На большой реке

Книга первая


1


Знойный полдень над Волгой. Синее, глубокое небо. А внизу — стеклянно струящееся марево над жаркою белизною песков, буйная зелень, свежесть и сверкание воды.

И, словно бы усиливающий и это затишье и этот зной, пустынно-тоскливый крик чайки: «Ки́рик, ки́рик!..»

Торжественны волжские просторы и развороты! Конец мая — полая вода уже схлынула, но Волга еще не вошла в межень. Местами рощицы поймы узкими гривками стоят в воде. Но с каждым днем, с каждым часом прямо на глазах песчаные рёлки и острова обнажаются, обсыхают, белеют.

Вот утром еще пески этого плоского, сплошь песчаного острова, с густой зеленой грядой ивы и осокоря посередке, были совсем сырые, темно-серого цвета, а сейчас и взглянуть на них больно: до того белы! Убывая и открывая сырую рель, вода оставляет на ней твердые песчаные за́струги-волны. И не пройдет и часа, как под нестерпимо жаркими лучами солнца они становятся сухими, рассыпчатыми и сладостно обжигают голые подошвы, ступающие по этим осыпающимся гребешкам. В зной на этом пустынно-жарком острове только и купаться, только и загорать.

И Наталья Васильевна Бороздина, жена председателя Староскольского исполкома, очень гордилась — в шутку, конечно, — что она первая открыла этот остров. Старшая ее дочь, семнадцатилетняя Светлана, приписывала честь открытия себе. А Наташка-«первоклашка», как дразнили ее во дворе, семилетний рассудительный сухарик, загорелый худыш в розоватых широких пятнах от облупившейся кожи, — та не оспаривала ни у матери, ни у сестры честь открытия, но зато «провела через семейный совет» новое название острову — остров Воскресный. А в народе у него было извечное волжское название — Осерёдыш.

Бороздину и ее девочек Воскресный остров пленил своею пустынностью, песками и отдаленностью. Это был их тайный женский остров-пляж, уединенный и безопасный. Впрочем, у них была на острове и своя «стража»: так прозвали они хромого инвалида Степу, на чьей моторной лодке приезжали сюда по воскресеньям на целый день.

С ними каждое воскресенье выезжал Максим Петрович Бороздин со своим недавним, но, пожалуй, уже и задушевным другом Леонидом Ивановичем Рощиным, начальником великой стройки, которая со все возрастающим гулом и напряжением ширилась, разметывалась и на правом и на левом — «бороздинском» — берегу. Но оба они, и отец и Рощин, были, по сердитому выражению Светланы, «малахольные рыбаки»: их посади под кустик над кадушкой с водой, дай им по удочке в руки, так они с радостью целый день будут трястись над поплавками — воображать... И, остановленная матерью, мальчишески-дерзкая, курносая, крупно-кудрявая, с большими карими глазами, Светлана упрямо встряхивала головой и надувала пухлые губы. Но тут вмешивалась Наташка — верная заступа отца.

— Не смей так говорить про папку! — заявляла она и принималась плакать-гудеть. Сестры начинали ссориться всерьез.

— Ну что я сказала плохого, ну что?.. — восклицала вызывающе Светлана.

— Да уж и впрямь! — с раздражением вмешивалась мать. Ей хотелось, чтобы и Максим ее был здесь же, с нею и с девочками, и чтобы он беззаб отно отдыхал, купался и загорал. Да и немножко обидно было: отдавало обычным среди заядлых охотников и рыболовов презрением к женщинам.

Максим Петрович Бороздин был невысок, жесткого сложения, порывисто-подвижный. Его коротко остриженная, с проседью, слегка яйцевидная голова, смуглое лицо, большие черные глаза делали его чуть цыгановатым.

— Папка! Ты у нас на египетского жреца похож! — воскликнула однажды Светлана.

— Что ты, дочка! — только и нашелся возразить Бороздин.

И, конечно, тотчас же поднялась на защиту отца Наташка:

— И неправда!.. И не похож, и не похож! — И, подбежав, она вспрыгнула к нему на колени и стала своими худеньками палочками-ручонками обнимать и гладить отца, приговаривая: — Папочка!.. Какой ты у нас красивенький!.. Всех, всех красивее!..

Рощин был полной противоположностью Бороздину. Рослый. Дородный. Этакий крупитчатый, белолицый, чернокудрый красавец генерал. Впрочем, кудри свои он подстригал, как вот стригут жесткую, упругую траву газонов. Его тщательно выбритое удлиненное лицо с необычным для сорокапятилетнего мужчины нежным румянцем казалось очень молодым. Этого, по-видимому, он и добивался. Вообще Рощин очень заботился о своей внешности. Военное шло к нему, он был генералом инженерных войск и весьма неохотно облачался в гражданское.

Сложения едва не преизбыточного, но еще не отучневший, статный, с богатырским разворотом груди, он был хорош в белоснежном, в обтяжку кителе.

У Рощина был просторный, гудящий голосина. Однако за последнее время его добродушный бас все чаще и чаще пронизывался звоном начальственной «гневинки», и тогда казалось, что у начальника строительства чуть ли не фальцет.

С женщинами Рощин был очень обходителен. Его учтивость к ним даже казалась некоторым, и в первую очередь Наталье Васильевне, и устарелой и преувеличенной.

— Да что он, барин, что ли, или старой армии генерал? Из бедной крестьянской семьи, такой путь прошел!.. Или уж так его в Москве министерши перевоспитали в своих салонах? — говаривала она.

И когда, придя к ним в дом впервые, Рощин взял ее руку, чтобы поцеловать, она попросту спрятала руку под пуховый платок, в который кутала плечи, и, сильно смутя своего гостя, заявила, что этих обычаев салонных не признает, и потому, дескать, давайте так просто поздороваемся, по-нашему, по-советски.

После, когда между Рощиным и Бороздиным возникла большая, что-то очень быстро завязавшаяся дружба, Леонид Иванович ввел в их дружеский обиход одну ставшую привычной шутку. Здороваясь с хозяйкой, он сперва делал движение, как бы намереваясь поднести ее руку к губам, но она знала, что, не донеся, он опустит руку и сокрушенно покачает головой. А Наталья Васильевна рассмеется.

В дни воскресных выездов на остров и на рыбалку странное чувство тайной и едкой обиды на Рощина закипало у нее в сердце. Рощин, при его внимании к женщинам, почти галантности, должен был хотя бы раз уговорить Бороздина провести день всем вместе, эта мысль не оставляла ее. И в конце концов она осудила Рощина: «Невежливо! Максиму простительно: он ведь этим разным тонкостям и целованию ручек не обучался...»

И однажды Наталья Васильевна не сдержалась и со свойственной ей прямизной уколола Рощина. Это было ранним утром, полный шар маслянисто-переливчатого солнца еще невысоко стоял над дымчатой синевою поросших лесом сопок и утесов правого берега. На солнце еще можно было смотреть. Волга была чиста, величественно-огромна, прохладна. Лишь кое-где зеркало обширного плёса рябил еле ощутимый ветерок. Как всегда, моторка Степы обогнула остров и пристала с той стороны, обращенной на юг, прямо против гор. И не успел Стела подтянуть мягко врезавшуюся в песок лодку, Светлана и Наташка перепрыгнули полосу воды и уже стояли на песчаной рёлке и, ухватясь за носовую цепь, помогали Степе тянуть. Рощин, стоя в лодке, благодушным окриком приостановил их:

— Ну, ну, несовершеннолетние и инвалиды гражданской войны, полегче: надорветесь! Дайте сперва слону с корабля сойти!..

Он ступил прямо в воду в своих высоких болотных сапогах и протянул руку Бороздиной. Но она с той же легкостью, как девочки ее, спрыгнула на песок и словно бы не заметила его руки:

— Не беспокойтесь, Леонид Иванович, не старуха еще!..

Она хотела произнести эти слова просто, с легким задором и смеясь, но это не совсем получилось у нее. Словно бы занозу вынимала из сердца...

Выпрыгнув, она повернулась лицом в сторону лодки и стояла, чуть сощурясь от солнца, откинув голову. В свои тридцать семь лет Бороздина была очень стройна. Нет, не то, — она была ладная, статная. О худенькой, о худощавой женщине народ не говорит «статная».

Однажды старуха колхозница была у Бороздиных. Ей очень понравилась образцовая чистота и какой-то светлый порядок, царивший и в домике и во дворе у председателя райисполкома. И особенно хвалила она «председательшу», когда узнала, что у нее нет домработницы, а управляется и с двумя детьми, и с коровой, и со всем хозяйством сама. С каким-то ласковым, материнским восхищением смотрела она на Бороздину и как бы долго не решалась что-то сказать ей. А потом, наконец, решилась и с глубокой убежденностью молвила:

— Ой, да что уж тут говорить, когда и сама-то хозяюшка чисто хоромы!

И эту бесхитростную и как будто словами старинной песни выраженную похвалу Бороздина восприняла как высокую радость. Смеясь, она тогда же рассказала об этом Максиму. Смеялся и он. Однако чувствовалось, что и ему втайне приятна эта похвала его Наташеньке.


* * *

Лодочник Степа с помощью брючного ремня запускал свою старенькую моторку. Рывком дергал намотанный ремень — моторчик издавал несколько хлопков и вновь затихал. Степа чувствовал себя стесненным: нельзя было ругнуться. Бороздин, сидевший на корме, перемигнулся с Рощиным: техника!..

Наташка жалобно взмолилась:

— Папочка! Не надо сегодня ездить на тот берег, останьтесь лучше с нами!

— Нельзя, доченька, нельзя: утром самый лучший клев!

Мотор взял. Частое, бодрое дрожание охватило весь корпус лодки. Дрожь передавалась воде, и на песчаном дне отмели бежали мелкие зигзаги — отражение невидимых сверху вибраций воды.

Рощин оттолкнул лодку и сел в нее. Бороздин помахал рукою.

— Наташенька, — громко и весело крикнул он жене, — мы сейчас же Степу обратно к вам перешлем! Оба термоса берите себе. Мы на свою рыбацкую долю полдюжины пивца припасли да по лампадке зверобою!.. Часиков в пять Степу шлите за нами... Ну, не скучайте, ребятишки, на своем славном острове! Мать, не скучай!

И здесь у Натальи Васильевны вырвалось:

— Вот именно что на острове!.. Как в старое время каторжан на остров Сахалин, высадили... И не скучайте!.. Да уж, конечно, много ли веселья здесь с нами.

Бороздин сперва от неожиданности и слова не доискался. Но он скоро справился со своим смущением и притворно-веселым голосом шутливо крикнул на берег:

— Ну, ну, мать, ты что-то не в духе у меня сегодня!..

Затрещавший во всю силу мотор заглушил ответ Натальи Васильевны. И донеслось лишь: «...скучать ие будем!..»

Мысленно Бороздин дал себе слово, что в следующее же воскресенье они с Рощиным не поедут на омут, а останутся на острове купаться и загорать. И в тот же миг словно думавший о том же Рощин несколько пристыженно сказал:

— Знаешь, Максим, все ж таки неудобно: надо будет семейному пляжу пожертвовать рыбацкий денек...

Но жертва их не понадобилась: в это воскресенье Наталья Васильевна взяла с собой на остров старинную свою подругу с двумя ее девочками, сверстницами Наташи. Это была Ларионова — супруга энергетика строящейся ГЭС. У подруги Бороздиной было очень редкое имя — Агна. И Агна Тимофеевна гордилась им.

Приняв приглашение Бороздиной, а больше всего уступая слезным просьбам Наташки и своих девочек, Агна Тимофеевна, однако, обеспокоенно спросила: где будут купаться мужчины? Наталья Васильевна с трудом удержалась от смеха: она хорошо знала свою подругу. Боже упаси посмеяться сейчас над ее странностями: никуда бы не поехала. И Наталья Васильевна попросту рассказала ей, что Рощин и Бороздин высаживают ее с девочками на острове, а сами до заката солнца остаются на правом — удить рыбу. «Ну, а охрана у нас надежная: Степа — старик лодочник... Ты его знаешь. И он со своей лодкой всегда по другую сторону острова, за лесочком...»


2


Максим Петрович Бороздин уныло взглянул на уснувшие поплавки, на знойное небо, затем — лукаво на Рощина, сидевшего рядом с ним у заводи, под каменной кручей, и сказал:

— Нет, Леня, солнышко-то вон где — о полудни уж какой тут клев!.. Давай-ка пошабашим, подкрепимся...

Леонид Иванович Рощин добродушно-насмешливо прогудел:

— А что, у твоих окуньков тоже, что ли, обеденный перерыв заведен?

— Как же! Только у каждого вида свой час: согласно образу жизни.

— Теоретик ты мощный, Максим! Прямо хоть кафедру ихтиологии тебе поручить. А вот в ведерке-то у нас один лещ на двоих, а то все разная мелкота.

Бороздин назидательно его поправил:

— Как так мелкота? Не по-рыбацки сказано!.. Плотвичка. Пескарик. А чем не рыбка?

Бороздин запустил руку в ведерко с водою и, покружив там, вынул зажатого в горсть одутловато-мордастого пескаря. Пескарь жалостно раскрывал свой округлый рот, дышал...

Рощин засмеялся:

— Экий сомище!.. Отпусти его обратно.

— Напрасно! — возразил Бороздин, опуская пескаря в ведерко. — А вот как сварим ушицу на островке — добавки станешь просить!

— Ну, брат Максим, на берегу-то Волги, да еще после чарочки, и из чертей уха за стерляжью сойдет!

Рассмеялись. Затем Бороздин со вздохом сожаления сказал:

— Нет, Леонид Иванович, дорогой, со стерляжьей ухой скоро простимся...

— Почему?

— По вашей милости!

— По чьей это?

— Гэсовцев.

— Вот те на!..

— Да, да!.. Ты ответь мне: осетр, стерлядь, белуга, севрюга — это какие рыбы? — спросил Бороздин.

— То есть как какие? — удивился Рощин. — Вкусные... Ну, дорогие там или ценные породы.

Бороздин едко усмехнулся:

— Не в том дело, что вкусные, а в том, что проходные, миграционные... Для нереста они обязательно должны пройти к верховьям реки: и осетр, и севрюга, и белуга...

— Так. А гэсовцы здесь при чем?

— Да как же? Плотина-то ведь перегородит Волгу — рыбе и нельзя будет подыматься.

Тут уж рассмеялся Рощин. С чувством превосходства он сказал:

— Отстали, товарищ профессор! В плотине нашей будут рыбоподъемники, рыбоходы — и вверх и вниз вашим осетрам путь будет открыт...

— Что-то я, когда с проектом знакомился... — начал было Бороздин, но Рощин его весело и торжественно перебил.

— Попался, Максим! — весело сказал он. — Пол-литру кладем в приход!.. О-го-го-го!

Он взял на большую пухлую ладонь горстку спичек, что лежали рядом на камне, и протянул другую ладонь к Бороздину, требуя, чтобы тот положил ему еще одну спичку: Рощин не курил, и коробок со спичками был только у Бороздина.

Однако тот заартачился:

— Это за что ж я буду опять пол-литрой платиться, дорогой товарищ?

— А за то же самое!.. Кто первый заговорил?

— Так я же про осетров!

— Нет, Максим, будь честен: ты упомянул ГЭС, гэсовцев, а в какой связи — вопрос другой!.. Этак и я начну выкручиваться: я, мол, не про исполком твой, а как, дескать, будем город из затопляемой зоны переволакивать!.. Нет, плати!..

Эти шуточки-«штрафы» завелись между ними так.

Шел 1951 год, год разворота строительства на множестве «стройплощадок» — в скалистых горах, в непроходимых дебрях, на ползучих глинах, на сыпучих песках, по обоим берегам великой реки, в глухом и безлюдном бездорожье.

Разворот был стремителен. Сроки жестки.

Казалось, и сама Волга здесь изнемогает хребтом от нескончаемого и тяжкого каравана несомых ею барж, пароходов, лесогонных плотов.

Шел отбор, заброска и расселение многотысячных кадров. Уже свыше тридцати тысяч писем и заявлений от людей, рвавшихся отдать свои силы и знания строительству новой ГЭС, было получено со всех концов страны.

Начальник строительства Рощин на эти берега был переброшен срочно с другого большого строительства, которое уже близилось к завершению.

Так же, как почти все, кто первым прибыл на эти берега, и Леонид Иванович Рощин не щадил себя в работе. В любой час дня и ночи он то вместе с главным инженером, а то в одиночку появлялся на строительных площадках.

Однако годы и годы технической и руководящей работы на больших стройках научили его дорожить воскресным днем отдыха, и без самой крайней нужды Рощин не позволял изъять из него ни одного часа.

— Воскресенье — это аккумулятор энергии на всю неделю, — говаривал он. — А кто отдыхать не умеет, из того и работник плохой!

Потому-то он и уезжал в воскресенье подальше от городка, в зеленую волжскую глушь.

Он убедил и примером своим увлек и Максима Петровича Бороздина.

Их «рыбалки» были днями отдыха — полного, беззаветного, мальчишеского. Удочки, а иногда и неводок, с которым они браживали подчас по островным озеркам и затонам, — это, в сущности, было только предлогом, задельем: главное — отдохнуть и набраться сил.

Так пришли они однажды к мысли на рыбалках штрафовать друг друга за разговоры о строительстве и о делах исполкомовских. И, конечно, то и дело попадались то один, то другой.

Вот один из поплавков дрогнул и нырнул в воду. Бороздин подсек — и серебристой, сверкающей пластиной изрядный окунь взвился в воздух, трепеща и извиваясь на леске, и шлепнулся в траву, на мелкий галечник заплесков.

Оба рыболова кинулись к добыче. У Бороздина тряслись руки, когда он снимал добычу. Долго поворачивал его и так и этак, прежде чем опустить в ведерко.

Оба приободрились. Удачник не преминул похвастаться:

— Вот, друг, что значит волгари-то!

— Чистая случайность! — с напускным пренебрежением замечает Рощин. — Подарок природы!..

Но Бороздина не удается на этот раз взять на поддразнивание.

— Если бы, — говорит он мечтательно, — было время прикорм сделать на этом омуте — ржаной хлеб, каша, творог, — я бы тебе показал подарок природы, натаскал бы окуньков.

— Экий тебе ассортимент нужен: творог, каша!.. А ты сделай, Максим, заявку к нам в орс, Плоткину, — подшучивает Рощин и вдруг понимает, что опять попался: заговорил о запретном. А вскоре попадается на чем-то и Бороздин. В конце концов они решают махнуть рукой на всю эту выдумку и сразу же чувствуют, как веселее стало на душе.

Разговор сразу стал широким, привольным. Не беда, что говорят сбивчиво, вразброс, порой даже не называя имен, — оба прекрасно понимают, о ком и о чем речь. — Ну, а как в обкоме у тебя сошло? Благополучно съездил? — спрашивает Рощин у Бороздина и при этом испытующе на него косится.

— А что? — с задором отвечает Бороздин. — Как видишь, башка на плечах! — Он сдвинул кепку на нос, ощупал затылок. — Стращал, конечно... Да ты нашего Серегина знаешь: любит товарищ, чтобы у нашего брата, районного работника, коленка об коленку стучала!.. Закрытое письмо два раза в нос сунул: ты видишь, товарищ Бороздин, хозяина подпись? Вижу, говорю... Да-а!.. — со вздохом добавил Бороздин и пристально стал глядеть на поплавок.

Помолчали.

— Да-а! — произнес, в свою очередь, Рощин. — Знаю, что ты Ерш Ершович, Максимушка!.. А все-таки как-то надо...

И, не найдя нужного слова или не желая его говорить, он сложил свои пухлые ладони и сделал ими движение, как бы обкатывая шарик.

...И о чем, о чем только они не переговорят за целый день над своими удочками!..

Вообще на этих воскресных рыбалках Рощин полюбил слушать рассказы Бороздина, беседовать с ним о разном, расспрашивать его о том, чего не знал сам или знал отдаленно.

Сказать по совести, Рощин не ждал найти таких глубоких и разносторонних познаний в председателе райисполкома. Рощина удивляло и трогало то, что Бороздин способен был заменить, и почти без подготовки, любого из неявившихся лекторов — от истории и политической экономии до географии и астрономии. Председатель Староскольского исполкома неплохо знал геологию Поволжья, а уж геологию и почвы своей области и своего района он знал как никто. В его сознании словно всегда была готова развернуться карта с обозначением всевозможных полезных ископаемых, залегающих в недрах области и района, и всех этих супесков и суглинков, легких и тяжелых — кислых и пресных почв. Его краеведческие статьи охотно печатала областная газета. А в чем он поистине мог считать себя знатоком — это в истории крестьянских движений и восстаний в Поволжье — от Разина и Пугачева до революций 1905 и 1917 годов. Эти его лекции в РДК — районном Доме культуры — были в большой славе.


Вот и сейчас Бороздин рассказывал, как городишко их с колокольным звоном, с хлебом-солью Пугачева встречал, а помещичек сюда кинулся — в пещеры, леса, буераки — в самое пекло. Так бывает! В те времена ведь в здешних горах да в дебрях человек исчезнуть мог, как все равно иголка в стогу: поди ищи его!..

— Конечно, переодевались кто как. Один барин углежогом, другой барин рыбаком вырядится... Вот вроде тебя...

И Бороздин хрипловато расхохотался, глядя на Рощина.

Правду сказать, увидай его пугачевцы, он бы и впрямь погиб, как переодетый барин, — по обычаю он вырядился на рыбалку во что похуже: на нем была клетчатая выцветшая ковбойка, распахнутая на белой груди, черные тесные штаны и высокие болотные сапоги.

Рощин, широким охватом раздвинув могучие руки и рыча, подобный медведю, поднявшемуся на дыбы, двинулся на Бороздина:

— Что-о?! Что ты сказал? Так я у тебя барин переодетый?! Ну, крестись! Плавать умеешь? — грозно спросил он.

Бороздин, быстрый, суховатый, весь собранный, вскочил и, покинув удочки, отбежал к скале. Но тут ему уж некуда было деться, и Рощин облапил его. Однако Бороздин цепко ухватился за него, а когда тот уже вошел в воду, ловко оплел его ногами — Рощин зашатался, и оба они шумно рухнули в воду...

И надо было видеть эти две головы над водой, их испуганные лица и вытаращенные глаза!..

Выбравшись на берег, отфыркиваясь и обсыхая, Бороздин, смеясь, грозился:

— Ну, погоди, чертушко косолапый, я тебя еще выкупаю. Ты у меня поплаваешь!..

Они даже и раздеваться не стали: солнышко высушит. Только Рощин вылил воду из своих ботфортов, а Бороздин опрокинул свои тапочки на камне и затем, ворча, стал просушивать спички.

Рыхлый гром прокатывается где-то за горами. Как-то незаметно в пустынном, выгоревшем небе возникли, сгустились облака.

— Ох, дождичком спрыснуло бы! — вырвался невольный, почти страдальческий возглас у председателя исполкома. Он, запрокинув голову, смотрел в небо и, сам не замечая того, причмокивал языком, как старик крестьянин, вожделеющий дождя в засуху. — Горит, горит все, Леонид Иванович! — пожаловался он другу. — В колхоз приедешь — только и разговору!.. Неужели опять по горстке ржицы на трудодень?

Он сурово замолк над своими удочками. А как нарочно, начался предгрозовой клев. И вот уже в ведерке тесно стало от скользко-холодных упругих рыбьих тел.

Отраден свежий, сырой запах только что изловленной рыбы, когда наклонишься над таким ведерком и сразу же, втянув ноздрями, почуешь, что это не пустая вода, что улов радостный!..

Однако и обильный улов не совсем-то развеселил его. Он то и дело взглядывал на небо, щурился из-под ладони и покачивал головой.

Вяло погромыхивая и где-то далеко затухая, гроза опять и опять обходила Поволжье...


3


Купание в зной!.. Обсыхание на жарких и чистых, как сквозь сито просеянных, песках. Изредка сквозь полураскрытые ресницы взглянуть в бездонное небо, прямо на солнце, — и вот словно бы воочию видишь, как неисчислимые мириады световых частиц, незримых атомов света, льются и льются от солнца на твое лицо, на плечи, на обнаженное, отрадно изнемогающее тело.

Светлане, когда она вот так, лежа на спине, смотрела на солнце, всегда казалось, что она прямо-таки видит самое материю света, потоки световых «фотонов», о которых она читала в учебнике физики и слышала часто от отца. Бороздин, до того как перейти на партийную работу, был учителем физики в средней школе. И Светлана считала, что отец знает все-все! Он был в ее глазах мудрым и всеведущим, проникшим в строение вещества и в законы движения светил, постигшим все тайны мироздания. И девочка очень огорчилась, когда отец ушел из учителей и был избран сперва одним из секретарей райкома, а затем председателем райисполкома. Ей странным казалось, что знакомые поздравляли отца и маму. А с чем тут поздравлять?..

Светлана и Наталья Васильевна любили входить в воду постепенно, на отлогой отмели. И Светлана зорко смотрела, чтобы Наташка, озорничая, не обрызгала их сзади.

Вбредя в воду, улыбались и взглядывали одна на другую, как две подруги, как две сестры. Следя за лицом матери, Светлана, как в зеркале, видела все, что испытывала сейчас она сама. Вот сейчас мамка откинула голову и сделала глубокий вдох — это значит, что и до ее ноздрей достигает свежесть водяной пыли. Вот шумнее стал плеск полога воды, еще по-утреннему прохладно тяжелого, разрываемого ее сильными, полными ногами, — и это значит, что вот-вот мамка кинется в воду всей грудью, издав легкий вскрик, и поплывет.


Но вот мама слегка приоткрыла губы, затаив дыхание, и даже приподымается на цыпочки. «Милая! Да ведь все равно: сейчас всю тебя обдаст вода, и не понять будет, как секунду назад истязующе-холодным казалось тебе это упруго ласкающееся к телу кольцо воды, уже подступающее к пояснице...»

Но тут и сама Светлана, помимо воли, приподнимается тоже на цыпочки; и у нее самой захолонуло под сердцем и захватило дыхание: студеное кольцо воды уж подступает ей под груди, чуть проклюнувшиеся, похожие на рожки годовалого теленка.

И вот уже обе они — мать и Светлана — плывут, бухая по воде ногами, вздымая белые шумные бугры вспененной воды.

Над водою виднеются только две головы, туго повязанные косынками одинакового василькового цвета с ярко-желтой каймой. И от этого жаркий желтый отсвет ложится и на их смуглые веселые лица и на выбившиеся из-под косынки черные, с глянцем пряди волос, и желтизною проблескивают золотисто-карие у обеих глаза.

Светлана очень похожа на мать — и лицом и сложением. И она испытывает счастье, когда одинаковым платьем или платочком, шарфиком ей еще больше удается усилить это сходство.

Обе курносые, смуглые, большеглазые «дурнушки». Скуловаты. Дома, в семье, Бороздин подшучивал над ними, обводя на стене теневой профиль то одной, то другой. «Да-а... — будто бы с безнадежностью говорил он. А затем, встряхнув головой, как бы повеселев: — Ну, да ведь греческий-то профиль к нам откуда?»

Сейчас, когда Светлана с матерью сделали свой «первый заход» в Волгу, когда свежие, как сама река, жадно дышащие, они ступают рядышком по этим знойным гофрированным пескам, слегка придерживая одна другую за пальцы, они еще больше трогают сердце своим сходством. Так ясно становится, что вот таким же смуглым, большеглазым, длинноногим олененком была некогда, в пору своего созревания, мать. Так ясно становится, что такою же, как мать, станет Светлана, когда зрелая женственность и здоровое материнство тронут ее худенькое тело.

