"; меньше потому, что они в данном случае лишь "сторона". Причем сторона, на которую жалуются десятки тысяч крымских татар - все крымские татары, участвовавшие в своем национальном празднике в гор. Чирчике 21 апреля 1968 года.

Авторитетным в этом споре между трудящимися и органами насилия Узбекистана может быть решение только тех, кому жаловались трудящиеся - высшего партийно-государственного руководства СССР. Только оно имело право и должно было назначить соответствующую квалифицированную государственную комиссию, должно было рассмотреть это дело и вынести честное, и определенное решение. Было ли это сделано? Нет! А поставила ли прокуратура УзССР вопрос о таком расследовании перед Генеральным Прокурором СССР? Тоже нет! Так может быть, прокурор УзССР, считая себя компетентным в таком расследовании, произвёл его и дал исчерпывающий ответ трудящимся крымским татарам? Опять-таки - нет! Единственное, что сделала прокуратура УзССР - она попыталась заткнуть рот жертвам чирчикского побоища, проведя провокационный процесс над ними. Но это не только не ответ по существу, а косвенное подтверждение справедливости жалобы трудящихся крымских татар. Точно так же никто не расследовал жалобы крымских татар на дискриминационные и просто бандитские действия крымских властей, жалобы на то, что там проводится политика "Крым - без крымских татар".

В этой жалобе изложены конкретные даты, цифры, факты, лица. Все это можно либо опровергнуть, либо подтвердить, но нельзя голословно квалифицировать как ложные измышления. Если в Крым после Указа от 5 сентября прибыло 12000 семей, а прописались меньше 200, хотя в это же время велась усиленная вербовка рабочей силы во всех областях СССР для работы в Крыму; если крымских татар выдворяли из Крыма с применением грубой силы, избивая, связывая, - то можно ли доказать, что этого не было, что прописаны и трудоустроены все, кто прибыл, что никого насильно не вывозили, и можно ли сказать, что что-то предпринято в целях неповторения такого в будущем и что кто-нибудь наказан за этот произвол? Должны быть расследованы также и события, связанные с незаконным выдворением представителей крымско-татарского народа из Москвы.

Произвол!

В общем, ни один из фактов, изложенных в инкриминируемых документах, никем не проверялся, и в распоряжении следствия нет никаких документов, опровергающих достоверность того или иного из приведенных фактов. В силу этого следствие вынуждено ограничиваться голословными ругательствами в адрес рассматриваемых документов. Во всем обвинительном заключении нет ни одной строчки, где бы доказывалось фактами, что сообщения, жалобы обвиняемых являются клеветническими. Составитель обвинительного заключения огульно порочит имеющиеся у него в руках документы.

Вот несколько примеров "полемики" советника юстиции Березовского с фактами, приводимыми в документах, составленных обвиняемыми.

Информация No 60 - "Байрамов возводил клевету на положение крымских татар в СССР" (стр. 1).

Информация No 61 "...он вновь возводит клевету на положение крымских татар в СССР, к представителям якобы применяются методы насилия и произвола" (стр. 4). (Да, действительно, Байрамов не разбирается в современных правилах хорошего тона. Насильственный вывоз из Москвы и Крыма - это не насилие и произвол, это - забота о благе человека. - П. Г.)

Информация No 62 "...вновь заявил, что крымские татары находятся якобы в ссылке (нет, они приехали туда на экскурсию, да задержались. - П. Г.) и что над ними... беззакония и гонения, и что в Крыму проводится расистская тактика - Крым без татар" (стр. 4). (В связи со сказанным выше, коментарии здесь излишни - П. Г.)

В Информации No 63 "Бариев возводит клевету на положение крымских татар в СССР, утверждая, что они, якобы, находятся в местах "ссылки"". (Видимо, Березовский всерьез думает, что словцом "якобы" и кавычками можно заставить крымских татар забыть, что места их теперешнего проживания являются местами их ссылки, и что таковыми они будут до тех пор, пока власти не прекратят насильственно удерживать их там. - П. Г.)

И вот такой цепочкой пунктов заполнено все обвинительное заключение. Но изредка попадаются места посерьезнее. Сталинизм нет-нет да и покажет свои хищные клыки. Вот что написано, например, на 10-й стр. обвинительного заключения: "В этом письме возводится клевета на национальную политику Коммунистической партии и советского правительства, факты переселения крымских татар в 1944 году авторы письма преподносят как варварское злодеяние". Итак, зверская депортация 1944 года - это национальная политика коммунистической партии и советского правительства, а тех, кто называет это "варварским злодеянием" - под суд за клевету на эту "политику"!

Вот это да! Спасибо, "советник юстиции" Березовский и прокурор К. Рузметов, за откровенность!

Мы давно были уверены по вашим действиям, что вы - сталинисты. Теперь вы сказали это сами. Но вы проявили себя сталинистами не только в этой случайной обмолвке. Вы сталинисты прежде всего по окраске, которую вы придали делу. Ни один из документов, которые вы пытаетесь вменить в вину обвиняемым, вы не имели права взять для исследования в уголовное дело.

Во-первых, потому что основу этих документов составляют обращения в партийные и государственные органы; обращения, в которых излагаются конкретные, действительно имевшие место факты, определенные просьбы. Обращаться с такими сообщениями и просьбами в любые правительственные и партийные инстанции - неоспоримое право всех советских граждан. Кто может в этом видеть преступление? Возьмем, например, "Обращение" к сессии Верховного Совета СССР по поводу Указа Президиума Верховного Совета СССР от 5 сентября 1967 г.

Я спрашиваю - кто и какое имел право задержать это обращение граждан, не допустить его до сессии, т. е. того органа, который один имеет право утверждать или не утверждать Указ Президиума.

Крымским татарам этот Указ не нравился. Главным образом из-за его второй части. Но могла не нравиться и его первая часть. В ней вопрос о политической реабилитации тоже сформулирован не очень четко и, я бы сказал, недостаточно честно. В принятой формулировке при желании можно найти оправдание и произволу 1944 года. Нечестен этот Указ и в том отношении, что вопрос политической реабилитации не связан с вопросом ликвидации последствий произвола 1944 года.

Ведь если выселили незаконно, то, признав этот факт, надо решить вопрос и о возвращении на родину всех желающих. Может быть, нецелесообразно ставить сейчас вопрос о возвращении всего конфискованного и разграбленного имущества, но вопрос об оказании государственной помощи и об обеспечении жильем возвращающихся на родину должен быть решен. В Указе эти вопросы затронуты не были, и крымские татары имели право жаловаться сессии, а мешать им в этом никто не имел права. Тем более лишены вы права приобщать эту жалобу к уголовному делу ее составителей.

Что, разве сессия Верховного Совета рассматривала этот документ и приняла решение направить его в прокуратуру для привлечения авторов к уголовной ответственности?

Я знаю, что нет, что депутаты Верховного Совета СССР не видели этого документа.

Аналогичным образом обстоит дело с документами, направленными в ЦК КПСС, Правительство, Генеральному Прокурору. Неоспоримо право граждан писать в эти инстанции и получать от них ответы. Нет права у тех, кому пишут, не отвечать; а у органов юстиции нет права привлекать к уголовной ответственности за то, что пишут в верховные партийные и государственные инстанции.

С рассмотренной точки зрения все указанные документы не могут быть основанием для привлечения к уголовной ответственности. Ни один из привлечённых к делу документов не может служить основанием для обвинения до тех пор, пока компетентное расследование не докажет, что факты, изложенные в этих документах, не имели места или извращены. Этого сделано не было, в виду чего все обвинение построено на песке.

Обвинение специально "шито белыми нитками", чтобы крымские татары видели, что судят их за участие в национальном движении, что их судят за то, что они хотят покинуть места ссылки и вернуться на Родину. Для этого написана ложь в первой части обвинения о нелегальной организации; показав обвиняемым, за что их судят в действительности, тут же говорят: хоть это и не уголовно наказуемое деяние, но мы его так можем переиначить, что оно станет уголовно наказуемым. Правда, будут видны белые нитки, но на это наплевать. В суде, прокуратуре свои люди.

Вот поэтому мы и задали в самом начале вопрос: КТО ЖЕ ПРЕСТУПНИКИ? Те, кто борются за национальное равноправие своего народа, или те, кто хотят увековечить сталинский произвол 1944 г., кто хочет продолжить политику геноцида в отношении крымских татар?

Ещё раз перечитав "Обвинительное заключение", я вижу, сколь слаба моя критика. "Обвинительное заключение" - документ такой антисоветской силы, что для компрометации данного судебного дела и судебно-правовой системы, порождающей такие дела, надо распространять само "Обвинительное заключение", а не критические заметки о нем.

Апрель-Май 1969 г. Григоренко П. Г.

О СПЕЦИАЛЬНЫХ ПСИХИАТРИЧЕСКИХ БОЛЬНИЦАХ ("ДУРДОМАХ")

Товарищи просили меня коротко рассказать об этих учреждениях на основании личного опыта. Выполняю эту просьбу.

Идея психиатрических специальных больниц сама по себе ничего плохого не содержит, но в нашем специфическом осуществлении этой идеи нет ничего более преступного, более античеловеческого.

Дело в том, что метод расправы с неугодными людьми путем признания их сумасшедшими и помещения на длительные сроки или на всю жизнь в психиатрические лечебницы начал применяться с тех пор, как появилось понятие "сумасшедший". Учитывая это, передовая общественность издавна боролась за то, чтобы лечение психически больных проходило под действенным контролем общественности. Общественность боролась также за то, чтобы люди, совершившие преступление в состоянии психической невменяемости, уголовному наказанию не подвергались, а направлялись на психиатрическое лечение. Боролись за это и выдающиеся русские психиатры Бехтерев и Сербский. Советское законодательство пошло по пути удовлетворения этого требования передовых людей общества.

