На берегу Уршдона


I

Все в доме пришло в движение! Словно крылья выросли у Дзыцца — она так и летала по комнатам с озабоченной и счастливой улыбкой. То кинется к шкафу и, откинув дверцу, что-то ищет, звенит посудой, то выбежит во двор, заглянет в курятник и тут же назад — кажется ей, на кровати подушки не взбиты, а сколько золы в печке, будто неделю не выгребали… Где совок? Дунетхан и Бади стоят в стороне, наблюдают. В их черных глазенках радость и нетерпение. Так хочется, чтобы Дзыцца хоть о чем-нибудь попросила, они бы мигом! Я тоже стою и жду. Понимаю, матери сейчас не до нас. Понадобимся — позовет.

— Дунетхан, принеси веник!

Дунетхан опрометью кинулась в коридор. За ней и Бади: почему все сестре да сестре? Найдут веник в углу и станут отнимать друг у дружки.

— А ты подожди! — крикнула Дзыцца. — Быстренько к тетушке Аминат, попроси араки. Только у нее у самой попроси… Хотя нет! — меняет Дзыцца свое решение. — Сбегай в дом к Бимболату и скажи: дядя Алмахшит приехал. Пусть выручат. И не задерживайся! Будь умницей у меня.

Это Дзыцца на Дунетхан намекает: куда ни пошли — одно расстройство. Ждать устанешь, а вернется ни с чем. Как говорит Дзыцца, уйдет и стул с собой прихватит. Дзыцца ее уже никуда не посылает. Поэтому и Бади наказывает не задерживаться: вдруг соседей дома не окажется, у других придется просить. Как долгожданного гостя за пустой стол посадишь!

Приезд дяди Алмахшита для нас праздник. Только что соседка сообщила: встречайте, мол, приехал. Да пока он с того конца села до нас доберется — времени много пройдет. В селе нечасто бывает, и кого ни встретит — постоять, поговорить надо. Как живы-здоровы, цел ли скот? Даже кур не забудет. А время не стоит. Дзыцца это на руку, все успеет приготовить.

— Пойди веник намочи, — обращается она к Дунетхан, — вон какую пыль подняла!

А я все стою у порога. Один я без дела.

— Габул! — наконец замечает меня Дзыцца. — Ты бы навесил новые ворота. Дядя увидит, ему будет приятно.

Ворота я сам сплел из ореховых прутьев. Давно мечтал научиться, всю весну не отходил от соседа Бимболата, смотрел, как это делается. Потому что лучше Бимболата никто не умеет плести. Он мне показал, как и что. У бокового кола, где самое трудное, прошел ряд-другой, а дальше я сам. Ворота, можно сказать, самостоятельно сплел, и Бимболат отдал их мне. Я отнес в сарай, сверху придавил камнями, чтобы ровными получились. Прошло больше месяца, пора и поднимать.

Я с трудом откатил в сторону три больших камня. Стою и думаю, с какого боку взяться.

— Подожди! — кричит Дзыцца с порога. — Одному не осилить.

Вдвоем поволокли к забору. Я отвязал старые ворота и бросил в пыль. Прутья высохли, осыпались местами, дыра на дыре — я легко поднял и отнес подальше. Новые как раз пришлись по проему. Очень хорошие получились, с плетеными узорами, как дядя Бимболат учил, — я даже залюбовался. Сверху, по обеим сторонам от столбов, сделаны петли, я их на столбы надел, а снизу прутья крепко прикрутил проволокой. К этому времени Дунетхан управилась с полом, собрала мусор в совок и отнесла в сад. Вернулась Бади с графином араки. Из дома Бимболата с пустыми руками не отпустят.

Все трое мы пошли к крыльцу.

Дзыцца поправляла постель — в который уж раз. Все что-то не нравилось. Подтянет край одеяла, отойдет и посмотрит. Нет, опять нехорошо! Взбила подушки, по одной подкидывая вверх, осторожно уложила и ладонями пригладила.

Залаяла собака. Следом за Дзыцца мы высыпали во двор. Алмахшит стоял возле открытой калитки и улыбался. А собака юлила хвостом, терлась о сапог гостя. Понимает, что человек не чужой.

Дунетхан и Бади бросились к дяде наперегонки. Алмахшит присел на корточки, широко развел руки, чтобы обеих обнять. Но Дунетхан первая добежала. Дядя подхватил ее на руки.

— Ах ты мой Зубочек!

Алмахшит всегда ее так называл. Она еще маленькой была, а дядя возьмет ее за подбородок и скажет: «Ну, как дела, Зубочек?»

Дунетхан только визжит от радости, крепко обвила шею дяди. Тому хочется поднять и Бади, но Дунетхан не дает.

— Мой Алма, мой Алма! Он мой! — и еще тесней прижимается. Она тоже зовет дядю по-своему — Алма. Очень его любит.

— Ой, задушишь, озорница! — смеется Алмахшит и пытается спустить девчонку на землю. Как бы не так! А Бади тянет ручонки, вот-вот расплачется.

— Зубочек, ты любишь конфеты? — спрашивает Алмахшит и подмигивает нам.

— Люблю, люблю! Дай!

— Ага! А как же я достану, если ты повисла на мне? Ну-ка подумай.

Дунетхан разжала руки. Бади только этого и ждала, с радостным воплем вцепилась в дядю. Тот поднял ее высоко-высоко.

— Ух, какие мы тяжелые стали!

Подбросил над собой несколько раз и поставил рядом с сестренкой. Потом достал из кармана целую горсть похожих на подушечки желтых, красных и зеленых конфет. Половину отсыпал Бади и Дунетхан, а что осталось в бумажном кульке, протянул мне. Я взял две конфеты, кулек передал улыбавшейся Дзыцца, и мы пошли в дом.

Алмахшит расспрашивал Дзыцца про домашние дела. Как кукуруза, сколько посадили картошки, хватает ли хлеба, отелилась ли корова? И Дзыцца обстоятельно отвечала. Потом дядя справился о здоровье соседей. И как он всех помнит? К тому же многих называет своими близкими. Если не по крови близки, то или его крестник, или приходится кумом. Тот друг, а этот из того же села, откуда и мать Алмахшита.

— Эй, вставляй кому? Стекло кому? — послышалось с улицы.

— Кто такой? — спросил Алмахшит.

Дзыцца посмотрела в окно.

— Стекло кому? — кричал нараспев мужской голос.

— Это из Джермецыкка, — сказала Дзыцца. — Стекольщик. По воскресеньям ходит. Все дворы обойдет… Кто-то научил его двум словам по-осетински, да и те не разберешь. А тут еще двое повадились. Не то армяне, не то курды, не знаю. Послушать их, так со смеху умрешь! Едут в телеге и орут: «Мыло в яйцо, керосин в яйцо!»

— Это как же понять?

— Дескать, мыло и керосин меняем на яйца.

Алмахшит засмеялся.

— Габул, — говорит мне Дзыцца, — пойди скажи ему, что у нас нечего стеклить.

Я выбежал во двор. А стекольщик уже у калитки. Не выйдешь к нему — он прямо в дом. За спиной высокий деревянный ящик, торчат обрезки стекол. Я покачал головой: не нужно вставлять. Стекольщик побрел дальше, я глядел ему вслед. И тут кто-то позвал меня: «Эй!» Я сделал вид, что не расслышал, и скорее домой. Ну ее, эту старуху Гуашша, вечно что-нибудь просит!

Только вошел в коридор, и она за мной, постукивает своей палкой.

— Опять к нам, — прислушалась Дзыцца. — Кто-нибудь пойдите посмотрите.

Проворнее всех оказалась Бади. Вернулась и говорит.

— Это Гуашша.

— А почему не заходит?

— Некогда ей. Дров просит.

— Каких дров?

— Вам, говорит, ветер яблоню повалил, так хоть веточку от нее отпилите…

— Это надо же! — возмутилась Дзыцца, — Ну что за люди! Как в поговорке: один мельничные жернова веником обметал, а другой за ним с мешком ходил… У девятилетнего ребенка просит! И что ты ей сказала?

— А сказала, что у нас нету дров.

— Прямо так и сказала? — не поверил Алмахшит.

— Да.

— Молодец! — похвалил Алмахшит. — Сын этой старухи лесником в Джермецыкке работает, а она к вам за дровами… А что за яблоня была?

— Шафран. Наш[1] еще той осенью посадил, когда вернулся из Бухары, — ответила Дзыцца, и мне показалось, она погрустнела, упомянув о Баппу, моем отце.

Алмахшит долго молчал. Потом сказал с печалью:

— Хоть бы Байма объявился… Что-то часто вижу его во сне. Вот позавчера: будто бы ущелье, река, а он на той стороне. Хочет перейти, а моста нет. Гляжу, сосна поперек лежит, Байма по ней перебирается. Дошел до середины и говорит: дальше не могу, упаду. Я ему: не бойся, мол, ничего не случится. Нет, отвечает, не пойду… Нехороший сон.

Алмахшит снова замолчал, и у Дзыцца лицо грустное-грустное, ушла в свои мысли. И все из-за Гуашша!

Бади очень любила ту яблоню и называла ее «Красная яблонька». Позавчера вечером откуда-то такой ветер налетел, что чуть нашу крышу не снес. Несколько жердей сорвало. Потом слышим, с треском дерево повалилось, я выскочил под дождь: а это яблоня у колодца. С корнем выворотило. Только к утру утих ветер и перестал дождь. Как плакала Бади, когда увидела сломанное дерево!

И вот теперь Гуашша: нарубите ей веток с поваленной яблони. Хуже этой старухи никого нет. «Эй, эй!» — кричит. Будто моего имени не знает. Ну, пришла, так постучи в дверь, как все люди, — она палкой дубасит в пол. В первый раз, что ли, переступает порог! И что у нас гость, самая первая из соседей узнала. Войти, поздороваться? Ни за что! У Бади дров попросила… Словно в доме нет никого постарше. Эх, только б был с нами Баппу — пусть хоть все деревья бурей повалит!

Мы все молчим, потому что какая уж радость от Гуашша. Но вдруг лицо дяди Алмахшита прояснилось, брови вскинулись.

— А и шутник же был Байма! — весело сказал он, — Однажды приезжаю к вам, перед войной было. Вхожу во двор — даже собака не залаяла. Потом слышу, Байма поет. Сидит на чердаке, что-то там мастерит и поет, заливается: «Тощий волк, кожа да кости, гей! Отчего ты, волк, еле ноги таскаешь, гей!» Поет про отощавшего волка, на меня никакого внимания. Я послушал и говорю ему: «Чего так убиваешься, отдай волку свою корову!»


Дзыцца улыбнулась. А дядя Алмахшит начинает еще одну историю:

— Что он подстроил однажды соседу Гадацци!

— Это когда на барана поспорили?

— Ну да! И ты для всех нас стол накрыла, пошли потом к Гадацци, а у его жены ничего не оказалось. Припрятала или пожалела…

— Да что же мы все говорим и говорим! А гость голодный сидит. — Дзыцца даже руками всплеснула: в печи огонь шумит, стол давно пора накрывать. Достала из шкафа графин араки, сама к плите — жарить яичницу.

Дунетхан и Бади не теряли времени даром — по конфетке, по две схватят со стола и на улицу. Свои поели и у Дзыцца попросили несколько раз. Бади снова подошла к ней и что-то шепнула на ухо. Дзыцца громко ответила:

— У меня ни одной не осталось.

У Бади губы дрогнули, словно она вот-вот расплачется. И Дзыцца расстроилась. Она хотела успокоить дочку, пошарила в карманах, но там было пусто.

— Иди попроси от меня у Дунетхан, — сказала Дзыцца.

— Она сама у меня просила, — в слезах отвечала Бади.

Мне стало стыдно. Лучше бы мне сберечь те две конфеты. Отдал бы сейчас Бади и успокоил. Дядя Алмахшит пошарил у себя в карманах: тоже пусто.

— Габул, — сказал он, вынув деньги из нагрудного кармана, — сходи-ка в магазин и купи.

Дзыцца покачала головой: вот же несносная девчонка — выклянчила! Мне идти не хотелось, но дядя Алмахшит не дал и слова сказать.

— Ну что ты стоишь?

— На все принести? — спросил я.

— И побыстрей, а то магазин закроют.

II

Я бежал по улице и размахивал пятеркой. Пусть увидят, какие у меня деньги! А интересно, сколько на них выйдет конфет? Ладно, скажу продавцу Тотырбеку: взвесь на все пять рублей!

Жаль, на улице никого. Я добежал до перекрестка и свернул к магазину. Деньги сунул в карман, все равно никто не видит. Вон и у разрушенной школы никого… На крыльце магазина отдышался, руку в карман, чтоб бумажку пощупать. Пальцы проскочили в дыру, а денег нет. Вот это да, о дыре-то как я забыл? Оглянулся: наша соседка Айшаду куда-то идет, жена Гадацци. Больше на улице ни души. Перешла канаву и что-то подняла у себя под ногами. Я во весь дух помчался назад. Бегу и глаз не свожу с дороги. Догнал Айшаду, которая шла себе и шла — будто бы она одна на всей улице, а меня нет и вовсе. Догнал и спрашиваю, задыхаясь:

— Вы деньги не находили?

Она отпрянула, словно ее в спину толкнули.

— Какие такие деньги!

— Пять рублей потерял…

— Где потерял?

— Здесь на дороге.

— Ну и ищи!

Если и нашла, не вернет. Они все такие — что Айшаду, что ее муж Гадацци. Я всю улицу обшарил, нет пятерки, как сквозь землю провалилась. Конечно, это Айшаду! Да поди докажи. Вон уже возвращается. Верхней улицей — чтоб я не встретился.

Шел домой и чуть не плакал. Из нас только Дунетхан везучая: один раз нашла гребешок, потом перочинный ножик. И деньги находила! Гребешок отдала Бади, ножик мне, а деньги Дзыцца. Недавно подобрала на дороге пятнадцать копеек и мне принесла. Бади стала просить: «Теперь мне найди, я конфет куплю!» Дунетхан пообещала, и Бади ждет. А тут не то чтоб чужие найти, свои потерял. Да не пятнадцать копеек — целых пять рублей!

Вхожу во двор, а там дядя Алмахшит, Дзыцца, вся семья стоят с испуганными лицами и смотрят, как наша безрогая коза подыхает, пена изо рта…

— Где она паслась? — спрашивает дядя Алмахшит. — Это не там, где азалии? Проклятый кустарник! Разве можно туда гонять коз? Несите скорей сыворотку!

Дзыцца вынесла полную чашку. Алмахшит разжал челюсти козе и влил ей сыворотку в рот.

— Верное лекарство! — сказал дядя. — Поправится. Теперь и близко не подойдет к тем кустам.

Дядя Алмахшит и Дзыцца были заняты козой, а она уже и на ноги встала, только дрожала. Обо мне забыли, никто не спросил о конфетах. Спасибо бедной козе! Дунетхан, присев на корточки, гладила ей лоб, Бади — спину.

— А завтра к нам машина приедет! — радостно сообщила Дунетхан.

— Ну и что? — ответил я с безразличным видом, будто это никакая не новость. Самому же очень хотелось узнать.

— А вот и приедет, вот и приедет! — глазенки у маленькой Бади заблестели. — Она доски привезет! Дядя Алмахшит будет пол в коридоре менять.

Это была новость так новость! Дядя Алмахшит давно обещал настелить новый пол. Доски есть, говорил он, готовые лежат, и, как только найдется машина, сразу привезу.

Ах, этот наш коридор! Того и гляди провалишься. Половицы кривые, не прибиты, между ними широченные щели. Наступишь на один конец, другой вверх лезет… В позапрошлом году Дунетхан попала в больницу, по-моему, из-за нашего пола.

В голодный тот год редко у кого было чурека в достатке. Еще зима, а у нас ни зернышка. Дзыцца привезла из Беслана соевый жмых и пекла лепешки. Мы с Бади кое-как ели, а Дунетхан ни в какую. Выйдет в коридор и тайком от Дзыцца бросит в щель. Собака все поедала — сидела под полом и ждала, точно лакомства. Обе были довольны, да и Дзыцца, что хоть немного накормила дочь.

А та стала отекать. Дзыцца сначала ничего не понимала. Молча садилась против нее и жалостливо смотрела. Руки дрожали на коленях — самое от слабости шатало.

Прошел день, другой. Дунетхан уже не могла слезть с кровати. Врач сказала, что это от недоедания, куда вы смотрели, состояние опасное. И Дунетхан положили в больницу.

В тот же вечер мы отправились к родственникам: Дзыцца откуда-то узнала, что им целых два пуда пшеничной муки привезли. Было уже темно, и мы с собой захватили ручной фонарь. Нам очень обрадовались, а когда Дзыцца рассказала о Дунетхан и попросила, взаймы немного муки, хозяйка вынесла полный подол. Как можно взаймы, раз такое дело! Взаймы, говорит, я бы чашку насыпала.

Наша корова еще давала молоко. С нескольких надоев Дзыцца приготовила сыру и испекла уалибах. Налили в бутылку кипяченого молока, взяли пирог и понесли в больницу.

Дунетхан мы застали грустной-прегрустной.

— Что с тобой? — обеспокоилась Дзыцца. — Уже поправляешься, вон и щечки порозовели.

Дунетхан молчала, сидела насупясь. И вдруг разревелась:

— В город меня увезут! Не хочу… Не поеду! Домой хочу!

Дзыцца мягко погладила ее по голове:

— Ты хорошая девочка, а плачешь. Разве я тебя отпущу! С чего ты взяла, что в город?

— Я сама слышала.

— От кого?

— Тетя говорила, врач. В больницу инфекционную, говорит, надо вести.

— Тебе самой сказала?

— Нет. Она с кем-то говорила, а я слышала!

Мы пошли к врачу. Врач выслушала Дзыцца и строго покачала головой:

— У вашей девочки есть один большой недостаток. Подслушивает чужие разговоры и неправильно истолковывает. — И улыбнулась: — Речь шла о другой больной. А ваша через неделю будет дома. Если перестанет упрямиться. Скажите ей, чтобы пила все лекарства, какие дают, а не прятала под матрац…

Мы вышли от врача успокоенные. Узнав, что скоро домой, Дунетхан повеселела. Только спросила Дзыцца, почему она сказал врачу, что наш отец не вернулся с войны.

— Разве я так сказала? — удивлялась Дзыцца.

— Да! Я слышала!

— Значит, просто оговорилась. Баппу еще не вернулся, но обязательно вернется. А ты скорей поправляйся. Увидит, что болеешь, и меня будет ругать. Почему, скажет, мою черноглазую не уберегла? Правда, Габул?

Я кивнул. Хотя не очень-то уже и верил Дзыцца, что Баппу вернется.

Через неделю Дунетхан на самом деле выписали.

— Ваша дочь молодчина! — сказала врач на прощание.

— Не капризничала, все лекарства принимала. Смотрите, ее и не узнать!

Домой мы пошли пешком. Уже выходили на полевую дорогу из села, как Дунетхан захотелось пить, и Дзыцца свернула к одному из домов. Это был дом друга Баппу, Дзыцца мне утром показывала. «У них тоже отец еще не вернулся с войны, а то разве не проведал бы нас».

Дверь открыла хозяйка и набросилась на Дзыцца с упреками:

— Нечего сказать, ее ребенок две недели лежит в больнице, а она глаз не кажет! Будто мы ей чужие!

Дзыцца оправдывалась смущенно: столько дел всяких, разве за ними выберешь время… Но я-то знал, ничего нет труднее для Дзыцца, как прийти к кому-нибудь с просьбой. Зачем людям докучать? Если и переступит чужой порог, то уж когда злая нужда заставит, когда другого выхода нет.

— Ладно, — сказала хозяйка. — А вот это тебе. — И протянула Дунетхан большой кусок сахару.

Дунетхан вопросительно взглянула на Дзыцца: можно ли взять? Когда в доме гости, Дзыцца нас и к столу близко не подпускает. Идите, мол, поиграйте во дворе. Неприлично смотреть людям в рот. И мы не брали, если нам давали что-нибудь со стола, — пусть думают, мы сыты. «Они недавно поели», — говорила Дзыцца. Или усаживала нас за печкой, чтобы на стол не смотрели. О тех, кто глазами провожает чужой кусок, она рассказала нам такой случай.

В один дом пришел гость. А жили здесь бедновато. Все же хозяйка ничего не пожалела: что было у нее, то и на стол поставила. Графинчик араки принесла, ломтики пирога, испеченного на масле. Гость поест и будет доволен. О чем еще мечтать хозяйке!

Ее маленький сынишка, увидев пирог, попросил и себе кусочек.

«Потерпи, вот уйдет гость, и что останется, все будет твое».

Малыш стоит в углу, нахмурясь, и ждет. А гость и не думает вставать. Жует и жует. Проглотит ломтик пирога, утрет губы и по сторонам поглядит. И не замечает, какое отчаяние на лице мальчика. Допил араку, к последнему куску потянулся. Тут мальчик не выдержал, закричал:

«Мама, он доедает!»

Мы потом часто дразнили друг друга этим «доедает!» Вспомним и смеемся…

Вот Дунетхан и хотела у Дзыцца узнать — можно ли взять сахар.

— Возьми, дочка, — разрешила Дзыцца. — И поблагодари.

Хозяйка вышла проводить нас до калитки. Тут откуда-то собака выскочила навстречу и зарычала. А раньше ее не было. Дунетхан вцепилась Дзыцца в подол.

— Не бойся, — успокоила хозяйка. — Если во двор впустила, то уж не тронет. — Сама же строго прикрикнула на собаку и прогнала под плетень.

Мы проскользнули на улицу.

Дунетхан была совсем маленькой, когда ее укусила соседская собака. Следы и сейчас еще заметны.

А виновата была старуха Гуашша. Ее внук Агубе дразнил собаку, и та тяпнула его за палец. Пошла кровь. Старуха всполошилась: «Ай-ай, чуть руку не откусила! Калекой оставила! Где эта проклятая тварь?» Кто-то сказал, что в нашем дворе. Старуха притащилась к нам. Видит — Дунетхан играет с собакой. Побежала домой и вернулась с ножницами.

«Поди-ка сюда!» — позвала она из-за калитки.

Дунетхан бросила собаку и подошла. Гуашша сунула ей ножницы и приказал выстричь у собаки клок шерсти.

«Внука покусала, и, если собачью шерсть к ранке не приложить, мальчик помрет».

Глупышка взяла ножницы, хотя не то чтобы держать в руках, видела их впервые. Кончилось тем, конечно, что и ее укусила собака…

Теперь все позади. Из больницы Дунетхан вышла совсем здоровой! А бывало, легонько надавишь пальцем на ее руку, и долго остается белая вмятина. Сейчас разве так?! И глазенки блестят, что смородины.

По правде сказать, не из-за щелей в полу попала в больницу — она все равно свою долю отдавала бы собаке. Наверно, это мы виноваты с Бади, потому что знали обо всем и молчали. Не сообразили, чем это обернуться может. А то Дзыцца разве допустила бы!

Завтра у нас будет новый пол в коридоре. Ни одной даже крохотной щелки! Я и о деньгах забыл — так обрадовался. Можно бегать по коридору и не бояться что провалишься.

Вечернее солнце уже заглянуло в курятник. Курам пора на покой. Но пока не рассядутся на насесте, такой гвалт стоит! То одна просунет голову в открытую дверку, то другая, а войти не решаются. Смешно! Наконец хохлатка набирается смелости, за ней и остальные.

Иным не по вкусу курятник. Избрали для ночлега тутовник возле огорода. Взлетят на плетень, с него на крышу сарая перемахнут, а уж оттуда на дерево. У каждой своя ветка.

Затихнет двор, и слышнее станет воробьиный гомон. Это из сада Гадацци. Столько яблок не бывает на яблонях, сколько воробьев слетается к Гадацци по вечерам! Да что яблок — больше, чем ягод на облепихе. Висят друг на дружке! Вертят головками, перелетают с ветки на ветку. И каждая птаха старается перекричать соседку: Чир-чир-чими-чирк! Циу-цимаш-цибирт!..

О чем они поют? Что благополучно прошел еще один день? Рассказывают, перебивая подружек, что видели интересного? А может, о том, что вот-вот закатится солнце, и провожают его последние отблески, прощаются с ним?.. Кто знает! Слетелись со всего села, как на ныхас[2], столько радости в маленьких сердечках! Хотят поделиться ею со всем светом — пусть слышат и деревья, и травы, и вечернее небо, и люди.

За яблоневым садом темнеют высокие акации. Тоже принадлежат Гадацци. Три, четыре… девять деревьев. Восемь по кругу посажены, самое большое — в середине. От них до сада шагов тридцать. Растут, можно сказать, в открытой степи, на ничейной земле. Не на ничейной, конечно, а на колхозной, но никто Гадацци об этом не смеет сказать. Чуть дальше стояло пять старых тополей. Гадацци уверяет: и это его. Недавно срубил четыре тополя и продал на дрова в соседний Джермецыкк.

Раньше здесь был родник. Люди приходили за водой. Гадацци злился: ходят, скотину сюда гоняют, а та ему плетень может повалить. Со всеми соседями перессорился.

Однажды поутру, как всегда, люди пришли к роднику. Стоят с порожними ведрами, лица у всех печальные. Ночью кто-то бросил в родник дохлую кошку, такая вонь, хоть нос затыкай. Теперь ни воды набрать, ни посидеть на берегу, в холодке. А хорошо было здесь — приляжет в тени утомленный человек, и усталость как рукой снимет. Женщины утром по воду сходились, столько разговоров, смеха! Воробьи, голуби в жару прилетали поплескаться… И какой же это злодей родник испоганить догадался! Я целый день чистил, только зря старался: перестали ходить к роднику. Так и забросили. Затянуло его зеленой ряской, вымахал камыш по берегам — не подойдешь. Превратился в лягушатник, ящерицы нор понаделали вокруг… Жалко родник. Обходят стороной. А ведь умный хозяин корову не режет, если она один год не телилась. Будто бы родник сам по себе запаршивел, не люди виноваты. Мечтал ли он о таком бесславном конце!

Кто забредет сюда, отыскивая своего теленка или овцу, заранее нос зажимает. И вымещает зло на скотине: кабы не ты, дескать, не нюхал бы эту вонь! А бывало, зачерпнет пригоршней чистейшей воды, напьется и говорит, жмурясь от удовольствия: «Ну и чиста, ну и холодна — лед! Золото, а не родник!»

Забыли, все слишком быстро забыли. Слишком легко на него махнули рукой.

Между родником и огородом Гадацци прежде росла сочная трава. А нынче бурьян да камыш всадника скроют. Гадацци этого только и надо. Ни человек, ни скотина не залезут в его владения. А попробуют — пусть пробуют, если крапивы и колючек не боятся! Огородный плетень сплошь оплело терном, муравей не пролезет. Гадацци все мало — еще и проволокой колючей опутал.

За плетнем нашего огорода сразу луга начинаются — до самой реки Куыройыдон. Вдоль плетня протоптана тропинка, кто бы ни шел мимо — яблоко сорвет, рука сама тянется. Баппу там еще и вишен насажал, так что каждую осень мы без огорожи: то один, то другой залезет на плетень — ну и повалят…

К тому же наш участок угловой, у нас больше всех забот с изгородью. Кто живет в середине, тем намного легче. Участки одинаковые, плести же приходится куда меньше: только со стороны улицы да позади огорода изгородь поставить. Наш сосед Гажмат предложил однажды: «Давайте так сделаем; пусть каждый плетет поровну. Чтобы людям не мучиться». Никто не согласился. Что было, то и осталось. Живут себе преспокойно.

Солнце закатилось. Притихли воробьи в саду. Скоро разлетятся по своим гнездам, а что не допели — утром допоют.

III

Я рано проснулся: разбудила машина, подъехав под самые окна. Мотор так ревел, что, наверное, и соседей перебудил. Наши окна всю ночь были открыты. Дзыцца их оставила настежь открытыми ради дяди Алмахшита. А обычно всегда закрывает на ночь.

Я проснулся и сразу почувствовал запах бензина. Как я люблю этот острый, тревожащий запах! По нашей улице редко проезжают машины. И не было ни разу, чтоб я не выбежал навстречу какому-нибудь случайному грузовику. Он проезжал, громыхая и пыля, и мои мысли уносились вслед за ним. Уже не видно и не слышно его, и пыль рассеется, а сердце никак не успокоится. Пусть бы запах бензина так и витал над нашим домом! Но и он улетает вместе с ветром…

Мотор все работал под окнами, даже синеватый дымок поплыл в комнате. Потом гул оборвался и послышался голос шофера:

— До каких пор будете спать?!

По коридору протопали сапоги.

Дядя Алмахшит открыл гостю дверь:

— Не ждали, что рано приедешь.

— Наверное, я не сплю до обеда, как вы!

— Молодец! Мужчина! — с усмешкой сказал Алмахшит, — Только машину почему оставил на улице?

— А что об этом волноваться? Скажи, куда надо, — я мигом ее подгоню!

— Давай прямо во двор.

Я помчался к воротам. Вчера вечером меня похвалил дядя Алмахшит: даже он не сумел бы таких сплести. И сказал, что из меня выйдет настоящий мужчина. А если, добавил, станешь бездельничать, как те, которые околачиваются по базарам да по разным дурным местам, то такой племянник мне не нужен. Я, говорит, тогда заберу к себе вашу Дзыцца, живите одни. Меня точно ножом полоснуло. Как это так — забрать Дзыцца! Конечно, дядя Алмахшит нам не чужой, Дзыцца ему родная сестра, но куда же тогда денемся мы, если она уйдет? Да и как Дзыцца будет без нас? Нет, не бывать этому, никуда она не уйдет! Во-первых, сами ее не отпустим. А во-вторых, как она все бросит?.. Она не забывает и тех своих трех сыновей, которые давно умерли и похоронены на сельском кладбище, так разве оставит живых детей?

В поминальные дни Дзыцца всегда накрывает стол. Обязательно помянет Солтанбека, Заурбека, Каурбека. «Царствие вам небесное!» — скажет она и заплачет. Я знаю, что она скажет дальше. Слово в слово помню: «Вот эти хлеб-соль — тоже ваши. Как они лежат передо мной, так пусть будут и перед вами. Как я имею право на них, так и вы. Поневоле ни с кем не делитесь ими».

У меня всегда сжималось сердце. Жаль Дзыцца, как убивается. Но долгое время не понимал, как она могла быть еще чьей-то матерью, не только нашей? Я был убежден: Дзыцца наша и больше ничья.

Дзыцца слышала, что строго мне наказал дядя Алмахшит. И показалось, покорно склонила голову. Ни словом не возразила! Мне сделалось совсем не по себе.

Машина задним ходом вплотную подъехала к крыльцу. Сгрузили доски. Хватит на пол в коридоре, еще и останется. Вот будет радость сестренкам подметать новый пол, начнут веник перехватывать друг у друга — особенно в первые дни. Им все в игру и забаву. Если прежде наперегонки кидались к венику, то теперь из-за него как бы не поссорились.

Вечером шофер заехал за дядей Алмахшитом, чтобы домой подбросить на машине. Но пол еще не настелили, и дядя задержался на второй день. Закончили вместе с Бимболатом. И Гажмат помогал. Это тот самый, что предлагал односельчанам общий плетень плести равными частями.

В доме пахло, как в сосновом лесу. Придешь с улицы, и голова закружится от смолистого чистого запаха. Хорошо пол настелили, доски пригнаны плотно. В некоторых местах, где неровно, прошлись фуганком, и пол стал гладкий-гладкий. Я такого ни у кого не видел. Будто из одной широченной доски!

Дзыцца то и дело выходила к мужчинам — взглянуть, не пора ли звать к столу.

Выбили пыль из одежды, умылись. Бимболат и Гажмат, взяв свои инструменты, собрались уходить. Дело сделали, со спокойной совестью могут разойтись по домам. Но обычай хозяев сильнее — против него нельзя возразить. Если приглашают зайти, надо подчиниться.

Сели за стол. Бимболат зараз выпивает только один рог и потом — ни капли. Я и налил ему в рог, другим в рюмки.

Дядя Алмахшит мне кивнул одобрительно: за столом с Бимболатом сидит не первый раз.

Потянулись к хлебу. Дядя внимательно оглядел стол и, посмеиваясь, сказал Дзыцца:

— А не получится ли у нас, как у той женщины? Есть у тебя соль на столе?

Дзыцца молча обошла стол — согласно адату, женщине не полагается разговаривать со старшими мужчинами из рода мужа, — взяла солонку и поставила перед Алмахшитом.

— Я почему спросил? — улыбнулся он. — Одна хозяйка всегда забывала про соль. И пока муж или кто-нибудь из гостей не напомнит, сама не догадается. Вот однажды собрались гости. Хозяйка быстро накрыла на стол, а соль снова забыла… Муж это заметил и говорит жене: «Принеси-ка лестницу и сверху посмотри хорошенько на свой стол!» Тут женщина поняла наконец, чего на столе не хватает.

Бимболат и Гажмат засмеялись.

— С тех пор, говорят, эта хозяйка, накрывая стол, всегда начинала с соли, — закончил Алмахшит.

IV

Следом за Алмахшитом все вышли во двор. Наш пес Хуыбырш запрыгал от радости, стал носиться по двору. Чью-то свинью выгнал из-под плетня. Та помчалась с истошным визгом, не разбирая дороги. Хуыбырш вернулся, запыхавшись, довольно повиливая хвостом.

— Этот плетень до следующего года не протянет, — сказал дядя Алмахшит, покачав один из кольев.

Плетень заскрипел, зашатался. Хорошо, что не повалился. Сколько ни латаем, ни подпираем — наши плетни дольше четырех лет не стоят. Дзыцца сплетала. Разве ее работу сравнить с мужской! Пошить что-нибудь, сварить обед, принять гостей — тут за ней никто не угонится. Но Дзыцца уж не до того. Чаще топор в ее руках, чем игла.

Поставить хороший плетень — непросто. Конечно, Дзыцца не худее других знает, что и как нужно. Да ведь надо, чтоб руки могли! Колья вбить поглубже, нарезанные прутья — да чтоб подлиннее были, — туго-натуго переплести, накрыть сверху, подставить опоры. Такой плетень десять лет продержится. У нее на это не хватает ни сил, ни времени. Начнем пахать, а кругом прорехи в плетне — пароконная подвода проедет. Забот столько, что, как говорится, в одну сторону бежать, в другую — скакать! Где уж тут думать об изгороди да о подпорках.

— Удивительно, как летит время! — сказал Алмахшит, когда дошли до конца огорода. — Помнишь, какое было болото?

— Как не помнить? — ответила Дзыцца. — Пять-шесть лет назад не пройти было — гиблое место. Корова увязнет, так ее на жердях вытаскивали. Хорошо, если вытащат, а то и потонет. Кроме осоки, здесь ничего не росло.

Перешли речку Куыройыдон. Сказать, что по мосту, — это слишком. Бревно положено. Соседи постарались, они тут чаще ходят, чем мы. Гадацци продал спиленный тополь.

Сам не раз на дню перейдет с гордым видом, будто по своему собственному мосту, будто он хозяин. Дескать, довольно и того, что вам бревно продал.

Дядю Алмахшита мы проводили до самого оврага. Когда теперь увидимся!

Повернули назад. Темно, тоскливо на душе. Словно с собой забрал дядя Алмахшит нашу радость. Незаметно промелькнули два дня. Сколько людей за эти дни переступили порог нашего дома! А в другое время кто к нам зайдет… Ах, если б был Баппу! Дядя снова приедет, может, месяца через три. А когда Баппу вернется? Я уже не спрашиваю Дзыцца — ничего она мне не скажет.

Агубе стоял у своих ворот. Он даже головы не повернул в мою сторону, и я молча прошел мимо. Сестры вынесли медвежью шкуру, которая лежит в комнате перед кроватью, и разостлали в коридоре на новом полу. Шкуру нам Алмахшит подарил. С когтями, а из оскаленной пасти торчат клыки. Девочки стали кувыркаться.

— Гуашша, а Гуашша! — донесся плаксивый голос Агубе. Если бабку называет по имени, значит, на что-то обижен. И со мной не захотел говорить. — Гуашша, открой дверь! — снова затянул Агубе.

Я спросил у сестер:

— Что ему сделала старуха?

— Рыбу ловить не пускает, — сказала Бади.

— И удочки спрятала, — прибавила Дунетхан.

Кажется, все-таки вышла старуха: знает, что внук не отстанет.

— Чего ты кричишь, чтоб все соседи слышали? — зашипела Гуашша, — Чего ты с ума сходишь, спрашиваю?

Я слышал, как Агубе вбежал в дом: не стал с бабкой разговаривать, ему только и надо было, чтоб дверь открыли.

V

Впятером идем ловить рыбу. Собрались на перекрестке четырех улиц у старой акации. Это место у нас в селе называют бичетом. Сели под ней на колоду и ждем Агубе. Гуашша следит за каждым его шагом и нипочем бы не отпустила сегодня, если б не спрятала удочки. Мы, конечно, не сказали, что идем на Куыройыдон. Там и летом вода ледяная, в два счета можно простыть. Зато рыбы много. Есть возле села еще одна река — Уршдон, но она в это время сильно мелеет, с сетью там делать нечего. А мы сеть взяли. Это — Бешагур. Хадзыбатыр захватил корзину, а Хаматкан два шеста, чтоб рыбу пугать. Он самый старший из нас. Работает в колхозе прицепщиком около года и уже курит. Раньше в карты на деньги играл, и дома за это ему доставалось. А теперь, ясное дело, к нему другое отношение: зарабатывает. Механизаторам хорошо платят. Хаматкан хотел в ФЗО[3] — дома не пустили. Потом и сам раздумал.

Наконец пришел Агубе. Чтобы обмануть Гуашша, которая следила за нами, мы направились в сторону Уршдона: пусть думает, что и вправду туда. А на одной из улиц свернули и вышли на кладбище. Тут Бешагур, Хаматкан и Хадзыбатыр разделись. Лучше Хаматкана и Бешагура никто не умеет управляться с сетью, а Хадзыбатыр помогает, его всегда ставят загонщиком. Я их одежду сложил в узел и перетянул ремнем Хаматкана, чтоб удобней нести.

— Ты потащишь? — спросил я Агубе, — Или потом — рыбу?

— А почему это я?

— А кто?

— Сменю Хаматкана и Бешагура — кто из них раньше устанет.

— Нам сменщик не нужен, — отозвался Хаматкан.

— Тогда Хадзыбатыра.

— Обойдусь, — сказал Хадзыбатыр, закидывая шесты на плечо. — Было бы чего загонять!

Я так и знал — Агубе к воде и близко не пустят. Еще простудится: вечно он хлюпает носом. Тогда нам всем от бабки влетит. Словом, нагрузили Агубе. Чего ему еще делать! А мне досталось рыбу подбирать. Конечно, самое интересное — это ловля. У меня раньше здорово получалось. Бывало, я одну за другой по нескольку рыбин вытаскивал. Потихоньку опустишь руку — рыба стоит не двигаясь, думает, что она в безопасности. Загонишь ее в угол ямы и хватай за жабры. Уж не уйдет! Умелый ни одной не упустит.

Однажды ловили за мельничной плотиной. Глубина у берега порядочная, надо самому лезть в воду. Ребята за ноги держали, пока я ловил. Выбросил на траву двух рыбин, полез в третий раз. Ухватил что-то скользкое и дергаю ногой: тащите, мол. Выволокли меня на берег — и врассыпную. Гляжу, в руке никакая не рыба — змея извивается! Я и раньше их боялся, а тут гадину эту в руке держу!.. Что тогда было со мной! С тех пор и силой не заставишь ловить в береговых ямах. И змей боюсь еще больше.

Ребята знают, что не полезу в воду, и я то вещи несу, то рыбу собираю. Таскать узел да еще корзину — интересного мало, а вот с рыбой возиться никогда не устанешь.

У нас такие порядки: первую рыбешку выбрасывать нельзя, пусть даже мелкая попадается. А потом уж как хочешь, мелочь можешь и отпустить: пусть живет. И еще чтоб ничему не удивляться. Какая бы ни попалась большущая рыбина — молчок. Про себя радуйся, пожалуйста, а виду не показывай. Иначе рыба уйдет, и все на тебя свалят. Тогда не надейся, чтоб в другой раз взяли на рыбалку. Да у нас нет таких, кому это надо объяснять.

Хаматкан и Бешагур вошли в воду и стоят, дальше не решаются. Холодина! Я сзади подкрался и окатил их с головой. Оба сразу нырнули. Теперь им не страшно. Сделали несколько заходов, но видно, что впустую. Мало здесь рыбы: село совсем рядом, да и мелко. Собрали сеть и пошли дальше берегом. Где купаются, там об улове думать нечего, рыба туда не пойдет.

Возле омута снова развернули сеть. Здесь надо действовать умеючи, потому что не так-то просто прижать рыбу к берегу. И глубоко, и с сетью тяжело.

— Бешагур, давай с того боку, — сказал Хаматкан. — Там помельче. Росту в тебе, что у столба в свином катухе[4]. Еще утонешь!

Тому некогда отвечать на колкости — в другой раз ни за что бы не спустил. А сейчас смолчал.

Зашли по пояс, потом по грудь. Отплевываются — ноги еле дно достают. А еще и сеть тянуть! Шесты, к которым она привязана, ушли под воду. Как ни тяжело, тащить надо по самому дну, чтоб рыба не улизнула. Хаматкан и Бешагур стараются изо всех сил. Когда вода дошла до ноздрей, оба поплыли. Руки заняты, приходится ногами работать. Но тоже осторожно — брызги нельзя поднимать. Подплыли к берегу, здесь мельче. Я попрыгал над ямой: если есть там рыба вспугнутая, она кинется в сеть. Бешагур и Хаматкан шестами поводили под берегом и стали поднимать.

Если все делали, как надо, рыба должна быть. А нет — так нет. От второго захода пользы не будет, рыбу уже не обманешь. Уйдет. И малька не поймать!

Но, кажется, заход получился удачным. Вот-вот сеть покажется из воды — плеск, брызги, волны ходуном! Хаматкан не устоял на ногах и окунулся. Сеть полная, мне-то видно, какие форелины бьются! По локоть, не меньше! Я даже испугался, что не успеем выволочь на берег: рыба порвет ячеи и уйдет.

Да что они там возятся? Скорей надо на берег выбрасывать. До сих пор мы никогда не вытаскивали сеть, а поднимали концы. К кому рыба ближе, тот одной рукой свой конец держит, другой рыбу выкидывает на берег. Сейчас — где там! Еле вылезли сами — тяжеленная сеть. Отволокли подальше от воды и вывалили в траву.

И опять полезли. После такого улова кто удержится второй раз не попытать счастья! Только ниже по течению. Здесь от берега до берега было пошире и вода доходила лишь до колен. Свинцовые грузила волочились, скребли по гальке. Бешагур и Хаматкан быстро добрались до того берега. Но уж ничего не попалось — какие-то тряпки, тина, из-под которых вдруг выскользнула черная змея. Я так и ахнул, когда увидел рыбу в ее пасти. Змея, выпустив добычу, юркнула в камыши, но Бешагур ловко схватил ее за хвост и стал крутить над головой. Я понял, сейчас швырнет ее, и змея свалится прямо на меня, если так и торчать на месте с открытым ртом. Я кинулся прочь. Споткнулся о камень и растянулся в кустах, ободрав себе руки. От страха и боли не почувствовал.

— Беги! — крикнул Бешагур.

Я сразу вскочил, и тут же передо мной что-то шлепнулось с глухим стуком. Подбежал Бешагур.

— Не бойся, она оглушена, — сказал он. — А здоровая!

Потом мы еще ловили — до самой плотины. Полкорзины набралось. Я тащил с трудом. Столько ни разу не было, все руки оттянула: когда из воды поднимал, чтоб перетащить на другое место, ее будто кто снизу держал.

Дальше плотины не пошли. И так много! Да и устали, вечер уже. А за плотиной глубоко, нашей сетью ничего не поймать.

Рыбы хоть и много, но всего одна крупная — как корова среди телят. Как будем делить? Каждый из нас об этом думал.

Хаматкан и Бешагур вылезли на берег, расстелили сеть на траве, чтоб просохла, а сами пошли мыться. Потому что в тине и рыбьей чешуе все перемазались. И Хадзыбатыр с ними.

— Неси рыбу! — крикнул мне Бешагур.

Я выволок корзину из воды, протащил по траве и опрокинул. Большая рыбина оказалась в самом низу, но все равно торчали голова и хвост. Прежде мы быстро делили улов. Теперь же глаза разбежались, все перепуталось из-за этой «коровы». Кому она достанется?

— Потом поделим, — сказал Хадзыбатыр, — Сначала сеть залатаем.

Мы о ней и забыли! А такой был порядок: пока не починим порванную сеть, к дележу не приступать.

С сетью мы управились быстро и собрались вокруг рыбы. Делил улов, как всегда, Бешагур. Сперва он вытащил самую крупную и отложил. Потом отыскал помельче и тоже — в сторону. Мне вспомнилась Дзыцца. Она так поступала с начинкой для уалибаха: сколько будет пирогов, столько наделает и кружков сыра. Какой-нибудь кружок покажется слишком большим — оторвет от него и прибавит к меньшему. Везде станет поровну.

В одной кучке было уже пять рыбин, а большая все еще лежала в одиночестве. Бешагур молча сопел, соображая. Дескать, без вашей помощи обойдусь. Ни разу на нас не посмотрел. Наконец рядом с большой шлепнулась вторая форель. Мы все этого ждали. Я про себя начал считать: в кучках уже по шесть штук, значит, самая крупная вроде как сама по себе целая доля. Так-то оно так, конечно, и рыба была не мельче той, какую налавливали прежде, но каждый зарился на эту здоровенную форелину.

Бешагур поднял голову:

— Ну как?

Никто не ответил. Потому что легко промахнуться. Бешагур взял последнюю рыбу, подержал, не зная, куда класть, потом бросил к первой доле и облегченно вздохнул. Точно вскапывал огород и теперь перевернул последнюю лопату.

Мы уставились на разложенную по кучкам рыбу. Все было как будто без обмана, но форелина тянула к себе. Кому же из нас посчастливится?

Несколько дней назад в «Сказаниях о нартах»[5] я прочитал, как охотники делили добычу…

В наш магазин привезли всего пятнадцать книжек, и стоили они дорого, целых тридцать рублей каждая. У Дзыцца деньги были последние, но она сразу дала: на книжку или тетради лучше одолжит, чем оставит без них. У отца и матери не было возможности учиться — так, говорит, вы учитесь за нас! И рассказала мне об отце. Жили тогда в горах, из каждого дома в школу отпускали только одного. А Баппу всякий раз увязывался за старшим братом. Что было с ним делать! Стали привязывать к столу…

Я купил книгу и по вечерам читал вслух. К нам и соседи приходили послушать.

И вот какая история случилась, когда два охотника стали делить оленью шкуру. Нарт Шошлан увидел, что гумовец (а гумовцы — это народность, жившая по соседству с нартами) разрезал шкуру на три части и испугался — вот как сейчас я. «Одна моя, другая его, а третья чья? — подумал Шошлан. — А вдруг две части достанутся гумовцу! Ведь его пуля свалила оленя». И я подумал, а что, если Бешагур скажет: «Я ловил и сеть моя, мне и самая большая рыба». Получилось иначе, не так, как думали и Шошлан, и я. Гумовец одну часть отдал Шошлану, потому что вместе охотились, и другую ему — за то, что нарт издалека. А уж третью себе.

У нас же вышло по-другому.

— Давайте кому-нибудь одному завяжем глаза, — предложил Бешагур, — и будем спрашивать: «Это кому?»

Мы согласились. И завязали глаза Бешагуру. А спрашивать заставили меня.

— Кому? — сказал я и показал на одну из кучек.

Бешагур долго мялся.

— Быстрее!

— Хаматкану, — заикаясь, произнес Бешагур.

Вторая и третья доля достались Агубе и Бешагуру. Теперь последние две поделить. И в одной та самая форелина.

— Ну… а эта кому?

— Тебе! — крикнул Бешагур и сорвал повязку.

Самая большая рыба оказалась у Хадзыбатыра, который был загонщиком. Он прямо сиял от счастья. Всегда ему везет! Ну вот хотя бы тот случай…

Однажды мы с Дзыцца возвращались с поля домой и вдруг видим — лиса. Вышла из-за кустов и стоит. Я сначала подумал: собака. И бросил в нее комок земли. Она ни с места! Потом, прихрамывая, перешла дорогу, и тут уж я понял по длинному пушистому хвосту, что это лиса. Погнался, чтобы схватить за хвост, но она повернула ко мне оскаленную морду.

«Не надо, Габул! Укусит!» — кричит Дзыцца.

Пока я искал камень или палку, лиса скрылась в бурьяне… Мы весь его облазили и не нашли.

Ну надо же так упустить! Дзыцца сшила бы мне лисью шапку, да еще Бади и Дунетхан осталось бы на воротники к пальтишкам. А на другой день ребятишки разнесли по всему селу, что Хадзыбатыр лису поймал голыми руками. Искал корову и в кустах чуть не наступил на лису — она уж полуживая была.

И опять он на коне, все ему да ему! Ну да ладно, моя доля тоже неплохая. Гажмат говорит, чем крупнее форель, тем грубее на вкус.

VI

Каждый из нас нанизал свою рыбу на прут, и мы тронулись в обратный путь. Да и пора уже было: пока плелись по дороге, солнце зашло. Дзыцца встретила меня на краю огорода. Беспокоилась, ют и вышла встречать. Конечно, беспокоилась, а то бы не молчала. Не знает, с чего начать. Пропал на весь день и не сказал, не предупредил!

— Удрал… А попроси рыбы наловить — так силой не выгонишь!

Я ждал худшего. Нет, ругать не ругает, да видно, что недовольна. Но с меня и этого хватит. Лучше не оправдываться.

— И ведь не успокоится, пока в беду не попадет!

Я молча опускаю голову. Понимаю, Дзыцца боится за меня. Сколько было в нашем селе несчастных случаев! Кто напоролся на стекло, кого змея ужалила в камышах. А некоторые подрывались на взрывчатке, когда рыбу глушили…

— Где вы берете ее, эту гадость? — сердится Дзыцца. — Для чего это вам? Рыбу убивать!

Ну вот как до нее дошло? Я и сам-то знаю понаслышке, что привозят тол с рудника те, кто там работает. Этим толом и глушат. Рыба всплывает, и тогда только собирай. Самую крупную берут, на мелочь не смотрят. Ее потом прибьет где-нибудь к берегу, и она гниет… Мы всегда мелочь отпускали — в нашей сети ячеи крупной вязки, мелкая рыбешка проскакивает, а если попадется, так с тиной. Мы ее бросаем в реку.

Интересно, откуда Дзыцца знает о взрывчатке? Вот бы еще ей сказать, что одному огольцу из соседнего села палец оторвало. Как сам жив остался! Но из наших никто и в руках не держал этот самый тол, даже близко не подходил.

— Мы сетью ловили, — сказал я, будто сообщил радостную весть.

— А если бы змея? Их там пропасть!

— Я не разувался.

— Ты рыбу на берегу ловил, что ли?

— С сетью ходили Хаматкан и Бешагур, а Хадзыбатыр загонял.

— А ты с берега командовал? — спросила Дзыцца насмешливо. Она уже не сердилась. И я нарочно сделал вид, что так оно и было.

— А вообще Агубе вещи носил, я — рыбу…

Дзыцца, кажется, только теперь заметила в моей руке связку рыбы.

— И тебе одному все отдали?

— Почему мне одному? Всем поровну.

— Так много?

Когда пришли домой, Дзыцца сразу нашла мне дело: рыбу вычистить и вымыть, зря, что ли, целый день на берегу загорал, не пропадать же улову.

Я, конечно, с радостью, ничего другого мне и не надо. Дунетхан в это время шла с ведром от родника, левую руку откинула в сторону и сама вся перегнулась.

— Эй, — говорю я, — давай-ка сюда, и побыстрее!

Забыл, что она на рыбу смотреть не может. Оставила ведро под яблоней — и назад. Даже запаха не выносит.

— Сам неси!

Ладно, сам так сам. Мне нетрудно. Половину отлил в другое ведро и уж было хотел высыпать вычищенную рыбу, как налетела Дунетхан:

— Отдай ведро! Отдай!

— Это еще почему?

— В нем воду носим, а от него вонять будет!

Я взял старое ведро, высыпал рыбу, прополоскал и стал разделывать. Это дело мне нравится. Особенно когда форель. Острым ножом проведешь от хвоста по брюшку до самых жабер — и готово. А жабры оставишь и снова сполоснешь в воде. Видно, как по хребту протянулась темно-красная полоска. Многие думают, и так сойдет. А надо соскоблить. И воды не жалеть.