У малышей, у Наташки с девочками Ларионовой — Людой и Зоей — звонкий хохот и далеко слышимый по реке особый, купальный визг. Битва брызгами! Бьются самозабвенно: полуотвернувшись от противника, полуоткрыв ротишко, стараясь хватануть хоть немножко воздуха сквозь отвесную пелену воды, захлестывающую лицо. А сама в тот же миг норовит как можно скорее заплескать противника, направляя ему в полуоткрытый рот хлесткую очередь брызг, либо скользящим ударом ладошки об воду, а то и попросту в упор, частыми пригоршнями, снизу вверх, заливая лицо, не давая перевести дыхание.

И кто поворотился к противнику спиной, кинулся вплавь, тот и побежден.

Против Наташки не выстаивали и обе сестры Ларионовы вместе. Да что! Она и мальчишек перебрызгивала.

Многоцветная радуга от водяной пыли стояла над местом боя...

Агна Тимофеевна купалась, не отходя от детей: на всякий случай. Хотя отмель и отлогая, так что долго можно брести, но ведь ребятишки! И она старалась оберегать их от глуби, хотя любая из трех девчонок плавала лучше ее. Она была похожа в этот миг на наседку, выведшую утят. Однако напрасно и Зоя, и Люда, и Наташка показывали ей, что они умеют плавать и на спине, и на боку, и «столбиком», и отдыхать на воде умеют, — на все на это у нее был материнский ответ: «Ну, мало ли что...» И они смирялись.

На Ларионовой был какого-то особенного, глухого покроя купальник, черный, балахоном, похожий больше на спецодежду сварщика или электромонтера, только что без карманов снаружи.

Впрочем, у Бороздиной нашлось другое сравнение.

— Агна! Да ты с ума сошла! — воскликнула она, изумясь, когда увидела свою подругу в ее купальнике. — Да в таком купальном костюме и в похоронной процессии участвовать можно. Ну, право!..

Она покачала головой и рассмеялась.

Агна была смущена:

— Уж ты скажешь!.. — И чуть не со слезами на глазах и так, чтобы не слыхали девочки, добавила: — Да, хорошо тебе... с твоим сложением! Ты как девушка. А я...

Бороздина сердито отчитала ее:

— Агна, ты оставь эти глупости. Я ведь не мужчина — комплименты тебе говорить: да, ты полная. Но и полная и красивая. А что касается твоего этого балахона, так рассуди: ну кто здесь тебя увидит? Чайки только... Из-за того мы ведь и выбрали этот остров, что здесь ни души...

Но не так-то просто было переубедить Агну. Помогли ребятишки. Когда, накупавшись досыта, до синевы и до гусиной кожи, девчонки всем выводком выбежали за ней из воды — согреваться и загорать, — она попросила одну из дочурок своих расстегнуть ей костюм. Кинулись обе.

И с каким торжеством они совлекли с Агны Тимофеевны ее ужасный купальник! Плясали, как дикарки. Смеялись и хлопали в ладоши.

Смеялась и Бороздина, только украдкой, чтобы не обидеть Агну.

Когда они раздевали ее, когда упало на песок ее несуразное черное одеяние и Агна Тимофеевна перешагнула через него и выпрямилась под солнцем, Бороздина невольно залюбовалась ею. «Ведь вот дуреха, — ласково и насмешливо подумала она о подруге, — искренне убеждена, что над ее толщиной только смеяться. Ведь высоченная! Казалась бы даже длинноногой, если бы не такие полные ноги».

Загар у Агны Тимофеевны забавный, какой бывает обычно у пожилых деревенских женщин: темны от загара только кисти рук, как будто они в перчатках, да словно бы теневой четырехугольный нагрудник вокруг смуглой шеи.

И от этого еще ослепительнее белизна непривычно обнаженного тела.

И все ж таки Агна Тимофеевна почти бессознательно поостереглась загорать у самой воды — кто его знает: лодка, катер какой-нибудь могут незаметно пройти возле самого берега! — И она вместе с девочками направилась на песок возле самой гряды густого леса, что тянулась почти вдоль всего острова, рассекая его пополам.

В двух шагах от плотной густо-зеленой стены леса росла на белом песке одинокая сосенка-подросток чистоты необычайной. Тени от нее еще не было никакой. Иглы у нее были крупные, редкие, как те пёнышки-перья, что бывают у неоперившихся птенцов.

Эта сосенка и привлекла Агну Тимофеевну.

Она долго стояла, обсыхая, возле этой сосны, слегка придерживаясь за нее, лицом к стене леса.

Агна Тимофеевна и не подозревала, что глаза мужчины, привлеченного сюда темным расчетом, белесые на загорелом лице, почти в упор смотрели сквозь листву на все, что происходит на пляже.


4


Лодочник Степа отнюдь не томился, когда ему приходилось, бывало, с утра и до вечера дожидаться людей, подрядивших на целый день его моторку.

Он был уроженец этих берегов, истый волгарь, его тянуло к Волге неодолимо, и не было для него большей радости на свете, как в знойный летний день, в стариковских видениях из прошлого, из мира невозвратимых дней детства и юности, млеть под жарким солнцем где-нибудь на этих песчаных рёлках, в тени ветлы или дикого тополя; бродить по теплой воде отмелей, засучив штаны по колено; изредка выкупаться; иной раз половить раков; иной раз расставить частокол удочек, воткнутых удилищами в берег, а то и вынуть вершу, еще с вечера накануне поставленную.

А иногда неторопливо, по-стариковски, перебрать, почистить и смазать моторчик своей «Чайки» — так было угодно его пятилетней внучке назвать его посудину.

Словом, занятий хватало. И чего ж еще надо шестидесятилетнему инвалиду с тяжелым увечьем?

Его изувечили еще молодым «чапанники»[1] во время кулацко-эсеровского мятежа в Поволжье.

Плясали на нем. Кидали оземь. Били прикладами.

Он долго хворал. От повреждения позвоночника охромел. Простреленная из дробовика лучевая кость предплечья срослась плохо — врачи сказали: ложный сустав. И теперь еще прибрежные ребятишки любили, когда Степа, уступая по доброте своей их домогательствам, изворачивал простреленную руку, и от этого возникал уродливый, необычный угол посредине предплечья...

Степа состоял в артели лодочников — инвалидов войны, которым всяческую помощь стремился оказать Бороздин. Да и строительству ГЭС этот «подсобный моторизованный флот», как говорилось в шутку, еще очень и очень был полезен.

Солнце начинало западать где-то за синим бором, на увалах левого берега. Было еще жарко, но уж потянуло речной прохладой. Местами Волга лежала гладкими и нестерпимо для глаза, словно электросварка, сверкавшими плесами. А где-то уж взялась мелкими, как из серого коленкора, шатерчиками островерхих волн.

Казалось, что совсем близко придвинулся к песчаному острову исполинский охват косматых сопок правого гористого берега. Как будто и невелики они, а вот привалил к ним белый большой красавец пароход, зычно оглушая окрестности благозвучно-басистыми гудками, и каким же игрушечным кажется он даже против каймы заплесков у подножия этих гор.

Но если смотреть от правого берега на левый, песчаный и плоский, то эта же самая река покажется необъятно широкой. И Волга словно бы вот-вот готова выплеснуться, перелиться через этот плоский берег, как из переполненной чаши...

В отдалении виден большой паром, только что отваливший от левого берега. На нем тесно, людно. И, всматриваясь в него из-под щитка ладони, старый волгарь невольно сопоставляет столь знакомую ему с детства картину с тою, что он видит сейчас. Ни одной телеги, ни одного коня, ни возов с мешками, а только «газики», «Москвичи», «Победы» и целое звено сверкающих, только что присланных на стройку грузовиков. И, однако, когда с берега на паром въехал приземистый, могучий землеворот-бульдозер, приподняв огромное вогнутое зеркало своего ножа, обширнейший грузовой паром осел в воду. «Да, — подумал Степа, — и запах теперь уж на паромах не тот: бензин, бензин, солярка, а то, бывало, навозцем да дегтем попахивало!..»

«А, однако, пора мне и за Максимом Петровичем плыть: они, поди, уж заждались и проголодались!» — проговорил он про себя и, прихрамывая, побрел по песку — покричать Наталье Васильевне, что он едет на тот берег.

Он остановился на изрядном расстоянии от купающихся и стал кричать им и подавать знаки. Однако его долго не могли услышать из-за шума и хохота. Чудила Наташка! Как всегда, ее и девочек Ларионовой никак не могли выгнать из воды. А уж у Наташки коротко остриженные на лето волосишки стояли сосульками, похожими на ежиные иглы, и зуб на зуб не попадал. Но она еще спорила и даже вникала в разговоры старших между собой. О ком-то из знакомых мать сказала Ларионовой, что он счастливчик, в сорочке родился. Наташка навострила уши: «Мама, а я в сорочке родилась?..» И пока Наталья Васильевна соображала ответ, за нее ответила Светлана, сердитая на сестру за то, что приходилось чуть не насильно выволакивать ее из реки: «Ты в плавках родилась». Наташка отмахнулась: «Да ну тебя!.. Мама, а из чего сорочка, в которой родятся?» И снова ответила ей Светлана: «Из чего? Из штапеля, конечно!»

Услыхали голос лодочника. Наталья Васильевна махнула ему рукой: отпускаем, мол. И Степа заковылял обратно к моторке. Сокращая путь, он срезал мысок острова поперек и прошел возле самой гряды леса.

Вдруг оттуда, шагов за сто от него, раздвигая рукою кусты, вышел человек и стал удаляться спиной к Степе в дальний конец острова.

От внезапности Степа оторопел. Остановился было. А затем, обдумав, спокойно пошел к своей лодке. Ну что ж тут удивительного, что из леска вышел человек? Не пустыня ведь!.. И никому невозбранно. А потом мало ли теперь всяких изыскательских партий бродит и по берегам и по островам! И геодезисты, и гидрологи, и мало ли еще каких...

Человек был, видать, из приличных, одет, как демобилизованный: фуражка, гимнастерка, ремень, галифе, заправленные в брезентовые зеленые сапоги. На ремне через плечо планшетка и походная фляжка. С затылка видать — светловолосый. Ростом высок. Ступает спокойно. Даже и насвистывает. Пускай себе идет! Наверное, там где-нибудь, в заливчике, у него ботик спрятан — в нем и переплыл.

И вдруг, как это бывает в таких случаях, мотив, насвистываемый незнакомцем, сперва отложившийся лишь в слухе, осознался. «Постой, постой... — спохватился внутренне Степан Семенович, воспроизводя посвист незнакомца и даже останавливаясь для этого, — Так, так. Именно! Уж ему ли, самарцу, не знать этой беспутной, жалобно-отчаянной песенки, ставшей как бы гимном отборных белогвардейских частей! Слыхать было ее в те годы и в Самаре и во всем Поволжье. Да и в Сибири бегущие от красных буржуи и каппелевцы уносили с собой эту свою песенку. С нею и расстреливали, с нею и погибали. Но ведь вот уж лет тридцать, как вымерли эти самарские белогвардейские страданья про «шарабан мой, американку»... Да и кому сейчас в башку войдет петь или там насвистывать беспутную эту галиматью?»

Степан Семенович оглянулся. Незнакомец и впрямь уже отплывал в своем узком рыбачьем челне, на обе стороны огребаясь веслом с кормы. Нет. Теперь уж и поздно его останавливать; покуда-то доковыляешь до своей «Чайки» да запустишь мотор. А жалко, жалко, что не глянул ему в лицо. Видать, недобрый человек. Недаром же молвится в народе, что-де скажется птица по́свистом!


5


И зеленые и серебряного цвета многооконные самолеты, огромные, большеголовые, похожие на каких-то крылатых, мордастых кашалотов, виднелись по всему простору необозримого подмосковного летбища.

Одни из них после длительного разбега и как бы еще не преодолев земной тяги, с нарастающим рокотом только что начинали свое восхождение на воздух — словно бы в гору тянули наизволок. Другие изящно и гордо приземлялись, черкнув колесами землю. Третьи недвижно стояли в своих порядках.

В этот солнечный день в ожидальном зале подмосковного аэропорта сидела девушка.

Ей было лет около двадцати. Была она рослая и светловолосая, в светло-синем костюме и в яркокрасной бархатной шляпке в виде маленькой волнистой чалмы, надетой слегка набок. Запоминались ее жемчужно-серые большие глаза и тенистые ресницы с редкими взмахами. У светло-румяного, здоровьем пышущего лица ничуть не отнимал прелести ее большой рот, несколько выдвинутый в верхней своей части и с чуточку вывернутыми губами.

Видно было, что девушка любит-таки приодеться. Светло-синий костюм ее был модный: жакет-разлетайка, похожий на изящно-просторный балахончик, который сами же щеголихи девчонки окрестили забавным и не вполне гласным прозванием — «хочу ребенка», очевидно намекая на весьма удобную просторность сего наряда. Балахончик застегнут был только вверху, на единственную застежку в виде пластмассовой пряжки синего же цвета. И синего же цвета перчатки-сеточки обтягивали ее пухлую руку. Прозрачные и лоснящиеся чулки красиво облегали ее ноги, обутые в красные туфельки на каучуковой толстой подошве, со шнуровкой сбоку. Девушка ступала в них бесшумно, легко и в то же время с какой-то трогательной неуклюжестью.

Возле нее на виду стояло два больших чемодана, да еще в руках держала она дорожную кожаную сумку, более похожую на чемодан.

В зал ожидания вошел человек лет пятидесяти пяти, коренастый, с брюшком, но осанистый и бодрый. Он был большеголов. У него были седые, странно надломленные посредине и грозно раздвоенные к вискам брови, седая, сильно зачесанная назад ерошка, мясистое умное лицо, глаза навыкате.

Одет он был в белый китель со светлыми желтыми пуговицами и синие шаровары «полугалифе».

Фуражку свою он держал в руке.


Вывернув и поднеся к глазам кисть левой руки, он взглянул на часы в кожаном браслете, поиграл бровями, надулся — вначале как будто грозно, как будто гневаясь на кого. Но тотчас же весело и озорно блеснули его глаза. Он тут же вытолкнул надутою щекою воздух, и стало ясно, что он просто в хорошем настроении.

Девушка подошла к нему и спросила:

— Скажите, пожалуйста, скоро наш самолет?

Гражданин в белом кителе слегка откинулся назад и забавно расставил руки. Он слегка поклонился девушке, отведя в сторону картуз, и сказал:

— То есть, позвольте, дорогой товарищ, откуда же вам известно, каким самолетом я лечу?.. Вы говорите: «наш самолет».

Девушка смутилась, но отвечала просто:

— Мы вместе отмечали билет, и я слышала, что нам в один город.

Он расхохотался.

— А ларчик просто открывался! — воскликнул он. — Вы наблюдательны.

Проницательным взором он сразу определил, что она перволёток.

— В первый раз летите? — спросил он участливо, дружеским голосом старшего.

Она подтвердила.

— А не боитесь? — спросил он, шутливо хмурясь.

— Ну-у!.. — отвечала она. — У меня брат в летной школе учится!..

— Ну, тогда так! — воскликнул он и громко расхохотался. — Да-а!.. Уж если брат в летной школе, тогда воздух для вас — родная стихия!

Тут он стер платком слезы, выступившие от смеха, и уже деловым, заботливым голосом спросил, показывая на чемоданы, ее ли это вещи.

— Мои.

— Так что же вы их в багаж не сдаете?

— А разве обязательно?

— Ну, вот те на!.. — изумился он и предложил ей свою помощь.

Поколебавшись, она согласилась. Они отнесли вещи к весам и сдали их.

— А теперь пойдемте-ка подкрепимся, — сказал он и, остановясь перед дверью ресторана, пропустил вперед девушку.

Для себя он заказал яичницу с ветчиной, «сто грамм» и стакан чаю с лимоном.

Спутница его наотрез отказалась завтракать. Стакан чаю и два сухарика — больше она не хотела ничего. И потом ей сказали, что перед отлетом лучше совсем ничего не есть.

— Вот со мной аэрон, таблетки от воздушной болезни, — добавила она, улыбнувшись.

Рассмеялся и он:

— Вот тебе и родная стихия, вот тебе и брат в летной школе! Да послушайте, чепуха все это! А у меня — вот аэрон! — Он приподнял стопку со «столичной». — Да еще покушать поплотнее... А вы... тоже! Слабосильное существо!.. Ну, за ваше здоровье!

Когда он стал было расплачиваться за обоих, она опередила его и быстро заплатила за свой чай и сухарики.

Он укоризненно покачал головой:

— Ай-ай-ай! И как вам не стыдно? Красная Шапочка! — сказал он, взглянув на ее красную шляпку. — Да что вы боитесь? Что я, волк в бабушкином чепце, что ли? Не бойтесь, не бойтесь! Ведь я же вам в дедушки гожусь, — намеренно сердито произносил он, делая устрашающее лицо. Но вслед за тем расхохотался и решительно опроверг свои только что сказанные слова: — Ну, насчет «деда» — это я перехватил, пожалуй! — И он молодцевато подбодрился. — В отцы!.. Ведь у меня самого такая же вот дивчина растет, Анка...

Узнав, что она энергетик, электрик, он спросил, куда она направится с аэродрома.

Девушка досадливо свела брови, как-то насторожилась вся и ответила сухо, после некоторого колебания:

— Я лечу на Гидрострой... На работу... — И смолкла, как бы давая понять, что дальнейшие расспросы неуместны.

Это было время, когда все избегали, еще больше из привычки, называть то место, где велось строительство Волжской ГЭС, хотя чуть ли уже не каждый об этом знал.

И для комсомолки Нины Тайминской — так звали девушку — была неприятна поэтому та настойчивость, с которой ее собеседник пытался узнать от нее, где же, собственно, расположен Гидрострой.

А он по-прежнему добродушно, как бы не замечая, что она замкнулась, продолжал расспрашивать ее.

— Гидрострой... — повторил он в раздумье. — Это возле какого же населенного пункта?..

— Еще не знаю, — ответила Нина, уже соображая, как бы поудобнее распрощаться с ним и уйти.

Он удивился ее ответу.

— Вот те на! — проворчал он. — Как же это вы — летите, а куда, не знаете?

Краснея оттого, что приходилось говорить неправду, Нина скороговоркой, только бы поскорее отделаться, отвечала:

— Зайду в обком комсомола. Оттуда направят.

— Так, так... — проговорил, прищуро всматриваясь в нее, человек в белом кителе и слегка постучал дробно о стол пальцами своей широкой крепкой руки.

И не знала Нина Тайминская, что чрезвычайно остался доволен сдержанностью ее ответов собеседник ее, начальник политотдела Гидростроя Артемий Федорович Журков.


6


Над полями, над лесами летит самолет. Он забирает все выше и выше. И вот уже в ушах началось это тугое, чуточку неприятное похрустывание и распирание. Журков по себе знает, что так у всех, и ему жаль становится, что не успел, забыл научить девушку приему «мнимого глотания», которым он уже с давних пор привык избавляться от этого неприятного ощущения, вызываемого высотою. Он оглянулся на свою спутницу-незнакомку: она раздвинула оконные занавесочки и, не отрываясь, глядит в окно. «А девочка бодро держится для первого полета! Молодец!»

Под крылом самолета идут и идут поля и леса, деревни и села. Вокруг сверкающий воздух. Должно быть, жарынь нестерпимая там, внизу!..

Реки и речушки отсюда, с этакой выси, кажутся не толще, чем бич пастуха, длинный-длинный и весь испетлявшийся зигзагами по зеленому полю.

Купы деревьев — словно кочки зеленого мха. Боры — словно заросли хвоща. Вот белая, как бы туго натянутая бечевка шоссе. Все внизу в неизъяснимо торжественном и необозримом развороте.

Вдруг Артемий Федорович почти страдальчески сморщился: внизу уже открывается пустынная, безлесная степь, и только необычайные тени — не от предметов, а от редких плотных облаков, резко очерченные, с лопастными краями — разбросаны там и сям по этой унылой степи.

И ни деревца.

И, словно на рельефной карте, явственно, четко виднеются рогастые овраги. Недобрый же у них вид! «Вот она, злая эрозия, рваные раны, губительный рак степей!»

Как на заклятого врага, привык смотреть этот старый политработник еще перекопских времен не только на овраги, разъедающие из века в век тучный чернозем России, но и на черные бури Поволжья, сдирающие в засуху этот черноземный пласт так, что помрачается солнце.

Старый трибун-массовик и опытный лектор, Артемий Федорович Журков привык говорить и мыслить о великих народных стройках, о Волге, переводя тонны и метры, миллионы и миллиарды в зримое, в такое, что само ломилось бы в сознание.

Скоро блистающий под солнцем глыбастый сплошняк белых, как сугроб, облаков под самолетом стал вовсе сплошным, без единого оконца.

И трудно было избавиться от иллюзии, что самолет летит над снежной бесконечной равниной, где-нибудь над арктическими снегами, один-одинешенек, и никого вокруг на тысячи верст...

Наконец Нине надоело смотреть на это нескончаемое шествие облаков. К счастью, все чаще и чаще стали встречаться «окна». И как раз в это время голос Журкова произнес над ее ухом слово «Волга!». Он перешел на другую сторону самолета — отсюда было виднее — и стоял, пригнувшись, придерживаясь за спинку ее кресла.

Нина глянула вниз: и в самом деле, сквозь проредевшие облака виднелась Волга. Даже дух захватило: настолько неожиданным был сверху, с воздуха, вид великой реки. «Неужели Волга?! Да ведь ее перепрыгнуть можно. Не шире Сетуни под Москвой — чистенький, прибранный ручеек с отвесно срезанными, низенькими берегами. Река-макет!..»

Пароходы тоже игрушечные и почти совсем лишенные высоты, плоские, как бывают детские самодельные кораблики, вырезанные перочинным ножичком из сосновой коры.

И как спички, высыпанные во множестве в миску с водой и подплывшие к одному ее краю, показались отсюда, из этой выси, огромные скопления сплавляемого леса в затонах.

Нина Тайминская обратила внимание, что с обоих берегов Волги огромные белые языки песков, прорвавшись еще далеко от нее сквозь зеленый покров почвы, подступают к самой реке и словно берут ее за горло.

И почти это же самое произносит над нею хрипловато-угрюмый голос Журкова:

— Видите, видите, как пески душат Волгу!

Артемий Федорович сердито повел своими седыми раздвоенными бровями.


* * *

Аэродром. Посадка. Снизу подступающий к сердцу холодок планирующего спуска. В сверкающем и прозрачном круге пропеллера стали различимы отдельные махи лопастей. Стоп!..

На большом летном поле аэродрома пассажиров ожидал автобус. Он-то и должен был доставить их в город.

Однако, оторопев, Нина вдруг увидела, что веселый спутник ее с помощью носильщика укладывает в «Победу», присланную за ним, не только свои, но и ее чемоданы.

Она только намеревалась запротестовать, как странный спутник ее рывком отпахнул дверцу своей машины и нарочно, с некоторой старомодностью слов и жестов, слегка склонившись, пригласил ее занять место.

— Прошу! — сказал он, ожидая. — Что? После, после объяснимся, на месте! — благодушно, однако голосом, не признающим противоречий, пресек он ее попытку возражать.

Нина села в машину. Звонко щелкнула дверца. «Победа» тронулась.

Через полчаса быстрой езды они вновь оказались на каком-то летном поле, очень маленьком.

— Наш, так сказать, домашний аэродром, — пояснил, подмигнув, Журков. — Отсюда полетим на обыкновенной «уточке». Но здесь ведь по прямой пустяки: километров пятьдесят.

— Так ведь мне же на пароходе! — воскликнула Нина.

Журков прищурился.

— Ах, вот как! — сказал он шутливо-язвительным, тонким голосом. — Стало быть, знаете, куда плыть?

Тайминская смутилась.

Но он тотчас же успокоил ее и похвалил:

— Я шучу, конечно. Молодец! Так всегда и поступайте. Мало ли кто пожелает узнать, где то у вас, где это!

Тут он душевно-отеческим голосом попросил у нее извинения и объяснил ей, что он, Артемий Федорович Журков, начальник политотдела Гидростроя.

Она сказала ему свое имя и кем она едет на Гидрострой.

— Прекрасно! Энергетики, электрики нам до зарезу нужны... Да. А теперь, — промолвил он, — садимся в нашу гэсовскую «уточку». Пролетим над нашими Гималаями — и через полчасика мы в Староскольске!..


7


Синяя, почти кубового издали цвета, затихшая под знойным солнцем Волга. Многоверстый, необозримый, плоскопесчаный остров, густо и почти сплошь поросший дикими тополями и тальником и только у самой воды как бы отороченный каймою ослепительно белых, жестко плоёных песков. От сияния этих песков словно бы светлее и на том, на правом берегу, сурово-грозном, угрюмо высящемся своими скалистыми сопками, поросшими бором и чернолесьем.

Этот остров издревле прозван Телячьим.

От левого берега, отвесного и осыпистого, песчаный остров распростерся совсем близко: между ним и левым берегом пролегла лишь неширокая протока, отбившаяся от коренного русла «воложка» — тихий, мутный затон.

А на правом, горном, берегу Волги раскинулся Лощиногорск — город, еще не отмеченный на картах. Вот он отсвечивает на солнце шиферными и черепичными кровлями считанных своих домов. Раскинут он на взъемах очень просторной, многоотрогой и очень длинной котловины-лощины. Широким своим раструбом она распахнута к самым заплескам Волги меж двумя высоченными лбищами оголенных от леса каменных сопок. Они как циклопические ворота в лощину, в город.

Если взглянуть на Лощиногорск с одной из этих гор, то сразу увидишь, что он сложился из нескольких городков: они еще размежеваны меж собой незастроенным пространством. Вот нефтяников городок, а вот гэсовский, больничный, школьный, а вот там, в отдалении, даже и железнодорожный, хотя еще никакой железной дороги не видать.

И уже тесно становится в этой крутобокой и развалистой котловине. И вот уже на откосы, на изволоки окрестных гор взбегают отряды свежих домов и заполняют и заполняют отрог за отрогом эту многоверстую котловину-лощину.

На облысевшем отлоге обширной каменной сопки виднеются белоснежные, с черными черточками окон длинные домики. Издали они очень похожи на кости домино, поставленные ребром.

По ступенькам деревянного крылечка одного из таких белых домиков быстро взбегают две девушки.

Обе они крепкие, пышущие девической свежестью и здоровьем. Обе с большими глазами и той мягкой очерченностью носа, без которой уже как-то и трудно представить себе красивую русскую девушку.

А дальше начинается несхожесть: одна из них — та, что распоряжается, командует, — светло-русая и пышноволосая, повыше ростом и как будто постарше. Она в белом распахнутом пыльнике, из-под которого виднеются белая кофточка с черной бабочкой галстука и синяя, цвета электрик, короткая юбка, открывшая почти до колен ее ноги в красных босоножках, обтянутые капроном. Ее непокрытая голова слегка откинута назад, словно бы отягощенная тугим и большим узлом светлых волос.

Другая — смуглая, черноволосая. Одета в яркий, цветочками, сарафан. И это очень идет к ней. Глаза у нее карие, строгие. Тонкая бровь, чуть что, сейчас же наплывает капризно-гневной морщинкой к самому переносью, щеки вспыхивают, большие глаза сердито мерцают и щурятся...

Голова ее повязана алой шелковой косыночкой. А из-под нее ниспадают на плечи и черными трубами лежат упругие, крупные витки ее густых волос, отсвечивающих на солнце каким-то особым, здоровым блеском.

Вот они обе перед дверью.

— Клава, дай сюда кнопки! — приказывает старшая. Она оборачивается к подруге, прижимая к двери большой лист ватмана — нечто вроде плаката, исполненного от руки.

Это Нина Тайминская.