Но беда в том, что все это дело одновременно было полностью изъято из-под надзора общественности, отдано в руки специально подобранного аппарата, в том числе и врачи назначаются только по специальному подбору, в котором квалификация врачебная роли почти не играет. На первое место выдвигаются другие качества, главное из которых - умение подчиняться, не проявлять своего медицинского "Я".

Если начать разбирать всю систему лечения психических больных, совершивших преступление, то основной ее порок - не в самих специальных психиатрических больницах. И если бы я описал только условия содержания больных в СПБ, как меня просили, то из этого еще ничего ни страшного, ни противозаконного не вытекало бы.

Больные в Ленинградской психиатрической больнице содержатся в большинстве в условиях менее строгих, чем тюремные. Только в пяти отделениях содержатся камерные. В остальных камеры от подъема до отбоя открыты. Большинство больных работает в мастерских. Одно отделение - санаторного типа, там имеется радио и телевидение. Имеется библиотека - и очень хорошая. Правда, многие книгоноши не любят освежать фонд, находящийся в отделении, но тот, кто пожелает, может добиться, чтобы ему принесли все, что ему нужно. Кроме того, книги, газеты, журналы разрешается передавать с воли. Два раза в неделю бывает кино. Свидания дважды в месяц местным и три дня подряд приезжим. Одновременно со свиданиями принимаются и продуктовые передачи. Питание значительно лучше, разнообразнее и вкуснее, чем в тюрьме. Дается белый хлеб. Нуждающиеся в диете получают ее. В меню входит масло сливочное, молоко, иногда фрукты. Мяса дают значительно больше, чем в тюрьме. Медицинское обслуживание (я не боюсь переоценить) образцовое. Думаю, что обычным психиатричкам далеко до такого обслуживания. Бросается в глаза очень высокая квалификация среднего медицинского персонала (видимо, дают знать себя значительно более высокие оклады содержания). Поэтому такие больницы, как ЛСПБ, в экскурсионном порядке можно показывать кому угодно, даже интуристам. Наиболее доверчивые могут даже восхищаться. Но не будем торопиться. Давайте посмотрим всю систему.

И начать надо с истока, т. е. выяснить - действительно ли туда попадают психически больные люди. И не заложены ли в самой системе условия для грубейшего произвола. Человек попадает на психиатрическое обследование в скандально знаменитый "Институт судебной психиатрии имени проф. Сербского" на основании постановления следователя. Институт этот номинально входит в систему Минздрава СССР, но я лично неоднократно видел зав. отделением, в котором проходил экспертизу, проф. Лунца, приходящим на работу в форме полковника КГБ. Правда, в отделение он всегда приходил в белом халате. Видел я в форме КГБ и других врачей этого института. Какие взаимоотношения у этих кагебистов с Минздравом, мне установить не удалось.

Говорят, что кагебистским является только одно отделение - то, которое ведет экспертизу по политическим делам. Мне лично думается, что влияние КГБ, притом решающее влияние, распространяется на всю работу института. Но если дело обстоит даже так, как говорят, то возникает вопрос - может ли психиатрическая экспертиза по политическим делам быть объективной, если и следователи и эксперты подчиняются одному и тому же лицу, да еще связаны и военной дисциплиной?

Чтобы долго не гадать над этим вопросом, расскажу о том, что видел сам. Прибыл я во второе отделение (политическое) Института им. Сербского 12 марта 1964 года. До этого я даже не слышал о таком приеме расправы, как признание здорового человека психически невменяемым, если не считать то, что мне было известно о Петре Чаадаеве. О том, что в нашей стране существует система "Чаадаевизации", мне и в голову не приходило. Я понял это лишь когда мне самому было объявлено постановление о направлении на психиатрическое обследование. Состоялся следующий разговор со следователем.

Я, прочтя постановление, посмотрел на следователя и спросил: "Что, нашли выход из тупика?" (до этого я неоднократно говорил следователю, что если следствие и дальше будет продолжаться с соблюдением всех процессуальных норм, то оно очень скоро зайдет в тупик). На этот вопрос следователь, находившийся в большом смущении с самого начала, стал сбивчиво и путано говорить:

- Петр Григорьевич, что вы подумали! Да нет, это простая формальность. Вы человек абсолютно нормальный. Я в этом не сомневаюсь, но у вас в медицинской книжке имеется запись о контузии, и в этих случаях психиатрическая экспертиза обязательна. Без этого суд не примет дело.

На мое замечание, что для передачи куда бы то ни было дела, надо сначала иметь само дело, он продолжал заверять, что после окончания экспертизы следствие будет продолжаться, и дело оформят. Но для меня становилось все яснее, что никакого следствия не будет, что мне обеспечена психиатричка на всю жизнь (так я в то время думал). Логически придя к этому выводу, я впоследствии рассматривал все явления под углом зрения этого вывода.

Когда я прибыл в отделение, там находилось 9 человек. В течение последующих пяти-шести дней прибыло еще двое. Руководствуясь своим пониманием цели назначения экспертизы, я предсказал всем 11-ти, кого какое ждет заключение. Исходил я при этом только из характера дела каждого - из доказанности или недоказанности преступления, а не из психического состояния человека. Да, собственно, даже и без медицинского образования было ясно, что психически неполноценным является среди нас один только Толя Едаменко, но именно ему я предсказал обычный лагерь. "Дурдом", по-моему, ожидал только трех: меня, Боровика Павла (бухгалтер из Калининграда) и Дениса Григорьева (электромонтер из Волгограда). У всех этих людей следственное дело было пустое, и не было никакой возможности наполнить его содержанием.

Все остальные, по-моему, должны были быть признаны нормальными, хотя трое очень искусно "ломали ваньку", изображая из себя психически невменяемых, а один и в действительности был таковым. Один был у меня под сомнением - Юрий Гримм, крановщик из Москвы, который распространял листовку с карикатурой на Хрущева. Ему я сказал: "Не раскаешься - пойдешь в дурдом, раскаешься - в лагерь". Это заключение я сделал на том основании, что к нему несколько раз в неделю приезжал следователь и, обещая ему всякие блага, убеждал в необходимости "раскаяться". В конце концов Юра "раскаялся" и получил три года лагеря строгого режима. Полностью оправдались и все другие мои предсказания. Особо следует обратить внимание на пример с Гриммом. Когда я требовал прокурора и следователя, мне ответили, что в период экспертизы они не могут иметь доступа к подэкспертному. В отношении Гримма это не соблюдалось, что наилучшим образом свидетельствует о том, что так называемый институт - всего лишь подсобный орган следствия. И врач-эксперт, и следователь говорили с Юрой только об одном - о раскаянии. При этом врач вел себя хамовитее следователя и картинно живописал, как Юру упрячут на всю жизнь среди "психов", если он не раскается.

Уже в Ленинграде я тоже встретился с теми, кто попал в психиатричку, не будучи психически больным. Особенно тягостное впечатление произвел на меня инженер Петр Алексеевич Лысак. За выступление на собрании студентов против исключения нескольких из них по причине политического недоверия - он попал в Спецпсихбольницу и к моменту моего прибытия находился там уже 7 лет. Злоба за эту страшную расправу, за всю свою искалеченную жизнь затопила его мозг, и он ежедневно пишет самые злобные послания, которые, естественно, никуда не идут, а ложатся в его медицинское досье и служат основанием для дальнейшего его "лечения" (из СПБ не принято выписывать тех, кто не признал себя больным). Я попытался ему втолковать эту истину. Но он, имеющий абсолютно нормальные суждения по всем вопросам, в этом пункте, что называется, "непробиваем". Хуже того, он соглашается с убедительностью моих доводов, но, когда я задаю наконец решающий вопрос: "Ну, так как, с завтрашнего дня писать прекращаем?" - он вдруг снова загорается - нет, я им сволочам все равно докажу! - Однажды во время такого разговора, когда Петр особенно увлекся мыслью о том, как он докажет, я с раздражением сказал: "Вы настолько нереально рассуждаете, что я начинаю сомневаться в вашей нормальности". Он вдруг остановился, посмотрел на меня взглядом, который нельзя забыть до смерти, и тихо, очень тихо, с какой-то горькой укоризной спросил: "А неужели вы думаете, что здесь можно пробыть 7 лет и остаться нормальным?"

И в этом его вопросе - вся суть нашей античеловеческой системы принудительного лечения. Очевидно, что если бы случаи содержания нормальных людей среди психически невменяемых были даже единичными, то и в этом случае надо было бы поднять самый решительный протест. Весь ужас положения здорового, попавшего в эти условия, состоит в том, что он сам начинает понимать, что со временем может превратиться в одного из тех, кого он видит вокруг себя. Особенно это страшно для людей с легко ранимой психикой, страдающих бессонницей, не умеющих самоизолировать себя от посторонних звуков, а они там распространяются с невероятной силой.

Ленинградская СПБ находится в здании бывшей женской тюрьмы, рядом со знаменитыми "Крестами". Здесь, как и в обычных тюрьмах, нормальные перекрытия имеются только над камерами. Середина же здания полая. Так что из коридора первого этажа можно видеть стеклянный фонарь крыши над пятым этажом. В этом колодце звуки распространяются очень хорошо и даже усиливаются. Именно на этом была основана одна из психических пыток заключенных этой больницы в сталинское время.

Создана она была в 1951 году. И тогда даже не скрывали, что создана она для того, чтобы без суда содержать в ней людей неугодных режиму. Тогда и врачей в этой "больнице" было столько же, сколько и в тюрьме, и права их ничем не отличались от прав тюремных врачей. Здесь в те времена смена постов производилась так: на первом этаже сменяющийся надзиратель во весь голос выкрикивал - "Пост по охране самых опасных врагов народа сдал", и заступающий вторил - "пост по охране самых опасных врагов народа принял..." Это слышно было во всех камерах всех этажей. Затем то же самое повторялось на втором этаже, потом на третьем, четвертом, пятом. И так изо дня в день, при каждой смене. Теперь этого нет. Теперь это учреждение возглавляется врачами, и врачи во всех делах, связанных с содержанием тех, кто попал в больницу, играют решающую роль. Однако и они не в силах изменить звукопроводность здания, созданную при его постройке. Поэтому все происходящее на всех этажах прекрасно слышно было и при мне.