Собаки от меня не отходят. Хватают рыбьи потроха прямо на лету. Друг у друга не рвут, по очереди: это, дескать, мне, а это тебе.

У Дзыцца тем временем печь весело разгорелась.

— Ты скоро? — слышу ее голос из кухни.

— Сейчас. Еще раз сполосну…

Обдал рыбу водой, что осталась в ведре. Ну, кажется, и все. Дзыцца подала мне большую деревянную тарелку. В нее поместится столько же, сколько в корыто! Я укладывал рыбу и следил, чтоб не попалась недочищенная. Тарелка наполнилась с верхом. Я был о себе самого высокого мнения: это благодаря мне Дзыцца не нужно сегодня думать, что приготовить на ужин. Я за нее позаботился. Только вот Дунетхан, жаль, не будет есть. А то хоть пой от радости.

Я понес рыбу на кухню. Дунетхан сморщила нос и отвернулась.

— Слазь на чердак, — сказала ей Дзыцца, — посмотри, может, яйца найдешь. Или все же рыбки отведаешь?

— Очень надо!

И отступила на два шага, будто ее насильно заставляют.

— Никогда ведь даже не пробовала! Чего ты боишься? Попробуй хоть раз.

— Не буду! Даже с голоду умирала бы, и то бы не дотронулась.

— Ты вроде старухи Дзахират. У нее еще в царское время убили брата… Вот она с тех пор не ест ни убоины, ни дичи: дала зарок. А сын был охотником. Так у нее хоть причина есть, — продолжала Дзыцца, — а ты откуда такая привереда?

Дунетхан разжала губы и брезгливо сплюнула.

— Ну, как знаешь!

Дунетхан полезла на чердак. Желтая наша курица в курятнике не несется, как другие. Облюбовала себе местечко на чердачном карнизе… Я первый об этом узнал. Снесла там яйцо и так раскудахталась, что всех на ноги подняла. Никак не могла успокоиться. Я забрался на чердак и принялся шарить по углам. Ощупал старый тулуп, заглянул в бочку со сбитым обручем — нигде ничего. А потом увидел: там, где сходились стропила, лежало на балке рябое яйцо. Я залез на балку и, усевшись верхом, осторожно дополз до самого края. Вот оно, яйцо!

Много раз следом за мной лазила и Дунетхан.

…Сейчас она ползла по балке, болтая ногами. Крикнула сверху:

— Сколько взять?

— А сколько там? — выглянув из кухни, спросила Дзыцца.

— Пять.

— Оставь подклад, остальные возьми.

Где курица снесет яйцо, там и дальше будет нестись. Одно нужно обязательно оставить — это и называется подклад.

— Подожди, лестницу принесу! — крикнул я Дунетхан. Залезу к ней и яйца заберу.

Как говорит Дзыцца, кто нашу лестницу делал, сам в ней остался. Дубовая и такая тяжеленная, что не поднять. Она у нас в крайней комнате. Ну, не комната — закуток, в полу досок не хватает и потолок раскрыт: на балки наброшены жерди, а на них кукурузные стебли. Отсюда тоже лазим на чердак. Я отодвинул лестницу от стены и поволок. Весь взмок, пока прислонил к балке, где сидела Дунетхан. Она подала два яйца, а еще за двумя снова пришлось лезть.

А рыба жарится. Дзыцца посолила, обваляла в пшеничной муке. Жарится рыба на большой сковородке. Масло брызжет, и рыба смачно скворчит — совсем как шашлык. Нам надо с Бади обойти соседей. Когда что-нибудь вкусное готовим, долю соседям относим. Так принято в нашей семье. Дзыцца рассылает нас в разные стороны.

— Габул, пойди Гажмату отнеси. Полакомиться рыбой каждый не прочь! — сказала Дзыцца, перекладывая поджаренную рыбу со сковороды в тарелку.

— И мою долю Бимболату пошлите, — сказала Дунетхан.

Так и знал, никогда сразу не сядем за стол. Бегай теперь с тарелкой по дворам! Послушать Дзыцца, все желудки — братья. Я раньше этого не понимал. Как это так — братья?

Потом стало доходить. Прежде, бывало, вкусные кусочки я силой отбирал у Бади и Дунетхан. Вот тут Дзыцца и говорила мне: «Ты хочешь есть, и они хотят. Все желудки — братья!»

Как-то Бади принесла из дома Бимболата вареного мяса. Села в углу и сидит над куском. Сама не ест, потому что и так видно: угостили. Дразнит только. Дзыцца долго на нее смотрела, потом говорит:

«Поделись с Габулом, все желудки — братья».

Я еще не видел, чтоб Бади так жадничала. Попроси у нее кусочек уалибаха — отломит и даст. А тогда не знаю, что с ней случилось. Обиделась? Ссорились, конечно, но такой она не бывала. Злющая-презлющая!

«Не дам! Это мое».

Дзыцца удивилась:

«А ты чья? Ты-то моя!»

Бади помялась и, ни слова не говоря, все мясо положила передо мной…

Разнесли рыбу по соседям и сели, наконец, вокруг стола. Одна Дунетхан в стороне. Дзыцца дала ей яйцо всмятку, и Дунетхан ушла в коридор. Там рыбой меньше пахло. Свет ей светил из кухни в приотворенную дверь.

После ужина я вышел во двор. Все небо в звездах — будто искры, когда сушняку подбросишь в костер. Яблоневые ветки под тяжестью плодов опустились до земли. Самая большая ветка против окна. И яблоки, и листва кажутся светло-зелеными. Днем они не такие.

Луна еще не взошла, но вот, пожалуйста: небо над краем земли светлеет. Жалобно, так что сердце ноет, гусята попискивают. А на что им жаловаться, если под крылом матери спят и видят сладкие сны?

Краешек луны показался… Обод с колеса Балшага[6] покатился по небу. Подпрыгнул и поплыл ввысь. Семь Сестер[7] ему подмигивали вслед. А Млечный Путь рассыпался, как горячие угли… Я люблю ночное летнее небо. И у звезд, и у месяца такое веселое настроение…

В прошлом году с тетушкой Хадижат, женой Бимболата, мы ездили на мельницу — кукурузу мололи. Возвращались ночью. Ехали молча, смотрела на звезды, на дорогу, едва белевшую в темном поле. Ехали-ехали, и вот Хадижат вспомнила одну легенду и рассказала мне.

Если уж легенда, то, значит, все было давным-давно…

Однажды неведомо откуда прилетела на землю удивительная птица, с виду похожая на голубя. Но такая огромная, что крупнее птицы нет. Прилетела в лунную ночь, снесла семь яичек и скрылась. А вернулась — лежат яички, ни один птенец не вылупился. Птица от горя била крыльями, грудь себе исклевала. «Отчего так изводишься?» — спросил месяц. Птица ответила со слезами: «Думала, что ты моих деток согреешь. А ты обманул». Взмахнула крыльями и улетела навсегда. Семь ее невылупившихся птенчиков превратились в семь ледяных звезд, которых назвали «Семь Сестер», а там, где пролетала их несчастная мать, роняя перья и пух, остался Млечный Путь…

О Семи Сестрах Дзыцца мне по-иному рассказала. У каждой есть имя, сказала. И перечислила:

Ашша и Ушша,

Дзыцца и Мыржака,

Дадак и Уадак,

Бедняжка Года за ними,

Сестрицу Адагу украли…

Все семь спешат вслед,

Догоняют.

Интересно, кто их придумал, легенды? Ведь не сами по себе они родились! Мне тоже захотелось придумать свою…

VII

Тутовых деревьев больше всего на нашей улице. Перед каждым домом один, а то и два ряда. Почти все плодоносят. Есть и вроде трутней — на них плодов не бывает. Но и они дают пользу. Листья крупные, сочные — нет лучше корма для шелкопряда.

Лишь возле дома Гуашша два дерева. Одно с длинными колючками, приземистое. У нас его называют «козий рог». А у ворот растет тутовое. Вот удивительно: как сами хозяева не похожи на других людей, так и это дерево — на тутовник.

И каких только пород тутовника нет на нашей улице! Черный, белый, розовый… Тутовник же Гуашша особенный.

Посмотришь, и плоды, и листья — не как на других деревьях. Листья будто кто нарочно изрезал. И ветки — блестящие, гладкие. Не тутовник, а яблоня! И плоды какие-то, как фасоль, длинные и черные-черные.

Залезть на этот тутовник ничего не стоит. А попробуй! Живо хозяйка тут как тут, точно у нее десять глаз. А ночью собака не подпустит.

Кому-то все же лазить приходится — ягоды собирать. За Агубе старуха боится: как бы не сорвался внучек. Зовет соседских ребятишек, какие попроворней да полегче. А то, говорит, дерево молодое, сломают ветку и испортят хороший тутовник.

Есть у этого тутовника еще одна особенность: на других ягоды за ночь поспевают и начинают осыпаться, а дерево Гуашша уж не осыплется. Сколько ни жди. Черные, как жуки, ягоды держатся крепко на зеленых ветках, будто приклеенные. Не потрясешь дерево, так и будут висеть.

В такие дни просто смех смотреть на Гуашша. Делается сама не своя! Встанет чуть свет, в руке длинная хворостина, усядется под деревом на скамейке и ерзает, вертит головой туда-сюда, высматривает, чтобы чужая корова или свинья не задела. Толкнут дерево и убытку наделают: куры и гуси поклюют осыпавшиеся ягоды. Если какая ягодка сама упадет в траву, Гуашша не проморгает — на гусей у нее хворостина: прочь пошли, ненасытные! Вот я вас!

Гогот, перья летят…

Только к ночи Гуашша угомонится. Скотина заперта по дворам, люди спят. Ночью за Гуашша собака сторожит. Такая же злая, как хозяйка.

Правду сказать, старуха не зря хлопочет: слаще ягод, чем с ее тутовника, не сыскать. Охотников полакомиться много. Но сильнее, по-моему, не то манит, что сладко, а что к дереву подобраться трудно. В этом весь интерес.

Раза два в неделю Гуашша отрясает тутовник — зовет соседей. Этого ждут с нетерпением. Не только дети, даже взрослые. Собираются отовсюду и смотрят. И что еще интересно, куры сбегаются, гуси, утки, телята, свиньи… Будто их кто оповещает!

У Гуашша хлопот полон рот. Главное, найти «трусильщика». Забраться на дерево — таких сколько хочешь. Но доверяет Гуашша не любому-каждому. Это особый почет! Меня, к примеру, ни разу не попросила. Бешагура, Хадзыбатыра и Хаматкана тоже. Меня потому, что скосил всю траву под ее плетнем. В школе велели, чтоб каждый за каникулы скосил бурьян возле своего дома. Я выкосил сорняк и вдоль плетня нашей соседки. Старуха рассердилась на меня, теперь, мол, скотина будет о плетень тереться. И куры будут возиться, пылить…

Не знаю, с кем из соседей она еще не поссорилась. Если разобраться, так и на дерево лезть некому!

Сегодня день ее тутовника. С утра стало известно: дерево черным-черно, и хозяйка ни разу не присела. После обеда Гуашша приволокла и бросила на скамейку брезентовое полотнище. Села и посматривает кругом, слушает, насторожив ухо, не упало ли где с дерева.

Мальчишки давно околачиваются возле плетня. Каждый мечтает отведать тутовых ягод, а повезет — взобраться на дерево.

Гуашша обводит ребятишек недобрым взглядом. И машет рукой, как на цыплячий выводок: кыш, окаянные! Наконец говорит недовольно:

— Мадинат, гусей прогони, совсем замучили!

Это уже кое-что. Если гусей доверила Мадинат, то неспроста.

Мадинат погнала гусиное стадо по переулку, прямо к кустам бузины. Гуашша снова к ней:

— Закрой свинарник, еще вырвутся, проклятые.

Мадинат и тут сделала, как надо. Слов нет, теперь и на тутовник она полезет. Я-то понял, почему. Несколько дней назад у Агубе пропал перочинный ножик. Мы все кусты обшарили, а нашла Мадинат. Нашла и отнесла бабке.

Пока она закрывала свинарник, Гуашша сказала одному из нас и еще трем девчонкам, чтоб растянули под деревом брезент.

— А ты, деточка, полезай, да смотри, ветки не поломай!

— Гуашша это сказала, конечно, Мадинат.

Теперь ясно, кто у старухи ходит в любимчиках. А что такого особенного в Мадинат? Девчонка как девчонка. Даже не заметили, как она сюда пришла… А сейчас глаз с нее не сводим. Мадинат же прямо сияет от радости. Еще бы — до сих пор Гуашша на девчонок внимания не обращала!

Мадинат легко забралась на нижнюю ветку. Хотела подняться повыше, но старуха закричала, чтоб дальше не лезла.

— Ой, боюсь, поломаешь!

Мадинат обхватила ствол дерева обеими руками, покачалась на ветке, проверяя, удержит ли. Посмотрела вверх, потом вниз. Гуашша тоже посмотрела вверх, потом вниз. И замахала руками:

— Подожди, подожди!

Она сама подтащила брезент под дерево, чтобы ни одна ягодка мимо не упала.

Мадинат принялась изо всех сил трясти дерево. Все, что сорвалось с веток, оказалось на земле.

Старуха ногами затопала:

— Стой, стой!

Брезент отнесли на прежнее место. И снова задрожали ветки. Дождем посыпались «черные жуки», гулко ударяясь о брезентовое полотнище. Но вместе с черными упало и несколько зеленых ягод.

— Зачем так сильно трясешь! — заволновалась Гуашша. — Вон сколько незрелых!

Стали подбирать. Все ягодки целехонькие, хоть попадали с верхних веток. Ни одна не разбилась. Мальчишки ползали по траве, жадно бросали в рот сладкие ягоды, а кое-кто и за пазуху. Старуха суетилась возле. Сунула одному, другому по хворостине, чтоб птицу и скотину отогнали. Да кому охота! Мальчишки, девчонки, гуси, свиньи — все перемешалось. Гуашша голос сорвала от крика. Хворостина в ее руке так и ходила. Досталось кое-кому и из мальчишек… Пока птицу и свиней не прогнали, старуха никого к тутовнику не подпустила.

А его тряси хоть целый день! Сгребли ягоды в ведро. Еще больше осталось на дереве.

Вообще удивительное это дерево — тутовник. Уже все плоды-ягоды отойдут, а тутовник продолжает дозревать. Не то чтобы его не ценили, но и не в почете особом. Лезь на чужой тутовник и рви сколько хочешь. А попробуй на яблоню или грушу! Такой шум поднимут! «На чужое заришься, совести нет!». А за тутовник никто тебе ничего не скажет. Когда поспевают вишня и абрикосы, на базаре в Джермецыкке не протолкаться. Только тутовник почему-то не продают: будто это все равно, что продавать воду из родника. Каждому он нужен, у каждого есть. А у кого нет — иди и бери. Точно по воду с ведром. И вот еще что. Одни фрукты-ягоды идут на варенье, другие на повидло, третьи хороши в компот. Сушат, кладут для вкуса в квашеную капусту… Лишь тутовник вроде бы ни на что не годится. Почему — не знаю.

Но что верно, то верно — когда в начале лета поспевает тутовник, все село радуется. Никто не говорит: это мой, я хозяин. Одна Гуашша. Ее тутовник другим не чета, она и продает его, как яблоки и груши, и варит из него варенье, и сушит на зиму. У Гуашша горсточки не выпросишь.

Отлучилась она куда-то со двора. Хаматкан и запустил палкой в самую крону. Старуха вернулась, видит — под деревом обломанная ветка.

— Кто это сделал?

Так ей и сказали — кто! Старуха подобрала осыпавшиеся ягоды, даже ветку с собой унесла.

Мы постояли еще немного перед плетнем и разошлись по домам.

Гуашша замкнула ворота на ключ. Уж этого она не забудет! Словно вот-вот грабители нагрянут… А мы никогда не запираем. Если уходим надолго, то просто повесим замок на дверь, чтоб люди знали: дома никого. У Гуашша все иначе. На каждую дверь по два ключа! И на курятнике замок, и на свинарнике. Даже на воротах!

VIII

У меня в селе много друзей: и Агубе, и Бешагур, и Хаматкан, и Хадзыбатыр. Но лучший друг — Темиркан. Это сейчас он лучший друг, а раньше не было у меня злее врага…

Поссорились в первый же день, как встретились в детском саду. Мы тогда оба ходили в детский сад. Он помещался на соседней улице в доме бывшего кулака. Не хватало тарелок, и ели двое из одной. Это еще ничего. Но не хватало и ложек. И всегда кто-нибудь плакал за столом, сидя без ложки.

Темиркан был старше меня на два года и посильней. Не успею донести ложку до рта, как он вырвет ее из руки. И уж не дождешься — всю тарелку один выхлебает.

Однажды мы ели лапшу. Темиркан сразу завладел ложкой. Я испугался, что мне не достанется. Ухватился за тарелку и тяну к себе. Темиркан ложку под мышку и тянет в свою сторону. Тарелка была с трещиной, вот и осталась одна половина тарелки у меня, другая у Темиркана. А горячая лапша на полу. Мы заплакали: теперь оба голодные. Больше-то не дадут, лишней порции нет. Тут мы и подрались, прямо за столом…

Дрались и потом, и каждый раз попадало мне. Я считал, что он не может простить мне тот случай. Показывал на мне свою силу. Были ребята и посильней, но у него смелости было вдвое больше, чем силы. Он никого не боялся, вот почему все его боялись.

А сила человека лучше всего определялась на берегу Уршдона.

Купаться сюда в одиночку лучше не ходи: или ремень отнимут, или перочинный ножик, или расческу. Обшарят карманы и что найдут — забирают. Да еще по шее надают! За то, что курева с собой не носишь, за то, что ремень старый… Мало ли за что. А если отнять нечего, пошлют в чужой сад яблок наворовать. Но самое неприятное, когда затащат в реку. Двое за руки держат, а третий голову в воду окунает. Один раз, второй, третий… пятнадцатый. Наглотаешься, а не отпускают. Стоят на берегу и смеются. Очень смешно смотреть, как человек мучается. Сами через это прошли, слезами умывались — теперь над другими потешаются.

Смельчаки, которые в одиночку ходили на реку, у нас наперечет.

А вот Темиркан не боялся один ходить. К нему не приставали. Зато от него мне и тут доставалось. Я ухе стал обходить его стороной. Темиркану это не понравилось, сам меня повсюду искал. Делать ему больше нечего!

У нас в селе каждая улица отдельно справляет праздник урожая. У каждой улицы свой день. Соседи заходят друг к другу в гости, но чтобы с чужих улиц — это редко бывает. А Темиркан взял и пришел. Скучно ему без меня. Как будто за ним вестника прислали с приглашением.

Я был во дворе у Бимболата. Увидел своего врага и хотел потихоньку улизнуть. Но Темиркан схватил меня за шиворот:

— Ты куда?

— А тебе какое дело?

— Дело найдется! — забрал в кулак ворот моей рубашки и крутит.

— Рубашку порвешь, пусти!

— Ничего ей не будет!

Я рванулся и услышал, как затрещала моя новая рубашка.

Мне так было ее жаль, что не удержался и заревел. В чем же я завтра в школу пойду? Отбежал к плетню и поднял валявшийся булыжник.

— Эй-эй, ты чего? — крикнул Темиркан.

Кто стоял рядом с ним, бросились в стороны: наверно, испугались, такой у меня был вид. Булыжник угодил Темиркану в ногу. Он присел от боли. До того я ненавидел этого парня, что запустил бы и в голову, будь еще камень под рукой или палка! Темиркан только морщился и прыгал на одной ноге — не заплакал. А какая это месть, если обидчика не заставишь заплакать?

Я стоял и смотрел, как он потирает ногу. Надо бы уйти, а я стоял и смотрел.

Даже когда Темиркан подскочил ко мне, я не сдвинулся с места. А влепил он здорово… Я упал лицом в пыль, он приподнял за шиворот и еще раз двинул.

Растирая слезы и грязь по лицу, я поплелся куда глаза глядят. Прошел один переулок, свернул направо. Потом еще один прошел. Дом Темиркана третий. Тут я вовсю заревел. Из ворот вышла какая-то женщина.

— Ты чего плачешь? Обидел тебя кто?

Сказать, что случайно оказался у дома, где живет Темиркан, это я бы соврал. Ничего не случайно. Зря, что ли, ревел на всю улицу? Пусть его мать узнает, как он дубасит меня, проходу не дает.

— Кто-нибудь побил тебя?

— А вы кто? — всхлипывая, спросил я.

— Кто тебе нужен-то, скажи!

Я еще немного поплакал и сказал:

— Мне мать Темиркана…

— Я и есть его мать. А тебя кто-нибудь послал?

— Никто не посылал, — ответил я. И рассказал все от начала до конца.

Рассказывал, а сам поглядывал на женщину. Лицо сначала было строгое, потом жалостливое, потом опять стало строгим, даже сердитым. Я понял, что на своего сына рассердилась. И правда, женщина вдруг всплеснула руками:

— Ну, посмотрите на этого сорванца, ради Бога! Ну, только приди домой, я тебе покажу, как детей обижать!

«Наверно, мне надо идти», — подумал я.

— А ты чей будешь? — спросила женщина. — Кто твой отец?

— Мою маму зовут Дзылла, — сказал я.

— Вот тебе и на! Ты, значит, Габул. А я и не узнала! Как вырос… А ведь мы с твоим отцом были как брат и сестра. Наши матери из одного рода. Ах ты паршивец! — опять стала она ругать Темиркана. — Говорят же про дурака: из всего стада свою корову колотит.

Женщина погладила меня по голове и сказала:

— Пойдем-ка в дом.

Быстро приготовила яичницу и поставила передо мной на стол.

— Ешь. Твой отец очень ее любил. Ешь, не стесняйся.

Женщина села напротив и задумалась.

— Этот мой паршивец, — сказала она, — однажды упал с дерева, маленький был еще… все лицо в крови, так разбился. Я потащила его к канаве, чтоб обмыть. Гляжу — твой отец едет верхом. Соскочил с седла, выхватил ребенка у меня из рук и ускакал. А потом привозит Темиркана с перевязанной головой и давай меня бранить: зачем малыша оставила без присмотра да еще хотела обмыть ему лицо грязной водой. Могло быть заражение, сказал врач… Но все обошлось. Только шрам остался на лбу…

В самом деле, на лбу Темиркана отчетливо виден шрам, похожий на букву «Т».

Провожая меня, мать Темиркана сказала:

— Он тебя больше пальцем не тронет! Передай привет Дзылла. И запомни, если спросят, чей ты сын, отвечай, что сын Байма. Как же получается? Таким отцом нужно гордиться, а ты даже его имени не произносишь!

Я уже заметил: родственники отца всегда упрекают, если не скажу, что я сын Байма. И наоборот — родственники матери недовольны, если промолчу, что я сын Дзылла. Совсем не потому, что друг друга недолюбливают. А потому, что одни очень любят моего отца, другие — мою мать.

Вот с этого дня и переменился ко мне Темиркан. Совсем другой стал. Но мне стыдно, что наябедничал, — теперь бы я ни за что так не поступил. Темиркан оказался настоящим другом: ни разу не напомнил, не попрекнул. И я ему благодарен за это.

Особенно мы сдружились в седьмом классе. Темиркан остался на второй год, и теперь мы вместе учились. Даже сели рядом на задней парте. Я не хотел забираться так далеко, но Темиркан упросил. Вскоре я понял, почему.

Перед нами сидела Мадинат с подругой. Девчонка она неплохая, ничего такого я про нее не скажу. И красивая. Ребята из старших классов только на нее и пялятся. Ладно, глядите на здоровье, но я-то причем? Почему на меня косятся? Может, потому, что Мадинат из школы всегда возвращалась вместе со мной? Я вовсе не набивался, просто мы соседи. Вот и все. Я взял и перестал с ней ходить, а то еще подумают, будто «втрескался». С тех пор вообще ее избегал.

А тут на тебе — прямо перед носом оказалась! Я бы с удовольствием куда-нибудь пересел. И остался только из-за Темиркана. Если друг просит, как откажешь!

Мадинат ему давно нравится. Вот он и сел на заднюю парту, чтоб поближе быть к этой девчонке. Что Мадинат ему нравится, один я знаю. Темиркан сам мне об этом сказал. А я уж никому не разболтаю. И еще он сказал, что всегда хотел со мной дружить и оттого задирался, что у меня много друзей, а у него никого. Я сначала не поверил, разве так бывает? Оказывается, бывает… Но это я понял много позже. Он вообще странный. Если бы мне понравилась какая-нибудь девчонка, то разве стал бы ее обижать? А он с Мадинат никогда не поговорит по-человечески. Смотрит исподлобья, будто она перед ним виновата. Он и на второй год остался нарочно — чтоб быть с Мадинат в одном классе. А если бы, говорит, перевели в другой класс, то вообще бросил бы школу. А что, и бросил бы! Никого бы не послушался.

Верно, он очень упрям. Многие думают, что он грубый и злой. Я сам так считал. Только это неправда. Он совсем другой!

Ради него я снова подружился с Мадинат. Вот я сказал: ради него. Будто бы не хотел, а просто-напросто уступил Темиркану. Да хотя бы и так, разве он этого не стоит? А Темиркан нисколько не переменился к Мадинат. Он или не хочет, чтоб узнали о его любви, или боится, что Мадинат не станет и слушать. А то возьмет да и высмеет.

Вовсе он сник после злополучного вечера танцев. Однажды в школе устроили танцевальный конкурс. О нас с Темирканом и говорить нечего — мы только смотрели. Темиркан не знает, с какой ноги начать, совсем танцевать не умеет. И если б умел, не вышел. Чтоб все на него глазели? Он лучше Уршдон зимой босиком перейдет или в Терек с моста нырнет…

Танцевать и я не мастак. Шимд[8] еще смогу, но этим никого не удивишь. За один день можно научиться.

На этом вечере Мадинат танцевала с Хадзыбатыром. Пусть лгун или завистник скажет, что плохо получалось. Все рты поразинули, так здорово у них выходило!

Кто умеет хорошо танцевать, те в Осетии в почете. А раньше, говорят, когда парень собирался жениться, родственники невесты устраивали ему испытания. В чем только не испытывали! Жених должен был все уметь. Хорошо ездить верхом, метко стрелять из ружья. А еще — танцевать.

Если б Хадзыбатыр был женихом, он сразу понравился бы родственникам невесты. А про Мадинат и говорить не надо. Как вскинет руки, как плавно сделает ширд[9], как гордо повернет голову и взглянет из-под ресниц — смотрел бы целый день! Наверно, много танцевала, пока так научилась.

После танцевального вечера только и было разговоров, что о Мадинат и Хадзыбатыре. И в школе говорили, и в клубе, и на улице… Только и слышно: Хадзыбатыр, Мадинат. Потом и просто — «Хадзы», «Мад». В конце концов соединилось в «Хадзымад».

И вообще стали говорить — они давно жених и невеста. Давно, дескать, любят друг друга. Не знаю, может, и правда. А, может, нарочно распустили слух. Но месяца два эти имена не сходили с языка. А ведь если все время говорить о том, чего даже и нет, то поверишь! Увидят Мадинат с Хадзыбатыром на улице и уже говорят: ага, вместе были! Чуть ли не за руки держались!

Вырезали на партах их имена, на столбах, на деревьях. Даже на стене старой разрушенной школы. Не ленились. Везде: «Хадзыбатыр + Мадинат». Или: «М+Х=Л». Малышне, которая не понимала надписи, втолковывали, что это значит: «Мадинат плюс Хадзыбатыр равняется любовь».

У кого не было перочинного ножа, писали чернилами, карандашом, мелом на классной доске. А когда выпал снег, стали писать на снегу…

Что творилось с Темирканом, лучше меня никто не знал. Вообще никто не знал, кроме меня. Но главное, Хадзыбатыру все эти надписи и сплетни вроде бы нравились. Иначе бы не молчал. Мадинат первое время плакала, стирала надписи, где только увидит. А их делалось все больше, и она перестала на них обращать внимание.

Темиркан тоже носил в кармане перочинный ножик. Никто не перепортил столько парт и стульев, сколько он. Где ни сядет, обязательно вырежет свое имя и фамилию. У него еще в первом классе на руке красовалась татуировка: начальные буквы имени и фамилии. И под ними — солнце, встающее из-за гор… Многие мальчишки завидовали Темиркану, просили им тоже сделать. Темиркан только усмехался: вам за это дома влетит. А мне он тушью выколол на руке «Т» и «К» — Таучелов Казбек. Очень уж я приставал к нему.

Дзыцца сразу заметила. Отмывала, скоблила, рука у меня вспухла. А когда отек прошел, от букв остались одни бледные черточки.

Теперь Темиркан смотреть не мог, когда кто-нибудь, пыхтя, вырезал на парте свои инициалы. Ему опротивело это дурацкое занятие. Но мальчишки старались вовсю! Правда, писали или процарапывали не свои имена, а упражнялись на именах Мадинат и Хадзыбатыра.

Пошло от Темиркана да против самого и обернулось…

IX

Не думал, что Дзыцца так скоро вернется с поля. Она рушила кукурузу на хоздворе, но какая бы ни была работа, мы говорим: поле. «Пошла в поле, вернулась с поля»…

А Бади и Дунетхан все еще у соседей. Те целый день топят печь, мы подолгу у них засиживаемся. Поджариваем на плите кукурузные зерна, они воздушными становятся, либо печем картофельные оладьи. До чего ж вкусные, особенно если посолить. Уплетаешь за обе щеки и все не наешься!

И я до вечера пробыл у соседей. Дома у нас холодно, топим лишь по вечерам. Заготовленных дров ненадолго хватает. И так уже к плетню подобрались, то там, то здесь выдергиваем сухие прутья на растопку.

Когда в доме пахнет живым дымком — на душе радостней. Дзыцца наломала прутьев, и огонь быстро разгорелся. Не надо ни бумаги, ни керосина. Одно время я хотел пустить на растопку свои старые тетради — зачем они мне? Но Дзыцца не разрешила. «Этого делать нельзя, — сказала она. — Не положено».

Когда от печки пошло тепло, я снял шапку и положил на стол.

— Шапку на стол не кладут, — заметила мне Дзыцца.

— Почему? — спросил я.

— Голова будет болеть.

Я взял шапку и бросил на кровать.

— Еще лучше! — воскликнула Дзыцца.

— И там не положено?

— На кровать кладут только вещи умерших.

— Куда же мне ее деть? — пробурчал я и повесил шапку на гвоздь.

— Ну вот наконец нашел же ей место! Зачем же раскидывать туда-сюда!

То у Дзыцца не положено, это не положено… Не скажет «нельзя», обязательно «не положено!» Не положено бросать шапку на стол. А почему? А потому, что не положено. Голова будет болеть. Кому ж охота, чтоб она заболела? На кровать тем более не кинешь… Все хотят жить!

Поневоле запомнишь.

Достался мне как-то подгоревший чурек. Я сидел, надув губы. Дзыцца сразу поняла, в чем дело, но виду не подает.

«Что с тобой?»

Я показал на горелую корку.

«Съешь скорей! — сказала Дзыцца. — Это к деньгам. Примета такая», — и улыбнулась.

Другой раз за обедом попался непропеченный хлеб, липнет к рукам, как сырое тесто.

И снова Дзыцца нашла, как утешить:

«Ну, что сидишь? Немножко сыроват — да на пользу. Ноги станут сильными, крепкими!»

Разве не съешь горелый чурек или сырой хлеб!

Может, Дзыцца правду говорит, потому что я и от других это слышал. Не сама же Дзыцца придумала. Она ничего не скажет просто так — чтоб в одно ухо вошло, а в другое вылетело. Слушай и запоминай. Сколько раз я приходил домой весь в занозах, руки, ноги горят… Брал иголку и принимался вытаскивать. А Дзыцца говорила:

«Не трогай!»

«Почему?»

«Тронешь, и колючка за ночь глубже уйдет. Утро вечера мудреней. Завтра вынешь».

Я не верил и делал по-своему. Исколешься, а хоть бы одну занозу вынул! Зато утром все вмиг повытаскиваешь.

Еще много чего я не знаю. Почему нельзя острым помешивать в кипящем котле? Подметать пол, начиная с порога? Только вот почему нельзя свистеть в доме — это я знаю…

Повесил шапку на гвоздь, скинул пальто. Хорошо, когда тепло! Легче голодать, чем холодать, так Дзыцца говорит.

Повесил пальто рядом с шапкой, а Дзыцца просит:

— Поди-ка наруби кольев, какие посуше. А то на растопку не хватит.

Пришлось снова одеться. Ореховые колья — длинные, метра два, как жерди. Посадят фасоль и рядом колья вкапывают, чтоб фасолевые стебли по ним вились. Это впервые у нас кое-какой запасец: прошлой весной купили у Гадацци две арбы кольев. Может быть, теперь хватит…

С тех пор как Гадацци сняли с бригадирства, он так высоко нос не задирает. Запряжет ишака в арбу и катит к лесу. Изо дня в день ездит, уж и колею проложил кривыми колесами… Теперь у него работа — плести корзины. Из каждых пяти он должен колхозу четыре, а у него наоборот. Как же, станет он на колхоз стараться! Вечерами везет из лесу полную арбу ивовых прутьев. А то этих самых кольев нарубит. И продает втридорога. Таким, как мы.

А посмотри на его собственные! Аккуратно сложены под яблоней и накрыты бурьяном. Специально для этого накосил. Дождь уж не намочит. Ни колышка не сгниет. И у нас сложено под деревом, но все сырое… Ведь каждый вечер берем, к весне ничего не останется.

Я принес растопку, Дзыцца тесто месила. Открыл печную дверку, и жар просыпался на обитый железом пол. Это дядя Алмахшит привез лист железа и обил пол перед печкой, чтоб нам не мучиться каждый раз, когда вываливаются горящие угли. Теперь просто подбери их совком и бросай в огонь. Не надо бояться, что пол прогорит.

Пришла Бади. Бросилась сзади на Дзыцца, обхватила ее за спину. Словно давно не видела и соскучилась. Дзыцца чуть не упала. Подняла руки, на которые налипло тесто, и хочет обернуться.

— Да кто ж это такой? Покажись. А, это ты, моя курочка! Где ты была?

— А что там делала?

— Я Дофку слушала.

Дофка — дочь нашего соседа Куцыка. Ненамного старше Бади, а чего только она не знает!

— Что же Дофка тебе рассказывала? — спросила Дзыцца.

— А разные истории…

Следом за Бади появилась и Дунетхан.

Дофка ей рассказала об одном раненом солдате, который лежал в городском госпитале. На войне ему оторвало руки и ноги, и за ним ухаживала женщина, кормила с ложечки, читала ему газеты, писала за него письма… Я как услышал о раненом солдате, так сразу вспомнил о Баппу. Нет, не может быть, он жив и здоров! Недаром же дядя Алмахшит видел его живым во сне. Будто с полдороги вернулся, чтоб не упасть в реку… А сны дяди Алмахшита всегда сбываются.

Мы поели лепешек, испеченных Дзыцца. Вот и пора спать ложиться. Кошка спрыгнула с печной полки, выгнула спину. Заранее заберется в постель под одеяло и свернется клубком. Так и ей теплее. Бади и Дзыцца рядышком спят. Дунетхан — у их ног. Если бы Дзыцца вовремя ложилась, Бади и Дунетхан не ссорились бы из-за кошки… Пока Дзыцца управится с делами, девочки уже сны видят.

В конце концов старшая уступает. Нырнет под одеяло, укутается с головой и дышит ртом, чтоб согреться.

А сейчас они рядом улеглись, кошка между ними свернулась. Всем тепло.

— Поиграем в загадки? — шепчет Бади.

Если бы это Дунетхан предложила, она, может, не захотела бы играть — из упрямства. Но Дунетхан сговорчивее, всегда уступает младшей сестре. Ей самой хочется поиграть в загадки. Она и придумала игру.

— Давай! — говорит Дунетхан.

У них такая игра: одна говорит — в таком-то доме на нашей улице столько-то женщин и столько-то мужчин, отгадай, какая это семья? Если очень трудно отгадать, перечисляется количество скота во дворе.

— Ты первая начинай, — сказала Бади.

Дунетхан задумалась: что бы такое загадать потруднее?

— Ну вот, слушай, — начала она. — На длинной улице длинный дом и двор длинный, а в длинном дворе длинное дерево… в доме живет длинная женщина, у нес длинный сын, у которого длинное имя…

— Семья Долатмыржа! — радостно воскликнула Бади.

Угадала! Все верно — и улица длинная, и дерево во дворе высокое, и имя у Кажмагомета длинное… А сам Кажмагомет мастер на все руки. Во время войны и после нее не хватало ламповых стекол. Кажмагомет научился их делать. Возьмет шпагат, смоченный в бензине, накрутит его на поллитровую банку у дна и подожжет. Потом опустит в холодную воду. Дно банки отваливалось, и получалось замечательное ламповое стекло. Во всем селе пользовались такими. Даже и называли так — стекло Кажмагомета.

И мать у него хороший человек. Они с Дзыцца дружат. С кем Дзыцца живет в дружбе, те хорошие люди. После войны очень трудно было с тетрадями — на чем писать? Мать Кажмагомета зачем-то собиралась в город, Дзыцца дала ей денег и попросила купить тетрадку. И она привезла. Бумага белая-белая! До сих пор лежит в чемодане вместе с вещами Баппу. Жалко писать!

Теперь очередь Бади. Мне самому интересно: отгадает ли Дунетхан? Бади — хитрая.

— В одном доме, — сказала Бади, — живут двое: одна женщина и один мужчина…

— А дальше?

— Вот и все!

Я мысленно обошел всех соседей, но нигде не жили вдвоем. Перешел на другую улицу. И там — тоже.

— По-моему, ты ошиблась, — сказал я.

— Ничего не ошиблась. Только ты молчи! Пусть Дунетхан сама отгадает.

— Такого дома нет на обеих улицах, — подумав порядком, сказала Дунетхан. — Или на какой-нибудь дальней?

По правилам игры можно загадывать только на две улицы — нашу и соседнюю, где живет Гадацци. Другие брать нельзя. А то много одинаковых дворов окажется. Всех, кто живет в нашем селе, даже я не знаю.

— Не на другой, а на нашей! — весело сказала Бади.

Дунетхан покачала головой:

— Я не знаю.

— Еще как знаешь! Да недалеко от нас. У них одна корова и два барана. А во дворе большое ореховое дерево…

— Ореховое? — переспросила Дунетхан. — Так это во дворе тети Фарижат…

— Я и говорю про нее!

— Ага! А где там мужчина?

— Как где? А ее сын?

— Какой сын?

— Который еще с войны не вернулся.

— Так это не в счет…

— Дзыцца, она говорит, если еще не вернулся, то не считается!

Кажется, Бади выиграла. И я забыл про сына Фарижат. А его обязательно надо считать. Баппу тоже еще не вернулся, так, выходит, он не из нашего дома? А что Дзыцца скажет?

— Дзыцца! — снова зовет ее Бади.

— Ну, что ты хочешь?

— Правда, что сын Фарижат считается? У нас такая игра в отгадки…

Когда Дзыцца поняла, чего от нее хотят, не задумываясь ответила:

— Его надо считать, дитя мое! А как же не считать?

— Я выиграла, выиграла! — Бади захлопала в ладоши.

А я вспомнил, как сын Фарижат добровольцем уходил на войну… Ему тогда было неполных восемнадцать лет. Я бежал за увозившей его арбой, а он махал мне, пока арба не скрылась за поворотом у оврага…

Письма от него перестали приходить перед самым концом войны. И с тех пор тетушка Фарижат все ждет и ждет…

Мы тоже ждем, когда вернется наш Баппу. Птичье крыло коснется окна, а мне кажется, это посланец от него с доброй вестью…

Бади и Дунетхан продолжают играть.

— Угадай, — говорит Бади, — в каком доме восемь мужчин и две женщины?

Дунетхан не соглашается:

— Так никогда не угадаешь. Ты скажи, какие волосы у мужчин — рыжие или черные?

Это она неспроста, потому что семей из восьми мужчин и двух женщин целых две — Канамата и Габоци. Канамат рыжий, и дети такие же. А Габоци черноволосый. Дунетхан больше не хочет проигрывать.

— Рыжие, — отвечает Бади.

— Так бы сразу и говорила. Это семья Канамата!

— Угадала теперь…

Безобидней Канамата на нашей улице не найти человека. Трудолюбивый, хлебосольный. Только детей у него долго не было, и он очень горевал. С раннего утра дотемна Канамат на работе, больше всех зарабатывал трудодней. Однажды жена старшего брата сказала ему: «Вот ты работаешь, из сил выбиваешься, а для кого? Кому все нажитое достанется?» Может, просто так сказала, но нехорошо получилось. Такие слова кому могут понравиться! Только вскоре после этого жизнь Канамата повернулась иначе. Заболела жена. И недолго прожила, бедняжка… Похоронили ее с почестями. Канамат сильно переживал смерть человека, с которым прожил почти всю жизнь.

Видя, как ему трудно, соседи и родственники советовали Канамату жениться. Он поначалу и слушать не хотел. А потом сдался.

Новая жена принесла ему утешение и большую радость: родила сына.

Все село радовалось вместе с ним. Целую неделю пировали в честь новорожденного, и не было человека, который не переступил бы порог в его доме, не поздравил бы Канамата.

Еще говорили о первенце, когда разнеслась новая весть — у Канамата второй сын родился! А затем третий…

Семь сыновей росло в доме Канамата. А четыре года назад появилась и дочь. Сбылось самое светлое пожелание, произнесенное на свадьбе Канамата: да родит тебе жена семерых сыновей и синеглазую дочь!

Распрямилась душа Канамата и расцвела. И сам он будто помолодел.

Недавно мы проходили с дядей Алмахшитом мимо двора Канамата. Восемь детей бегали по двору, а Канамат, отдыхая после работы, сидел на скамейке, смотрел на них и улыбался. Алмахшит поздоровался и спросил с удивлением:

«Ради Бога, скажи: неужели все дети твои?»

«Да, — гордо ответил Канамат, — все мои!»

И, подумав, добавил, словно главного не досказал: «Если в доме есть хотя бы котенок, и то светлее душе человеческой. А это дети! Пусть по двору бегают, голопузые. Пусть они будут!..»

— А угадай-ка… — начала было Дунетхан, но Дзыцца прикрикнула на нее:

— А ну спать! Завтра вам в школу идти.

Бади, наверное, уже спала, пригревшись. И меня в сон клонило.

X

Сегодня режем кабана.

Уже у многих соседей на зиму заготовлено и сало, и мясо. Кто кабана откормил, кто барана, кто телка. Есть и такие, кто и быка режет. Про них говорят: «Вола забили». Мне кажется, для быка больше подходит «забили». Зарезать можно курицу или барана. А бык на то он и бык! Скажут: «Быка забили», — и я даже вижу, как он подгибает передние ноги и грузно валится на солому.

Кто заколол кабана и тушу разделал, тот всю зиму живет спокойно. Всегда под рукой сало и мясо. А еще и нутряной жир. Его солят, сбивают в круги и сушат, подвесив к потолочной балке. У кого все это есть в доме, тому нечего беспокоиться, чем попотчевать гостя.

Резать кабана Дзыцца пригласила Бимболата с Гажматом и меня послала за ними. Мне еще надо спросить Бимболата, не нужен ли третий человек в помощь. Тогда по дороге я и к Куцыку зайду, его попрошу.

— Зачем столько народу? И вдвоем управимся! — сказал Бимболат, когда я передал ему просьбу Дзыцца, — Гажмата, кажется, нет дома. Но сходи, может, уже и пришел. А нет, так и Куцык сгодится.

Гажмата и правда дома не оказалось. А Куцык сразу согласился.

Как Бимболат связал ноги кабану, я не видел. Из катуха донесся пронзительный визг, и кабана выволокли во двор. Когда режут свинью, об этом знает половина села: хоть уши затыкай, так визжит. Заколоть кабана непросто, да это лишь полдела. Главное — шкуру снять. Тут Бимболат мастер. У неумелого толку не будет, всю шкуру изрежет, и такая не пойдет на сыромятину. И без сала оставит, потому что в том и секрет, как шкуру не повредить да еще снять ее чистенько. Я и Куцык стараемся помочь Бимболату, особенно Куцык. Он тоже, как Бимболат, орудует ножом, но не получается у него.

— Оставь! Лучше подержи, где попрошу, — говорит Бимболат. — У тебя нож не годится.

Нож-то ни при чем, конечно. Бимболат так говорит, чтоб не обидеть. Такой уж работник Куцык, что все у него из рук валится. Посмотришь на их плетень — со смеху помрешь. Кривой, щелястый, ряды где выше, где ниже. Кое-как поставлен. Были бы прут и колья никудышные, а то ведь хорошие… А взять их лопаты, грабли или вилы! Никогда по-доброму не насадит. Все вкривь и вкось! Топоры не наточены, сено сложено в копны как попало, до зимы не простоят.

В работе и там, где требуется хозяйский глаз, Куцыка и сравнить нельзя с Бимболатом. И по характеру они разные. Бимболат тяжелодум. Пока слово скажет, десять раз подумает. А Куцык, наоборот, сперва скажет, потом станет думать. Но человек он добрый, не схитрит, не подведет. Этого нет у него в крови. Про себя говорит: я чернорабочий, мне какое попроще дело. Старается, как все, сил не жалеет, да не его вина, что не выходит. Одно плохо — слишком горяч. Раскричится, расшумится… И кто рядом с ним, на том и сорвет гнев. А кто ближе жены, кто всегда рядом? Вот он и покрикивает на свою Аминат.

Дзыцца вынесла большой таз — чтоб внутренности складывать. Ну печень там, к примеру, сердце… А свиные кишки ничего не стоят. Говяжьи или бараньи — другое дело. Дзыцца из них за полчаса приготовила бы такую колбасу!

— Дай-ка топор! — попросил меня Бимболат, когда снял шкуру.

Он ловко и быстро разделал тушу. Не особо жирный кабан, надо бы еще зерном подкормить — сала бы нагулял в три-четыре пальца. А сейчас если в два, и то мы останемся довольны. Нам хватит. Насолим, а есть соленое свиное сало — так пусть ничего больше не будет, кроме хлеба, с салом не пропадем.

— Голову и ноги требуется осмолить, — говорит Бимболат.

Прямо в сарае он развел костер. Как приятен запах паленой щетины, запах поджаренного сала! Кажется, весь двор ими пропах. Будто у нас всего изобилие.

Дзыцца шепчет мне на ухо:

— Возьми кусок мяса получше, я сварю, надо хороших людей угостить.

Это обязательно! Кто режет и свежует тушу, тем первый почет, угостить надо как следует. У них трудная работа — их зовут и когда радость в доме, и когда горе…

Бади и Дунетхан боялись выйти во двор. Даже как курицу режут, не могут смотреть, убегают. Наверно, им жалко, а может, крови боятся. Не знаю. А тут обе прибежали, когда все уже было кончено.

— Дядя Бимболат, а где пузырь? — спросила Бади.

Ага, вот что им надо.

— Ой, забыл! — Бимболат отыскал среди внутренностей пузырь, сполоснул в кадке с водой и отдал Бади.

Бади и Дунетхан надули его, затянули ниткой, чтоб воздух не выходил, и стали бегать по улице, подбрасывая пузырь…

Бимболат и Куцык сели за стол. Дзыцца поставила перед ними тарелку вареной свинины, от которой шел пар.

Принесла и графин араки, в тепле бока графина запотели… Хорошо, когда есть чем угостить. Не надо к соседям бежать, одалживаться. Дзыцца была очень довольна.

Отворилась дверь, и вошла Кыжмыда — мать Гадацци. Одна она никогда не стучит. Плохо слышит и поэтому, может быть, думает, что и другие не услышат, если постучит в дверь.

Бимболат и Куцык сразу встали: старшая в дом вошла.

— Приглашаем, бабушка Кыжмыда!

Она им рукой махнула: садитесь, мол. И заторопилась назад. Не знала, что у нас гости. Дзыцца вышла за ней в коридор.

Как годы согнули Кыжмыду! А говорят, в молодости была стройная, красивая. И будто бы отец Гадацци, не устояв перед ее красотой, похитил Кыжмыду из родительского дома. Вот какая она была!

Отца Гадацци считали жестоким человеком. Был он старше Кыжмыды на двадцать один год. Дети от первой жены были ей ровесниками. Отец Гадацци никогда не возвращался домой раньше полуночи. Начнет дубасить в дверь что есть силы, Кыжмыда вскакивала с постели, бежала открывать. Муж орал: «Чего долго не открывала? Может, вовсе не ждала?» И поколотит. А если сразу открывала, он того хуже расходился: «Ждала? А откуда знаешь, что это я постучал?» Опять побои, опять ругань…

От такой жизни Кыжмыда быстро состарилась, спину ей согнуло коромыслом.

Дзыцца повела соседку в маленькую комнатку. Мы не живем в ней — холодно, с осени не топили, чтобы сберечь дрова.

Кыжмыда стала вынимать яблоки из-за пазухи.

— Долю Баймы вам принесла, — сказала она. — Твой муж много мне сделал добра… Так вы хоть за него яблок поешьте.

Дзыцца смутилась.

— Зачем, бабушка? У нас и у самих есть!

Та, улыбаясь, качает головой:

— Лишек не помеха, места не пролежит! Хорошие яблоки! — и кладет рядком на холодную печь.

Сколько же их поместилось у нее за пазухой!

— Скоро в город повезут продавать, так уж не попробуешь. Это я ведь украдкой взяла! Разве вырвешь из пасти у этих волков?

Почти все яблоки у Гадацци зимние. Когда соберут урожай, яблоками засыпают весь дом. Неизвестно, где сами ютятся. Три комнаты до половины насыпают — не войти. Жена Гадацци Айшаду с этих яблок глаз не спускает. Уж и не знаю, как туда проникла Кыжмыда.

Провожая, Дзыцца сунула под мышку Кыжмыде кусок свинины, завернутый в газету:

— От души! Возьми, бабушка Кыжмыда. Мы сегодня кабана закололи.

— Нет-нет! И слышать не стану! — запротестовала Кыжмыда. — Детям своим оставь. А Бог даст, и Байма вернется… Не возьму!

Дзыцца глубоко вздохнула.

— Не знаю, не знаю, Кыжмыда. Выпадет ли нам такое счастье? Нет дня, чтобы не ждала! Ты бы взяла все-таки мясо.

— На что мне? У меня и зубов-то нет! Наши вон вола откормили. Наверно, этой ночью забьют. Нынче все они в сарае возились, не иначе как забивать думают… Этот коршун-то, Айшаду, забыла дверь запереть. Вот я и набрала яблок. А недавно захожу в сарай за растопкой. Вижу, сноха с топором в руке топчется у колоды, на которой колют дрова. И что бы ты думала! Сама курицу зарезала!.. Господи! Глаза бы мои не видели, лучше бы мне ослепнуть!

Мне потом Дзыцца рассказала, и я не поверил. Где режут скотину, туда женщина близко не подойдет. А эта сама курице голову отсекла! Помню, как ходила Дзыцца по дворам и просила мужчин зарезать курицу: я был тогда еще маленький. Сейчас не война, и хотя немногие вернулись, все же можно найти мужчину… У Айшаду и муж есть, дома сидит, так нет же — самой захотелось!

Прощаясь с Дзыцца, Кыжмыда перекрестилась:

— Господи, спаси и помилуй нас! Со времен мартов на земле Иристона такого не было, что в моем доме проклятом! Если бы на дурных людях рога повыросли, у моей снохи самые длинные были бы.

В тот вечер у Гадацци и правда забили быка. Втроем управиться не смогли, бык у них вырвался. Звать Бимболата Гадацци не осмелился — знал, что Бимболат не пойдет, отношения между ними были плохие, пришлось послать за Куцыком. Ох, и долго же они возились, сами перессорились и скотину измучили, пока управились!

Наутро в селе только о том и говорили, как Гадацци бегал за быком. Бог ведает, откуда узнали. Но ведь если о чем знают два человека, то не скроешь. Да знай хоть один — все равно не утаится от людей. У поля и у леса есть глаза и уши, все видят, все слышат. Это Гадацци на своей шкуре испытал.

На той неделе пошел на охоту, он часто охотится и с пустыми руками не возвращается: лису подстрелит, зайца. Или утку принесет. А в последний раз с ним такое случилось, что диву даться.