Вместе с Клавой Хабаровой, что работает дежурной в гостинице нефтяников, она пришла сюда в обеденный перерыв, чтобы вывесить на двери управления Правобережного стройрайона телеграмму-«молнию» комсомольского контрольного поста начальнику района инженеру Степанову:

«Товарищ Степанов! На вас в первую очередь падает ответственность за то, что у Правобережного района отнято переходящее Красное знамя, которое так доблестно было завоевано в первом квартале.

Тревожно на котловане!

Тревожно с жильем!

Плохо на строительстве высоковольтной линии электропередачи!

Майский план недовыполнен на 14%!

Примите меры!..»

Под телеграммой-«молнией» стояла подпись комсомольского поста. Через весь лист, сверху донизу, прочерчен был красный зигзаг молнии, словно бы на огромном телеграфном бланке.

— Вот. Пускай призадумается Степанов! — по-удалому стукнув кулаком о дверь и тряхнув головой, произнесла Тайминская. — Клава, пошли!

Они спустились с крылечка и направились было к двухэтажному белому домику, где одну из комнат внизу занимал райком ВЛКСМ.

Но в это время, медленно пересекая дорогу, из-под горы выехала черная «Победа» и остановилась на изволоке, преграждая им путь.

Первым из машины вылез тот самый человек, в сердце которого должен был ударить зигзаг комсомольской «молнии». Это был Ираклий Семенович Степанов, начальник правого берега, седенький, сухонький, с острым выбритым лицом, в коричневом костюме, в коричневой шляпе.

Вторым ловко и упруго, как мяч, выпрыгнул Артемий Федорович Журков.

А третьим неторопливо вынес ногу высокий, се проседью светловолосый человек, по-видимому гость, и особо чтимый, судя по тому, как Степанов и начальник политотдела с подчеркнутой и дружественной почтительностью дожидались, повернувшись к нему лицом, когда он выйдет из машины.

Девушки хотели обогнуть «Победу». Но в это время Журков окликнул Тайминскую.

— Погоди, погоди, летчица! — с веселой напускной строгостью обратился он к ней. — Мы ведь видели, как ты с подругой прибивала грозные свои тезисы, подобно Лютеру у дверей собора. А ну, огласи нам... Впрочем, — добавил он, указывая коротким, пухлым перстом на «молнию» контрольно-комсомольского поста, — по этому разящему огненному знаку могу заранее сказать, что кому-то из начальников не поздоровилось.

Ответ был неожиданным.

— В первую очередь вам, товарищ Журков! — отвечала Тайминская.

Слегка оторопевший Журков развел руками, выпятил нижнюю губу, обвел всех взглядом, как бы призывая в свидетели, что он терпит напраслину, а затем рассмеялся.

— Вот как? — спросил он Тайминскую, впиваясь в нее взглядом. — А не в чужом ли пиру похмелье выпало на мою долю?..

— Нет, не в чужом, — все с той же прямизной, не улыбнувшись и не отведя спокойного взора от лица Журкова, ответила девушка. — Вы, как начальник политотдела всей стройки, нам кажется, в первую очередь отвечаете за то, что коллектив правого берега утратил переходящее знамя!

— Кому это вам? — все еще не решив, как отвечать ей на эту атаку, слегка петушась, спросил Журков. — Вы сказали: «нам кажется».

И снова спокойный, простой ответ:

— Нам, Правобережному райкому комсомола.

Лицо начальника политотдела сразу стало ответно строгим.

— Ого! Это дело серьезное!.. И, по-видимому, по-видимому, — пробормотал он с расстановкой, — по-видимому, обвинения ваши в мой адрес более чем справедливы... Что ж! По-большевистски отнесемся ко всякой деловой критике. Однако ж пойдемте посмотрим, чго мы там нагрешили... Пойдем, пойдем! — снова впадая в полушутливый тон, обратился он к Степанову и даже слегка потянул его за рукав. — А то, я вижу, ты склонен спрятаться от огня критики за мою широкую спину!..

Затем он, спохватившись, заговорил с приезжим:

— Вы уж, Дмитрий Павлович, нас простите: на фронте — по-фронтовому!..

— Ничего, ничего, — промолвил тот мягким, негромким баритоном, — иначе я буду чувствовать себя в тягость.

Журков взял его слегка за локоть и как бы доверительно проговорил:

— Вот видите эту девицу, то есть, виноват, этого юного товарища? Вот, познакомьтесь...

При этих словах Нина слегка наклонила голову и назвала свое имя. Она представила и подругу:

— Клава.

— Лебедев, — тихо и несколько смущенно назвал себя спутник Журкова.

А тот, идя к злополучной «молнии», продолжал:

— Так вот: эту молодую особу я совсем-совсем недавно доставил сюда на нашей гэсовской «уточке». И даже там, над облаками, я отечески опекал ее. — Журков возвел руки к небу. — Правда, лишь до тех пор, пока она решительно не заявила мне, что небо — ее родная стихия. — Он покосился на Нину. Она улыбнулась. И Журков закончил так: — Тогда я в этом несколько усомнился, а теперь, признаюсь, верю в это, убеждаюсь воочию и, к несчастью, даже на бедной своей седой голове.

Он широким движением руки повел в сторону красной стрелы, изображающей «молнию».

Они, трое мужчин, уже стояли на крылечке перед сигналом комсомольского поста и читали его.

Девушки остались внизу, стояли сбоку крыльца — так, что могли наблюдать за впечатлением, какое произвела их «молния».


Степанов был явно расстроен. Видно было, что заостренный кончик стрелы попал-таки в самое сердце этого старого инженера, лауреата, начальника огромного Правобережного района строительства ГЭС, пожалуй ответственнейшего из всех, ибо здесь, именно у правого берега, предстояло быть самому́ зданию электростанции с ее сверхмощными агрегатами.

Нахмурясь, Ираклий Семенович читал вполголоса «молнию» комсомольского поста, и время от времени с его уст срывалось то самое, баском и многократно произносимое «да... да... да...», которое обычно означало у него и раздумье и тревогу.

Он снял шляпу, и седой хохолок его над большим взлысым лбом клонился с каждым веянием ветерка то на одну, то на другую сторону, словно метелочка ковыля. Наконец строгое и омраченное лицо его обратилось к гостю. Разводя слегка руками и сам на себя негодуя, он сказал:

— Правильно!.. Здесь все правильно!.. Да... да... да... Мы, Дмитрий Павлович, считаем вас уже своим и говорим, не стесняясь... Надо признать... Этот авантюрист Шестеркин много бесценнейшего времени у нас загубил. И ведь какое время! Лето, навигация, когда Волга-матушка все вам на своем могучем хребте доставит вот сюда, к самому котловану!.. Да... да.. район в тяжелом положении...

Шестеркин был предшественник Степанова по управлению Правобережного стройрайона, человек низких деловых качеств, беспечный, кичливый и взбалмошный, «заполошный», как вскоре же стали называть его в Лощиногорске. Он был враль, очковтиратель и большой искусник укрываться за «объективные причины» и раскладывать вину на всех.

Пока начальник строительства Рощин и политотдел распознали этого гуся и прогнали его, прошло около трех месяцев, и впрямь бесценных для разворота работ правого берега.

Журков хмурился и вздыхал.

— Нет! — угрюмо проговорил он, вслушиваясь в слова Степанова. — Шестеркин, Шестеркин, а, однако, надо нам и на себя оглянуться!.. Этот «Шестеркин» и у многих из нас, к сожалению, еще крепко сидит в натуре... Правильно сделали комсомольцы. И, как видите, Ираклий Семенович, о покойнике Шестеркине и помина здесь нет!.. А вот комсомол открыто мне в глаза, начальнику политотдела, говорит, что в первую очередь я виноват! Почему? Да потому, что ты, дескать, начальник политотдела. И правильно! И весь резон!

Он круто оборвал, чувствуя, что гнев, начавший закипать в нем, может завести его далеко в разговоре со Степановым.

— Да, Дмитрий Павлович, полюбуйтесь! — он указал на девушек, вновь пытаясь придать своим словам характер отцовской шутки. — Тут пощады не жди! Скидок никаких!.. А что, — обратился он вдруг с неожиданным вопросом к Лебедеву, — у вас, в вашей науке, молодежь такая же? Или потише?..

Лебедев рассмеялся.

— Куда там! — отвечал он, махнув рукой. — Еще и почище! Иной — я об аспирантах говорю, — иной у тебя на ладони вот только что вылупился из скорлупы — и, глядишь, раз, раз! — уже и клюв свой об твою же ладонь пробует!..

Журков захохотал. Улыбнулись и девушки.


8


В сущности, это было лицо совсем постороннее для стройки — историк, а в прошлом археолог, Дмитрий Павлович Лебедев, известный ученый, автор трудов по истории Киевской Руси, академик.

Работники Гидростроя, когда узнавали, кто этот высокий седеющий блондин, большеголовый и синеглазый, остриженный под бобрик, с крупными чертами, всегда тщательно выбритый и изящно одетый, то сперва удивлялись: к разным академикам уже успели привыкнуть на этих берегах —и к академикам-гидростроителям, и к академикам медицины, и даже к художникам-академикам, — но зачем здесь оказался исследователь Киевской Руси, это казалось им непонятным.

— Да я потому здесь, что вы здесь, дорогие товарищи гидростроевцы! — смеясь, говаривал Дмитрий Павлович Лебедев.

Дело в том, что в областях предстоящего затопления на дне будущего Волжского моря стремительно развертывались в этот год еще неслыханные по охвату археологические раскопки.

Предстояло в небывало короткий срок обследовать Поволжье от Великих Булгар до Сущевки. Мало обследовать — надо было вычерпать все наиболее ценное. Пускай зиждется великая ГЭС, пускай Волжское море покроет через какие-нибудь три года тысячи квадратных верст на этих берегах, но прямым долгом отечественной археологии являлось принять все меры, чтобы как можно меньше ценных древних черепков, каменных и бронзовых топоров, пряслиц и височных колец, клочков пергамента или бересты с древними письменами кануло бесследно в пучину, ушло навеки от пытливого ока ученых.

И вот брошены были и на разведку и на раскопки большие средства; несколько археологических отрядов, возглавленных известными исследователями, уже кочевало и трудилось на берегах, подлежащих затоплению. И археологическая добыча превзошла самые смелые ожидания. В музеях не хватало рук обрабатывать ее. Заговорили о «сущевской культуре». Академик Лебедев взволнованно следил из Москвы за ходом работ, но обработка находок явно затягивалась из-за их обилия. У историка Киевской Руси были свои особые причины следить за раскопками на Волге. Заветным, но далеко еще не завершенным трудом всей жизни Лебедева была книга о Святославе. Первый том посвящен был волжскому походу Святослава. Так и задумано было назвать: «Волжский поход Святослава».

Ради этого Лебедев и приехал в Староскольск. Отсюда ему надлежало отправиться в сторону от Волги, на Сущевские раскопки. Но разве не ясно, что и ему, как каждому, тяжело было уехать отсюда, не обозрев хотя бы самым беглым образом первый разворот великой стройки?

Судьба пошла ему навстречу.

На другое утро по приезде в этот захолустный, тихий городок на Воложке Лебедев только что собирался пойти в политотдел строительства за разрешением на осмотр, как вдруг за ним в Дом учителя, служивший летом гостиницей левого берега, заехал начальник политотдела: познакомиться и пригласить его с собою для объезда стройки.

Оказалось, что Артемий Федорович Журков хорошо был знаком и с раскопками в близлежащей Сущевке и с целым рядом трудов по древней Руси, в том числе и с работами самого Лебедева. «Болельщик истории!» — смеясь, отозвался он о себе, беседуя с академиком.

В первую их встречу начальник политотдела сказал: «Конечно, мы не ждем от вас подвигов на трехкубовом «Уральце» или на бульдозере! Но вы поистине посланец счастливой судьбы, как... лектор, черт возьми!.. Народ ваше имя слышал, не сомневайтесь. И историю своего Отечества он любит».

Короче говоря, начальник политотдела Гидростроя залучил академика Лебедева в число своих лекторов. И уже две лекции — одну на левом, другую на правом берегу, в Лощиногорске, — успел прочитать он строителям. Это были «Волжский поход Святослава» и «Степан Разин на Волге». Народ был очень доволен. Историка засыпа́ли вопросами. Ответы его на записки как бы превращались в новую лекцию. Он стал в Лощиногорске своим. Ребятишки-школьники натаскали к нему в гостиницу «Нефтяник» груду глиняных черепков и потемневших в земле коровьих и бараньих костей, собранных на отвалах котлована, «Дмитрий Павлович, а можно определить, какой это эпохи?..»

Три года назад Лебедев овдовел. Единственная дочь, Вера, была уже замужем, отрезанный ломоть, — жила с мужем в Ленинграде, в Москву наведывалась раз в год. И вот этот выезд на волжские раскопки, помимо прямой ученой надобности, был для Дмитрия Павловича избавлением от тоски одиночества.

Этим летом академику исполнилось пятьдесят лет. И хотя с некоторых пор у него появились присловья: «если жив буду», «нам, старикам», «у нас, у стариков» и тому подобное, — но все это было не более как присловье. А на самом деле стариком он себя не чувствовал, сознавал себя в самом зените своего творчества и еще далекой видел от себя ту ступень старости, когда ссыхаются плечи и укорачивается, мельчает шаг.

Здоровье у него было крепкое.


9


Зной долит, пригнетает к земле. Как будто незримые жаркие великаньи руки легли к тебе на плечо и гнут, гнут долу, так что уже и не выдерживает этого могучего давления позвоночник, и хочется опуститься в первой тени, на прохладную землю, или кинуться поскорее в реку.

На дымчато-голубом, словно выгоревшем небе разбросаны были кое-где раздерганные на пряди, медленно истаивающие облака. Солнце стояло над горою и нестерпимо сверкало, сияло, плавилось.

Было часов около трех пополудни. К Лебедеву в белый домик гостиницы на склоне горы, в самом конце лощины, пришли пятеро комсомольцев котлована, которых он поджидал, чтобы всем вместе отправиться на стройку.

Среди пришедших были три девушки: электрик котлована Нина Тайминская, а с нею, конечно, и Клава — сегодня она была свободна по гостинице — и третья — Лора Кныш, одна из учетчиц котлована.

С ними пришли Аркадий Синицын, молодой инженер, прораб из отдела жилищного строительства и Петр Доценко, экскаваторщик, помощник машиниста.

С горы, где рядом с буровой вышкой стоял белый домик гостиницы, просматривалась вдоль вся лощина, вплоть до самой Волги. Там она, сильно раздавшись, распахивалась к реке широким раструбом меж двух огромных каменных сопок, которые утесами обрывались к воде.

Та из них, что лежала слева, если смотреть от реки, именовалась Богатыревой горой. А названия правой горы так никто с достоверностью и не мог сообщить историку за все время его пребывания в Лощиногорске.

— Аркаша, — сказала Тайминская, — может быть, ты знаешь? Ведь ты у нас кладезь учености, все на свете знаешь!

В этих словах, сказанных с явным намерением уколоть, было, однако, немало и правды. Аркаша Синицын и в самом деле был энциклопедически начитан. Товарищи его, заспорившие о каком-либо слове, понятии, термине из любой области человеческой культуры — от железобетона до балета, — особенно побившиеся об заклад, обычно заявляли один другому: «Звони Аркашке!» И оба замирали, приникнув к телефонной трубке, чтобы обоим слышать, как напевный, с легким заиканием голос Аркадия дает решающую их спор справку.

Услыхав язвительное обращение Тайминской, юноша вздрогнул и насторожился. Чувствовалось, что он готовится дать ей отпор какой-нибудь дерзкой остротой. Он уже заранее втянул голову в плечи, как делают иные мальчишки, спасая свой чуб от протянувшейся «карающей десницы».

Впрочем, это и впрямь было у него привычным движением, когда он находился среди девушек. Ему-таки влетало от них! У него был злой язык и склонность к остротам. Его побаивались. Он слыл «язвою». Так попросту выражались о нем девчонки. Остроумие, остроумие во что бы то ни стало — это являлось второю славою Аркадия.

Однако на этот раз он предпочел промолчать: смущало присутствие академика, да и Тайминской он почему-то побаивался. Она, однако, не унималась: такой на нее стих нашел сегодня!

— Не знаешь? А еще хвалился, что можешь лекции читать по геологии Волги!

— Так это ж не геология, а... топонимика, — огрызнулся Аркадий.

Академик с любопытством поглядел на него.

Тайминская была немного смущена и рассержена.

— Типичная псевдоученость! — сказала она. — Его спрашивают, как эта гора называется, а он — это топонимика, а не геология!.. Так бы прямо и сказал, что не знаешь!..

— Нет, знаю! — возразил юноша и замолчал, выискивая ответ, потому что и впрямь не знал.

— Знаешь, так скажи.

— Безымянная, — пожав плечами, ответил Аркадий.

Все рассмеялись.

— Увертлив! — звучным голосом снисходительно произнесла Нина.

А неторопливый, мрачноватый увалень Доценко добавил:

— Увертлив — в ступе пестом не попадешь!

У Петра Доценко еще «не выветрился» на севере его украинский говор, и он мягко, придыхательно произносил слова: ховорят, хород, халька, так же, как Лора Кныш.

Синицын за это и ухватился.

— Ховорят! — передразнил он. — Шел, шел, да и надумал? Молчал бы уж, когда тебе в степу широком возом ногу отдавило!

Умные глаза Доценко сердито сверкнули. Несколько косо поставленный, большой рот его скривился, сверкнув на солнце золотом коронок. Но пока он соображал, что ответить, Лора Кныш и Клава опередили его.

Молча переглянувшись, они схватили Аркадия за прядки белых волос. Он притворно пискнул и втянул голову, покоряясь.

— Ты смотри, Аркадий, — смеясь, пригрозила Кныш, — весь пух обскубаю!

— Да уж отпустите его! — сказала Тайминская.

Аркадий опять запищал голосом Петрушки. Девушки отпустили его.

— В последний раз! — назидательно проворчала Лора, смуглая, плотная и кареокая украинка с томным лицом.

Сторонясь встречных могуче гудящих самосвалов с глинистою землею из котлована — с грунто́м, — они шли теперь рядом с мощеной дорогой, по кудрявой придорожной травке, серой от пыли.

На большом пригорке остановились.

Отсюда осязаемо близки стали обе горы — и справа и слева. Казалось, шепотом скажи, и там, на горе, услышат. А между тем овца на белесо-рубчатом склоне одной из гор казалась не больше жука.

Лиственный, светлый лес, далеко оттесненный от голого каменного лбища, был прорезан вдоль серых и мрачных оврагов черными гривами густой ели.

На правом увале гор, если смотреть от реки, высилась над лесом каменная голая вершинка, острая, как скуфья. К ней тянуло. И, должно быть, пробитая бесчисленными воскресными восхождениями на нее, резко белелась среди темных елей тропинка, ведущая обходом на эту острую вершину.

И у Тайминской вырвался возглас:

— Давайте подымемся на нее сейчас! А?

Лебедев нерешительно развел руками.

Аркадий, кивнув на острую вершинку, сказал:

— Вот ты, Нина, подвергаешь, так сказать, сомнению мои познания насчет истории Волги. А я скажу тебе, что под этой скалой есть пещера Степана Разина.

Тут вмешался историк.

— Ну, знаете ли, — рассмеявшись, возразил он, — я недавно здесь, но мне уже о каждой здешней горе приходилось слышать то же самое.

— Ей-богу, есть! — с ужимкой воскликнул Аркадий, ударяя себя в грудь. — Клянусь!

— А впрочем, — в раздумье продолжал Лебедев, — что каждая здешняя гора укрывала разинцев, это, пожалуй, так и есть. Ведь после катастрофы под Симбирском да и года два после казни Разина разинцы гнездились в этих горах. Об этом даже и в песнях осталось. По-видимому, в те времена выбить их отсюда было не так просто.

Петр Доценко сказал:

— Да-а... Горы эти прочесать не просто!

Он, как, впрочем, и многие, выросшие в войну, нередко применял слова и понятия военного обихода.

Академик с ним согласился:

— Особенно в семнадцатом-то веке! Сохранились жалобы писцов в приказы, что им, дескать, «немочно» продираться сквозь здешние дебри.

— Эх, бульдозеров у них не было! — весело вскричал Аркадий и даже руками и шипением изобразил, как бульдозер подминает под себя дерево.

Нина одернула его:

— Перестань, Аркадий! — И он перестал.

Лебедеву удивительным показалось, до чего быстро и, по-видимому, даже с каким-то удовольствием смирялся перед нею и повиновался ей этот язвительный, самоуверенный, мало кого уважающий и, несомненно, обширно образованный юноша.

И все внимательнее и внимательнее взглядывал Дмитрий Павлович на эту девушку.

А она, исполненная почтительного внимания к нему, вдруг сказала с нетерпением:

— Дмитрий Павлович! Ну, пожалуйста, расскажите нам, что его погубило, Разина, под Симбирском. И вот что: у нас сегодня выходной день. Так пойдемте лучше не на котлован, а вон на ту вершину и оттуда будем смотреть на Волгу, на Лощиногорск — ведь вам же это тоже нужно, — и вы нам будете рассказывать. Ну, пожалуйста!

К ней присоединились остальные.

И ученый почти уже согласился. Но вдруг пришла странная и уж совсем несерьезная мысль: уступи он желанию Нины, этим самым он тоже как бы вступит в число тех, кто ей повинуется. А она, по-видимому, и без того самовлюбленная, избалованная особа.

— Нет, друзья! — сказал он. — Моих лекций вы и так уже предостаточно наслушались. А теперь и мне от вас — от комсомольцев, от механизаторов, как вас здесь именуют, — не грех будет лекцию услышать, да и не одну: об экскаваторах, о котловане, наконец, о Гидрострое в целом... Пошли! — решительно заключил он.

И они двинулись дальше.

Теперь они снова вышли на булыжную мощенку, рассекающую вдоль дно лощины, и двинулись к Волге, огибая исполинскую выемку земли, именуемую котлованом.

Комсомольцы и академик сошли с бровки котлована на уклонную дорогу в забой и остановились в сторонке, залюбовавшись работой бульдозериста. Бульдозер, управляемый юношей в кожаном шлеме, сновал взад и вперед по желтой насыпи отвала, как рачительный хозяин. Это была, объяснил Доценко, так называемая «планировка» отвала, то есть разравнивание вывезенной на отвал земли согласно плану и отметке. И что особенно поразило историка, так это изумительная быстрота, расторопность, с которою бегал этот тяжелый неуклюжий землеворот по отвалу, и в то же время та упорядоченность, та живая обмысленность движения, которая чувствовалась и в разваливании земляных куч и в поворотах машины. Тут не было холостых пробегов и, пожалуй, ни один метр пространства не был пройден зря, без того, чтобы не совершить какую-то часть полезной работы.

— Да-а, уж этот парень ни грамма горючего зря не сожжет! — сказал, отвечая академику, Петр Доценко.

— О! — воскликнул Аркаша Синицын. — Это классный мастер работает — Иван Иванович!..

Лебедев был несколько удивлен, что так важно, почтительно называют этого мальчишку по внешности — Иван Иванович!

— А мы уж так привыкли его называть, — объяснил Аркадий. — Редко — Упоров.

— Да сколько же ему лет?

В это время из котлована к ним легкой походкой вышла тоненькая девушка в широкой соломенной шляпе, какую носят обычно на южных пляжах, и в синем рабочем халатике с крупными перламутровыми пуговицами. Из кармана халата выглядывала записная книжечка с карандашом.

Все ей обрадовались.


— Леночка бежит! — невольно радостно вырвалось восклицание у Аркадия. А Тайминская, оборотясь к Лебедеву, сказала негромко и сжато, чтобы успеть сказать до того, как та приблизится:

— Это наш поэт Леночка Шагина, учетчица котлована. Ее стихи даже «Гидростроитель» печатает. И в танцах она у нас лучше всех.

Когда девушка, смущенно посматривая из-под шляпы на незнакомого человека, подошла к ним Аркаша вдруг поднял руки, требуя внимания, и тонким, язвительным голосом вскричал:

— Эврика! Вот кто наверняка нам скажет, сколько Ване Упорову! Леночка! — обратился он к Шагиной.

— Да, Аркаша? — спросила доверчиво Леночка.

И тогда, пренебрегая даже тем, что Нина Тайминская, стоящая рядом с ним, резко дернула его за рукав, Аркадий пропел:

— Леночка, а какого года рождения Ваня Упоров?

Девушка зарделась. Растерянность, боль от грубого, чужого прикосновения к душе отразились на ее лице. Она тотчас же наклонила голову, и широкие поля соломенной шляпы заслонили ее глаза.

— Знаешь, Синицын, — произнесла Тайминская, обдавая парня гневным холодком, — я думаю, что тебе, как секретарю комитета комсомола, больше подобает знать, кто из твоих комсомольцев какого года рождения...


10


Ближе к Волге, на самой пойме, виднелась рощица дикого тополя. Она осеняла реденькой тенью плоское дно пересохшего небольшого водоема. Это вязкое, глинисто-илистое дно уже растрескалось от жары.

Повыше, по берегу, трактор-тягач волочет куда-то целый дощатый домик, поставленный на деревянные полозья.

Весь берег заставлен кладями белого и красного кирпича. Высились стальные суставы и сочленения машин и агрегатов; стальные решетчатые стрелы длиною во много метров; какие-то колеса-валы в полтора, в два человеческих роста; барабаны, лебедки, ковши и чуть не в человеческий рост деревянные катушки с намотанным на них стальным тросом толщиной в запястье.

Виднелись огромные навалы стальных труб и тоже стальных водокрепких свай, иначе шпунтин, многометровой длины, с пазами-замками вдоль обоих ребер.

Возносились над всем этим скопищем машин и металла две-три высокие буровые вышки.

Поодаль от бровки котлована, на еще не копанном месте, шла под открытым небом сборка шагающего экскаватора-великана. Люди на нем казались куклами. И Лебедеву невольно припомнилось, как однажды на глазах у него, еще когда он был студентом, собирали цельный костяк мамонта: служители и студенты карабкались по лестницам, едва поднимая втроем-вчетвером одну кость, один бивень.

Здесь же, в десятке шагов, хозяева древнего поселка, который помнил еще Пугачева, переселяемые на новые места, разбирают по бревнышку последние дома.

Бревна простенков избы разбираются со странной для глаза простотою и легкостью — словно бы полешки из поленницы выкладывают. И вот так же просто и споро, вывезенную на грузовике, соберут ее на новом месте из перемеченных бревен.

И уже рядом пофыркивает, ожидает грузовик, предоставляемый переселенцу строительством ГЭС.

Три города, около двух десятков селений — тысячи домов! — надлежит поднять на колеса и вывезти со дна грядущего моря.

Волга рядом. Цвета густой синьки...

Недалеко от берега, притянутая к нему стальными тросами, тяжко колышется плавучая землечерпалка с бесконечною чередою стальных ковшей-черпаков. Она то напирает на низкий песчано-глинистый берег, то отступает и ворочает грунт днем и ночью, воет, клацает, лязгает, и железный этот рев ее и стон далеко разносятся ночью над затихшими горами.

Днем его заглушают ревы и шумы самосвалов и экскаваторов.

Вот очередной самосвал с серебряным зубром на радиаторе, опорожненный, мчится, рыча и взвывая, обратно на котлован, под ковш экскаватора. За рулем самосвала — Костиков Илья. Их двое, Костиковых, на котловане: Илья и Игнат. Близнецы-великаны, похожие до неразличимости один на другого. «Да вас, поди, и жинки не различают!» — любимая шутка на котловане. Оба прославленные водители «МАЗов». Застрельщики соревнования, они и друг друга вызвали на соревнование. Оно идет с переменным успехом: то один, то другой брат опережает на два-три десятка кубов.