Но для меня лично это обходилось благополучно. Возможно, условия профессии, а может, железное здоровье, которым наградили меня родители, позволили быстро приучить себя к самоизоляции от всего, что не имеет непосредственного отношения ко мне. Я мог не слышать, чем жила вся тюрьма в течение более, чем двух часов - ловлей буйнопомешанного, которому удалось каким-то образом вырваться у санитаров и в голом виде носиться по всем этажам. Я мог привыкнуть не замечать непрерывную чечетку, отбиваемую у меня над головой почти круглыми сутками (перерывы наступали только в те короткие промежутки времени, когда танцор падал в полном изнеможении). Я не замечал и многого другого. И в этом отношении мое пребывание в этой больнице прошло без особого вреда для моей психики. Единственно, чего я не могу забыть, от чего иногда просыпаюсь по ночам, - это дикого, ночного крика, смешанного со звоном разбитого стекла. От этого я изолироваться не мог. Во сне, видимо, нервы не защищены от таких воздействий. Но я представляю, что должен переживать человек, который все окружающее воспринимает прямо на открытую нервную систему, у кого не развиты, как у меня, защитные нервные функции.

Если бы в такую обстановку люди могли попадать только иногда, случайно, то и в этом случае каждый такой факт надо было бы расследовать самым тщательным образом и, безусловно, с соблюдением самой широкой гласности. Но это не случайность, а система. Притом широко практикуемая. Я уже указывал, что только в течение месяца, когда я был на экспертизе, институт Сербского произвел трех здоровых в сумасшедшие и отправил одного безусловно психически ненормального человека в лагерь. Последнее тоже ведь система. Правда, я это понял только после прочтения книги Анатолия Марченко "Мои показания". Оказывается, такие люди нужны в лагерях для того, чтобы делать жизнь здоровых людей еще невыносимей.

Насколько широко пользуется следствие методом лживой психиатрической экспертизы, можно судить по следующему факту. В ЛСПБ я встретился на прогулках с очень интересным собеседником, обладающим незаурядной памятью и умением увлекательно рассказывать. При этом, у него было что рассказать. Он, несмотря на свой не очень большой возраст, уже успел перешагнуть за десяток лет пребывания в местах заключения. Большую часть этого срока - в детских. В СПБ он попал при следующих обстоятельствах. Его арестовали за мелкую кражу и, вполне вероятно, выпустили бы, не отдавая под суд, если бы его следователю не вздумалось с его помощью закрыть одно "дохлое" дело - нераскрытое убийство. От рассказчика требовалось немногое - показать, что один из его ближайших друзей в момент совершения убийства находился в том населенном пункте, где оно произошло. Рассказчик знал, что это неправда, и потому отказался дать такие показания. Тогда следователь заявил: "Ах, не хочешь помогать следствию! Ну тогда я тебя упеку в такое место, что ты меня всю жизнь не забудешь", и ... направил его на психиатрическую экспертизу, которая не замедлила признать его невменяемым. С тех пор он и борется с этим заключением.

Володе Пантину (так назывался этот человек), повезло. Ему попалась умная, честная женщина, которая сумела повести дело таким образом, что заключение экспертизы было отменено. Очень хорошо относившийся ко мне врач сказал, что это исключительный случай. Как правило же, отменить заключение экспертизы невозможно, так как на отмену обязательно необходимо согласие врача, поставившего первичный диагноз. Володя прошел через все это, но прошло шесть долгих лет.

Когда диагноз был отменен, дело пошло в суд для рассмотрения за преступление, совершенное психически здоровым человеком. И суд, знавший, сколько уже лет находится в заключении подсудимый, дал ему максимум, предусмотренный соответствующей статьей (4 года), и освободил из зала суда. Два года, выходит, пересидел за отказ "помочь следствию".

Очень страшна психиатричка психически здоровому человеку тем, что его помещают в среду людей с деформированной психикой. Но не менее страшны полное бесправие и бесперспективность.

У больного" СПБ нет даже тех мизерных прав, которые имеются у заключенных. У него вообще нет никаких прав. Врачи могут делать с ним все, что угодно, и никто не вмешается, никто не защитит, никакие его жалобы или жалобы тех, кто с ним находится, из больницы никуда не уйдут. У него остается лишь одна надежда - на честность врачей.

Мне мой лечащий врач так и сказал, когда я при первой нашей беседе нарисовал ему картину моего полного бесправия, полной незащищенности. Глядя на меня честным, открытым взглядом, он спросил: "А честность врачей вы ни во что не ставите?" Я ответил:

- Нет, на нее я только и рассчитываю! Если бы я перестал верить и в это, то мне пришлось бы искать только пути к самоубийству.

Мне никогда не пришлось раскаиваться в том, что я поверил в честность врачей, но я и сейчас продолжаю настаивать на том, на чем настаивал и тогда никуда не годна та система, при которой у тебя остается надежда только на честность врачей! А если врач попадется нечестный? Это не только не исключено, а сему имеются убедительные примеры, хотя бы в практике признания психически невменяемыми вполне здоровых людей. За это же говорит и логика. Если властям потребуется ухудшить положение здоровых "психов", они начнут изгонять из этой системы честных людей и набирать вместо них таких, кто ради денег и положения на все готов. Нельзя же думать, что среди врачей-психиатров такого добра меньше, чем среди других профессий.

Особо тяжко сознавать полную неопределенность времени, на какое человека определили в это положение. У врачей существуют какие-то минимальные нормы. Мне они неизвестны. Однако достоверно знаю, что совершивших убийство держат не менее пяти лет. Говорят, что политические в этом отношении приравнены к убийцам. Но их, если они не раскаиваются, могут не выписать и после этого.

Кстати, и честность врачей не поможет. Дело в том, что и в этом учреждении КГБ держит своих секретных агентов, и их донесения играют не менее важную роль, чем заключение врачей. Могут быть случаи, когда суд не утверждает решение о выписке из больницы, принятое медицинской комиссией, на том основании, что "срок лечения не соответствует тяжести совершенного преступления".

В общем, обстановка сумасшедшего дома, полное бесправие и отсутствие реальной перспективы выхода на свободу - вот те главные страшные факторы, с которыми столкнется каждый, кто попадет в СПБ. В этих условиях у людей с ранимой психикой может быстро начаться психическое заболевание, прежде всего подозрительность к врачам - боязнь того, что в отношении тебя умышленно проводится лечение, направленное на разрушение нормальной психики. Хуже всего, что в условиях отсутствия прав у больных и при полном отсутствии контроля со стороны общественности такое логически вполне допустимо.

В связи с этим общественности надо бороться за коренное изменение системы экспертизы и содержания больных в СПБ, за предоставление общественности действительной возможности контролировать состояние содержания и лечения больных в этих условиях. А пока это не достигнуто, тем, кто попадает туда, больше веры в лучшие стороны человеческой сущности врача. Надо верить ему и соответственно относиться - с доверием. Это будет только полезно. И потому полезнее, что подозрительность вообще никакой пользы принести не сможет. Уж если к вам решат применить незаконные методы лечения, то результат будет одним и тем же и для подозрительных, и для доверчивых. А может, для последних даже лучше.

ЗАПИСИ, ПЕРЕДАННЫЕ ИЗ ТЮРЬМЫ*

Краткая хроника

3 мая утром прибыл в аэропорт Ташкент. Билет был взят не на мое имя. С аэропорта приехал к сестре, но ее дома не оказалось, и я поехал к Ильясову, у которого и остановился. Сразу установил, что мой вызов сюда, якобы на суд в качестве общественного защитника, - провокационный. Решил сразу уехать. Ночью поднялась температура до 40°, обложило горло, появился астматический кашель, поднялось давление, начались сердечные перебои.

* 1969 г. - Ред.

4 мая днем хозяева заметили слежку за квартирой. "Пусть следят. Мы же не преступники", - сказал я. Но ташкентских друзей это обеспокоило.

Ночью с 5-го на 6-е на своей машине приехал один крымский татарин и предложил уехать с ним на другую, более безопасную квартиру. Я от переезда отказался. И потому, что болен, а главное, потому, что скрываться мне незачем. Но, учитывая тревогу друзей и свое болезненное состояние, решил уехать домой.

6 мая боролся за снижение температуры.

7 мая утром мне взяли авиабилет до Москвы, не на мою фамилию, а вечером за 2 часа до отлета на квартиру Ильясова пришли с обыском. Первым вбежал один из постоянных моих московских филёров и с радостью отметил: "А, Григорий Петрович!" - это как раз тот, что во время обыска 19.XI.68 г. у меня на квартире также перевирал мое имя и отчество. Его присутствие и тот факт, что постановление на обыск выписано именно на ту квартиру, где я находился, - а, собираясь уехать, в милиции не регистрировался, - указывает на то, что я все время находился под платным наблюдением. После обыска, ничего не давшего "искателям", меня арестовали, предъявив постановление на арест по ст. 1914 УК УзССР (аналогичной ст. 1901 УК РСФСР).

8 мая подал заявление прокурору УзССР Рузметову, с копией прокурору СССР Руденко, в котором мотивировал просьбу об изменении меры пресечения. В тот же день, будучи вызван к следователю на допрос, заявил, что никаких показаний давать не буду, пока не будут созданы нормальные условия следствия.

15 мая предъявлено обвинение по ст. 1901 УК РСФСР. "Первый провал следствия, - отметил я про себя. - Рассчитывали изъять что-то во время обыска и обсчитались. А теперь юридический казус: "преступление" совершено в Москве, а узбекские органы правопорядка арестовывают "преступника"; не задерживают по просьбе Москвы для переправки, а сами предъявляют обвинение, приняв позу: "Нет у вас в Москве порядка. Преступники на глазах творят преступления. Вот мы возьмемся и наведем в Москве порядок". - Прямо-таки курам на смех.