За мельницей перешел реку вброд и с двумя собаками стал шарить по кустам. В одном месте легавая подняла зайца. Гадацци прицелился, выстрелил и не в зайца угодил, а в собаку. Наповал — будто в нее метился. Заяц свернул в сторону, улепетывает. Гадацци снова вскинул ружье, бац! Мимо. «Возьми!» — кричит второй собаке и показывает на зайца. Та ни с места: смотрит на хозяина непонимающими глазами.

Гадацци рассвирепел. Не помня себя, вставил в ружье третий патрон и — по собаке… А зайца, конечно, и след простыл.

Кто видел, как Гадацци перебил своих же собак? Никто не видел. Однако все село знает.

А еще говорят, что можно что-то утаить!

Уже явно ощущаешь, как тепло пригревает солнце. В феврале такая погода нечасто стоит. Теперь понятно, отчего Дзыцца вспоминает о некоем человеке, продавшем за бесценок свою шубу. Выдались солнечные дни в холодный месяц, рассказывает Дзыцца, он и продал шубу, не нужна, мол, больше…

На южных склонах снег осел, сделался рыхлым. Словно крупная соль блестит. От кладбища, там, где обрыв, до родника Елмаржа снежная полоса на склонах все быстрее сползает к Куройыдону. Темнеет земля, кое-где уже пробилась реденькая травка.

Воробьи повеселели, почуяв весну. Куда девался их взъерошенный вид! Слетаются стайками на обнажившуюся из-под снега землю и тихонько чирикают. «Чирик-чирик-чир!» — пробуют голоса. Не разучились ли за зиму? Громко петь не смеют, а может, не решаются, силу берегут. Чтобы когда придет большая весна и прилетят ласточки и грачи, в птичьем хоре не осрамиться.

И на улицах стало оживленней. Мужчины, кто свои дела переделал, старики потянулись к ныхасу — посидеть на весеннем солнышке, поговорить. Положили под акацией два бревна — чем не скамейки! Кто обтачивает черенок для лопаты, кто ладит новое топорище, а кто и просто палочку выстругивает — чтоб было чем руки занять. Надо куда-то их деть, когда нет достойного занятия…

К весенним работам готовятся еще с зимы. Убирают с огородов стебли прошлогодней кукурузы, сносят в кучи. К весне провянут на солнце, легче будет околотить. А Бимболат с осени позаботился, у него в огороде ни одного корня не осталось. Даже навоз заготовил.

Почти все мужчины с нашей улицы собрались. Не молча сидят, а разговор пока не ожил по-настоящему. Кто куда повернет, туда он и потечет. Нужно время. Один что-нибудь расскажет, другой, третий — дело само себя определит. Если в слабенький костерок каждый веточку подбросит — он не погаснет. А там, глядишь, и большой разгорится.

Разговоры на осетинском ныхасе всегда очень веселые. Вроде ничего нет смешного, в другой раз и внимания не обратили бы, а здесь все смешно. Вот Куцык идет. Сапоги начистил, блестят. Совсем еще новые. Через день-другой их и не узнаешь… И рубаха на Куцыке новая.

— Эй, чего так нарядился? — крикнул Гажмат. — Износишь, во что ж мы тебя оденем, когда помрешь?

— Не беспокойся, — с достоинством ответил Куцык, — для живого не найдется, а мертвого всегда обуют и оденут!

Над шуткой Гажмата посмеялись, но слова Куцыка заставили многих задуматься.

Верно сказал Куцык. Будь ты бедней бедного, а в последний путь проводят достойно: и во что обрядить найдут, и поминки устроят. Может, за всю жизнь о человеке ничего хорошего не сказали, а у могилы не поскупятся на самые красивые слова.

Уж кто-кто, а Куцык это знает. На себе испытал, хоть сам жив и здоров.

В прошлом году такая с ним вышла история. Умер человек в соседнем селе. На похоронах один из близких семье покойного попросил Куцыка сказать несколько слов. Дескать, от общего имени. Куцык согласился, хотя ничего не знал о покойном. Ему случалось и раньше говорить прощальное слово. Непонятно было лишь одно: почему именно к нему обратились с такой просьбой. Из приличия Куцык спросил, что за человек был покойный.

«Осетином был, воспитал трех сыновей», — ответили ему.

«Долго проболел?»

«Ни одного часа! Ни разу в жизни „ох“ не сказал. Третьего дня вернулся со свадьбы, лег отдохнуть, а наутро жена нашла его мертвым».

Ну, раз был настоящий осетин, подумал Куцык, значит его жизнь и на мою похожа была, и на других, кого знаю. И начал с того, что первым долгом сказал про отменное дружелюбие покойного. Что честь его не уронят и сыновья…

В толпе зашушукались, всех удивило, что такое говорит человек? Покойный при жизни со всеми был на ножах, а его трое сыновей не выходили из тюрем. Когда же Куцык брякнул о военных заслугах покойного, в толпе зароптали: «герой» всю войну отсиделся в тылу.

«Может, он о ком-нибудь другом говорит?» — услышал Куцык за своей спиной.

По дороге с кладбища он узнал правду о покойном, да какая теперь была от нее польза, от правды! Тот, кто его просил слово сказать, за собой вины не признал:

«Я сказал — осетин был. Сказал, и сейчас так скажу!»

И его можно понять. Своего земляка не посмел помянуть добром, так пусть незнакомый человек это сделает: чужими руками легче обрывать колючки.

Эта история кое-чему научила Куцыка, потому он и ответил Гажмату как подобает.

А разговор между тем перешел на Джетагажа. Тут одна история смешней другой!

Джетагаж — всеобщий любимец, где он, там и веселье. От одного его вида со смеху покатишься. Только не всем бывает смешно. Его слова могут так уколоть!.. Хуже иголки.

Ходит он вечно небритый, щетина до самых глаз. А они блестят, будто жиром смазаны. И всегда в них чертики веселые-превеселые! Посмотрит на тебя, мигнет глазками — и в каком бы ты ни был плохом настроении, губы сами растягиваются в улыбке.

А самое интересное, мне кажется, — это его возраст. Никто не знает, сколько ему лет. Я тоже не знаю. Когда он с молодыми, то выглядит намного моложе, а рядом со стариками — сам как старик.

За словом в карман не полезет. Оно всегда у него наготове. Да такое, что и не ждешь. Находились охотники подшутить над Джетагажем — не получилось. И они угомонились.

Одно время поговаривали, что у Джетагажа уйма денег на сберкнижке. Неизвестно, кто распустил слух. Люди, конечно, удивились: откуда могут быть сумасшедшие деньги? Гадацци как-то напрямик его спросил:

«Джетагаж, дорогой! Скажи, сколько на твоей сберкнижке?»

«Ровно столько, сколько ума в твоей голове», — ответил Джетагаж.

Понимай, как хочешь!.

— Однажды был такой случай, — начинает Гажмат новую историю. — Как раз на праздник святого Георгия такой дождь прошел, что река разлилась. А людям надо на другой берег. Стали искать брод. Не нашли — все затопило! Джетагаж и говорит: «Если бы этот святой был действительно святым и мог чудеса творить, он бы не дал разлиться реке. Я возвращаюсь». — Повернулся и пошел домой. За ним и остальные.

— А как он сказал одному плотнику, который все жаловался на разные болезни? — спрашивает Бимболат.

Гажмат посмеялся, вспомнив:

«Вот, — говорит, — все потею, слабость одолела».

А Джетагаж ему: «Так твое ли дело — строить мосты? Брось ты их к дьяволу!»

Все засмеялись: понравилось, как Джетагаж срезал. Это если по-русски сказать — не смешно, а по-осетински другое дело, потому что слова «пот» и «мост» и пишутся и звучат одинаково.

— А как в его огороде ветром кукурузу повалило?

— И это было. Однажды ночью сильный ветер с дождем прошел. Рано утром Джетагаж возится в огороде, а сосед его спрашивает через плетень: чего, дескать, делаешь? «Да вот сам господь Бог мой огород облюбовал, чтоб ночь переспать… А глядя на твой, не скажешь, чтобы он ему понравился: кукурузы-то от земли не видать и прилечь негде!»

Тут и сам Джетагаж показался в конце улицы. Подошел — люди смеются. А Гажмат прямо покатывается.

— Легок на помине!

Джетагаж тоже улыбнулся:

— Знаю, ничего хорошего обо мне не скажете.

Ушанка на голове сидит как ей вздумалось, одно ухо вперед свисает, лицо заросшее, сапоги в грязи по самые голенища…

— Ей-богу, ничего плохого, — отвечает Гажмат. — Все, что от тебя самого слышали!

А вообще-то в этих историях выдумки больше половины. К тому, что действительно было, люди небыль присочинили. Одно от другого теперь не отличить. Да и зачем это нужно? Было бы смешно.

— Хотите, расскажу, как я был в Ардонс на похоронах?

— Конечно! — за всех отвечает Гажмат. — Кто тебя выслушает, как не мы!

— Сам слышал, а если бы не слышал, не говорил бы. Собрались все у могилы, один человек берет слово. «Царствие тебе небесное, дорогой Илико! Да будет пухом тебе земля. Чтобы всего было у тебя вдоволь, пока над долиной солнце ходит и в горах реки текут. Чтобы жареный поросенок всегда был перед тобой на том свете! Чтобы черный конь топтал поле твоего врага. Чтобы твои чувяки были смазаны, за поясом у тебя торчали, чтоб ты всегда мог обуться! Вот тебе трубка — кури! Вот пажа тебе, чтоб не споткнулся на дороге в лучший из миров! Кошку тебе желаю — если мышь подкрадется к хлебу твоему, не даст кошка хлеб опоганить… Ах, жаль, Илико, не слышишь меня! Но пусть будет с тобой и наша черная собака. Залезет вор украсть с твоего стола, собака разбудит тебя, чтоб ты не остался голодным…»

Люди улыбались, слушая. А под конец хохотали, держась за животы. Хоть и много сегодня говорили о похоронах, но порой так бывает, что об умерших вспоминают с улыбкой, а о живых — со слезами. Я не раз слышал это от Дзыцца.

XII

Когда Дзыцца в хорошем настроении, она поет такую песню:

Самый лучший Из парней —

Искроглазый Урыжмаг.

Гей!

На гармошке ей никто не подыгрывает, хотя поется это под Алагирскую хонгу — танец приглашения. Дзыцца вся отдается песне, никого не видит и не слышит, словно одна на всем свете.

Я стараюсь не мешать. И сестрам не позволяю, погрожу им пальцем: чтобы ни звука! Они помалкивают или идут играть на улицу.

Дзыцца всегда поет, если занята каким-нибудь делом, не требующим хождения туда-сюда. Сядет у окна или под лампой, вяжет носок и поет. Я сначала не знал, что она в это время думает о своем, и несколько раз окликал: «Дзыцца, Дзыцца!» Она вздрогнет и обернется. Посмотрит пристально, а мне кажется, совсем она и не видит меня. Глаза как бы внутрь глядят — куда-то глубоко-глубоко. И не могут оторваться…

Интересно, кто такой этот Урыжмаг? И почему он самый лучший? Оттого, что искроглазый? Может, Дзыцца Баппу вспоминает?

Я не спрашивал, не смел.

Иногда Дзыцца засматривается на Бади. И глаза у нее при этом грустные и задумчивые. Может, она смотрит глазами Баппу? Когда он уходил на фронт, Бади не было еще и в помине. А теперь вон какая, ростом догнала Дунетхан! Скоро закончит четвертый класс, и учительница Фатима скажет ей «до свидания». У Бади в пятом классе будет много учителей.

Дзыцца каждый вечер спрашивает, кто из нас какую оценку получил.

Недавно Бади вернулась из школы в слезах. Дзыцца сразу поняла, что двойку получила.

«Ты за двойками в школу ходишь? Двойку-то и я могу поставить!»

Однажды я тоже принес домой двойку. Вечером у нас был Куцык. Вздумалось ему закурить, а газета вся кончилась. Он и вырвал из моего учебника лист на свою цигарку. Как раз тот самый, что нам задали выучить. На другой день меня вызвали к доске. Я встал и сказал, что не знаю.

«Почему?»

«Мою книгу Куцык искурил».

Класс засмеялся, а Фатима мне поставила «два». Подумала, я так сказал, чтобы рассмешить.

Вообще-то Бади учится хорошо, двойку случайно получила. И дома старается помочь Дзыцца. Два раза ее не надо просить. Что может, все мигом сделает. Посмотрит на нее Дзыцца и покачает головой: «Вот бы мальчиком кому родиться!»

Не пойму, почему она так говорит? Мной недовольна? Или тоскует по сыновьям? Сейчас они были бы взрослыми… Кто знает, может, и Баппу мальчика ждал, а родилась девочка. Мне тоже было бы неплохо, если б Бади была мальчиком. Были бы у меня и брат и сестра. Им-то лучше, чем мне, Дунетхан и Бади: у каждой из них есть сестра и есть брат.

Я и Дунетхан родились дома, а Бади в городе Ардоне. Как сейчас помню, когда Дзыцца с ней вернулась домой. Они вместе спали на одной кровати. Дзыцца под подушкой держала конфеты, которые привезла с собой. Подзовет меня, сунет руку под подушку и даст одну. Конфеты были обернуты блестящей бумагой, я делал себе «золотые зубы».

Заходили соседские женщины и приносили Дзыцца всякие вкусные вещи — кто уалибах в масле, кто сыр, кто даже дзыкка[10] в тарелке. В ту пору еще у людей все было.

До войны, говорит Дзыцца, жили богато. Столько хлеба получали на трудодни, что некуда было засыпать. Многие до весны откладывали полный расчет с колхозом. Но и колхозные амбары ломились от зерна. Начальство ничего слушать не хотело: привезут во двор полную бричку и ссыплют прямо на землю. Думайте сами, дескать, как поступить со своим добром.

Я и Дунетхан к тому времени уже ходили в школу, маленькая Бади оставалась дома одна. Дзыцца работала в поле и поначалу очень беспокоилась, места себе не находила. Но как-то все само собой обошлось. Бади спокойным была ребенком, уходя в школу, посадим ее на печь — она так и сидит, играет с кошкой.

Потом почему-то стала плакать, когда ее снимали с печки. Поднимет рев, и слова от нее не добьешься. А оказалось, девочку мучил нарыв под мышкой… Говорить еще не умела. Да и умела бы — все равно не сказала, где болит. Она и подросши немного, осталась молчуньей.

Только в три годика бросила грудь. Еле-еле Дзыцца отвадила. И поздно пошла. А говорить — совсем не говорила. Мы уж стали бояться: может, немая уродилась?

Но соседка Кыжмыда успокоила:

«Подождите, еще заговорит — не остановите!»

Так и получилось. Теперь слова никому не даст сказать. Вот что вышло из молчуньи!

Мы ей все прощали — младшая. Сделаем Бади что-нибудь хорошее и сами радуемся. И конечно, знаем, что и Дзыцца будет приятно. Даже хвастались перед Дзыцца, когда кто-либо из нас подарит сестренке игрушку.

Однажды мы с Дзыцца пропалывали колхозную кукурузу, я шел впереди, в самой гуще сорняков, и вдруг прямо у меня из-под ног выскочил зайчонок. Выскочил и притаился в нескольких шагах. Сидит, прижал дрожащие уши… Мне ничего не стоило его поймать! Я побежал показать Дзыцца: смотри, какой маленький, как перепугался!

«Отпусти, — сказала Дзыцца, — его мать будет искать и не найдет».


Я пообещал завтра утром отнести на то же место, а пока пусть он у нас побудет.

Радости Бади и Дунетхан не было конца! Носили его на руках, кормили травой, хлебными крошками, давали молока, только зайчонок ни к чему не притронулся.

Бади и на ночь уложила его рядом с собой. А утром мы нашли зайчонка мертвым. Как Бади плакала! Я тоже очень жалел. Послушался бы Дзыцца, зайчонок был бы жив, прыгал бы на воле… Дунетхан и Бади выкопали в огороде маленькую ямку и похоронили зайчонка. Сделали над ним холмик, обложили камешками.

Они обе жалостливые, мягкосердечные. В прошлом году птенец ласточки выпал из гнезда и убился. Они его подобрали и тоже вот так похоронили…

…Дзыцца пела, сидя возле окна. Она шила мне новые чувяки. Я тихонько примостился с книгой в углу. Читал и слушал, как Дзыцца поет. Уже темно было читать, когда она дошила чувяки и допела свою песню.

— На-ка обуй, — сказала Дзыцца. И бросила мне под ноги готовые чувяки.

Я стал натягивать на левую ногу.

— Надо сперва на какую? — напомнила Дзыцца, легонько шлепнув меня по затылку.

Всякий раз забываю, что новую обувь примеряют на правую ногу. Сколько раз Дзыцца мне говорила! А я никак не запомню.

Я сунул правую ногу и потянул за задник.

— Не налезает!

— А ты сильней потяни! Новый всегда туго надевается.

С правым я намучился, зато левый чувяк сразу пришелся по ноге. Хорошие Дзыцца сшила мне чувяки. С кожей у нас теперь никаких забот. Кабана зарезали перед зимой, без мяса и сала не насидимся, как бывало. И кожи хватит надолго.

— Где же наши девочки? — спросила Дзыцца, убирая со стола дратву и шило.

В это время хлопнула дверь, и в коридоре послышался смех Дунетхан. Она и вошла, заливаясь. Когда Дунетхан разбирает смех, лучше ни о чем ее не спрашивать. Уж и дышать не может, слезы из глаз, а никак не остановится. Смеется и смеется.

— Что случилось? — спросила Дзыцца, улыбаясь. — Что тебя так насмешило?

Дунетхан вытерла глаза, перевела дух. И опять закатилась.

— Когда смеются втроем, — сказала Дзыцца, — то это над кем-нибудь. Вдвоем — так друг над другом. А кто один смеется, тот смеется над самим собой.

— Ничего я не смеюсь над собой!

— А над кем же тогда? Расскажи, мы тоже посмеемся.

— Агубе опять бабку Гуашша довел, так ее разыграл, так разыграл!.. — прыская, начала Дунетхан.

Дзыцца нахмурилась: она недолюбливала эту старуху и нам запретила ходить в их дом. «Чтоб ноги вашей там не было!» Я думал, она отругает Дунетхан, но Дзыцца только нахмурилась и ничего не сказала.

— Гуашша села под тутовником, — рассказывала Дунетхан, — набегалась за утками с хворостиной, устала. Агубе подходит и спрашивает: «Бабуль, отца дедушки звали Камболат?» Гуашша встала и перекрестилась. «Царствие ему небесное!.. Да, говорит, а что?» — «А его отца — Кашполат?»

— опять спрашивает Агубе. Гуашша, конечно, встает, говорит «царствие небесное», и видно, что злится. Она всегда так — услышит имя старшего в роду, вскакивает и крестится. Агубе нарочно спрашивает и спрашивает! «Это, — говорит, — старший брат Кашболата медведя поборол?» Гуашша кряхтит, а все равно со скамейки поднимается: «Царствие небесное!» — «Может, это Кашай был, младший брат?» — говорит Агубе. Старуха то встанет, то сядет, то встанет, то сядет… «Так кто же был, — спрашивает Агубе, — младший брат или старший?» Вот смеху-то!

Дзыцца ни разу не перебила, а когда Дунетхан кончила, сердито сказала:

— И вам обоим не стыдно? Агубе из бабки сделал игрушку, а тебе смешно?

Я знаю, как Дзыцца сердита на Гуашша, не разговаривает с ней. А сейчас вступилась за старуху. Какая бы ни была — разве можно издеваться над человеком!

XIII

Как-то я застал Бади грустной. Спрашиваю:

— Что ты?

Молчит, по щекам слезы…

— Тебя кто-нибудь побил?

— Пусть только тронет! — выкрикнула Бади и вскочила. — Скажу вот ему — он покажет!

Это у Бади самая страшная угроза: «он покажет!» Никогда не скажет, кто — «он», но, по-моему, это Баппу. Вся надежда на Баппу, который вернется и защитит…

— Кому покажет? — спросила я.

— Сторожу Караше, вот кому!

— Да что же он тебе сделал такого?

— Он у меня кукурузу отобрал!..

— Какую кукурузу?

— Я в мешочек насобирала. Из сеялки просыпалась — я и набрала. Все равно грачи поклюют. А он отнял…

У Бади уже заботы по дому. Дзыцца считает, что она все еще ребенок. И мы с Дунетхан тоже так думали. А она — смотрите-ка!

Караше не о колхозной кукурузе печется. Отобрал у девочки две горстки — урожай спас! Это он мстит. За ишака, которого нам подарил дядя Алмахшит. Однажды я вывел ишака за село и оставил пастись. А вечером вернулся за ним. Ишак тем временем и к пшеничному полю подобрался. Я за ним, а Караше был верхом, увидел ишака, завернул его у самого поля и погнал перед собой. Я кричу: «Отдайте, нам в лес ехать за хворостом». Караше и слушать не хочет: «Штраф платите!» Так и не отдал.

Я вернулся домой с пустой веревкой. А вечером к нам в окно постучал Джетагаж:

— Сидишь?

— А что мне делать? — чуть не плача спросил я.

— Иди взгляни на этого дурака Караше!

— Чего мне на него глядеть?

— Поглядел бы все же!

— А что случилось?

— Что случилось — спроси ишака.

— Какого ишака?

— Которого Караше загнал на хоздвор.

— А что? — опять спросил я Джетагажа, потому что ничего не понял.

— Да вот, — сказал, посмеиваясь, Джетагаж, — хотел он связать ноги твоему ишаку, а ишак оказался поумней его, так лягнул, что пришлось Караше зубы собирать! Люди будут ишаку благодарны!

— За что благодарны, дядя Джетагаж?

— Ха, за что! Ишак всех умней оказался. Ведь до сих пор такая простая мысль, как проучить дурака, никому на ум не приходила. А тут — копытом!

В самом деле — двух зубов не досчитался Караше. И губы ему здорово рассекло. Но недолго ходил Караше без зубов. Вставил железные. Джетагаж смеялся над ним и людей смешил:

— Дай Бог долгих лет умному ишаку! Так бы и остался Караше с гнилыми зубами!

Караше бесился:

— Погоди, доберусь до тебя. Попридержи длинный язык!

— Что ты мне сделаешь! — ответил Джетагаж. — Говорить правду не запретишь? И болезнь тебя не берет, а помирать все равно будешь. Никто над тобой слезинки не уронит… Зачем обидел семью фронтовика? Был бы он здесь — посмел бы ты, как же! Иди командуй над свиньями! Да наверно, и те скоро станут лягаться…

Сегодня в первый раз подкапывали картошку. Это скороспелка, которую Дзыцца купила на базаре в Христиановском, там этот сорт лучше, чем в Джермецыкке. Мы посадили несколько грядок. А сегодня подкопали три куста, клубни большие, картошка хорошо уродилась.

Молодую картошку чистить одно удовольствие: чуть поскобли ножом — и в чугунок с водой. А когда закипит, такой запах на кухне! Слюнки глотаешь.

— Дунетхан, пойди-ка принеси из огорода фасоли и кинзы, — говорит Дзыцца. — Ох, и суп будет у нас из молодой картошки!

С фасолью, конечно, еще вкуснее. Пока она еще мягкая — для супа очень хороша. А особенно если приготовить со стручковым перцем и сметаной. Вкуснее ничего не придумаешь.

Мы если за стол. Дзыцца сказала:

— Пусть картошечка на радость нам будет, пусть осенью уродится! Чтоб была и в будни, и в праздники…

Не знаю, накроем ли мы когда-нибудь праздничный стол. Кому праздник, а кому сплошные будни. Конечно, таких, как мы, в нашем селе немало. Вот к старухе Фарижат какой-то мулла приехал из Елхотова, зовут Володя (я никогда не думал, что у муллы может быть такое имя) — пришлось хозяйке зарезать быка, которого откармливала к приезду сына. Чтоб быстрее вернулся, сказала. Володя этому поспособствует.

Люди отовсюду потянулись в дом Фарижат. Больше те, у кого муж или сын еще не вернулись с войны. Может быть, утешит мулла? На улице его никто не видел, сидит этот Володя в старухиной темной кладовке и ворожит. Не задаром, а за деньги. Он всех обнадеживал. Я тоже однажды постоял у дверей. Из кладовки слышалось хлопание крыльев и бормотание Володи. Я ни слова не разобрал. Одна из женщин воскликнула:

— Господи, да это же он со святыми, с ангелами разговаривает!..

Перепуганные женщины не знали, верить им или не верить. Некоторые даже крестились, позабыв, что Володя-то мулла. Мусульмане ведь не крестятся! Как говорит Дзыцца, и смех и грех.

А по-моему, никакой он не мулла, этот Володя.

Несколько недель у нас не было дождя, такая сушь стояла, что люди испугались, как бы посевы не погибли. Володя подсказал «верное средство»: зарезать черного быка с белым пятном на лбу да помолиться.

Сложились, купили быка и зарезали во дворе Фарижат. Целый день ели, пили, ведрами таскали воду из родника и обливали друг друга: чтобы дождь накликать, в старину, мол, так делали.

Неделя прошла, а ни капли не упало. В удивительном месте расположено наше село! Вокруг будут громы греметь, молнии сверкать, черные тучи будут себя выжимать, поливая дождем окрестности, а над селом — синее чистое небо. Соберутся реденькие облачка — тут же наскочит на них ветер, примчавшись из горных теснин, погонит перед собой, как пастух отбившихся от стада овец…

Джетагаж так сказал:

— Давайте поставим высокий плетень, обмажем коровьим пометом. Может, удержим ветер.

— А я думаю, — ответил Бимболат, — дело не в ветре.

Его приготовились слушать, потому что Бимболат был неглупый человек.

— Помните, когда сюда переселялись с гор? — спросил он.

Можно было не отвечать: те, кого спрашивал, были ему ровесники. Конечно, они помнили.

— А помните дремучий лес, который тянулся до самого Джермецыкка? — продолжал Бимболат. — Кто, как не мы, его вырубил! Сколько зверья там было, трава какая росла!.. Теперь только пни. И ни зверья, ни травы. И ни одного родника! А когда был лес, боялись ли мы засухи?

Никто не возразил Бимболату. Все было так, как он сказал.

— Ну, а потом? Пошел год за годом, один хуже другого. Дожди над лесами собираются. Где дерево — там и влага. Сами мы во всем виноваты! Сколько родников было напротив дома Байма! Чистых, как слеза. Где они теперь? Росла осока, а сейчас голо.

И Дзыцца так говорит. Много было родников вокруг села. А в низинах стояли болота. Привыкшие к чистому горному воздуху, люди стали хворать: то малярия, то легочные болезни… Уходили на все лето в горы. Пили парное молоко со льдом и осенью возвращались здоровыми. Знающие люди уверяли, что в горных ледниках целебные свойства.

И только на вторую неделю хлынул дождь!

Кто как мог отводил на свои огороды мутные уличные потоки. Пока канава полна, надо поторопиться — ливень короток и солнце быстро подсушит землю…

Ливень был с грозой, плотный, глаза слепило от вспышек молний. Люди с криками загоняли скот. После дождя все высыпали на улицу. Кто искал гусей и уток, кто пропавшего теленка… И тут разнеслось: Караше возле кладбища подорвался на мине! Все бросились туда.

Караше нашли насмерть перепуганным. Он сидел в грязи и прижимал к груди окровавленную ладонь. Как выяснилось, он давно зарился на три акации, посаженные Баппу на могилах сыновей, — акации отовсюду были видны. Когда полил дождь, Караше решил свалить деревья и унести к себе: никто, дескать, не увидит. Он успел срубить самую высокую. Акация упала на мину, оставшуюся с войны. Взрывом Караше отбросило в сторону, а осколок задел ладонь левой руки. Из ладони текла кровь.

Караше на лошади отвезли в больницу.

Когда все убедились, что он жив, то принялись его ругать. Из-за жадности жена Караше тоже вот так подорвалась на мине. После изгнания немцев пошла накопать картошки, которая с осени осталась неубранной. Тысячу раз говорили, чтобы не ходили в поле, пока его не очистят от мин и неразорвавшихся снарядов. Она не послушалась…

И в войну показала себя с плохой стороны. У своих же односельчан воровала!..

А Караше задумал срубить акации, которые стояли как память о моих умерших братьях.

— За грехи свои поплатился, — сказала Дзыцца. — Покойника несут на кладбище, а этого чуть самого оттуда мертвым не вынесли. Поделом ему! Не хочу его смерти, но пусть запомнит: ничто даром не проходит. А как с кем поступить — матушка-земля лучше нас знает.

XIV

Всем классом идем в лес. А сначала долго спорили: одни говорили, пойдем искать солодковые корешки, накопаем осенью, когда созреют; другим хотелось посмотреть на дикую сирень, она вот-вот зацветет; третьи сказали, что лучше всего пойти в Кобошов лес. Мы и пошли.

Когда говорили о сладком солодковом корне, мне вспоминалось голодное время. О сахаре — мечтали! А солодковый корень здорово выручал. С виду растение невзрачное, мелколистное, сложи несколько стеблей, и получится веник. Но вид ничего еще не значит, главное в земле прячется. Надо осторожно тянуть стебель, чтобы не оборвать. Мы целые вязанки солода приносили домой. И по дороге наедались. Жуешь, во рту делается сладко-сладко! Корни сушили на чердаке и всю зиму пили чай. Бросишь корень в кипящую воду, добавишь мяты — и чай готов.

Мяту добавляли особую, она хоть при дороге растет, но мельче обычной, с мелкими темно-зелеными листочками и очень пахучая. Называют ее «мята Тего», а почему — не знаю.

Перед походом в лес наш классный руководитель Аршамаг разговаривал в коридоре с преподавателем зоологии, и тот просил Аршамага:

— Если попадется ежик, черепаха или уж, принесите в школу. Мне на уроках очень нужны наглядные пособия!

Я проходил мимо и слышал их разговор.

До реки Куыройыдон шли все вместе. Вот сюда, в конопляники, часто забирались наши свиньи. Наедятся семян и взбрыкивают, как новорожденные телята. Я думал, это они от сытости, а Дзыцца сказала, что пьянеют от конопли…

Эту дорогу я очень люблю. То вверх идет, то вниз. Вот где хорошо наперегонки бегать! Мы и сейчас побежали — даже не сговаривались, ноги сами понесли. Разбежишься под уклон что есть духу, а на горку взлетаешь как на крыльях! Я всех обогнал. Словно одержал великую победу. Я счастливо глядел на своих товарищей и дышал полной грудью.

В наших местах водится такая маленькая-маленькая птичка, меньше воробья. Мальчишки ее прозвали «Бит-бит», потому что ее песенка из двух простеньких посвистов: «бит-бит, бит-бит». И лёт у нее не как у других птиц. Подпрыгнет, взлетит высоко в небо и — нырнет вниз головой. Вверх-вниз, вверх-вниз… Вот и эта дорога похожа на полет птички «бит-бит». Сбегает с бугра на бугор. И ты вместе с ней то нырнешь, то словно поднимешься на гребень волны. И так одиннадцать раз. Шесть раз нырнешь, пять раз тебя как на волне вынесет. А дальше уже ровная дорога. Я точно верхом сидел на гребне волны и смотрел, как за много бежал наперегонки весь класс. Не удержался и наш учитель.

Потом шли берегом озера. Когда-то в нем водилась рыба, а сейчас оно обмелело и зарастает камышом. В лягушатник превратилось, и змей полно, так и шныряют. Правда, еще попадаются изредка красноперые пузатые караси. А я помню, отсюда Баппу принес их целое ведро…

Местами встречаются по берегам тополь и ива. Да и тем не дают подрасти. Вырубают на фасолевые колья, для плетней… Так же поступили и с кобошовым дубняком. Много старых дубов поспиливали.

Когда, миновав кукурузные поля, вошли в лес, то сразу рассыпались, загомонили. Кто рвал стрелки черемши, кто первые цветы, а у кого-то из-под ног с шумом взлетел глухарь. Лес еще не зазеленел, земля же кое-где покрылась травой. Под деревьями сыро, и там от черемши ступить некуда. На одном месте нарвешь целый мешок.

А время подснежников прошло. Зато появились мелкие васильки. Если потянуть, из земли вылезет луковка… И всюду птичий пух, перья. Особенно среди цветов. Интересно — почему? Орел или ястреб здесь расправлялись со своей добычей, или, может, потом цветы выросли — в память о тех, кто на пороге весны нашел тут свою гибель?

— Ой, они ядовитые! — крикнула одна из девочек. — Не трогайте!

Подошел классный руководитель.

— Что ты нашла?

— А вот!

— Кто тебе сказал, что ядовитые?

— Такие ягоды растут только на дурмане.

Учитель улыбнулся и покачал головой:

— Нет, это съедобные ягоды. Но сейчас в них никакого вкуса, это прошлогодние. А вот зацветет, появятся завязи. К середине осени созреют ягоды.

— А как они называются?

— Это боярышник. И он не только съедобен, из него делают лекарство. Например, от болезней сердца…

До чего ж я ненавижу и боюсь змей! Все время гляжу под ноги, чтоб не наступить. Хрустнет сухая ветка, что-то прошелестит в опавшей листве — у меня душа в пятках. Боюсь, а хочется, чтоб откуда-нибудь выползла. Я уж и палку подобрал, иду осторожно. Ага, вон она! Я отпрянул. Как серая веревка, то в одном месте среди жухлой листвы покажется, то в другом… Хотел позвать учителя, но подумал, если крикну, она и спрячется. И пошел за ней, держа палку наготове. Глаз с нее не свожу, не потерять бы. Далее слезы на глаза навернулись от напряжения.

Змея доползла до речного берега, юркнула в старые камыши и пропала. Вот и упустил! Но тут же увидел: плывет. Извиваясь, выставив над водой свою крохотную головку. Волной ее потащило назад, и я отступил на шаг. Стою как вкопанный и глазею. А змея уже на середине речки. Сам не знаю, как я залез в воду, даже штанины забыл подвернуть. Речка мелкая, до колен, и я догнал змею, когда она выползла на берег. Замахнулся палкой, а она — раз в нору, только кончик хвоста мелькнул…

Интересные истории рассказывают о нашем учителе Аршамаге. Говорят, он здорово ловит змей. Когда учился в институте, поймал для зоологического кабинета двухметровую гадюку. Вот эта да!

Студенты ездили на каникулы в Ставрополье — помогать колхозникам убирать сено. Один пошел за вилами, видит: возле копны черенок от вил. Наклонился, руку протянул… Хорошо, что вовремя заметил, а то пусть это случится с твоим врагом.

Аршамаг был поблизости. Он и поймал змею. Я бы ни за что не смог. Одной рукой схватил за шею, другой за середину туловища и так до стана нес два километра. Там посадил ее в канистру с водой и затем привез в город. Говорят, и сейчас она находится в зоокабинете в стеклянной банке.

И эту змею учитель тоже поймал бы, но он с ребятами на том берегу ручья. Для верности я заткнул нору палкой. Подойдут ребята с учителем, и раскопаем нору.

Я уже слышу их голоса. А вот и учитель первым ступил в воду.

— Ты чего здесь стоишь? — спросил меня Аршамаг, выходя на берегу.

Я объяснил.

— Быстро дайте лопату! — обратился к ребятам Аршамаг.

Однако нора оказалась пустой. Наверное, у змеи было несколько ходов-выходов. Чем глубже мы копали, тем шире становилась нора. Вдруг учитель присел на корточки и осторожно расчистил землю руками. Мы все увидели полу солдатской шинели. Стояли вокруг не дыша.

— Что это такое? Смотрите! — шепотом сказал Агубе и показал на какую-то тусклую бляшку, присыпанную землей.

Аршамаг поднял:

— Это медальон. Может быть, узнаем, кто здесь захоронен…

Он очистил медальон от земли и вскрыл острием ножа, и то с большим трудом. Внутри оказалась записка, свернутая трубочкой. Карандашные буквы поистерлись, все же Аршамаг прочитал: «Непринцев Алексей Филиппович, 1922 года рождения, Свердловская область, село Чернореченское».

В школе, в селе только и говорили о солдатской могиле, найденной в Кобошовом лесу. Вместе с классным руководителем мы написали письмо в Чернореченский сельский совет.

Второй день Дзыцца не в духе. Вчера весь вечер плакала: а ведь дома, наверно, Алексея Непринцева все еще ждут!

Бимболат вспомнил, что летом сорок второго года в Кобошов лес упал наш самолет. Летчик выпрыгнул с парашютом, но фашисты еще в воздухе его застрелили. Потом нашли обгоревший остов самолета, а труп летчика не обнаружили. Кто знает, может, после отступления фашистов наши и похоронили…

Из Чернореченского пришло сразу два письма: одно из сельсовета, другое от матери Алексея Непринцева. Из сельсовета сообщили, что до войны Алексей Непринцев действительно жил в Чернореченском, работал в колхозе, в сорок втором году пропал без вести. Письмо матери Непринцева, Анастасии Леонидовны, читали вслух, в школу пришло много женщин. Они плакали. У всех кто-нибудь остался на войне — сын, отец, брат, близкий родственник. Или пропал без вести.

Встречать Анастасию Леонидовну поехали на машине директор школы и наш классный руководитель. А незадолго до этого останки Алексея Непринцева перенесли и похоронили на школьном дворе. Свозили Анастасию Леонидовну и в Кобошов лес. И показали место, где сражался и погиб ее сын.

XV

…Светило солнце, отовсюду капало — был слепой, спорый дождь. Мне не хотелось заходить в дом. Я смотрел, как с веток срывались набухшие капли и, коротко сверкнув, разбивались о землю. Мелкие капельки раскатывались во все стороны под деревом, застряв в пыли, долго дрожали, как живые. Потом снова сузилась небесная синева, солнце последний раз блеснуло в облаках. Падающие капли стали нагонять друг друга и превратились в обрывки стеклянных нитей.

Капало уже и под акацией. Я снял чувяки, сунул под мышку и побежал домой.

Когда дождь нас заставал на берегу Уршдона, мы одежду складывали под береговую выемку, там всегда было сухо, или под лопухи, а сами прыгали в воду. Летом Уршдон теплый. В дождь плескаться в реке особенно весело. А переставал дождь, мы вылезали и одевались в сухое.

Я едва успел до плетня добежать, как полило. Прижался к плетню, над головой травяная крышица — в этом году верх плетня накрыли. В первый раз я сам закрепил концы прутьев. Загнуть и закрепить концы на трех первых опорах-кольях самое трудное. Прежде мне это было не под силу, а теперь руки такими крепкими стали, даже Дзыцца удивилась.

Без посторонней помощи я начал плести плетень. Плел и радовался. Местами ряды получались неровными, толстые прутья выпирали.

Дзыцца мне сразу показывала на эти огрехи. Я менял толстые прутья на более тонкие и гибкие. Так и сплел все шесть рядов.

И опоры поставили, чтоб повершие не свалилось. От старого сарая осталось два дубовых столба, потому что новый был поменьше. Столбы вкапывал еще Баппу перед войной. Сколько в земле простояли, а не погнили! Еще на три опоры пошли нижние ветки тутовника. Дзыцца сказала, что рядом со спиленными другие вырастут. И в самом деле появились побеги.

Не пришлось далеко ходить и за травой для повершия на плетни. Позади нашего огорода разросся густой бурьян. Я кое-как скосил на одну арбу. Трудно было — боялся косу затупить: сюда мусор сваливали. Первым начал Гадацци, а за ним остальные. Чего только здесь не увидишь! Битая черепица, изношенные чувяки, тряпье. И печную золу ссыпали…

Когда привянул скошенный бурьян, я запряг ишака в арбу и привез во двор. Покрыл плетень в несколько слоев. Теперь стебли и листья плотно слежались, вот я стою под плетнем, и еще ни одна капля на меня не упала.

Дождь припустил во всю силу, а я будто в шалаше. Смотрю, как утки пьют из лужи. Это Бимболатовы. На всей улице только у Бимболата такие крупные. Мы никогда уток не держали. Дзыцца их не любит. И я тоже. Ходят где заблагорассудится, вечно их ищешь. И несутся они где попало. Я много раз находил утиные яйца то у родника, то в огороде, то даже в нашем сарае.

Только что был ливень — и вот опять солнце. Блестят лужи, мокрая трава, листья. Ветер стряхивает с деревьев целые потоки, и те радужно переливаются на солнце.

Я очень люблю после дождя ходить босиком. Лужи теплые, и земля теплая. Идешь по лужам и чувствуешь, как влажное тепло поднимается к самому сердцу… Так приятно ощущать каждую выбоинку, даже камень, на который наступишь! А особенно приятно ходить по траве, ощущать ее нежное прикосновение к ногам.

Чувяки я отнес домой, подвернул штаны, взял мешок, чтоб накрыться, если снова польет, и вышел. Дзыцца набрасывает на голову порожний мешок, когда выбегает под дождь. Один угол сунет в другой, и получается накидка. Я тоже так сделал и пошел за село.

В небе радуга. Значит, больше не будет дождя. Зря прихватил мешок. Да ладно, может, еще пригодится: с листвы льет, когда проходишь под деревьями. Соседские мальчишки собрались за нашим огородом. Что-то там делают, суетятся… Услышал голосок Бади:

— Дом Габоци река уносит!..

Мы тоже играли в «дом Габоци». После дождя запрудим ручей, соорудим из щепок, глины домик и пустим воду. «Дом» подмывало, несло в водовороте мелкие щепки, а мы бежали следом и кричали: «Дом Габоци смыло!»

Семья Габоци раньше жила у самой реки. Однажды в сильное половодье их дом снесло начисто, сами еле спаслись. Вот мы и придумали такую игру: как река разрушает дом Габоци. Теперь мы выросли, играют другие.

— На помощь! Дом Габоци уносит! — весело заливается мелюзга.

Я не стал мешать, пусть играют. По себе знаю, как неприятно, когда вмешиваются. А все-таки быстро идет время! Совсем недавно сам строил запруды и кричал: «Дом Габоци, дом Габоци!» А теперь эта игра уже не для моих лет или я сам уже не в том возрасте.

Когда Дзыцца разозлится, она так нам говорит:

«Ох, беда мне с вами! Пока подрастете и войдете в разум, либо ишак подохнет, либо его хозяин!»

Не верила, что когда-нибудь я возьму сумку с книгами и тетрадями и пойду в Джермецыкк… Я и сам не верил. А всего-то четыре дня осталось до этого счастливого события — начала нового учебного года! Я окончил семилетку и получил все бумаги — свидетельство об окончании неполной средней школы, табель, справки и прочее.

И дома в селе, и в Джермецыкке помощь матери нигде не понадобилась. А ведь прежде без Дзыцца я к директору нашей школы не осмеливался пойти.

— Видишь, как сильна бумага, — сказала Дзыцца, когда я вернулся домой.

А директор школы в Джермецыкке мне даже пожал руку, как взрослому, и поздравил:

— С сегодняшнего дня ты наш ученик!

Восьмой класс, восьмой класс! Будто я поднялся высоко-высоко. Не какой-нибудь там пятый, шестой или даже седьмой. Восьмой! И всего через четыре дня… Как я мечтал об этом, с какой завистью смотрел на тех, кто учился в Джермецыкке!

Позавчера Дзыцца купила мне брюки. За целых восемьдесят рублей! Такой дорогой вещи у меня никогда не было. Да и вообще что я носил? Чувяки Дзыцца шила из сыромятины или к верхам старых чужих башмаков пришивала подошвы. Шапка, телогрейка, рубашка, носки — все Дзыцца сшила или связала.

А теперь у меня настоящие брюки, из магазина. Надо каждую неделю гладить утюгом. Как это делается, показал продавец. Но пока можно не гладить — совсем новые. Повесил на спинку кровати, висят наготове.

Надену через четыре дня и выйду на улицу. Дорога возле дома Аштемира раздваивается. Одна ведет к нашей школе, другая — в Джермецыкк. Все удивятся, когда увидят, что я свернул не к школе: куда это он собрался? А может, и не узнают в обнове, скажут: какой-то чужой заблудился…

Наверное, на новой дороге и собаки погонятся следом, тоже подумают, что я чужой. Потом привыкнут. Каждый день буду ходить этой дорогой. Что учусь в Джермецыкке, первыми узнают наши ближайшие соседи. Скажут: сын Байма — так меня называют — уже взрослый, теперь ему на нашей улице делать нечего. И правда, что мне делать на улице? Ну, если в магазин пойду или в клуб, а больше и краем глаза меня здесь не увидите.

И те, кто живет на новой дороге, долго не выдержат. Начнут друг у друга спрашивать: что это за парень, мы его раньше никогда не встречали. Ну, а потом узнают, и я их узнаю… Собаки тоже неглупые. Полают, полают и подружатся со мной. Я тоже хочу с ними подружиться. А вот с теми, что живут на углу противоположной улицы, никогда не подружусь — ни с собакой, ни с хозяйкой дома.

У них большой сад, и все яблоки зимних сортов. У людей уже яблоки кончились, даже сухих не осталось, а эти только открывают свои кладовые. За деньги не продают — на кукурузу меняют. Два початка берут за одно яблоко! И детей своих заставляют торговать. Так из года в год и наживаются. Поглядите на них: дом кирпичный огромный построили, крыша черепичная.

До войны во всем селении было только три кирпичных дома. Один из них — наш. Его Баппу сам построил.

Больше всех порадуется за меня мать Гадацци, старая Кыжмыда. Сколько раз она спрашивала:

«Солнышко мое, и долго еще тебе в нашу школу-то бегать?»

Я говорил: два года. Потом: в этом году в Джермецыкке буду учиться. Но старушка всякий раз забывала. И опять спрашивала…

Сегодня увидел ее и сам сказал:

— Бабушка, а я через четыре дня уже в Джермецыкке буду учиться!

— Хорошо, солнышко мое, хорошо — похвалила Кыжмыда. — Наш маленький мальчик тоже там учился, ынжынер стал.

Своего младшего Кыжмыда все еще называет «маленьким мальчиком». Он не вернулся с войны. Дзыцца говорит, что он самый достойный из их семьи.

— И вот что хочу тебе наказать, — продолжала Кыжмыда, — газеты читай, не ленись. Умным будешь! Наш маленький мальчик, ой, сколько газет получал! Бывало, читает, читает… Кушать забывал.

Теперь по утрам мне рано вставать, чтобы успеть в школу. Не могу дождаться, когда пройдут эти четыре дня. Иду куда-нибудь и вдруг вспомню: четыре дня осталось! Неужели только четыре? Верю и не верю.

Все предметы будем проходить на русском языке. А до сих пор все было на осетинском. Ох и трудно будет, наверно! Но ничего, другие-то учатся. А чем я хуже?

Как легко дышится после дождя! И траве и деревьям тоже легче дышать — умытые, чистые. Ласточки вылетели из гнезд. С тонким свистом разрезают крыльями воздух… А радуга растаяла. Смотрю в небо, на стремительных ласточек, на деревья, на луг, на реку, и все мне удивительно и радостно — сам не знаю отчего. Как упруго шуршит и постреливает мокрая трава под ногами, как весело идти! Все звуки кажутся песней. Ласточки, затеявшие в воздухе быструю карусель, — поют! Поет река, поет теплая земля, небо с редкими облаками… И мне хочется петь.

XVI

Вот и настал этот день! Провожая меня, Дзыцца вышла на улицу.

— Да будет счастливой его дорога! Помоги ему, святой покровитель мужчин![11] — тихо проговорила мне вслед.

За домом Гуашша я прибавил шагу и даже расправил плечи. Дзыцца то и дело мне говорит, что сутулюсь. И я выпятил грудь и развернул плечи. Вот так и шел нашей улицей — как солдат.

Спина скоро заныла от напряжения. Я сбавил шаг и пошел, как всегда ходил. В конце улицы оглянулся. Дзыцца все еще стояла у ворот. О чем она думала? Может, вспоминала Баппу? Когда Дзыцца обидится или рассердится, то говорит мне с укором:

«Если бы Баппу на тебя посмотрел!..»

Кто знает, может, ей хочется, чтобы Баппу сейчас увидел меня таким? Спросить Дзыцца — не ответит. У нее не в обычае хвалить своих детей. Да и что такого во мне, чем Дзыцца может похвалиться?

Вот и крайний дом позади. Отсюда уже тропинка бежит вдоль берега к далекому мосту среди пней и низкорослого кустарника. Уршдон каждый год меняет русло. Говорят, что надо бы построить мост между нашим селом и Джермецыкком, да только говорят. Одному Гадацци выгода. Вам надо на тот берег? Пожалуйста! Привезет спиленный тополь, перекинет через речку, только заплатите… В половодье бревно уносит. Значит, опять Гадацци не внакладе.

Зимой совсем плохо. Бревно осядет, его не видно. Что по ледяной воде идти, что по нему. А в суровые зимы перебираются по льду. Но такие зимы редко бывают. Ударит мороз, а следом оттепель… Висячий мост слишком далеко, и многие переходят по воде — а что делать! Ладно бы только сами переходили, так друг друга переносят: сегодня один кто-нибудь, завтра очередь другого… Ходит человек в ледяной воде — долго ли заболеть!

А в это время мост еще крепко держится: угомонился Уршдон. Как говорится, и травинки не вытащит из бараньего рта…

Я остановился на середине моста и стал смотреть на реку. Ниже по течению Уршдон разделился на несколько рукавов. Не захотел бежать меж двух берегов, прорыл новые русла. Может, так ему быстрее течь? Или отделившиеся протоки думают в одиночку дойти до моря? Но пробежали немного и опять слились. Попали в объятие матери, как провинившийся ребенок. В одиночку, своими слабыми силами к морю не пробиться. Либо на полпути иссякнуть, либо вернуться в общее русло.

Уршдон — значит белая река. А она бледно-зеленая. Разве и есть что белое, так это галька на обоих берегах. Сразу за мостом берега особенно широкие. Обычно самые ожесточенные схватки между нашими и ребятами из Джермецыкка происходили здесь. Они на том берегу, мы на этом. Настоящие сражения устраивали. Главное оружие — праща. Камней по берегам сколько хочешь!

Может, кто из вас не слышал о праще, а в нашем селении знают все — от мальчишки до старушки. Если взрослый увидит тебя с пращой, лицо его потемнеет от гнева и пращу он немедленно отнимет. Потому что никому не нужно объяснять, что с пращой идут на берег Уршдона. А какими возвращаются, все видят своими глазами: идут, хромая, головы перевязаны, кровью вымазаны.

Мне почему-то кажется, что пращу придумали мальчишки нашего села, потому что гости — ребятишки из других сел — о ней не ведали. Зато когда шли с нами на Уршдон, очень хорошо узнавали, что это такое.

А может, мальчишки из Джермецыкка придумали пращу, уж очень здорово ею владели.

Чем хороша праща? Во-первых, камень далеко летит, а во-вторых, можно увернуться от удара.

Кому удается пробраться на другой берег, тот победитель. И еще одно правило: все знают линию, переходить которую опасно…

Двор джермецыкской школы-десятилетки зарос травой. Все лето пустовал. Школа одна на три села. Обязательно появятся новые знакомые, новые друзья. Я знаю, что многие из девушек нашего села, которые здесь учились, повыходили замуж за ребят из Ахшаришара, что радом с Джермецыкком. Почему-то все красивые девушки перебираются в Ахшаришар… В шутку ли, всерьез, но говорят, что если так будет и дальше, то в нашем селе одни парни останутся! Ахшаришарцы смеются: вот и рыжий Канамат в своем селе не нашел невесты, ни одна ему не подошла. Так он к нам пожаловал. Шутки шутками, а интересно: неужели наши ребята хуже ахшаришарцев?

За парту меня посадили с русским парнем, и мы с первого дня подружились. Курчавый такой и очень вежливый. И неразговорчивый. Скажет слово и замолчит. Больше всего меня удивило, что все его по-разному называли: кто Сашей, кто Саней, кто Шурой. А учителя — Александром. Правда, и у наших мальчишек бывает по два имени. Мать называет одним, ребята другим, по-своему. А чтоб сразу три и даже четыре — ни у кого. К моему соседу по парте, Хапренину, обращались как кому вздумается. И он не обижался. Будто так и надо. Попробуй назови кого-нибудь из наших по-уличному! В драку полезет. Как не разозлиться, если тебя все время «Цымара» да «Цымара» кличут?! А «Цымара» — это «болото».

— А мне как тебя называть? — спросил я соседа.

— Все равно. Как больше нравится.

— Дома как зовут?

— Кроме матери у меня никого нет… А она Сашей зовет.

— Тогда и я буду так называть. Ладно?

После уроков Саша пригласил зайти к ним домой. Тут было недалеко, и я согласился.