Кажется, что Илья, покуривая, дремлет и что руки его отдыхают, расслабленно покоятся на баранке. А меж тем эти сильные руки с отзывчивостью тончайших электроприборов отвечают на каждый изворот, на каждую выбоину пути.

На запятки ему наступает другой серебряный зубр, ведомый другим «стотысячником» — тихим, застенчивым Грушиным. Едва только вырвется из-под ковша самосвал Костикова, как тотчас же след в след, с поразительной точностью, так, что, наверно, у них и отпечаток «елочки» от покрышек совпадает на песке котлована, останавливается принять груз самосвал Грушина.

Вот Василий Орлов, машинист трехкубового «Уральца» и сам уралец, высовывает голову из кабины экскаватора и, смеясь, кричит:

— Старикам слава!.. Загоняли, черти! Перекурить не даете!

А сам доволен: «В темпе!»

Зато горе тихоходам и тем, кто вдруг выпадет из своего места в этой круговращающейся череде машин.

— Ты что? — крикнет ему экскаваторщик. — К теще чай пить заезжал? Круче надо поворачиваться: ты видишь, уральца моего дрожь колотит!..

И впрямь: его экскаватор в ожидании замешкавшегося самосвала стоит с полным желтой землею ковшом, словно стальной богатырь с поднятым кулаком, и кажется, что его бьет гневная дрожь.

Стремительно, с нарастающим грозным рокотом-воем опускается книзу, выдвигается несущая трехкубовой ковш рукоять экскаватора, состоящая из двух стальных балок, крупнозубчатых по краю. Вот эта стальная ручища всаживает снизу режущий край ковша в желтый откос забоя. Дерновина над бровкою котлована — крыша откоса — вдруг вспучивается, рушится, осыпается.

Ковш как бы проламывается снизу вверх, сквозь земляную толщу, с бугром сырого грунта́. И вот уже он плавным поворотом стрелы вознесен как раз над серединою кузова очередного «МАЗа», который как бы застыл в ожидании.

Отпахивается, отпадает книзу днище ковша — разверзлась страшная пасть, и вот ринулся оттуда в кузов самосвала тяжелый, комковой сыпень земли.

«МАЗ» вздрагивает и оседает. Лицо водителя, высунувшееся из кабинки, стремительно исчезает. Взревев, серебряный зубр выносится в гору, прочь из котлована.

На его место становится другой.

А ковш экскаватора уже снова врезался в забой. Опять поднял тяжкую свою ношу. И вот уже снова обрушивает ее в кузов очередной машины.

Самосвал отъезжает. С восхищением Доценко говорит:

— Это Орлов в забое! Одна ложечка — и до́сыть. Эх, когда бы так в нашей орсовской столовой расторопно обслуживали!..

За Волгой, над синим бором увала, закатывается багровое солнце...

Почти безлюден котлован. Здесь царство двигателей, моторов, электричества.

Человек здесь — только управитель, только водитель могучих и многообразных механизмов. Его самого не видно.

Он как мозг в стальном черепе.


11


Ученого поражала и радовала та дерзостная, деловая простота, с которой эти вот юноши и девушки говорили ему о ста пятидесяти миллионах кубов грунта, что будут вынуты и перемещены; о шести миллионах кубов железобетона, что будут уложены в тело плотины» и здания будущей ГЭС; о сотнях тысяч квадратных метров жилплощади; о будущем Волжском море; о том, что они перебросят на новое место города и села, — они именно так и сказали: «перебросим».

Наконец, запросто, будто о какой-нибудь батарейке лежащего у них в кармане фонарика, рассуждали они и о миллиардах киловатт-часов той электроэнергии, которую ежегодно будут посылать отсюда в промышленность, в транспорт, в земледелие.

По вопросам энергетики, конечно, больше всех знала Нина, электрик экскаваторного парка, и остальные не только уступали ей право решающего суждения в этой области, но и побуждали ее объяснять и рассказывать.

Некоторое время шли молча. Каждый думал о своем. Вдруг Тайминская приостановилась, свела брови и нежданно голосом бесповоротной решимости произнесла:

— И имей в виду: мы тебя не переизберем! Я первая тебе отвод дам. Вот погоди: услышишь на конференции.

Конечно, это относилось к Аркадию.

Он вспыхнул. Однако и на этот раз ему не изменило его пристрастие к балагурству. Очевидно, то было у него защитной реакцией во всех случаях жизни.

— Да что ты, Нинуся? — тонким, дурашливым голосом отвечал он, изображая испуг. — Да за что ж это?

— За многое. Да хотя бы вот и за это! — и Тайминская показала на завесу пыли, которая к середине дня уже огромным, вровень с горою облаком закрыла весь котлован.

—Вот те на! — воскликнул он. — Ниночка, ты меня принимаешь за кого-то другого. Жилстроительство! При чем же тут котлован?

— Ты секретарь комсомола.

— Час от часу не легче! Ну и что ж?

— Не притворяйся. — В голосе Тайминской прозвучало презрение. — Паясничаешь!

И тогда Аркадий и впрямь перестал притворяться непонимающим.

— Понять-то я понял, о чем ты говоришь! — с вызовом заговорил он. — Мораль азбучная, избитая: раз секретарь комсомольской организации — отвечай за все!.. Я-то понял. А вот ты, умница прописная, ты ничего понять не хочешь!.. Постой, постой! — закричал он, видя, что Нина собирается возразить. — Я тебя слушал, теперь послушай ты меня.

Нина пожала плечами.

— Слушаю...

— Так вот, — продолжал Синицын, — и чего-чего только не навалите вы на секретаря! И поливку дорог в котловане наладить, чтобы мазистам и экскаваторщикам не дышать, видите ли, пылью! И выезд ребят в лагеря. И помощь учителю. И бракоразводные дела комсомольцев. И стадион. И ларьки, и киоски с газетами, да и с прохладительными напитками тоже, да, да!.. Недавно меня ребята наши на котловане прямо-таки за шкирку взяли... — Тут Аркаша ухватил себя левой рукой за шиворот и наподобие того, как хозяйка потрясает нашкодившего котенка, потряс свой ворот. — Не смейтесь! Смешного здесь ничего нет. Пожалуйста, я за секретарство не держусь: хоть ты, хоть ты!.. Чью кандидатуру выдвинуть?

— Пошел, пошел! — искривя губы, произнесла Клава Хабарова. — Слушать противно!..

— Не слушай, — коротко ответил ей Аркадий и продолжал, обращаясь к Тайминской, перечень своих поручений: — К примеру, вот какой-нибудь Ляличкин, начальник здешнего орса, радиоприемники из-под прилавка стал продавать... Капусту проквасил — десять ли, двенадцать ли тонн, не знаю... Ну, и сажайте вашего Ляличкина!.. Так нет, секретарь райкома комсомола виноват!..

— И правильно! — прогудел Петр Доценко. — У вас орсовская комсомольская организация есть, чего плохо смотрит? А насчет переизбрания, сами грамотные: кого захочем, того и переизберем... Только не тебя! — добавил он, зло сверкнув на него глазами.

— Я с тобою не разговариваю, — отмахнулся от него Синицын. — Ты как залез в экскаваторный свой ковш, так из-за его краев и выглянуть не можешь.

— Нахал ты, Аркадий! — попросту сказала Тайминская. — Хоть бы ты посторонних постыдился!..

Лебедев, услышав ее слова, укоризненно покачал головой.

— Я обижусь! — сказал он.

Тайминская смутилась:

— Это у меня так вырвалось... Но ведь надо же чем-то унять его: невозможный он у нас товарищ...

— Ничего, — сказал Аркадий. — Меня ценят другие. Пацуковский не жалуется: Аркадий Синицын, прораб первого участка, строит толково!

У Тайминской дух захватило от такого бахвальства. Только что на бюро райкома ВЛКСМ обсуждалось одно неприятное происшествие, связанное с работой Аркадия. В предмайские дни в одном из номеров многотиражки «Гидростроитель» появилась заметка «К празднику — на новые квартиры». Заметка была хвалебная, это еще куда ни шло, ибо еще держалась слава правого берега после первой, зимней победы. Тогда, пройдя сквозь лютые стужи и бураны, Правобережный район доблестно и досрочно завершил в марте и отсыпку каменного банкета с поверхности льда — сорок тысяч кубов рваного камня — и опускание на дно Волги трех необхватных «нитей» так называемого «дюкера» — трубопровода километровой длины. По нему предстояло вскоре начать «перекачку» песков Телячьего острова на правый берег для возведения защитного пояса котлована, его двухкилометровой дамбы.

Гигантские плавучие земснаряды уже прибыли и устанавливались у песчаного острова.

За этот-то двойной подвиг правый берег и получил переходящее знамя строительства за первый квартал, но май стал месяцем неувязок и тяжелого прорыва у лощиногорцев. Назревала опасность, что знамя отнимет левый берег, строители Комсомольска. Особенно плохо обстояло с жилищным строительством в Лощиногорске. Хотя «задела» по жилплощади было много, но много было «незавершенки», сильно отставали с вводом в эксплуатацию. Усилилась текучесть рабочего состава. В жилищном отделе — ЖКО — каждый день можно было наблюдать душераздирающие сцены и грубые выходки. Начальник ЖКО жалел, что у него нет шапки-невидимки.

А жилстроительство было в глубоком прорыве.

И вполне понятно, с каким негодованием правый берег прочел в злополучной заметке следующие строки:

«Коллектив строительного участка, руководимый товарищем Пацуковским, с честью выполнил предмайские социалистические обязательства. Сдано в эксплуатацию девять восьмиквартирных домов, столовая, два общежития на сто пятьдесят мест и два двухквартирных дома. В предмайские дни особенно хорошо была организована работа на участке, которым руководил товарищ Синицын. Здесь в сжатые сроки закончена кладка печей, штукатурка и подкраска квартир».

Заметка слишком опережала события. В редакцию многотиражки посыпались письма, требующие опровержения. Пацуковский объяснялся в райкоме партии. Оказалось, что он был здесь ни при чем. Взялись за Аркадия. На бюро он клялся, что лишь сопровождал спецкора многотиражки по стройучастку и показал ему весь «задел» жилплощади. А когда, дескать, тот задал ему вопрос, когда же въедут сюда жильцы, он-де ответил, что хотелось бы сдать к Первому мая.

— «Хотелось бы», а корреспондент написал, что «уже», — объяснялся Аркадий.

Его оставили без взыскания, но через номер в «Гидростроителе» появилась суровая заметка насчет «очковтирателей», и было названо имя Синицына.

Этот прискорбный случай сильно уронил Аркадия в глазах комсомольцев. Ясно было, что вновь избранным ему не бывать. Да и секретарь правобережной партийной организации инженер Высоцкий, когда ребята пришли к нему посоветоваться по этому случаю, сказал, что, пожалуй, они правы: товарищ уронил себя.

И мнение комсомольцев и мнение Высоцкого сильно склонялось в сторону Ивана Упорова, одного из лучших бульдозеристов на всем строительстве и отличного комсомольца.


12


Политотдел созывал молодежное собрание обоих берегов стройки.

Оно состоялось на левом берегу Волги, в белом каменном доме — районном Доме культуры, или, попросту, в «эрдека», как привыкли называть староскольцы.

Было воскресенье. Собрание вот-вот должно было начаться. Большой зал гулко шумел.

Вот один за другим, уступая друг другу путь, щурясь от яркого света рампы и немножко смущаясь, хотя уж все были люди обстрелянные, размещаются в два ряда за красным длинным столом начальник политотдела, он же председатель собрания, Журков; его помощник по комсомолу Александр Козлов; начальник строительства Рощин; главный инженер Андриевский. Этого еще почти совсем не знали комсомольцы и потому с любопытством рассматривали его. У Андриевского было сухое, бритое, брюзгливо усталое лицо.

Время от времени он говорил что-то на ухо Рощину, и тот величественно кивал головою, глядя в зрительный зал.

Рядом с Рощиным сидели председатель райисполкома Бороздин в пиджачке поверх косоворотки и главный заместитель Рощина — Кусищев, ведавший флотом строительства и всеми нерудными материалами, надменно прищурый и громоздкий.

Далее заняли места комсомольцы: Василий Орлов, машинист комсомольского молодежного экскаватора, и рядом с ним его сменщик, задушевный друг Семен Титов; затем сидела четверка девушек: Буся Цвет, диспетчер автотранспорта, Нина Тайминская, Лора Кныш и, наконец, Инна Кареева, инженер отдела главного энергетика.

Рядом с девушками, на самом конце стола, и, по-видимому, смущенный этим своим соседством, красный, сидел Ваня Упоров — «Иван Иванович», как сначала шутя, а потом и всерьез привыкли называть его комсомольцы за его строгость и трудовую неуклонность.

Александр Козлов, сумрачный, черноволосый, носатый и коротко остриженный юноша с большими печальными глазами, поднялся и слегка звякнул колокольчиком.

Стало тихо.

— Товарищи! — сказал он. — Есть предложение: включить в состав президиума присутствующего среди нас нашего гостя, академика историка Дмитрия Павловича Лебедева.

В ответ веселый, долго не утихающий плеск ладоней. Молодые, румяные, загорелые лица обернулись в сторону ученого.

Делать было нечего, и, покачивая укоризненно головой, Лебедев стал неловко выбираться из рядов.

Пробираясь меж стульев, он тревожно смотрел, где расположена лесенка, по которой надлежало всходить на эстраду.

Когда отзвучали затянувшиеся рукоплескания и растроганный, смущенный Дмитрий Павлович уселся между Журковым и Рощиным, начальник политотдела повел рукою в сторону академика и громко сказал в зал:

— Комсомолец-переросток. Вроде меня!..

И забавно взметнул раздвоенными у висков седыми бровями, напыжась, откинулся и устрашающе выкатил глаза.

И от этой его нехитрой, дружеской шутки, вызвавшей среди молодежи легкий взрыв хорошего, дружелюбного смеха, Лебедев почувствовал себя сразу «своим», не гостем для почета, а именно своим, участником, работником этого совещания.

Первое слово для доклада Журков предоставил начальнику строительства Леониду Ивановичу Рощину.

Тот поднялся и, отодвинув кресло, направился крупным, упругим шагом к затянутой в кумач трибуне.

Рощин, прежде чем заговорить, постоял молча, затем провел ладонью по стриженым кудрям и начал.

Голос у него был как труба. Но в этом бархатном, благозвучном и просторном басе слышалось не только добродушное гудение, но сильно давало себя знать и волевое, начальственное. Уже многие из инженерного и управленческого состава успели узнать, что этот голосина умеет пронять до костей и самым легоньким окриком.

Когда Рощин вел собрания, даже самые бурные, он никогда не прибегал к колокольчику.

Сперва начальник строительства намеревался как будто говорить по написанному. Но вдруг передумал, дотянулся рукою до края стола, положил рукопись доклада и добродушно сказал:

— Ладно. Буду без шпаргалки. Люди свои... А что не так — поправите!..

Начал Рощин сурово, деловито и просто.

— Товарищи! — сказал он. — Цель сегодняшнего нашего собрания-совещания одна: обсудить итоги производственно-хозяйственной деятельности и на основании этих итогов наметить неотложные мероприятия по выполнению годового плана.

Что являлось главной задачей этого года? Главной задачей этого года являлось создание собственной производственной базы, которая бы обеспечила нам начало работ по основным, — докладчик подчеркнул это слово, — гидротехническим сооружениям.

Производственная база, товарищи, вы знаете, — это прежде всего жилище, многие десятки тысяч квадратных метров жилья.

Далее, это... — продолжал докладчик и тут же с внушительной расстановкой пригибал пальцы, отчего за каждым это как бы воочию становилась видна бесконечность перечня, вся необозримость объема предстоящих работ, — далее, товарищи, и одновременно, это сотни километров шоссейных и железных дорог. Без дорог мы на первых порах задохнемся, несмотря на то, что в месяцы навигации в нашем распоряжении природой созданная, великая дорога — Волга... Производственная база — это и несколько огромных промышленных предприятий. Это ремонтно-механические заводы. Это автобазы... Складские помещения. Деревообделочные комбинаты — «доки»... Это бетонные заводы... Котлован под здание электростанции. Намыв исполинской перемычки для защиты котлована... Забивка стального шпунта, десятков тысяч тонн: Это развертывание взрывных работ и заготовка нерудных материалов. И... словом, многое, многое другое!..

Надо только работать, работать по-большевистски!

Однако план капитальных работ в первом квартале у нас был сорван...

Рощин остановился на миг. Отер платком выпуклый лоб. Отпил глоток воды.

В зале стояла тишина.

Начальник строительства, хмурясь и сопя, обвел глазами притихнувшие ряды молодых строителей и затем продолжал:

— Только план апреля благодаря широко развернувшемуся социалистическому соревнованию был перевыполнен. Но мы не закрепили успеха. И в мае у нас опять плохо, товарищи!..

Далее он сказал о «невводе» жилищных объектов в эксплуатацию, о «незавершёнке», о чудовищных перерасходах, о больших убытках от простоя рабочей силы и экскаваторов, о варварском отношении к механизмам, о расточительстве в расходовании материалов, о «беспутном» — он так и выразился — складировании.

— Так строить нельзя! — раздельно, веско, рокочущим своим басом произнес начальник строительства и слегка пристукнул большой, пухлой рукой о край трибуны.

Вода в графине колыхнулась, и по алой скатерти стола долго ходили круговые и спиральные отсветы.

Сказал товарищ Рощин неласковое слово и о работе так называемых подрядных организаций. Досталось и «Центромонтажу», и «Стальмонтажу», и «Электромонтажу», и целому ряду крупнейших заводов-поставщиков.

Он потряс зажатой в руке толстой пачкой телеграмм, вопивших об ускорении поставок. С горечью и с тревогой сказал о том, что топчется на месте прокладка через горы линии электропередачи — ЛЭП, жизненно необходимой для питания всей стройки электроэнергией. И, напоминая о том, что комсомол строительства объявил ее комсомольским объектом, воскликнул:

— А где ж были комсомольцы, чтобы помочь расшить это узкое место?!

Должно быть, оратору понравился этот патетический, неожиданный для собрания попрек, и он в дальнейшем еще раза два прибегнул к нему.

Однако он не преминул тут же сделать оговорку.

— Товарищи! — переходя на отеческую задушевность, сказал Рощин. — Пусть не поймут меня так, что это урок! Нет, это призыв! Среди комсомольцев, среди молодых строителей и правого и левого берегов немало уже и таких имен, о которых гремит трудовая слава по всему Советскому Союзу...

И он перечислил многих комсомольцев.

— Да и не в обычае ваших отцов, не в обычае старшего поколения, коммунистов, сваливать свою вину, упущения, недосмотры, неразворотливость на кого бы то ни было. Мы не любители подобных раскладок. Вы знаете, — размеренно, четко, так, что собрание насторожилось, произнес он, — вы знаете, что я всегда ищу конкретного виновника недочетов и упущений. Но, к сожалению, нередко бывает так, что в первую очередь я доискиваюсь... — Тут он помолчал. — Докапываюсь до Леонида Ивановича Рощина... Поверьте, что и сегодня это, по существу, так, и не иначе!..

Смех. Аплодисменты. Ребята и девушки весело переглядывались.

И, чувствуя, что сейчас вот этим именно своим самокритическим признанием он вошел в сердца молодежи, Рощин возвысил свой голос и загремел:

— Утройте ваши трудовые усилия! Будьте застрельщиками могучего социалистического соревнования! Наращивайте разгон! Выше деятельность и зоркость контрольно-комсомольских постов! Может случиться, что какой-нибудь чинуша, бюрократ будет ставить вам палки в колеса, высокомерно фыркать на вас, не бойтесь: поможем!..

Молодежь в перерыве хлынула на улицу. Одни выстроились за пивом, другие предпочли квас, третьи — мороженое.

Девушки по двое и по трое, взявшись под руки, как где-нибудь в саду, на гулянье, прохаживались перед крыльцом «эрдека», прямо вдоль улицы, не имевшей тротуара.

Те, кто постепеннее, остались в прохладе каменного здания — за газетами, шахматами и шашками.

Но вот прозвенел звонок, возвещая конец перерыва, и огромная толпа неторопливо стала втягиваться внутрь здания.

Первой после перерыва взошла на узкую, обтянутую кумачом трибуну Нина Тайминская. Ей приходилось, конечно, выступать и прежде — на комсомольских собраниях в институте, а затем и здесь, однако впервые на таком большом. А тут еще вдобавок рядом с тобою сидят и смотрят почти в упор и начальник строительства, и начальник политотдела, и этот академик.

И уши у Ниночки пылали, как два кусочка кумача.

Держась обеими руками за трибуну, она окинула взглядом узенькую бумажку, где записано было основное, что ей надлежало сказать.

Ей казалось, что удары сердца пошатывают ее и что это заметно. Наконец звонким взволнованным голосом она произнесла первое слово: «Товарищи!»

Тут опять наступила заминка: вдруг показалось, что лучше начать с другого, не в том порядке, как стояло в ее памятке. Несколько мыслей как бы враз кинулись завладеть ее языком, речью, словно наперегонки. Запись, лежащая перед ней, вдруг зарябила и стала почему-то нечеткой. И зачем согласилась?! Ну, ладно! Главное, помни, Нина, что надо возразить Рощину, рассказать ему, в какие возмутительные условия брошены ребята на этой самой ЛЭП. А затем это... это... и еще Аркадию всыпать как следует...

И пока где-то боком сознания неслись эти мысли, ее речь уже началась. Тайминская стала спокойнее.

А внешне это обозначилось тем, что перестали пылать уши.

Перестал волноваться за нее и товарищ Журков. Он скрестил на объемистом своем брюшке крепкие короткопалые руки.

— Товарищи! — говорила Тайминская. — Я работаю здесь совсем недавно. Обслуживаю экскаваторный парк правого берега. Котлован... Ясно, что мне далеко не безразличны вопросы питания электроэнергией нашей стройки. Ведь ни для кого не секрет, что мы сидим на голодном пайке в смысле электроэнергии. Это лимитирует нас во всем, во всем, и прежде всего в развороте строительства основных сооружений. Вот почему я с большим волнением вслушивалась в то место доклада товарища Рощина, где он упомянул о нашей ЛЭП, назвав ее комсомольским объектом. Жаль только, что начальник строительства скользнул по этому вопросу... Не с того конца вы начинаете, товарищ Рощин, когда сваливаете на комсомольцев вину за ту безобразную обстановку, которая действительно создалась на прокладке ЛЭП. Не с больной ли головы на здоровую хочет товарищ Рощин свалить?

Рощин внимательно смотрел на говорившую. Вот незаметным движением левой руки он расстегнул крючки на вороте своего белоснежного кителя. Впрочем, в зале действительно было жарко. Многие из девушек время от времени принимались обмахиваться блокнотами.

Артемий Федорович Журков тоже смотрел на Нину, склонив голову к плечу.

А она продолжала сбивчиво, горячо, бросая одну мысль, начиная другую и снова возвращаясь к первой.

— Да! Электроэнергия лимитирует нас! — повторила она. — Но энергию дают люди!..

Журков при этих словах как-то воспрянул весь, и на его лице изобразилось нечто вроде тщеславного изумления, с каким родители вдруг радостно ошарашиваются неожиданной начитанностью своего дитяти. И, пожалуй, с тем же нетерпением, с каким они ждут не дождутся первого навернувшегося гостя, чтобы и тот удивился, порадовался бы вместе с ними, обводил старый начальник политотдела взором своим и Рощина, и академика, и своего помощника по комсомолу.

Лебедев ответил ему взглядом и улыбкой понимания.

А Тайминская продолжала:

— Трудно, товарищи, прокладывать электротрассу в горах. Грунт каменистый, тяжелый. Скальный грунт! Однако на всем огромном протяжении трассы уже выбиты котлованы для опор ЛЭП: их свыше полутора тысяч!.. Товарищи! Я не буду дальше останавливаться на тех лишениях, которым подвергаются юноши и девушки — строители ЛЭП. Лишения эти — плод недопустимого забвения о нуждах человека. Другой причины нет и не может быть. Назову конкретных виновников...

И Тайминская назвала фамилии лиц начиная с начальника орса и начальника конторы материально-технического обслуживания.

— У нас много кричат о правильном использовании молодых специалистов. Но вот вам один из целого ряда фактов: на строительстве подстанции по-большевистски трудятся комсомольцы Беляков и Анисимов. Оба они слесари высокой квалификации. И что же? Их используют как... грузчиков! Почему, спросите? А потому, что, несмотря даже на выезд «толкача» в Лощиногорск и в главную контору снабжения, до сих пор не завезены на линию детали, необходимые для их работы. А деталей этих в избытке. Мы с Инной Кареевой, как рейдовая бригада, сами это проверили на складе...

— Черт его знает что! — возмущенно прогудел Рощин.

— Я кончаю! — торопливо произнесла Нина. — Не понимают юноши и девушки ЛЭП, почему они оказались пасынками строительства в своих насущных культурно-бытовых нуждах. И я спрашиваю секретаря нашего комитета товарища Синицына: неужели Лощиногорск за тридевять земель, что лэповцы за все время своей работы так ни разу и не имели счастья узреть его светлые очи?!

— И вот я спрашиваю, — звенел голос Тайминской, — где же был начальник строительства, где же был начальник политотдела, чтобы помочь расшить нам, комсомольцам, эти узкие места? И тем более непростительно товарищу Журкову, что он ведь имеет заместителя по комсомолу!

Закончив этим, она сошла с трибуны.

Секунду длилось молчание. Затем Журков разомкнул сложенные на животе руки, привстал, затем снова опустился в кресло, и все слышали, как начальник политотдела проворчал, явно одобряя оратора:

— Так, так его, старого черта!..

И академику Лебедеву при взгляде в этот миг на Журкова вдруг вспомнилось:

— Как, батька́?.. — сказал Тарас Бульба, отступивши с удивлением несколько шагов назад.

— Да хоть и батька́!..


13


В прениях выступило еще несколько комсомольцев.

Говорил Василий Орлов, длиннолицый, светловолосый и кучерявый, с тяжелой, резко очерченной нижней челюстью, с уральским говорком. Говорил он с трибуны резко, отрывисто, с заминками и неумело. Выступать не любил. Он с признания в этом и начал свою короткую речь.

— Я ведь не оратор, — окающим скорым говорком произнес он. — Сами увидите. Мне лучше смену в забое отдежурить!

— Привыкнешь, — прогудел начальник строительства.

— Не знаю... Все возможно, — бросил в ответ Орлов и немного сбился от этого.

— Конечно, — продолжал он, — у кого что болит, тот о том и говорит. Меня хлебом не корми, а дай про своего «Уральца» поговорить. Что же у наших «Уральцев» болит? В чем они нуждаются? Троса... Солидол... Ремонт... Но я хочу сказать о тех, кто на «Белорусах» работает, о наших мазистах, о шоферах. Почему такая среди них текучесть? Ведь в нашем Правобережном стройрайоне из-за недостатка водительских кадров простаивает автотранспорт, а между тем за последние полтора месяца взяло расчет несколько десятков шоферов! С одной стороны, значит, готовить мазистов, курсы водительские открывать, а с другой — готовые кадры терять! А почему? Сейчас я, товарищи, отвечу на этот вопрос. Отвечу. А коротко говоря: плохие у шоферов производственные условия, плохие и бытовые. И машину не берегут и человека.

Опять буду говорить о подъездных путях в нашем котловане. Мало того, что бьют машины по скверным дорогам. А пылища? Сейчас, когда этакая жара стоит, шоферы горько пошучивают: «Надо, говорят, спросить в БРИЗе, нет ли такого изобретения, чтобы пыль из ноздрей удалять?.. Дальше. До сих пор нету у нас, в Правобережном районе, гаражей и заправочных пунктов. Нету авторемонтных мастерских. А форсунки — это дорогая вещь у машины. Дорогая и тонкая! Плохо очищено горючее — и форсунка выходит из строя. А значит, и машина...