26 мая. В связи с молчанием Рузметова (я получил пустую бюрократическую отписку за подписью зам. нач. следственного отдела Уз. прокуратуры Никифорова, даже без ссылки на решение прокурора), подаю жалобу Руденко.

30 мая подаю заявление Рузметову, с копией Руденко, в котором требую изменить меру пресечения или перенести следствие, по принадлежности, в Москву, а если в том и другом будет отказано, дать свидание с женой. Если ни одно из этих требований не будет удовлетворено, объявлю голодовку.

2 июня со мной ведется разговор по заявлению от 30/V. Возглавляет группу зам. нач. следственного отдела Никифоров. В группу входят прокурор по надзору Наумова и следователь Березовский. Я настаивал на изменении меры пресечения, т. к. скрываться не могу по характеру, известному всем, а главное, потому, что не считаю себя виновным. Я не написал ни одного анонимного письма, а что подписано мною - правдиво, и я это заинтересован доказать. Не могу я помешать следствию, т. к. все документы, написанные мною, в руках следствия. Что касается места ведения следствия, то УПК прямо указывает: по месту совершения преступления. Никифоров обещает доложить прокурору, который и поручил ему этот разговор. До получения прокурорского ответа, но не более установленного на ответ времени, я обещаю голодовку не начинать.

9 июня. Получен ответ за подписью Никифорова, в котором сообщается: 1) изменить меру пресечения нельзя, т. к. я могу помешать следствию; 2) предоставить свидание с женой не представляется возможным; 3) следствие в Узбекистане, потому что здесь большинство свидетелей.

11 июня посылаю заявление Рузметову, с копией Руденко, о том, что голодовку начинаю с 13. Руденко пишу просьбу о перенесении следствия в Москву и изменении меры пресечения. Показываю смехотворность мотивировки содержания под стражей и причин ведения следствия в Ташкенте (большинство свидетелей).

13 июня с утра отказался от пищи.

15 июня начали принудительное кормление. Сначала удивился, почему так быстро. Потом понял: решили сразу сломить. Пока упаковывали в "смирительную рубашку", били и душили. Потом началась мучительная процедура - вставление расширителя. Мучительность процедуры усиливалась тем, что два зуба оголены, без эмали. Мне их перед отъездом обточили под коронки, но надеть не успели.

16-19 июня - ежедневно процедура кормления. Сопротивляюсь, как могу. Меня снова бьют и душат, вывертывают руки, специально бьют по раненой ноге. Особенно жестоко издевались надо мной 17 июня - в день подписания документов Международного совещания коммунистических и рабочих партий в Москве. Ведущую роль в издевательствах надо мной играли "лефортовцы", специально для меня присланные из Москвы. После каждого "кормления" писал заявления с описанием зверств.

17 июня написал заявление, что дальнейшая голодовка будет в знак протеста против зверского обращения со мной.

18 июня написал, кого считать виновником моей смерти. После этих двух заявлений жестокости прекратились. Стали просто силой упаковывать в смирительную рубашку. Я сопротивлялся. Число наваливавшихся на меня с пяти в первый день возросло на 19 июня до 12 человек. Борьба продолжалась долго, и я обычно сваливался со страшными болями в сердце. Но я продолжал сопротивляться все настойчивее, надеясь, что сердце не выдержит. Измученный, я уже желал смерти, рассчитывая, что она поможет разоблачению произвола.

20 июня пришла в камеру прокурор по надзору Наумова и дала понять, что они, собственно, надеются на мою смерть и ждут ее. Меня как током ударило: "Зачем же я им помогаю? Зачем иду навстречу их желаниям?" Когда она ушла, мне совсем в новом свете представилось высказывание в беседе со мной, перед началом моей голодовки, начальника изолятора майора Лысенко В. М.: "Вы не думайте, что вы заработаете громкие похороны. Нет, их не будет - таких, как у Костерина. И тело ваше родственникам не выдадим. Они даже не узнают точную дату смерти. Им сообщат, может, через три дня, а, может, через три месяца, а, может, и через полгода. И точного места вашего захоронения не укажут".

Обдумав все это, я заколебался в своем решении "держать курс на смерть".

24 июня получил сообщение от Березовского, что в связи с моим арестом семья лишена пенсии. Поняв эту информацию как усиление моральной пытки, я, озлобившись на палачей, принял решение.

25 июня послал заявление Руденко с просьбой (еще раз) изменить меру пресечения, т. к. арест повлек за собой лишение пенсии, следовательно, старая, больная жена и сын - инвалид с детства - остались без средств к существованию.

27 июня вечером сделал заявление, что с завтрашнего дня голодовку снимаю.

2 июля написал Руденко еще одно письмо, в котором на опыте истекшего времени еще раз показал, сколь незаконно ведение следства в Узбекистане. До этого, 26 июня я пожаловался ему, что узбекские законоблюстители не изволят отвечать на заявления. В связи с этим я прекращаю им писать.

3 июля написал Косыгину обо всех жестокостях и беззакониях против меня и спросил, чем вызвано перенесение этих гонений на семью. Их наказали более жестоко, чем меня, оставив без средств на хлеб. Просил решить вопрос о пенсии старой, больной жене и сыну - инвалиду с детства.

6 августа. Объявлено постановление о назначении амбулаторной судебно-психиатрической экспертизы. Написал заявление, чтобы от меня включили докторов Клепикову, Мисюрова, Ильясова.

11 августа ознакомился с постановлением об отказе включить моих представителей в состав экспертной комиссии.

18 августа. Судебно-психиатрическая экспертиза. Состав: доктор наук Детенгоф, Каган, Смирнова.

27 августа. Ознакомлен с актом экспертизы: признан вменяемым.

28 августа. Сделал заявление, что в целях ускорения следствия буду давать показания.

С 28 августа по октябрь. Вызывали на допрос 8 раз. По сути был задан один вопрос, правда, к разным документам: "Не вами ли составлен этот документ, не на вашей ли машинке напечатан, и распространяли ли вы этот документ?" Были, правда, вопросы, касающиеся других лиц, но это я сразу отбивал, заявляя, что на любые вопросы, касающиеся меня, отвечаю, о действиях других молчу. Следователю после нескольких неудавшихся попыток пришлось принять это мое заявление к руководству. Я обратил внимание, что интереса к допросам у следователя нет. На допросы приходит неподготовленный, по нескольку раз хватается за одни и те же документы. Из этого я сделал вывод, что мне надо ждать еще одной психоэкспертизы. Срок подходил к концу, а дело явно неподготовленное. Или, может, собираются продлить срок до 9 месяцев, затем и больше, чтобы просто держать в тюрьме? В общем, мучительные сомнения человека, полностью изолированного, которому не дают ни свидания, ни переписки с родными (просил не раз), и даже не отвечают на жалобы и заявления.

В октябре следователь не приглашал ни разу.

21 октября вдруг вывезли самолетом в Москву, в Институт им. Сербского. Там продолжал сидеть и после комиссии. Не говорят о заключении и не увозят.

4 декабря поднимаю вопрос, что у меня еще 6 ноября кончилась санкция на арест. Поднимается паника. В тот же день везут в Домодедово на самолет.

5 декабря я снова в изоляторе следственного отдела КГБ УзССР. Здесь тоже заявляю, что без предъявления мне санкции на продление в камеру меня доставят только силой. Находят санкцию, данную еще 21 октября зам. ген. прокурора сроком по 31 декабря. И вот я снова в той же камере, где находился во время голодовки. И снова у камеры лефортовская охрана.

Некоторые аналитические выводы по Хронике

1. Физическое воздействие во время так называемого "кормления" - не единственный способ физической пытки. Применяли ко мне и другие, более изощренные, но и более замаскированные способы, имеющие ту же цель: лишить меня здоровья.

2. Главное, однако, заключается не в физическом воздействии, а в моральном. Ниже привожу основные приемы подрыва морально-психического состояния.

- Незаконный арест в Узбекистане, служащий изоляции меня трехтысячекилометровым расстоянием от родных и друзей, одновременно явился сильным морально-психическим ударом: "Понимай, мол, законы для нас не писаны. Что хотим, то с тобой и сотворим".

- Заключение в подвалах КГБ, хотя по данной статье положено содержать в тюрьме. Таким образом ухудшены условия содержания и питания. Последнее ухудшено не менее, чем втрое по калорийности и, особенно, витаминозности.

- Двойная охрана: общая для всего изолятора и персональная, из лефортовских надзирателей, непосредственно у моей камеры.

- Режим полного беззакония, даже в мелочах. Меня, например, лишили возможности пользоваться УК и УПК. Ни на одно свое заявление, жалобу, адресованные Рузметову, Руденко (их было 15), ответа не получил. Начиная с октября, перестал отвечать и следователь Березовский. С семьей меня лишили какой бы то ни было связи. В 1964 году я был арестован по ст. 70, и все же следователь информировал меня о семье почти ежедневно. Письмо жены я получил через 2 недели. Первое свидание мне дали через 5 дней после судебно-психиатрической экспертизы. Сейчас мне от жены не передали ни одной даже простой записки о здоровье. 16 декабря в день нашего рождения (у нас день рождения в один день) жена, напрягаясь материально и физически, приехала за 3 тыс. километров, и ей отказали даже в пятиминутном свидании. После экспертизы в ин-те Сербского я пробыл в Москве 15 дней, но свидания тоже не получил. Еженедельные передачи, получаемые всеми находящимися на экспертизе, мне были запрещены. Заключение ташкентской экспертизы мне объявили только через 9 дней. Заведомо зная, как я жду решения, тянули, мучили. На вторую экспертизу привезли без постановления, опять по той же тактике - "что хотим, то и творим". Заключение второй экспертизы вообще не объявили, а на каждом шагу подчеркивают: "ты сумасшедший".