Мать Саши сушила рассыпанный на мешковине подсолнечник и длинной хворостиной отгоняла кур. Двор стоял на самом берегу Уршдона. Огород, который доходил до обрывистого берега, не был обнесен плетнем. Я вспомнил, что на базар всегда проходил мимо Сашиного дома, но ни разу не заглянул во двор через низкий плетень, даже не смотрел в его сторону. А сейчас вхожу в ворота.

— Вместе учимся, — сказал матери Саша и подозвал меня взглядом. Я подошел.

У Саши удивительные глаза. Если можно обойтись без слов — зачем говорить? Посмотрит, и уже понятно, что хочет сказать. Волосы у Саши золотистые и вьются. А брови и ресницы совсем светлые, светлее волос. Глаза же чуть потемней, серо-голубые. А зубы у Саши очень короткие и редкие. Когда смеется, открываются десны.

— Здравствуй, здравствуй! — кивнула мне мать Саши.

Быстро собрала подсолнечник и отнесла в сарай.

— Сходи-ка пока в огород, — сказала она, — а я приготовлю поесть.

В огороде я прежде всего на подсолнухи обратил внимание. Рослые и головы вот такие! Лучше, чем в Джермецыкке нет подсолнухов. Я и на базар ходил ради них. Пока домой вернешься, целый стакан пощелкаешь. Семечки крупные, но сочные. Подсолнечник в огороде был уже почти весь обобран. Того, что сушила во дворе Сашина мать, с мешок наберется. Может, и больше.

Саша влез на яблоню, стал рвать самые крупные яблоки и кидать мне. Я ловил на лету.

— Хватит, не надо больше!

— Домой отнесешь. Таких яблок у вас нет.

Вообще-то верно, я до сих пор не видел таких. Надо попробовать. Когда кто-нибудь из гостей говорит, что сыт, дома поел, Дзыцца отвечает: «То — дома. А в гостях у пищи другой вкус!»

Я надкусил — ого, до чего ж крепкое! Но зато сладкое, ни кислинки. Яблоко пунцовое, не такое, как помидор, а даже черным кажется, если зайти в тень.

— Слушай, что у тебя с ногой? — спросил я Сашу, показав на шрам возле лодыжки.

— А-а! Это на Уршдоне. Ваши ребята…

Я закатал правый рукав и выставил локоть.

— У меня тоже подарочек от джермецыкских ребят!

— Один — один! — засмеялся Саша. — Ничья.

— Идите обедать! — позвала Сашина мать.

Мы сели за стол. Когда Сашина мать узнала, из какого я села, то и она к нам подсела. Отец и старший брат Саши, сказала она, погибли на фронте. И еще сказала, что Коля, Сашин брат, учился в одном классе с нашими ребятами и дружил с Икиевым Хамыржой…

— Я его всё Харитоном называла. Ты никого не знаешь с этой фамилией?

— Через два дома от нас живет Гадацци.

— Да-да, это его младший брат. Харитон был совсем другим парнем! А Гадацци сколько раз ходил мимо и что бы заглянуть! Харитон же, бывало…

Женщина вытерла слезы. Что Хамыржа был хороший человек, я знаю от его матери Кыжмыды. Она даже клянется его именем… Ей назначили пенсию за погибшего сына, но она отказалась. Я, говорит, не для того на войну его посылала, чтоб деньги получать. И втайне от старухи деньги получает Гадацци.

— А вы его мать не знаете? — спросил я.

— Лиду? У вас ее как-то по-другому называют… Не выговорю.

— Кыжмыда.

— Вот-вот! Часто у нас бывала. И я у них. Харитон на бидарке за мной приезжал… Впервые отведала вашу дзыкка.

Мне с собой дали мешочек яблок. Я не хотел брать. Да разве меня слушали! И Кыжмыде положили гостинцев.

— Поклон Лиде передай. В гости к нам приходите. Скажешь, от матери Николая поклон. Она сразу вспомнит!

Поздней осенью Бешагур босиком переходил Уршдон, сильно простыл. Две недели пролежал дома. Ему делали уколы, лекарства давали, мать чем могла подкармливала, и Бешагур понемногу стал поправляться.

Отец Бешагура тоже не вернулся с войны. Кто воевал — те давно вернулись. Или погибли. Больше погибло, чем вернулось… А есть и такие, кто пропал без вести. Как отец Бешагура и мой Баппу.

Нет их ни среди живых, ни среди мертвых. Ждут их, семь лет, как война кончилась, а их все ждут. Но из пропавших без вести еще ни один не вернулся.

Весной Бешагур снова простудился: после ливневых дождей снесло мост на Уршдоне, и нам пришлось добираться до берега по ледяной воде… На этот раз Бешагура положили в городскую больницу. Три месяца он пролежал с воспалением легких, но не вылечился до конца… Учебный год пропустил. Не пошел в школу и на следующий год.

В больнице он пристрастился к балалайке, и его мать рада, что он хоть чем-то развлекает себя. Мы заходим к нему после уроков — больному человеку тоскливо одному.

А Бешагур очень переменился, совсем стал на себя не похож. Куда-то подевалась его прежняя живость. Похудел так, что смотреть на него страшно, все кашляет. И одно плечо будто бы ниже другого. Раньше по улице он не ходил, а бегал. Теперь же если выйдет за ворота ненадолго… Смеяться разучился. Редко-редко когда улыбнется. И то как-то виновато и жалко.

А на балалайке он играет неплохо. Глядя на него, некоторые из ребят тоже обзавелись этим инструментом, и у них не хуже получалось. По вечерам балалаечники соберутся возле дома Бешагура, и пойдет веселье! Словно танцы на пятачке или какой концерт!

Дзыцца меня здесь не раз находила. Постоит, послушает… А однажды сказала:

«Ты бы не садился близко к нему. Вдруг он тебя заразит?»

Я и вправду всегда рядом с Бешагуром сажусь и, когда он кашляет, чувствую на лице его горячечное дыхание. Но мне в голову не приходило, что можно заразиться.

Почему-то Бешагур любит сидеть на корточках. Сколько угодно так просидит. Возьмет какой-нибудь прутик и чертит на земле: когда прутик в руке, ему легче разговаривать. Я тоже пытался сидеть на корточках, но надолго меня не хватает: колени начинают ныть, и я перебираюсь на скамейку.

Три месяца Бешагур пробыл в городской больнице, и первое время его расспрашивали, когда вернулся домой: как и что в городе? А что он видел, если даже за больничные ворота не выходил! Выучился только играть на балалайке. И еще выучил несколько песен. Они жалостливые, грустные. При матери никогда их не поет. А вчера он спел нам одну.

Сначала всякие коленца брал на балалайке, быстро, игриво ходили его пальцы по струнам, даже малышня танцевала. А когда малыши разошлись по домам, Бешагур запел. Голос низкий, грудной… Лицо же не грустное, не веселое — никакое. Словно Бешагуру все безразлично.

Сирый несчастен,

А кто не верит, гей,

Пусть у того Мать умрет скорей.

О-о-ой, мой Бог, пусть мать умрет скорей,

А мне что делать с тоскою моей?[12]

Я отвернулся от Бешагура и сидел, нахмурясь. Показалось, что он для меня поет. Может, он уже поверил, что отец его погиб и никогда не вернется, и считает себя сиротой?.. А я вот все жду и надеюсь! Значит, моя мать должна… И мысленно я не хочу произносить этого страшного слова! Разве мало, что несчастен сирота-безотцовщина? Зачем же еще мать хоронить? Или, как говорит Дзыцца, козлу больше идет быть стриженым? Нет, не согласен я ни с Бешагуром, ни с его песней!

Беден хворый,

Несчастен хворый, гей!

Пусть, кто не верит,

Занеможет скорей.

О-о-ой, мой Бог, занеможет скорей,

А мне что делать с тоскою моей?

пел Бешагур.

Совсем я расстроился. Сам он эту песню выдумал или услышал от кого? Чтобы замутить сердце человеку, другой и не надо. У Мадинат слезы повисли на ресницах. Поднять руку и смахнуть — сил не хватает…

Но неужто Бешагур так плох? Так болезни своей поддался, что нет для него уже солнца в небе? Беднягой, несчастным себя назвал! А не скоро дождешься, пока бедняк разбогатеет. И неудачливому редко счастье выпадает.

Все приуныли, опустили головы. У некоторых ребят даже слезы навернулись. Боятся друг другу в глаза поглядеть.

Я креплюсь изо всех сил. Заставляю себя вспомнить дни, когда Бешагура не так-то легко было обидеть. Припомнил забавный случай и невольно улыбнулся. Как хорошо, что я сдержал слезы, перед стоявшими людьми не показал свою слабость.

Каждый советовал Бешагуру какое-нибудь лекарство. Одни говорили, что ничего нет лучше свиного сала, другие, что самое верное средство — это мед с топленым маслом, третьи еще что-нибудь предлагали. А Гажмат назвал барсучий жир.

Мать Бешагура и попросила Дзыцца:

— Может, Алмахшиту в горах удастся раздобыть хоть немного? Все-таки там охотники…

Дядя Алмахшит и сам хороший охотник. Если на медведя ходил — еще бы не охотник! А прошлым летом горного тура подстрелил. Я тогда впервые был в горах. Мы ехали в полуторке, которую вел друг Алмахшита. В кабине я не захотел и забрался в кузов. Хорошо было глядеть по сторонам: горы в облаках и синие ущелья в облаках… От восторга я даже несколько раз пристукнул кулаком по кабине. Шофер остановил машину и выглянул, открыв дверцу:

— Чего тебе?

— Ничего.

— А зачем стучал?

Откуда мне было знать, что шофер остановится? Мне и потом очень хотелось постучать, но сдержался. Чем выше поднимались, тем тревожней становилось на душе. Ехали по самому краю ущелья, и было так страшно, что я зажмурился однажды: как не свалились в пропасть! И почему-то все время казалось, что обязательно врежемся в скалу и перевернемся — машина едва не задевала бортом нависшие каменные глыбы. Два месяца я прожил в горах, привык к ущельям и скалам и перестал их бояться.

Там, в горах, я и узнал, какой охотник Алмахшит.

Несколько дней он где-то пропадал. Пошли его искать. Вдруг Дзаххотт, сын дяди Алмахшита, закричал, показывая на склон горы: «Глянь-ка!»

Я не поверил своим глазам. От сосны к сосне протянута проволока, и на ней рогами вниз висела освежеванная турья туша. Распластав крылья, огромный горный орел, вырывал из нее клочья мяса… Он время от времени пытался взлететь, вцепившись в тушу когтями, но проволока не пускала. Было страшно смотреть, с какой силой орел сотрясал жиденькие сосны; с них осыпались сухие ветки. Мы опомнились, стали бросать камни в орла. Тут и Алмахшит появился с косою на плече.

Вечером он разделал тушу, и каждому досталось по большому куску. Я до сих пор помню орла, он так и стоит у меня перед глазами. Если бы не проволока, неужели бы унес тура?

У Дзыцца есть и медвежий и барсучий жир — дядя Алмахшит принес. Дзыцца лечится «от поясницы» медвежьим жиром, помогает. Я сам растираю ей поясницу. Наберу на ладонь и тру изо всех сил…

Дзыцца отнесла матери Бешагура баночку барсучьего жира.

XVIII

За школьным двором начинался опытный участок, здесь старшеклассники выращивали разные овощи. Саша и я посадили сахарную свеклу. Почти каждый день мы копались на своей делянке, поливали, пропалывали. Таких ухоженных грядок ни у кого не было. Когда подошло время, окучивали грядки. У нас свекольная ботва — свежая, кустистая, а у других вся побурела и поникла. Оттого, что лишний раз прополоть, окучить ленились или поливали не по правилам. Надо с вечера полить, а не днем, когда самая жара.

Копали свеклу все в один день. У кого какой урожай, сразу видно: складывали посреди участка. У нас с Сашей и бурт выше, чем у других, и корневища крупнее. Из соседних домов приходили смотреть. Директор школы объявил, что в соревновании мы заняли первое место. «Молодцы!»

— сказал он. Саша стеснительно улыбался. Каким-то незащищенным, беспомощным ребенком показался он мне в этот миг. Отними у нас первое место, он бы и не возразил.

Может быть, только блеск в его глазах поубавился бы. Да разве найдется такой, кто решится обидеть обладателя этих добрых, смеющихся глаз?! Они так и светятся, так и сияют счастьем.

Было воскресенье, и я позвал Сашу в гости. Мы спустились к реке, выкупались. Все-таки устали, копая свеклу, а поплавали — всю усталость сняло.

Саша очень понравился Дзыцца. Сказала, что похож на ее старшего. Даже прослезилась.

— Поговорить бы с твоим другом, — сказала она, — да вот беда: он по-нашему не понимает, а я — по-русски.

И с виноватым видом смотрела на Сашу.

Мне вспомнилось, как Бимболат рассказывал об одном нашем односельчанине, вернувшемся из России. Спрашивают его о том, о сем, а он как глухонемой: ничего не понимает и сказать не может. Забыл по-осетински!

— А как же он с матерью разговаривает? — удивился я.

— Она же по-русски ни слова не знает!

— То-то и дело, что никак! Одна надежда, что и его граблями по лбу ударит.

Был такой случай. Тоже человек побывал в России, думал навсегда остаться, а вернулся. И тоже позабыл родной язык, на котором разговаривал двадцать шесть лет.

Работал он как-то в своем саду и наступил на валявшиеся грабли. Те со всего размаху и треснули его по лбу. И должно быть, так сильно треснули, что закричал на чистейшем осетинском: «Чтоб руки у того отсохли, кто их тут бросил!»

Люди услышали крик и поблагодарили грабли, которые заставили недотепу вспомнить родной язык.

Я рассказал Саше о незадачливом путешественнике. Он долго смеялся.

Вечерело. Солнце опускалось в заречные холмы. Гнали скот с пастбища, над улицей висела розовая пыль. Я довел Сашу до самого Уршдона: вдруг кто-нибудь пристанет. Хотя вряд ли. Многие уже знают, что мы дружим. Прежде я всегда завидовал тем, у кого были в Джермецыкке друзья. Теперь есть и у меня, мы понимаем друг друга с полуслова. Мы уже второй год вместе учимся, и не было случая, чтобы кто-нибудь из нас обиделся на другого.

Дзыцца я застал за прялкой, Бади и Дунетхан готовили уроки. Бади хорошо учится. Когда сидит за уроками, к ней лучше не подходить. Даже если хочешь помочь. До ночи просидит, а решит задачку. Сама должна до всего дойти!

А лучшая из нас Дунетхан. У нее сплошные пятерки и четверки. Любимого нет предмета, она по всем одинаково идет — что пение, что арифметика. А уж дневник свой бережет! Обернула в газету и никому притронуться не дает. Прибежит из школы и сразу к Дзыцца — показывает, какие у нее отличные оценки.

Дзыцца привыкла, что всегда «четыре» и «пять». А когда случается «три» (Дунетхан однажды получила тройку по физкультуре), то Дзыцца по начертанию узнает и смеется над собой: я, говорит, как та хозяйка, которая в кадке головки сыра считала.

Жила-была одна хозяйка, считать не умела, а за головками сыра в кадушке надо было следить. Вот она и разложила их попарно. Стоит кому-нибудь из домашних взять головку, как она уже знает о пропаже. В конце концов пронюхали о ее хитрости и стали брать по две головки…

А недавно с Дунетхан стряслось несчастье: случайно уронила дневник в колодец. На нашей улице он ни к чему, мы воду берем из родника, а людям с соседней надоело таскать издалека. Вырыли колодец и такой глубокий, что сколько ни смотри, дна не увидишь. В него и уронила Дунетхан свой дневник. Кое-как достали, но чернила расплылись — только выбросить.

Дзыцца купила новый, несколько дней Дунетхан переписывала оценки из классного журнала и против каждой попросила учителей расписаться.

…Бади и Дунетхан готовят уроки, а Дзыцца за прялкой тихонько напевает:

Бог четырех сыновей мне дал

И дочку мне дал одну.

В день каждый четыре чурека съедал

И сыр, размером с луну.

Я очень удивился, когда впервые услышал эту песенку: разве можно зараз столько съесть? Наверно, это шуточная песенка. Но Дзыцца сказала, что чурек чуреку рознь. Как и головки сыра. У Гуашша, к примеру, и четыре чурека с одним добрым не сравнишь. О сыре же говорить нечего. Да как бы там ни было, а неплохо съедать по четыре чурека! В голодные годы на каждого из нас не то что по четыре в день, а по одному в неделю не приходилось.

Я послушал, как Дзыцца поет, и спросил:

— А у нашего председателя колхоза есть жена?

Дзыцца подняла голову.

— Зачем это тебе? — спросила она недоуменно.

— Так просто.

— Есть, конечно. Почему бы ей не быть?

— Тогда почему в поле ее никогда не видно?

Дзыцца склонилась над прялкой.

— Не видно, говоришь? Не знаю, почему. Это, солнышко, жена начальства… Боится, наверное, что ручки у нее огрубеют.

— А еще чья жена не работает?

— Лучше спроси, жена какого начальника работает. Я ни одной не видела в поле.

— Где же у них совесть? — возмутился я. — У председателя и у бригадиров?

— Я тебе никогда не рассказывала, как говаривал один поп?

— Нет.

— Людям он так наказывал: «Делайте, как я говорю, а не так, как я делаю». Вот и наше начальство указывает нам, как делать, а их жены в тени прохлаждаются.

XIX

За хорошую работу на пришкольном участке Сашу и меня премировали отрезами на рубашки. Я пришел домой со свертком под мышкой. Развернул и показал Дзыцца. Мне очень хотелось, чтобы она сшила себе кофточку.

Материал Дзыцца понравился, но от кофточки отказалась: хоть и хорош, да ей не подойдет, а вот рубашка получится, сказала она.

Мы с Сашей заказали себе рубашки в пошивочной Джермецыкка. Через неделю рубашки были готовы. Но когда я надел, рукава оказались длинноваты.

— Они что, не по тебе мерили? — спросила Дзыцца.

— По мне…

А что рукава получились не по размеру — я сам виноват. Не захотел лишний раз примерить, думал, и так сойдет.

— Ладно, — успокоила Дзыцца, — ничего страшного. Я укорочу. Хорошая рубашка. Но пусть она самой бедной будет из тех, что еще наденешь!

Я увидел в окне Джетагажа: машет мне рукой, мол, выйди. Из кармана торчит газета.

— «Растдзинад» еще не читал? — спросил он меня на улице.

— А что там?

— А ну, дай твою руку! Поздравляю! Очень правильно написал. Пусть не думают, что люди слепые.

Сердце у меня дрожало, пока я разворачивал газету.

— На второй странице. Вот, гляди! — И Джетагаж показал на правый нижний угол страницы.

Сначала я увидел имя и фамилию. Напечатанные, они выглядели какими-то странными. Неужели это я? «Казбек Таучелов»… А красиво звучит! Имя напечатано полностью. Должно быть, в газете решили, что так будет лучше, если рядом с фамилией поставить и полное имя. У других-то ни у кого имя полностью не напечатано.

Однажды я подарил кому-то свой перочинный ножик, и Дзыцца меня отругала: «Все-то мы щедрые! Недаром у нас и фамилия такая[13]. И отец готов был все раздать направо-налево… Подарил какому-то человеку бухарскую шапку — снял с головы и отдал! Коня еще можно, это я сама видела и слышала, но чтоб шапку с головы!..»

Нет, все-таки у нас хорошая фамилия: Таучеловы! А что? Лучше щедрыми быть, чем скупыми слыть. Скупых Дзыцца терпеть не может. И про ножик сказала в раздражении. Насчет шапки я молчу: Баппу, конечно, поступил опрометчиво.

После имени и фамилии я прочел название заметки. У меня было другое… А сейчас в заголовке уместились все мои мысли: «Жены начальников ленятся работать». Ого, на кого я поднял руку! Читаю заметку, и нехорошо делается: этого мне не простят. Ни одного из колхозного руководства не пропустили, всех назвали вместе с их женами. Были бы женщины больные или с малыми детьми, а то такие толстые и здоровые и грудных детей нет ни у одной! Вся тяжелая работа на вдовах, а начальниковы жены, как говорит Дзыцца, сидят на берегу и ногами болтают в воде, бездельничают целыми днями.

— Возьми газету себе, я другую найду, — сказал на прощание Джетагаж. И пошел к магазину.

Должно быть, там только и говорят о газетной статье. А кто еще не слышал про эту новость, так Джетагаж, будьте спокойны, все им расскажет. И люди удивятся и обрадуются. Ну, наконец-то! — скажут. Конечно, кое-кто и промолчит, побоится высказаться открыто. Найдутся, думаю, и такие…

А как Дзыцца отнесется к моей заметке? Я пока ничего ей не скажу. Узнает сама — хорошо, а нет, так промолчу.

— Сходил бы на мельницу, — сказала Дзыцца, когда я вернулся с улицы. — Наш солод, наверно, уже смололи.

Я взял палку и снова вышел на улицу. На углу встретил Темиркана — лицом к лицу столкнулись.

— Легок на помине! — весело воскликнул Темиркан. — Только сейчас думал о тебе. Куда это собрался?

— На мельницу.

— И я на мельницу. А палка-то зачем?

— От собак, — сказал я.

Темиркан засмеялся:

— Насчет собак не знаю, а вот кое-какие люди тебя облают! Это уж точно.

Я сразу понял, о ком он говорит. На нашей улице живут двое или трое из тех, о ком написано в газете.

— А ты что, тоже читал? — спросил я Темиркана.

— Джетагаж целую толпу собрал возле магазина, несколько раз прочитал твою заметку.

— И что?

— Кто, спрашивают, этот Казбек Таучелов? Какой молодец! Ты бы послушал Джетагажа. Скоро, говорит, все наше начальство будет танцевать под музыку сына Байма! — И взглянул испытующе: — Только не очень задавайся! — Он что есть силы хлопнул меня по плечу.

— Полегче! Синяк оставишь!

— Нет, хорошо ты их разделал! А мне-то почему не сказал?

— Откуда я знал, что напечатают?

Мы шли мимо дома бригадира второй бригады. У ворот сидели две женщины и толстая черноволосая девушка. Привалившись к стволу вишни, она лузгала семечки. Женщины что-то сказали нам вслед.

— Слыхал? — шепнул мне Темиркан. — Тебя ругают.

— А кто это?

— Одна из них жена бригадира.

Тут я уже сам услышал, как лузгавшая семечки сказала пренебрежительно:

— Пусть пишет. Может, этим прокормится!

— У, как зашипели! — усмехнулся Темиркан. — Бригадирова дочь!

— А я думал, соседка.

— Нет, дочь от первой жены. Мачеха и она друг друга ненавидят. А видал, как объединились! — Темиркан обернулся и сказал сердито: — Дождется эта толстуха! Дождется у меня!

— Тебе-то она что сделала?

— Головастиком прозвала…

Темиркан злится, когда его так называют. Но неужели это пошло от той толстухи? Здорово же прилипла кличка к Темиркану! Дразнят, конечно, те, кого не отлупишь, кто постарше. А попробовал бы кто-нибудь из наших ребят!

Только почему головастик? По-моему, голова у Темиркана не больше, чем у других. Его шапка немного мне велика, но моя ему как раз впору.

— Не обращай внимания! — сказал я. — Разве плохо, если у человека большая голова? Лучше такая, как у Гадацци? Знаешь, что ему сказал Джетагаж? Гадацци жаловался: голова раскалывается после вечеринки. А Джетагаж ему при всех: «Она у тебя не больше лесного дичка, чему там болеть?» Гадацци, конечно, озлился: «А у тебя с бычью голову и глазищи, как у бугая!» Джетагаж только посмеялся. «А ты думал, говорит, у большого дома не бывает больших окон!»

В крайнем доме жил бригадир первой бригады. И здесь люди. Наверно, и жена бригадира.

— Вон та, которая встала со скамейки, — сказал Темиркан и подтолкнул меня в бок.

Женщина с грозным видом выбежала на дорогу. И пошло, и пошло!.. Это надо было слышать! Каких только слов не наговорила… Проклятья и ругательства сыпались, как искры от костра. Чтоб, кричала она, тебе на руках отца оказаться!.. Чтоб тебе, чтоб тебе…

У нас так о мертвых говорят: «на руках отца оказаться». Но Баппу-то ведь не умер! Или ей хочется, чтобы он умер, а следом и меня закопали? И все из-за того, что правду написал? Что она так кричит? В колхозе-то не работает! Я и написал об этом. Может, она хочет, чтоб говорили, будто работает, не жалея себя?

Мы с Темирканом молча прошли, словно ничего не слышали.

— Ну, что я тебе говорил! Не собак надо бояться. Собаки — это что!

Что верно, то верно. Если идти спокойно по улице, ни одна собака не тронет. А будешь размахивать палкой, кричать — нипочем не отстанут. Сколько раз я проходил этой улицей, и никто на меня косо не посмотрел. А теперь какой бранью встретили!..

— Да пусть злятся! Будь уверен, кончилась их беззаботная жизнь. Так им и надо!

И Темиркан засмеялся.

XX

О газете Дзыцца узнала на другой день. Я догадывался: сердиться не будет, но и не похвалит. Не любит она ссориться с людьми. А заметка словно нарочно написана, так, чтоб всех перессорить.

Но теперь я и сам понял, что натворил. Вон какой шум поднялся! Разве никто, кроме меня, не знал, что начальниковы жены бездельничают? Да все знали! Но они поумнее: одним днем жизнь не кончается. Я же — на рожон полез. Хотел показать: вот, мол, какой смелый. Открыто сказал то, о чем другие помалкивают. Причем — на все село, на всю Осетию!

Сделать мне ничего не сделают, а исподтишка, втихомолку отомстят. Это уж наверняка.

— Что же ты такое там понаписал? — спросила меня Дзыцца, тяжело опускаясь на скамейку. Руки устало лежали у нее на коленях. — Зачем ты людей против себя восстановил?

Нечего было ей возразить: правда, что жить среди людей трудно, когда на тебя пальцем показывают… Но ведь я ни капельки не солгал!

— То один меня остановит на улице, то другой, — продолжала Дзыцца. — Кто ругает, кто благодарит…

— А кто ругает?

— А то ты сам не знаешь? О ком ты в газету написал — что ж, они руку станут мне пожимать? Сегодня подошел главный бухгалтер и начал издалека. Мы, говорит, с вашим мужем дружили, так что же, говорит, сейчас ваш Габул?.. Ай-яй, как нехорошо!

Вы только посмотрите на него! Закадычный друг Баппу… Задели в газете — и заюлил. На Дзыцца именем Баппу хотят воздействовать, а на меня с помощью Дзыцца. Ага, сами-то ничего не можете. А то иначе бы себя повели! Грели руки над огнем, да обожглись. А будут дуть — сильнее разгорится. Уж лучше, решили, потихоньку залить, пока этот огонь совсем не спалил.

— Не настраивай людей против себя, — говорит мне Дзыцца. — Люди недоброе долго помнят…

Кругом права Дзыцца, но и от того, что в газете, виноватым не отмахнуться.

Дзыцца ушла на работу, а к нам прямо-таки ворвалась дочь председателя сельсовета. Двое попали в заметку из их семьи — мать и она. Вот и набросилась на меня за двоих.

Я ее давно знаю. Несколько лет назад окончила школу в Джермецыкке и с тех пор сидит дома. Может, у нее зубы гнилые, а может, пофорсить — поставила себе серебряные коронки. Вверху с левой стороны три коронки и внизу тоже три. Так и сверкало во рту! И все время старалась показать эту красоту, смеялась к месту и не к месту. В конце концов рот у нее перекосило. И глубокая морщина перерезала щеку.

Встала посреди двора, руки в бока и рта уже не может закрыть — задохнулась от злости. Все шесть ее серебряных зубов мне видны. И на верхней губе с черными усиками выступившие капельки пота.

— У-у, отрава!..

Дошла до калитки и, не оборачиваясь, крикнула — точно только тут вспомнила, зачем приходила:

— Тебя в сельсовет вызывают!

Кто вызывает, зачем — не сказала. Да кому же вызывать, как не председателю, ее отцу. И зачем вызывает — тоже понятно.

— А ты что, курьер? — сказал я.

— Тогда узнаешь!

Я и не собирался идти. Но потом немного подумал и пошел: вдруг это из газеты меня спрашивают.

Председатель сельсовета был один в кабинете. Разговаривал он со мной важно. Но не кричал — не то что прежде. И на заметку в газете вроде бы не очень обижался. Как живете, то да се. Как учусь, спрашивал. А под конец сказал:

— Брось свою писанину! Оставь! Тебе она совсем не нужна. Молод еще, на многие вещи неправильно смотришь. Искажаешь общую картину. Договорились? А то ведь я могу позвонить в газету… Школьник, понимаете, по наущению, сам не разбирается. Мало ли чего напишет! И в следующий раз писанину твою в корзину. Или чего похуже. За ложь! — И председатель многозначительно поднял палец.

Ни одному его слову я не поверил. Если все дело в том, чтоб взять да позвонить, он бы давно схватился за телефонную трубку. Когда звонить, как не сейчас!

На обратном пути мне повстречался Джетагаж.

— Что нового? — спросил он, улыбаясь.

Мне отчего-то казалось, что заметка в газете Джетагажу больше всех пришлась по душе. И выпытывал меня, видно, неспроста.

— Говорят, дочь председателя сельсовета здорово тебя отделала, — сказал Джетагаж.

Мне вспомнилось, как она прошипела напоследок: «Порошок рвотный!» Интересно, что это за порошок такой? Я спросил Джетагажа.

— Одиночных выстрелов не бойся! «Рвотный порошок»… Да плевать! Вот если бы она сказала, что твоя голова похожа на пустую тыкву, подбородок на ступу, нос на шалаш, скулы на саночные полозья, глаза на гнездо бекаса, плечи на одежную вешалку, ноги на наждачный камень, уши на лопухи, усы на свиные брови — тогда другое дело! Потому что есть головы более пустые, чем пустая тыква. И усы у кое-кого точь-в-точь поросячьи бровки. У тебя же все, как у людей…

Время шло, а косых взглядов, упреков ничуть не убавилось. Вроде бы теперь все на меня ополчились. То в одном, то в другом месте поругивали, хоть никто еще не сказал, что я написал неправду.

Дзыцца с самого начала неодобрительно отнеслась к заметке, она и теперь не одобряла. Но я чувствовал, что в глубине души гордится мною. И это придавало мне силы.

Мы убрали кукурузу на своем участке, подошли другие заботы. Каждую осень повторялись наши мучения с огорожей: там залатать, здесь подпереть. Да и соседи напоминали. Мы с Дзыцца нарезали в лесу две подводы ореховых прутьев, нарубили кольев. Надо было просить лошадь у председателя колхоза.

Тот очень удивился, когда увидел меня в дверях. Толстые щеки надулись, он прямо-таки глаза вытаращил, и уши вспыхнули! А я еще ни слова не произнес и порога не переступил. Он за столом, я на пороге, и оба молчим.

— Лошадь нужна, — сказал я наконец.

— Чего-чего? — переспросил председатель, будто ослышался. — Лошадь? А ты кто такой? — И заорал так, что краснота с ушей перекинулась на шею: — Лошадь ему! Проси у тех, кому писульку писал. Корреспондент!..

Эти слова он, конечно, заранее для меня припас и выложил как отутюженные. Хоть и злость его разбирала, но я видел, что доволен моим приходом. Настало время расквитаться, давно ждал. Я повернулся и вышел. Пусть лопнет от злости!

Глупо сделал, что пошел. Легче сто рублей найти на дороге, чем что-нибудь у него выпросить. К нему и не ходит никто. Да не нужна мне его лошадь! Съездим несколько раз на ослике и перевезем.

Через неделю подбегает ко мне Агубе на школьной перемене:

— Ты в учительской был?

— Не был. А что?

— Ищут тебя!

После уроков зашел в учительскую: зачем я понадобился? Наверно, опять какая-нибудь неприятность.

— Откуда тебе деньги прислали? — спросила секретарша директора.

— Мне? Не знаю… Мне ниоткуда…

— А это что?

На почтовой квитанции красивыми, ровными буквами были написаны мое имя и моя фамилия. И что мне полагается сорок шесть рублей девятнадцать копеек. В нашей школе учились еще пять человек с такой же фамилией, как у меня, но моих тезок среди них не было.

Секретарша протянула мне квитанцию и сказала:

— Ступай на почту, там тебе скажут, откуда перевод.

На почту мы пошли с Темирканом. Я был уверен, что ошибка. Что из того, если имя и фамилия совпадают?

Оказалось же, что деньги прислали из редакции. Так и сказали на почте: Казбеку Таучелову из редакции газеты «Растдзинад».

Вот уж чего я не ожидал! И тут только сообразил, почему дочь бригадира крикнула тогда: «Пусть пишет, может, этим прокормится!» Значит, думала, что я ради денег! А я разве знал, что заплатят? И в голову не приходило. «Чтоб прокормиться…»

Возле магазина встретили девчонок из нашего класса, с ними была и Мадинат. Они вышли из магазина с какой-то покупкой и нас не заметили.

— Зайдем? — сказал я Темиркану.

После уроков мы часто заходим в магазин — просто так, посмотреть. Денег-то у нас не бывает. А сейчас у меня в кармане целых сорок шесть рублей! Сколько неприятностей они принесли… Скорей бы потратить, купить чего-нибудь вкусного. Я подошел к витрине с конфетами и остановился против весов. Продавец даже не взглянул. Низенький, плотный, краснощекий, он похаживал вдоль прилавка отдела тканей. Чего ему смотреть, какие мы покупатели? Постоят, постоят и уйдут. Тут за мной встали две женщины, местные, и продавец лениво направился в нашу сторону.

— Вам чего? — обратился он к женщинам.

Те показали на меня: дескать, он первый в очереди.

— Мне полкило конфет, вот эти, — сказал я.

Продавец хмыкнул, но, увидев деньги, запустил пятерню в ящик с конфетами, высыпал в бумажный кулек и бросил на весы. Стрелка качнулась и, не дойдя до середины, остановилась. Надо бы положить еще две-три конфеты, но продавец, видимо, поленился. Снял кулек и швырнул передо мной на прилавок.

Темиркан рассматривал велосипеды, выставленные в дальнем углу.

— Чего это ты купил? — удивленно спросил он.

— Конфет.

— А зачем тебе столько?

— Ладно, пойдем скорей, — сказал я.

— Вот интересно! Куда торопиться?

— Догоним Мадинат, это ей я купил. Вообще — девчонкам…

Темиркан вдруг покраснел отчего-то и отвел глаза. Я не подумал, что из этого выйдет, если мы с Темирканом угостим Мадинат. Если бы я был один… А то нас двое! Я-то знаю, как Темиркан относится к Мадинат. По правде говоря, из-за него я и купил конфеты, сам он ни за что не решится угостить. Конечно, ничего такого я не думал, когда увидел Мадинат у магазина, а потом покупал конфеты, само собой как-то все получилось… А Темиркан, выходит, догадался, что ради него все это. Вот он и смутился.

Мы догнали девчонок, и я протянул Мадинат весь кулек. Она тоже смутилась и покраснела. Но тут же улыбнулась и стала раздавать конфеты подружкам. Я посмотрел на Темиркана. По-моему, он был очень доволен. Как если бы сам купил и угостил Мадинат.

Впервые за все эти дни мне стало легко-легко на душе. Мы попрощались с девочками и вернулись в магазин. Я вспомнил, что из сладостей Дзыцца больше всего любит халву. До войны Баппу ящиками покупал, говорит Дзыцца. Ей будет приятно.

Продавец завернул мне в хрустящую бумагу целый килограмм. Еще я купил два перочинных ножа, пачку хозяйственного мыла, два кило соли и десять коробков спичек. Хотел купить и керосину, но не во что было взять; Приду в другой раз.

Ножик я подарил Темиркану, второй оставил себе. Нагруженные покупками, мы пошли к нам домой. Утром Дзыцца сказала, что испечет уалибах, и, когда я вернусь из школы, он будет под ситом.

Мы всласть наелись халвы и уалибаха. Уалибах даже остался. Потому и осталось, что досыта наелись. Вот обрадуется наш пес Хуыбырш. Когда-то он еще дождется такого лакомства! Говорят, собаки от ожидания стареют. Бедный наш пес, он и в самом деле здорово состарился. А каким ловким был прежде! Мимо него птица боялась пролететь. Теперь же и тявкнуть лишний раз не заставишь. Я бросил ему куски пирога. Он посмотрел кисло, через силу поднялся. А прежде, бывало, на лету хватал…

Когда здорово проголодаешься, кажется, так бы и набросился на еду! И все равно не наешься. А насытившись, думаешь, что никогда снова есть не захочется. Вот и теперь. Набили животы — на еду и не смотрим, хотя вон ее сколько осталось!

Вышли с Темирканом на улицу. Два дня назад напротив нашего дома поставили столб. Скоро протянут провода, и в каждом доме загорятся электрические лампочки. Одна Гуашша отказалась, и слышать об этом не хочет. Семьдесят два года, говорит, прожила без вашего света и дальше как-нибудь обойдусь. От него, говорит, достатка в доме не будет. Словно сейчас в их доме всего сверх головы! А, по-моему, это от скупости: на столб жалко тратиться и платить за электричество каждый месяц.

В нижнюю часть села свет уже провели. В правление колхоза, библиотеку, магазин. В библиотеке даже в коридоре лампочку повесили. Мальчишки сразу ее выкрутили, патрон поломали, и с потолка торчали оголенные провода. К двум прикасаться нельзя, но и один ударит, правда, не сильно.

Поговаривали, что в этом году ток ко всем не успеют провести. Гадацци заранее срубил свои тополя, чтоб пустить на столбы. И теперь пожалел: зря торопился. Но слухи не подтвердились, и Гадацци в один день все распродал. На три дома нужен один столб, люди покупали вскладчину. Когда нам ставили, то несколько веток спилили с белого тутовника: сказали, мешают проводам. А стало даже красивее.

Между пнями Гадацци посадил несколько саженцев, боится, что опередят. Он и на колхозную землю зарится. Везде успевает ухватить, только что-то не видно, чтоб жил лучше других. Скорее, наоборот…

Темиркан увидел Мадинат на крыше сарая и остановился как вкопанный. Прислонился к столбу и смотрит. Мадинат с матерью укладывали тыквы на камышовой кровле сарая. Полежат тыквы на осеннем солнце, прихватит их ночным холодком — еще вкуснее станут.

— Давай и мы свои сложим, — сказал я Темиркану.

А он все смотрел на Мадинат, будто не слышал меня.

Я потянул его за рукав:

— Или, может, тебе домой надо?

— Что мне дома делать, пойдем!

Во дворе я взял лестницу и потащил к сараю. Приставил к стене и говорю:

— Я наверх залезу, а ты подавай.

— Нет, давай наоборот.

— Мне все равно, — сказал я и подмигнул Темиркану. — Полезай ты.

Мадинат и отсюда видно, но с крыши, конечно, получше.

Вдвоем мы быстро управились. Мадинат с матерью тоже уложили свои тыквы. Я думал, она еще в огороде поработает, но Мадинат ушла в дом. Мы с Темирканом постояли на улице. Потом он пошел домой. Несколько раз обернулся. Может, надеялся увидеть Мадинат?..

XXI

Что-то затянулась осень. Уже и праздник урожая справили, а все еще тепло. Дзыцца наварила огромную кадку пива, все соседи перебывали у нас — и Бимболат, и Гажмат, и Куцык, пива же не убавилось, будто она бездонна, эта кадушка, которую поставили в холодке. Само изобилие исходит от Дзыцца, от ее рук. Ничего нет для нее тяжелее, чем сказать: «Больше нет». Она и нам не позволяет произносить этих слов. «Так говорить — и вправду ничего не будет! Говорите, что у нас еще много всего!»

Один Джетагаж еще не пробовал нашего пива. А тут встречает меня на улице:

— Вот бы сейчас кружечку вашего пива выпить! Дзылла его хорошо варит.

Я пригласил его в дом.

Джетагаж покачал головой:

— Нет, в дом я не пойду. Лучше сюда принеси.

Я вынес ему полную кружку. Джетагаж осушил ее в два глотка.

— Вот это да! — сказал он и с такой силой вытряхнул пену из кружки, словно разозлился на кого-то. — Вроде бы и у других пиво… Те же и ячмень, и солод, и хмель, а попробуешь — и перед Богом стыдно! На всякое дело нужен талант. Не зря говорят, что муж и жена одним топорищем мерены. Попроси Куцыка поставить плетень — смех и горе. И жена его такая, как он. Арака у нее никогда не удавалась, солить тоже не умеет, варенье сварит — вкуса не разберешь. И пиво не гуще кваса…

Мне было приятно, что наше пиво понравилось Джетагажу.

— Принести еще? — спросил я, забирая кружку.

Джетагаж прищурил веселые глаза:

— Что ты! Спасибо.

Джетагаж пошел дальше, а я отнес кружку, побродил по дому. Что делать одному по вечерам! Приготовишь уроки — и в клуб. Там все ребята собираются. Дзыцца меня отпускает: я уже не ребенок. За десятиклассником глаз не нужен. Дзыцца говорит только, чтоб допоздна не пропадал. Я обещаю, но всегда возвращаюсь, когда совсем-совсем стемнеет. Дзыцца не ложится, ждет меня. Приду, и она спрашивает:

— Ой, что же так поздно?

— Я самый первый ушел, — отвечаю. — А ребята еще остались.

Дзыцца успокаивается, накрывает на стол. Поужинав, я ложусь, и Дзыцца разбирает свою постель, не забыв перед сном проговорить слова молитвы:

— Господи, в твои руки себя отдаем, прими нас, как гостей твоих!..

Ребят я застал уже в сборе. Хадзыбатыр старался сплести какую-то мелодию… Вообще-то у него красивый голос. А недавно Хадзыбатыр побывал в городском театре и теперь сам пытается петь. Я разобрал, подходя:

Приди, Мадинат, я киплю, как в аду,

А то к тебе сам, как невеста, приду.

Что за Мадинат, одному Богу известно. Хорошо, нет Темиркана. Кто бы ни назвал это имя, он сразу настораживается. Только я ни от кого не слышал, чтобы Хадзыбатыру нравилась Мадинат. Да чего не бывает! А может, песня-то про Темиркана, как он мается, как признаться не смеет Мадинат, и теперь вот, будто невеста, сам должен к ней пойти?.. Все шиворот-навыворот. Если так, то совсем худо. Лучше бы Темиркану эту песню не слышать! А ребята притихли, Хадзыбатыр хорошо поет.

Рядом с клубом рос тополь, минувшей весной кто-то его срубил, кору ободрал да так и оставил лежать. Мы расселись на поваленном стволе и слушаем Хадзыбатыра. Вначале он пел как бы для себя одного, а когда мы притихли, запел громче.

Выглянул месяц, его свет плясал на речной ряби. Тихо подошел Бешагур, остановился поодаль с опущенной головой. Знал бы, что и он собирается в клуб, так зашел бы за ним. Он нечасто выходит по вечерам.

— Бешагур! — позвал я негромко и встал.

Он испуганно вздрогнул, еще ниже опустил голову.

— Ты чего? — сказал я.

— Дома еще не был?..

Тут и я испугался голоса, каким он спросил меня.

— Дзылла тебя зовет. Иди скорее…

Наверно, все слышали, потому что глядели в нашу сторону. Хадзыбатыр оборвал песню на середине.

— Иди, — повторил Бешагур, отворачиваясь, и быстро пошел улицей, почти побежал.

Я кинулся следом. Сердце у меня колотилось, горло вдруг сжалось и дышать стало нечем. Зачем я Дзыцца понадобился? А что значит: ты еще не был дома? Если б был, что из этого? Нельзя было бы выйти? И почему Бешагур отворачивался и был какой-то напуганный? Дзыцца собиралась гнать араку, и я обещал натаскать воды. Но не вечером же…

Я бежал, задыхаясь, и, не знаю почему, боялся увидеть толпу возле дома. Но никого не увидел. И еще сильней испугался. Против калитки росли вишня и тутовник, я проскочил под ветками. Если все дома живы-здоровы, подумалось мне, то всегда буду ходить только этой дорогой, всегда, всегда…

Во дворе и у крыльца стояли какие-то люди. Я бросился мимо них в распахнутую дверь. В комнате было полным-полно народу. Передо мной расступились.

— Дзыцца, Дзыцца! — закричал я, не помня себя, и протиснулся к кровати, на которой она лежала. — Дзыцца!

Она слабо приподнялась, пытаясь сесть.

— Ничего, дитя мое, не бойся, — проговорила она.

Кто-то потребовал:

— Лежите, не надо двигаться.

И она снова опустилась на подушки.

— Что с тобой, Дзыцца? — плача, спросил я и встал на колени перед кроватью.

— Не бойся… На тракторе… сбило. — Она погладила меня по голове.

— Зачем ты пошла? Ты же не собиралась сегодня! Дзыцца!

Меня обхватили сзади, подняли.

— Не надо ее утомлять, пойдем. Побудь пока во дворе.

Я не отрывал глаз от Дзыцца, видел, как она мучается, как кривится ее рот. Она повернула ко мне лицо и улыбнулась, будто ничего у нее уже не болело:

— Ну что ты плачешь, дитя мое? Обойдется, все будет хорошо…

Гажмат взял меня за руку и вывел во двор. Народу, показалось, стало еще больше.

— С поля возвращались, — сказал Гажмат, — впятером сели на плуг, прицепленный к трактору. Доехали до Куыройыдона, и трос лопнул… Дзыцца по спине ударило… Уже послали за машиной. Надо в больницу везти. В Ардон.

А люди все шли и шли. В дом заходили женщины, мужчины оставались во дворе. «Почему же она пошла на работу? — спрашивал я себя в отчаянии. — Она же не собиралась. Она же до обеда сегодня… Бригадир опять вызвал? Но почему, почему?..»

Подъехала машина, несколько человек бросились открывать ворота. Машина въехала во двор, стала пятиться, подруливая к самому крыльцу. Я видел, как вынесли Дзыцца, она лежала на матрасе. Плохо ей, значит.

— Пойди надень на себя что-нибудь потеплее, — сказал мне Гажмат.

Я не двинулся с места, и Гажмат прикрикнул:

— Побыстрей, ждать не будут.

Дорогой Дзыцца стонала: машину трясло на выбоинах.

— Шофер, нельзя ли осторожней! — сказал кто-то из сидевших впереди.

…И снова Дзыцца выносили. Вместе с другими я проник в больницу. Через какое-то время пронесли свернутые матрас, одеяло… Я видел уголок кофточки Дзыцца, торчащий из узла, в который наспех сложили, наверно, и другие ее вещи. Я куда-то оглушенно совался, дергал дверные ручки, меня не пускали. «Я хочу быть с Дзыцца!» — бормотал я. Женщина в белом халате взяла меня за плечи и сказала, чтоб я шел домой. Дзыцца осмотрел врач, ничего страшного…

Возвращались молча. В голове у меня все перемешалось, одна мысль, оборвавшись, сменялась другой. То я благодарно думал о враче, который спасет Дзыцца, и я отдам ему все, что у нас есть — две коровы, обе стельные, я пригоню их во двор больницы спасителю врачу… прибавлю еще двух коз и баранов. То вспоминал почему-то о швейной машине, ее тоже можно отдать, хотя нет крышки — Гуашша брала и не вернула крышку, но шить можно. Дзыцца собиралась заменить челнок, а так она совсем еще новая…

Ах, только бы Дзыцца поправилась, ничего нам не надо! Пусть даже без дома останемся, мы проживем. А без Дзыцца — нет… Как прожить без света, без воздуха! Без Дзыцца я ослепну и оглохну. И солнце без нее закатится, и земля станет холодной, как лед. Не станет Дзыцца, и меня не станет. Я ее сын, как мне жить без нее? Ведь и она не может без меня…

Сестер я застал уже в постели. Но не спали они.

— Как Дзыцца? — спросили они в один голос.

— Врач смотрел… Ей лучше.

Снилось, что я кого-то звал и кричал от страха. Но он не слышал меня… Потом увидел себя на верхушке старой акации, что росла за селом, там, где развилка дорог. Меня раскачивало в высоте, и слезть уже было нельзя. И вдруг я оказался в какой-то яме, земля осыпалась из-под ног, я скатывался вниз, в сырую тьму. И закричал что есть сил, и проснулся.

Оконные ставни были открыты. Светло. Я оделся и вышел на крыльцо. Во дворе и у распахнутых ворот понуро стояли люди, я увидел среди них дядю Алмахшита. Плечи его затряслись от рыданий. Дыхание мое оборвалось, и двор стал падать на меня… Дзыцца, Дзыцца! Почему плачет дядя, почему ворота настежь открыты?

— Дзыцца! — позвал я, словно она могла услышать и утешить.

Дядя Алмахшит обнял меня:

— Ну что ты, что ты!..

— Где Дзыцца?

Он глядел на меня исстрадавшимися глазами.

— Умерла Дзыцца, — сказал он и снова зарыдал.

Я не поверил, закричал, что врач говорил, будто ей лучше. Она не умерла, не может она умереть — я не хотел верить. И понимал с безысходным отчаянием, что мы пропали. Я даже не мог плакать в эту минуту, все во мне сжалось в комок и обмерло. Дядя Алмахшит что-то говорил, ясно я слышал каждое слово, но смысл не доходил до меня. Умерла этой ночью? И врач был рядом?.. Наказывала ничего мне не говорить?.. Это она Гажмату наказывала? И просила, чтобы о детях соседи позаботились?.. Гажмату, почему Гажмату? — не понимал я.

— Я ночью приехал, дрова на машине привез, — говорил дядя. — Услышал, что с Дзыцца случилось, и сразу в больницу… Но в живых не застал…

Он зажмурился и отвернулся, всхлипывая.

Я смотрел мимо него в распахнутые ворота.

— Соседи всю ночь простояли во дворе, ждали утра. Вон на плетне фонарь… они всю ночь простояли. Людей надо уважать. Плакать — плачь! Поплачь. Мне тоже не легче. У нас одна мать с Дзылла, из сестер я больше всех ее любил.

Соседи и незнакомые люди входили в ворота с громким плачем. Пришла Хадижат, вывела за руки перепуганных Дунетхан и Бади и увела к себе. Гажмат открыл сарай, погнал на улицу наших овец и коров.

— Отгони от дома, они сами придут в стадо! — сказал кто-то.

Меня удивило: умерла Дзыцца, а корову и овец надо гнать в стадо, как вчера и позавчера. Как всегда. Словно ничего не случилось. Дзыцца нет и не будет никогда — а корову надо гнать в стадо…

— Вон в тех посудинах что у вас? — спросил дядя Алмахшит.

— Араку варить собирались, — безучастно ответил я.

Подошел Гажмат и вопросительно поднял брови.

— На поминки арака, — с трудом проговорил дядя. И обратился, будто к себе самому: — Хадижат говорит, что в последнее время Дзыцца видела дурные сны.

Дурные сны… Это когда страшно во сне, а проснешься — еще страшнее, потому что не можешь забыть свой страх. За кого ей было страшно? За меня, Бади и Дунетхан? О себе самой она никогда не думала. Мы были ее жизнью, ее надеждой. «Мои весенние звездочки!» — ласково говорила она.

Как бы ей ни было трудно, она сердилась только на себя самое. Бывало, пройдет под вишней, которая разрослась возле калитки, и платком зацепится за ветки. Расти бы вишне, как другим деревьям, ввысь, а она опустила ветки, раскинулась во все стороны… Платок Дзыцца часто цеплялся за ветки. Не на вишню сердилась Дзыцца, а на себя да на платок:

«Ах, чтоб тебе без хозяйки остаться!»

Это было самое крепкое ее проклятье, когда она желала обидчику остаться одиноким на свете. Тяжесть ее слов теперь обрушилась на нас.

Никогда не накинет Дзыцца на голову платок. Сбылось ее проклятье, сказанное в сердцах… И все вещи в доме, и сам дом, и скот, и сад, и мы — одинокие сироты. Одни на всем белом свете.

Я захлебываюсь слезами, я плачу, плачу… Гажмат склоняется надо мной.

— Крепись, — говорит он. — Слезами ее не воротишь.

А я и плачу оттого, Гажмат, что не воротишь…

Пришел Темиркан с товарищами. Эх, Дзыцца, Дзыцца, разве ты не знала, что у них есть матери? Так как же ты решилась оставить меня сиротой среди них? Посмотри, они тоже плачут. Над тобой они плачут или меня оплакивают? Говорят, несчастен тот, кто умер. Но чем счастливее оставшийся жить в слезах и горе? Мне еще нет семнадцати. И я стою у гроба родной матери… Что же тогда несчастье? Может быть, счастья нет вовсе, а кто-то более несчастен, кто-то менее?