И еще в том же роде скажу: плохо, как заправочных для машины нет, а еще хуже, когда самому человеку заправиться негде. А те наши заправочные, что пооткрывал нам орс, — они вам известны, говорить не стану!.. А жилищные условия шоферов — вот где главная причина текучести. Почему, например, даже для таких водителей, как Грушин или братья Костиковы, люди семейные и люди прославленные за свою трудовую доблесть, почему даже для них не нашлось места в новых восьмиквартирных домах? А ведь этих домов уже десяток, если не больше!.. Нет, опять отодвинули ихнюю очередь: утешайся, что стоишь в списке!

Тут ему от всего сердца стали хлопать, а особенно те из товарищей, кто знал, что и сам Орлов, этот уже на всю страну прославленный газетами бригадир комсомольской бригады, ютится на койке в общежитии. И, однако, ни разу не поднял голоса за себя.

— Справедливо жалуются водители, что их оттирают, — продолжал Василий Орлов. — Судите сами: и постройком и жекео — все твердили, что вот, дескать, большой дом отстраивается и этот дом исключительно для семейных шоферов! Ладно. Закончили дом... И... вселили инженеров. И вся недолга!..

Как? Почему? Кто велел? Рощин!.. Ну, и все!.. А среди водительского состава такие разговоры: будто бы на собрании товарищ Рощин сказал — мне не пришлось быть на том собрании, — оговорился Орлов, — я в смене был, — мне, дескать, один инженер дороже тридцати шоферов...

Рощин вскочил.

— Да сущая чепуха! — вскричал он. — Велась же стенограмма! Семен Семенович... — позвал он своего референта Купчикова, не обращая никакого внимания на Орлова.

Семен Семенович Купчиков, человек лет сорока, с пухлым белым лицом и в роговых очках, одетый как военный, но без всяких знаков отличия, бесшумной, мягкой походкой подошел сзади к спинке кресла начальника, наклонился, подставил ухо.

Получив приказание, так же бесшумно исчез.

— Попрошу дать мне слово для фактической справки! — запоздало обратился Рощин к председательствующему. Тот кивнул головой.

— Товарищи! — сказал Рощин. — Сейчас принесут стенограмму того самого собрания, о котором упомянул товарищ Орлов. И вы сможете убедиться, что сказано было совсем иное. Да, запросы об этом злополучном доме были. Я отвечал. И я сказал только, что на одного инженера у нас приходится два-три десятка водителей и потому, естественно, легче разрешить вопрос о квартирах инженерно-технического персонала...

Он сел. Видно было, что это происшествие крайне взволновало его. Он хмурился, постукивая пальцами по красному сукну стола. Раза два взглянул на часы, хотя если бы даже Купчиков несся на крыльях, то все равно он сейчас бы только-только подлетал к зданию управления.

Председатель предложил Орлову продолжать.

Тот постоял немножко, подумал, а потом добродушно усмехнулся, широко обнажая зубы, и попросту заявил:

— А я уже все сказал, товарищи. Мне уж и говорить-то нечего больше.

И сошел с трибуны.

После него выступила комсомолка Инна Кареева — инженер отдела главного энергетика, секретарь первичной комсомольской организации.

Во всем коллективе староскольских комсомольцев заметно было какое-то нежно-почтительное чувство к этой молодой женщине Инна была замужем. У нее был годовалый сынишка. Жили они без домашней работницы, обходясь временами помощью соседней старушки, что приходила побыть с ребенком. И все-таки Инна Кареева, как будто даже и не спеша, всегда ровно размеренная в своей работе, успевала справиться и со служебными обязанностями и с нагрузками по комсомольской работе и не запускала семью.

Муж, коммунист, тоже работал в управлении — чертежником. У него были простые, ясные взгляды на любовь, на брак и семью: равенство в браке полное и безоговорочное, без всяких скидок и поблажек для мужчины. Что можно тебе, то можно и ей, чего нельзя ей, то запрещено и тебе. Уж если оба служат или учатся, то вся работа по дому выполняется наравне, хотя и не поровну. «Это разница! — говорил он. — Мужчина сильнее, выносливее, значит и работы в доме должен взять на свои плечи больше, и нечего тут мудрить!..»

И, может быть, поэтому так много и успела сделать эта хрупкая женщина, что ее муж и отец ребенка отнюдь не вспыхивал румянцем врасплох застигнутого за «бабьим» делом мужчины, если товарищи, войдя к ним на кухню, заставали его отжимающим неумело, «не в ту сторону», только что им простиранные и выполосканные пеленки. И даже у самых смешливых не поворачивался в этот миг язык отпустить шуточку. Эти крепкие, сильные руки молодого мужчины, опоясанного поверх брюк передником жены, — они бы, пожалуй, выкрутили, отжали бы такого насмешника не хуже, чем пеленку сына.

Само собой разумеется, что муж Инны Кареевой, кстати сказать, фронтовик, имевший ранения и боевые награды, уж непременной работой мужчины почитал заготовку дров для печей и носку воды. А приготовление обеда, уборку в комнате производил тот из супругов, у кого были свободные руки на тот час.

Он работал чертежником и учился в вечернем филиале гидростроительного института.

...Выступление Инны Кареевой было посвящено тем итогам, что обнаружили комсомольские посты, посланные проверить складирование и погрузочно-отгрузочные работы. Ей вообще поручались особо тонкие учетные дела, требующие глазомера, быстроты соображения, хороших счетных способностей и знания многообразной техники.

— Необходимо добиться научно поставленного складирования! — таков был вывод Инны Кареевой.


14


Затем выступил Ваня Упоров.

— Иван Иванович наш, — с дружеской уважительной улыбкой и как бы даже с гордостью вполголоса перемолвились меж собой лощиногорцы, готовясь послушать, что он скажет.

А у этого «Ивана Ивановича», паренька рождения 1929 года, столько еще отроческого, что даже самая озабоченность, деловитость, которой проникнуто было его смуглое лицо с непокорным, никак не удававшимся «политическим зачесом», только усиливала впечатление старательной, ревностной юности.

Тайным предметом горести «Ивана Ивановича» и явным предметом дружеских подшучиваний над ним как раз и являлся этот неудавшийся «политический зачес». Черные жесткие волосы Вани Упорова никак не хотели лежать гладко зачёсанными до затылка. А ему почему-то втемяшилось, что у него лоб маленький, узкий, а следовательно — так казалось бедняге! — нечего и думать с этаким лбом и вообще с таким невзрачным лицом понравиться ей, той единственной, от одного вида которой уста немеют, а сердце перевертывается, играет, как козленок!

Вот и сейчас, когда он стоял на трибуне, его не покидало как бы некое стороннее ощущение, что волосы — их он накануне на ночь тщательно притиснул и туго завязал косынкой — снова стоят, проклятые, «козырьком» и придают ему смешной вид.

Ужасное чувство! А вот и Леночка Шагина сидит в третьем ряду, справа, и смотрит и слушает.

«А, все равно!» — как бы отмахнулся он и начал говорить, все больше и больше разгораясь.

Истина, о которой говорил он, была очень проста и ведома всем, и уж, конечно, в первую очередь тем, кто сидел в президиуме собрания: старым коммунистам, испытанным работникам политического просвещения.

Но юноша говорил об этой истине, пылая, иногда даже с запальчивостью, как будто опасаясь, что его не поймут или примутся оспаривать.


Он называл имена и фамилии. Многие из участников собрания знали и этих людей и прискорбные, а иногда и постыдные происшествия, закончившие их недолгий путь на строительстве, и потому старая, затверженная истина, о которой говорил с такой страстностью Упоров, раскрывалась в сознании слушателей какой-то новой, неожиданной стороной.

Молодой бульдозерист приводил примеры того, как всякий раз наиболее тяжкие промахи и прорывы в производственной работе выпадали на долю именно тех партийцев и комсомольцев, кто обывательствовал в деле партийной учебы.

Однажды он долго убеждал одного счетного работника, комсомольца, взяться, наконец, за изучение основ марксизма-ленинизма. Тот вначале отделывался отговорками и шуточками. Но вот однажды в минуту откровенности он как бы проникся серьезностью и со вздохом сказал: «Я понимаю, Ваня, без этого ж никуда!..»

— Я, конечно, обрадовался, — рассказывал в своем выступлении Упоров, — ну, думаю, донял, дошло!.. А он помолчал-помолчал и говорит: «Не будешь в кружке изучать марксизм, тогда мне и ходу никуда не дадут. Я ж понимаю!»

У таких вот работничков сплошь и рядом оказывались и приписка лишних рейсов — «туфта», и попойки с «полезными людьми», и работа с машиною «налево», и почти всегда семейно-бытовое разложение.

Вот о чем говорил сейчас Ваня Упоров, не стесняясь называть всем знакомые имена.

Аркадий Синицын, сидевший рядом с Леночкой Шагиной, не удержался и на этот раз от язвительной насмешки:

— Ну, Иван Иванович наш сел на своего любимого конька: «Материализм и эмпириокритицизм»! — проговорил он вполголоса. — Без этого у него и планировка отвала не пойдет!..

Леночка, ненаходчивая, легко смущаемая, не нашлась и здесь, что ответить на эти слова Аркадия. «Ну что бы сказать ему такое?..» — мучительно думала она, краснея. И вдруг среди полной тишины всего зала резко и легко поднялась со своего места и на глазах у всех пересела в другой ряд.

И этот ее импульсивный поступок оказался куда более сильным и страшным ответом, чем все, что только могла бы она придумать на словах.

На нее и на Синицына изумленно посмотрели.

Аркадий побагровел. Уж этого-то он никак не ожидал и едва ли не впервые в жизни растерялся. Свое давнее, но от всех таимое чувство к Леночке он, как зачастую бывает у таких людей в юности, предпочитал выражать остротами и шутками над нею и над Упоровым. Ревновал ли он ее к нему? Пожалуй, что и нет. Он привык ставить себя и по своим умственным достоинствам и по своим достижениям столь высоко над товарищами, что ревновать девушку к кому бы то ни было из них — это он счел бы унизительным для себя. Он убежден был, что как только ей, Леночке, станет понятно его чувство к ней, она и смотреть перестанет на Упорова. И вдруг этот ее резкий отпор, едва он позволил себе насмешку над Иваном!..

Вот когда до глубины души почувствовал он, что это значит: «уж лучше бы сквозь землю провалиться!»

А между тем Упоров заканчивал свою речь.

— Партия учит нас, товарищи, — страстно, убежденно выкрикнул он, — что если твои задачи, твой повседневный труд, пускай на каком угодно участке, не озарены перед тобою немеркнущим светом марксизма-ленинизма, то где бы то ни было, в любой области не спасут тебя твои специальные познания, и ты будешь как... слепой крот!..

Ему хлопали долго. Правобережные весело переглядывались между собою: «Иван Иванович» не подкачал!..

Особенно звучно аплодировал ему Журков. Он даже раскраснелся. Не переставая хлопать, он что-то говорил склонившемуся к нему помощнику по комсомольской работе. Тот кивал головой.

Когда Ваня Упоров, все еще бурно дышавший, взволнованный, проходил за стульями президиума, Журков оборотился назад, хотя ему при его толщине это было не так просто, без церемонии зацепил Ванюшу за рукав, привстал и крепко у всех на виду потряс ему руку.


15


Товарищам Вани Упорова неизвестны были те совсем особые причины, в силу которых парню до сих пор не удавалась его прическа: год назад, еще в деревне, он сильно опалил волосы на пожаре, и с тех пор они росли у него какие-то жесткие и неукладистые, стояли дыбом.

Упоровы в колхозе жили на отшибе — на окраине большого степного села. Мать, Федосья Анисимовна, вдовела уже пятый год. Ваня был младший сын. Работал слесарем в МТС. А старший, Федор, находился в армии, служил в летных частях. Федосья Анисимовна была примерной колхозницей и депутатом сельсовета, хотя грамоты была и небольшой.

Вдовство ее было честное, суровое, трудное. На селе ведь вся жизнь твоя как под стеклом. Чуть что — и осудят... Однако никто и никогда не молвил худого слова о Федосье Упоровой.

В старину таких вдов в народе звали «хрустальными».

Вся ее жизнь была в детях. «Сыны!» — с какой-то особой гордостью произносила она, показывая иной раз их снимки кому-либо из соседок.

У обоих ребят Упоровых, и у старшего и у младшего, с детства было какое-то неистовое влечение к технике, к двигателю, к машинам.

С некоторых пор с согласия матери стал Ваня Упоров копить деньги на покупку мотоцикла. Ради этого бросил даже курить, к чему уж было пристрастился.

То была его заветная мечта, особенно когда он прочел в журнале «Техника — молодежи» соблазнительное описание нового мотоцикла.

Уж и наслышалась же мудреных слов бедная Федосья Анисимовна, пока ее меньшой разучивал заглазно и запуск и управление еще не купленного мотоцикла!

— Кур-то, кур-то сколько передавишь в Горееве! — восклицала, добродушно смеясь, Федосья Анисимовна. — Ущербу (она произносила по-волжски: «ушшербу»), ущербу-то сколько будет общественному птицеводству; попадет нам от товарища Бороздина!

...Мотоцикл даже и в снах стал преследовать Ваню Упорова.

Однако деньги на покупку его что-то уж очень долго не могли накопиться. И тогда вдруг оказалось, что Буренушка у Федосьи Анисимовны вот-вот «заяловеет», перестанет доиться, а потому уж лучше ее продать — купить новую. Сказано — сделано. А потом оказалось, что не так-то уж и нужна им корова — ведь двое всего семья-то! — и Федосья Анисимовна «коровины» деньги отдала на покупку мотоцикла.

И Ваня был не в силах отклонить эту материнскую жертву.

Наконец в солнечный июльский день, в воскресенье, Ваня Упоров, внешне деловито-спокойный, слегка покрикивая на табунок болельщиков-ребятишек, бежавших за ним, вывел своего синего стального коня на «обкатку» — к высокой ветряной мельнице, в степь.

Он уже испытывал мотоцикл до этого, знал назубок все его бесчисленные тайны и все-таки даже сам не поверил, когда, толкнув мотоцикл вперед и вскочив в седло, он и впрямь запустил двигатель и с быстротой ринулся с места.

Рубашка пузырем вздулась за его спиной. Позади себя он услыхал звонкий многоголосый рев и гомон оравы малышей, кинувшихся вдогонку. Но вскоре они остались далеко позади, и теперь только слышались частый и все учащавшийся стукоток и треск мотоцикла да свист ветра в ушах.

Шарахались отары овец. Гремел ветер. Стремительно вырастали перед глазами откуда-то, из степи встречные люди и так же стремительно исчезали.

И тогда же Ваня решил, что как только он вполне освоит и обкатает мотоцикл, так непременно свозит Федосью Анисимовну не только в Староскольск, а даже и в областной город, за сто с лишним километров. «А вечером — уже и дома! Не поверит мама!..» — подумал он, улыбаясь и мчась.

А в душе у него все ликовало и пело. Степь текла и текла под его крылья.

А стальной конь его был чуток и послушен своему хозяину.

У ветряка его уже дожидались ребятишки.

И Ваня Упоров объявил детворе:

— Ну, вот что, ребятишки! Еще пообкатаю разок свою машину да освою с коляской, и тогда вас начну катать. Каждое воскресенье. Но только тех буду катать, кто хорошо учится. Не озорует. И еще кто куревом не станет баловаться. Слышите?

Обещание свое ребятам он выполнил в первое же воскресенье. Что же касается Федосьи Анисимовны, то она наотрез отказалась, попросила отсрочки.

— Уж ладно, Ванюша, в город ты меня прокатишь к будущей весне, — сказала она. — Знакомее будешь с машиной, а то, право, боязно. Всю жизнь я боялась этих мотоклов пуще всего на свете. Думаешь: несется, а сам уж и не видит, наверно, куда несется. И остановить нет сил.

Ваня только смеялся над этими страхами матери.

— С предрассудками пора кончать! — заметил он несколько сурово. Однако на это лето он все же освободил мать от дальней поездки на мотоцикле. Но уж, конечно, уговорил ее прокатиться не шибко — на второй скорости — до Верхнего Гореева, где как раз у нее случилось срочное дело.

Когда они возвращались оттуда, Ваня не постеснялся похвастаться.

— Что, мать, а? — говорил он. — Здорово? Оглянуться не успела, а вот уже и дома.

В доме Упоровых словно бы появилось капризное, нежное, требовательное существо, в котором, однако, хозяева души не чаяли.

Уж скоро и в сознании самой Федосьи Анисимовны мотоцикл сына занял обширное и прочное место. Сама не заметила, как узнала и генератор, и магнето, и прерыватель, и кардан, и коробку передач, и разные там рычаги и тяги, и тросы управления. Сначала сердясь, а потом уж и в помощь сыну стала подавать ему одно, другое из бесчисленных частей мотоцикла или из дорожного инструмента.

— Керн, поди, ищешь? — спросит она иной раз. — Да вот он.

Но не только в этом доме и в душе матери, а и в других домах и во множестве маленьких сердец стройный, похожий на поджарую гончую мотоцикл Вани Упорова захватил особое место.

В воскресенье во дворе Упоровых уже с самого утра толклись ребятишки. Иной раз Ваня еще спит, а они уже заглядывают в окна. Тщетно Федосья Анисимовна шикает на них.

Многие из них столь хорошо стали знать содержание его инструментального ящика, да, пожалуй, и сам двигатель, что иной раз, наблюдая за работой Вани и увидав, как в нетерпении он молча прищелкивает пальцами протянутой руки, какой-нибудь малыш уже мчался к ящику, опережая другого, и вкладывал в протянутую руку Упорова отвертку, ключ гаечный, масленку или что-либо еще.

И почти всегда то, что нужно.

И ему, в силу уж такого его склада, невольно пришло в голову, что хорошо бы кое-кого из комсомольцев тоже приохотить к мотоциклу. У него возникла мысль: сделать свой мотоцикл как бы средоточием и предметом изучения для молодежного технического кружка.

А болельщиков и среди подростков оказалось немало.

Вскоре стало слышно, что и в соседнем селе двое парней купили мотоциклы.

В это время и случился пожар.

Стоял ноябрь, студеный, с ветрами, бесснежный. Однажды ночью, часов около одиннадцати, когда Ваня уже спал, за ним пришли из мастерской МТС по срочному делу. МТС была неподалеку. Впросонках Ваня поспешно выхватил из рук матери ватник и выбежал.

В мастерской он быстро исполнил дело и уже попрощался с ребятами, как вдруг распахнулась дверь цеха, кто-то вбежал и выкрикнул страшно: «Иван!.. Упоров! Ваш двор горит!..» И выбежал вон.

Упоров помчался из переулка прямо к пожару.

— Мама где? — хрипло выкрикнул он, с трудом переводя дыхание.

— Ой, да там она, там, живая!.. — ответил кто-то.

Страшный треск пылающей соломы. Рев и шум пламени, охватившего уже весь дом. Вопли. Плач. Несколько парней стояли на крыше соседних домов и, принимая снизу ведра с водою, выхлестывали их ведро за ведром на бревенчатые стены и на соломенные крыши еще не успевших загореться строений.

По живой цепи подающих далеко к соседним колодцам расходился истошный крик:

— Воды-ы!.. Давайте еще воды!..

Иван Упоров едва узнал мать: в распахнутой шубе, простоволосая, со скатившейся на плечи шалью, она сидела на сундуке и стонала. Две женщины-соседки стояли возле нее, удерживали и говорили ей слова утешения.

Когда она увидела сына, то так и хлестнулась к нему на грудь и запричитала.

Уже для всех было ясно, что упоровский дом и надворные постройки не спасти. Надо было только думать о том, чтобы пожар не распространился на соседние дворы: дул ветер.

А дом все жарче и жарче занимался пламенем. Он пылал неравномерно. Местами языки пламени, словно лезвия желтой пилы, пропиливающей изнутри бревенчатую стену, только еще высовывались остриями наружу. Местами стены избы уже сплошь представяли собою малиновый, растрескавшийся, пламенеющий уголь.

Федосья Анисимовна, видно, крепилась еще, пока не иссякла у нее надежда, что отстоят хоть остатки дома. Но когда увидела она людей с баграми, она вдруг закачалась на сундуке и заголосила, как еще доселе кое-где голосят и причитают на Руси по умершему да на таких вот пожарах.

В это время кто-то вспомнил о мотоцикле Вани.

И как бывает это на пожарах, и тот, и другой, и третий стали ужасаться, что вот забыли, дескать, самое что ни на есть ценное у хозяев, а повытаскивали разную рухлядь...

А ведь и что было заскочить кому-либо в кладовую: там ведь он у него и стоит, мотоцикл-то. Ну, а теперь куда ж там сунуться!..

Хотя сенцы и кладовка еще не взялись, заскочить бы можно, да ведь этак можно и жизни лишиться!..

Вдруг возле дымившихся, уже затлевших косяков наружной двери мелькнула, черная на алом, чья-то тень. Человек, прихватывая лицо руками, ринулся внутрь объятого пламенем дома.

Это был Ваня Упоров.

Раздался крик ужаса в толпе. Кто-то сунулся было вслед за ним, но отпрянул от нестерпимого жара.

Послышался душераздирающий вопль матери:

— Ваня! Ой, да спасите вы его, спасите!..

Ее удержали. Лицо ее было страшно.

В этот самый миг Упоров вырвался из горящего дома, закрывая глаза ладонью. Волосы у него почти сгорели. Лицо почернело и было искажено болью.

Люди ахнули: мотоцикла не было с ним! Он вынес какой-то маленький сверток.

И тогда дядя его, Митрий, брат матери, высокий старик в разодранной на пожаре рубахе, сам едва не погибнувший в пламени, заорал на него:

— Да ты что, в уме или без ума?! У матери, у нас у всех за тебя, стервеца, в сердце кровь запеклася: думали, ну, погинул, сгорел!.. И ты это за такой тряпицей в огонь кинулся, на смерть, а?

И в гневе старик хотел выхватить гимнастерку из рук племянника и швырнуть ее в огонь.

— Не трожь, дядя Митрий! — крикнул он вне себя. — Не за тряпицей... — Он вывернул пришитый сысподу гимнастерки потайной карман и выхватил оттуда маленькую серенькую, с изображением Ленина, книжечку. — Вот!.. — хрипло вырвалось из его запекшихся губ. Он дышал жадно и часто, полуоткрыв рот. Казалось, он обжег легкие и теперь, нахватываясь студеного ноябрьского воздуха, хотел освежить их.

И в этот миг Федосья Анисимовна поднялась со своего сундука.

— Мама!.. — стоном вырвалось у Вани. Он еле на ногах стоял...

Одно-два мгновения, и в молчаливой, неизъяснимо-жалостной ласке пальцы матери нежно коснулись его опаленных огнем волос. Она распрямилась и словно бы всех выше ростом стала. Глаза ее расширились. Она охватила и прижала голову сына к груди. Поднятое к багровому, огненным бураном заполненному небу, лицо ее в ореоле седых, разметанных ветром пожара волос было прекрасно в этот миг болью и гордостью материнства.


16


Как-то в субботу, под вечер, академику Лебедеву позвонил с левого берега Журков. Начальник политотдела приглашал его посмотреть завтра футбол на местном стадионе.

Они договорились.

В этот вечер Лебедев встретил на улице возвращавшуюся из котлована Тайминскую. Он очень этой встрече обрадовался и приостановил Нину. Беседуя, он спросил, как ему завтра перебраться на левый берег:

— Где у них стоянка, у ваших «гондольеров»?

— А зачем вам «гондольеры»? — удивленно рассмеявшись, сказала Нина. — Ведь завтра воскресенье. Так вот ровно в шесть часов утра от плавучей пристани отходит наш гидростроевский катер «Гидростроитель».

Лебедев молчал.

Сколько ни шпорил сейчас он хваленое свое умение вести непринужденную, легкую беседу с кем угодно, ничего, решительно ничего не мог надумать.

Он только откашлялся молча и, кляня себя за это, как студент на зачете, понял, что сейчас погубил все: это его покашливание она, конечно, поймет так, что, дескать, он, старший, считает их беседу законченной, у него нечего больше ей сказать, и, конечно, уйдет.

Он угадал.

— Итак, значит, — деловито произнесла Нина, — завтра, в шесть утра, от пристани. Катером гораздо быстрее. Мы как раз едем завтра... Ну... — И она, взглянув на него своими строгими серыми глазами, уже протянула было руку для прощания.

Он взял ее руку, но не пожал и не отпустил.

— Позвольте, — растерянно пробормотал он, — боялся быть навязчивым. Позвольте... вы сказали, что и вы едете?

Она улыбнулась. Слегка потянула свою руку назад: кто-то проходил по другой стороне улицы. Он отпустил ее руку.

— Да, — сказала Нина, — я еду. Вася Орлов... Вы, наверное, помните его: высокий такой, блондин...

— Да, да.

— Ну, и еще несколько ребят. Мы каждое... почти каждое воскресенье ездим на левый берег: все-таки там город!.. Хотите с нами? — вдруг спросила она.

Он обрадованно согласился.

— А я не помешаю?

— Ну что вы!.. С вами же так интересно!

Он смущенно поклонился.

Они простились. А часов около пяти утра Нина Тайминская,

Василий Орлов, Леночка Шагина и еще Дементий Зверев, постоянный корреспондент областной газеты и начинающий писатель, зашли за академиком.

Леночка Шагина только провожала их до пристани, а потом должна была возвратиться. Нина и Орлов, и не спрашивая, знали почему: Ваня Упоров был в смене, значит ехать не мог, а если бы Леночка поехала с ними одна, это, пожалуй, среди юношей и девушек котлована было бы воспринято как «чепе» — чрезвычайное происшествие. Товарищи Леночки Шагиной и Вани Упорова давно уже знали, что эта чета неразлучна.

На Орлова заглядеться можно было сегодня. Поверх светло-серого костюма с белоснежным шелковым кашне на нем было стального цвета просторное пальто, сшитое безукоризненно. Светло-коричневые ботинки на толстенных белых каучуковых подошвах делали его еще выше ростом.

Однако юноша был что-то хмуроват сегодня.

Заметив это, Лебедев почувствовал, что здесь не без его вины. Не требовалось особой проницательности, чтобы увидеть, что между Василием Орловым и Ниной Тайминской не просто товарищеские отношения. И Лебедев осудил себя: «Навязался я к ним и вот мешаю!»

Был шестой час утра. Бледная латунная луна стояла над горами, застигнутая солнцем врасплох, а оно уже выкатывалось из-за утеса Богатыревой горы и удивительно быстро подымалось над Волгой — огромное, радостное, во все стороны брызжущее избытком своего светоносного тела.

До пристани предстояло пройти свыше трех километров, однако весь этот путь — сперва вдоль разлогой лощины, а далее на огиб огромной береговой сопки — был в этот ранний, бодрый час и отраден и светел. Шли неторопливо, гуляючи.

Нина шла рядом с Дмитрием Павловичем, слева, а по другую сторону от него — Дементий Зверев, корреспондент, сутуловатый и сухопарый юноша лет двадцати трех, курносый, с большими, внимательными глазами и с постоянно рассыпающимся чубом темных волос.

Он и Нина вели разговор с историком.

Тайминская сказала ему:

— Знаете, Дмитрий Павлович, вы так чудесно рассказываете об этих раскопках, и о новгородских, и о крымских, и о здешних, что даже мне, завзятому энергетику, и то захотелось заочником в археологический институт!

— Вот как? Ну что ж, очень и очень приятно!..

— Да и я бы не прочь, Дмитрий Павлович! — воскликнул Зверев. — Уж не открыть ли нам здесь и второй филиал — заочное отделение археологического института? — пошутил он.

Тут прозвучал грубоватый голос молодого экскаваторщика.