Готовя меня в "сумасшедшие", Березовский распространял клеветнические сведения обо мне. Случайно я узнал о таких сообщениях следователю КГБ Обушаеву и следователю Узб. прокуратуры Рутковскому. Прибегал Березовский и к прямой провокации: 25 сентября, когда Березовский, не подготовив вопроса для меня, рылся в бумагах, у нас с Обушаевым завязалась частная дискуссия. Вдруг Березовский, перебивая Обушаева, на самых высоких нотах закричал: "Что ты ему доказываешь? Ведь он готов на любом суку повесить нас с тобой!" С криком он долго варьирует это утверждение, ясно рассчитывая на мою вспышку. Но я переждал, пока он кончит, и спокойно сказал: "Могу ответить на это только несколько перефразированными словами Лидии Чуковской: "Вы, может, и заслужили повешения, но наш народ не заслужил, чтобы его продолжали кормить повешениями". Уважая наш народ, вешать вас отказываюсь".

Мне очевидно, что вся обстановка создана для того, чтобы внушить чувство безвыходности, безнадежности, отчаяния. Сказанное начальником изолятора о последствиях моей смерти преследовало ту же цель, так как подчеркивало: "Ты в полной нашей власти, и не только теперь, но и после смерти". И не удивительно, что в такой обстановке идут на смерть. Меня от смерти спас случай.

Только теперь я по-настоящему понял, в чем был особый ужас положения тех несчастных, которые миллионами гибли в застенках сталинского режима. Не физические страдания, - их можно перенести. Но людей лишали каких бы то ни было надежд, убеждали их во всевластии произвола, в безвыходности. И это непереносимо.

3. Весь ход следствия по моему делу указывает, искали не доказательств совершения преступления, а способ, как обойти законы, чтобы меня можно было бросить в заключение как бы на законном основании. А чтобы я каким-нибудь образом не помешал этому, то искали пути, следуя которым можно было бы не допускать меня к ознакомлению с делом. В общем, наказание за убеждения посредством ложных обвинений, изоляции, а затем пожизненной тюремной психбольницы.

П. Г. Григоренко

Вторая экспертиза

21 октября перед ужином вдруг открывается дверь моей камеры (No 11) в Ташкентском следственном изоляторе КГБ. Входит начальник изолятора майор Лысенко Виктор Моисеевич. За ним дежурный старшина и еще двое надзирателей.

- Петр Григорович, вам ничего не снилось?

Пожимаю плечами.

- Так вот, вас приказано отправить в Москву. Не спеша одевайтесь, соберите свои вещи. Что у вас сдано на склад?

Отвечаю. Все уходят. Начинаю одеваться. Минут через 20 я уже с вещами в дежурке. Туда же доставлены вещи из кладовой. Все упаковывается вместе для отправки со мной. Из этого заключаю, что отправляют меня "насовсем". Если бы на время, да еще в ин-т Сербского, то брать вещи из склада было бы бессмысленно. Ведь в институте отбирают даже надетое на тебе.

Короткая процедура передачи меня караулу - четверо во главе с майором Малышевым - и я в "воронке", а затем и в самолете. Настроение хорошее. Что бы меня ни ожидало, перебросить меня в Москву - это уже отступление беззакония. А видеть произвол отступающим всегда приятно, даже и в моем положении.

Первый конфликт на аэродроме в Домодедове. Несмотря на то, что нас втречают два тюремных микроавтобуса - один для меня и "моего" караула, второй с дополнительной, московской охраной, мне предлагают залезть в бокс - в клетушку, в которой при моем росте можно сидеть только скрючившись и плотно прижавшись спиной и боками к железной обшивке. А на улице уже холодно и железо основательно остыло. На мне даже нет легкого осеннего пальто. Мои "опекуны" об этом не подумали вовремя, и я еду в легком летнем костюме. Первая и, я думаю, вполне естественная реакция - отказаться от столь "комфортабельного купе". Небольшая заминка. Встречающие меня, натолкнувшись на мой решительный протест, растерялись. У них ведь нет другого выхода, кроме как затолкать меня в этот "бокс". Но ведь мы на аэродроме - кругом народ. Значит, не избежать шума. Это понимают и они, и я. Им шум невыгоден, нежелателен. А мне?!

Они вряд ли поняли, почему я, только что решительно заявивший, что не поеду в "боксе", вдруг молча полез в него, без какого бы то ни было вмешательства с их стороны. Для них это полная неожиданность. Они не сомневались, что я, затевая скандал, хочу привлечь внимание окружающих. И это был бы с моей стороны разумный, справедливый шаг. Но я вовремя вспомнил, что меня, вполне вероятно, везут в Институт им. Сербского. А там скорее всего заинтересованы в получении поводов для признания меня психически невменяемым. Скандал на аэродроме вполне может послужить таким поводом. Я решил такого повода не давать.

Поездка была до крайности мучительной. К неудобному положению и холоду, о чем я уже говорил, добавились выхлопные газы, которые каким-то образом пробивались в мой "бокс". В результате я прибыл в Лефортовскую тюрьму в полубессознательном состоянии. По прибытии - обычный обыск, сдача вещей на склад, получение постельных принадлежностей. До камеры (No 46) добрался лишь около часу ночи (4 часа по Ташкенту). Несмотря на это, подняли меня, как всех, в 6 утра.

После завтрака снова сборы, сдача казенного, ведут из камеры, обыск. Зачем все это, - никто не говорит. Но по тому, как смотрят на меня надзиратели, твердо решаю: "Сербский". Сомнение внес начальник тюрьмы полковник Петренко, который изволил лично проводить меня. На вопрос "Куда меня отправляете?" он без запинки ответил: "В прокуратуру. Там хотят с вами поговорить. И я от души желаю, чтобы вы сюда не вернулись"... "Вы меня поняли?" - спросил он, когда я уже садился в "воронок". Я ничего не ответил, но в голове мелькнула радостная мысль: "Неужели прекращено дело?"

Но мысль эта продержалась недолго. Несмотря на то, что путь наш был виден мне только позади машины и в чрезвычайно узком секторе, я, хорошо зная Москву, быстро обнаружил, что направляемся не в сторону прокуратуры. Когда же промелькнули площади Маяковского, Восстания, Смоленка, сомнений не осталось "Сербский".

В этом для меня, собственно, ничего нового не было. Я давно потерял веру в разум творцов произвола. Поэтому я и не надеялся на прекращение дела. Знал я и то, что любой преступник боится гласности. А суд - гласность. Значит, и на суд меня не пустят. Значит, остается одно - признать меня сумасшедшим. В Ташкенте с этим произошла ошибка. Березовский, - самовлюбленный кретин, - всерьез поверил, что сможет создать дело против меня. Поэтому он не мог понять всё значение психиатрической экспертизы и не озаботился подбором такого ее состава, который обеспечивал бы безотказное признание меня невменяемым. В результате создалось положение, потребовавшее вмешательства Москвы.

Я ждал этого вмешательства с тех пор, как прочитал заключение ташкентской психэкспертизы (18/VII). Убеждало меня в этом и поведение Березовского. Видимо, получив нагоняй от начальства, он скис после экспертизы и утратил всякий интерес к моему делу. Поэтому я все время ждал второй экспертизы и знал, что на этот раз рисковать не станут и направят меня в то учреждение, которое для этого и существует, чтобы превращать неугодных КГБ людей, которые преступлений не совершали и являются психически нормальными, в "опасных для общества невменяемых". Подчеркиваю: я знал это. Но кто не надеется где-то в тайниках души на лучший исход! Для меня лучшим исходом был бы суд или прекращение дела. Слова начальника Лефортовской тюрьмы пробудили надежду на последнее. Очень быстро я понял, что сказанное им - ложь. При этом ложь подлая, направленная на то, чтобы созданием временной иллюзии сделать реальность еще более тяжелой.

Естественно поэтому, я выходил из машины озлобленным на тюремщиков всех рангов и специальностей и отказался разговаривать и с майором, возглавляющим лефортовский караул, и с дежурным офицером охраны института, и с принимавшим меня врачом Майей Михайловной. Так началась моя вторая экспедиция в Институт им. Сербского. Ничего хорошего я от нее не ожидал. И первые шаги показали, что самые худшие мои опасения имеют под собой основание.

Меня, что называется "с ходу", загнали в одиночку, закрыли на замок и к двери приставили специальную охрану, которая не пропускала сюда никого из "политиков". Чтобы суть сказанного могли понять и те, кто никогда не был в отделении, где оказался я (в 4-ом), мне придется дать краткое описание планировки отделения.

Если входить в 4 отделение с лестничной клетки, ведущей к прогулочным дворикам, то вы окажетесь в одном из торцов широкого длинного коридора, упирающегося вторым торцом в дверь комнаты дежурной сестры. Из этой комнаты есть и второй выход - к кабинетам врачей и на другую лестничную клетку. По обеим сторонам коридора - палаты уголовников, или, как их здесь называют, "бытовиков", процедурная, ванная, уборная. Последняя дверь слева, - в самом конце коридора, - ведет в отсек для политических, т. е. обвиняемых по статьям о государственных преступлениях. Открыв эту дверь, попадаем в небольшую прихожую. Прямо напротив, через прихожую, вход в палату на 4 койки, через эту палату проходим в другую - на 3 койки. Слева от двери из коридора микроскопическая уборная с раковиной для умывания, вправо - сама прихожая. В конце нее (слева) дверь в еще одну небольшую палату. Вот в нее-то меня и поместили. Предъявленная мне статья не входит в главу "Государственные преступления". Поэтому обвиняемые по этой статье проходят экспертизу в палате для "бытовиков". Меня поместили в отсек для политических, но изолировали от них. В отделении я был единственным человеком, который находился на камерном режиме. Все остальные общались между собой свободно: бытовики с бытовиками, политические с политическими. Не допускается только общение между бытовиками и политическими. Меня не допускали ни к тем, ни к другим. Вскоре мне стало известно, что я, кроме того, нахожусь на положении поручика Киже. Все в отделении - и бытовики и политические - жили под своими фамилиями. Мою же фамилию знали только врачи. Сестрам и остальному персоналу сообщили только мое имя и отчество.