Наверно, Бади и Дунетхан еще несчастней меня. Бади никогда не видела отца и никогда не увидит — сколько же можно говорить, что он жив, и верить в это? Теперь она лишилась и материнской ласки. Они обе проснутся ночью и позовут маму… Ее нет! А если и меня не будет рядом? Что же мне теперь делать с ними? А кто меня самого поддержит?..

Люди идут и идут. У недоброй вести быстрые черные крылья, и любые двери перед ней отворяются. А такое село, как наше, она разом облетит… И вестника не нужно. Кто сидел, тут же и встанет, кто стоял, у того уж нет времени присесть: отдать умершему последние почести — обязанность живых.

Несколько мужчин — среди них дядя Алмахшит, Бимболат и Гажмат — о чем-то совещаются. Я слышу: надо послать в дальние села, оповестить родственников и знакомых. В Ардон и Алагир, в Мизур и Бурон, в Мустыждах и даже Дзауджикау…

Завтра похороны. Все заботы о них лежат на Алмахшите — смерть коснулась рода Таучеловых, но по крови нет для нас человека ближе, чем Алмахшит…

Вот уже и везут тебя, Дзыцца! Машина с опущенными бортами, и Дзыцца, руки сложены на груди. Нет, это не Дзыцца, она бы заговорила со мной. Разве она не пожалела бы меня, не бросилась бы утереть мои слезы? Плотно закрыты глаза, но хоть голос-то мой слышит она? Не видит она меня, не слышит моего плача. А может, просто уснула? Но почему руки так тяжело-неподвижны? Они же никогда не были в покое! То мотыгу держали, то ручку топора, то тесто месили… И все-таки это ее руки. В мозолях и царапинах… Никогда не отдыхавшие руки матери!

Нет, нет, это не Дзыцца, иначе бы она сразу поднялась, увидев столько людей в нашем дворе! Ведь даже когда в доме бывал лишь один гость, за ее движениями было не уследить — руки так и мелькали над столом и глаза смеялись. Но пусть ты лежишь, хотя во дворе и в доме столько печальных гостей, — пусть, ты очень устала. Почему же ты спокойно слушаешь, как плачут твои дети? Ты же знаешь, Дзыцца, что у нас на всем свете никого нет, кроме тебя!

Нет, Дзыцца, которую я знал, никогда бы этого себе не позволила. Тогда почему же плачут, убиваются о той, которая и на Дзыцца-то не похожа? Или оттого, что в ней не узнать прежней Дзыцца?

Ничего я не понимаю! Могу только плакать и плачу. Ко мне подходит старуха, самая-самая старая во всем селе:

— Солнышко мое, с этого дня много будет у тебя дней, когда тебе захочется плакать. Упадет камень — его на свою грудь принимает земля. Бог обо мне позабыл, зачем на этом свете держит, чего я еще здесь не видала? А кому жить хотелось, того отнял у своих детей! Ждал спелых, да зеленые упали… Убьешь себя горем, Дзылла это не понравится. Не плачь, солнышко мое, не плачь, много еще будет дней, когда тебе захочется поплакать…

XXII

К утру съехались все родственники. Сестры Дзыцца, племянники, сестра Баппу… Все в сборе. Сестра Баппу в отчаянии исцарапала себе лицо. Люди шептались, глядя на нее: вот уж редкость, говорили, чтобы золовка так убивалась! А Дзыцца и в самом деле любила Меретхан и была ей как мать.

Замуж выходила Меретхан в тяжелый год. Люди с голоду пухли, а у бедняжки Меретхан свадьба… Родственники явились с пирогами из кукурузной муки. Неслыханное дело! Могли бы добыть немного пшеничной — ведь свадьба… Алмахшит об этом часто рассказывал. Дзыцца, бывало, выслушает его, вздохнет и скажет, оправдывая родню: «Ах, Алмахшит, время тогда было такое!..»

Дядя Алмахшит с улыбкой отвечая, мол, хоть бы пшеничной муки горсточку-другую на свадебные пироги, и сводил разговор на что-нибудь иное.

Дзыцца вынесли во двор. Женщины окружили ее со всех сторон. Вся улица запружена людьми. Голос плакальщицы, который я не раз слышан на похоронах, проходя мимо кладбища, теперь раздается в нашем дворе. Выкрикнет плакальщица скорбные слова — и следом рыдания… Гажмат с молодыми парнями протиснулся к гробу. Подняли, осторожно пронесли под яблоней и двинулись на улицу. Толпа раздалась.

Несут Дзыцца туда, откуда возвращаются люди, лишившись одного из близких своих. Несут ту, в которой ничего не осталось от Дзыцца. Эта Дзыцца не может ни говорить, ни слышать, ни видеть. Эта Дзыцца ко всему безучастна. Ее положили в гроб, отнесут на кладбище, зароют в могилу, потому что она мертва. Но Дзыцца, которая в моем сердце, которую я люблю и буду любить больше всех и которая меня любит больше всех, которая согревала меня, последний кусок хлеба отдавала, жива была моей жизнью, — эту Дзыцца нельзя отнести на кладбище. Для того, чтобы умерла эта Дзыцца, надо прежде убить меня. А я жив. И Дзыцца моя жива…

Люди сказали слова прощания. Наконец ты отдохнешь… Ты ведь и умерла, не успев отдохнуть после работы, и умыться не успела…

Мы вышли вместе с Дзыцца, а вернулись одни. Да одни ли? Печаль с нами и горе. И заботы. Всюду они будут идти впереди нас, смотреть на нас своими страшными глазами, заступать нам дорогу.

Стадо пригнали. Наши коровы и овцы на улице, стоят перед воротами, боятся зайти во двор. Никогда не видели там столько людей. Куры разбрелись кто куда, солнце закатилось, пора на насест, а они бродят по двору, никак не отыщут дорогу в курятник. Появилась Хадижат, загнала скотину, замкнула сарай. Один ослик остался на улице, ничего с ним не станется. В эту пору не бывает ночных холодов. Дзыцца тоже оставляла его на улице.

Люди потихоньку разошлись по домам. Во дворе только близкие родственники и соседи.

— Эх, Дзылла, — вздохнув, говорит Хадижат, — теперь бы тебе только и жизнь начать настоящую! Да оборвалось все. Обе коровы остались стельными…

С последними словами она обращается к Алмахшиту.

Алмахшит же лучше тетушки Хадижат это знает. Пятнистую корову нам подарила еще телочкой старшая сестра Дзыцца. Пятый год у нас во дворе. В этом году третий раз отелится. А черную дядя Алмахшит привел прошлой осенью. Молодая корова, на третьем году, а тоже уже стельная. Дзыцца так радовалась, когда узнала. Будут две дойных коровы, говорила она, в молоке нужды не станет. Она всегда говорила: «Если в доме нет молока, то какой это дом?»

Я раньше не понимал. По-осетински слово «молоко» звучит так: «урсаг», а если скороговоркой произнести, то получится «русский». «Русский» по-нашему «уырыссаг». Похоже. И я все время вспоминал русскую женщину, живущую в одном из домов на нашей улице. Потому-то, думал я, они и живут хорошо, что у них есть «уырыссаг».

Дядя Алмахшит был у нас десять дней назад и осмотрел обеих коров. Долго их ощупывал, пытаясь определить, кто будет: бычок или телочка. Он умеет это делать. И тогда сказал, чтобы телочек ждали. Я, сказал он, еще заеду через неделю.

Вот он и приехал…

Только не выбежала Дзыцца навстречу, не обняла обрадованно.

Алмахшит привез машину дров и сгрузил возле тутовника. Во дворе стало тесно.

И опять собрались родственники отовсюду. Полон дом гостей. Каждый зовет к себе Бади и Дунетхан. В глубине комнаты сидит старенькая мать Дзыцца — Нана. Маленькая, с Бади росточком, будто теперь она вниз растет. Но уважают ее не меньше, чем любого мужчину.

— Бог потому и оставил меня на этой земле, чтобы своими руками похоронила дочь, — говорит Нана. — Ах, чтобы он света невзвидел, кто людей счастьем одаривает!..

Алмахшит держит совет с родственниками обо мне и сестрах. Как нам жить дальше? Кто за нами присмотрит, кто нам будет готовить? Бади двенадцать, Дунетхан четырнадцать лет. Как же со школой быть? Кому за скотом ухаживать? Кто будет нас обшивать и обстирывать? А огород?

Сколько сразу вопросов! Какое слово скажут родственники, что решат? Дзыцца одна находила ответ, они же все вместе не могут. А если нас поодиночке родственникам раздать? Или пусть кто-нибудь останется с нами. Можно, говорили, и в детский дом… Всякое предлагали. Нас бы им спросить!

Алмахшит и спросил, когда выслушал всех:

— Ну, а вы что скажете? Что сами думаете?

— Мы никуда не уйдем! — ответил я, оглянувшись на Бади и Дунетхан. Я догадался по их глазам, что они со мной согласны. — Лучше нам быть всем вместе в своем доме.

— Значит, никуда не пойдете?

— Сами будем жить, — проговорила Дунетхан, губы у нее дрожали.

Алмахшит тяжело вздохнул и уставился себе под ноги. Все ждали, что он скажет. Все высказались, за ним последнее слово.

— Как они сами решили, так и будет, — сказал он наконец. — У каждого своя судьба. Станут помогать друг другу — не пропадут! Для кого мать свята, тот и мертвую будет ее почитать и от ее наказов не отступится…

На этом и порешили… И мы поняли раз и навсегда, кто на нас какими глазами глядит. Кроме дяди Алмахшита мы никому не нужны, а он не оставил нас в трудный час. И стал еще ближе.

У него самого детей полон дом, с нами прибавится хлопот. Но где много забот, там и еще одна не в тягость…

XXIII

Родственники разошлись, разъехались. С нами осталась старая Нана, как было решено.

— Да чем же я им помогу? — слабо протестовала Нана. — За самой нужен уход!

— Они и будут за тобой ухаживать, — успокоил ее Алмахшит. — А твоя им помощь — побыть с ними. Большего им сейчас и не надо. Встанут на ноги, тогда и домой поедешь. Я сам тебя отвезу.

И Нана осталась. Легла на кровать Дзыцца и встает в редких случаях. Сколько ей лет — никто не знает, она и сама не знает. Но не разрешает называть ее старухой. Увидит в окне, как Кыжмыда овечек погоняет хворостиной, и принимается разговаривать сама с собой:

— Вон Кыжмыда намного старше меня… А поглядеть на нее — куда как резва!

— Да она еле ходит, — я возражаю. — Будешь резвым, если спина согнута…

Нана раздраженно машет рукой:

— Оставь ради Бога! Она и в девушках была горбатой.

— Ну да! Кто поверит?

Нана фыркает:

— А я говорю, старше она меня! На танцах за взрослую считалась, а я и со сверстниками танцевать еще не решалась.

— Она уже и не слышит ничего.

— Конечно! — подхватывает Нана. — Если до стольких лет дожила, то одно из двух: либо ослепнешь, либо оглохнешь.

Нана сама себе противоречит, но не замечает этого.

Я говорю:

— А ты как же? Ты ведь и слышишь хорошо и нитку в иголку вдеваешь, никого не просишь…

— Я сроду ничем не болела! Таких легких, как у меня, ни у кого нету. Чистые-чистые. Если б не всякие беды, ни на что бы не жаловалась… А сколько несчастий я перенесла за свою жизнь! Три года я по Ишша траур носила. А тот траур и теперешний — не одно и то же. Три года солнца не видела, ела не вовремя, не засмеялась ни разу. И вот не гожусь ни на что, старость пришла… И Дзылла такая же страдалица, как я. Вот раньше срока и сошла в могилу…

Посмотреть на Нана — кожа да кости. Она и дома, в горах, все лежит, с постели не встает. Вены на руках просвечивают, лицо изрезано морщинами. Время от времени ее начинает душить кашель. С бронхами у нее неладно. Нана держит возле себя баночку с медом и топленым маслом, съест ложечку, и кашель отступает.

Она часто говорит о своем брате Ишша. Умер он в том возрасте, когда женятся. В сенокос выпил родниковой воды и простудился. За две недели сгорел. Нана тогда была уже взрослой. И как надела траур, так и не снимала все лучшие свои годы. Самые светлые мечты, говорит, похоронила и камнем черным завалила.

Она была единственной сестрой у пяти братьев. Те на руках ее носили. А больше всех любила Ишша, его имя навсегда осталось в ее сердце. Именем его клянется. Если скажет: «Клянусь Ишша!» — можно ей в чем угодно довериться. Да и без клятвы можно. Клянется она, чтоб внушительней было. Нана не выносит лицемерия. Хитрюги и льстецы обходят ее стороной, потому что всегда говорит напрямик. Что думает, то и говорит.

В людях Нана честность ценит больше всего. Сама не любит хитрить и от других того же требует. И Дзыцца этому нас учила, иначе пришлось бы нам туго сейчас.

— Все зло от плохих людей, — как бы сама с собой говорит Нана, лежа в постели.

Мы понимаем, что это она говорит для нас.

Нана берет гребенку и запускает в седые свои волосы. От двух ее кос длинных и густых, осталась одна, жиденькая-жиденькая. Каждое утро Нана распускает косичку и расчесывает гребнем. Потом сидит, дышит тяжело — и это ее утомляет.

— Раньше смеялась над такими. А теперь сама стала развалина. — И улыбается: — Ничего делать не могу!

Нана улыбается, значит, что-то веселое собирается рассказать.

— Была у нас в горах одна женщина. Ох и хвастунья! Ох и лентяйка — другой такой не найдешь. Бывало, выйдет утром и говорит: «Дел переделала, не счесть!» А чего делала? Встала. Оделась. Убрала постель. Волосы расчесала. Умылась. Воду на огонь поставила. Вот и все ее дела… Я тоже, как она: расчесала косичку и утомилась.

Нана спускает ноги с кровати, ищет свои чувяки. Куда-то они подевались. Бади лезет под кровать, достает тряпочные чувяки и с виноватым видом кладет перед Нана.

— Кто их туда забросил? — ворчит Нана.

Терпеть не может, когда ее чувяки убирают с коврика. Комната тесная, и, подметая, кто-нибудь из девочек переставляет чувяки с места на место. Нана это не нравится.

— Если еще тронете, по лбу тресну! — предупреждает она и косится на девочек.

Те еле сдерживают смех. Старухи нисколько не боятся, пусть себе грозит! Для них угрозы Нана не страшнее войлочной плетки.

На Нана поверх ночной рубашки еще два платья надеты. Как капустный кочан! Я однажды сказал при Алмахшите, так он чуть со смеху не умер…

Сунув ноги в чувяки, Нана идет к умывальнику. И долго плещется, растирает ладонями морщинистое лицо, фыркает. Ну, вот умылась наконец. Берет полотенце.

— Это что за тряпка? — грозно спрашивает она, изменившись в лице.

Подбегает Дунетхан:

— А что такое?

— Посмотри!

— Это не грязь, Нана. Я сама стирала вчера. А пятнышко никак не сходит. Чистое полотенце!

Нана рассматривает полотенце и на свет, и против света. И, только убедившись, что действительно чистое, начинает вытираться. Вытирается долго, тщательно — позавидуешь. Самому хочется умыться лишний раз и взять полотенце в руки.

Уже сухое лицо, а Нана все трет и трет. Лоб и щеки даже порозовели!

Тем временем Дунетхан поправила постель. Нана недовольна.

— Кто это разворошил? — спрашивает она.

— Я хотела…

Дунетхан не понимает, в чем она провинилась.

— Э-э, значит, ты во всем такая неряха! Погляди-ка сюда… Чего насупилась? К покрывалу и не прикоснулась, вон как оно морщится! И подушки надо было взбить, а ты положила, как они были. И до одеяла у тебя руки не дошли. Человеку, когда он встал с постели и прибрал ее, должно казаться, что это не его постель, что он даже и не ложился! Вот как надо!

Нана поворчала и снова легла.

Дверь отворилась без стука, и вошла Кыжмыда. Кому еще быть, как не ей? Только она входит, не постучав. Дверь осталась приоткрытой. Кыжмыда с усилием потянулась к дверной ручке. Я испугался, как бы ее сгорбленная спина не переломилась. Кое-как дотянулась, прикрыла.

После смерти Дзыцца Кыжмыда часто к нам наведывается. Что-нибудь по дому сделает, приготовит. А может, потому, что теперь с нами Нана. Не знаю. Порой несколько раз за день приходит. Даже когда нас нет. Посидит возле Нана, покормит ее, поговорит с ней. В последнее время Кыжмыда совсем оглохла и говорит больше сама. Ведь Нана не может громко разговаривать, у нее грудь слабая.

— Как вы тут поживаете? — присев на низенькую скамеечку возле кровати, спрашивает Кыжмыда.

Она всегда садится на эту скамеечку. Другие, повыше, не для нее. Согнувшись, тяжело сидеть. И Дунетхан ей низенькую принесла.

— Счастливо и тебе жить, — покачав головой, отвечает Нана, — Сама-то как живешь, ничего?

Кыжмыда не поняла, и Нана повторила вопрос. Кыжмыда следит за движением губ.

— Да за печеньем пошел в магазин!

— Скажи на милость! О ком это она! — глянув в нашу сторону, спрашивает Нана. — О ком ты говоришь?

— Он дома у нас.

Нана хмурится и, вздернув подбородок, отворачивается. Это когда ей что-либо не нравится. Потом недовольно бурчит:

— Тяжело с глухой разговаривать…

Кыжмыда поднялась с места. Сделала это с такой поспешностью, словно вдруг вспомнила, что до сих пор сидела сложа руки и пожалела о бесполезности проведенном времени.

— Щепок у вас не найдется? — спросила у меня.

Я вышел во двор. Дрова, привезенные Алмахшитом, совсем сухие, их клади прямо в печь и щепок не надо. Только наколоть. От спички загораются.

Но я и щепок принес. По дому разошелся запах дыма. Уже с каждым днем холодней и холодней. К утру лужи затягивает тонким ледком. Но с первым солнцем он тает.

— Вы что собирались готовить? — Нана вопросительно посмотрела на Дунетхан. Точно Дунетхан хозяйка!

Я сказал, какие у нас запасы: картошка, лук, мяса немного…

— А фасоль есть? — спросила Нана.

Фасоли у нас на всю зиму хватит! Нана сама это знает, а все равно должна спросить. Такая у нее привычка.

— Если есть — неси. Она вам что-нибудь сварит.

«Она» — это Кыжмыда.

Фасоль у нас рассыпана на чердаке для просушки. Пока теплые дни, можно и там держать. Дзыцца и на зиму оставляла, лишь бы сырость не завелась, а так ей ничего не будет.

— А ты воду поставь на огонь, — приказывает Нана Бади.

До сих пор все лежала на спине: когда разговаривает, у нее кружится голова. Теперь повернулась на правый бок, чтобы видеть, что делается в доме. И Кыжмыда переставила свою скамеечку.

Стали все вместе перебирать фасоль. Каких только нет зерен — и красные, и белые, и рябые. А иногда и черные, крупные, у нас их зовут «буйволовы».

Пока перебирали, вода закипела. Кыжмыда всю фасоль высыпала в котелок.

— Про картошку не забыли? — напомнила Нана.

Дунетхан отвалила дверцу погреба и спустилась вниз. Темно, да картошку и без света найдешь, она прямо под лестницей. А варенье подальше, в углу. Надо на корточках ползти, иначе ударишься обо что-нибудь. И мы лампу зажигаем.

— Скажи, чтоб перцу взяла! — опять говорит Нана.

Перец ей вреден, но отказаться не может — любит очень.

Кыжмыда знает об этом и не нарезает, а бросает в котелок целиком.

Долго пришлось ждать обеда. Когда еще фасоль сварится! Кыжмыда уж и чурек испекла, а фасоль все еще не готова.

Бади измаялась от ожидания. Глаз не сводит с котелка, в котором булькает вода. Нана не позволяет есть всухомятку, не то она уже уплела бы не один кусок чурека.

— Человек должен один раз садиться за стол, — наставительно говорит Нана, — чтоб поел, и дело с концом. А куски хватать — некрасиво!

Кыжмыда пробует суп деревянной ложкой:

— Кажется — все!

Кочергой я отодвигаю в сторону головешки, пламя под котелком снижается, опадает.

Кыжмыда пошла за ухватом.

— Дай Казбеку, — говорит ей Нана, — еще прольешь на себя.

Я взял ухват из рук Кыжмыды, подтянул котелок к краю. Кыжмыда отряхнула передник: уходить собралась.

— Куда ж ты, а пообедать с нами? — окликнула ее Нана. Но Кыжмыда и не оглянулась.

Она никогда не остается. Придет, похлопочет и домой.

— Ай, слушай, проводи ее, неудобно так, — просит меня Нана.

Но Кыжмыда этого не позволяет.

— Зачем ты вышел? — ворчит она, обернувшись ко Мне в коридоре. — Иди есть. Скоро обедать пора, а вы еще и не завтракали.

— Что за человек! — возмутилась Нана. — Ну что за человек!

Дунетхан разлила суп по тарелкам. Каждому, по полной.

— Зачем столько налила? — ворчливо сказала Нана, когда Дунетхан поставила тарелку перед ней. — Отлей половину.

Ест Нана, как птичка. И чем только жива, удивительно! Может вовсе ничего не есть и не попросит. Наверно, потому такая худая.

После еды Дунетхан отнесла тарелки на печь, вытерла стол и села с книжкой.

— А тарелки на кого оставила? — спросила Нана.

— Потом помою.

— Грязную посуду не оставляют на «потом»!

— Ну, потом я…

— Ну-ка берись! Лень никому пользы не приносит. Сейчас станешь лениться, что будет с тобой в моем возрасте?

Дунетхан нехотя поднялась. Старуха не спускает с нее глаз, и лежа, наставляет:

— Холодной собираешься мыть? За ведро-то взялась… Или опять забыла? Поставь на печь воду. Плита пока горячая, и вода согреется.

Дунетхан хмурится, но не смеет возразить. Поставила воду и, когда та согрелась, перемыла тарелки, перетерла их полотенцем.

— Ну, вот и умница! — удовлетворенно сказала Нана. — У хорошей хозяйки посуда всегда чистая. А то так и останешься в девушках.

Нана подмигнула мне: послушаем, дескать, что ответит твоя сестра. Дунетхан фыркнула и повернулась к Нана спиной. Что вы такое говорите!

Я собрался на улицу и стал чистить свои сапоги. Нана вздыхает:

— Табак мне не мешает, ничего… А вот запах ваксы не переношу.

Когда она впервые сказала про ваксу, я не понял: какая еще вакса? Даже переспросил. А оказалось, вакса то же, что сапожный крем.

Со щеткой и баночкой крема я вышел за дверь. Там и начистил сапоги. И потом не стал в комнате долго задерживаться, чтоб запах не беспокоил Нана.

Сколько я знаю ее, она никогда не была здорова. Мы с Дзыцца часто ходили к ней, когда она жила в нашем селе. Нана болела, и мы носили ей парное молоко. Нас спрашивали, любопытствуя, куда мы идем. И Дзыцца всегда отвечала: «Домой!» Я удивлялся: ведь наш дом совсем в другой стороне…

Вскоре Алмахшит увез Нана в горы. Она и родилась там, в горах, долго жила, воздух родных мест ненадолго помогал, а потом болезнь снова давала о себе знать. Бывало и так, что уже ни на что не надеялись.

Однажды Алмахшит прислал телеграмму, что Нана очень плоха. Дзыцца плакала, все повторяла «На этот раз маме не выжить!..»

Поехала в горы. А через три дня вернулась веселая. Соседки окружили, спрашивали, как и что? «Да поправилась, слава Богу!» — отвечала Дзыцца. Соседки поздравляли ее.

Потом снова телеграмма… И опять Дзыцца все бросила и помчалась в горы. Нана выкарабкалась и тогда. И вот живет до сих пор.

Как она сама говорит, горя много перевидала на свете. Задолго до смерти Дзыцца Нана потеряла младшего сына Майрама. В первый день войны он ушел на фронт и погиб. Все слезы по нему выплакала Нана, так его любила. Слез не осталось на Дзыцца… Плакать бы сейчас и плакать, но у Нана сухие глаза.

Наверно, сердце у нее уже ни к чему не восприимчиво, живет умом, головой. Плакать не может, нету слез.

Я дошел до конца села. Сегодня четырнадцатый день, как скончалась Дзыцца. В первый раз я себе сказал: «Дзыцца умерла». Язык не поворачивался. Может, она и умерла для посторонних, а для меня — словно бы куда-то уехала на время. Мы так и говорим: «Когда Дзыцца была еще дома». Или: «С тех пор, как Дзыцца из дому ушла».

Травы на кладбище пожелтели, поникли. Осень. Рыдания подступили к горлу. Я еще не вижу могилу Дзыцца, но знаю, в какой стороне: недалеко от выхода с кладбища. Но ей никогда не пройти этих нескольких десятков шагов. Не вернуться. Говорят, все люди, живущие на земле, и я когда-нибудь встретятся с Дзыцца, с каждой минутой мы все ближе и ближе к встрече, но сама Дзыцца ни на пядь не приблизится к нам.

Только здесь, в уголке кладбищенской рощи, я и могу поплакать. Но и это не всегда удается. Появляется рядом кто-нибудь из соседей и уводит домой. Они жалеют меня, но когда я поплачу, мне легче.

Я плачу все громче и громче и озираюсь по сторонам, боясь, что увидят. Вот идет Гажмат. Я вытираю глаза. Да все равно заметно, что плакал.

— Нехорошо ты делаешь, Казбек! — Гажмат останавливается рядом и укоризненно качает головой. — Если бы все так убивались, кому тогда жить на земле?

Довел меня до самого дома. И Нана обо всем рассказал.

— И как ты будешь жить, ума не приложу, — недовольно проговорила Нана. — Никакого мужества! Ты опорой должен быть младшим сестрам… Да только они, видать, крепче тебя!

Хорошо, что их дома нет. Впрочем, Нана и при них это говорила.

— Девочки тоже… берут с него пример, — сказала Нана, обращаясь к Гажмату. — Увидят его красные глаза — и реветь!..

Я понимаю, я все понимаю. Нана не меньше меня переживает, но держится, виду не показывает. Да еще нас утешает.

XXIV

В щели ставен проникал яркий утренний свет и ложился на полу голубоватыми полосами. Он был мягкий и дымчатый. И из-под двери он пробивался. Как перекрестье прожекторных лучей на полу… Девочки еще спят. А Нана, конечно, проснулась — не нужно и окликать. Она проснется и лежит тихо-тихо. Ждет, когда позову ее. И тогда задвигается, заскрипит кроватью.

Я потягиваюсь, спрашиваю, давно ли рассвело.

— Скот выгонять пора, как бы во дворе не остался, — отвечает Нана.

Я быстро оделся. Отворил дверь, выглянул во двор — и зажмурился. Ух и снегу намело!.. Земля, деревья, крыша сарая, плетень — все в пушистом снегу. И светло-светло! В первый радостный миг и не узнать родной двор, так он переменился.

Я вернулся, стал искать свою куртку.

— Снегу навалило по пояс! — крикнул я Нана и засмеялся.

— Знаю… Вон какой свет снаружи.

Из-под навеса я достал лопату и принялся расчищать дорожки во дворе. И Дзыцца так делала, когда выпадал первый обильный снег. Сначала к окнам проложил дорожку, прислонил лопату к стене и открыл ставни.

Люди уже скот выгоняют. Коровы осторожно переставляют ноги по глубокому снегу, будто впервые вышли на улицу. Я снова взялся за лопату. Расчистил возле коровника и скорей к курятнику. А от него — к плетню, где стояли, припорошенные, вязанки кукурузных стеблей. Сюда нам добираться дважды в день. Как говорила Дзыцца: тропка нужна даже туда, куда человек ходит один раз в году.

Выгнал коров, теперь надо выпустить коз и барана. Что они там в степи под снегом найдут, а все же веселее им будет, чем взаперти. Гуси высыпали на снег и загоготали, захлопали крыльями. Потом стали глотать снег. Говорят, что гусиное мясо намного вкуснее после того, как гусь поест первого снега. И режут его обычно в эту пору.

А вот куры совсем иначе себя повели. Ну, цыплята еще понятно, снег впервые увидели. А хохлушки-то чего перепугались? Столпились у порога. Если какую вытолкнут на снег, недовольно квохчет, опрометью кидается назад. А рябая курица постеснялась, что ли, возвращаться, взмахнула крыльями и, разбрасывая снег, пробежала мелкими шажками и взлетела на перила крыльца. Я набрал на чердаке кукурузных зерен и разбросал по снегу. Рябой сверху виднее, она первой слетела к корму.

Пока снег не слежался, он легко поддается лопате. Как и Дзыцца, я сгреб его в три кучи. Одну под яблоней, другую под тутовником, третью между ними. Сначала весело шла работа, земля промерзла и была ровная, лопата скользит под снегом. Все же запыхался, оперся на лопату, отдыхаю. Надо и на улице перед воротами расчистить. Все так делают. А то Дзыцца не понравится. Загляни она к нам сейчас, когда не убрано, расстроилась бы, наверное. Не бойся, Дзыцца, хуже других мы не будем. Не беспокойся за нас.

— Вот это настоящий мужчина! — услышал я голос Хадижат. — Раньше всех на улице расчистил!

Хадижат тоже к нам часто заходит. Наставляет Дунетхан — как и что делать по дому. Вчера пришла, вынула из шкафа белье, выстирала, выгладила и аккуратно сложила. И в буфете навела порядок: каждая чашка и тарелка нашли свое место. Чтобы все было, как при Дзыцца! Нана пыталась ее удержать, дескать, Дунетхан сама справится, но Хадижат и слушать не стала.

Сегодня пришла с маленькой скамеечкой. Интересно, зачем она? Я оставил лопату и пошел следом. Оказалось, скамеечка для Дунетхан.

— А то до корыта не достает, — сказала Хадижат.

Верно, Дунетхан не дотягивается до корыта, если поставит на стол. Хадижат хорошо придумала со скамейкой.

Дунетхан тут же попробовала, как у нее получится. Поставила корыто на стол, рядом со столом скамейку, встала на нее.

— Ой, как здорово!

— Ну и хорошо, что так, — согласилась Хадижат.

Нана стала ее благодарить:

— Многих тебе лет жизни! Если такие, как вы, позаботятся — не пропадут дети. Не забываете о них, да пошлет вам Бог счастья…

Хорошие у нас соседи. Не зря Дзыцца надеялась на них. И не только соседи, все село нам помогает, кто чем. Хоть добрым словом. Идешь по улице — останавливают, расспрашивают, как живем. У нас много родственников в селе. Недавно Дунетхан принесла большую рыжую курицу — подарила женщина с дальнего конца села. Зарежьте, сказала, себе на ужин. Другая дала Бади три гусиных яйца. И все с большой похвалой отзываются о Дзыцца. Мы, говорят, и водой не оплатим все то добро, которое она для нас сделала.

Я, правда, не знаю, какое такое добро сделала Дзыцца? Но не станут хвалить просто так! Ах, если бы она жива была, сколько бы еще доброго сделала!..

Соседи у нас хорошие, да не все. Не все люди одинаковы.

В день похорон Дзыцца в доме по соседству веселились: справляли возвращение сына из армии. Он хоть и за неделю до этого вернулся, а как нарочно подгадали! Живут не на нашей, на другой улице, да все равно рядом, вон их дом виден… А про Гадацци и говорить нечего! Или они думают, что никто из них никогда не умрет?

Следом за Хадижат пришел Гажмат. Сел у кровати, о чем-то беседует с Нана. Я прислушивался, но ничего не понял, не смог их слова связать воедино.

— Если это получится, тогда и дом надо привести в порядок…

Что такое «это»? Что получится? Понимай как хочешь.

Гажмат позвал меня в коридор. Долго молчал, потом начал издали:

— Хочу тебе сказать вот что… И мне нелегко, и тебе, но оттягивать нельзя. Да не столько тебя, может, касается, сколько сестер-малолеток…

Я даже удивился: как так, меня не касается, а сестер касается!

— Ты уже вроде… взрослый. В твоем возрасте — пора. Ну, как бы тебе сказать?..

Тут я стал кое-что понимать. Только нет, этого не может быть! Не могла такая мысль прийти в голову Гажмату!

— И Нана избавится от хлопот, будет кому и за девочками посмотреть…

Да не собираются ли они женить меня?! Я ужаснулся. Я уже не слушал, что говорил Гажмат.

Дзыцца, Дзыцца, ты и остыть не успела, а твоего сына хотят женить. Будет жена в доме, и горе наше забудется, и жизнь пойдет, как у всех…

Да нет, они ни меня, ни тебя не знают! Не понимают, что ты для меня, иначе не посмели бы такое говорить. Слез моих не видели, горе мое их не тронуло: как о свадьбе говорить после поминок? У меня слезы выступили на глазах, я всхлипнул. От неожиданности Гажмат растерялся. Он замолчал, потянул руку к глазам.

— Извини меня, Казбек, извини, — проговорил он. — Плохо получилось, ошибся я. Сам бы я не пришел. Родственники послали…

Он даже с Нана не попрощался, ушел. Так вот о чем они шептались! Гляньте-ка на старушку, что затеяла за моей спиной… Если бы что другое, я бы ей сказал, а тут как начать? Стыдно!

После ухода Гажмата я задумался. Вспомнилась мне одна цыганка — все приставала со своим гаданием. Много чего она наговорила, под конец один из моих приятелей спросил:

«А скажи, как его жену будут звать?»

Цыганка опять долго изучала мою ладонь, засматривала в глаза.

«Еще позолотить надо… А если денег нет, хлеба принеси мне».

Принесли хлеба. Цыганка опустила его в сумку, висевшую на плече, словно могли отнять, если не понравится имя моей будущей жены. Опять тискала мне руку…

«Нарви-ка еще вон тех яблок!»

«Это не наши».

«Своих принеси. Как принесешь, так и скажу!»

Кто-то сбегал в сад и вернулся с оттопыренными карманами. Цыганка пересыпала яблоки в свою бездонную сумку.

«Катей жену будут звать», — сказала она.

Мы так и остались стоять с открытыми ртами. Сказала с такой убежденностью, что невольно поверишь. Стало быть, знает, если говорит. Надо же — Катя!.. Я боялся, скажет: Зифа. Или еще какое-нибудь имя, тоже красивое. Мне, может, и было бы приятно. А тут — Катя.

Я вспомнил гадалку, и мне стало не по себе. Конечно, я не собирался жениться, вовсе не думал, а сейчас перебрал в уме всех женщин в нашем селе по имени Катя. Всего-то и было две. Одна из них старушка. Про нее говорили: старая дева. Лет пятьдесят минуло с тех пор, как она стала собираться замуж, и по сей день собирается. В селе знают об этом, и каждый, встретив ее на улице, непременно спросит:

«Катя, когда замуж выйдешь?»

«В это воскресенье сватов жду. А уж на следующее — и свадьба».

Другой Кате от роду всего лишь три месяца. Родилась в день похорон Дзыцца… Конечно, ни она, ни ее мать в этом не виноваты, но думать, что есть такая крохотная Катя, мне неприятно. И ничего поделать с собой не могу.

Когда я вошел в комнату, Нана ножницами подравнивала ногти. Пальцы тонкие, слабые, с трудом ножницы удерживают.

— Скажи на милость, где ты пропадаешь? — спрашивает меня удивленно.

Словно не знает, где я был и с кем. Ох и хитрющая! Думает, я ничего еще не понимаю. А может, решила, что после того, как мы с Гажматом поговорили, ей со мной разговаривать легче?

Да нет, не такая она, Нана! Я не раз слышал: с таким умом и нравом ей бы мужчиной родиться. В самом деле мужественная женщина!

Во время оккупации в каждом доме стояли немцы. И у Нана тоже. Загнали хозяев в крайнюю комнатушку, а сами в двух передних расположились.

Как-то раз заходит фриц и прямо к сундуку. Долговязый, морда красная, злая. Нана встала на пути и не пускает. В сундуке вещи Майрама, как же дать кому-то в них копаться! А тот отшвырнул старуху. Она и вцепилась ему в горло. Душит и кричит во весь голос:

«Сосед, беда, убивают меня!»

Сосед был на улице, услышал и скорей к себе домой. Дескать, ничего не знаю, не видел — подальше от греха. А фриц, хоть и здоровый был, перепугался до смерти. Еле вырвался… Потом выхватил пистолет и выстрелил в Нана. На выстрел другие фрицы сбежались. Видят, долговязый невредим, только бледен как полотно, а старуха на полу. И убрались.

Нана не была даже ранена. К счастью, пуля мимо прошла.

Наутро фашистов как вымело, ни одного не осталось. Еще ночью удрали. Не успел долговязый Нана отомстить. Но синяки на лице Нана еще долго держались…

XXV

У Нана кончался мед, и она обеспокоилась. Все воскресенье напрасно прождала Алмахшита, тот не приехал. А ей без меда никак нельзя.

— Письмо надо написать, — сказала она. — Если и в следующее воскресенье не приедет, без лекарства останусь.

Я взял бумагу и карандаш.

Нана бормочет, сама с собой разговаривает вслух:

— Как они там живут? Хватит ли на зиму кормов, один Бог знает… В это время обвалы, как сено привезешь? Опасно. Не стоит скотин, а тех мук, которые человек из-за нее терпит!

Я сижу с карандашом и жду.

— Как они там управляются?.. Небось думают, когда старуха вернется?

— Что писать? — спрашиваю.

— А тебя учить надо? Гаги увидеть хочется… (Так она Алмахшита называет — Гаги.) В воскресенье, пиши, обязательно пусть приедет… Про мед не забудь. Скажи, мы живы-здоровы. Не то будет беспокоиться… И спроси, как здоровье его детей, как соседи?

На этих соседей я и сейчас сердит. Я тогда совсем маленький был, когда жил в горах. Соседская женщина поддразнивала меня: говорила, вздыхая, что Нана не в эту зиму, так на следующую помрет. Не знаю, зачем было ей меня дразнить?

«Не помрет!» — твердо отвечал я.

«Помрет! Обязательно».

«Нет, не помрет!»

Я ненавидел эту женщину, мне плакать хотелось, но плакать не смел. И все же представился случай выплакаться. Мы играли в альчики с соседским мальчишкой, бита выскользнула у него из рук и с маху ударила прямо мне в голову. Я заплакал навзрыд — не столько от боли, сколько от отчаяния и обиды, которые мне причинила соседка.

Она же меня и утешила, вытерла слезы и сказала:

«Не плачь, Нана не умрет».

«Да, не умрет… Умрет!»

Я плакал, не переставая. Чем настойчивее меня уверяла соседка, тем меньше я верил. И твердил в страхе и отупении:

«Нет, умрет, нет, умрет!..»

Голова совсем не болела, даже шишка не вскочила. Но я схватился обеими руками за голову и никому не позволял к ней притронуться. Пусть думают, что плачу от боли.

Письмо я вложил в конверт, написал адрес. Если оно запоздает, Нана придется нелегко. Правда, и молоко помогает, но наши коровы еще не отелились, а у соседей каждый день не станешь просить.

— Дунетхан! — ворчливо позвала Нана.

— Чего тебе?

— Вот наказанье, так наказанье!..

Когда она так говорит, значит, ей что-то не понравилось. И не просто «что-то», а то, о чем много раз твердила. А все без толку — настоящее наказанье!

Дунетхан потерянно огляделась по сторонам: в чем же опять провинилась? Может, угли не замела возле печи, когда высыпались? Может, за это старуха ругает?

— И говоришь, и говоришь ей одно и то же — и как об стенку горох! — ворчит Нана.

Дунетхан все углы обшарила глазами, уже и самой себе не верит: вдруг что-нибудь вправду натворила!

— Сколько раз просила: не трогай мои чувяки! Стоят на коврике — пусть стоят! Куда ты их опять засунула?

Дунетхан быстренько юркнула под кровать и поставила чувяки на коврик.

— Еще раз не найду на месте — ох, не знаю, что с тобой сделаю!

И стала одеваться. Даже постель сама убрала. Когда ей бывает лучше, она встает, убирает постель и садится возле печи. Я радуюсь за нее, в такие минуты и нам хорошо. Еще бы не радоваться!

Позавчера Хадижат выстирала и перегладила все платья Дзыцца. И туфли ее вычистила. Вещи сложила на кровати, на которой Дзыцца спала. Только рабочий полотняный халат с большими накладными карманами Нана заставила убрать: он Дзыцца и при жизни надоел.

— Несите-ка вещи сюда!

Бади выложила вещи на стол. Вон фиолетовая шелковая кофточка Дзыцца. Как она была ей к лицу! Но редко ее надевала… В этой кофточке Дзыцца казалась мне еще мягче, еще добрее. Черная юбка ей тоже очень шла. Да только на похороны надевала ее Дзыцца. Были и коричневые остроносые туфли, всегда стоявшие в углу у порога. Красиво все было на Дзыцца, все ей было к лицу, и хоть нечасто я видел на Дзыцца все эти вещи, но запомнил их навсегда. Я и в толпе узнал бы Дзыцца по этим вещам.

Теперь они осиротели, остались без хозяйки…

— Кофту подай! — сказала Нана.

Развернула, долго рассматривала на вытянутых руках на свет и против света. Белые, худые пальцы дрожали.

— А совсем еще новая… — Посмотрела с изнанки И удовлетворенно сказала: — Ни одной дырочки! Еще носить бы и носить… По обычаю, вещи умершей принято дарить хорошим подругам. Отнесите Хадижат, лучшей соседки не было у Дзыцца. Отнесите! — свернула кофточку и отдала Дунетхан. — И туфли ей отнесите. Много хорошего она вам сделала. Пусть Дзыцца и с того света ее одарит…

И другие вещи Нана распределила между нашими родственниками и соседями: пусть носят хорошие люди то, что Дзыцца любила.

Я порой удивляюсь Нана. Больна, немощна, еле ходит, а сколько в ней рассудительности: кажется, все на свете она знает и умеет.

Недавно ее спрашиваю:

— А ты всегда такая была? Ну, вот такая… худая?

Нана улыбнулась, лицо посветлело.

— Конечно, не всегда!

Сказала это и закрыла глаза. Лицо приняло обычное выражение.

— Годы берут свое… Другая давно была бы на том свете. А ты спрашиваешь! Нет, совсем я не такая была! — И показала в окно: — Ну-ка вытащи шесть кольев из того плетня — будет ли он стоять?

У Нана было шестеро детей. Пятерых выкормила, вырастила. Последний, шестой, умер еще во младенчестве. Легко ли ей было без мужа, одной?

Дзыцца была второй по старшинству среди братьев и сестер, и, когда старшая сестра вышла замуж, все домашние заботы свалились на ее плечи. Алмахшит часто вспоминал то время:

«Клянусь, я бы на ее месте пропал! Помню, мороз трещит, на дворе еще темень… Спать хочется. А Дзылла лошадь запрягает, за дровами в лес собирается. И ведь девчонка, только на шесть лет меня постарше!..»

Алмахшит приехал раньше, чем письмо дошло. Мы не ждали среди недели. Нана так и засияла, увидев его на пороге. Но тут же и отвернулась: почему, дескать, в прошлое воскресенье не приехал? Обижена на тебя! А Бади и Дунстхан повисли на дяде, визжат от радости.

Теперь Нана долго ждать, пока девчонки нарадуются. Да что сделаешь! Не выдержав, Нана поворачивает голову на подушке:

— Впустили бы в дом человека! Устал с дороги, а вы на руках у него повисли… Не до ваших шуток!

А сама ух как довольна! Лежит с таким видом, будто медведь угодил в ее капкан и никуда теперь не денется.

— Ну, как тут вы все живете? — освободившись наконец от девочек, спросил Алмахшит.

Нана отозвалась равнодушно:

— Так вот и живем.

На Алмахшита даже не взглянула. Не хочет, чтобы видел, как рада ему.

Молчала, молчала, потом, оттаяв, сказала укоризненно:

— Пропал где-то, как тот конь поповский!

Что это за поповский конь?.. Я потом спрашивал Нана, но она не объяснила. А мне очень хотелось узнать. Как могла пропасть лошадь, что найти нельзя? И при чем тут поп? Какая разница — поповская или еще чья-нибудь?

— Хотел в воскресенье приехать, — подсаживаясь к Нана, сказал Алмахшит, — но месяц кончался, надо было план выполнять…

— Не нравится мне твоя работа, Гаги! С кем начинал, те давно разбежались. Поумней тебя. Уходи ты с этой работы, пока на ногах держишься.

— Ничего со мной не будет!

— «Ничего не будет, ничего не будет!» — передразнила Нана. — Калекой останешься — о детях подумал бы.

Всегда у них разговоры об одном и том же. Хватит, говорит Нана, поработал на руднике одиннадцать лет. Пусть теперь другие, помоложе работают. Алмахшит почтительно выслушивает и обещает:

— Еще поработаю немного и уйду. Подыщу место…

И верно, ушел однажды. Но упросили вернуться: без опытного мастера, сказали, дело не идет…

— На следующей неделе привезу надгробье и металлическую решетку на могилу Дзылла. Один человек пообещал сделать, — сказал Алмахшит.

При упоминании имени Дзыцца слезы навернулись мне на глаза, я всхлипнул.

— Ну вот, начинается! Хуже девчонки!

Алмахшит тоже учащенно моргал, отворачивался.

— А еще женить его хотели! Глядите на него — опять у него квас из носу…

Уши у меня вспыхнули. Кроме Гажмата, со мной еще никто об этом не говорил. А теперь вот и Нана — да напрямик… При Алмахшите!

— Ты не только жену слезами зальешь, тебе ее фотографию жалко дать в руки, всю замочишь…

Я поперхнулся и проглотил соленый комок. Что это я в самом деле все кисну! Мне сделалось стыдно. И поэт Коста Хетагуров говорил: «Кого я слезами утешу?»

Никого. И не хочу, чтоб видели мои слезы. Что хорошего, когда сердце такое слабое… Наверно, зря я вчера рассердился на колхозного сторожа.

Наши гуси забрались в пшеницу. Хадижат проходила мимо, выгнала их с поля, а сторож тут как тут. Взял хворостину и погнал к амбарам. Штрафом грозил! Хадижат стала упрашивать:

«Пожалел бы сироту! Мать у него недавно умерла…»

Сторож долго ворчал:

«Умерла… У меня у самого мать умерла. Так что ж, и мне гусей выпустить на колхозное поле?»

Я тогда прямо возненавидел его! А ведь он прав…

Алмахшит развернул сверток.

— Меду тебе привез, — сказал он, подавая матери литровую банку.

Нана приподнялась с постели, глаза заблестели. Она и на свет банку рассмотрела. Наверное, так определяют качество меда, подумал я.

— А это топленое масло.

Нана и масло поставила рядом с собой.

— А вам вот это, — сказал Алмахшит и протянул девочкам кулек конфет.

Нана перехватила его руку.

— Дай-ка сюда! А то они живо на улицу перетаскают. Одним днем сыт не будешь. Сегодня хотите и завтра попросите!

Нана отсыпала девочкам по горсти, а кулек спрятала под подушку:

— И завтра день будет.

Алмахшит привез Нана и бутылку ее любимого вина. На этикетке была нарисована большая виноградная гроздь.

Я знал, что некоторые бабки, совсем дряхлые, выпивают по рюмочке араки. Нана на араку и смотреть не хочет, запаха не переносит, но от вина не откажется. Особенно от красного. Алмахшит такое и привез. Ей бутылки на целый месяц хватает. Меня и девочек Нана к вину близко не подпускает…

Алмахшит спросил меня, верно ли, что в этом году заканчиваю школу? Он смотрел себе под ноги, нахмурясь. И я понял: кончу школу — а для него новые заботы.

— Да, — вздохнул Алмахшит, — права была Дзыцца: и радость и горе — все от Бога. Как бы она радовалась сейчас… Сын заканчивает школу в Джермецыкке!

— Молчи, а то он опять заплачет, — строго сказала Нана.

Нет, я теперь не заплачу, не ждите! Изо всех сил буду держаться, пусть сердце мое отвердеет. Только не знаю, надолго ли, надолго ли…

— Что после школы думаешь делать? — спросил Алмахшит.

Я пожал плечами: не знаю. Хорошо бы учиться и дальше, конечно… Но прежде надо школу закончить. Разве это просто? Для меня — как на высокую гору подняться. А что там, за этой горой?

Не дождавшись ответа, Алмахшит снова спросил:

— Или, может, точку поставишь?

Наверно, он хочет заранее знать, как быть со мной дальше. И знать твердо. Я сказал:

— Вообще-то в город хочу поехать…

— Шаламджери уже говорил с ним, — вмешалась Нана. — Обещал помочь.

Шаламджери — племянник Нана. На похоронах его не было, он позже приехал. Сказал, что поможет мне поступить в институт. Как и чем поможет — понятия не имею. Но после разговора с ним во мне пробудились надежды, затрепетали крылышками, словно солнечный луч их коснулся.

Поступи я в институт, Нана со мной пришлось бы иначе разговаривать. Мы иногда спорим с ней, каждый считает, что он прав. Под конец Нана припирает меня к стене:

«Был бы студент, тогда и говорил бы!..»

Я замолкаю в растерянности. Одолеть Нана непросто. Однажды мы поспорили: кто Шаламджери по специальности? Он долгое время был на общественной работе. Был председателем райисполкома, секретарем райкома партии, инструктором обкома. А Нана знай твердит одно:

«Шаламджери — ынжынер!»

Я обрадовался: вот, думаю, хороший случай одержать верх над Нана, и говорю:

«Никакой он не инженер! У него работа совсем другая».

«Что ты мелешь? Ынжынер он. Самый настоящий ынжынер!» — настаивала Нана, обидевшись, словно вместе с его специальностью я хотел отнять у нее и племянника.

Я считал, что инженер не может работать там, где работал Шаламджери.

А кто оказался прав? Нана. Шаламджери в самом деле окончил военно-инженерную академию. Выходит, и верно: инженер.

Помолчав, дядя Алмахшит сказал:

— Пообещать-то Шаламджери пообещал… А как быть с домом, с хозяйством?

Трудно понять, к кому обращается Алмахшит: к матери, ко мне или к себе самому? В любом случае, конечно, к себе прежде всего. И опять замолчал, задумавшись.

— Ладно, что было, то мы знаем, а что будет — увидим. — Он встал.

— Ну-ка, Дунетхан, есть у нас что-нибудь для гостя? — сказала Нана. — Поищи, где-то была арака. И от сыра, что принесла Хадижат, еще осталось…

Уж Нана позаботится, чтоб было в доме чем угостить человека — кто б ни пришел. И араку велит припрятать, и сыр…

В дверь постучали, Хадижат появилась на пороге.

— Входите, входите, — обрадовался Алмахшит.

Им с Хадижат есть о чем поговорить: много общих знакомых в горах. У Хадижат там четверо братьев, пришла расспросить, как они живут, как здоровье. Алмахшит рассказал о новостях.

— Заходи к нам, гостем будешь, Алмахшит!

— Спасибо за приглашение. И еще спасибо, что детей без надзора не оставляете, дай вам Бог счастья.

— Не оставляет, — заворочалась Нана на своей постели, — без них не обедает и не ужинает!

— Рады бы все для них сделать, да всего не сделаешь. Что там ни говори, а ближе родственников по материнской линии не бывает. Сироте вся надежда на них… Мы тоже заботы с себя не снимаем. В долгу перед Дзылла.

— Сказать «кто-то» — губы в сторону расходятся, — проговорила Нана. — А «свои» сказать — они сходятся. Родственники вы с Хадижат, потому и боль у вас одна, и друг друга должны навещать. Мой отец так говорил: «Добрый человек всегда в долгу». Долг, солнышко мое, и у царей бывает. А ваш долг друг перед другом — честь ваша.

— Алмахшит, мой тебя зовет, — сказала Хадижат. — Одна вернусь — будет ругать.

XXVI

Она увела Алмахшита с собой, не позволила ему хоть немного дома посидеть. Я сразу ее понял. Бимболату и Хадижат ничего не надо подсказывать. Как мы живем, они знают, вот и решили сами нашего гостя принять. И на ночь у себя оставили, уложили спать: нам Алмахшита и пристроить-то негде…

Алмахшит вернулся рано утром. Смущенно оправдывался:

— Никак не отпускал Бимболат…

— Спасибо им за это, — сказала Нана. — Чем лучше хозяин примет, тем больше долг у гостя. От хорошего хозяина гость всегда должником уходит. Не забудь поблагодарить родственников Хадижат, когда приедешь домой.

— Этого-то я не забуду, а вот, гляжу, ясли у вас в коровнике совсем развалились.

— Совсем плохи, — согласилась Нана. — Габул чинить собирался, жерди припас.