— Ну, от Василия Орлова заявления не ждите! — вызывающе сказал он.

Наступило неловкое молчание.

— Что так? — сдержанно спросил историк.

Орлов не замедлил с ответом. С пытливым беспокойством глянула на него Тайминская: знала, ох, как знала она этот орловский дерзкий, неподвижный, в пространство устремляемый взгляд! Василий готовил дерзость.

— А то, — сказал он, не глядя на академика, — что у вас, у археологов, у древних историков, счет — туда! — Он энергично ткнул перстом вниз, на землю. — «Двадцатый век до нашей эры... Тридцатый век до нашей эры!» — подчеркивая «до» и как бы передразнивая, заявил он. — И мне это ни к чему! У нас, у экскаваторщиков, счет — туда, — Орлов взмахнул рукою, показывая на вершину каменной сопки, — вверх!.. Мы на двадцать первый век, только не до, а после нашей эры, глядим!.. Вы на меня обидитесь, конечно, — закончил он. — Но я так считаю по своей малограмотности: уж слишком много народных средств расходуют на этих разных... скифских царей да на обрывки гнилые ихней... амуниции!

Лебедев нахмурился. Лицо у него потемнело. Его спутники шли затаив дыхание.

Вдруг академик улыбнулся, искоса метнул взгляд на Орлова и шутливо-сердито проворчал:

— Желаю вам, Василий... простите, не знаю, как вас по батюшке...

— Не суть важно, — проговорил, не глядя на него, Орлов.

— Ефремович он у нас, — добродушно ответил за него Зверев.

— Так вот: желаю вам, Василий Ефремович, такую прожить жизнь, чтобы и вашей амуницией через тысячу лет... заинтересовались, — сказал историк.

Нина и Зверев засмеялись. И даже сам Орлов не удержался: невольная улыбка прорвалась сквозь хмурость и осветила его лицо. Острый ответ, добрый отпор этот парень и в том случае способен был оценить, если даже сам на него нарывался. Однако признать себя побежденным Василий отнюдь не собирался, он только чуточку смягчил разговор.

— Вы, Дмитрий Павлович, не сердитесь, — сказал он. — Я ведь так, от простоты души... Но все-таки я вот что подумал, когда вы о раскопках этих в Крыму рассказывали... Ну, этого города древнего... как его?

Орлов досадливо прищелкнул пальцами, припоминая.

Академик подсказал ему:

— Раскопки Неаполя-Скифского, близ Симферополя?

— Вот-вот! Так я вот что подумал: тут наш, советский, живой Крым из развалин надо было восстанавливать, а не в развалинах скифских копаться!..

С этим можно было и повременить! Объект, говоря по-нашему, не первой очереди. Политической-то ценности тут кот наплакал, ежели это четвертый век до нашей эры!..

Прежде чем успел ответить историк, вмешался Зверев.

— Загибаешь, загибаешь, Васенька, уши вянут! — протяжным баском проговорил он и даже головой покачал. Это был среди молодежи Лощиногорска едва ли не единственный человек, от которого дерзковатый да и скорый на расправу Вася Орлов сносил подчас и самые резкие неодобрительные замечания.

Спецкор областной газеты был уже своим человеком среди строителей ГЭС. Его любили. Дементий Зверев сам года четыре тому назад работал слесарем на одном заводе в областном городе и в большую газету, в журналистику пришел через заводскую многотиражку. Его сообщения со строительных площадок Гидростроя всегда были точны, деловиты и хорошо написаны. Он не прочь был, если нужно, «взъерошить» начальство. Время от времени на страницах областной газеты, а иногда и гэсовской многотиражки появлялись суровые его заметки, изредка фельетоны по поводу упущений, головотяпства, а то и злоупотреблений того или иного из руководящих работников, и опровержений что-то не бывало. Он проявлял при этом столь глубокое знание вопроса, что и партийная организация в целом и отдельные ее звенья чутко прислушивались к выступлениям Зверева.


Зачастую с очередной заметки Дементия начиналась новая полоса рационализаторских исканий, осуществлялись новые мероприятия.

Целый ряд выступлений был подписан им совместно с рабочими-механизаторами, с десятниками, с прорабами.

Дементий Зверев раза два-три выступил и с рассказами в областной газете, в областном альманахе.

Он руководил при «Гидростроителе» кружком начинающих местных прозаиков, и это еще больше сблизило его с молодежью обоих берегов.

Орлов не обиделся. Он только с задором потребовал, чтобы Дементий опроверг его.

Однако возразил ему опять Дмитрий Павлович, и притом без всяких следов уязвленности, а только с горячностью человека, задетого в самом заветном.

— Нет, нет, я уж сам хотел бы возразить молодому человеку! — остановил он Зверева. — Вы и в этом ошибаетесь, Василий Ефремович, и ошибаетесь существенно! — обратился он к Орлову. — Археология, да и древняя и средневековая история вместе с нею и неразрывно, они, знаете ли, такою политикой оборачиваются, что... Да вот о том же: известно ли вам, например, что и наша советская археология в Крыму дала отпор немецко-фашистскому нашествию? Нет? Так послушайте.

И Лебедев коротко рассказал им, как раскопки советских археологов начисто ниспровергли так называемую готскую теорию фашистских археологов.

— А ведь во время оккупации Крыма фашистская пропаганда изо дня в день орала по радио и в печати о германских племенах на Северном Черноморье и в Крыму. И все это оказалось кучею лжи: пропагандой «геополитиков» господина Геббельса, не больше!.. А кто же, кто же на самом-то деле был издревле, еще за столетия до нашей эры коренным обладателем, аборигеном и Крыма и Черноморья?! — горячо выкрикнул академик, взмахивая своей суковатой толстой тростью, и внезапно остановился.

Остановились и спутники и молча смотрели на него.

— Мы! — с глубокой убежденностью ответил он сам на свой вопрос. — То есть древние предки наши, населявшие северные берега Черноморья! Ведь об этом же сами греческие историки свидетельствуют. И древние. И средневековья. Геродот. Арриан. Лев Диакон... Нуте-с? — почти заорал он, оборачиваясь к Василию.

Орлов стоял потупясь, и не то лукавая, не то угрюмая усмешка скривила ему губы.

— Учтем, профессор! — ответил он словами, в которых так и сквозила неприязнь.

Всем стало не по себе от его выходки.

И только одной Нине Тайминской было до конца ясно, словно бы она смотрела в распахнутое сердце Василия, отчего он так неладно и грубо повел себя с Лебедевым едва ли не с первой встречи.

Это была ревность.

Нина Тайминская и Василий Орлов любили друг друга. Их тоже считали женихом и невестой. Но это была чета совсем иная, чем Ваня Упоров и Леночка Шагина. У этих за все время их сдружения, пожалуй, никогда и самой пустячной размолвки не бывало. А у Нины и Василия редкая встреча обходилась без размолвки, грозившей перейти в окончательную ссору, в разрыв.

Странная, какая-то необычная была эта орловская ревность! А впрочем, он и сам впервые так ревновал.

Что греха таить! До встречи с Ниной и Василий Орлов смотрел на любовь с житейской упрощенностью.

Нину Тайминскую он заметил и попытался обнять в первую же их встречу на котловане. Отпор был таков, что Вася Орлов долгонько потирал покрасневшее ухо на глазах у своего помощника и дружка Семена Титова.

Оба смеялись.

— А знаешь, Семен, — своим простоватым говорком, по-уральски усекая слова, признался тогда же Орлов, — не надо было трогать ее: я ведь с первого взгляда, как поднялась она к нам на экскаватор, увидал: от этой добру не быть! А знаешь, рука как-то сама потянулась... Ну что ж! Отныне придется руки по швам.

Так вскоре оно и стало. И вот однажды один из водителей, парень здоровенный и не из робких, как-то подмигнул ему на пробегавшую вдоль котлована Нину Тайминскую и сказал:

— А хороша девка, этот электрик наш, Нинка!.. Подставочки что надо!..

Но взглядом в упор Василий Орлов тотчас же заставил его замолчать.

— Ну, вот так-то... — многозначительно произнес он.

И с тех пор Нина окружена была в котловане особым уважением. А над Орловым стороною шутили: «Ну, попал наш Васенька Орлов на прикол — видать, не сорвется!..»

А у него и срываться давно уже не было охоты. И впервые вместе с любовью пришла ревность.

Не ревновал он ее к тому, к чему обычно ревнуют. Вот в клубе Лощиногорска после какого-либо доклада или лекций, как всегда, танцы и, как всегда, до утра. Первый круг Орлов по заведенному у них обычаю пройдется с Ниной. А потом в читальне уткнется в шахматы, и уж не вытянет она его никак из-за шахматной доски. Первое время Нина сердилась. Несколько раз, когда он играл со своими, она похищала у него с шахматной доски какую-нибудь фигуру «в залог» и возвращала лишь в обмен на новый танец с ним. Он подчинялся. Но она видела, что он страдает от этой помехи в своей любимой игре, как страдал бы, конечно, всякий шахматист, ей стало жалко его, и она оставила его в покое. И Василий ничуть не ревновал, когда, оставляя его за шахматами, она почти без отдыха кружилась и ходила в танце то с тем, то с другим. А уж тут ли, кажется, не приревновать! Напротив, он даже сам иногда подводил к ней либо Семена Титова, либо кого-нибудь другого из товарищей с такой шутливой аттестацией: «Вот тебе, Нина, прославленный король вальсов. А я, уральский медведь, какой я танцор? Я уж вот по-стариковски, в шахматы!..»

Так оно и повелось.

Но зато горе было любому увлекательному лектору, о чем бы он ни читал — о расщеплении атома или о международном положении, — если только Ниночка Тайминская слишком горячо хлопала ему или по дороге домой, в итээровский городок, начинала хвалить лекцию. Дух противоречия немедленно овладевал Орловым, тут вдруг оказывалось, что лекция «так себе», а если Нина все-таки продолжала хвалить, то даже и «идиотская лекция»!

Дело кончалось ссорой.

Так было и сейчас, и Нина Тайминская видела это. Не только она одна. Леночка тоже испытывала горечь и недоумение. И она, как все в котловане, привыкла уважать Орлова, и не только как знатного экскаваторщика, а и как человека. Он мужественный и прямодушный. Никогда не ожидала Лена, что Василий будет груб с человеком куда постарше его, со знаменитым ученым и, наконец, с гостем!..

Она шла, не подымая глаз.

Что же касается Дементия Зверева, то он готов был отколотить Ваську.

Однако ему же удачным поворотом разговора удалось несколько сгладить тяжелое впечатление.

— Вот вы, Дмитрий Павлович, говорили про Ахиллеса. Я много занимаюсь русскими пословицами. Здесь в литературном кружке нашем я даже такое задание дал ребятам: записывать все пословицы и поговорки, какие они услышат на ГЭС...

— Да-да?.. — приготовился слушать Лебедев.

— Но вот я вычитал в одном историческом романе такую пословицу: «Телом хил, зато душою Ахилл!» — это князь говорит. И, признаться, засомневался: могла ли в тринадцатом веке на Руси бытовать такая пословица?

Дмитрий Павлович подумал.

— Да, безусловно могла, — уверенно отвечал он. — Как же? И в более древних памятниках русских Гомер прямо упоминается...

— Дементий Васильевич! — несмело обратилась к корреспонденту Леночка Шагина. — Я вот знаю пословицы о дружбе, о товариществе, а... приведите из пословиц что-нибудь... о смерти... — почти шепотом договорила она.

Зверев лукаво на нее покосился.

— Что это такое с тобой, Аленушка? — добродушным напускным баском проворчал он. — Да ты, случайно, не обмолвилась? Тебе — и вдруг о смерти?!

Она промолчала, наклонив голову. И опять спасительная тень ее широкополой соломенной шляпы закрыла ей лицо.

И тогда прозвучал ясный голос Нины Тайминской:

— О любви!

— О! — отозвался Зверев. — Вот это, девушки, другое дело! Что ж, чудеснейшие есть о любви... Сейчас... Ну, вот: «Любовь не пожар, а загорится — не потушишь!»


17


Они уже огибали лбище по выбитой в нем каменной дороге. Со стороны реки, над кручей, дорога была ограждена побеленными стояками. Волга лежала внизу, под обрывом. Сквозь запах бензина прорывалась могучая свежесть воды.

У кромки берега, готовый к отходу, сдержанно клокотал голубой катер.

В катере было человек до десяти.

Отняли сходни. Часто захлопал мотор. Стало не слышно друг друга. Заулыбались. Кричат на ухо один другому, в брызгах, в грохоте делают вид, что слышат.

На лихом, с креном, развороте всех потащило к одному борту. Хохочут. Хватаются за скамьи, за рукав соседа. Почти все — молодежь. Кто-то из девушек уже запевает бодрую, сильную песню, стараясь перекричать рокот мотора. Волга вровень с глазами. Мельчайший водяной бус ложится на лицо. Как хорошо вдыхать эту свежесть!

Разворачиваясь, катер прошел мимо каменной насыпной гряды банкета. Банкет еще далеко не завершен. Пока это еще только гряда угластого крупного камня, выступившая из воды.

— Четыреста десять метров длины! — крикнул кто-то из инженеров в самое ухо академику. — Сорок тысяч кубов камня свалено!

Лебедев расслышал и, улыбаясь, кивнул головой.

Эти люди смотрели на Волгу так, словно они ее создали и вот показывают приезжему.

Тех, кто сидел на боковых скамьях, стало сильно обдавать водяной пылью. Тайминскую заботливо пересадили на корму. Орлов накинул ей на плечи свое серое пальто, чтобы защитить от брызг.

Она отстраняла пальто, что-то сердито говорила ему, но он смеялся, показывая на уши. Притворялся, что не слышит.

Вот совсем близко видна гряда банкета. Кое-где над проступавшим сквозь воду каменным гребнем обозначился перекат. Вода над грядою и кипела, и вспучивалась большими гладкими нашлепками, и сильно убыстряла свой бег.

Катер взял сперва направление на большой песчаный остров, а затем повернул влево — в необъятный простор реки.

Сияние прибрежных песков. Сверкание воды. И на блистающем и величественном просторе раскиданы баржи, шаланды, моторки, катера, изредка пароходы и длиннейшие, словно влекомые Волгой плоты...

Быстроходный катер словно бы вот-вот готов вырваться в воздух. Носом своим он разваливает сверкающую на солнце, таинственно-зеленоватую воду, и она как бы стоит справа и слева двумя недвижно-гладкими буграми. А на этих гладких скатах недвижными полосами лежат отсветы солнца.

Сверху — целое бурево водяных искр.

Волга все шире и пленительнее раздавалась перед глазами.

Вокруг стоял рев моторов, хлопанье различных частот. Казалось, на Волге супроти́в гор тесно от пароходов, от барок, обычных и нефтеналивных, от катеров и моторок.

Подавая трубные остерегающие гудки, прошел мимо белый огромный красавец теплоход. Развело гладкий, пологий колышень, долго не затихавший, докатившийся до самых берегов.

Катер мягко подкинуло. От свежести распыляемой воды обостреннее стали все запахи. И когда проплывали мимо частой рощи дикого тополя с обнаженными корнями на круто подмытой песчаной кайме, то явственно опахнуло отрадным запахом тополевых листочков.

На повороте к Староскольску Волга вдруг еще раздалась — словно свету прибавилось!

Обгоняли, держась берега, занявший всю середину реки и нескончаемо длинный плотище строевого леса. Вдоль по плоту бежал неизвестно зачем человек. Он бежал долго.

Уже вплывали в Воложку. На ее обрывистом песчаном берегу, у подошвы поросшего сосновым бором дугообразного увала, виднелся своими потемневшими двухъярусными теремами Староскольск — деревянная столица великой стройки, городок на дне будущего Волжского моря.

Две большие церкви, ослепительно белые в солнечный день, издалека видны были над серединой словно бы закопавшегося в пески города.

Академик стоял у правого борта катера и, придерживая от ветра соломенную шляпу, смотрел на приблизившийся город и пытался вспомнить его историю.

Увлеченный своими думами, Дмитрий Павлович и не подозревал, что между его юными спутниками шли переговоры, вернее — «переписка» о нем.

Когда завиднелся город, то Вася Орлов, который стоял бок о бок с Тайминской, вынул записную книжку и вывел крупными буквами: «Как бы нам сплавить этого старика?»

Нина прочла, нахмурилась, взяла карандаш и в его же книжечке написала ему ответ: «А я вот думаю, как бы тебя сплавить! Перестань. Стыдно!..»

Орловская широкая улыбка враз исчезла. Длинное лицо Василия еще больше вытянулось и стало угрюмым.

Катер мягко ткнулся в песчаное дно. Устанавливали сходни.

Нина встала и по бортику прошла на нос. Но Орлов опередил ее и, не столько спрыгнув, сколько перешагнув широкую полосу воды, протянул к ней могучие руки. Как в прошлые их поездки, он хотел попросту подхватить ее, принять на руки и отнести на берег.

— Ну! Прыгай. Не бойся! На самую кручу домчу!..

Нина ничего не ответила ему. Молча спрыгнула на берег и остановилась, дожидаясь, когда сойдет Лебедев.

Нежная сиреневая синева заволжских гор, обманчиво близких глазу, ясный воздух этого чудесного утра, свежесть реки, сияние прибрежных барханов над обрывом и реденький сосновый борок на песках за околицею — все это наполнило душу Лебедева давно не испытанной отрадой.

— А что, ребятки, — обратился он к Нине и Орлову, — постоим немножко?

Нина вскинула на него взгляд.

— Вы устали? — спросила она.

— Нет. А просто хорошо здесь очень.

— Да, очень хорошо! — согласилась Нина. — Ну что ж...

Орлов забеспокоился.

— Нина, — сказал он, — а ведь нам же некогда с тобой!..

Она стала припоминать, с чего бы уж так некогда им сегодня — в воскресенье и в такую рань, но так и не смогла припомнить. И все же надо было как-то исправлять неловкое положение. Пришлось соврать.

— Да, да, — сказала она, как бы вспомнив. — К сожалению, надо идти...

— Жаль, очень жаль, — с напускной безмятежностью сказал академик. — Ну что ж... Пожелаю вам всего доброго. А я, пожалуй, останусь... Пройдусь вон до тех песков... Люблю сосновый бор на песках!

Он прикоснулся рукою к шляпе.

Они ушли.

Нина молчала. Гнев нарастал в ней: принудил солгать! Да разве Лебедев не понял?! И какое он право имел, Вася Орлов, так обойтись с ней? В конце концов он ей не муж, она ему не жена! Да и если бы... Никогда, если даже и поженятся, не позволит она ему этих диких выходок. Прямо-таки до хамства доходит. Нет, довольно поблажек, а то ребята бог знает что начнут думать. Диктатор выискался!.. Ревнивец допотопный!..

Она ждала, когда заговорит Орлов, но тот упорно молчал. И она не выдержала:

— Скажи, пожалуйста, зачем ты и меня вовлекаешь в эту глупую ложь? Просто неудобно перед человеком!..

— Что-то уж ты очень заботишься о нем, Ниночка! — неожиданно тонким голосом крикнул Орлов.

Это означало у него ехидство.

Нина от души расхохоталась: так смешон был сейчас этот большой детина, обладавший густым голосом и вдруг заговоривший чуть не дискантом.

— Глупее ничего не мог придумать? — только и сказала она ему в ответ.

Шли некоторое время молча. Наконец Орлов произнес, гулко ударяя себя кулаком в грудь:

— Ну, прости, Ниночка, прости! Не буду. Провалиться, не буду!.. Мне, понимаешь, досадно стало: надеялся целый день с тобой вдвоем пробыть, а ты все этого старика с собой тащишь и тащишь.

Нина промолчала.

Они свернули с обрыва в переулок. Кирпичное двухэтажное здание политотдела — некогда дом крупного хлеботорговца — стояло почти над самым яром Воложки. Отсюда открывался широкий вид на утесы правого берега.

В этом же доме помещались и редакция многотиражки и отдел кадров.

Возле политотдела на щите вывешивалась ежедневная расклейка газет «Правда» и «Средневолжская коммуна».

— Пойдем почитаем, — сказал Орлов и слегка потянул Нину за рукав пальто.

Она удивилась.

— Но ведь и у нас есть газеты, что же тебе так не терпится? Приехать на левый берег, чтобы стоять у стенда и читать газету!..

Орлов как будто смутился.

— Ну, знаешь, — отвечал он, — ведь все-таки у нас в Лощиногорске она чуточку припаздывает... А сейчас нам спешить некуда.

— Лебедев бы тебя услышал! — пошутила Нина.

— А ну его! Забудь! Старик хороший, а только на что он нам?

Они подошли к стенду.

Почти всю середину полосы в областной газете занимал портрет Василия Орлова, «знатного экскаваторщика стройки и бригадира молодежно-комсомольской бригады».

Он покосился на Тайминскую.

Зло ее взяло. «Ну, зачем, зачем он не сказал прямо, что вот, дескать, сегодня будет заметка обо мне в газете, пойдем посмотрим! Но зачем врать, будто так просто: хочется-де посмотреть, почитать газету?! Ну!..»

И она решила досадить ему:

— И как же они тебя сняли нехорошо! — сказала Нина и поморщилась. — И чего ты зубы опять оскалил?

Она показала на снимок.

— Несущественно, — возразил растерянный Орлов.


18


Оставшись один, Лебедев прошел пустынным берегом до соснового борочка на песчаном бугре и прилег там... Любил он одинокие думы под тихое сипенье ветра в хвое сосен. А вот ведь в еловом бору не слыхать этого веяния и сипенья. Тяжел он, и темен, и глух. Не для человека такой бор — для зверя.

Осы́павшаяся кое-где прошлогодняя хвоя, лежавшая местами скользким и плотным слоем, показывала борок в какой-то особенной чистоте: словно только что подмели.

Полежав немного, академик поднялся, встряхнул свой пыльник и медленно пошел обратно. Воскресенье. Можно спокойно, неторопливо осмотреть этот городок. А ведь скоро пароходы начнут гудеть над тем местом, где ныне разлегся он!..

Река, и особенно с крутым берегом, служит разведчиком археолога. Иногда какая-нибудь речушка без всяких разведочных работ говорит, стоит ли здесь копать. Человек издревле селился у воды...

«Да! Надо взглянуть на стратиграфию этого берега!»

Он спустился по крутой осыпи, достал записную книжку с карандашом и, медленно продвигаясь внизу под берегом, стал изучать и время от времени набрасывать схему слоев. Культурный слой был мощный.

Работая, он увлекся и долго не замечал, что рядом с его тенью давно уже появилась на откосе вторая тень.

Вдруг чей-то хрипловатый голос из-за плеча спросил его:

— Извиняюсь, гражданин, можно полюбопытствовать, что вы там записываете?

Академик вздрогнул от неожиданности. Кровь бросилась ему в лицо. Резкий ответ уже готов был сорваться у него. Но он мгновенно переборол в себе этот порыв.

Спокойно закрыл он книжечку и оборотился к подошедшему.

Это был пожилой смуглый человек, плохо побритый, в серой кепке, в гимнастерке, подпоясанной узким ремешком, и в каких-то броднях.

Лебедев досадовал: пожалуй, пригласит куда-нибудь предъявлять документы и объясняться...

— Видите ли, — сказал он, — вообще говоря, я крайне неохотно и не каждому разрешаю знакомиться с содержанием моих записных книжек: это книжки моей работы. Однако секретного в них ничего нет. И, возможно, у вас есть право... Но позвольте спросить: кто вы такой?

Незнакомец ничуть не обиделся на этот вопрос.

— Да я-то человек простой: лодочник здешний. Моторист. Инвалид... А так все-таки вижу: человек незнакомый, нездешний, стоит, пишет что-то али срисовывает, вроде как план снимает. А у нас на этот счет строго. Думаю, надо спросить! А как же?

Они глянули один другому в глаза, и оба понимающе улыбнулись.

Академик достал свой паспорт, удостоверение Академии наук СССР и показал на обороте соответствующую, уже здесь, по приезде, сделанную отметку.

Спрашивающий был смущен и вместе с тем доволен.

— Ну, простите за беспокойство, товарищ академик! — сказал он. — Прямо сказать, вижу в вас ученого человека, советского: другой бы это... обиделся, да как, дескать, вы смеете, да не ваше дело!..

— Полно, полно! — прервал его Лебедев благожелательно и вместе с тем строго. — Ну, будем знакомы!

Он протянул ему руку.

Лодочник поспешно отер свою руку о штаны:

— В солярке она у меня, в бензине... Будем знакомы...

Они разговорились.

— А я... ну, прямо сказать, меня здесь каждая душа знает: лодочник Степа, инвалид. По фамилии уж редко кто зовет. А фамилия наша чудная: Мухин...

Он рассмеялся. Свернул для мундштука самокрутку и продолжал:

— Мне, да и всем нам, инвалидам, кто, конечно, привычен к этому делу, товарищ Бороздин... это предрайисполкома нашего, — пояснил он, — позволил моторку держать, чтобы, значит, подрабатывали... Так что, если понадобится, а я на месте буду, не в отплыве, то прямо во весь голос с берега: «Степа!» — ну, и сейчас же!.. В ночь, в полночь: я человек бесстрашный!.. Хотя и в бурю: я ведь волгарь! — с гордостью произнес он.

Они присели на песчаном откосе и стали беседовать, любуясь Воложкой, белым островом, темно-зелеными сопками нагорного берега и синими утесами вдали.

Степа и о себе рассказывал и расспрашивал ученого о здешних раскопках.

— Волга-арь! — протяжно и с явным наслаждением повторил он. — Меня ведь еще мальчонкой капитаны в лоцмана брали! — рассказывал он. — Да и не буду хвастать, а скажу: я, почитай, зажмуркой по ней на сотню-другую километров провести могу. А как же? Каждое ведь плесо в ней исхожено, исплавано с детства... Воевал тут. С белыми. С учредиловкой. С чапанниками...

Прощаясь с академиком, Степа еще раз попросил у него извинения:

— Конечно, тут я виноват: помешал! А работа ваша, служба — государственная, что говорить! Неужто я не понимаю?! А только сами знаете, какие тут великие дела творим: не для всякого глаза!.. А народ тут всякий ходит... у-у! — Он многозначительно поднял указательный палец. — Да чего далеко брать, вот намедни уж как надо было остановить, порасспросить одного гражданинчика!.. Прямо-таки сердце кинулось за ним вслед! Но уж упустил, позамешкался, да и видите инвалидство мое!.. — Он показал на хромую ногу. — Ну да не ровен час: еще насыкнусь на него. А тогда уж: позвольте, скажу, гражданин, вашим документиком поинтересоваться! А как же?!

Они расстались.

Еще раз оглянувшись на него с берега, академик подумал с горечью: «Чудесный человек. Чистый. Искренний. Но как же этот человек взвинчен призывами к бдительности!..».

Он покачал головой.


19


Еще рано, и прозрачность воздуха была такая, что островерхие крыши староскольских теремов с шестами радиомачт казались врезанными в зеленое полукружие гор, и никак не верилось, что эти близкие, такие объемные горы — они за Воложкой, за островами, да еще и за Волгой.

Староскольск!.. «Старопыльском» прозвали тебя некогда остряки и насмешники в глухие дореволюционные годы. Даже и коренная-то Волга здесь далеко отпрянула от тебя, и стоишь ты над жалкой какой-то протокою, над Воложкой.

В половодье, правда, все как есть суда приваливают к твоему песчаному берегу, ибо любой осадки пароход или теплоход пройдет здесь в половодье, да и, пожалуй, до середины июня.

Но вот река входит в межень, и тогда, особенно в засушливое лето, даже обычная рыбацкая лодчонка скребет по дну.

Ребятишки, засучив штаны по колено, легко перебираются на остров.