Все это, естественно, не могло не насторожить. Но я твердо решил не давать поводов для психиатрических прицепок и вел себя спокойно. Однако на каждом обходе задавал вопрос: долго ли меня еще будут держать в строгой изоляции, и чем таковая вызвана? Ответы приводить не буду. Они совершенно несуразные и лживее один другого. Не скрывал, что не верю сказанному, но и не спорил. Обычно я спокойно говорил: "Ну и считайте, что я поверил". На восьмой день мою палату, наконец, открыли; что к этому понудило - сказать трудно. Или не получили от изоляции результатов, на которые рассчитывали, или уже нечем было объяснить особенность моего положения и, в частности, тот факт что я оказался лишенным прогулок, или же были получены новые указания по режиму моего содержания. Так или иначе, но я, наконец, смог познакомиться с политиками. Правда, поговорить с ними пока не было никакой возможности. Санитарки, видимо, специально проинструктированные, настойчиво мешали нашему общению. Когда же я, наконец, смог познакомиться с этими людьми поосновательнее, то понял, что контингент подобрали специально для меня. Кстати, заканчивалась эта операция в дни моей изоляции. Подобрали, видимо, с таким расчетом, чтобы впоследствии можно было сказать: "Вот видели, кто выступает против нынешних порядков?" Но это - тема особая. Если судьба сохранит меня, надеюсь рассказать о тех, с кем я столкнулся в этот период. И полагаю, что выводы из этих рассказов, будут диаметрально противоположные тем, которых хотели добиться, подобрав такой контингент.

За время моего пребывания в изоляции никаких медицинских обследований не было, если не считать обычных анализов крови и мочи. Правда, один раз пригласила меня на беседу Майя Михайловна. Но беседы не получилось. Все закончилось моим заявлением о том, что я не желаю, чтобы мои ответы на вопросы врача излагались в его вольной записи. "Я могу вести любую беседу, - сказал я, - но лишь с тем условием, что содержание моих ответов будет записано мной лично". В необходимости этого меня убедил прошлый опыт.

Наблюдавшая за мной в 1964 году врач - Маргарита Феликсовна - записывала мои ответы невероятно извращенно. И делала это не только потому, что ей страшно хотелось представить меня невменяемым, но и в виду своей полной политической неграмотности и обывательской психологии. Последнее, пожалуй, было самым главным, что мешало ей понять меня правильно. Был, например, с ее стороны такой вопрос: "Петр Григорьевич, вы получали в академии около 800 рублей. Что же вас толкнуло на ваши антигосударственные действия? Чего вам не хватало?" Я взглянул на нее и понял, что любой ответ бесполезен, что для нее человек, идущий на материальные жертвы, невменяем, какими бы высокими побуждениями он ни руководствовался при этом. Поэтому я ответил кратко:

- Вам этого не понять. Мне дышать было нечем. - И надо было видеть, как радостно блеснули ее глаза, как быстро чиркнула она в блокноте мой ответ, вероятно, свидетельствующий, по ее мнению, о том, что перед ней - сумасшедший маньяк.

Так было в 1964 году. И поскольку у меня не имелось оснований рассчитывать на то, что за истекшие годы в политическом и моральном облике психиатров Института им. Сербского произошли изменения к лучшему, я счел за благо для себя не давать им права производить вольную запись моих ответов на их вопросы.

Кончилась изоляция - начались и обследования. В первый же день после открытия палаты я был приглашен на беседу с зав. отделением профессором Лунцем Д. Р. Присутствовала и Майя Михайловна. Содержание беседы излагать не буду. Во-первых, потому, что после ее окончания, я, согласно достигнутой с Лунцем договоренности, письменно изложил содержание сказанного мною. Следовательно, эта запись должна быть в деле и при надобности сможет говорить сама за себя. Во-вторых, беседа по своему содержанию аналогична излагаемой ниже беседе с председателем экспертной комиссии. Единственное из этой беседы, что я не осветил в письме Лунцу и о чем не было разговора с председателем, - это вопрос о причинах беззаконных правительственных репрессий, обрушенных на меня в 1964 году и в последующие годы. Я сказал Лунцу, что я могу объяснить это только тем, что Институт им. Сербского дал на меня два заключения. Одно, признающее меня невменяемым, - для суда, другое - для правительства. В последнем, полагаю, указывалось, что невменяемость мне дали из гуманистических соображений, учитывая мои заслуги, возраст и здоровье. Фактически я же вменяем. Второе заключение, - сказал я, - могло быть и устным. Лунц горячо доказывал, что я ошибаюсь, что институт дал только одно заключение - для суда. Когда он закончил свои уверения, я спросил: "А чем же вы объясняете тот факт, что психически невменяемого человека лишили заслуженной пенсии и подвергли другим исключительным по своей жестокости гонениям? Ведь на такой поступок могли пойти только люди, которые сами с травмированной психикой. Но мне не хочется думать, что нами правят бешеные люди, и потому я настаиваю: у правительства имелось иное, чем у суда, заключение. Вы со мной не согласны?" Но он только угрюмо проворчал: "Никакого другого заключения институт не давал".

Беседа с Лунцем мне досталась очень дорого. Еще в день приезда в институт я почувствовал неизвестную мне до этого боль в затылочной области. В тот же день я заявил об этом. Мне сказали: "Завтра принимает терапевт, и мы покажем ей вас". Но почему-то не показали. А так как терапевт принимает один раз в неделю, то я должен был продолжать привыкать к непривычной для меня боли. Первое напряжение, вызванное беседой с Лунцем, доконало меня. Боль в затылке стала невыносимой, и я свалился. Ночная сестра, измерив мое давление, сделала укол магнезии, и мне удалось уснуть. Днем боль снова усилилась, и меня стало тошнить. В этот день (30 октября) меня, наконец, осмотрел терапевт. Было назначено лечение. Через пару дней боль стала меньше, и обследование продолжалось.

Серьезным обследованием, наряду с беседой Лунца, здесь считают психологическое. Проводил это обследование очень сдобный и рыхлый мужчина, примерно моих лет. Майя Михайловна, присутствовавшая при этом, называла его профессором. Присутствовала и еще

одна женщина, - видимо, ассистент, - которая безотрывно строчила в свой блокнот. Беседа с этим профессором была глупейшей по содержанию. Подобная беседа, возможно, и нужна, когда имеешь дело с кретином или выжившим из ума, впавшим в старческий маразм человеком. Но в данном случае не надо было большого ума, чтобы сразу понять неуместность такой беседы. Профессор, несомненно, понял это и все время держался и чувствовал себя смущенно. Я смущался, пожалуй, не меньше. Еще по прошлой экспертизе я знал, в чем суть психологического обследования, и я хотел отказаться от него. Но та же мысль не давать повода для прицепок - погнала меня и на эту беседу. Мне было страшно неловко, особенно за профессора. Я не буду пересказывать весь наш разговор, но чтобы не знакомые с таким обследованием люди могли получить хоть поверхностное представление о нем, приведу два вопроса психолога, которые я считаю самыми умными из всех заданных мне.

1. Мне было предложено последовательно вычитать из двухсот - семнадцать, называя после каждого вычитания вслух остаток. Я проделал это, но когда дошел до последнего остатка (13), мне показалось, что это неверно, и я сказал:

- Я кажется ошибся где-то.

- А проверить можно? - спросил профессор.

- Да, конечно, - ответил я. И тут же поделив 200 на 17, убедился, что конечный результат последовательного вычитания правилен.

2. Мне показали рисунок, видимо, из "Крокодила": стол, за которым сидят с одной стороны женщина, а напротив нее мужчина, оба смотрят на мужчину, стоящего у председательского кресла, в поднятой руке которого курортная путевка. Под рисунком подпись: "Кому четвертую?" Профессор спросил, в чем суть вопроса. Чтобы не обижать читателей, своего ответа на этот вопрос приводить не буду. Отмечу лишь, что отвечал серьезно, как ученик на уроке в школе. После этого меня дважды вызывала Майя Михайловна; о чем она хотела поговорить со мной во время первого вызова, не знаю, т. к. ее пригласил к себе Лунц, когда она еще не закончила словесной разминки. Меня отправили в отделение. Во время второго вызова она сообщила мне о предстоящей комиссии. На этом мои предварительные встречи с врачами и закончились, если не считать врачебных обходов, проводившихся дважды в неделю. На всех обходах задавали один и тот же вопрос: "Как себя чувствуете?" Ответ был под стать вопросу: "Как обычно". На этом мы и расставались.

Кроме бесед с врачами и упомянутых выше лабораторных анализов, были проведены следующие инструментальные обследования: рентген грудной клетки, рентгеновский снимок позвоночника (по моей жалобе) - на предмет обнаружения отложения солей - и энцефалограмма (дважды). Причем, второй раз съемка продолжалась свыше часа (обычно на это уходит не более 15 минут). Прекратили лишь после того, как я заявил, что больше терпеть не могу. Мне и действительно было невтерпеж. Образовались глубокие вмятины от зажимов на моем безволосом черепе, и началась сильная головная боль от этого. Мои ноги сантиметров на 20 выходили за габариты лежака и, свисая с него, сильно затекали.

Таким образом, за 28 дней т. н. клинического обследования, т. е. со дня моего прибытия в институт (22 октября) и до дня заседания комиссии (19 ноября), в руках последней, дополнительно к тому, что имела ташкентская комиссия, сказалась только моя последняя энцефалограмма (у ташкентской имелась энцефалограмма 1964 года). Стоит ли из-за этого доставлять в Москву 5 человек? Или права ташкентская комиссия, записавшая в своем заключении, что стационарная экспертиза не только ничего не даст нового, но даже может деформировать картину в связи с болезненным реагированием обвиняемого на обследование его в условиях психиатрического судебно-экспертного учреждения? У меня нет никаких сомнений, что у московской комиссии не было никаких данных, каких не имела бы ташкентская комиссия. Тем важнее для меня возможно более точно осветить ход заседания судебно-психиатрической экспертной комиссии в Институте им. Сербского.