Мы с Алмахшитом вышли во двор. Жерди у меня сложены под окном. Алмахшит выбирал из заготовленной охапки, разглядывал, потом попросил топор:

— И лестницу принеси.

Я еле приволок, такая тяжелая. Алмахшит прислонил ее к стволу тутовника и, поднявшись на несколько ступенек, стал обрубать нижние толстые ветки.

— Теперь от сучков очистим.

Это мы быстро сделали. Но пока Алмахшит не заострил концы веток, я все не догадывался, что он колья готовит для ясель.

После двух-трех точных ударов топора толстая ветка превращалась в кол. Я всегда завидовал Алмахшиту — все он умеет, все у него получается легко и просто. Все уметь — это что-нибудь да значит в жизни!

Когда поправили ясли, и коровник преобразился. Я принес из сада две вязанки кукурузных стеблей и положил в кормушки. Вот, наверно, удивятся наши коровы! И теперь не будут топтать корм ногами, не будет добро зря пропадать.

Алмахшит и в сад заглянул.

— А кормов ненадолго хватит… Может, как-нибудь протянете?

— Раньше коровам по три вязанки давал, — сказал я. — А теперь по две.

— К тому времени, как запас кончится, и травка появится. А вообще-то коровам сейчас больше требуется, перед отелом вымя наливается. Черная еще походит месяца два, а там надо за ней приглядывать. В стадо не пускайте. А это, наверно, еще сама Дзыцца сажала, — проговорил Алмахшит, показывая на зеленые побеги чеснока.

Я кивнул.

Алмахшит постоял с опущенной головой.

— Когда другая корова отелится, один Бог знает, — продолжал он. — Но не должно бы пройти больше двух месяцев… Вся в мать, такое же большое вымя. К телку ее не приручайте, замучает вас.

Прошла неделя со дня приезда Алмахшита. Все заметней поворачивало к весне. Земля грелась на солнце, точно рассыпанное на просушку зерно. Еще грязь на дороге, а тропинки подвяли. И лужи на улице с каждым днем становились все мельче. У людей свои заботы весной — всех не перечесть.

Нана понемногу начала выходить во двор. Весна и для нее весна. Постоит на крыльце, глядя куда-то перед собой, и скажет:

— Ленивый пастух свое стадо издалека гонит.

Иногда она говорит непонятно. На что-то намекает, а на что? Не могу удержаться от любопытства и спрашиваю:

— А почему, Нана?

— А потому, что ленивый. Такой пастух не начнет собирать скотину, пока она по всему полю не разбредется.

Что-то ей опять не нравится, это уж точно.

— Если бы навоз вовремя убрали, то и плетень был бы цел, и земля в огороде жирнее, — сказала Нана.

Навоз из коровника я сваливал под тутовником, за зиму его столько набралось, что даже плетень накренился.

— Сегодня уберу, — сказал я.

— «Нога ленивца к колючему кусту привязана!» Никогда не слыхал такой поговорки? От лени никакой пользы, солнышко мое. Что можно сделать сегодня — на завтра не откладывай. А навоз на огород перевези. Что он перестоял, даже хорошо. От перегноя и хлеб тучнее, и овощ сочней.

Я попросил тачку у Бимболата и принялся возить навоз на огород. Девочки по краю огорода вытаскивали из земли кукурузные стебли, а я катал тачку туда-сюда. До вечера все вывез. Устать-то, конечно, устал, но собой остался доволен. И Нана похвалила. Это особенно приятно.

— Начало всякой работы — колючка. Зато конец — маслице, — сказала Нана. — Видишь, сколько успел задень! И девочки тоже хорошо постарались. Если еще дня три такая погода продержится, кукурузные стебли подсохнут. На растопку пойдут. А из плетня не выдергивай. Кто вам его починит? Тебе и так тяжело учиться, и дома работы хоть отбавляй!

Как она сказала про учебу, так сердце у меня сжалось в неясной тревоге. Кончу десятый класс, а потом что? Я опять стал думать об этом «потом». И ничего не получалось, ничего не придумывалось… Пока лошадь не заржет, плеть не стегнет. Надо школу закончить. Если кое-как, чего тогда и мечтать об институте! Обе эти заботы по очереди гложут сердце, обе мечты одинаково дороги мне. Если не исполнится первая, не видать мне исполнения и второй. Поэтому прежде всего надо позаботиться об окончании школы. Как говорит Нана, покойников по очереди хоронят. Ничего себе покойники… Самое что ни на есть живое для меня! Я день и ночь думаю. Поскользнусь на выпускных. Да нет, этого быть не может, я учусь хорошо. Ну, а вдруг!

Я ничего не говорил Дзыцца. Хотел порадовать: вот еду поступать в институт! А теперь не порадуешь. И студентом стану — она не узнает, потому что туда, где Дзыцца, не доходят ни дурные, ни хорошие вести…

Корова, которую нам подарил Алмахшит, отелилась первой. Это случилось перед ужином. Когда корова сбросила послед, я подцепил его лопатой и понес из хлева. Корова пошла было за мной, но не решилась оставить телка. Послед я закопал в саду.

— От дареной коровы только и жди проку, — сказала Нана. — Принеси в дом теленка. Хватит ему сосать. Вечером опять подпустим.

На этот раз корова шла за мной до самого крыльца, мычала жалобно. Новорожденного теленка я положил в комнате на шкуру. А Нана уже вовсю распоряжалась со своей кровати:

— Бади, сбегай к Хадижат, пусть она подоит корову!

Хадижат не поленилась, сразу же пришла.

— У бедного всегда лишь к весне шуба готова, — грустно проговорила Нана.

Хадижат покачала головой:

— Что это ты?

— А разве не правда?

— Да что же делать? — ну нет ее в живых, так хоть детям осталось.

Хадижат поставила молозиво на огонь. Я и прежде пил кипяченное молозиво, и оно мне очень нравится. Корова отелилась! Это настоящий праздник. Только Дзыцца нет на этом празднике и уже никогда не будет…

Появление телки Дзыцца приравнивала к прибавлению достатка в доме. Вторая корова! Сейчас как раз такой случай.

Черную корову мы тоже не выгоняем в стадо. Ждем — со дня на день отелится. Брюхо ей так раздуло, что как бы двойню не принесла. Я об этом сказал Нана, она и договорить мне не дала: молчи, чтоб больше не слышала! Двойня — к несчастью.

— А кто это свистит? — приподнимаясь в постели, спросила Нана.

— Это по радио, — я обернулся на черный диск репродуктора. — Песня такая.

— И так в доме нет ничего, да еще свистят!

Я приглушил радио. Нана снова опустилась на подушки. Какое-то время репродуктор молчал, потом опять засвистел. Лицо Нана сморщилось, от глаз побежали лучики морщин — как от нашей лампы, когда смотришь на нее сквозь ресницы. Я догадался, что это посвистывание беспокоит Нана. Вся сморщилась, повернулась настороженно к репродуктору. Я совсем выключил радио.

Нана вздохнула с облегчением:

— И свистит, и свистит — как пастух!

— Какие сами, такие и песни, — поддержала ее Хадижат. — Одно баловство!

Молозиво вскипело. Хадижат налила каждому по полной тарелке.

— А Кыжмыда уж совсем никуда не годится! — выглянув в окно, сказала Хадижат. — Э, как ее согнуло, словно семь лет мешки с солью таскала.

— Где ты ее видишь?

— Вон идет. К вам направляется.

Вскоре дверь отворилась, Кыжмыда задом наперед порог переступила — это она так всегда: чтобы за собой дверь притворить.

— О, корова отелилась! — заметив теленка, весело проговорила Кыжмыда. — Счастье вашему дому! Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить… И ты здесь? Сразу-то не углядела, — сказала она Хадижат и краешком платка прикрыла сверток, который несла в руке.

Когда Хадижат ушла, Кыжмыда развернула сверток.

— Дочь прислала отрез на платье, да мне где уж износить… Пусть, думаю, девочки себе что-нибудь пошьют. Что я скажу Дзыцца, когда с ней увижусь и она спросит о них?

— Сама бы носила! — сказала Нана.

— А?

— Зачем, говорю, принесла?

— Девочкам. На платьица принесла.

— Вижу, что принесла. А зачем? — и махнула рукой: все равно не слышит, а кричать — сил нет.

Нана утомилась, стала смотреть в окно. Хочется поговорить со старухой, да не получается разговор. Нана не может говорить громко, а не кричать — Кыжмыда ни слова не разберет. Придет, сядет возле Нана и сидит как немая.

XXVII

Наконец отелилась и черная корова. Молока теперь — хоть купайся! Нана утром и вечером выпивает по стакану парного молока. Больше ее нипочем не заставишь. Дунетхан очень устает за день, руки как чужие становятся. Две коровы с приплодом — попробуй-ка походи за ними!

— Надо терпеть, солнышко мое, — утешает ее Нана. — Своя ноша не в тягость. Чаще надо доить, не то вымя усохнет.

Ну и хитрющая же Алмахшитова корова! С первого дня стала прятать молоко: не дает выдоить до конца. Нана твердит Дунетхан: старайся, не ленись! У Дунетхан слабенькие пальцы, давит-давит на соски, уж из сил выбилась, а Нана не унимается:

— Есть еще молоко, по вымени видно!

Дунетхан снова подсаживается к корове. С каждым разом все больше выдаивает, приноровилась. Знает, сколько и телкам оставить.

Телки очень хорошенькие. Та, что от Фыдуаг — от той, что подарил дядя Алмахшит, — красная, в мать пошла мастью. А от нашей первой — пятнистая, на лбу звездочка, кончик хвоста белый. Обе резвые, начнут вскачь носиться по двору — куры и гуси разлетаются во все стороны. Пробуют и на Хуыбырша наскочить с разгону, но он заранее скалит клыки.

На волю мы их не выпускаем: рано. Еще траву щипать не научились, и без присмотра оставлять нельзя. Могут угнать собаки, потом ищи!

Нана любуется ими:

— Ах, хороши! Легонькие. Легче Тохтиты Тымыха!

Вот опять! О каком Тымыхе она говорит? Этот Тымых был такой же прыткий? Или беспечный?

— В воскресенье одну из коров отведете в Христиановскую на базар, — сказала однажды Нана.

— Зачем? — удивился я.

— Двух коров вам не под силу держать.

Меня будто кольнуло в сердце острой иглой. Сколько мы ждали, когда из нужды выберемся, как радовались, что обе коровы стельные, и теперь лишиться всего? Дзыцца своими руками добро наживала, а мы так легко и просто от него избавимся. Разве можно это сделать?

— Никуда я не поведу!

— Ишь ты! Как кремень, не дотронься, сразу искры сыплешь. А чтобы двух коров содержать, надо много чего. И уход, и корм. Скотине-то корм нужен! Ты не гляди, что зима позади. Еще будет зима, да не одна! Где достанете корма? Ведь у вас и другая скотина на дворе. Откуда для них все возьмется, с неба упадет? Подоить-то толком не можете и как быть с молоком — не знаете. А у зимы утроба ах какая большая! Просит и просит!

О том, чтобы продать одну из коров, говорил и дядя Алмахшит. Но я не принял всерьез его слова. Теперь и Нана заговорила… Нет и нет! Дзыцца выходила обеих коров, ее это добро. И на него руку поднять?

— Которую продать — сами решайте.

«Решайте»! Мне они обе дороги. Ни с одной я не могу расстаться.

— Если у меня спросите совета, я скажу — Фыдуаг ведите. Пятнистая третий раз отелилась, какая она, мы знаем. Фыдуаг тоже хорошая корова, но впервые отелилась. А как она дальше себя поведет, одному Богу известно.

Что мне было делать, как в конце концов не согласиться с Нана! Посоветовались с Гажматом и Бимболатом и решили продать Фыдуаг, назначили ей цену — две с половиной тысячи. Вместе с телкой. Завтра я и Дунетхан отведем их на базар. Продадим нашу Фыдуаг, с ее глазами, которые находили дом, с ногами, которые ступали по нашему двору, с рогами, которыми она, играя, пугала меня, с ее молоком, сердцем, с ее теленком… Отведем и продадим за деньги, которые не могут дышать, которые не знают, что такое родное дитя, за деньги, у которых нет ушей, нет глаз, которые слепо скитаются по всему свету, принося людям больше мучений, чем радостей. За бумажки, которые не любят подолгу задерживаться в кармане… Отдадим за эти никчемные бумажки!

…Голос Нана разбудил меня на самой заре, я еще сладко спал.

— Да встанешь ты наконец?! На базар к обеду собираешься?..

Я накинул веревку на рога Фыдуаг и вывел из сарая. Дунетхан выдоила ее лишь наполовину, пусть телочке больше достанется. Телка идет за мной неохотно. Эх, знала куда — сбежала бы, наверно. Удивляется, что так рано выгнали. И Фыдуаг удивляется, почему совсем не в ту сторону идем? Ничего они сегодня не поймут. И вечером не поймут: где их прежние хозяева, где знакомые ворота? Что такое случилось, что ничего-ничего не узнать?..

Нана верно сказала, что найдутся попутчики: не одни мы шли на базар. И не из Джермецыкка — из дальних мест. Совсем рассвело. Как и мы, многие гнали скот на продажу. И я втайне обрадовался: может быть, у нас не купят, и мы вернемся с коровой. Гнали скотину куда крупнее Фыдуаг, и вряд ли, думалось мне, позарятся на нашу коровенку…

На скотном базаре я нарочно выбрал место рядом с большой коровой. Пусть Фыдуаг кажется еще мельче, чем на самом деле.

Отовсюду слышалось мычание коров, блеяние овец, гусиный гогот, хлопание крыльев. Тот, кто приехал на телеге, оказался умнее: он или сена, или кукурузных стеблей захватил с собой, его скотина не голодная стоит.

Фыдуаг не успели покормить, рвет привязь, мычит, тянется у чужой подводе. Хозяин сказал мне:

— Да отвяжи ты ее, пусть немного пожует. Мой теленок все равно уже не ест.

В телеге сена еще с охапку, и Фыдуаг жадно набросилась. Подошло несколько покупателей, постояли, поглядели. Никто коровой не заинтересовался. Наверно, только приценялись. Как скажу две восемьсот, так сразу в сторону. Может, цена слишком высокая? Я ведь к двум с половиной еще от себя набавил триста. Дунетхан вначале удивленно посматривала на меня, но сказать ничего не сказала.

Какой-то коротышка подошел, пощупал вымя Фыдуаг.

— Сколько просите за этого козленка?

Говорят, Сатти смеялся над Батти: какой, дескать, ты маленький! А самого от земли не видать.

— Две с половиной, — ответил я.

Назвал цену Нана, потому что две восемьсот правда многовато. Столько за нашу корову никто не даст.

Коротышка со всех сторон обошел Фыдуаг и остановился передо мной:

— Две тыщи!

— Две с половиной, — твердо повторил я, — и ни рубля меньше.

— Нет?

— Нет!

Долговязый старик давно не спускал глаз с нашей коровы, ждал, когда уйдет верткий коротышка.

— Сколько, ты говоришь? Сколько за корову? — спросил старик.

Я почему-то его испугался. Неужели купит, денег не пожалеет? На вид ему было лет семьдесят. Лицо заросло седой щетиной, наверное, неделю бритву в руки не брал. Шея и лоб красные от загара. Он снял с головы фуражку, вытер ярко-красным платком, величиной с наволочку, пот со лба, с шеи, промокнул морщинистый кадык. Вытер фуражку изнутри и спрятал платок в карман коричневых галифе. Живот у него свисал через ремешок, которым старик был подпоясан, — так что и пряжки не видно.

Старик провел ладонью по кустистым бровям и переспросил:

— Какая твоя цена?

— Две восемьсот.

— Ну да? Даже еще и восемьсот? — Брови старика сошлись над переносицей. — Ты ведь только что две с половиной просил!

— Я ошибся.

— Слушай-ка, дорогой, вот тебе две четыреста!!! Шагай домой и радуйся. Посмотри, твоя сестра вся посинела от холода. Больше моего вам никто не даст.

— Ничего, даст.

— Не даст, говорю тебе! Это очень хорошая цена. Кто хотел купить, уже купил. Видишь, базар расходится?

Людей в самом деле стало поменьше. Многие собирались домой, привязывали к телегам непроданный скот.

— Ну как, дорогой? — помолчав, снова спросил старик.

— Я не отдам за эту цену.

— Тогда счастливо оставаться!

Недоволен… Еще бы! А я радовался. И Дунетхан облегченно вздохнула, когда старик отошел.

В прекрасном настроении мы возвращались домой. Когда миновали Уршдон, я снял веревку с коровы: не надо тянуть за собой, теперь сама дорогу найдет. Домой идем!

— А знаешь, — сказала Дунетхан, — я утром помолилась. Посмотрела, как Нана молится, и сама…

— А зачем?

— Чтоб Фыдуаг не купили.

Я обомлел:

— Так ведь и я молился! Я и цену дорогую просил, чтоб не продать.

— А я сразу поняла. Только боялась, что старик тебя уговорит.

— Я и сам боялся.

Дунетхан очень любила Фыдуаг, она и эту кличку ей придумала. Фыдуаг — баловница по-нашему.

Не понять, кто больше радовался — мы или наша Фыдуаг. А теленок-то — как он бежал за матерью, подпрыгивая и брыкаясь! Мы едва поспевали.

Только Нана осталась недовольна.

— Надо было отдать за эту цену. У бедняка и цену ценой не назовешь… Что теперь делать? Одно несчастье за другим!

— Откуда ж мне было знать?

— «Откуда, откуда»! Ты теперь в доме за мужчину, должен сам решать. Не думала, что таю получится, не предупредила заранее… Деньги вам пригодились бы! Все ваши заботы на одной ниточке держатся…

За что она ругает меня? Как велела, так и делал. А чего не велела, не делал.

— Недавно Канамат приходил, — сказала Нана. — Узнал, что корову продаем. Я ему: опоздал, утром на базар повели. Может, еще придет.

Да пусть уж лучше Канамат купит! Хоть в стаде увидим свою корову.

Канамат явился на следующий день. Фыдуаг ему понравилась: зовут Баловница, а спокойная. Канамат это знает.

С Нана они быстро сговорились.

— Какую цену положите, такую и дам, — сказал Канамат.

— А как решили Бимболат с Гажматом, такая и остается. Две тысячи пятьсот.

— Ну и хорошо. А я еще тридцатку добавлю. От себя.

Когда уводили Фыдуаг, дома никого не было, кроме Нана.

Чтобы корова привыкла к новому месту, хозяева несколько дней не выпускали ее в стадо. А когда выпустили, то вечером с пастбища она пришла под наши ворота. Я Фыдуаг по голосу узнал: встала возле ворот и мычит протяжно, зовет. И в глазах столько боли, обиды, что мне стало не по себе. Казалось, она упрекает.

Раньше, бывало, силой не загонишь, а теперь сама просится, да не впускают. Как это так?

Я нарвал травы в огороде и стал кормить через калитку. Потом неосторожно приоткрыл, и Фыдуаг ворвалась во двор. И прямехонько к хлеву. Домой! С трудом Канамат увел ее.

И так каждый вечер: придет, встанет у ворот и мычит жалобно. Она и к своему теленку стала равнодушна.

Нана увидела, что я корову прикармливаю, и набросилась на меня:

— Тебя что, камнем пришибло? Что ты издеваешься над Канаматом? Он ее старается к дому приучить, а ты в другую сторону тянешь. Лучше бы своей корове травы нарвал!

Бедная Фыдуаг! Вот уже и чужой стала… И калитку нельзя отворить! А она-то, наверное, думает, в чем же я провинилась, что домой не пускают, всегда сама приходила, молоко стала давать хозяевам на год раньше срока… Теперь стала не нужна? Нет чтобы в хлев завести, так еще и прочь гонят! Вот как хозяева переменились, никто не пожалеет!

Никого не трогает чужая беда. Ах ты бедная, бедная Фыдуаг! Мычать устала, стоит перед воротами, опустив голову.

Не открывают, не хотят впустить. Приходит Канамат или кто-нибудь из их дома и угоняют. Какое им дело до чужих страданий: скотина и есть скотина… А ну пошла! Еще и веревкой огреют. Вот какая невеселая жизнь!

XXVIII

Нана все чаще выходит на солнышко — погреться. Как лето наступает, ей лучше. Увидят ее женщины на крыльце, подойдут, сядут рядышком на ступеньки — она над ними возвышается, как царица. Больше всех меня удивляет Кыжмыда. Ничего не слышит, а просиживает часами. Сидит молчком, шерсть теребит. Потом, ни слова не сказав, поплетется домой, согнувшись. Спустя некоторое время возвращается — с какой-нибудь новой работой…

Солнце уже высоко. Печет. Надо за теленком посмотреть — как бы не перегрелся, ничего еще не смыслит. Он пасется вместе с телкой Фыдуаг. И домой вечером вместе приходят. А где сморит их жара, там и разлягутся. Под акации в тень не сунешься, хотя лучшего места не найти: Гадацци владения, увидит чужую скотину — хватается за камень потяжелей. Жалко ему, что место пролежат, а живое калечить — не жалко…

Телята лежали под нашей ивой. Отсюда никто не прогонит. Я тоже растянулся рядом на земле. Ива стоит между нашим огородом и огородом Куцыка. Земля тут сырая, вокруг ивы ничего не растет. Только хмель вьется по стволу и повисает на ветках гроздьями. Дзыцца пиво из него варила. И в этом году хмель уродился на славу. Осенью надо будет оборвать, с соседями поделиться. Конечно, пива нам теперь не варить — некому, но собрать хмель все же надо. Соберу, как прежде, в мешок и отнесу на чердак сушить…

Лето я больше всего люблю. Трава в полном росте, густая, пахнет мятой, легкий ветерок пробегает по лицу… На нашем участке растет «сонная трава», мы называем ее «такуындела», пожуешь, сняв кожицу, и потянет в сон. Я однажды принес домой. Дзыцца затеяла пироги, но поела этой травы и до утра проспала. Так и перестоялось тесто. С тех пор к «сонной траве» я не притрагиваюсь.

Лежу под ивой и думаю: скоро скажу школе «прощай», вот только экзамены сдать. И разлетимся кто куда. А куда — неизвестно. Лишь один из нашего класса твердо решил, кем стать. Собирается в военно-морское училище. У него старший брат морской офицер. Недавно показывал мне фотографию: старший брат в полном параде стоит на палубе корабля. Я позавидовал. Ничего еще я не решил, если спросят, ответить нечего. Впрочем, что заранее решать! Хотелось бы в институт, да как все сложится, кто знает? Ни с кем об этом не говорю. Чего заранее пищать, как птенец, не люблю я этого. Мяукающая кошка мышь не поймает…

Если все будет хорошо, в этом году Дунетхан пойдет в Джермецыкскую школу. Почему бы и ей дальше не учиться!

Ни одной тройки, только четверки и пятерки. Больше пятерок. После того как ушла Дзыцца, работы по дому у Дунетхан намного прибавилось, но учится все равно хорошо. Лучшая в классе! Стала бы, наверное, и круглой отличницей, будь с нами Дзыцца.

Откуда-то прилетела желтая птичка и, трепеща крыльями, уселась на верхушки ивы. Когда солнце, то кажется, что птица вся из золота. Нечасто ее увидишь в наших местах.

Как-то о ней заспорили Джетагаж и Куцык. Джетагаж говорил, что это щурка, а Куцык — что щурки такими не бывают. Джетагаж стоял на своем, и Куцык разозлился:

«По-твоему, это щурка? А где же у нее бадейка с молоком?»

У нас щурку называют «Просящая молочка».

А как красиво поет эта золотистая птичка! Слушал бы и слушал. А вон уже и полетела. Не сидит долго на одном месте. Вспорхнула и с глаз долой. Не допела своей ласковой песенки — словно пожалела…

Солнце клонится на вечер. Кыжмыда погнала своих телят и овец. Сошла жара, можно и попасти, а телята не думают вставать.

— А ну поднимайтесь! Вставайте, вам говорят! — Я хлопнул нашего теленка по спине, тот сразу вскочил на ноги. За ним и другой. Я погнал их на луг, к Куыройыдону. Там трава сочнее и вода близко. Только надо следить, чтоб не перешли речку и не забрались в колхозную пшеницу. Тогда беды не оберешься!

Вечером, когда стадо вернется с пастбища, и я телят пригоню домой. Своего — во двор. И Канамату помогу, чтоб не бегал за телкой. Мне ничего не стоит, двор Канамата недалеко. Потом принесу травы для коровы. Я каждый вечер даю ей охапку травы, когда приходит из стада. Она и молока теперь больше дает.

Хадижат нас утешала, когда мы продали Фыдуаг:

— Первотельная корова еще не корова. Ее и надо было продать! Хорошо сделали, что вовремя.

Нана эти слова не понравились, она напрямик сказала:

— Бедняк продавал последний клочок земли, а говорил: все равно не рожает, камень да глина! Чего уж тут лукавить, Хадижат, хорошая бы вышла корова. Кабы не наше горе — не продали бы. А теперь и одной довольно-. За надой целое ведро! Куда девать, не знаем. Они вон к молоку не прикасаются, а я если выпью стакан — и то хорошо…

Это первое время так было. А с недавних пор Нана надумала сыру наготовить и не дает Дунетхан покоя. Ворчит, наставляет.

И сегодня — тоже.

— Думаешь, это легко? Некоторым все легко! Шлепнут здесь, шлепнут там и считают — готово! А ни вкуса, ни вида… И ни жиринки из такого сыра не выжмешь. Разломишь — известка известкой! Во рту вяжет и запах такой, что воротит!

— А хороший как сделать? — спрашивает Дунетхан.

Нана давно ждет этого вопроса.

— Чтобы хороший, много чего надо, — говорит она и садится в постели.

Сняла платок, встряхнула и снова накинула на голову. Концы переплела на затылке, затянула потуже и на лбу завязала. Потом устало опустила руки на колени, остро торчавшие под одеялом.

— Много чего надо, — повторила она. — Научу. А пока корову подои.

Подойник у Дунетхан всегда чистый-пречистый, но она еще раз не поленилась сполоснуть и выбежала за дверь.

И вернулась быстро, поставила перед Нана ведро парного, с шапкой шипящей пены молока. Каждое утро и вечер Дунетхан показывает Нана надоенное молоко. Молока много, и Нана довольна и коровой и Дунетхан.

— Жалко, что добра у нас столько пропадает, — сказала она. — Научу тебя делать сыр, слушай да запоминай, ушами не хлопай!

Тут и мне стало любопытно, хотя Нана запрещает слушать женские разговоры, она терпеть не может мужчин, которые суются не в свои дела. «Это вроде Пециты Кыжылбека!» — пренебрежительно говорит она о таких. Кыжылбек, мол, и коров доил, и сам стряпал… Стоит мне за метлу взяться, чем-нибудь помочь Дунетхан, и она тут как тут со своим упреком: «Не твое дело! Или ты Кыжылбек?»

Нана объясняет Дунетхан, как приготовить сыр, а я сижу за столом с книгой и делаю вид, что читаю. Но ничего не идет в голову. Четыре раза прочел одну страницу — и хоть бы слово запомнил! Говорила бы Нана о чем-нибудь другом, я бы не слушал. А как сейчас удержаться! Мне тоже хочется узнать, как делают сыр. По-моему, мужчина должен все уметь.

Сколько раз за десять лет я переступал школьный порог! Если не считать каникул, воскресений и праздников, все равно получается много. А ведь были такие дни, когда по два, по три раза заходил в школу… Сначала я носил тетради и книги в матерчатой сумке, которую мне сшила Дзыцца. Такие сумки были у многих. А потом почему-то стали их стыдиться. Сунем книги под мышку и бегом в школу. Главное, тетради захватить, а учебники можно в классе, у девочек попросить.

Когда стали ходить в Джермецыкк, появилась новая мода. Одному из нашего класса дядя подарил полевую сумку на ремешке, и мы все от зависти посгорали. Вскоре Алмахшит привез мне точно такую. Следом и другие ребята обзавелись. У полевой сумки много достоинств. Первое — не надо в руках нести, накинул ремешок на плечо и идешь, руки свободны. В сумке несколько отделений — для книг, для тетрадей, есть куда ручку положить, даже чернильницу. Возвращаясь из школы, затевали потасовки по дороге — утром, когда спешишь на уроки, не до того. Сбрасывали с плеча набитые книгами полевые сумки и лупили друг друга. Если такой хлопнуть с размаху по голове, то чувствительно.

Первое время плечо сильно натирало: сумка тяжелая. А поносил и привык, даже замечать перестал. Немало я в ней тяжестей перетаскал за эти три года. От нас до Джермецыкка неблизко, и безо всего идешь — устанешь, а мы набивали сумки до отказа.

Теперь все позади. Ничего уж не вернуть… Сегодня не оттягивает плечо тяжелая сумка, но сегодня у меня ноша самая дорогая — вот она, в руке, хрустящий листочек бумаги. Сегодня мы получили то, что зарабатывали десять лет. За каждой оценкой в аттестате зрелости — дни, месяцы, годы труда. У кого какие оценки, но всем радостно: окончена школа. Пока дошли до Уршдона, каждый не раз и не два разворачивал свой аттестат, чтобы взглянуть. Словно оценки могли измениться по дороге…

Аттестат зрелости… Невидимый, он шагал рядом с нами из года в год, из класса в класс. Он ничего не упустил, он взвесил все наши знания и теперь, спустя десять лет, в нем записаны наши оценки.

Он звал нас за собой, вселял в нас надежду. Были среди нас такие, кто спотыкался, терял в себя веру. Но большая часть оказалась людьми волевыми, мы терпеливо наматывали клубок знаний. У одного больше намотано, у другого меньше. Который клубок дальше укатится по жизненному пути, чей выше поднимется? Кого что ждет, кто знает? Пусть катится клубок, ведет по неизведанным дорогам!

Не торопясь, идем берегом Уршдона. С последнего экзамена прошло чуть больше недели, а кажется, было давно-давно. Будто взбирались на высокую гору и вот — на вершине. Можно оглядеться и отдохнуть. Кто уже на новую вершину посматривает, кто по сторонам просто так глазеет, а кто и назад оборачивается: как это он осилил такую кручу?

У самой воды мы сняли ботинки. Недавно разлившийся Уршдон снес мост, оттащил его на окраину Джермецыкка и выбросил в прибрежные заросли — будто теперь мост не так уж и нужен. Нам-то конечно, а людям с утра на базар, придется делать большой крюк.

Нам что, мы холодной воды не боимся. И был бы мост — не пошли бы, что нам идти по мосту! Словно сговорившись, посбрасывали с себя рубашки, брюки и — купаться. Берег песчаный, тень от акаций и место глубокое.

Поплескались и растянулись на песке. Только что липкий, соленый пот заливал лицо, теперь горячий песок приятно жжет тело…

«Как быть дальше?» — эта мысль не дает мне покоя. А мои товарищи, кажется, вовсе не задумываются о будущем. Кто говорит, что ему и школы достаточно, кто — подождет сдавать документы, кто еще ничего не решил. У всех, кроме меня, есть условия дальше учиться, но только один я собираюсь в город. И даже заикнуться боюсь об этом.

Лишь Темиркан знает и одобряет мое намерение. Прежде говорил ему, что хотелось бы в педагогический, но это так долго учиться, целых четыре года!

— А может, мне в техникум поступить? — спросил я, когда мы остались одни на берегу.

— В какой такой техникум?

— В педагогический.

— А институт?

Институт, институт… Как я мечтал о нем! Но ведь четыре года. Каково будет без меня Бади и Дунетхан? И Нана нуждается в уходе. На кого их оставить?

— Не бросай на половине! — твердо сказал Темиркан.

— Советуешь… А сам-то что?

— Я другое дело. Мне и десяти классов довольно.

По правде говоря, я не надеялся, что Темиркан десятилетку окончит. Сколько раз он хотел все бросить! Кое-как до десятого добрался. Учителя тянули его из класса в класс, занимались с ним отдельно. И школу Темиркан окончил не хуже других.

Мог бы он поступить и в институт, если бы захотел. Но во всем мешают ему застенчивость и упрямство, во всем! Не привык он, чтоб его считали слабым, никогда ни у кого не списывал и по подсказкам не отвечал у доски. Гордость не позволяла. Если не знает, так не знает. Да если и знает, то стоит спутаться — и конец, махнет рукой, ставьте двойку. Вот он какой. А измениться не может.

— Слушай, что случится с Бади и Дунетхан? — принялся он горячо убеждать меня. — По воскресеньям станешь навещать. Да и каникулы два раза в году у студентов.

— На заморенной лошади далеко не ускачешь! — усмехнулся я. — Еще и поступить надо.

Дома встретили меня как именинника. Нана долго разглядывала аттестат, удовлетворенно кивала головой:

— Замечательная бумага! И хрустит, как новенький рубль… Да принесет она тебе счастье, мое солнышко. Поезжай, учись. Дай тебе Бог удачи!

И еще прошла неделя, и я стал собираться. Ох как я вырос в глазах Нана! То одно даст поручение Бади и Дунетхан, то другое: как же, мужчина в доме, надо его снаряжать в дальнюю дорогу. Сестренки не нарадуются на меня, готовы все сделать, что ни попросишь. А что мне собирать? Книги я уложил, документы, бумаги в кармане.

Всего один-единственный раз я был в городе. И хоть бы что-нибудь там увидел интересного — сразу же повернули домой. Ездили вишню продавать. Даже проспект не посмотрели… Не успели выйти из вагона, как густой бас оповестил: «Граждане пассажиры! Камера хранения ручного багажа находится напротив вокзальной площади на улице Маркова». Через минуту опять: «Камера хранения…» Будто люди за тем только и приезжают в город, чтобы узнать, где находится эта камера хранения. А уезжали — опять знакомый бас гудел насчет камеры, которая на улице Маркова.

— Не забудь хлеба взять, — говорит Нана. — Осетин беспечный, о еде на дорогу не позаботится.

— Зачем? Я ж не на край света! Сама говорила, что утром съел, того до вечера хватит.

— Из села в город дорога дальняя, да и там тебя за накрытый стол не посадят. А у тебя еще и ночь впереди.

— Ну, будь что будет. Попаду — хорошо, а нет — мой дом ждет меня.

— Кто так говорил, на полдороге остался. А кто придерживается принципа: «где наша не пропадала!» — своей цели достиг, — отвечает мне Нана. — Или ты думаешь, другие ребята какие-то особенные? И они родились от отца и матери. И их родители ничем не лучше твоих. Почему же они должны обогнать тебя?

Слова Нана всегда подбадривают меня. Вот и сейчас я чувствую себя уверенней.

Мы вышли во двор. И Нана поднялась с постели.

— Да поможет тебе Бог! — донесся из коридора ее голос.

На улице меня ждали Темиркан и Хаматкан. Темиркан сунул мне в карман пять рублей, а Хаматкан подарил бритву — пригодится, сказал. Втроем дошли до Куыройыдона, дальше пошел один.

Пес Хуыбырш весело бежал впереди. Поднявшись на холм, я оглянулся на село, отыскал глазами свой дом. В сравнении с другими сиротливым он мне показался. Камышовая крыша отчетливо виднелась сквозь листву деревьев. По лугу на краю села разбрелось стадо. Вон и наш теленок, я его издали узнал…

Отсюда видна и могила Дзыцца. Была бы жива, не отпустила бы меня одного. Проводила бы до самой станции. Эх, дожила бы она хоть до сегодняшнего дня! Так ждала, когда я закончу школу.

Остались позади колхозные амбары. И Хуыбырш отстал. Стоит посреди дороги, то назад оглянется, то на меня посмотрит грустными глазами. Потом нехотя потрусил домой. Уже не надеялся на мое возвращение…

XXX

Ох уж эти вокзальные радиоголоса! Хотя раньше мне приходилось приезжать в город только один раз, я эти голоса запомнил. Они хриплые, с нотками вечной усталости. Вот и на этот раз я вновь услышал: «Граждане пассажиры! Камера хранения ручного багажа…»

Багажа у меня особого не было. Со старым чемоданчиком и связкой книг в руках я вышел на вокзальную площадь. Шум города меня не смутил. Я остановился и стал прикидывать, как разыскать дом Шаламджери, двоюродного брата матери.

Телефон у меня был записан, но сейчас разгар рабочего дня. Я не был уверен, что застану его дома. И точно — мне ответил женский голос. Раньше чем через месяц не будет Шаламджери. Почему не будет? Да он уехал в другой город, в командировку его послали.

Вот так новость! Через месяц у меня уже закончатся экзамены. А я-то больше всего как раз на него и рассчитывал. Что же мне делать? Ну, одну ночь я еще смогу провести на вокзале, а дальше что?.. Кто это мне позволит околачиваться там в течение целого месяца?..

И тут меня прошиб холодный пот: послезавтра начнутся экзамены, а я еще и документы не сдал.

Да, во что бы то ни стало мне надо разыскать Тепшарыко, другого двоюродного брата матери. Признаться, я его не очень любил. Да и за что его любить? От того, кто собирался отдать нас в детдом — был такой эпизод в жизни, — можно ли ждать хорошего? Но будь что будет. Я знал, что они живут недалеко от осетинской церкви.

Не раз я задавал вопросы прохожим, пока, наконец, не приблизился к осетинской церкви. И в самом деле, дом Тепшарыко мне указали сразу. Но тут я остановился, подумал и вновь вернулся на главную улицу города. Я был голоден, и мне надо было срочно перекусить. Эх, права была Нана, когда советовала прихватить с собой еду.

Я храбро перешагнул порог столовой и увидел там небольшую очередь, всего несколько человек.

Названия блюд оказались мне незнакомыми, и я так ничего и не сумел выбрать.

— Что тебе? — строго спросила меня высокая, краснощекая и полнотелая женщина в белом халате.

Я решил взять то же самое, что и парень, стоявший передо мной. И потому небрежно произнес:

— Дайте мне вот это!

При этом я кивком головы как бы обратил внимание женщины на тарелку в руках парня.

— Котлет больше нет, — резким голосом ответила мне женщина. — Что будешь брать?

Я растерялся.

— Быстрее! Не задерживай, видишь, народ стоит.

— Тогда…

Я хотел назвать блюдо, которое называли другие, но мой язык как-то не слушался, и я сказал так, как для меня было легче:

— Дай мне канцелярию.

— Послушай-ка, хохмач, — женщина скосила на меня глаза.

Я не знал, что такое «хохмач». Но расспрашивать не решился, ибо тут же услышал:

— Хочешь выкобениваться, ищи другое место.

Это слово мне тоже было незнакомо, но тут я услышал сердитые голоса стоявших в очереди. Мне стало стыдно, и я бросился к двери.

У дверей висело меню. Тут-то я и увидел слово «шницель». «Шницель, шницель» — повторял я, словно вспомнил имя старого знакомого. Блюдо, которое я назвал «канцелярией», называлось «шницель»!

Но возвращаться в столовую я не стал. Подумал, что надо и совесть иметь, чтобы вновь беспокоить людей. Вернись я к раздаточной, меня, конечно, сразу бы узнали. Да и есть расхотелось, а потому я пошел к дому Тепшарыко.

Вот это дом, дворец, да и только. За воротами сад, деревья видны из-за высокого забора.

Как только я прикоснулся к ручке двери, послышался лай собаки и загромыхала цепь. Я поспешно отошел в сторону. Не люблю иметь дело с собаками, которых не знаю, а особенно, если они сидят на цепи.

— А ты нажми на звонок, — подсказал старик, проходивший по улице, — не то они тебя и не услышат. Они не всех слышат!

Я увидел черную кнопку звонка и нажал на нее. Я слышал, как зазвенел звонок. Собаку точно шилом кольнуло, она отчаянно рванулась вперед и еще громче загромыхала цепью. Теперь я уже чувствовал ее прерывистое дыхание. Я даже отошел чуть ли не на середину улицы.

— Не бойся ее, — подбодрил меня старик. — Дверь, сам видишь, крепко заперта, да и собака до тебя не дотянется.

— На место! — скомандовал за воротами женский голос, и собака, громыхая цепью, ушла от забора.

Послышался звук отпираемого железного засова. Я думал, что сейчас же дверь откроется, но ошибся. Она запиралась на несколько замков, и с ними надо было повозиться.

Дверь мне открыла девушка. Она была очень маленького роста, хотя на вид ей можно было дать лет девятнадцать, не меньше.

— Кто тебе нужен? — спросила она таким тоном, словно уже заранее знала, что я ошибся адресом.

— Тепшарыко здесь живет?

— Да.

— Вот я к нему.

— Его нет дома. Он придет, вечером, не раньше шести часов. Сегодня он собирался после работы зайти в другой дом.

Оказывается, у Тепшарыко есть еще и другой дом? Пожалуй, мои родственники не из самых бедных, смекнул было я, но девушка подступила с новым вопросом:

— Что передать, когда он придет?

— Скажи, что к нему приходил сын Дзылла…

Лицо девушки потеплело.

— Ты сын Таучеловой? Тогда проходи быстрее в дом.

Девушка оказалась дочерью брата Тепшарыко и хорошо знала мою мать. Об этом она мне сообщила, когда мы проходили по двору.

Ни за что бы не поверил, что в городе может быть такой сад. Ветви яблонь склонялись под тяжестью плодов. Под деревьями были клубничные и овощные грядки. Огород был ухожен, прополот и взрыхлен.

Оказывается, в тот момент, когда я позвонил, девушка поливала огород и теперь озиралась по сторонам, вспоминая, куда это второпях она задевала лейку. Я сразу же приметил лейку, но виду не подал. Тут она сама заметила ее у ворот.

— Мне еще овощи надо полить, — словно оправдываясь передо мной, проговорила девушка и, открыв кран, подставила лейку.

Солнце припекало отчаянно. Я-то хорошо знал, что в это время днем никто огород не поливает. Но одно дело — у нас, а тут город. Может быть, в городе другие порядки?

— Шакар, с кем ты там разговариваешь? — услышал я скрипучий голос, и тотчас на пороге дома появилась старушка.

Девушка, должно быть, не слышала вопроса.

— Я тебя спрашиваю! — строго прикрикнула старушка.

— Что тебе? — нехотя отозвалась девушка.

— Кто к нам пришел?

Я кашлянул. И тотчас старушка обернулась ко мне.

Я объяснил. Старушка выслушала, но даже не спросила меня, как мы живем, ни разу не упомянула имя моей матери. Но тут же задала мне вопрос:

— По какому делу пришел?

Я объяснил. Старушка поинтересовалась:

— А сколько ты в городе пробудешь?

— Как только закончу свои дела, так и уеду.

Мой ответ, видимо, ей понравился. Наверно, про себя решила: чтобы закончить дела, много времени не понадобится. Ведь еще моя бабушка говорила, что на короткий срок человек и змею может к груди прижать.

Внутренняя обстановка дома меня поразила. Таких огромных ковров я, признаться, никогда раньше не видел. На стенах они просто не помещались — ни в ширину, ни в высоту. Видимо, поэтому их с разных сторон подвернули. Шкафы прямо-таки ломились от посуды, а я тогда даже не знал, что она из хрусталя.

Мне вдруг показалось, что все пространство заставлено кроватями, столами, зеркалами и креслами.

Старушка провела меня в комнату и показала на кресло, чем-то напоминающее кровать. Я тут же присел на кресло и пожалел, что сделал это, откуда же мне было знать, что ножек у кресла нет и оно раскачивается, как люлька. Выбраться из кресла я сразу не мог, и хорошо, что появился в это время Тешпарыко.

Он-то меня и вызволил из этой люльки, а сам плюхнулся на мое место. Свободно откинулся назад и спросил, какие у меня цели. Я рассказал все, как есть.

Тепшарыко покачался в кресле, помолчал и заключил:

— Зря ты приехал. Тут городские не могут поступить, а ты на что надеешься?

Я, признаться, и сам когда-то об этом подумывал, но ничто в данный момент не пугало меня.

Мне вдруг отчаянно захотелось во что бы то ни стало поступить учиться. Назло таким вот, как Тепшарыко, который все раскачивался и раскачивался в этом кресле.

Сказать прямо о том, что подумал, я не решился. Впрочем, мне ничего и не надо было говорить. Мои мысли, видимо, были написаны у меня на лице. Потому, пожалуй, и Тепшарыко несколько смягчился:

— Но ты не отчаивайся, надо попытаться, может, и поступишь…

Старушка принесла мне два яблока на тарелке, но я не притронулся к ним. Не нуждаюсь я в этих яблоках. Да у нас летняя яблоня, что растет во дворе, стоит всего сада Тепшарыко.

Я взял учебник и вышел в сад. Думал, начну немедленно готовиться к экзаменам, но в голову, увы, ничего не лезло. Мне казалось, что из-за каждого дерева на меня кто-то посматривает. Да и сами деревья представились мне какими-то необычными. Даже к их веткам я боялся притронуться. Вот прикоснусь вдруг к какой-нибудь ветке, дерево во весь голос закричит.

Что за напасть такая, подумал я, решительно закрыл книгу и посмотрел на небо.

Над городом ползли низкие черные тучи. Должно быть, неистовая полуденная жара была признаком надвигающегося дождя. Откуда-то внезапно налетел ветер. И едва он прошуршал в ветвях, как большая капля коснулась моего лба. Я задрал к небу голову, и другая капля угодила мне прямо в глаз. И тут разгулялся ветер. Я натянул кепку поглубже на глаза, чтобы ее не сдуло, и направился к дому. А между тем здесь все пришло в движение.

Тепшарыко и его мать бросились собирать упавшие на землю яблоки, снимать постиранное белье и то и дело покрикивали на Шакар. Мне, правда, никто и слова не сказал, но эти окрики я, конечно же, принял и на свой счет. Мой приход их не очень-то обрадовал, это я понял по первым словам старушки, но что же мне теперь делать? Если бы не дождь, я бы немедленно отправился на вокзал.

Но куда там, земля и небо обрушились друг на друга. Вот небо сверкнуло, и спустя какое-то мгновение раздался такой грохот, что мне показалось, будто земля раскололась надвое. Еще недавно на дворе было светло, а теперь сразу потемнело.

Шакар зажгла свет, но тотчас Тепшарыко обрушил на нее свой гнев.

— Вот бестолочь, — кричал он. — До каких пор тебя можно учить. Нет, видно, ты так ничего и не поймешь…

Я бы не стерпел такого, хотя и понимал, что ругань Тепшарыко направлена и в мой адрес. Нана, бабушка моя, верно сказала, что возле гостя даже собаку свою бить не положено, не то гость примет все на свой счет.

Утром мы с Тепшарыко направились в педагогический техникум. А что? Техникум — это не так уж и плохо, рассуждал я. Окончу его и стану учителем. Директор нашей школы тоже ведь на первых порах преподавал в начальных классах. А потом, после техникума, когда сестры подрастут, я подумаю о высшем образовании.

С этими мыслями я и перешагнул порог техникума вслед за Тепшарыко. Но уже через две минуты от радужных мыслей моих ничего не осталось. Они рассыпались в прах, как если бы по стеклу ударили камнем.

В техникуме уже десять дней как шли экзамены.

Теперь поневоле мне надо было сделать попытку поступить в институт. Другого выхода не было. Не возвращаться же домой ни с чем. Зачем же тогда ехал в город?

Мы шли по улице с Тепшарыко. Вернее, я шел следом за ним, боясь, что потеряю его из виду. И тут в голове мелькнула неожиданная мысль. Для чего нужен Тепшарыко? Зачем мне вообще сопровождающий? Лишь для того, чтобы сдать документы в институт? Так ведь многие документы по почте присылают…

Я замедлил шаг и стал постепенно отставать от Тепшарыко. Он шел быстро и только однажды оглянулся. Но я спрятался за чью-то спину и нырнул за угол. Вряд ли он захотел бы меня искать.

Итак, я оказался свободным. Постоял, подумал и направился к вокзалу. Ведь я мог до него добраться, никого не спрашивая о дороге. Это во-первых, а во-вторых, я вспомнил, что ребята из нашего села говорили, что от вокзала легко добраться на трамвае до пединститута. Стоит только выйти с вокзала, а там трамвай третий номер, он и довезет.

На трамвайной остановке стояли двое — женщина и девушка. Как я понял, это были мать и дочь, так они похожи друг на друга. Невольно я прислушался к их разговору и понял, что девушка тоже собирается поступать, как и я, в педагогический институт.

Время шло, но трамвай не появлялся.

— Что мы тут ждем, давно бы уже пешком дошли! — сказала девушка и властно потянула мать за рукав.

Мать еще раз посмотрела на дорогу, не идет ли трамвай, и двинулась вперед. Как только они отошли от остановки, я подхватил тяжелую связку книг и отправился за ними, зачем же мне расспрашивать прохожих, если есть те, кто знает дорогу. Я захватил книги из дому, а мои хозяева даже не поинтересовались, куда это я несу их. Ну и хорошо, что не поинтересовались, потому что я еще с вечера решил — в этот дом не вернусь.

Я шагал следом за женщинами (они шли вдоль трамвайных путей в некотором отдалении), так, чтобы не выпускать их из виду. Потом повернули вправо, наверное, хотели срезать путь, я даже испугался, не потеряю ли их, и прибавил шагу. Миновал угол, за который они только завернули, и снова отыскал их глазами в толпе прохожих. Оказалось, что и трамвай делает поворот, и, кстати, тут третий номер мимо меня прошмыгнул. Весело, со звоном.

Случилось так, как однажды с нашим соседом Джетагажом. Возвращался он из горного селения домой, сел на попутку, а она возле аула поломалась. Стали чинить машину, а Джетагаж схватил свою сумку и пошел пешком до равнинного селения Барагуын. Мне, говорит, некогда ждать, поскорей надо до дома добраться. И вот, когда отшагал километра два, видит на дороге клубы пыли. Машину отремонтировали и поехали. Джетагаж кричал, руками махал, возьмите, мол, и меня, но шофер только просигналил: «Знай, мол, наших, надо терпение иметь».

Так вот я дошел до пединститута. В приемной комиссии и мне, и девушке предложили написать заявления. Только она, как я узнал, подавала документы на физико-математический факультет, а я — на историко-филологический.

Женщина, принимавшая документы, оказалась очень доброй. Объяснила мне, что на втором этаже висят расписания экзаменов и консультаций, посоветовала мне переписать их.

То, что я человек негородской, пожалуй, было видно не только по моим документам. Но когда она узнала, что жить мне негде, то забеспокоилась еще больше, словно была моей родственницей.

— Следуй за мной! — весело приказала она, и мы вышли в коридор. Она закрыла дверь приемной комиссии на ключ и вновь приказала: — Стой здесь. Если меня кто-нибудь будет спрашивать, пусть подождет. Я скоро вернусь.

Ждать ее мне пришлось недолго.

— Иди сейчас же в спортзал, — сказала она. — Там собрались такие же, как и ты. Будете спать на борцовских коврах. Понятно? Ничего, ничего, вы еще молоды.

Я не возражал. Прекрасный выход! Чем возвращаться к Тепшарыко, я готов был спать даже под забором, а тут мне предлагали спортзал и ковер.

— Спасибо, большое спасибо! — принялся я благодарить женщину, да так, что сам невольно прислушался к своему голосу и даже покраснел.

Она заметила мое смущение, улыбнулась:

— Не теряй времени. Скажешь Василию Андреевичу, что я тебя прислала. Только сразу же направляйся в зал, а то он уходить собирался.

По коридору я зашагал в другой конец здания. Коридор был длинным, как улица. Наконец мне указали на крайнюю дверь — там, мол, находится спортзал.

Я открыл дверь и увидел, что в зале полно таких же, как я, ребят. Я стал возле входа.

Первым меня заметил белобрысый парень. Он был тонким и длинным, как жердь. Наверное, парень заметил мое смущение, окинул меня быстрым взглядом и громко сказал:

— Наша шуба только в рукаве и нуждалась!

Ребята рассмеялись.

Я, конечно, понял, что это шутка, и улыбнулся. Тут ко мне подошел мужчина, поинтересовался, откуда я прибыл, потом похлопал меня по плечу — не беспокойся, мол, — и, повернувшись к белобрысому, ответил тем же шутливым тоном:

— А ты сам-то не рукав?

Ребята рассмеялись вновь. Смеялся и белобрысый. Я догадался, что этот мужчина и есть Василий Андреевич.

— Видишь красный ковер? — показывая в правый угол зала, спросил он.

Я кивнул.

— Под ним, посмотри, лежит еще один. Так что нижний ковер будет тебе матрацем, а верхний — покрывалом. Ясно?

Я кивнул в ответ и положил связку книг возле ковра.