Кумысолечебница «господина» такого-то, да мыловаренный завод, да женская прогимназия, а вообще же, как писалось о Староскольске в путеводителях по Волге, «захудалый городок, занимающийся между прочим отпуском хлеба в незначительных размерах».

Городок двухъярусных бревенчатых теремов, поголубевших от ветхости; городок белых и сизых турманов, хлопающих и сверкающих крылами на солнце; городок тополевых садиков возле дома; городок обширных пустырей и огородов, еженедельного базара и коровьих и овечьих стад, лениво влачащихся вечерами с пастбищ в багровой пыли заката...

И вот на широких улицах Староскольска порою тесно бывает от легковых машин. Здесь пешеходу приходится куда осторожней посматривать, чем на улицах самой Москвы, ибо здесь никакой красный свет, никакой свисток не остерегают его.

На улицах Староскольска высятся столбы электролиний и связи разного назначения, высятся где в два, а где и в три ряда.

Время от времени тяжко прокосолапит трактор, бульдозер, грейдер или подъемный кран на гусеничном ходу.

И странно видеть, как вершина склоненной стрелы его движется на одном уровне с декоративными балкончиками двухъярусных староскольких теремов, изукрашенных деревянными кружевами и солнцами.

В будни до глубокой ночи не затихает движение и шум моторов. Фары встречных машин то и дело слепят глаза. Приходится низко надвигать шляпу или козырьком приставлять ладонь ко лбу.

Однако в это раннее воскресное утро еще не слыхать было ни грохота, ни хлопков. И машины и люди отдыхали. Староскольск воскресный только-только потягивался. Сохранившаяся кое-где возле самых дворов кудрявая извечная травка деревень и проселков усиливала впечатление тихого захолустья.

А посередке улиц песок, песок и песок, телеге по ступицу!

Кто-то поднял вдруг в воздух стаю белых голубей...

И таким явственным предстал мысленному взору историка облик старого, догэсовского города!..

Внезапно ученый глянул вниз перед собой — на белый, остывший за ночь и улегшийся пухлый песок улицы: куда достигал взгляд и во всю ширь улицы лежала резко отпечатанная поверх песка, а местами глубоко вдавленная в него причудливая сеть, некий диковинный узор, еще ничем не поврежденный, самого разного рисунка и ширины клеточек и елочек.

Но уже в следующий миг стало понятно, что это сплошные, друг друга перекрывающие отпечатки автомобильных покрышек легковых и тяжелых машин вместе со следами гусениц тракторов и бульдозеров, проходивших здесь ночью.

Да, здесь уж напрасно было бы искать след конского копыта!

И Лебедев понял, что сейчас, на этой развернутой перед ним «хартии», он читает безмолвный, немой отчет, как бы запись самой матери-земли о только что попиравшем ее потоке могучих машин.


20


В это воскресное утро на углу у водоразборной колонки сошлись несколько домохозяек с ведрами. Заметно было, что ни одна из них домой особенно не торопится: они охотно уступали очередь друг дружке.

Староскольскую колонку шутя называли «бабклубом». Здесь можно было узнать все новости дня. А сегодня, в праздник, тем более.

«Да, вот издревле женщины любят собираться у колодцев!» — подумал историк. Он сидел на лавочке у ворот, возле входа в парикмахерскую. Она помещалась в погребке полукаменного дома, вход в нее был, как в бомбоубежище, и почему-то с угла.

Очевидно, здесь в старые времена была придомовая лавка: дом похож был на купеческий.

В отсыревшем подвале парикмахерской большая очередь. Было тесно и душно, несмотря на широко распахнутую на улицу дверь.

Академик постоял, подумал и затем, слегка приподняв шляпу, спросил:

— Простите, кто последний?

Сперва недолгое молчание, а потом чей-то язвительный голос:

— Последних нынче нет, гражданин, а крайний я буду.

Поблагодарив и заняв очередь, Лебедев решил дожидаться на улице.

Водоразборная колонка была почти рядом, на скресте улиц, и Дмитрию Павловичу хорошо была слышна сбивчивая и шумная беседа женщин, сопровождаемая смехом и плеском воды из переполнившихся ведер.


Две старушки, встретясь, остановились как раз против ворот и, обрадовавшись друг дружке, тоже беседовали с наслаждением. По-видимому, это были подруги детства, судя по тому, что они по старинному обычаю деревни называли одна другую «дева».

— Ты чего же это, дева, ровно бы в церкви-то и не была сегодня? — спросила одна.

Другая виновато улыбнулась. Примахнула рукой. Глаза ее заслезились.

— Ох, не была, девонька, ох, не была, грешница! — повинилась она. А потом понизила голос, придвинулась к подружке своей и таинственно объяснила, с преткновениями выговаривая непривычное слово: — Матч сегодня! Футбольный, слышь, матч! На наших сызранские будут наступать!..

Подруга ее торопила:

— Ну, мачт... А тебе-то что?

— А у наших-то, у староскольских, вратарем-то ведь внучек мне будет, Хряпкин Колька, сыну-то моему сын!.. Во-от!.. Как же я не погляжу? Сама посуди!.. Ну, уж как-нибудь, ин отмолю... Что делать!.. Он мне, Коля-то, билет дал на футбол сегодняшний. «Да все равно, говорит, бабушка, хоть ты и с билетом, а пораньше приходи: займи место. А то настоишься». И верно: в прошлый-то раз пошла поглядеть, да без билета, — ноженьки отекли, обедню легче выстоять!.. Уж столько народу сперлось, уж столько: клетки грудные ломились!..

...Вот пожилая женщина рассказывает о семейных обидах, которые претерпела одна из ее соседок:

— Ей и мы говорили, бывало: «Учись, Маша, пока молодая да детишки за подол не держат!» — «Мне и так хорошо. У меня муж много зарабатывает!» Ну и что же в результате? Он выучился еще дальше, инженером стал, а она так и осталась у подножия культуры!.. Ну, он ее и бросил!..

— Ну, этаких негодяев я бы своей рукой расстреливала! — молвила рослая, дебелая красавица с прямым пробором черных гладких волос. Она сердито ополоснула ведро и наклонилась возле крана.

— А ты, моя милая, слушай, не перебивай! — назидательно возразила дебелой красавице та, что рассказывала. — Вот ей кто-то и говорит: а ты сходи-ка, дескать, на прием к начальнику политотдела, в Гидрострой, к товарищу Журкову, пожалуйся...

— Артемий его звать... Федорович!.. — вставила все та же красивая полная хозяйка.

— А ты знаешь, что ли, его? — спросила ее рассказчица.

— Ну, ну, рассказывай! — ответила она, и при этом лукаво-умудренная усмешка застыла на ее румяном лице.

— А что тут и рассказывать?.. Привела она муженька своего в этот самый политотдел, к Журкову... Затворился он с ним, с мужем-то ейным, в кабинете, никак с целый час пропекал его да с боку на бок переворачивал!.. Уж что он там ему говорил, каким таким словом до его совести дошел, не знаю... чего не знаю, так уж выдумывать не стану!.. А только вышел этот самый Фектист, муж-то, из кабинета, ну, скажи, как рак вареный, весь краснехонек!.. Этак кепкой себя обмахивает, а на нее, на жену-то, и не взглянет. Только: «Пойдем, говорит, Маша, к себе домой!..»

— Ну?.. — сразу с нескольких уст сорвался один и тот же вопрос. — Да неужели направил на путь?

Рассказчица вскинула голову, побожилась.

— Прямо как молодые зажили!.. Не верите — у самое спросите.

Народ, проходивший мимо Лебедева, был празднично, ярко разодет. Из веселых перемолвок и перекличек можно было понять, что все, кто шел в сторону увала, опоясывающего Староскольск, спешили на футбольную встречу. Заторопилась и старушка, бабушка вратаря.

Медленно приближались двое. Когда Лебедев опознал их, то было уже поздно избегнуть встречи.

Один из них был до крайности рыжий, тощий вихляй, с лицом в густых огненных веснушках. На нем было огромное импортное кепи. На сгибе локтя он так же, как спутник его, нес легкий пыльник. И только странным казался для его «фешенебельного» вида косой ряд зубов — не золотых, а из нержавеющей стали. Другой — тучно-расплывшийся, громоздкий, в брюках «гольф», заправленных под чулки, в голубой шелковой «бобочке».

Лицо острое, как сошник. Прищурые, хваткие глаза под белыми ресницами...


Говорили они меж собой чрезвычайно громко, словно были на сцене. Говор кичливо-изысканный, «старомосковский»: полное изничтожение «ся» и «сю» — «боюсА», «боюс», «иди сУда», — и, напротив, — жеманно-мягкий, противоестественный выговор в таких словах, как «сожжЕте», «жЮжжЯл», «дрожжЯл», «сожжЕТт».

Дмитрию Павловичу претило слушать, когда какой-нибудь певец портил этим претенциозным, купеческо-мещанским произношением песню Исаковского «Летят перелетные птицы» и пел для чего-то: «А я остаюсА с тобой». Когда же приходилось ему слышать эти отвратительно-мягкие «жя», «жю», то как-то невольно вспоминалась высмеянная Гончаровым в «Обрыве» Полина Марковна, которая выговаривала точно так же: жярко, жярко и вижю...

С зубами из нержавейки был Кысин, корреспондент одного большого красочного журнала. Лебедева познакомил с ним тот же Журков. А другой — часто и много печатавшийся литератор «бунинской струи», как сам он о себе отзывался, — Неелов.

Они шествовали, неторопливо беседуя, и долго не замечали сидевшего в тени ворот Лебедева.

— Что-то зажились в Староскольске, дорогой метр! Корреспондируете?

— Нет... — отвечал литератор томно-шутливо. — Рубаю роман.

— Ах, так?.. Ну и что же?..

— Сегодня отстукал толстовскую норму: три четверти листа... Но... боюса, дорогой мой...

— Чего?

— Как бы не пришлоса уехать обратно в Москву, Туго идет, дорогой мой! Знаете, я установил, что на меня тяжело действует самый переезд, вся эта ломка моего стереотипа!..

Тут они увидали Лебедева. Вскинув обе руки жестом радушного привета, Неелов вскричал:

— Добрый день, добрый день прославленному жрецу богини Клио!.. И вы, значит, здесь? Слышал, слышал: Сущевские раскопки!.. Ну что там, как?.. — И тотчас же перебил сам себя: — А вы не боитес, что солнце вас обожжёт?..

Он запрокинул голову и посмотрел на небо.

— Нет, не боюсь, — отвечал историк. И затем, чтобы хоть как-нибудь поддержать разговор, спросил: — До меня донеслось — вы уезжаете?

— Да! — решительно ответил Неелов.

— Что ж так?

— Да видите ли, дорогой мой...

И он снова повторил о «ломке стереотипа», но прибавил и еще одну причину отъезда.

— Скажу откровенно, — сказал он и оглянулся при этом на кирпичное здание политотдела, — мне не нравилоса обхождение с писателями этого самого... Журкова. Ужасный грубиян! Ну вы представьте: я, как бы там ни говорить, Неелов! Прихожу к нему познакомиться, побеседовать. Прошу секретаршу: доложите, что писатель Неелов пришел познакомиться, эт сетера, эт сетера... — Тут Неелов заметно заволновался. — Приглашает войти... Вхожу. Встает за своим столом. Называю себя. «Пришел к вам побеседовать...» Тут он и договорить не дал! Хватается театральным жестом за голову, старый чудак, делает страдальческое лицо и начинает прямо-таки вопить: «Опять побеседовать?! Братцы мои!..» Кстати: почему я ему «братец», не знаю... «Братцы мои, — кричит, — да что же, мне пресс-конференцию для вас заводить? Вспомнили о нас, спасибо! Идите смотрите, работайте!.. Но увольте от этих бесед, право, увольте! Ведь не могу же я, ну, поверьте, не могу!..» И представьте, хватается за фуражку, старый чудак!.. Но ничего! — с угрозой в голосе добавил писатель. — Я в Москве кое-кого проинформирую об этом Аракчееве!.. Так вы понимаете?! — с возмущением закончил он свой рассказ.

— Понимаю, — отвечал академик.

Но, по-видимому, в этом «понимаю» не было оттенка сочувствия, которого ожидал литератор, потому что он вдруг дернул губной складкой, словно бы внюхиваясь в небо, и опять посмотрел на солнце.

— Однако жжёт! — стянув губы наподобие кисета, произнес он, и оба, поспешно попрощавшись, проследовали дальше.


21


Во втором этаже большого полукаменного дома на берегу Воложки обширная чайная-столовая. Два фикуса и иссыхающая пальма. В распахнутые окна в ясный день, как придвинутые биноклем, видны горы за Волгой.

Дмитрий Павлович Лебедев сидел за столиком возле распахнутого на Волгу окна. Изредка врывавшийся ветерок с тихим шорохом-звоном шевелил над его головою сохлые листы пальмы, осенявшей столик.

Странное состояние переживал сейчас этот человек. Пустынным, беспредметным и тоскливым раздумьем одиночества, пожалуй, лучше всего определить такие минуты.

— Дмитрий Павлович! — прозвучал вдруг девический голос. — Так вы еще не уехали? Вот чудесно!..

Это был голос Нины Тайминской.

Радость захватила его врасплох.

Вся его воля, вся его гордость, его боязнь показаться смешным, его суровая сдержанность, ставшая для него привычкой, — все было смыто, захлестнуто волной ее голоса.

Так было с ним однажды в юности. Он купался в большой реке в самое половодье. И вот, чтобы показать, какой он сильный и умелый пловец, он прыгнул, как с вышки, с высокого моста прямо в бушующую водоверть настежь раскрытых вешняков, через которые сверкающей, тяжелой гладью валила вода, клубясь и бушуя дальше, у подножия водосброса. Оглушенного, его вынесло на отмель. У него навсегда остался в памяти тот миг, когда его подхватило, неодолимо повлекло и когда проворные и сильные его движения, приемы опытного пловца оказались среди бушующих бурунов столь же напрасны, как если бы он вздумал грести соломинкой...

Девушка подошла к его столику. Протянула руку.

Орлов поклонился ему молча.

И так же молча, потому что боялся, что голос выдаст его волнение, Дмитрий Павлович придвинул к ней стул и движением руки пригласил садиться.

Заговорила Нина:

— Как хорошо, что мы вас нашли: опять поплывем вместе!

Было около восьми вечера, когда они вышли на обрыв Воложки. Стоял ясный, теплый вечер. Трещали отходившие одна за другой моторки. По всему осыпистому берегу и на плотах шумели купальщики. Мальчишки, кидаясь в воду, с криками старались догнать волну от моторок.

Лебедеву пришло в голову позвать лодочника Степу. Приставя рупором ладонь, он громко окликнул его. И, сверх ожидания, тот сейчас же отозвался. Подойдя поближе к обрыву, лодочник узнал ученого.

— На правый? — спросил он.

— Да.

— Спускайтесь. Сейчас буду заводить!..

И, прихрамывая, инвалид заспешил к моторке.

Нина пошутила:

— А вас тут уже знают, Дмитрий Павлович!

— И не говорите! Мировая слава!..

Его пропустили первым. Он подал руку Тайминской. А другой рукой она слегка оперлась о плечо Орлова. Нина ждала, что Василий вскочит в лодку следом за ней. Она повернулась к нему лицом.

Но Орлов вдруг уперся в берег и сильно толкнул лодку на воду.

— Прыгай же! — крикнула она ему и протянула руку.

— Третий лишний! — мрачно ответил он, отвернулся и стал большими шагами взбираться на осыпающийся откос.

Нина хотела скрыть свое смущение от Лебедева. Ей и жалко стало Орлова и досадно на него. Ах, зачем он опять повернул на ссору! Она не хотела его обижать. Ну, чего он взъелся на Дмитрия Павловича? С ним так хорошо! И поговорить и помолчать... Ей стыдно стало, что Орлов не постеснялся обидеть ее в присутствии Лебедева.

— Карахтерный малой!.. — промолвил лодочник Степа.

Затем, обращаясь к Лебедеву, он спросил, каким ходом плыть. Тот посмотрел на Нину.

— Мне все равно, — сказала она.

— Тогда, пожалуйста, Степа, самым тихим, — попросил академик. Его влекло полюбоваться ночной Волгой, и он хотел, чтобы звук мотора не заставлял кричать во время беседы. Лебедев видел, что девушка смущена резкой выходкой Орлова. Он чувствовал себя без вины виноватым и собирался дружеской беседой рассеять ее уныние.

А оказалось, этого и не нужно было совсем.

Нина сама обернулась к нему и заговорила. Лицо у нее было ласковое и приветливое.

— Дмитрий Павлович! — сказала она. — Что же вы так далеко сели? Разговаривать трудно. Ведь нам же целый час плыть!

— Я думал, вы расстроены.

Она только повела плечом и молча подвинулась на кормовой скамейке, чтобы дать ему место рядом с собой.

Он пересел.

Быстро темнело. На огромной горе против Староскольска, на высокой буровой вышке, вспыхнул яркий, как звезда, огонь.

Тихо постукивал мотор. Парны́м веяло от воды. У острова теснился белой грядой туман. Стали видны звезды.

Позади ожерельем ярких огней означился Староскольск.

— Вам не холодно, Нина? — спросил Дмитрий Павлович.

— Нет, — отозвалась тихим голосом Нина. — А вода какая теплая! — Она коснулась рукой журчащей вдоль борта воды. — Вы умеете плавать?

— Умею.

— Знаете, Дмитрий Павлович, я страшно полюбила вас слушать!..

— Я предпочел бы, чтобы последнего слова не было!.. — сказал он, но тотчас же испугался своей смелости и легким смехом дал понять ей, что это шутка.

— Мне кажется, что вы все, все знаете.

— Ну что вы, Ниночка!..

И все ж таки — странное дело! — от этой ее уверенности в его знаниях у него так отрадно стало на сердце, что он даже внутренне насторожился. «Что ж это со мной, в самом деле? Этого еще не хватало!» — почти прикрикнул он на самого себя.

Проплывали уже Крольчатник — так назывался почему-то пионерский лагерь у самой подошвы гор, над рекою. Огненными колоннами, уходящими в глубь черной воды, отражались его яркие огни. Уж легким сиянием над темно-косматыми громадами гор означился впереди Нефтяной овраг — значит, за тою вон сопкой и Лощиногорск.

И вдруг Лебедеву стало до боли жалко, что их плавание вот-вот окончится и что, может быть, никогда уже больше ему и не увидеться наедине с этой чудесной девушкой, не чувствовать ее так близко возле себя...

«А может быть, мотор мог бы делать еще меньше оборотов?» — подумалось ему. Но ему было неловко заговорить об этом с лодочником.

Мысль его словно передалась Тайминской.

— Хорошо бы плыть помедленнее, — сказала она, обращаясь к Степану.

Тот замедлил еще немного ход своей моторки, однако проворчал:

— Уж и так одним течением несет, куда еще сбавлять? Этак мы и к рассвету не доберемся!..

Над черным бором горы выкатилась и начала свое шествие огромная багровая луна.

Все трое смотрели на нее.

— Знаете, — сказал академик, — луну смотреть надо только здесь, на Волге. Она страшна над горами. Нигде не видал ее такою!

А впереди огненными гроздьями уже сверкали и переливались огни Лощиногорска. Заревом в небе означился котлован. Волга билась во тьме о берег тяжелой волной.

Лебедев провожал Нину до городка ИТР, в самом дальнем отроге лощины. Девушка сперва решительно воспротивилась:

— Ну что еще за нежности! Вы так устали! Но его уже предупредили, что ночью ходить небезопасно: в Лощиногорске в то время было заведено ночью ходить втроем, вчетвером.

— Ведь меня и ночами вызывают на котлован, когда какая-нибудь авария в электропитании, — выставила она довод. Она утаила лишь, что за ней всегда в этих случаях приезжал кто-нибудь из ребят, если не мог приехать Орлов.

Но академик был непреклонен.

— Пошли! — сказал он, беря ее под руку.

Ее удивило, что он идет справа, а не слева.

— А это, чтобы правая рука была свободнее, — объяснил он.

— Зачем?

Он промолчал.

— Неужели вы собираетесь драться? А если нападут двое?

Он рассмеялся.

— С полуторами я справлюсь.

— А!..

— А с половинкой уж потрудитесь управиться вы!

Теперь рассмеялась она:

— Но ведь вас же в Академии наук не учат...

— Драться, вы хотите сказать? Но зато учат в Доме ученых.

— Я ничего не понимаю!

— Ниночка, да проще простого: у нас в Доме ученых есть всевозможные кружки — от филателистов и танцевального до самбо. Это...

— Я знаю: самозащита без оружия...

— Ну вот. Собирание марок я пережил в детстве. И хотя староват, в новое детство еще не впал.

— А танцевальный?..

— Ну, а в этот кружок я сразу же запишусь, если только...

— Что?

— Если вы обещаете осенью приехать в Москву...

Они и не заметили, как дошли до ее дома. И вот попрощались уже. И вновь попрощались.

«Становлюсь смешон! — сердясь на себя, думал академик. — Ей завтра в смену, а я тут держу ее разговорами. Просто стесняется сказать».

Но «не уходилось». И с радостью он видел, что и ей не хочется уходить, что его общество ей приятно.

А вот она и сама открыто признается в этом.

— Знаете, — сказала Нина, — у меня такое чувство, что я уже давно-давно дружна с вами. Кстати, вы очень похожи на моего дядю, брата моей мамы.

— А вы его любите? — спросил он.

— Очень, очень люблю! — вырвалось у нее от всей души.

Лебедев долго молчал. Никогда бы он не подумал, что эти простые, естественные слова какой-то девчонки, да к тому же и не о нем сказанные, могут так взволновать его. Он боялся, что голос выдаст его волнение. Потом спросил, каков собой ее дядя, кто он такой, и она охотно и сбивчиво стала рассказывать ему.

— Вы знаете, — сказала Нина, — у него чудеснейшие зубы, а ведь он уже старик!

Академик насторожился. Слегка сжалось сердце.

— Да? А сколько ему лет? — спросил он, подумав.

— Лет?.. Ему?.. Он старше моей мамы на два года... Значит, ему уже сорок восемь! — сказала она.

«А мне пятьдесят!» — усмехнувшись, подумал он и, попрощавшись, пошел по ярко освещенному луной косогору.


22


В неистовом гневе Василий Орлов пробежал почти до политотдела. Встречные шарахались. Какая-то старушка, когда он прошумел мимо в своем бостоновом длинном пальто, осмелев, кинула ему вслед:

— Налил зенки-то!..

Вдруг он остановился в переулке, круто повернул обратно и снова вышагал на самый обрыв. Глянул из-под ладони: нет!.. Уж далеко-далеко чернелась в закатных лучах лодочка...

— Ну что ж, Ниночка, ладно!.. — пробормотал. он. — Учтем, Ниночка, учтем!.. Но куда ж теперь, а? К Тамарке, что ли?

И решительно зашагал обратно, в город.

Ехать ему надо было в маленький поселок на берегу Воложки, самочинно возникший трудами нахлынувшего на стройку народа и за эту самочинность, как принято, прозванный Нахаловкой. На самом же деле никто этим людям строиться не мешал, напротив, поощряли: ширился жилищный фонд.

Через Нахаловку уже успели проложить изрядный кусок щебенки, и уж ходил, хотя и довольно неисправно, автобус.

На остановке, как всегда по воскресеньям, скопилось много народу. Садились беспорядочно и потому в неимоверной давке.

Праздник чувствовался: попахивало спиртиком. Двое пожилых, сидевших рядышком, душевно обнимались и горланили вразноголосье «По диким степям Забайкалья». Видно было по их раскрасневшимся, простецким лицам, что в эти мгновения они считают своими друзьями если не весь мир, то по крайней мере весь автобус. И к ним относились благодушно, без осуждения. Дойдя до слов «А брат твой, а брат твой...» — они вновь и вновь, как патефонная испорченная пластинка, возвращались к только что пропетым словам, лишь наддавая надрыва и умиления, и снова на весь автобус гремело: «А брат твой...» И у одного из них уже текли по щекам пьяные слезы...

— Ну, заело, видно, на «брате» и ни с места! — не зло шутили соседи.

Был в автобусе и третий навеселе. Но этот не столько пьян был, сколько хотелось ему, чтобы его считали пьяным.

Это был здоровенный парнюга с глинисто-жирным лицом и наглым, вызывающим взглядом. Он вырядился под этакого «сухопутного матроса»: бушлат, распахнутый и открывающий рваную, грязную тельняшку; брюки навыпуск и тяжелые с подковами на каблуках бутсы. Сидел он на передней скамье, наискось к выходной двери и задирал рядом стоявших.


— Высадить его, хулигана!..

— Кондуктор, остановите автобус!..

Кондуктор, худенькая пожилая женщина, была в явном страхе. Она сперва промолчала, а когда ропот усилился, негромко сказала:

— Ну, и остановлю машину, а высаживать вы что ли, будете? Это вам не в Москве, где на каждом перекрестке милиция!..

Замолчали.

А тот и совсем раскуражился:

— Кто это меня высаживать станет?! Ты, что ли?

А ну, высади, а я тебе вот это перышко спущу в брюхо-то твое толстое! — скорчив рожу, презрительно бросил он в лицо какому-то высокому полному инженеру, стоявшему впереди.

Глумясь над всеми, он вынул из кармана большой складной нож на серебряной цепочке, подкинул его раз-другой на грязной лапе.

И в это время под самым локтем Орлова, державшегося за петлю поручня, раздался голос девушки, голос, проникнутый затаенными слезами бессильного гнева:

— Да что же это такое?! И столько народу, столько мужчин! Кондуктор, остановите автобус, я лучше пешком пойду, чем ехать с такими... жалкими трусами!

Услыхав этот выкрик, Орлов словно бы очнулся от своего тяжелого, мрачного забытья. Он глянул вниз, за свой локоть, и увидел большие, светящиеся от слез глаза на смуглом лице девушки.

В это время автобус затормозил. Остановка. Но никто, из страха, не решался выйти через переднюю дверь: стали выходить через заднюю.

«Ну, уж от меня-то вы этого не дождетесь!..» — подумал Василий. Встречный поток пассажиров мешал ему продвинуться к выходу.

— Кондуктор! Позадержи, пожалуйста, — громко сказал Орлов. — Что-то я зазевался! Моя ведь остановка-то!

Он стал протискиваться к передней двери.

Спокойно дойдя до хулигана, Орлов приостановился над ним, будто хотел что-то шепнуть на ухо.

— Уймись, гадина! — тихо, но внятно проговорил он сквозь зубы. Тот кинулся было на него с ножом, но Орлов взял его за грудки и яростно тряханул.

Хулиган отвалился на спинку скамьи и молча, моргая бессмысленными глазами, смотрел на Василия.

— Ну что, довольно с него иль еще? — спросил Орлов, обращаясь ко всем.

— Отпусти!.. Черт с ним!.. Пускай уходит!.. — послышались голоса.

Орлов обернулся к хулигану:

— Ну, вот что: на сей раз отпускаем. Только поостерегись! А то хоть ты и Носач, а без носу останешься... Газуй! — прикрикнул он на него, и хулиган стремительно выскочил из автобуса.

На последней остановке, у поселка, Орлов вышел. На столбе горел одинокий фонарь. Только он и обозначал остановку, кругом было еще пусто и не обстроено. Ночь светлая. Ясно видны белые хатки поселка.

Высокий гражданин без шляпы, в пыльнике подошел к нему и протянул руку:

— Давайте познакомимся: Сатановский, Ананий Савелович, инженер-геодезист...

— Орлов, Василий Ефремович, — отвечал экскаваторщик, принимая его руку и крепко по своей несколько озорной привычке сжимая ее: ему нравилось, когда мужчины морщились от его рукопожатия, а иные даже приподнимались на цыпочки.