Большая комната, плотно заставленная канцелярскими столами. Один из них посреди комнаты. За ним сидят четверо. На председательском месте - довольно молодо выглядевший, упитанный шатен со слегка вьющимися волосами. Это, как я узнал впоследствии, директор Института судебной психиатрии им. Сербского член-корреспондент АМН* СССР Морозов. Слева от него - Лунц, справа - человек в коричневом костюме, единственный в комнате без халата. Поэтому я его с ходу окрестил ЧБХ (человек без халата). Напротив председательствующего - Майя Михайловна. Мне показывают место в стороне от стола - вблизи председателя. Сажусь. Осматриваюсь.

* Академия медицинских наук. - Ред.

- Что, много знакомых?

- Да. Но из старых - только Даниил Романыч и врач, что сидит вон там у окна. С ним встречался в Ленинграде, когда в 1964 году решался вопрос о моей выписке из ЛСПБ.** Остальные, - указываю я на врачей 4-го отделения, нынешние знакомые.

** Ленинградская спецпсихбольница. - Ред.

Я понял, что за центральным столом - комиссия, остальные присутствуют, учатся. Они расположились за столами, стоящими у стен в такой последовательности, если перечислять от левой руки председательствующего: Зинаида Гавриловна, Яков Лазаревич, мой ленинградский знакомый, Любовь Осиповна и у самой двери Альберт Александрович. На его обязанности лежит доставка экспертных. Во всяком случае, меня он привел на комиссию и проводит в отделение. Обращаю внимание на то, что по фамилии я назвал только Лунца. Это особенность порядков данного учреждения. По закону мне были обязаны назвать всех экспертов, и я даже имею право отводить одних и ходатайствовать о включении других. В Ташкенте так и было. Здесь сидят жрецы, которые священнодействуют, и ты, ничтожный, не имеешь даже права знать, кто они. Но возвратимся к комиссии. Разговор начинает председательствующий:

- Ну, как себя чувствуете?

- Не знаю, что вам ответить. Вероятно так, как чувствовал бы себя подопытный кролик, если бы мог осознать свое положение.

- Нет, я не об этом. Мне хотелось бы знать, есть ли разница в самочувствии по сравнению с экспертизой у нас в 1964 году.

- Есть.

- В чем?

- Видите ли, тогда для меня такой прием следствия, как превращение обвиняемого в сумасшедшего, оказался совершенно неожиданным. Я был буквально потрясен этим открытием и на персонал института смотрел как на специально подобранных закоренелых преступников. Я считал, что меня привезли сюда для того, чтобы "оформить" заключение в сумасшедший дом до конца дней моих. Поэтому ко всем здешним работникам я относился с ненавистью, в силу чего был предельно возбужден, раздражителен, не хотел считаться ни с какими здешними правилами, много времени уделял политическому просвещению окружающих меня экспертных. Всем этим, я, видимо, производил странное впечатление на окружающих и тем мог дать какой-то повод для признания меня невменяемым.

- Даниил Романович говорил мне, будто в беседе с ними вы сказали, что происходившее тогда представлялось вам, как в тумане.

- Да я и сейчас по сути говорю то же самое. Мое открытие меня тогда так потрясло, что я и сейчас воспринимаю происходившее в то время, как кошмар, ужасный кошмар.

- А теперь?

- Теперь положение иное. Во-первых, психиатрическая экспертиза сейчас для меня - не неожиданность. Во-вторых, после того я узнал много высокопорядочных психиатров и помню, что даже в тех случаях, когда имеешь дело с преступным учреждением, нельзя забывать, что там тоже работают люди, и среди них могут быть очень порядочные, и я решил во всех своих общениях с людьми ориентироваться именно на порядочных. Поэтому сейчас я совершенно спокоен и вижу вокруг не просто врачей, а людей. Надеюсь, что и эксперты постараются увидеть во мне человека (я ему улыбнулся).

- Да, но все, что вы говорите, связано с событиями самой экспертизы, а ведь были действия, которые заставили и без врачей усомниться в вашей вменяемости?

- Я таких действий за собой не знаю.

- А вот в протоколе комиссии, определившей возможность прекращения вашего содержания в ЛСПБ, указано, что вы признали свои действия ошибочными.

- А я это и сейчас признаю.

- Ну, а как увязать одно с другим?

- Очень просто. Не всякая совершенная человеком ошибка есть результат нарушения его психики. Мои ошибки явились следствием моего неправильного политического развития - слишком грубо прямолинийного, большевистско-ленинского воспитания. Я привык считать, что правильно только, как Ленин учил. Поэтому, когда я столкнулся с расхождением между тем, что написано Лениным, и тем, что делается в жизни, я увидел из этого только один выход: назад к Ленину. Но это была ошибка. В нашей жизни произошли необратимые изменения, и никто не в силах вернуть жизнь не только что к 1924-му, но даже к 1953-му году. Дальнейшие шаги можно совершать, лишь отталкиваясь от сегодняшнего дня, используя ленинское теоретическое наследие творчески, с учетом всего накопившегося опыта. Этого я тогда не понимал, и в этом была моя главная ошибка. О ней я прежде всего думал, когда признал ошибочность своих действий. Суть своих ошибок я там не раскрывал. Да этого от меня и не требовали. Поэтому оставалось невыясненным тогда и то обстоятельство, что ошибки мои не относятся к числу тех, кои исправляются вмешательством психиатров.

- А чем же объяснить, что после вмешательства психиатров вы год или полтора вели себя как положено, нормально, а затем снова принялись за старое?

- Психиатры не имет никакого отношения к моему, так называемому, "нормальному" поведению. Я думаю, вы под этим подразумеваете то, что я ничего не писал для распространения? (Председатель утвердительно кивает головой). Но не писал я в 1965 и в 1966 годах по двум, не зависящим ни от меня, ни от психиатров причинам.

Первая. Не было времени. Я работал, добывая кусок хлеба для себя и своей семьи, грузчиком в двух магазинах. Получал за эту работу в общей сумме 132 рубля, т. е. почти столько, сколько платил подоходного налога с жалования, выплачивавшегося мне в Военной академии. Работа очень тяжелая. Рабочий день 12 часов, и выходных не было. Поэтому я изматывался страшно. Когда приходил домой, то сил хватало только, чтобы добраться до постели. Исхудал до того, что одежда висела на мне, как на вешалке.

Вторая. В эти первые полтора года я еще надеялся, что удастся добиться восстановления незаконно отобранной у меня, заслуженной пенсии. Если бы это удалось, мы сейчас не разговаривали бы с вами здесь, т. к. я еще в ЛСПБ наметил, что по освобождении сосредоточусь на написании истории Великой Отечественной войны. У меня, что называется, "душа горела" к этой работе. Но опыт показал, что незаконные репрессии не только не отменяются, но нагромождаются чем дальше, тем больше. Недопущение меня ни к какой работе с целью поставить в условия полуголодного существования, непрестанная оскорбительная и незаконная слежка продемонстрировали со всей наглядностью, что еще не приспело время для того, чтобы залезать в башню из слоновой кости для занятий "чистой наукой". До тех пор, пока в нашей стране произволу не поставлен надежный заслон, каждый честный человек обязан принять участие в создании такого заслона, чем бы это ему ни грозило. И я встал в ряды борцов против произвола.

Но вы ошибаетесь, когда говорите, что я принялся за старое. То, что мною делалось в последние 2 года, не имеет даже внешнего сходства со старым.

Тут меня прервал ЧБХ, бросив реплику-вопрос:

- В чем же разница? Только тактика другая, а суть одна и та же.

- Нет! И суть другая. Там - типично большевистское решение: создание строго законспирированной нелегальной организации и распространение нелегальных листовок. Здесь - никакой организации и никаких листовок, а открытые, смелые выступления против актов очевидного произвола, против лжи и лицемерия, против извращения истины. Там - призыв к свержению тогдашнего режима и к возвращению назад - к тому, на чем кончил Ленин. Здесь - призыв к ликвидации очевидных язв общества, борьба за строгое соблюдение существующих законов, за осуществление конституционных прав народа. Там - призыв к революции. Здесь - открытая борьба в рамках дозволенного законом - за демократизацию нашей общественной жизни. Что же здесь общего в тактике и в существе? Конечно, если считать нормальным советским человеком только того, кто покорно склоняет выю перед любым произволом бюрократа, конечно, я "ненормальный". На такую покорность я не способен, как бы и сколько бы меня ни били.

Я говорил и говорю еще раз: в 1963-64 годах я совершил ошибки. Но для их исправления психиатры не требовались. Я начал понимать эти ошибки еще до ареста. В тюрьме много свободного времени, и я, внимательно проанализировав пройденный путь и еще раз перечитав всего Ленина, сам увидел, сколько грубейших ошибок я натворил. Но наличие таковых в моих действиях не может свидетельствовать о моей психической невменяемости. Больше всего ошибок делают именно нормальные люди. Притом особо активные, смелые, ищущие. В своих действиях последних лет я тоже вижу ошибки, но исправлять их опять-таки не психиатрам.

- А в чем ваши теперешние ошибки?

- Мне кажется, что это - не тема для сегодняшней беседы. Для делового анализа моих ошибок последнего времени нужны единомышленники. Мы с вами таковыми не являемся. А говорить об этом в форме раскаяния я не могу. Да если бы в чем и раскаивался, то, находясь под топором, каяться не стал бы. Считаю недостойным человека раскаиваться под угрозой наказания и смерти.