Кажется, никогда в жизни я не спал так хорошо, как в ту ночь. Один ковер был подо мной, другой — сверху. Признаюсь, честно, пошевелиться мне было не так-то просто — ковер был тяжелым и сильно давил на меня, но все же эта постель в спортивном зале показалась мне мягче пуховой перины у Тепшарыко.

Утром я поднялся раньше всех. Быстро надел, брюки и сапоги. Сапог, как я заметил, ни у кого, кроме меня, не было. Чтобы не очень выделяться среди других, я спрятал сапоги, выпустив брюки сверху, и в одной майке направился умываться. У лестницы, ведущей на второй этаж, стоял невысокого роста черноволосый парень. Кудри у него будь здоров! Постриги его наголо, голова бы уменьшилась, наверное, вдвое. Черты же лица были крупные. Большой нос, толстые губы, широко раскрытые глаза и большие уши. Ноги у парня не должны были быть большими, но обут он был в столь огромные башмаки, что, казалось, сделает шаг и упадет. Красную повязку на рукаве его рубашки я заметил слишком поздно, иначе не стал бы проходить мимо него с такой уверенностью и так критически оценивать его внешность.

— Друг! — схватил он меня за руку. — У нас, запомни, в таком виде не ходят…

Я оглядел себя, будто бы решил посмотреть, в каком это таком виде у них не ходят.

— Иди и надень свою рубашку, — сказал мне парень с повязкой.

И я вернулся. А что еще было делать? И вообще, упрёк его меня нисколько не обидел. Я ему позавидовал. Чему позавидовал? Да тому, что он об институте сказал: «у нас». «У нас, запомни, в таком виде не ходят». Смогу ли и я сказать когда-нибудь об институте «у нас»?

XXXI

Первый экзамен — письменная работа по русскому языку. Одну ошибку, признаюсь, я уже сам нашел: А сколько найдут еще экзаменаторы?

Встретил на улице директора нашей школы Хаджумара и рассказал ему об ошибке.

— Не волнуйся, — успокоил меня директор. — Увидишь, плохой оценки тебе не поставят.

Легко сказать: не волнуйся. В институте без волнений, как видно, не обойтись. На втором экзамене я получил четверку. Мне самому ответ понравился, а это главное.

Так и шел день за днем. Больше недели промчалось с тех пор, как покинул дом Тепшарыко, а ни он сам, ни родня его даже не попытались меня разыскать. Не пытались — и не надо. Я через порог их дома никогда не перешагну. Если бы я им был нужен, найти меня не составило бы большого труда.

Второй экзамен я сдал, а оценки за первый нам еще не объявляли. Попробуй в такой ситуации готовиться. Оказалось, что из тех ребят, что живут со мною в спортзале, трое сдают экзамены на историко-филологический. А всего парней в нашей группе пятеро. Белобрысый поступает на факультет физвоспитания. На первых двух экзаменах он получил четверки. По гимнастике и легкой атлетике. На экзамен по гимнастике я отправился вместе с ним. Он так старался, что его тут же останавливали, наверное, преподаватели боялись, что он поломает себе позвоночник. Но, по-моему, они зря волновались. Если бы видели, как он целыми днями тренируется в спортзале, они бы поняли, что волнуются понапрасну.

И вот нам сказали, что сегодня объявят итоги экзаменов. У доски собралась толпа.

Сердце мое часто-часто забилось. Через головы ничего мне не удалось разглядеть, и потому я стал пробираться поближе к доске. Отыскал свою фамилию — «удовлетворительно». Первым чувством, которое я ощутил, была радость. «Удовлетворительно» не двойка. Это что-то да значит! С такой оценкой можно продолжать сдавать экзамены.

После этого я отыскал фамилии моих товарищей. Все оказались в списке. У двоих, как и у меня, было «удовлетворительно».

А на третьем экзамене я отличился. Преподаватели меня похвалили, один даже поинтересовался, из какого я села. А фамилию нашего учителя записал в книжечку. Зачем это ему было надо, один Бог знает. Приятнее всего было то, что я получил «отлично». И очень мне захотелось, чтобы и Тепшарыко услышал, как меня хвалили. Или, на худой конец, пусть бы ему об этом кто-нибудь рассказал.

На историко-филологический факультет принимали только двадцать пять человек, а из поступавших осталось тридцать пять. Остальные отсеялись. Теперь все зависело от последнего экзамена. Так что у меня была одна задача: не заработать двойку.

Ночью, ворочаясь под ковром, я не раз считал и пересчитывал свои баллы, но так ни к чему определенному прийти не мог.

Чтобы долго не мучиться, я решил пойти на экзамен первым. Вытащил билет, посмотрел на вопросы и будто камень с плеч сбросил. Уж чего-чего, а двойки я не получу.

Все, что знал, я коротко вписал на бумагу, насколько позволяло время, и без запинки стал отвечать.

Меня сначала внимательно слушали, но вскоре прервали:

— Этот вопрос ты знаешь. Переходи ко второму.

Я ответил без запинки и получил «хорошо». Это слово аккуратными буквами вывели на экзаменационном листе.

Когда я вышел из аудитории, меня стали поздравлять. Теперь, пожалуй, мне ничего не угрожало. Не у многих оценки были лучше, чем у меня.

Конечно, мне тут же вспомнилась Нана. Теперь ей не просто будет загонять меня в угол. Ведь всего два месяца назад я был еще школьником, а теперь вот-вот буду студентом. Отлично! Но не рано ли я радуюсь?! Вдруг все изменится? Надо подождать еще пять дней. И тогда все будет ясно. Все встанет на свои места.

После каждого экзамена я приходил к той доброй женщине, которая принимала у меня документы. Я рассказывал ей о своих делах, и она внимательно выслушивала. Вот и на этот раз она встретила меня с улыбкой.

— Теперь ты можешь считать себя студентом! — сказала она, узнав, какую мне поставили оценку. — Всем нос утер! И тем, у кого мать жива, и тем, у кого отец есть.

Откуда это она узнала, что у меня нет ни матери, ни отца? Ах да, конечно же, из моих документов. А я почему-то думал, что никто в них не заглядывает.

— Возьми-ка лист бумаги и напиши заявление с просьбой дать общежитие, — опережая события, сказала она. — Впрочем, подожди. Тебя могут неправильно понять.

Мудрая женщина… Признаться, я и сам об этом подумал. Как говорят у нас: еще не слышно ни удара плетью, ни стука копыт, а я раньше времени людей буду беспокоить?

— Если бы тебе дали место вот здесь, — она показала в окно, — тогда было бы очень хорошо. Представляешь, не надо далеко ходить, все под рукой. Но там живут, как правило, старшекурсники, так что у тебя может ничего и не получиться.

Меня, впрочем, все это мало заботило. Лишь бы зачислили в институт, вот что главное, а на занятия я доберусь откуда угодно. Ходил же я в школу за несколько километров? Ходил. А теперь что же, на трамвае трудно доехать?

— Как только зачислят тебя в студенты, тут же напиши заявление. И не уезжай домой, если не сможешь оставить его у кого-нибудь из городских знакомых. Иначе «проедешь» мимо общежития. Ясно?

Конечно, ясно. Я про себя твердо решил: пока не узнаю, что и как, домой не поеду. А то ведь все село начнет меня спрашивать да расспрашивать, а я что отвечу?

Лучше уж я немного подожду, а там сразу же соберусь в дорогу.

И вот наступило двадцать пятое августа. С утра у доски объявлений в институте собралась толпа. Прежде всего, пришли счастливчики, те, кто набрал нужную сумму балов. Но были и те, кто сдал экзамены неважно, однако и они на что-то надеялись. Так всегда бывает, надежду до последнего момента терять нельзя. Я знал, что у меня все в порядке, но тоже волновался. И так бывает. А потому сразу же решил отыскать в списке свою фамилию. Она была в самом конце. Не потому, что я получил неважные оценки, а потому, что список был составлен по алфавиту. Так полагается в институте! А по баллам я оказался на четвертом месте. Остальные двадцать один человек получили меньше баллов. Впрочем, это уже не столь важно. Признаться, все устроилось лучше, чем я ожидал.

Теперь надо было собираться домой. В кармане у меня осталось десять рублей, как раз на дорогу хватит, и пока я их не истратил, надо двигаться на вокзал.

Билет я купил, на оставшиеся деньги взял три пирожка в буфете и быстро их съел. Из книг своих я ничего в городе не оставил: они пригодятся Дунетхан и Бади. Вчера я купил сестрам коробку печенья и два петушка на палочке. Хотел еще купить бутылку вина для Нана, но денег не осталось. Привезу я бабушке гребень. У нее был гребень, да поломался. Впрочем, такой подарок ей, пожалуй, больше понравится, чем бутылка вина.

Подошел поезд. Место у меня было в седьмом вагоне.

Возможно, в этом поезде еще найдутся счастливые люди, но не думаю, что кто-нибудь из них будет счастливее меня.

Тут только слова моей матери дошли до меня. Бывало, мать не отпускала меня в город с ребятами и всегда при этом приговаривала, что ездить туда мне еще надоест. Вот это время и наступило. Теперь каждое воскресенье мне надо будет ездить домой, а потом обязательно возвращаться в город! А если вот так часто ездить туда и обратно, то рано или поздно это может надоесть. До чего умной была моя мать, как могла она все это предвидеть! Самой ее уже нет, но все чаще я замечаю, что ее слова сбываются.

Поезд тронулся. Перестук колес становился все веселее, пока не слился в единый гул. Два молоденьких парня появились у открытого окна. Постояли, покурили, но стоило проводнику выйти в соседний вагон, как один из них тут же встал на скамейку, левой рукой взялся за оконную раму, правой за что-то уцепился и потянулся кверху. Он быстро очутился на крыше вагона, а за ним последовал и другой. Вскоре я услышал топот их ног.

Мой дядя Алмахшит когда-то мне о таких вот говорил: «Если ты, как некоторые, будешь прятаться по темным закоулкам да бегать по крышам вагонов, то такой племянник мне не нужен». В самом деле, зачем бегать по крышам, когда у тебя есть место в вагоне?

Не заметил я, как доехали до Беслана. Я был здесь последний раз лет пять назад. У нашей соседки тогда умерла невестка, и нас с Темирканом послали сообщить эту прискорбную весть сыну. Нам было лет по тринадцать, не больше. Я вот сейчас подумал: как же соседка решилась на это? Впрочем, какое ей было дело до нас, до чужих детей? Не могла же она послать своего сына? Как же его отправить в дорогу, если он единственный мальчик, избалованный, не дай Бог с ним что-нибудь приключится.

Лучше показать мне и другу моему дорогу, мы еще и благодарить ее станем. Я тогда и в самом деле был ей очень благодарен. Еще она сказала, чтобы мы к вечеру вернулись. Это нас устраивало вполне. Дома никто ничего не узнает, а мы столько диковинного посмотрим.

Дала нам соседка денег на дорогу. Ну, конечно, на вокзале в Беслане мы купили две большие шоколадные плитки, аккуратно изрезанные квадратами. Вкус этого шоколада до сих пор помнится мне.

В Беслане мы забавлялись тем, что ходили по шпалам. Самым удивительным мне показалось то, что и улицы, и привокзальная площадь были сплошь усыпаны окурками. Если бы эти окурки валялись на улицах нашего села, такие люди, как Хаматкан, например, ни за что бы не удержались и в один миг собрали бы их. Я тоже, стал собирать окурки и тут же ссыпал табак в пустую спичечную коробку. Потом мне в руки попалась новенькая коробка из-под папирос, и я пересыпал табак туда. Но и папиросная коробка быстро наполнилась доверху, так что я решил больше не собирать окурки. Я представил себе, что отдам коробку Хаматкану, он-то уж будет так благодарен, как если бы ему достался бык.

Впрочем, мы зря ходили по шпалам. Ведь нам надо было еще добраться до селения, а путь туда неблизкий. Какой-то мужчина показал нам верное направление, и мы босиком зашлепали по пыльной дороге.

Шли долго. И вот впереди показались холмы. Женщины в длинных платьях и цветастых платках стояли с кувшинами у колодца. Солнце светило вовсю, а они стояли, укутанные в платки, но ни на одном лице не было заметно ни капли пота. Они внимательно смотрели на нас.

Мы умирали от жажды, но подойти к колодцу так и не решились.

Давно это было, но все детали той поездки вспоминались мне. Может быть, потому, что на этот раз поезд долго стоял на станции? Если бы знать это, можно было бы выйти из вагона да холодной воды напиться.

Наконец паровоз загудел и медленно тронулся.

Рядом со мной сидели женщины. Они беспрерывно о чем-то говорили. От самого города до Беслана они судачили и перемывали косточки какой-то девушке. А теперь вдруг вспомнили о том, как в прошлом году машина угодила под поезд.

— Вот в этом месте поезд их сбил, — показала за окно одна из женщин.

Я посмотрел в окно и увидел дорогу, пересекающую путь.

Оказывается, студенты ехали на работу в колхоз. Шофер видел приближающийся поезд, но решил, что успеет проскочить, и прибавил скорость. Увы, он не рассчитал, и все, кто был в машине, погибли.

Оказалось, что незадолго до гибели шофера остановил милиционер и многих высадил из машины, так как она была переполнена.

— Спасибо тому милиционеру, — заметила одна из спутниц. — Если бы не он, людей погибло бы еще больше.

— Что и говорить! От несчастья он их спас. Все сели в машину, но одним помог Бог, и они спаслись, а другие — погибли.

— Так оно и есть, так и есть! — вздохнула другая спутница.

Мне показалось, что обе они были не правы. Хорошо, что половина студентов осталась жить, но разве не лучше было бы вообще не останавливать машину? Ведь если бы не было задержки в пути, машина успела бы проскочить железнодорожные пути, и все бы тогда остались живы. А может быть, и я не прав. Впрочем, окончательного вывода я тогда не сделал. Дорога отвлекла меня от грустных мыслей.

За окном мелькали холмы Карджына. Сойди здесь, и ты окажешься прямо у их подножия. Из нашего же села эти холмы кажутся далекими-далекими.

От Дарг-Коха мы повернули к Ардону. Значит, скоро и наше село! Вот она, акация на перекрестке дорог, ее видно издали. А тополя у края села — это уже Гадацци.

На станции Ардон было многолюдно. К вагонам подбегали женщины — кто с жареной курицей, кто с кефиром, кто с вареной кукурузой. Фруктов было полно — яблоки, груши, персики, белые сливы… От одного вида этих даров сада у человека невольно текут слюнки!

Я был голоден и потому решил быстрее направиться домой. На нашей дороге машины встречаются редко. Топай к селу и быстрее попадешь в дом.

Дорогу от Ардона до нашего села я мысленно делю на несколько отрезков. Первый — от станции до автотрассы. Второй — от трассы до большого холма. Ну, а там сразу увидишь силосную башню и большой амбар. За ним — наш дом.

Иду по дороге и думаю: интересно, кто же мне повстречается первым? И как воспримут весть о том, что я поступил в институт? Ведь из дому-то я вышел со скромной мыслью учиться в техникуме, а оказался в институте. Отлично! Правда, учиться мне предстоит целых четыре года.

Вдоль дороги выстроились в ряд столбы вплоть до самого амбара. Потом они повернут в сторону кладбища, и здесь их строгий порядок нарушится.

С правой стороны от дороги — кукурузное поле. Желтые бодылки тянутся кверху. Тишина вокруг, не чувствуется даже малейшего дуновения ветерка, способного сорвать пыльцу с кукурузных метелок. Дальше конопляное поле, тоже неподвижное.

Наша мать много пота пролила на этой проклятой конопле. Мы часто ходили с матерью в поле, и почти всегда в такую пору стояла нестерпимая жара. А там ни воды, ни тени поблизости не было.

XXXII

Первым меня встретил наш пес. Как он обрадовался! Прыгал вокруг так, словно я Бог знает откуда вернулся, будто я был в таких местах, откуда не возвращаются. Он повизгивал от радости, забегал то справа, то слева.

— Хватит, испачкал ты меня! — смеясь, прикрикнул я на пса и стал вытирать оставленные им на моей одежде пыльные следы.

Пес бросился вперед, пробежал метров двадцать, потом остановился и, тяжело дыша, посмотрел на меня. По глазам, его было видно, что он словно поторапливает меня. Я прибавил шагу, пес опять двинулся вперед. Затем остановился, дождался меня, покрутился у моих ног и вновь понесся вперед как одержимый.

Я спустился с холма и встретил Бади, мою младшую сестру. Около нее были телята, они мирно пощипывали травку, а пес бегал вокруг, дружески повиливая хвостом.

Почему-то на шее у Бади висел будильник. Его когда-то подарил нам Алмахшит, наш дядя.

Бади обрадовалась встрече и тут же принялась рассказывать мне о новостях. Раньше я пас телят, но после моего отъезда соседи решили, что надо бы делать это поочередно. Оказалось, что сегодня как раз наступила наша очередь. До обеда телят пасла моя старшая сестра Дунетаан, а после обеда ее заменила Бади.

— А что это у тебя на груди, Бади? — лукаво спросил я сестренку.

— Разве ты не видишь? Это часы.

— Зачем они тебе?

— А как же я узнаю, что пора гнать телят к Дому?!

Я не мог удержаться от смеха.

— Что же ты за солнцем не следишь?

— А вдруг солнце спрячется за тучи? Как я узнаю, сколько часов осталось до вечера? — ответила Бади вопросом на вопрос. — Кстати, почему ты так долго не приезжал домой, у людей глаза от ожидания побелели.

— Кому же это я так сильно понадобился, Бади?

— Много раз твой друг Темиркан заходил и о тебе спрашивал. И твой друг Царадзон, как только меня встретит, все о тебе спрашивает.

— А кто еще мной интересовался?

— Как кто… Я же сказала — все. Например, Хадижат, Бимболат, Хаматкан. Все о тебе спрашивали.

Бади была веселой, это я сразу заметил. А может быть, ей моя радость передалась. Ведь радость человеку скрыть трудно, и хотя я еще ничего не рассказал Бади о себе, она, конечно, догадалась, что я не зря пропадал в городе целый месяц.

Тут я не удержался и признался, что стал студентом. Бади схватила меня за руку и не отпускала от себя, сказала, чтобы я еще немного постоял с ней.

Так мы и стояли рядом. Небо было голубым, телята пощипывали траву и лениво обмахивались хвостами. И вдруг я вспомнил, что у меня есть для Бади подарки. Как же это я забыл? Я раскрыл свою сумку, достал оттуда конфеты и печенье, отделил для Бади ее долю, а остальное спрятал.

Оставлять Бади одну мне не хотелось, но в то же время мне надо было побыстрее попасть домой.

— Когда, скажи, мне гнать телят? — спросила сестра.

Я посмотрел на небо и ответил:

— Как только солнце опустится за макушку нашей ивы…

Бади не приняла мои слова всерьез, и тогда я попытался объяснить ей по-другому.

— Видишь вон то дерево? — повернувшись в другую сторону, спросил я.

— Вижу.

— Как только подгонят туда коров, телят держать здесь уже будет нельзя, поняла?

— Ну, горожанин, рассказывай, какие у тебя новости, — обратилась ко мне Нана.

В голосе ее я почувствовал некую торжественность. По-моему, она догадалась, что у меня все в порядке. Точно она ничего не знала, но чувствовала сердцем, что все обошлось как нельзя лучше.

И я выпалил:

— Поступил.

— Куда это ты поступил?

— В институт.

— Пусть теперь радуются те, кто не ожидал этого от тебя.

— А ты ведь, по-моему, говорил, что в техникум будешь поступать? — вступила в разговор Дунетхан.

— Там экзамены уже начались, так я сдал документы в институт.

— Говорят, кому-то боль в позвоночнике может пойти на пользу, так же вот и у тебя, — заключила Нана и тут же задала вопрос: — А сколько лет в институте учатся?

Тут я запнулся. Больше всего я боялся именно этого вопроса, но отступать было некуда.

— Четыре, — тихо ответил я.

Нана ни о чем меня больше не спросила. Но я и без слов понял, что она о чем-то крепко задумалась.

Зато Дунетхан сказала:

— Я так и знала, что ты поступишь.

— Как так знала?

— А мне Гадацци сказал.

— Он-то откуда знал?

— Позавчера Аштемыр спрашивал о тебе. Что это, говорит, брат так долго не едет. А Гадацци возьми ему и скажи: «Шаламджери не даст ему вернуться, пока он студентом не станет».

Ну и язык у этого Гадацци! Помню, минувшей осенью Шаламджери клятвенно обещал, что поможет мне поступить в институт. Эти-то слова и слышал сосед Гадацци.

Я рассказал Нана о Шаламджери. Не утаил ничего и о Тепшарыко.

— Где же ты ночевал? — удивленно спросила меня Нана.

— В институте. Жил вместе с тридцатью ребятами.

— Потому и говорят: сын брата брата не заменит. Впрочем, это тоже не всегда верно. Ну, простим его. Да и Тепшарыко мне немало хорошего сделал. Есть, правда, в его доме одна вертихвостка, жена, так от нее даже покойник доброго слова не дождется. Да и родственники его по матери тоже слишком жадные люди. Только красивые слова умеют говорить…

Между тем весть о моем возвращении мгновенно облетела соседей. То и дело кто-то заходил к нам, я всем говорил, что поступил в институт, и каждый задавал один и тот же вопрос:

— А сколько там надо учиться?

— Четыре года, — со смущенным видом отвечал я каждому.

— Когда же эти четыре года кончатся? — с беспокойством качали головами соседи, но тут же принимались говорить о чем-нибудь другом.

Однако я заметил, что моя новость особую радость доставила Темиркану, старому другу. Он меня поздравил и тут же сообщил нечто неожиданное.

— В прошлое воскресенье Алмахшит был здесь, — тихо, чтобы никто его не услышал, сказал Темиркан. — Проходил мимо нас Алмахшит и остановился у ворот нашей соседки. Она вам, кажется, доводится дальней родственницей. Так вот что я услышал: он собирается забрать Нана к себе. Ослабла, говорит, а в горах она сразу себя лучше почувствует.

То, что Нана рано или поздно от нас уедет, я и сам знал. Но как-то не думал, что это вот-вот произойдет. Когда я вручил ей в подарок гребень, она очень была довольна. А на Гадацци она сильно разозлилась. Поганый человек, говорит, похож на уголь: если не обожжет, то испачкает сажей. Ты, говорит, его остерегайся.

В воскресенье рано утром к нам прикатил на машине Алмахшит. Новость о том, что я стал студентом, и до него долетела.

— Нана здесь больше нельзя оставлять, — напрямик сказал Алмахшит. — В жару ей душно. Если не увезти ее в горы, она умрет, а в горах, сам понимаешь, проживет дольше. Горы продлевают жизнь.

Что я мог ему возразить на это? А он продолжал:

— Детям от нее тоже польза небольшая, да они и не дети уже. Вот Дзылла, твоя мать, вышла замуж, когда ей было столько же лет, сколько сейчас Дунетхан. Я рад, что и Дунетхан, и Бади — не лентяйки, они все знают и все умеют.

Эти слова Алмахшит, кажется, произнес лишь только для того, чтобы подбодрить меня.

— Да, они все умеют, учить их уже не надо. Я же говорю: у каждого своя судьба. Живут же они без Дзыцца, почему же они не смогут прожить без Нана?! Уверен, ничего с ними не случится, только ты постарайся каждое воскресенье навещать их.

Об этом мне и напоминать не стоило, это и так ясно. А вот как девочки целую неделю будут жить одни? Две маленькие девочки — хотя Алмахшиту они уже не кажутся маленькими, — что они станут делать в большом доме?

И вот Нана уехала. Ее пришли проводить соседи. И когда они разошлись, мой дом показался мне пустым. Как-то раньше я не задумывался о том, что Нана занимает в нашем доме такое большое место. Уверенность, которую придавала нам Нана, как бы в мгновение ока растаяла, испарилась. Я никогда не чувствовал себя столь одиноким, как сегодня.

Мне самому через четыре дня предстояло покинуть дом, оставить Бади и Дунетхан. А что, если мне не уезжать? Ведь обстоятельства так складываются, что учиться я пока не могу, видно, не пришло еще мое время. Как говорят, не знаешь, где можно прилечь, а уже ноги хочешь вытянуть.

Но Бади и Дунетхан даже не захотели меня слушать. Если, говорят, ты не пойдешь в институт, мы бросим школу.

И я решил собираться в дорогу. Из двух чемоданов, что у нас были, я взял тот, что побольше, и стал укладывать свои вещи. Положил туда и ремень Баппу с серебряными насечками, и рубашку.

Место в общежитии, что было рядом с институтом, мне, конечно, не дали. Объяснили, что живут в нем только старшекурсники. Поэтому вручили мне направление в другое общежитие, на второй этаж, в шестнадцатую комнату.

Те четверо ребят, которые оказались моими соседями по комнате, были постарше меня. Как я понял, они и в прошлом году жили вместе.

Первым долгом они спросили у меня, с какого я факультета, а потом уже поинтересовались, откуда я родом. Когда я сказал, что из Барагуына, они заулыбались. Парень невысокого роста, остроносый и большеглазый, громко и торжественно провозгласил:

— Гости из Барагуына!

Я как-то уже слышал подобные слова в спортзале, но что они означали, не знал.

Итак, я познакомился с моими новыми товарищами и узнал их имена: Коста, Афай, Албор и Анкал.

Самым разговорчивым из них оказался Коста. Он обрушил на меня град вопросов. Не дожидаясь моего ответа на один вопрос, он тут же задавал следующий:

— Почему говорят — гости из Барагуына? — спросил меня Коста.

— Не знаю.

— Как, ты ведь из Барагуына!

— Но я прежде этого не слышал.

— А у нас в селе часто так говорят, — подтвердил Анкал.

— О ком так говорят? — поинтересовался я.

— Да о ком угодно, — сказал Коста. — Если где-нибудь появляется новый человек, то вместо «Здравствуй» ему говорят: «Гости из Барагуына!»

— А у нас говорят: гости из Ставд-Дурта! — сказал Анкал. — А, танцуя, иногда кричат: «Елхотт».

Все это было для меня новым, и я слушал ребят с удивлением. Но более всего меня удивили слова «Гости из Барагуына». Конечно, мне было приятно, что о нашем селе знают и в других местах Осетии, но все же было у меня и сомнение: вдруг эти слова произносятся в насмешку. Но почему все же так говорят? Должно быть, с этим связана какая-нибудь необычная история, иначе не прослышали бы об этом в других селах, ведь мои новые товарищи из разных мест!..

Кровать мне досталась возле окна. Я подвинул чемодан и стал переодеваться.

— Может быть, это место тебе не нравится? — спросил меня Анкал. — Тогда поменяемся, — он показал на свою постель. — Я ведь тоже только сегодня приехал.

— Мне и здесь будет хорошо, — ответил я.

И тут каждый стал выкладывать свои продукты на стол. Курица, вареное мясо и даже бутылки с аракой, вместо пробок заткнутые кукурузными кочерыжками. Только у меня ничего с собой не оказалось.

Я смутился. У меня даже щеки зарделись. Ведь я оказался в ловушке. Уж лучше бы мне явиться попозже. Но и уйти нельзя, и садиться за стол стыдно. Так стыдно, словно мне предстоит в толпе людей у кого-то что-то украсть.

Если бы я знал, что такое получится, то одну из наших куриц вполне мог зарезать. Но кто же знал…

— К столу! — твердо приказал Анкал. Он только что разделал курицу и обрывком газеты вытирал руки. И тут же обратился ко мне:

— Казбек, ты что, не слышишь? Ты младший, так что давай разливай араку.

Слова Анкала несколько приободрили, и я поднялся с места.

— Давай пока моей попробуем, — предложил Афай и поставил передо мной большую черную бутыль.

Горлышко ее оказалось плотно закрытым. Я долго возился, вытащил пробку и разлил араку по стаканам соседей.

— А себе? — строго спросил меня Афай.

— Я не пью.

— А мы что же, по-твоему, пьяницы? — вперился в меня Коста. — Пригуби за знакомство, а там как хочешь.

Тут все стали настаивать, и я вынужден был налить и себе.

— Албор, скажи слово, — предложил Коста.

— Афай старше меня, пусть он и скажет.

— С каких это пор?! — удивленно воскликнул Коста.

— У него семья и дети, — нашелся Афай. — А мы еще молодые, в самом расцвете…

— Не валяй дурака, — примирительно сказал Коста. — У одного козла, говорят, рога не росли, так его все время козленком называли…

Мне Афай тоже казался старше, но удивило, что у него есть семья и дети, я думал, что у студента жены не должно быть.

Албор повиновался выбору, и я почувствовал, что у него есть опыт в подобных делах. Я поблагодарил и чуть пригубил из стакана.

Дошла очередь и до моего тоста. Все ждали, что я скажу. Я не собирался пить. Но тут все наперебой стали меня уговаривать, и я понял, что в покое не оставят, и поднял стакан.

— Вот теперь я вижу, что ты настоящий мужчина! — похвалил меня Коста. — Школу ты окончил, в институт поступил, место в общежитии получил, поселился с самыми лучшими ребятами…

Все рассмеялись.

— Не выпить за таких людей, — продолжал Коста, — нельзя. Даже мать и отец против этого не возразят.

Как только вспомнили отца и мать, лицо мое изменилось. Теперь я сидел молча, и ребята не могли не обратить на это внимания. Не рассказать о своей жизни было уже нельзя. Лучше бы я им как-нибудь в другой раз об этом рассказал. Веселье их как рукой сняло.

Спасибо Коста, что он застолье спас. Да из соседних комнат ребята подошли.

XXXIII

Нельзя узнать человека, пока не съешь с ним пуд соли. Так говорят. Но жизнь пословицу опровергает. Есть такие люди, что их можно распознать за один лишь день. Вот, например, Темырцы. Он понравился мне с первой встречи. Не знаю уж почему, но я ему сразу доверился.

Когда мы сдавали первый экзамен, он сидел у меня за спиной. Как ему удалось разобрать написанное мной, не знаю, только он вдруг осторожно толкнул меня в бок. Я оглянулся, а он тотчас сунул мне бумажку. Я развернул ее и прочитал. Темырцы исправлял мою ошибку. Разве этот один факт не перевесит пуд соли? Ничего не знать о своей судьбе и заботиться о другом человеке!

С тех пор мы стали неразлучны. Мы и на занятиях сидим рядом, устроились в дальнем углу. Впереди нас — какая-то городская девушка, и в первые дни она прямо замучила нас. То и дело оборачивалась к нам и спрашивала: «Сколько времени?» А у нас часов-то нет. Девушка, оказалось, сдала свои часы в ремонт, и их никак не могли починить. Сто раз мы ей говорили, что у нас нет часов, но всякий раз, когда ей нужно было узнать время, она поворачивалась к нам. То ли она забывала, что у нас нет часов, то ли ей Темырцы приглянулся. И в перерывах между лекциями она часто к нему подбегала — то одно спросит, то другое.

По первоначальному списку в нашей группе должно было быть двадцать пять студентов. А теперь нас стало двадцать восемь. Двое остались на первом курсе вторично, а один перевелся с другого факультета. И среди этих двадцати восьми мы с Темырцы выделяемся. Во-первых, только у нас нет часов. Во-вторых, у всех, кроме нас, есть хорошие костюмы.

А когда впервые повалил снег, выяснилось, что только мы двое пришли в телогрейках, остальные в пальто.

Меня это нисколько не задевало. Дорогих вещей у меня никогда не было, да и без часов я обходился. Но беспокоило, что мы вместе с Темырцы выделяемся среди других. Хоть бы Земфира этого не замечала. Не наша односельчанка, а Земфира из Крупша. От нашей односельчанки Земфиры мне, признаться, больше никакого прока нет. Впрочем, и раньше не было. Пока я сдавал экзамены в институт, она успела выйти замуж за парня из Арыка. Как только я вернулся домой, мне об этом немедленно рассказала Дунетхан. Я понял, что сестре это доставило удовольствие. Трудно, говорит, найти человека злее Земфиры. Это она, мол, с виду такая тихая. Понял я, что Дунетхан догадалась, что Земфира мне нравилась, и хотела меня успокоить. Зачем, мол, страдать по плохому человеку, не заслуживает Земфира внимания.

А теперь вот другая Земфира появилась на моем пути. С нашей односельчанкой у нее и впрямь нет ничего общего, они даже не похожи. Но стоит мне увидеть однокурсницу Земфиру, как сердце вздрагивает, точно от укола. А она или не знает об этом ничего, или делает вид, что ее это не касается.

Как бы хорошо ни были одеты мои товарищи, меня это вряд ли будет задевать. Да пусть хоть золотые наряды носят, только бы Земфира была от них подальше. А раз так, то она будет ближе ко мне.

Три недели прошло, как мы стали студентами, а я не видел, чтобы одно платье Земфира носила больше двух дней. Например, синее в полоску платье, которое на ней сегодня, она надевала… раза два или три, не больше.

У Земфиры есть подруга, она живет в общежитии рядом с нами. Когда Земфира приходит к подруге, я даже слышу ее шаги в коридоре. А когда они громко что-либо обсуждают, я прислушиваюсь к их разговору.

Недавно посмотрел из окна комнаты и увидел Земфиру. Понял, что она направляется к подруге. Отошел от окна и стал прислушиваться. Стук ее каблучков мне доставляет удовольствие. Вот она подошла к дверям нашей соседки, постучалась. Никто не ответил.

— В кино они ушли, — услышал я чей-то голос в коридоре.

— Давно? — спросила Земфира.

— Нет, недавно.

Выйти в коридор я не решился. А ведь я мог объяснить ей, куда пошли соседки.

И все-таки я подбежал к окну. Земфира уже вышла на улицу. Тут мне в голову пришла глупая мысль: постучать в окно. Что я хотел этим сказать, сам не знаю! Мне не хотелось, чтобы она уходила, но ничего лучшего, как громко постучать в окно и привлечь ее внимание, придумать я не мог.

Земфира обернулась на стук, и наши взгляды встретились. Я-то хотел постучать в окно и сразу спрятаться. Так бы я и поступил, но Земфира обернулась слишком резко.

Надо же было оказаться в таком глупом положении? Я не знал, что мне делать, и стоял, как окаменевший истукан, будто она застала меня за воровством. Я застыл, и хотя это длилось мгновение, мне оно показалось вечностью. Земфира подождала, не скажу ли я ей чего-либо, потом пожала плечами и ушла.

После этого случая я почувствовал себя еще более скованным. Словно я взял у Земфиры что-то на время, да все никак не могу вернуть.

После занятий ко мне пришел Темырцы.

— Казбек, в понедельник нас посылают в колхоз… Ты знаешь об этом?

— Кто это тебе сказал?

— Я говорю тебе, а ты еще кому-нибудь расскажи.

— В понедельник? А сегодня у нас пятница… Завтра у нас еще будут лекции? — спросил я.

— Будут. И о поездке нам завтра объявят. Первый курс отправляют в Ацылык.

— Это где?

— Я и сам не знаю.

— Ацылык, Ацылык… Что-то знакомое.

— А воду ты никогда не пил?

— Ах да, это же название минеральной воды.

На следующий день нас отпустили с последней лекции. В понедельник надо было прийти с вещами к институту. Мне надо было отправляться домой и привезти теплые вещи. Вначале я хотел было ехать на поезде, но потом решил, что доберусь быстрее, если перехвачу какую-нибудь попутную машину. Уже стемнело, когда я наконец остановил грузовик и шофер довез меня до самого заготовительного пункта, а оттуда и до дома было недалеко.

Только я приблизился к окраине села, как услышал лай. Я прошел еще немного и почувствовал, что пес почуял мой приход.

Во дворе дома я сначала все внимательно осмотрел. Скотина, куры — все оказались на местах. Девочки уже спали, закрыв дверь изнутри. Вначале я стучал тихо, но никто не откликнулся. Тогда я постучал громче, но так и не смог разбудить сестер. И я стал громко кричать:

— Дунетхан! Бади!

Никто не отозвался. Может, их нет дома? Но почему дверь закрыта изнутри?

В это время соседи возвращались из кино, увидели меня.

— Что же ты так поздно приехал?

— Не мог раньше. Вот стучу домой, и никто меня не слышит.

— Недавно Алмахшит тоже вот так же стучал, — сказал сосед. — Но Дунетхан не открыла ему дверь до тех пор, пока он не рассказал ей всю свою биографию.

Я снова принялся стучать. На этот раз в доме послышался какой-то шорох.

— Дунетхан!

— Мы-ы? — послышался заспанный голос.

— Открывай дверь.

— А кто ты?

— Не знаешь меня, что ли?

— Не знаю!

— Казбек я.

— Чей Казбек?

— В этом доме разве несколько Казбеков живут?

Мне и в самом деле пришлось рассказывать о себе. Наконец я убедил Дунетхан, и она отодвинула засов.

— Ну и крепко же вы спите! — проговорил я. — Вы всегда так рано ложитесь?

— Да-а! — отвечала Дунетхан.

Что ж тут удивляться! И встают они рано. Ведь город и село — это не одно и то же. Устают девочки, вот и ложатся рано.

На следующее утро в гости ко мне неожиданно нагрянул Темырцы.

— Ты ведь в горы собирался? — спросил я. — А приехал ко мне?

— Не поехал я в горы. Ведь нам в понедельник в колхоз ехать, а тебе надо еще успеть убрать кукурузу. Так что будет лучше, если мы уберем кукурузу.

Вот что значит настоящий друг, не о себе, а обо мне подумал.

Вчера на занятиях я проговорился, что мне надо убрать кукурузу. Не могу же я оставлять ее в поле до тех пор, пока вернусь из колхоза. И снег может пойти, да и соседи меня ждать не могут — надо же на убранное поле скот выгонять. Да еще и тыкву, и фасоль надо убрать!

— Ни одну из работ нельзя оставлять на потом, — сказал Темырцы.

Все приступили к работе. Бади и Дунетхан были у нас за подсобных. На тыкву и фасоль у нас ушло немного времени. Кукурузные початки мы не только собрали, но и подняли на чердак. Кукурузные стебли тоже мигом срезали. Перевязали снопы прутьями орешника и аккуратно поставили в нашем саду.

Мы уже заканчивали работу, когда пришла наша соседка Хадижат.

— Да будете вы счастливы в жизни, — стала она благодарить Темырцы. — Хорошо, что вы о товарище заботитесь. Спасибо вам большое.

Хадижат пригласила нас к себе и на славу угостила. И мы с Темырцы в этот же вечер отправились в город.

XXXIV

Уже третью неделю мы в колхозе. Работаем с рассвета до вечера. Впрочем, обо всех этого сказать нельзя. Кое-кто из студентов отлынивает, прохлаждается в тени.

Сегодня один большеносый парень с исторического факультета рассмешил нас. Однокурсники окружили его и спрашивают:

— Эх, друг, если бы ты был лошадью, то помер бы с голоду.

— А вам-то какое до этого дело? — огрызнулся черноволосый.

— Постой-ка, не надо отвлекаться. Почему ты нас не спрашиваешь?

— Не хочу я этого знать.

— Нет, все-таки спроси. Почему бы ты помер с голоду? Потому что нос не позволял бы тебе щипать травку.

Во время обеда большеносому опять досталось. Вывесили стенную газету, а в ней художник нарисовал парня лежащим у копны сена и лениво отгоняющим мух.

Парень обиделся и помчался к нашему руководителю.

— В стенной газете меня облили грязью.

— Кто облил? — спросил преподаватель.

— А мне откуда знать.

Подошли к стенной газете, посмотрели. Преподаватель спрашивает:

— Что же тебе здесь кажется неверным?

— У копны сена, там, где я лежал, не было никаких мух.

Собравшиеся вокруг студенты словно только этого и ждали, так и покатились со смеху.

Но еще более удивительная история произошла на следующий день. Водовозом наш преподаватель поставил одного из лентяев. Вся его работа заключалась в том, чтобы два раза в день подвезти на поле воду. Перед обедом он, как всегда, отправился за водой. Когда он возвращался, к нему на подводу подсела девушка.

Мы бы и не знали об этом, но неожиданно услышали крик. Ребята бросились за бугор, откуда должна была появиться подвода, и застали девушку в слезах. Щека нашего водовоза была багряной — он получил хорошую оплеуху.

Перед обедом преподаватель собрал студентов перед станом и вывел парня вперед.

Все молчали, ждали, что будет. И тут преподаватель сердито спросил у водовоза:

— Почему ты так поступил?

А наш водовоз, не моргнув глазом, ответил:

— Потому что я ее люблю.

Наступила тишина. Преподаватель не знал, что сказать. И вдруг девушка выпалила:

— Что же ты до сих пор мне об этом ничего не сказал?!

Все засмеялись, инцидент был исчерпан. Никто не думал о том, чтобы наказать нахального парня. Уже за то, что он рассмешил столько людей, надо было его простить.

…К Земфире, как магнитом, притягивает людей. Я заметил, что все девушки пытаются завести с ней дружбу, да и она со всеми ладит. Конечно, я понял, что девушки пронюхали о том, что Земфира мне очень нравится.

О том, что я когда-то постучал в окно, я старался забыть. И Земфира ничем не напоминала мне о том случае. Я был благодарен ей за это. Уверен, другая девушка уже давно бы разболтала обо всем подругам.

Когда мы уезжали в город, колхозный председатель пришел нас проводить. Поблагодарил студентов, сказал, что помощь оказана серьезная.

Я слушал председателя, а сам внимательно поглядывал на Земфиру. Боялся, что мы попадем в разные машины. Оказалось, опасаться этого мне не стоило. Преподаватель решил, что каждый возвращается со своей группой.

Мы ехали по осенним порыжевшим степям. Солнце освещало степь, на душе было хорошо. Я не хотел слушать разговоры студентов о том, что вот, мол, все закончилось, все трудности позади. Для меня в этом ничего трудного не было. К такой работе я привык.

Мы добрались до города, попрощались, и я поспешил на вокзал. Нам дали отпуск на три дня. Я взял билет на самый поздний поезд, долго бродил по перрону. Поезд вышел со станции с опозданием на целый час. Так что пока я добрался до Ардона, было уже далеко за полночь. Вместе со мной сошли в Ардоне несколько женщин из соседнего села, но идти по степи в этот час они не захотели, решили переждать на станции до рассвета.

Я пошел один и, признаюсь, чувствовал себя не очень уютно. В эту осеннюю пору лисицы и волки рыщут по степи в поисках добычи. Человеку вряд ли следует их бояться, но и забывать тоже не следует. Ночь темная, всякое может случиться.

Возле Большого холма я свернул с дороги к стогу, прихватил с собой охапку сена. А вдруг все-таки волк на дороге повстречается? Я слышал, что в темноте у него глаза угольками горят. Волк огня боится, и если встретится мне, подожгу сено, брошу на него…

Да, впрочем, какие звери, какие волки! В нашем селе волк никогда никого не тронул, это я знал твердо. И все же одно лишь ожидание встречи с ним на ночной дороге всегда наводило страх на людей.

Скотину волк никогда не жалел. Бывали случаи, когда волки появлялись в нашем селе и уносили овец. Собаки поднимали лай, но никто из них не решался вступать в схватку с волком.

Неприятно думать об этом, когда идешь один по ночной степи. А тут, как назло, вспомнились страшные истории, о которых слышал в детстве. Рассказывали, что есть женщина-волк. Ночью она бросается в желоб мельницы и превращается в волка. Истребляет скот у тех, на кого она зла, и с рассветом опять принимает образ человека. Такие истории всегда обрастают подробностями. Помню, соседка наша божилась, что она твердо знает: в одну ночь женщина превращается в волка, а в другую — в кошку, и та кошка доит коров, после чего у них пропадает молоко.

Я отгонял от себя нелепые воспоминания, но все-таки прибавлял шагу. Домой я добрался под утро и тут же завалился спать.

Утром я обнаружил, что за три недели, пока я работал в колхозе, девочки заметно выросли.

Бади, оказывается, все дожидалась, когда я проснусь. Очень ей хотелось поделиться одной новостью. И как только я открыл глаза, она выпалила:

— Алмахшит тебе пальто купил!

— Какое пальто!

— Темно-синее, с меховым воротником, сейчас покажу. — Бади выскочила в соседнюю комнату и принесла пальто.

Я стал его разглядывать. Вот это да! Такого пальто в нашей группе ни у кого нет.

— Наверное, оно тяжелое? — проговорил я.

— Надень его скорее, а мы посмотрим, — предложила Дунетхан.

Я примерил обнову.

— Зимнее пальто тяжелым бывает, — сказала Дунетхан, обходя меня то слева, то справа. Пальто ей нравилось.

— Очень оно тебе идет. Носи его на здоровье.

Пальто было сшито как раз на меня.

— Когда Алмахшит был здесь? — спросил я у Дунетхан.

— В прошлое воскресенье.

— Он сказал, что в следующий раз и мне пальто привезет, — похвасталась Бади.

— Ты что, его об этом попросила? — строго спросил я.

— Нет, он сам мне предложил. Как только, говорит, в магазине появится, так я тебе куплю.

Пальто я, конечно же, захватил с собой в город. А вдруг ударят ранние холода?

Ребятам пальто понравилось, но они вспомнили, что в общежитии у одного студента недавно пропал полушубок. А вдруг и мое пальто украдут? Ведь с утра до трех часов в нашей комнате никого не бывает.

— А в городе у тебя нет родственников? — спросил меня Коста.

— Есть.

— Тогда не беспокойся. Пока пальто тебе не нужно, отвези его и пусть родственники хранят твое богатство.

Я и сам подумывал об этом, но идти на поклон к Тепшарыко мне не хотелось. Я до сих пор не могу забыть, как он меня встретил. И тут я вспомнил о Земфире. У нее есть в городе тетя. О, это прекрасная мысль. Тем более я уже знал телефон тети Земфиры.

Я позвонил по телефону. Трубку подняла Земфира. Мне показалось, что она недовольна. Но я быстро объяснил, что на этот раз я беспокою ее по делу.

— Тогда приноси пальто, я выйду на улицу, и ты мне его передашь.

— Я сейчас же приду, — сказал я. — Мне нужно полчаса. Ты будешь ждать меня внизу, у входа? Хорошо! Иду!

Я схватил пальто под мышку и вышел на улицу. Что ж, за полчаса вполне можно успеть дойти до четырехэтажного дома, в котором живет тетя Земфиры. Можно идти не спеша, но я тороплюсь.

Только повернул к трамвайной остановке, как меня остановил милиционер.

— Слушай, парень, что это у тебя в руках? — спросил он.

— Пальто.

— Пальто, говоришь… Откуда же ты его несешь?

— От себя несу.

— Как это «от себя»?

— Из общежития.

— И это ты называешь «от себя»?

Я промолчал. Но он посмотрел на меня внимательно, как бы оценивая.

— Где же ты взял пальто?

— Купил.

— Где?

— Не я купил… Дядя мне купил пальто…

Ответ мой милиционеру явно не понравился. Особенно он засомневался, когда я сначала сказал, что сам купил пальто, а потом сообщил, что его купил мне дядя.

— Отпусти, мне надо идти, — попросил я милиционера.

— Мне тоже кажется, что тебе надо идти, только не туда, куда ты думаешь, а за мной. Мы пойдем сейчас в отделение милиции. Там и разберемся.

Как я только ни уговаривал милиционера, но он был неумолим. Напомнил мне, что как раз из общежития украли полушубок. Из-за таких, говорит, как ты, у меня большие неприятности. Полушубок до сих пор не нашли! Вот уж действительно нашел вора… Из-за таких, говорит, как ты! Если бы ты, сказал я милиционеру, имел что-нибудь общее с Шерлоком Холмсом, то по одному только моему виду понял, что я не вор. Я студент.

Мои слова милиционеру явно пришлись не по вкусу, и он взял меня под локоть. Я разозлился и на милиционера, и на себя. Наконец-то я договорился о свидании с Земфирой, да только, кажется, вряд ли оно состоится.

К счастью, мой паспорт и даже студенческий оказались со мной. Я подумал, что меня быстро отпустят. Мне даже показалось, что настенные часы в отделении милиции идут неточно, и потому я спросил милиционера:

— Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени?

Он посмотрел на свои часы, потом на настенные и только после этого ответил:

— У тебя что, студент, глаз нет? Вон перед тобой часы!

Меня подробно расспрашивали. Где я учусь, где живу, когда вышел из общежития, с кем хочу увидеться? Записали даже фамилию Алмахшита, купившего мне пальто.

Через полтора часа меня отпустили. Я был сам не свой, но все же пошел к условленному месту. Я понимал, что Земфира не будет ждать меня до полуночи, но все-таки на что-то надеялся.

Увы, надежда не сбылась. И я повернул к общежитию. Не звонить же в чужой дом на ночь глядя.

На следующий день я пошел в институт пораньше. Я знал, что Земфира появлялась едва ли не первой в нашей группе. Я решил, что она будет идти в институт одна.

Будто назло мне, она шла с подругами. В институтском коридоре они прошли мимо меня. Подруги со мной поздоровались, Земфира даже не кивнула. Про себя я заранее решил, что, если даже она будет не одна, я подойду к ней, но она была хмурой. Я так и не решился объясниться.

После занятий Земфира пошла в библиотеку, и я последовал за ней. Мне пришлось долго ждать, но ничего иного придумать я не мог. Наконец, Земфира вышла из библиотеки со связкой книг в руке.

Я отправился за ней к трамвайной остановке. Как только она вошла в передний вагон, я мигом проскочил туда же. Рядом с Земфирой никого не было, и я, набравшись храбрости, примостился рядом.

— Земфира, — тихо сказал я.

Она подняла голову и тут же отвернулась к окну. Я сидел молча минут пять, но потом сказал:

— Прошу у тебя прощения…

Она опять не ответила.

— Моей вины в этом не было.

Земфира повернулась ко мне.

— А я тебя и не виню. Сама в следующий раз буду умнее.

— Как мне оправдаться, не знаю.

— А никто у тебя и не просит оправдания.

Она поднялась и заторопилась к выходу. Я пошел рядом и быстро-быстро стал рассказывать о вчерашних приключениях.

— А где твое пальто? — вдруг спросила она и улыбнулась.

— Еле отдали. Носи, говорит, пока. Но не вздумай куда-нибудь деть.

— Так что же, ты опять в общежитие пальто отнес?

— Конечно, куда же я его дену. Оно мне вчера всю ночь снилось. Сплю и сон вижу. Милиционеры с одной стороны за пальто тянут, я — с другой. И так получается, что то вы одерживаете верх, то я.

— Кто это вы?

— Во сне ты милиционерам помогала. Не будь тебя, я бы мигом вырвал пальто… Долго пальто перетягивали, потом я собрался с силами, раз-два и… пальто затрещало по швам. Я почувствовал, что рукав останется у меня, и отпустил пальто. Отпустил и тут же полетел назад. Споткнулся обо что-то и шлепнулся на землю. Тут и проснулся.

— Оказывается, главной виновницей была я? Так, что ли? А я на тебя злилась! Извини, что я невольно обидела тебя. Давай договоримся: я тебя прощаю, а ты меня прости.

Мы подошли к дому, и только тут я предложил взять ее книги.

— Да мы уже пришли, — сказала она, смеясь.

— Тебе их надо нести на четвертый этаж!

Я забрал книги у Земфиры, и мы стали подниматься по лестнице. Земфира хотела быстро взбежать по ступеням. Я же, наоборот, шел медленно. Земфира не захотела опережать меня, да и потом, не полагается у нас женщине, поднимаясь по лестнице, идти впереди мужчины.

Я бы поднимался по этой лестнице еще тысячу лет. Никогда бы не заикнулся об усталости, и если бы даже вместо книг у меня были свинцовые слитки, то и тогда они казались бы мне легче пуха.

— Мы пришли, — сказала Земфира. — Давай-ка мне книги…

— Пожалуйста, — тихо сказал я и аккуратно подал Земфире связку книг.

Конечно, мне следовало бы сказать еще что-то. Я мог бы, как другие парни, предложить ей сходить в кино или встретиться в парке, но промолчал.

Я вышел из подъезда, мне хотелось петь. Но тут я увидел на улице Асланджери, того самого Асланджери, которому нравилась Земфира и которого я из-за этого люто ненавидел.

Одна из девушек нашей группы приходилась ему племянницей. Должно быть, она и познакомила его с Земфирой.

Я, конечно, сразу же раскусил планы этого Асланджери.

Волосы Асланджери подстрижены ежиком, они напоминают гребешок петушка-драчуна, у которого прорезался голос каких-нибудь три дня назад. Тонкие губы словно прилипли одна к другой. Кажется, будто сейчас он пронзительно засвистит. Нет, такому человеку нельзя довериться.

Я давно заметил, что племянница Асланджери хочет подружиться с Земфирой. В перерывах между лекциями она так и крутится вокруг Земфиры. А Земфира — человек мягкий, отказать не в силах.

И часто перед ними «неожиданно» вырастает Асланджери.

Только один я все это замечаю. Но, пожалуй, и Земфира чувствует мое внимание. Я это понял, когда племянница нашла предлог исчезнуть — много ли для этого надо! — и оставила Асланджери с Земфирой. Он что-то ей тихо стал говорить, а Земфира как бы нарочно отвечала ему громко. Наверное, это было специально сделано, чтобы я не думал, будто у них есть какие-то тайны.

Однако что же привело Асланджери сюда, к дому, где живет тетка Земфиры? Я отошел в сторону и стал наблюдать.

Он то и дело поглядывал на часы. И я тоже поглядывал на часы. Только на те, что висели на столбе. Признаюсь, едва я увидел Асланджери, в голове у меня промелькнула страшная мысль: а вдруг они с Земфирой договорились о встрече? Тут же я подумал, что этого быть не должно. Если бы они условились, то Земфира давно бы уже вышла на улицу. Потом меня осенила другая мысль: может, Асланджери решил встретить Земфиру у дома.

Так прошел час. Подожду еще, решил я, а потом пойду домой. Конечно, я злился на себя. В самом деле, не хватит ли того, что Асланджери торчит здесь впустую, зачем же еще мне время тратить? Но тут же я уговорил себя — раньше Асланджери ни за что не уйду.

У влюбленного в сердце всегда много сомнений. Об этом я раньше читал, но теперь и сам почувствовал. Да, если вдруг Земфира выйдет к Асланджери, я должен буду немедленно уйти. Уйти навсегда и вычеркнуть ее из сердца.

Прошел еще один час, но Асланджери так и не ушел. Значит, он влюблен в Земфиру, иначе зачем бы ему торчать столько времени в бесполезном ожидании.

Я услышал скрип калитки за спиной и обернулся. Из калитки вышел старик со скамейкой в руках. Скамейку он поставил под тополем, расположился поудобнее и, чувствую, внимательно посматривает в мою сторону. Я вышел из укрытия и занял другую позицию — подальше от старика. Но старик продолжал буравить меня своими глазками. Ну, конечно же, он принял меня за недоброго человека.

Но что мне до старика! Я наблюдал за Асланджери. А он уже нервничает, то и дело посматривает на окна в верхнем этаже. Он не знает, что на эту сторону окна ее не выходят!

Асланджери надоело ждать, он еще раз посмотрел на часы, махнул рукой и зашагал быстро прочь. Через минуту он скрылся за углом. Я двинулся следом за ним. Может, он знает другую дорогу к этому дому. Нет! Он быстро вскочил на подножку трамвая и уехал.

— Да будет твой путь гладок! — сказал я про себя. — Учти, что Земфира в таких, как ты, не нуждается!

Что же это такое я говорю, скажите на милость? Чем же я лучше его? И почему Земфира должна сделать выбор в мою пользу? Да пусть хоть парни всего мира не будут достойны Земфиры, мне то что от этого? Пусть лучше достойных будет много, но из них Земфира выберет меня.

Я сел в трамвайный вагон. Пора возвращаться в общежитие. Если у человека есть дом, то надо прибиваться к нему. Я устроился у окна, но мысли о Земфире не покидали меня. Хорошо, что я смог оправдаться. Хорошо, что и Асланджери уехал… Значит, между ними ничего нет, я сам убедился в этом.

Убедился? Не рано ли так говорить? Если Асланджери каждый день будет приходить к ее дому, то рано или поздно они встретятся.

Если говорить откровенно, каждый сможет действовать, как Асланджери. Чтобы торчать у дверей большого дома, много ума не требуется. Стой себе, сколько тебе захочется. И ночью стой, и днем. Никто тебя ни о чем не спросит, никто тебя не побеспокоит.

Но тут почему-то всплыл в моей памяти старик на скамейке.

XXXV

В субботу я остался в городе. Дома меня никто не ждет. Когда я навестил село на предыдущей неделе, Дунетхан с важным видом преподнесла мне новость — в воскресенье, говорит, будет экскурсия по лермонтовским местам. Если, говорит, ты нас отпускаешь, я и Бади возьму с собой, учитель уже предупрежден.

Я согласился. Пусть поедут в Пятигорск.

Еще ни разу я не оставался в городе на выходные дни. В общежитиях, кажется, нет ни одной живой души. Те, кто, как и я, не уехали, пошли гулять по проспекту.

Уже давно стемнело, а свет я так и не включил. Тоскливо было у меня на душе. Если из соседних комнат не доносятся веселые голоса, то какое же это общежитие! Кому нужна эта тишина, когда не слышно хлопанья дверей, а из кухни не пахнет жареной картошкой?

Я так привык к сутолоке и шуму, что меня одолела грусть. Словно нечто дорогое, что у меня было, унеслось без спроса. Я вспомнил осенний день, когда Алмахшит увез Нана в горы. Тогда в нашем доме было так же пусто и безмолвно, как сейчас в общежитии.

Многого я еще не умею в жизни. Например, никогда не брался за то, чтобы выстрогать топорище. Это требует большой сноровки от человека.

Я никогда прежде не рисовал. Но в этот вечер взял чистый лист бумаги и карандаш. Я стал рисовать разные лица. Волосы, лоб, нос, подбородок, шея, глаза — и портрет человека готов. И не просто человека, а такого, которого я очень хорошо знаю.

Каждый портрет заставлял меня вспомнить кого-нибудь из нашего села. Вот это, например, наш печник. Очень похож! Как только я понял, что он похож, улыбнулся.

Потом я нарисовал Адабе. Вот чудо-то какое! Прежде я, пожалуй, и цыпленка не мог бы нарисовать. Клянусь, даже художник не мог бы так изобразить Адабе. Ну разве это не Адабе? Глаза его, нос, уши… А подбородок?

Говорят, уродливый мужчина хоть в пастухи, а сгодится. Но он себе и жену такую же нашел, мало сказать некрасивую, страшилище. И все же он ее сильно любит.

Наш сельский шутник Джетагаж однажды сказал Адабе:

— Эх, сосед мой, я три года на фронте был, а такого храбреца, как ты, не встречал.

Адабе понравилась похвала, но вот в чем заключалась его храбрость, он не понял. А Джетагаж — великий хитрец — молчит.

— Это почему ты так говоришь? — поинтересовался Адабе.

Джетагаж без тени улыбки ответил:

— Как же, проснуться среди ночи и увидеть лицо такой жены… Я даже днем боюсь на нее взглянуть…

Адабе, конечно, набросился на Джетагажа, чуть не убил…

Потом я нарисовал Бекмаржу. Хотел было надеть шапку на его голову, да подумал, что он перестанет быть похожим на себя.

Вначале Бекмаржа работал трактористом. Но чинить трактор он так и не научился. Поэтому, когда случалась поломка, он злился, брал в руки громадную кувалду и принимался бить по трактору. Трактор у него, конечно, отняли и перевели в свинопасы.

Вспыльчивость ума ему не прибавляла. Как-то разозлился Бекмаржа, сорвал с головы войлочную шляпу и со злости изорвал ее в клочья.

Спасибо моему карандашу, он помог мне оказаться в Барагуыне и встретиться со старыми знакомыми. Разные люди живут в селе, добрые и злые, шутники и дурни, но все они — мои соседи, мои знакомые. Куда же я от них денусь?

Я отложил карандаш и понял, что неплохо было бы поесть. Хорошо бы пойти в город, в столовую. Но что мне делать в городе без денег? Обычно, возвращаясь из села, я привожу из дома рублей сорок. Не больше. Если больше взять, то все равно я их растрачу. А деньги мы выручили от продажи коровы. Они и так убывают слишком быстро. Денег у меня не было, но хлеб оставался, так что, подумал я, перебьюсь до понедельника. Потом прихвачу у кого-нибудь в долг и дотяну до субботы.

Я решил пойти в библиотеку, чтобы взять томик Коста Хетагурова. Принес книгу и улегся поудобнее на кровати. Только я развернул книгу, как оттуда выпала новенькая двадцатипятирублевая бумажка.

Я не поверил своим глазам. Даже посмотрел на потолок: может, оттуда ее кто-нибудь кинул?

Я взял хрустящую бумажку, посмотрел на свет, как это иногда делают продавцы в магазинах, и, убедившись, что деньги настоящие, решил пойти в библиотеку. Нана не зря, бывало, говорила, что хромой перепелке кормиться и ветер помогает. Спасибо писателю, даже и после смерти он оказывает людям помощь.

Наверное, хозяин ищет деньги сейчас где-нибудь в другом месте? Не хочу я, чтобы меня кто-нибудь проклинал. Лучше скажу библиотекарше, может быть, и хозяин отыщется.

Но библиотекарша сказала, что книга получена недавно и еще никто ее не брал. Вот так номер!

Ну и отлично, решил я. Раз хозяина у денег нет, я быстро найду им применение. И направился в четвертую столовую.

Эта та столовая, где летом вместо шницеля я просил дать мне… канцелярию. Удивительно, но женщина, работающая в раздаточной, запомнила меня. Она вовсе и не такая сварливая, как мне тогда показалось, а очень добрая женщина. Я заметил, что полные люди почти всегда доброжелательны.

И она теперь всегда мне улыбается, подавая полную тарелку супа.

Как только я перешагнул порог столовой, моя давняя знакомая тут же улыбнулась. Я сказал «знакомая», а сам даже имени ее не знаю. Надо бы спросить, но как-то неловко.

— Как дела, канцелярия?

— Хотелось бы улучшений, — отвечал я шутливо.

— Сейчас дела улучшатся. Что твоя душа желает? Наверное, котлеты с макаронами?

— Да.

— Тогда почему же ты когда-то попросил у меня канцелярию?

— Я и тогда хотел взять котлеты, а они кончились…

Прав мой друг Темырцы. После обеда он обычно говорит: опять мне захотелось жить. Ведь вот как бывает: у голодного человека от мыслей голова может распухнуть, а поешь плотно, и мысли улетучиваются.

Из столовой я пошел в парк имени Коста Хетагурова. Сегодня писатель меня крепко выручил. Вот я и решил побродить в парке, который назван в его честь.

Тереку было тесно в своих берегах. Удивительная все же особенность у рек. Мчатся они к морю и ночью и днем и всегда отыскивают свой путь. Обрушиваются с горных вершин и устремляются навстречу объятиям морских волн.

Человек мне напоминает реку. Он знает, что, сколько бы ни прожил на свете, наступит предел и его жизни. Но он спешит, не останавливается, все время торопит будущее. А пожалуй, это и хорошо! Младшие приходят на смену старшим. Слава одних доходит до других. Если бы этого не было, жизнь бы, наверное, давно прервалась. Если не будет Терека, если высохнут другие реки, впадающие в Каспий, море превратится в огромную пустыню и безжизненную котловину и такими же пустынными и безжизненными будут земли вокруг Каспия.

Пусть Терек, играя волнами, всегда устремляется к морю. И пусть горные и степные ручьи никогда не дадут ему обмелеть.

Я не был в селе всего две недели, а мне показалось, что прошла вечность. Дорога к дому была мне знакома до мелочей, но теперь степь стала белой, как покрывало. В прошлый мой приезд еще черные борозды проглядывали, подобно уставшим волнам. Теперь снег сгладил их, и редко где проглядывала полоска черной земли. Но там, где виднелась земля, зеленела трава.

Издали я услышал знакомый лай. Ну, предположим, ночью пес узнает меня по звукам шагов, а как все же он чует меня на большом расстоянии? Вот и сейчас, когда я еще не подошел к дому, он примчался мне навстречу.

Я остановился у дома, будто никогда его не видел. Обычный дом, но знаком он мне и дорог с детства.

Однажды в детстве я прочитал сказку о том, как хорошо было ежу в гостях, угощали его и обхаживали, а он стремился домой. Уговаривал ежа приятель, погости, мол, еще немного, отдохни, но все было напрасно. И так рвался еж домой, что приятель решил своими глазами увидеть, что это за дом такой у ежа. Долго бежал еж, приятель еле поспевал за ним. Наконец, остановился еж возле какого-то колючего куста и воскликнул: «Вот мой дом!..» И с блаженством улегся на сухих листьях.

Наверное, и я похож на того ежа. Признаться, наш крытый домик мне больше по душе, чем многоэтажные дома в городе.

Утром я проснулся раньше своих сестер и решил выгнать скотину. Вчера сестры поздно легли, так пусть хоть отоспятся. Иду по улице, а каждый встречный принимается меня расспрашивать, да еще самым подробным образом. И чувствую я, что сельчане искренне рады мне. Потому каждому рассказываю об институте, о городе. Есть, правда, у меня одна небольшая тайна, но о ней я молчу. Вряд ли она доставит кому-нибудь радость. Дело в том, что раньше в институте надо было учиться четыре года, а теперь прибавили еще один курс. Как же я об этом скажу? Четыре года и без того большой срок, а если год прибавить, все будут огорчены.

Давно я не выгонял скот, но помнил место сбора. Бывало, каждое утро я только и слышал: «Ну-ка, гони телку к дому Фонная!»

Фоннай — это имя моего односельчанина. Напротив их дома был пустырь. Туда-то, едва начиналось утро, люди, покрикивая, начинали гнать скотину. Почему-то скот пригоняли женщины, и потом многие из них так и оставались посудачить у дома. Казалось, не было конца их разговорам да пересудам. Бывало, и солнце уже высоко, а они все еще языками чешут.

Все мне знакомо в селе. Вот магазин… Сколько раз его грабили! Однажды воры пролезли через чердак, а в прошлом году даже подожгли магазин. Из города приехал милиционер с собакой, она пошла по следу, и тот привел к дому, в котором лет пятнадцать никто не жил. Перевернули там все вверх дном, но так ничего и не нашли. Опытные, видимо, были воры.

Прежде чем вернуться домой, я спустился к реке.

Тонкая пленка льда окантовала берег. Летом в реку опускают молоко в канистрах, чтобы оно не прокисло.

В тени белого камня я заметил большую серебристую форель. Прозрачные плавники ее едва заметно дрожали. Наверное, такой рыбы нет и в целом мире. А какая чистая, кристальная вода в нашей реке!

В городе я сдружился со студентами факультета физического воспитания. По утрам они бегали на стадион, и я пристроился к ним. Каждое утро я делал зарядку. И здесь, на реке, я разделся по пояс и умылся ледяной водой. Хорошо! Потом я быстро прошел к дому, прислонился к плетню нашего огорода и посмотрел на голубое небо.

— Так тебя ненадолго хватит, — услышал я чей-то знакомый голос.

Да это же мой старый друг Темиркан!

— Слушай, Казбек, ты человек ученый. Разве плетень зимой нуждается в подпорке?

Темиркан мне очень дорог. Как-никак старый друг!

— Скажи, пожалуйста, где это ты был? — спросил я Темиркана.

— Работать надо, — отвечал Темиркан и вместо того, чтобы подать руку, хлопнул меня по плечу. — Работать надо, без работы, говорят, жизни нет.

Я уже слышал, что Темиркан начал работать трактористом.

— Вчера я отвозил сено на ферму, а трактор мой по дороге заглох. В темноте все равно ничего не увидишь. Оставил трактор в поле, а с утра встал пораньше. Поломка-то совсем пустяковая, как оказалось.

— Никогда бы не подумал, что работа в колхозе тебя так увлечет.

— Ночью я несколько раз просыпался. Вскочил чуть свет. Но я вижу, что и ты от меня не очень-то отстал… — многозначительно глянул на меня Темиркан.

— Откуда это тебе известно?

— Люди мне сообщили.

— Какие люди?

— Те, которые тут недавно проходили.

— Кто же это такие?

— Наши сельчане. Они остались тобой не очень-то довольны.

Я понял, что Темиркан шутит, но не знал, по какому поводу.

— Ты купался в роднике, а люди глядели на тебя так, словно присутствовали на цирковом представлении. Неужели не заметил?

— Нет, не заметил.

— Увлекся купанием. А люди гадали: «Кто это? Кто это?» Наконец одна из женщин сказала: «Да это Казбек. Вот так оно и бывает, когда человеку никто из старших совета мудрого не даст…» Брось, говорят, трактор и пойди внуши своему другу, что следить и ухаживать за ним некому.

Темиркан когда-то принимал меня за слабака. Даже поддразнивал, говоря, что я слабее индюшки, которая только что вылупилась. Теперь, я уверен, ему придется свое мнение изменить.

Но Темиркан осадил меня:

— Если говорить откровенно, я тебя большим храбрецом не считаю. Подумаешь, зимой умылся из родника! Ну и что? Вот вчера, Казбек, я тебя видел во сне. Так во сне было пострашнее.

— С каких это пор, Темиркан, ты стал сны видеть? Помню, раньше они тебя не беспокоили.

— Сны видят только очень занятые люди. Ясно? Так вот, я действительно видел тебя во сне. Мы шли с тобой через бурную реку по узенькому мостику, но внезапно налетел ветер, и моя шапка свалилась в воду. Поверь, я не обратил на это никакого внимания, я хотел быстрее перебраться на другой берег. А ты остался стоять посреди моста. И когда мою шапку закружило в водовороте, ты прямо с моста нырнул в реку… Вот какой сон!

— Как это ты умудряешься так хорошо запоминать сны? У меня, например, сны улетучиваются, как дым.

Мне вспомнился Афай, сосед по общежитию. Его только попроси, он тут же расскажет, какой видел сон. Сны он, между прочим, запоминает намного лучше, чем то, что видит наяву.

— Темиркан, — сказал я, — у меня есть знакомый в городе, его зовут Афай. Он только и знает, что рассказывает о том, что видел во сне. Он учится на историческом факультете. На четвертом курсе. Так вот какой он видел сон перед экзаменом. Послушай…

Приснилось Афаю, что сидит он на берегу озера и к нему прилетела утка с подбитым крылом. Афай погнался за уткой, хотел ее схватить, а она больно ущипнула его за плечо.

На следующий день Афай сдавал экзамен по истории. Учитель сильно прихрамывал. Как и всегда, Афай пришел на экзамен с карманами, полными шпаргалок. Он их готовил заранее, писал на длинных листочках и делал из них «гармошки».

Афай пристроился в самом дальнем углу. Это-то его и погубило. Он думал, что, пока учитель, прихрамывая, подойдет, можно будет прочитать шпаргалку.

Только Афай вытащил шпаргалку, как преподаватель мгновенно оказался рядом. Выхватил из рук сложенную гармошкой шпаргалку и стал кричать. Если бы студенты не вступились за Афая, преподаватель наверняка выгнал бы его из аудитории. Ну и потерзал Афая преподаватель, десять вопросов ему задал, а в конце концов поставил тройку.

Вот тебе и утка с подбитым крылом!

— Как бы и твой сон, Темиркан, не оказался таким же вещим, как у Афая, — закончил я, многозначительно глянув на старого друга.

— Никакого Афая знать не хочу, пойдем-ка лучше домой.

Дома у нас была гостья, соседка Мадинат. Теперь, как только я приезжаю домой, она заходит меня проведать. Я понимаю, почему Мадинат так внимательна. Она собирается вновь поступать в институт, и потому у нее много вопросов. Летом бедняжке не повезло: она провалилась на экзаменах в сельхозинститут. Мадинат хочет стать зоотехником. Я бы никогда не подумал, что Мадинат выберет такую специальность. Она даже овец боится. А теперь гляньте на Мадинат, она собирается стать зоотехником.

Недавно мой сосед по общежитию Афай познакомил меня со своими друзьями-односельчанами. Они учатся в сельхозинституте на зоотехническом факультете. Я рассказал об этом Мадинат, и теперь, лишь только я прибываю из города, она уже на пороге нашего дома.

Но сегодня я нашел Мадинат необычайно молчаливой. Никаких вопросов она мне не задавала. Должно быть, это из-за Темиркана. Я знаю, что он ей нравится. Видимо, она не ожидала увидеть его вместе со мной и растерялась.

Заметил я, что и Темиркан приумолк. А может быть, для пятерых наша комната оказалась слишком тесной, и это тоже сыграло свою роль.

Зато Бади бросилась к Темиркану, и он ей крепко пожал руку. Да так крепко, что лицо Бади сморщилось от боли и она чуть было не заплакала. Но руку не выпустила из ладони Темиркана, игра эта ей понравилась.

Мадинат схватила Бади и оттащила ее от Темиркана.

— Что же ты, как медведь! Нашел с кем мериться силой! — строгим тоном сказала Мадинат. — Смотри, как у нее покраснела рука!

— Разве тебе больно, Бади? — спросил Темиркан.

Бади ударила Темиркана по руке.

— А тебе больно?

— Нет, не больно.

— Ну, так и мне не больно.

— Тогда за что же нас соседка ругает?

Мадинат-то, оказывается, хитрая. А Темиркан! Нет, от меня им скрыть ничего не удастся…

XXXVI

Не люблю я встречаться с Асланджери. Я злюсь, а он улыбается. Мне думается, он это специально делает, будто говорит, что знает, как ко мне относится Земфира. Но позволь, тебе тоже следовало бы знать, как я к ней отношусь.

Вчера я вошел в трамвайный вагон и встретился с Асланджери.

Он сразу же стал рассказывать мне о своих новостях:

— Я познакомился с замечательной девушкой. Мы в кино с ней ходили. Потом я проводил ее домой.

Сердце у меня дрогнуло. Про себя я подумал: «Знакомься с кем хочешь, но только не бегай за Земфирой».

Мы сошли на остановке у общежития и неожиданно повстречали Земфиру. Она шла с подружками, и они не заметили нас.

Асланджери оглянулся им вслед.

— Нет, никто с Земфирой не может сравниться.

Я напомнил ему, что он только недавно познакомился с замечательной девушкой.

— Казбек, дорогой, не смеши меня. У настоящего парня всегда есть замечательные девушки. Но ведь жениться-то он думает только на одной.

— То есть как?

— А ты никогда не слышал пословицу: пирог — для еды, пирожок — для игры?

Хорошо, что Асланджери живет на первом этаже, а мне надо подниматься на четвертый. Наконец-то я избавился от него. А еще говорит, что пирог для еды, а пирожок для игры. Интересно бы узнать, кто для него Земфира — пирог или пирожок? Что за человек! Только настроение может испортить. Если бы Земфира услышала эти слова!

Теперь, когда я близко познакомился с Асланджери, то стал держать голову выше. Не зря Нана говорила, что враг помогает стать настоящим мужчиной. Мне Асланджери тоже кое в чем помог. Никаких хороших качеств, признаюсь, я в нем не обнаружил, а его недостаткам следовать не собирался. Тем более и Земфире не нравится Асланджери. Несколько раз я при ней заводил о нем разговор. Плохого слова о нем я никогда не произнес — это было бы нечестно. Но стоило мне лишь упомянуть его имя, как Земфира недовольно погрозила мне.

Студенты уважают Земфиру. И мне о ней то и дело добрые слова говорят. Будто я сам до сих пор не понял, что она самая хорошая девушка на свете.

Мне, конечно, эти разговоры приятны. Да и Земфира их слышит. А разговоры всегда свое дело делают. Но в то же время я начинаю беспокоиться. Мне хотелось бы, чтобы никто вокруг не замечал, что Земфира такая славная девушка.

Правда, соседка Земфиры — я это тоже заметил — нет-нет да и бросит на нее тень. Как-то собрались мы в общежитии, а она говорит:

— Ну, что вы Земфиру нахваливаете? Посмотрите на ее губы…

Земфира любит пошутить. Она тотчас рассмеялась:

— Посмотрите, посмотрите…

Я и раньше замечал, что улыбается Земфира по-особому, не так, как все, но так до конца и не смог разобраться, что к чему…

Я пришел в комнату, быстро переоделся и выглянул в коридор. Я ждал, что к соседке придет Земфира. Она и в самом деле скоро появилась, и они вместе с подругой отправились на кухню. Я тоже хотел пойти вслед за ними, но меня опередил неизвестно откуда взявшийся Асланджери. Как я понял, он, конечно же, пожаловал из-за Земфиры. Да, кстати, теперь ежика у него на голове не было, он остригся наголо. Надо же такое, постричься зимой! Но он всем сообщил, что вступил в борцовскую секцию и тренер велел им постричься наголо.

Анкал, мой сосед, тоже вышел в коридор, и в этот момент Асланджери выскочил из кухни. Я так и знал, что он долго там не задержится.

Асланджери хотел было пройти мимо нас. Но я уже знал, что Анкал три года учился с ним вместе в одной школе. Только Анкал обогнал его на целых два класса. К тому же Асланджери только спустя год после окончания школы поступил в институт, вот почему, будучи одногодками, они оказались на разных курсах.

Анкал встал на пути Асланджери и дружески шлепнул его по голове.

— Лысой башке — три удара!

Асланджери вырвался и побежал вниз по лестнице.

Анкал тихо сказал:

— Ты видел его шею?

— А что такое?

— Обрати внимание, у него на шее шрам!

Я успел заметить белый шрам на его шее. Шрам блестел, словно его натерли маслом.

— Откуда этот шрам? — спросил я Анкала.

— Мы учились с ним в шестом классе. Давно это было… Поссорились из-за чего-то и подрались. Побили друг друга основательно, я подставил ему ножку, он оказался внизу. Тут я услышал крики ребят:

— Ты разбил ему голову!

Я испугался, увидев окровавленную голову Асланджери, и тут же вскочил на ноги. В руке у него блеснул перочинный нож.

Оказалось, когда я его повалил на землю, он сам себя нечаянно порезал. Рана, к счастью, оказалась неглубокой. Вот такой был случай. Только ты никому об этом не рассказывай…

Слова Анкала меня обидели. Неужели он считает меня болтуном? Тогда лучше бы молчал.

— Ты что, меня за ребенка принимаешь?!

— А то некрасиво получится… — извиняющимся голосом проговорил Анкал. — Скажет, что я хвастаюсь…

— Анкал, ты же меня хорошо знаешь…

— Пожалуйста, не принимай мои слова близко к сердцу, я не хотел тебя обидеть, — сказал Анкал. — Лучше я десять раз поругаюсь с Асланджери, чем буду обижать тебя. А он — вылитый отец. И такой же бабник. Впрочем, пошли в комнату.

Слова Анкала меня крайне удивили. И прежде Асланджери был для меня как заноза в глазу, хотя для этого будто бы и не было особых причин, а теперь я и вовсе не хотел с ним знаться.

— Гляжу я на него, — сказал Анкал, — так он, словно задиристый баран, на месте не стоит. То за одной девушкой начинает бегать, то за другой.

Анкал прилег на кровать. Какое-то время он лежал, подложив руки под голову, потом, словно что-то вспомнив, вскочил на ноги.

— А теперь злой черт натравил его на Земфиру.

Меня будто током ударило. Я считал, что Анкал ни о чем не подозревает, но оказалось, что это не совсем так.

— Земфира, — тихо произнес Анкал, — для меня как родная сестра, единственная сестра. Асланджери же точно головешка: не обожжет, так запачкает. Недавно я все напрямик выложил Земфире. Впрочем, она и сама умная девушка, в моих советах не нуждается. Но я ей все равно сказал. В таком возрасте девушкам надо давать советы.

Анкала студенты считают умным человеком. Он старше меня всего на три года, но может наставить на правильный путь человека. Тут вспомнились мне слова Нана. Однажды она собралась в горы. До Ардона шла пешком, а на полдороге возле нее остановилась грузовая машина. Парень, сидевший в кабине рядом с шофером, уступил ей место, а сам полез в кузов. Довезли Нана прямо до ворот дома Алмахшита. Вернувшись домой в село, она рассказала об этом случае знакомым. Всякий раз бабушка заканчивала рассказ такими словами: «Интересно, от каких родителей рождаются такие уважительные люди?!»

XXXVII

На каникулы я поехал домой. Дни пробежали так быстро, что я их не заметил. С друзьями мы привезли дрова.

Когда мы собрались в лес, сосед Бимболат сказал мне:

— Запомни, Казбек. У человека бывает много друзей, но лишь до того момента, пока его не постигнет беда. У тебя же, Казбек, хорошие, настоящие друзья. Пусть живут они в здравии и не забывают тебя в трудные дни. Еще раз скажу: славные у тебя друзья! Но ты и сам для них должен быть хорошим, настоящим другом.

Лицо Бимболата осветилось каким-то ясным светом. Он помолчал, а потом добавил:

— Хочу спросить: когда вы усядетесь на подводу, останется ли на ней место для дров?

Еще до рассвета мы направились в Большой лес. Втроем мы быстро управились. Кстати, никто и не думал взгромоздиться на подводу. И не только потому, что там можно было замерзнуть: груз для лошадей был и без того слишком тяжел.

Бимболат встретил нас у ворот и похвалил:

— Молодцы! Не то что те ребята, которые сегодня целый день играли на деньги у школы! Не зря говорят, что между людьми порой бывают такие расстояния, что и на скакуне их не преодолеешь.

Два дня ушло на то, чтобы распилить привезенные дрова. А потом я не спеша порубил их и аккуратно сложил поленья в сарае. С осени остался у нас кизяк, так что топлива девочкам должно было хватить до весны.

За время каникул в нашем селе сыграли свадьбы. Я получил приглашение, однако идти не собирался. Но Темиркан чуть не силой потащил меня. Только какие из нас танцоры, ни он, ни я даже шага как следует сделать не умеем. Мне, правда, показалось, что Темиркан отправился на свадьбу только для того, чтобы увидеть Мадинат.

Две недели — срок небольшой. Вроде бы и дома я пробыл недолго, но мне показалось, будто целую вечность я не был в городе.

Анкал приехал после каникул не один, он привез с собою мать.

— Сегодня, ребята, я должен пойти с мамой в театр, — торжественно объявил он. — Только и тебе, Казбек, придется пойти с нами.

Не успел я его расспросить, как в дверь постучали.

— Войдите, — сказал я.

— Ну, смелее, смелее, — крикнул Анкал.

И тут я увидел Земфиру.

— Входи, входи, Земфира, — Анкал поднялся ей навстречу. — Вот это гостья!

— Я хотела бы видеть ваших соседей, — тихо сказала Земфира.

— Придут и соседи, куда они денутся. Посиди с моей матерью. Впрочем, сначала подай ей руку и познакомься. Нана, посмотри хорошенько, не похожа ли она на твою дочь?

— Пусть живет на радость тем, чья она дочь, — сказала старушка и обняла Земфиру.

Земфира присела рядом.

— Что это ты вдруг вспомнил о сестре? — спросила старушка у Анкала. — Она и в самом деле похожа на нашу девочку. Вот удивительно!

— А что я тебе говорил!

Анкал вытащил из-под стола плетеную корзину, достал аккуратно завернутые в салфетку три пирога и вареную курицу.

— Пригласи своих друзей, — сказала мать Анкалу. — Сегодня ведь воскресенье.

Тут подошли наши ребята.

— Угощайтесь пирогами, — предложил им Анкал. — А мы в театр пойдем. Мы вам оставляем пирог, а на нашей свадьбе будут музыка да танцы…

Анкал мне и раньше говорил, что хотел бы пойти с матерью на спектакль «Две свадьбы». Он уже несколько раз водил ее в осетинский театр.

Земфира, я подметил, сидела точно на иголках. Но Анкал предложил:

— Мы приглашаем и тебя в театр. Прошу, сделай это ради меня. Не то моей маме без спутницы будет скучно.

Земфира сначала отказывалась, но ей не хотелось обидеть старую женщину.

— Вот только я своих не предупредила, и они будут волноваться…

— Об этом ты не беспокойся, — сказал ей Анкал. — У нас еще есть время, ты забежишь к своим. Договорились?

Так мы попали в осетинский театр. Анкал заранее купил билеты. Мы прошли в гардероб. Анкал помог матери снять пальто, а, обернувшись ко мне, сказал повелительным тоном:

— Ну, что же ты не помогаешь Земфире?

Мне, признаться, и самому хотелось быть повнимательней к Земфире, но я как-то растерялся. Слова Анкала придали мне смелости. Я отложил свое пальто в сторону и взял пальто Земфиры.

Наши места были в третьем ряду. Я уже трижды бывал в театре, но еще никогда не сидел так близко от сцены. Но это не главное. Рядом была Земфира. Если бы не Анкал, Земфира села бы между ним и матерью, но он запротестовал:

— Э-э, не так, не так, — показал он Земфире место рядом со мной, — садись, Земфира, вот сюда, а не то я потеряю из виду свою мать.

Вначале я хотел положить руки на подлокотники. Но со мной всегда так случается: чем осторожнее я хочу быть, тем неуклюжее становлюсь. Локоть мой поскользнулся, и я задел Земфиру. Я покраснел до ушей и сидел ни жив ни мертв, хотя и сделал вид, будто ничего не произошло. Мне надо было бы повернуться к Земфире и попросить прощения, но я не смог выговорить ни единого слова.

Меня охватила какая-то оторопь, и я упорно уставился на сцену. Ах, лучше бы Земфира меня не видела. Я вжался в кресло и молчал.

Но тут Земфира повернулась ко мне, извинилась и слегка отодвинулась.

Хорошо, что в этот момент свет в зале погас и поднялся занавес.

Краешком глаза я все же посмотрел на Земфиру. Она словно почувствовала мой взгляд и едва заметно улыбнулась. Я не знал, куда мне от стыда деться, а она спокойно улыбается! Впрочем, тут до меня дошло, что спектакль начался, зал смеется, а я все о подлокотнике кресла думаю.

После спектакля Анкал с матерью отправились к родственникам, а я проводил Земфиру до дома.

В общежитие я несся, словно на крыльях. Радость переполняла меня. Я готов был обнимать Анкала. Если бы всего каких-нибудь три часа назад мне сказали, что сегодня я пойду в театр с Земфирой, я ни за что бы этому не поверил.

XXXVIII

Кто бывал в горах, знает: ледник живет вечно, а снег — всего лишь несколько дней. Так вот и от зимы не то что снега, а и ветра не осталось. Земля потемнела, набухла, а потом все вокруг зазеленело и зазвенело.

Говорят еще и так: весна — это мать сирот. По мне, так весна — основа всего доброго, что только есть на земле. Когда земля просыпается от сна и жизнь приходит в движение? Весной. Когда надежды и мечты человека обрастают крыльями? Весной. Когда звери, птицы, растения — все живое — начинает радоваться сверкающим солнечным лучам? Опять-таки весной.

Если вдруг зима не наступит, мало найдется людей, кто будет скорбеть об этом. Но если на землю не придет весна, это остановит жизнь. Потому-то так ждут прихода весны, потому-то она и приносит людям счастье, веселье, улыбку и песню.

Весна — это цветы. Они говорят нам о красоте жизни, они ее нежное дыхание. И конечно, весна преображает девушек. Скорлупа, в которую их загоняет зима, как бы ломается, и, подобно нежным росткам, они пробуждаются к новой жизни. Вон поглядите на наш институтский двор! Как много красивых девушек! Весна всем им очень к лицу.

Март и апрель — первые провозвестники весны. Но они рождаются для того, чтобы под звон капели как можно лучше принарядить май. Свои лучшие песни, самые нежные слова весна приберегает для мая.

Когда май входит в силу, он разбрасывает свои белые одежды по улицам городов и сел, по просторам степей, по горным долинам и утесам.

Какая же удивительная пришла весна! Никогда еще не было такой весны! Чем холоднее и суровее зима, тем приятнее для человека бывает весеннее пробуждение природы.

В один из субботних вечеров я сидел в саду под алычой.

Бади проходила вдоль плетня и что-то напевала себе под нос. Я услышал странную песню.

Две жены — вдвойне несчастье,

Три жены — тулупа нет…

Если я совру, так пусть Жернова язык прищемят.

Р-а-а-а!

— Бади! — позвал я ее.

Девочка развернулась на месте и посмотрела в мою сторону.

— Я тебя зову, Бади.

— Где ты?

— Вот он я, под алычой…

Только сейчас она меня заметила.

— Кто тебя научил этой песне? — спросил я.

Бади смутилась, она думала, что ее никто не слышит.

— Так ласточка, наверное, поет, да? — попытался я прийти ей на помощь.

Бади приподняла голову, засмеялась и кивнула в знак согласия…

Я вспомнил песню Бади, когда приехал в город. Удивительно: почему в песне ничего не говорится о тех, у кого одна жена?

А почему это вдруг такие мысли пришли ко мне? Ведь я, кажется, не собираюсь жениться.

— Дружок, рано тебе еще сидеть на скамейке! — услышал я голос своего друга Темырцы.

— Что же это ты задерживаешься, или тебе надо специальное приглашение посылать? — набросился я на Темырцы. — Ведь ты сам сказал, что больше пяти минут на задержишься?

— Сказал, сказал… Это верно. Ты не сердись. — Темырцы присел рядом и закурил. Дым табака окутал меня.

— Ты еще не знаешь, с какой стороны надо подносить спичку к папиросе, а уже строишь из себя бывалого мужчину, — проговорил я, отгоняя от себя кольца дыма. — Ведь ты не куришь!

— Может быть, и ты закуришь?

— Нет, я не прикоснусь к табаку. Я однажды попробовал закурить, но ничего хорошего в табаке не нашел. Что не идет на пользу человеку, то идет ему во вред, а потому я и бросил курить. А ты увидел красивую девушку и сразу же папиросу в зубы. Посмотри, какой мужчина!

— Не говори так строго. По-моему, от тебя все еще попахивает табаком.

— Послезавтра исполнится пять месяцев с тех пор, как я бросил курить.

— За папиросу вновь хватаются не только через пять месяцев, но и через пять лет.

— Я не из тех. Если уж сказал, что бросаю, то слово сдержу.

— Я тоже собираюсь бросить курить.

— Бросай, пока не пристрастился к табаку.

— Ты думаешь, другие так уж нуждаются в этом зелье?

— Скажи лучше, где ты задержался?

— О вас, мой друг, заботился.

— О ком, говоришь, заботился? Ты что, меня на вы называешь?

— Твоя знакомая Земфира попросила меня перевести ей несколько страниц старославянского.

— А у тебя что, языка не было, сказал бы, что я тебя жду.

— Сказать-то я сказал, только ты не такая уж важная птица. Земфира ответила: «Ничего, подождет».

Мое сердце вновь защемило. Зря, конечно, я ругал Темырцы. Я бы и сам помог Земфире, если бы она попросила. Впрочем, мы с Темырцы никогда не ругаемся. И Земфира знает о нашей дружбе и старается поддерживать хорошие отношения с Темырцы. И в то же время она меня как бы поддразнивает. Мол, твой лучший друг и для меня тоже что-нибудь да значит. Вот я разговариваю с ним, и меня никто ни в чем не упрекнет, потому что все знают, что между нами только дружеские отношения. А вот если бы я разговаривала с тобой, как с Темырцы позволяю себе разговаривать, многие бы институтские языки зашевелились. И вообще, ничего с тобой не случится, если немного поревнуешь.

Так повелось, что, когда Земфира заходит в общежитие, мы как бы случайно оказываемся втроем. Втроем потому, что остаться наедине со мной Земфира не решается. Несколько раз Темырцы пытался улизнуть, чтобы оставить нас, но это ему никогда не удавалось. Земфира тут же начинает торопиться, ей, оказывается, позарез нужно уйти.

Мы с Темырцы пошли в общежитие. У дверей две старушки продавали пучки зеленого лука. Мне вспомнился наш огород. Когда наступала весна, под нашей мелкой яблоней первым появлялся лук. И еще крапива. Крапива росла возле плетня. Обедал я всегда на огороде. Возьмешь чурек, соль и молоденький лучок и ешь в свое удовольствие. А то еще сорвешь листочки молодой крапивы, помнешь их в ладонях, посыплешь солью — тоже замечательная еда!

Мы купили с Темырцы по пучку лука.

— А если тебе, Казбек, неожиданно придется идти на свидание?

И вдруг мы остановились точно вкопанные.

— Ведь ты только что в институте была! — удивленно воскликнул Темырцы, увидев Земфиру.

— То, что я была в институте, ты знаешь, а вот что ехала с тобой в одном трамвае, ты не заметил…

Этими словами она, конечно, не Темырцы, а меня уколола. Но нарочно не назвала меня. Не хочет подпускать меня ближе. Боится. А ведь зря боится.

Земфира задержалась в общежитии до вечера. Девушки хотели было проводить ее до трамвая, но мы с Темырцы были уже начеку. А когда до дома Земфиры оставалось два квартала, Темырцы оставил нас вдвоем. По какому-то важному делу ему срочно надо было навестить односельчанина. Не было у него, конечно, никакого «важного дела», это мы отлично понимали, только вида не подали.

Мы свернули к бульвару, и тут я заметил, что на скамейке под деревьями сидят парень и девушка. Свет фонаря падал прямо на них. Видно было, как они целовались. Я незаметно глянул на Земфиру. Она даже не заметила парочку. Я тут же свернул в сторону, чтобы не мешать им. Нельзя мешать влюбленным.

Мы миновали сквер, и только тогда я вздохнул полной грудью. Хорошо, что Земфира ничего не заметила. Иначе я чувствовал бы себя так, словно во всем виноват.

XXXIX

Раньше я перед поездкой в село заглядывал на базар. Первым долгом покупал мясо. А теперь я беру суп для охотников. Большие консервные банки! Прочитай на этикетке, как его приготовить, и принимайся за дело. Вначале я попробовал этот охотничий суп сам. Мне он понравился. Понравился суп Бади и Дунетхан. Может быть, потому им суп понравился, что его можно приготовить быстро.

Как только я сдал первый экзамен, я тотчас же решил навестить сестер.

На попутной машине добрался до села. Только ступил на родную землю, как встретил свою первую учительницу Фатиму. Фатима обняла меня, как мать.

— Казбек, ты лучший из моих маленьких детей, — сказала она. — Только я давно тебя не видела.

Фатиму я часто вспоминал. Да и как мне забыть ее мягкое, доброе сердце. Но так случилось, что после, окончания школы я еще ни разу не навестил ее.

Дзыцца, помню, тоже любила Фатиму. Однажды Дзыцца превратилась — в кого бы вы думали — в инспектора! Тогда я учился в четвертом классе. Она пришла к нам на урок географии. Хорошо, что в тот день Фатима не вызвала меня к карте, а то я не смог бы связать и двух слов.

В тот день она вызвала Темиркана.

— Какие деревья растут в тайге?

Темиркан долго молчал. Потом начал медленно:

— В тайге растут…

Фатима одобрительно кивнула головой.

Но ученик, как заведенный, повторил эти слова несколько раз, напомнив мне поломанную пластинку, которую крутили на патефоне. Ее в какой-то момент заедало, и певец, как попугай, повторял одни и те же слова до той поры, пока не переставят иголку.

Так и не смог ответить Темиркан на вопрос: какие деревья можно встретить в тайге.

Вообще за четыре года я не услышал от учительницы ни одного окрика, ни одного резкого слова. Ее не боялись, ее любили. И если на уроках географии кто-нибудь увлекался разговорами, Фатима замолкала. И словно по команде замолкали все, а Фатима, выдержав паузу, продолжала урок.

Я рассказал Фатиме про свое житье-бытье, а потом мы вместе с ней вспомнили одноклассников. Совсем недавно я покинул школу, а кажется, будто те времена скрылись в дальней дымке.

Едва заговоришь о школе, как вспоминаются различные истории.

Кажется, я учился в четвертом классе, когда мать послала меня на почту за пенсией. Она сказала, что эти деньги будут платить нашей семье до тех пор, пока мой отец не вернется с фронта. Я был маленьким, но уже тогда знал, что война окончилась. Однако отец не возвращался.

Помню, когда хоронили мать, кто-то предложил поставить на ее могиле надгробие и отцу. Но Алмахшит всех остановил:

— Не надо этого делать. Мы не знаем, жив он или мертв…

Никто ему не возразил.

Так вот, мать послала меня на почту за пенсией. Я гордился тем, что она поручила мне ответственное дело. Одно только меня беспокоило. Мне сказали, что придется расписываться за то, что я получил деньги. Я тогда думал, что подпись может поставить только образованный человек. Ведь мне еще никогда не приходилось расписываться.

На почте мне быстро отсчитали семьдесят два рубля. Я спрятал деньги в карман и хотел было пойти домой, как женщина-кассир сказала:

— Деньги счет любят. Поэтому посчитай их.

Я вытащил деньги из кармана и принялся их пересчитывать.

— Ну, сколько там получилось?

— Семьдесят два рубля.

— Очень хорошо, — похвалила меня женщина-кассир и, положив передо мной лист бумаги, сказала:

— Распишись вот здесь.

У меня сердце екнуло. Я не знал, что делать, и повернулся к двери, словно там было спасение. И вот тут на почту пришла Фатима. Она спасла меня от позора.

Она сразу же поняла, в чем дело, и сказала мне:

— Поставь подпись здесь.

Я взял ручку с пером, обмакнул ее в чернильницу, но никак не решался расписаться.

— Казбек, — сказала Фатима, — напиши «Таучелов». У тебя хорошая фамилия, и твой отец был достойным человеком…

— Что нового в городе? — спросила меня Фатима.

Я пожал плечами:

— Все нормально.

— То, что человек видит каждый день, ему уже не кажется удивительным. Так я говорю? — спросила Фатима. — А для нас, тех кто живет в селе, все в городе удивительно.

Неужели всего за год я уже стал городским? Даже Фатима записала меня в городские.

— Хорошо, что я тебя встретила, — сказала Фатима. — Один из моих учеников — он как раз живет на вашей улице, должен летом догнать товарищей. Мне бы хотелось, чтобы ему помогла Дунетхан. А ты как думаешь?

Дунетхан перешла уже в девятый класс, а Бади — в седьмой. Просьба Фатимы, конечно, обрадовала меня.

— Если она сможет помочь, — сказал я, — она должна это сделать. Люди должны помогать друг другу, тем более соседи. Нам же помогают соседи!

— Молодец, Казбек. Ты все правильно понял. Я бы и сама позанималась с этим учеником. Но мне надо съездить за сыном и привезти его сюда.

Я знал, как живет Фатима. В селе все знают друг о друге. У Фатимы муж не вернулся с фронта. Остался сын, но его взяли к себе бабушка и дедушка — родители отца. «Пусть он поживет у нас, — сказали они, — а когда подрастет, заберешь его».

— Я так боюсь, что мальчик совсем отвыкнет от меня, — сказала она, и я увидел ее грустные глаза.

Да как она его до сих пор не взяла к себе? Как же такая добрая женщина, как Фатима, могла жить вдали от сына? Я лишь подумал об этом, но Фатима прочитала мои мысли.

— У них был один сын, и тот погиб. Если бы я забрала у них еще и внука, то они умерли бы от одиночества.

Я слышал, что сама Фатима рано осиротела. Она долгие годы жила с отцом. А два года назад и его не стало.

Я и раньше знал, что Фатима очень хорошо относится ко мне. Но сейчас она говорила со мной не как с бывшим учеником. Она обращалась ко мне, как к взрослому человеку.

Я хотел пригласить Фатиму в дом, но она сказала, что зайдет В другой раз. Может быть, это и к лучшему, иначе мне пришлось бы краснеть. Из-за своей бедности. А впрочем, стыдиться своей бедности, сказал кто-то, значит на самом деле быть самым бедным на земле человеком. И все-таки я считал, что нужна особая смелость, чтобы пригласить учительницу в свой дом. Каждый гость почетен, а учительница — вдвойне!

Помню, я пришел когда-то к Фатиме и застал ее за обедом. Она сидела за столом и ела. Это очень удивило меня. Какой все-таки я был глупый! Почему я считал, что учительница не должна есть?

У ворот нашего дома Фатима поговорила с Дунетхан, дала ей тетради, книги и распрощалась с нами.

Когда я вошел в дом, сестры встали передо мной и хором сказали:

— У нас есть новость!

— Рассказывайте быстрее, а то только я привожу вам новости.

— Мы собрали деньги на часы.

— На какие часы?

— На ручные — быстро выпалила Бади.

Оказывается, они копили деньги всю зиму, а летом продавали на базаре черешню и вот собрали деньги на подарок.

— Только часы ты купишь сам. — Дунетхан подбежала к кровати, сунула руку под матрац и извлекла пачку денег. — Мы же знаем, что у твоих друзей есть часы, а у тебя нет.

Я хотел было отругать сестер, но осекся. Я видел, как светились их глаза…

Конечно, хорошо, что они никому ничего не рассказывали, не то нашлись бы в селе и такие, кому бы история с часами не понравилась. А кто-нибудь может подумать, что я сам заставил их сделать мне подарок.

Деньги я взял и торжественно пообещал купить в городе самые лучшие часы. А потом строго сказал сестрам:

— В следующий раз в подобных случаях вы должны спросить у меня если не разрешения, то хотя бы совета.

X

Сдан последний экзамен, я собрал вещи, попрощался с товарищами. Хотел попрощаться и с Земфирой, но нигде не нашел ее. Пошел к дому, где она жила, побродил вокруг тополя, старого моего знакомого. Посмотрел на часы, которые висели, как и прежде, на столбе, сверил их со своими часами и тут обнаружил, что до отхода поезда времени осталось в обрез.

Что ж, как ни жаль, но придется отложить свидание до осени!

Как быстро промелькнул год! Первый курс института остался позади.

Теперь до сентября я буду в родном селе.

Когда я вернулся домой, то оказалось, что наступил черед нашей семьи пасти скот. Я решил, что у Бади найдутся и другие дела, тем более что мне не стоит забывать крестьянский труд.

Раньше я мог легко определить полдень и без часов: телеграфный столб отбрасывал в это время самую короткую тень. В пасмурную же погоду я узнавал время по гудкам Ардонского консервного завода. Теперь мне не надо следить за тенью или прислушиваться к гудкам. У меня есть часы.

Телята улеглись под деревьями и отдыхают. Я смотрю на степь и стараюсь ни о чем не думать. Как хорошо снова очутиться в родном селе!

— Казбек, — услышал я голос Бади. — Алмахшит тебя зовет!

— Где он?

— Только что приехал.

Мы отправились домой вместе с Бади. С телятами ничего не случится.

— Ну как, горожанин? — встретил меня Алмахшит. — По-моему, ты даже вырос.

Раньше я бросился бы ему на шею, но теперь только крепко пожал руку. Какой все же он высокий, Алмахшит!

— Как закончил учебу?

— Пока только первый курс позади.

— За первым и второй пройдет. Недаром говорят: жизнь — это лестница. Одни по ней вверх шагают, другие — вниз.

Алмахшит привез девочкам кулек с конфетами и два маленьких красивых платочка.

— Эти платочки вам Нана прислала, — сказал он. — Вот у вас радость. Все вы продвинулись по ступенькам жизни. Я рад за вас. Вы поступили правильно, что остались вместе. Если бы разбрелись по сторонам, никто бы от этого не выиграл. Отец и мать ваши достойными людьми были. Об отце говорили, что он нашел бы след кошки даже на поверхности моря.

Алмахшит задумался на минуту и рассказал историю, о которой мы раньше не слышали.

— Однажды пропали ваши свиньи. Как в воду канули. Стало ясно, что их украли. Тогда отец пошел в степь, чтобы прочитать следы. Он нашел колею и пошел по ней. След привел его к берегу реки, и там на льду он обнаружил прирезанных свиней. Отец пошел по колее дальше, и след привел его к дому вора. Отец был храбрым человеком и никого не боялся. Жаль, что он не вернулся с войны. Ну, а ваша мать так и осталась вдовой. Трудно ей жилось, но люди завидовали ей. Она была замечательной женщиной. И вы должны помнить своих родителей. Вы должны вырасти достойными людьми. Кто смолоду познает трудности, тот одержит победу и не сломается.

После обеда присмотреть за телятами пошла Бади, а мы с Алмахшитом решили обсудить дела. Мы не заметили, как наступил вечер.

Сноп света из комнаты падал в коридор. Через открытую дверь я увидел яблоню. Она стоит посреди двора, и мне кажется, что, когда на нее падает свет, она приобретает необыкновенный вид. Мне кажется, что яблоня прячет от нас какую-то тайну.

Где-то неподалеку шумит река, а ветер доносит отзвуки песни из соседнего села. С детства я слышу в вечерней тишине эти песни, будто прилетают они не из соседнего села, а из дальнего далека.

— Хорошо поют, — говорит Алмахшит. — Мне кажется, что до войны они пели более веселые песни. Но даже война не ожесточила души людей…

Песня и жизнь похожи друг на друга. Горе не может убить песню. В песне продолжается жизнь. Песня, едва умолкнув, снова возрождается в человеке и летит, словно на крыльях, из соседнего села к нам, от нас через реку дальше и дальше. Наверное, она мчится, как птица над рекой, и вместе с ней стремится к морю…

Загрузка...