- Ну, спасибо, Петр Григорьевич, мне все ясно. У вас есть вопросы? обернулся он к человеку без халата.

Последний в течение всего нашего разговора сидел ко мне боком. При этом очень искусно отворачивал лицо свое в сторону и прикрывал его левой рукой. Меня почему-то очень заинтересовал этот человек, и я, ведя разговор с председателем, все время, пытался рассмотреть лицо ЧБХ. Но у меня как-то не получалось. Когда председатель обратился к нему и он заявил, что у него есть несколько вопросов, я обрадовался: "Наконец-то я увижу твое лицо". Но не тут-то было. И задавая вопросы, он сумел скрыть свое лицо. Низко склонившись над столом, он спрашивал, глядя на меня из-под левой руки. Получалось, что ты вроде бы видишь его лицо, но запечатлеть не можешь. Невольно у меня мелькнула мысль: "Да ведь он не ЧБХ, а ЧПЛ (человек, прячущий лицо)". Так я его лица и не рассмотрел, хотя потратил на это все время своего нахождения в комиссии. Увлекшись его лицом, я не заметил и других его примет: ни роста, ни комплекции, ни цвета волос. Только коричневый цвет костюма остался в моей памяти.

- Как вы представляете свою будущность? - задал свой первый вопрос ЧБХ или, пожалуй, вернее ЧПЛ.

- Мне трудно ответить на этот вопрос. Сейчас я при всем желании не могу смотреть далее суда.

- А вам что, обязательно хочется попасть на суд?

- К сожалению, решение этого вопроса зависит не от меня. Я, разумеется, предпочел бы, чтобы дело было прекращено на стадии предварительного следствия. Но это, повторяю, зависит не от меня.

- Но ведь от суда может избавить и лечение.

- Мне не от чего лечиться. А симулировать, чтобы избавиться от ответственности, я не намерен. За содеянное готов отвечать полной мерой.

- Но если вас осудят, вы лишаетесь пенсии.

- Есть хорошая русская пословица: "Снявши голову, по волосам не плачут". Осудят или засадят в тюрьму, именуемую СПБ, я потеряю свободу прежде всего. А ее пенсией не заменишь. Что же мне тужить по ней. А потом, почему непременно осудят? Я себя виновным не считаю и попытаюсь доказать это суду.

- А что же вы, собираетесь защищаться, не считаясь ни с чем?

- Я не совсем понимаю, что означает ваше "не считаясь ни с чем". Я не собираюсь лгать и изворачиваться. Я буду искренне и честно говорить о своих действиях и мотивировать их. В общем, я буду считаться с истиной в таком виде, в каком она мне представляется. Но даже если мне не удастся доказать свою невиновность, то максимум, что я могу получить по инкриминируемой мне статье, - 3 года. А это значит, что к тому времени, когда приговор войдет в законную силу, мне останется досиживать около двух лет. Так называемое лечение займет не меньше. Но зато эти два года проведу не в крытой тюрьме, а в ИТЛ, трудясь на свежем воздухе и среди нормальных людей. Но мне ведь могут дать и меньше трех лет, а может, даже ссылку, - прецедент имеется, - в этом случае я и пенсии не лишусь. Наконец, не исключена возможность амнистии к 100-летию со дня рождения Ленина. Амнистия может коснуться и меня, если я буду осужденным. При "лечении" это же исключено. Сумасшедшего же не амнистируешь от его болезни.

На этом и закончилась моя вторая судебно-психиатрическая экспертиза в этом году и вторая встреча с Институтом судебной психиатрии им. Сербского. Я не знаю пока, каково заключение второй экспертизы. Когда узнаю, для меня окончательно прояснится, является ли именно Институт преступной организацией, оставшейся от проклятого прошлого, или и люди там подлые - под белым халатом скрываются опасные для человечества преступники.

П. Григоренко

Написано в Институте им. Сербского сразу же после экспертизы, в период между 20 и 25 ноября 1969 года.

Сравнение двух экспертиз

6 августа мне предъявляется постановление следователя о назначении психиатрической экспертизы. Ни одного допроса, и вдруг: "А не сумасшедший ли ты, братец?" Но не это должно привлечь главное внимание. Сейчас главное, что следователь на данное дело не видит ничего ненормального в моем поведении. Больше того, доказывая, что это постановление принято только потому, что меня в прошлом признавали невменяемым, он зачитал мне статью из УПК УзССР, согласно которой следователь вправе не объявлять такое постановление обвиняемому. И сказал: "Как видите, я лично считаю вас нормальным, но по закону это должны засвидетельствовать специалисты".

Тут же, в ответ на мою просьбу включить в состав экспертной комиссии еще трех известных мне психиатров, он сказал, что это нецелесообразно, т. к. перечисленные в его постановлении эксперты являются высококвалифицированными специалистами и вполне объективными людьми, уже изучают материалы, и включение новых поведет лишь к бесполезному затягиванию времени. Из последнего явствует, что подобранные следователем, без моего участия, эксперты к началу заседания (18 августа) имели не менее 10 дней на изучение материалов. Что же это за материалы?

1) Данные моего клинического обследования в Институте им. Сербского в 1964 г., включая психологическое обследование и энцефалограмму;

2) Материалы Ленинградской спецпсихобольницы;

3) Наблюдения психдиспансера Ленинградского района г. Москвы;

4) Наблюдения тюремной администрации и лабораторные анализы, выполненные тюремной клиникой;

5) Материалы моего следственного дела.

По-моему, вполне достаточно для объективного суждения.

Изучив все это, комиссия в составе заслуженого деятеля науки профессора Детенгофа Ф. Ф., главного психиатра Среднеазиатского военного округа полковника м/с* Кагана Е. Б. и двух врачей - судебных экспертов Смирновой и Славгородской - 18 августа обследовала меня. Длилось это обследование около трех часов. Со мной долго беседовали. Затем осматривали. В беседе очень активно участвовали все четверо. При осмотре каждый из них считал своим долгом лично проверить мои реакции. При этом что-то долго обсуждают, пользуясь латынью, и даже спорят. Был случай, когда проф. Детенгоф что-то проконстатировал, осматривая меня. Сейчас же подошел Каган и, проделав то же, что делал и профессор, сказал: "Что вы, профессор! Ничего похожего". Подошли оба врача-женщины. Тоже проверили. Затем еще раз проверил Детенгоф, и все сходились, как мне показалось, на мнении Кагана.

* медицинской службы. - Ред.

Шел я на комиссию с предубеждением, будучи уверен, что моя невменяемость предрешена. Но атмосфера всего обследования была столь деловой, дружелюбной, что я как-то незаметно успокоился и поверил в возможность объективного заключения.

22 августа меня привезли совершенно неожиданно, без предварительного ознакомления с постановлением следователя о назначении повторной экспертизы, в Институт им. Сербского. Бросаются в глаза две явные несуразности.

1. Можно считать вполне естественным, если защита просит назначить вторую, и даже третью, четвертую экспертизу для своего подзащитного, совершившего тяжкое преступление, за которое грозит смертная казнь или максимальный срок заключения. Но зачем нужна вторая экспертиза следствию, если ему удалось собрать достаточные доказательства преступления, да еще при том условии, что обвиняемому грозит не более трех лет? Очевидно, что она ему нужна только в том случае, если сомнительно наличие состава преступления, а доказательства вообще шиты белыми нитками.

2. На каком основании следователь, не сомневавшийся во вменяемости обвиняемого до того, как он был направлен на судебно-психиатрическую экспертизу, после того, как последняя признала его полностью вменяемым, настолько усомнился в этом, что даже считает невозможным обосновать свое постановление об экспертизе? Не правильнее ли будет предположить, что следователь делает это, чтобы не получить отвода экспертов, заведомо зная, что у обвиняемого имеются для этого достаточно веские основания? Иными словами, следователь создает все условия, чтобы получить нужное ему заключение о моей психической невменяемости.

Теперь об экспертной комиссии Института им. Сербского. Эта комиссия имела в своем распоряжении, кроме материалов, имевшихся в ташкентской комиссии, еще одно психологическое обследование и еще одну энцефалограмму. Так ли уж это важно для суждения о вменяемости? Наконец, о заседании этой комиссии. После того, что я наблюдал в Ташкенте, происходившее в Институте им. Сербского можно рассматривать лишь как издевательство над понятием "экспертиза". Никаких осмотров. Простой следовательский разговор, который ведет только один человек. Майя Михайловна строчит в своем блокноте, а два остальных члена комиссии пребывают в полудремотном состоянии. Даниил Романович так далеко витал своими мыслями, что председателю, когда он обращался к нему с вопросом, пришлось повторить этот вопрос. Тот, кто вел беседу, тоже по сути не слушал ответов. Общее впечатление такое: все уже решено, а происходящее есть только официальная часть "приложения руки" к уже готовому.

Таким образом, основной вывод, который можно сделать из сравнения двух экспертиз, сводится к следующему: обе комиссии располагали абсолютно одними и теми же данными; еще одна энцефалограмма, еще одно психологическое обследование и замена наблюдения квалифицированных и объективных надзирателей наблюдением малограмотных, да к тому же склочных и любящих посплетничать санитарок вряд ли могли обогатить вторую экспертизу. Следовательно, разница лишь в названии: первая называется лабораторной, вторая - клинической.

Но есть и другая разница - по существу: первая комиссия работала как медицинская и общалась со мной в течение почти трех часов, вторая - как следственная; видели меня члены этой комиссии в течение 20 минут и относились к разговорам председателя с полнейшим безразличием.

Как общее заключение, из этого следует: в Ташкенте внимательно изучили материалы, всесторонне обследовали меня и сделали всестороннее, обоснованное, объективное заключение; в Институте им. Сербского вообще обследования не было: принцип "защищать честь мундира" лежал в основе работы этой комиссии. Естественно поэтому, что она просто проштемпелевала свое заключение 1964 года, прикрыв эту штамповку видимостью обследования.

П. Григоренко

Загрузка...