Однако с незнакомцем ничего такого не произошло. Рука у него была твердая, рукопожатие быстрое и крепкое, как тиски. «О! — невольно подумалось Орлову. — У этого дяди жим не хуже моего!..»

Он сразу «зауважал» незнакомца и с благожелательным любопытством осмотрел его.

«Высоконек. Но не «жердяй». Сколочен крепко», — отметил про себя Василий.

У незнакомца волосы были в цвет пыльника: песочные, на косой пробор, с глубокой залысиной. Большелобый. Носатый. Как будто бы чуточку косит. Щеки упитанные до лоска...

— А вы что же... — начал было Орлов, желая спросить, не в поселке ли живет незнакомец, но в это время к ним подошла та самая смуглая худенькая девчушка, что потребовала остановить автобус.

— Правильно вы поступили! — без всяких предисловий заявила она. — Нечего таких жалеть! И я бы так сделала.

Сказав это, она быстро повернулась и хотела уйти. Но Орлов бережно охватил ее плечо и остановил. Она гневно отстранила его руку. Свела брови, силясь изобразить негодование на своем еще полудетском лице.

Он добродушно рассмеялся.

— Не бойтесь, не бойтесь, девушка, я не из таких. А надо же мне узнать, кто меня похвалил!..

— Совершенно правильно!.. — пробасил незнакомец. — Я вот тоже его похвалил.

— Светлана Бороздина... — сказала, гордо тряхнув крупнокудрявою головой, девушка.

— Вы дочь Бороздина? — воскликнул Орлов. — Так мы же с ним недавно на конференции вместе в президиуме сидели!.. Я Орлов, экскаваторщик с правого берега.

— А я вас знаю, читала про вас, — сказала Светлана. Она заметно смягчилась.

— Ну, вот и чудесно. Будем тогда знакомы... Так это за что же вы меня хвалить собрались?..

— Я не хвалить. А только сказать, что вы правильно поступили: таких не жалко!..

— Ну, это одно и то же. Я так считаю, что это вроде похвала? — спросил Орлов и улыбнулся.

Ничего не ответив ему на это, Светлана спросила:

— Скажите, а вы знали, что это Яшка Носач?

— Да, знал. А что такого, что за знаменитость?

— Да ведь он же человека в драке зарезал, он в тюрьме сидел!..

— Ну и что? Стало быть, его и тронуть нельзя?

Светлана посмотрела на него с восхищением, глаза ее сверкнули.

— Ну, тогда считайте, что похвала!.. — резко выговорила она, как бы награждая человека, подчиненного ей. — Если бы все так поступали, у нас давно бы хулиганства не было. А то полон автобус народа, а все... как телята... «Милиционера, милиционера!..» — передразнила она. — Ну, я пошла!

И с этими словами она решительно протянула Орлову руку.

— Постойте... Может быть, проводить вас?.. Или вы здесь живете?..

— Нет, не здесь. С подругой к экзаменам готовимся.

— Так ведь темно уж. Ночь... Давайте провожу.

— Не надо. Это рядом. А вон и она меня вышла встретить... Я побегу!..

И скоро ее худенькая фигурка растаяла в светлом сумраке летней ночи.

Орлов долго смотрел ей вслед. Он вздрогнул, услыхав голос Сатановского. Он забыл, что тот еще здесь, возле него.

— Здесь, стало быть, живете или как? — спросил Орлов.

— Здесь живу... Снимаю комнатку. А вы?

— Нет, я по делу... Пошли, однако?..

По дороге он спросил спутника:

— Позвольте, как ваша фамилия-то: Сатановский? Или ослышался я?

— Нет, почему же? Не ослышались. Сатановский и есть. Сатановский Ананий Савелович, — добродушно повторил тот раздельно.

Орлов рассмеялся:

— А что, уж больно страшная фамилия? К ночи-то и страшновато с вами идти!.. Или псевдо́ним, а не фамилия?

— Нет, не псевдони́м, фамилия наша от батьки, от дедов...

Орлова задело то, что они с разными ударениями произнесли слово «псевдоним».

— Ну вот! — воскликнул он. — Опять я ударение неправильно ставлю!.. Мне за это еще в школе доставалось.

Ананий Савелович снисходительно махнул рукой:

— А какое это имеет значение? Один говорит библиоте́ка, а другой — библио́тека...

— Ну ладно. Утешили! — пошутил Орлов. — Ну, а отчего же все-таки фамилию-то ваши деды этакую страшную себе выбрали?

Сатановский рассмеялся.

— Да нет, видите ли, не они выбирали, а для них другие выбирали...

— Как так?

— А видите ли... Отец мой покойный так мне рассказывал. Дед мой, мальчишкой будучи, в духовной семинарии обучался. После его выгнали за крамольный дух: вредных книг начитался... Ну, и озорник был, видать, немалый!.. А у отцов духовных в семинарии такой был обычай: Ивановым, Петровым, Сидоровым — они же бесчисленны, аки песок морской! — архиерей мог фамилию дать другую. И если отрок был послушный, благонравный, тогда от цветов фамилию давали: Гиацинтов, Туберозов... Или же от патриархов, от пророков, от добродетельных мудрецов древности... Ну, там, Самсонов, Платонов... Но уж если озорник, а особенно с крамольным душком, тогда получай от языческих богов — Зевесов, Меркуриев... А то и похуже, вот как наша фамилия: Сатановский!..

— Вот оно что!.. Не знал... Да уж, видно, досадил ваш дедушка начальству-то семинарскому!.. — смеясь, сказал Орлов.

— Да... И не только начальству, а и потомкам своим досадил... Отец мой покойный даже хотел прошение подавать «на высочайшее имя», чтобы разрешили фамилию переменить...

— Он кто у вас был?

— Лесничий.

— А!.. Ну, и что же, не подал?

— Да ведь знаете, в старые времена хлопот с этой переменой фамилии было ужасно много!.. Так и не собрался... А рассказывал, что в простом народе, особенно старики, старушки, так даже и крестились и плевались от такой страшной фамилии.

Оба засмеялись.

— Ну, а теперь и не стоит. Зачем?

— Правильно! — подтвердил Орлов. — Народ нынче не пугливый. Фамилией нас не запугаешь. А на Доске почета любая фамилия хороша.

Они расстались.

Долго смотрел ему вслед Ананий Савелович. Затем, как бы припомнив что-то недосказанное, но важное, рванулся догнать Орлова. Но тот уже входил в садочек возле белой маленькой хаты.


23


Белые хаты поселка стояли хуторками посреди реденького соснового борка. В двориках остался нетронут кустарник.

Бесшумно ступая, Орлов прошел в один из таких двориков и стал между большим кустом бузины и распахнутым прямо в куст, ярко освещенным окном.

Женщина была одна в горенке.

Орлов затих и стал смотреть.

Должно быть, она только что помыла голову. Она сидела перед большим настольным зеркалом, перенесенным с тумбочки на стол, и просушивала волосы, разделив их на две волны. Казалось, она смотрит и не видит своего отражения в зеркале. Слегка покачиваясь, она о чем-то неслышно шептала.

И вдруг Орлову захотелось сейчас вот, незримо для нее, охватить ее чужим, сторонним взглядом, чтобы хоть раз в жизни по-настоящему рассмотреть, чтобы понять ее всю.

Тамара не была красавицей. Округлое, полногубое лицо. Большие, но самой простенькой расцветки глаза под раскосыми, в ниточку выщипанными бровями. Мягких очертаний, слегка вздернутый нос. Орлов любил, бывало, поддразнить ее.

Временами — жесткая деловитость в лице: он не любил, он почти стыдился ее, когда она расторопно и умело управлялась возле весов за стойкою буфета.

Она сидела перед зеркалом в одной только черной юбке и в прозрачной рубашке с узенькими плечиками.

Ее ничем не стесненные, похожие на неразвернувшиеся кувшинки, упругие груди явственно обозначались, натягивая ткань.


Орлов почувствовал, как жаром охлынуло ему лицо. Остановилось дыхание. Слышен стал стук сердца.

Женщина в ярко освещенной комнатушке завела за затылок белые, полные руки, ощупывая, просохли ли волосы.

— Тамара!.. — тихим, охрипшим голосом позвал он. — Что шепчешь? Над кем колдуешь?

Она испуганно вскрикнула. Глянула в окно, рванулась вскочить, но не смогла.

— Васенька?! — изумленно и радостно вскрикнула она. — Ой, встать не могу: ноженьки подсеклись!.. — с жалобной улыбкой счастья вымолвила она.

Мимо нее с шумом пронеслось и упало на пол сброшенное им пальто. А вот и сам он стремительно и ловко впрыгнул в горницу, и уж облапил ее, и притиснул к себе так, что косточки хрустнули...

Упершись в его плечи, чтобы глянуть ему в лицо, она с глазами, полными слез, горлинкой простонала-пропела:

— Ой, не верю!.. Васенька!.. Руки-ноги трясутся!.. Да ведь уж глазоньки мои истаяли от тоски!


24


Он лежал, могуче раскинувшись на спине, на пуховых, тугих подушках, откинув по пояс одеяло, и знал, что она любуется им, и странное чувство истинного, полного хозяина этой женщины наполняло его.

В комнате снова был свет: поверх обычных, на вздержке, беленьких занавесок Тамара наглухо завесила оба окошечка — одно своей черной юбкой, другое — шалью.

В глухом уюте замкнулась горенка.

В этот миг она показалась ему бесконечно родной, близкой, как любимая и любящая жена. Родной показалась и эта горенка, и гитара на стене, и несменяемая бумажная роза в синей вазочке, и герани, и кургузые дощатые стулья, и даже эти дурно намалеванные шишкинские «Медвежата в лесу».

«Этак ведь и женишься на ней!..» — с опаской подумалось ему.

Он улыбнулся.

Тамара подвинула к постели табуретку, накрыла ее белоснежной салфеткой — и это был их стол. Водка. Хлеб. Ветчина. Свежие парниковые огурчики — недаром же она была буфетчицей орса.

О многом они и разговаривали и попросту болтали в эту ночь, то ссорясь, готовые вновь разругаться, а то испытывая друг к другу приливы почти супружеской нежности и доверия.

— Так скучала, говоришь? — ублаготворенно, снисходя к ней, вновь спрашивает Орлов и слегка позевывает.

Она припадает к нему.

— Ой, Васенька!.. Без тебя, мой друг, постеля холодна, одеялечко заиндевело!

— У тебя, гляди, заиндевеет!.. — насмешливо говорит он.

Она всплескивает в ужасе руками и горько плачет.

— Васенька! — говорит она. — Вот как перед истинным!.. — Из-за слез Тамара не могла договорить.

Он стал утешать ее, и она осмелела.

— Васенька, — опять начала она, нежно целуя его в губы, — женись на мне: знаешь, какая я тебе жена буду!..

Она и слов не нашла, а только головой покачала да вздохнула.

Он раскрыл глаза, тряхнул головой, как бы разгоняя дрему. Нестерпимой, до боли, укоризной перед ним встала Нина.

— С ума сошла, — угрюмо и не глядя на Тамару, сказал он.

Она сидела, поникнув.

— Ого! Уже утро! — встревоженно сказал Орлов. — Не опоздать бы!

Он быстро оделся и стремительно вышел.


25


Председатель Староскольского райисполкома Максим Петрович Бороздин работал, склонясь над столом, в своем просторном, рассчитанном на широкие совещания исполкомовском кабинете и беспощадно дымил самокруткой.

Уже с десяти утра не успевает закрываться высокая двустворчатая, обитая клеенкой на войлоке дверь его кабинета.

Народ привык: если товарищ Бороздин занят, а дело к нему неотложное, то надо попросту войти в его кабинет и сесть на один из стульев, стоящих вдоль дверной стены, да и подождать молча, пока председатель, освободившись, обратится к тебе и пригласит пересесть поближе, на кресло перед письменным столом.

Максим Петрович сегодня, как и всегда, в обычном своем черном пиджаке поверх черной рубашки, без галстука. Такого же обычая держатся чуть ли не все работники района: галстук — он ведь в жару, да еще при разъездах, одна только мука.

Невысоко над зеленым полем стола с обязательной стеклянной доской впереди письменного прибора виднеется коротко остриженная, с проседью, слегка яйцевидная голова да чуточку цыгановатое, смуглое лицо, на котором взблескивают большие глаза, когда он проворно повернется либо вправо, к отдельному столику с телефоном, или же влево, к выдвижному ящику стола, засыпанному почти до половины золотистым табаком.

Папирос Бороздин не любил.

Кстати сказать, этот верхний ящик стола — как бы общего пользования «табачный сейф» для всех его ближайших сотрудников, да и для приехавших по работе, если, охлопав свои карманы, человек обнаружит, что он без курева. Поэтому во время заседаний ящик этот всегда полувыдвинут. А сбоку стола, у стены, стоит длинный кожаный диван, и вот тем-то из членов исполкома, кто во время заседаний устроился на нем, особенно удобно запускать руку в бороздинскую «табакерку».

Послезавтра Бороздину выступать перед депутатами райсовета: сессия. Еще и еще раз просматривает он свой полугодовой отчет. Вступлением к своему докладу Бороздин берет слова Ленина о том, что избранники народа «должны сами работать, сами исполнять свои законы, сами проверять то, что получается в жизни, сами отвечать непосредственно перед своими избирателями».

Все зримо и слышимо ему в этих вот раскинутых перед ним на столе широких и расчерченных на столбцы листах отчета. Ташолка, Борковка, Татарские Выселки... И старший агроном Ново-Гореевской МТС Слащев с красным и рыхлым от частых выпивок лицом, в очках, у которых уже года полтора левое стекло с трещинкой; и расторопный и оборотистый председатель колхоза «Луч коммунизма» Стрельцов; и умница и работяга врач Ливанова, искоренительница трахомы и малярии в районе; и Анна Андреевна Лучкова, мать восьмерых детей, из которых старшему двадцать четыре года, а младшему полтора, веселая, работящая; надо бы поскорее выехать и вручить ордена — ей и Ереминой Анисье Петровне из «Пятилетки в четыре года»...

Но вот лицо Бороздина становится хмурым. Отложил мундштук с папиросой, подпер щеку рукой. В колхозах Радушное, имени Клары Цеткин и Лыняевке все лошади переболели авитаминозом. Еще бы, когда всю зиму кое-как на соломе перебивались! Две тысячи поросят «вывели в расход» по району, а теперь сами покупать поедем к соседям в смежную область... С молодняком вообще худо. Ловчат: ради того, чтобы числились «головы», покупают полудохлых телят. Вот тебе и увеличивай поголовье за счет продуктивного скота! А станешь шерстить того-другого из председателей, озлится, утупится в землю: «Ну что ж, Максим Петрович, вызывайте! Я и на бюро то же самое отвечу, что и вам: у меня земли-то две тысячи четыреста га, а работоспособных всего-навсего восемнадцать душ, — ну, что я сделаю?» «Да! — размышляет над листами отчета председатель. — На все попреки ответ один: безлюдье, рабочих рук не хватает в колхозе, уходит народ в города, а тут Гидрострой под боком: выкачивает всех, кто помоложе да посильнее. А о механизаторах — о тех уж и говорить нечего: в МТС на два трактора по одному трактористу осталось!..»

Наконец окончен просмотр этих разделов отчета. Перед ним разделы народного просвещения и здравоохранения. И лицо его светлеет. Из тринадцати миллионов рублей районного бюджета одиннадцать отданы просвещению и здравоохранению. Во вновь отстроенной больнице на сорок коек уже покрашены печи и полы. Два новых врача в районе. Две новые больницы. А в самом Староскольске противомалярийная станция, недавно возникшая, санитарно-эпидемиологическая станция и «Скорая помощь». Ясли новые открыли на сто сорок пять мест, с удлиненным днем.

Что-то нового в селе Сущевке? Археологическая экспедиция Академии наук. В восьмой, в девятый век до нашей эры влезли. Большого значения раскопки. Сам Лебедев приезжал. Да что-то не погостилось ему у нас: говорил вначале, что на все лето, и вдруг уехал...

Над перекидным настольным численником ходит красный и синий карандаш; густо заполнены его листки на целую неделю вперед: туда-то поехать непременно самому, туда-то послать заведующего сельхозотделом... В Верхне-Гореево на всю уборочную решили выделить Кулагину Лидию Сергеевну, заведующую отделом пропаганды. Что ж! Работник хороший. Баба молодец. Умница. В девчонках и за бороной хаживала, и косила, и жала, и коров пасла.


26


Первым, как всегда, явился секретарь исполкома Мишин, высокий, сутуловатый, бледновеснушчатый, в очках, скромница и тихоня, но в работе яростный.

Вторым пришел заведующий райфо Анциферов, «наш наркомфин», как с почтительной шутливостью привыкли называть его все работники района, побаиваясь его сурового и неусыпного ока. Побаивался Анциферова и Бороздин: случалось, и от председателя исполкома требовал Анциферов вторичной подписи на выдачу каких-либо сумм. В самой его фамилии — Анциферов — звучало слово «цифра».

Третьим вошел шумно-размашисто, как всегда, заведующий отделом сельского хозяйства Ломов, молодой агроном, светло-русый носатый здоровяк с челкой, которая закрывала ему полглаза. Ломов хорошо знал сельское хозяйство и колхозников. Смекалист и быстр на соображение. Бороздин в особенности любил его за прямоту перед любым высоким начальством. Однако его «личное дело» отягчалось одним изъяном. Год назад разведенный с женою, он стал погуливать. В пьянство не впадал, однако при своем строптивом нраве после стопки-другой становился задирист. Иной раз случались и драки. Кандидатский стаж его затянулся. Бороздин неоднократно пытался его образумить. «Да женись ты, леший, скорее, а то ведь пропадешь!» — говаривал он Ломову. Впрочем, за последнее время Ломов заметно поутих: после «строгача» нависало исключение.

Тотчас же, как явились эти основные сотрудники, пришли в движение и уже не умолкали до позднего вечера все шестерни и приводы многосложной работы райисполкома. Двухэтажный полукаменный голубой дом закипал народом.

Обедать Бороздин не пошел: у него в исполкоме было важное совещание. Стоял вопрос о подготовительных мероприятиях в затопляемой зоне. А она отхватывала у Староскольского исполкома свыше семидесяти тысяч гектаров. С этой огромной земельной площади надлежало в каких-нибудь два года перенести на высокие, незатопляемые места целый город и двадцать восемь сел и деревень. В этот же срок предстояло срубить и вывезти со дна будущего моря свыше пятнадцати тысяч гектаров леса. И вот одно за другим, то в райкоме в кабинете первого секретаря Голубкова, то в райисполкоме у Бороздина, а то у Рощина или у Журкова в управлении строительства, шли совещания с участием кого-либо из секретарей обкома, а иногда с представителями министерств.

Так было и сейчас.

Во время совещания раздался телефонный звонок. «Бороздин слушает», — негромко сказал Максим Петрович. «Максим! Ты когда сегодня дома-то будешь?» — послышался голос жены. «Не знаю. Не знаю, Наташа... Освобожусь, позвоню», — ответил он.

Не дослушав его, Наталья Васильевна положила трубку. Бороздин досадливо крякнул и слегка махнул рукой. Но Голубков Николай Александрович, первый секретарь райкома, неодобрительно покачал головой. Он даже казанками пальцев постучал о подлокотник кресла. У них были давние споры о том, как работать и как отдыхать руководящему работнику района. Голубков, несмотря на свои молодые годы —он был сверстником Октября, — любил поучать и Бороздина и других товарищей: надо здраво перемежать работу и отдых. «Это и есть настоящий стиль работы! — бывало, горячась, кричал он. — Незачем из себя советских мучеников строить!.. Мне, дескать, пообедать некогда, поспать некогда и в отпуск пойти некогда!... Ничего, товарищ Бороздин, сходи в отпуск. Советское государство месяц-то уж как-нибудь без тебя просуществует!.. А то ему же, государству, потом накладнее будет в больницах да в санаториях тебя годами держать!.. Положен тебе отпуск — иди! Заместитель есть у тебя? Помощников сам подбирал? Аппарат сам налаживал? Тогда скажи, что у тебя этот Кулагин делает? Раздобрел, как бугай... Поглядишь — ну, борец, гиревик, черт бы его побрал! Что он у тебя делает? Жиры копит. Усадебку себе по особым чертежам строит: тут коровник, тут погреб, тут банька... Вот погоди, я ему, этому твоему Кулагину, скоро устрою на бюро баньку, до новых веников не забудет!..» Бороздин иной раз и заступится за своего заместителя: «Брось. Тебя люди настраивают... Ну, есть в нем такой заквас — самостроительный... Это мы из него вытрясем. А на работе он тоже гиревик. Звезд с неба не хватает, тяжкодум, но и тяжковоз: что навалишь на него, то и свезет!..»


27


Уже темнело, когда Бороздин встал из-за своего рабочего стола. Сотрудники разошлись. Сквозь полуоткрытую дверь доносился шум уборки.

Бороздин стоял, разминая плечи, потягиваясь и вспоминая, не забыл ли он каких наказов на завтра. Снова телефонный звонок. «Алло. Бороздин слушает». Голос Светланы. Он улыбнулся.

— Папка?.. Эх, ты!.. — с горьким вздохом обиды сказала она — и ничего, ничего больше!.. Положила трубку. Тогда Бороздин позвонил сам и попросил соединить его с домом. Ждал долго: никто не подошел. Вспомнив, он схватился за голову: ведь сегодня у них домашнее празднество, семейный вечер в честь Светланы, вчера сдан последний экзамен. Десятилетка окончена. Светлана получает золотую медаль. Да как же это он мог забыть? Ну, теперь влетит!..

Он поспешно схватил кепку и уже протянул руку к настольной лампе выключить свет, как вдруг дверь полуоткрылась. Просунулась большая голова старухи в платке. Увидав, что он на месте, старуха важно, сановито вступила в кабинет, слегка пристукивая палочкой и направилась прямо к столу.

Бороздин узнал ее. Заныло под ложечкой: это была Силантьевна. В Староскольске все ее знали. Это была одинокая престарелая вдова-пенсионерка. Ее побаивались. Она присвоила себе право судить и осуждать во всеуслышание любого из обитателей городка за любую, с ее точки зрения, провинность, особенно в делах семейных, а также особое право — стучать костылем на власти.

«Ну, теперь надолго! Наверно, жаловаться пришла старуха!» — подумал Бороздин. Ему хорошо было известно, что и ее домик подлежал переносу из затопляемой зоны, причем в одну из первых очередей. Но Силантьевна, старуха упрямая и «ндравная», как говорили о ней, наотрез отказалась переселяться и грозилась «дойти до самого до Сталина». Она уже несколько раз была в исполкоме и костыльком на Бороздина стучала: требовала, чтобы ее лишь тогда переселяли, «когда уж всех переселят». Она боялась убытков от переселения. Как почти все обыватели-домохозяева в Староскольске, и она сдавала углы и закоулки своей усадебки нахлынувшим гэсовцам — вплоть до баньки и амбара. Она взимала с постояльцев свыше тысячи рублей в месяц, да еще и выставляла себя благодетельницей.

Бороздину это было хорошо известно через райфо: сдавала по договорам.

Быстро подавив досаду, он вернулся за стол.

— Входите, входите, Василиса Силантьевна, — сказал Бороздин и показал ей на кресло.

Когда Силантьевна неторопливо уселась, он участливо спросил, какая нужда привела ее к нему.

Старуха посмотрела на него и усмехнулась.

— Ай нет, и не нужда! — сказала она. — Не думай, что жаловаться пришла, уж всем ублаготворили!.. А я ведь шибко страшилась: думала, размечут по бревнушку мои хоромы, ну что я, старая, стану делать? А ведь и щепки единой не пришлось своими руками поднять!.. Сперва подъемные получила, век таких денег не держивала в руках: двенадцать тысяч!.. — шепотом пояснила старуха, опасливо оглянувшись на дверь и перегибаясь через стол к Бороздину. — А потом и афтанабиль один, смотрю, подъехал, потом другой... Ну, что я стану тебе долго говорить!.. Лучше прежнего домик-то мне поставили!.. И место дали хорошее, в роще...

— А дорого обошлось все-то переселение? — спросил Бороздин.

Старуха немного поколебалась, прежде чем ответить.

— Ну, ин от тебя уж не скрою, душевный ты человек, зла, поди, не сделаешь старухе никакого. Триста рублей всего, ну, да там угощение шоферам-то молодцам. А ведь и как без этого?

Бороздин промолчал. Он ждал, когда Силантьевна скажет, зачем пожаловала в райисполком.

И старуха певуче заговорила:

— Ой, да кабы ты знал, Максим свет Петрович, зачем я пришла к тебе, старуха неразумная!

Бороздин слегка развел руками.

— Телеграмму ты научи меня отбить... Телеграмму отцу-то нашему. Али в газету бы пропечатать сердешную мою благодарность товарищу Сталину...

Она впилась глазами в лицо Максима Петровича.

И вот что отвечал он ей, подумав:

— Понял... Понял, Василиса Силантьевна! Что ж, благодарность — чувство хорошее. Советская власть — власть народная. Для народа трудимся, для народа! На том стоим... А теперь ты пойми меня, Василиса Силантьевна. Вот у нас по району в связи со строительством ГЭС надлежит перенести из затопляемой зоны на новые места около пяти тысяч дворов. Чуешь, сколько? Около пяти тысяч!

Старуха кивала головой,

— Так перенести, — продолжал Бороздин, — чтобы ни одной душе ни обиды, ни ущербу!..

— Так... так... — соглашалась Василиса Силантьевна.

— Вот ты и подумай: справедливо ли будет, что мы тебя одну выделим с телеграммой-то? А?

Бороздин, откинувшись, ждал ее ответа. Покуривал.

Румянец алыми пятнами пошел по щекам Силантьевны.

Так и не найдя, что сказать, старуха громоздко повернулась в кресле и стала приподыматься.

Бороздин слегка протянул руку, как бы удерживая:

— Да куда ты? Посиди, поговорим!

Она гневно потрясла головой:

— Да нет уж! Чего уж я у ответственного человека время отымать стану!.. Простите за беспокойство, товарищ председатель. Я-то думала: один телеграмму подает, другой подает... Ну, ин дело твое, ты у нас здесь хозяин!

Она поджала губы и пошла к двери.

Вдруг, уже взявшись за ручку двери, Силантьевна снова оборотилась к нему.

На широком рыхлом лице ее уже не было и следа рассерженности. Напротив, оно выражало сейчас добродушное смущение вдруг спохватившегося человека.

— Ой, да худая моя старая голова! — сказала Силантьевна.

Бороздин вновь показал ей на кресло. Старуха села.

Бороздин ждал.

— Забыла, родной мой, про дело-то забыла спросить у тебя...

— Слушаю, Василиса Силантьевна.

— Максим Петрович!.. От других переселенцев слыхала, не обессудь, если что и не так... Будто, говорят, исполком делянки лесные отводит со строевым лесом, кто заявку сделает... Все равно, дескать, леса-то под воду уходят... Правда ли, нет, что билеты выдают лесные?

— Правда. Но только тем, у кого нужда, а не то что заявку сделал — и получай. Без нужды не даем.

— Так неужто у меня не нужда, Максим Петрович? Ведь со старого-то места, с насиженного, стронули... То поломалось, другое изветшало... Сам знаешь: переселение!..


— Постой, постой, Василиса Силантьевна, — уже хмурясь, перебил ее председатель исполкома. — Ведь ты ж построилась!

— Я-то построилась. А людей жалко!

— Каких людей?

— Каких! А ваших, гэсовских... милой! — И она взыскательным взглядом окинула его всего. — Пристроечку хочу сделать к домишке-то своему... За один бы уж удар, с маху!

— Да зачем тебе? Ведь ты же одна-одинешенька!

— А квартиранты-то? Ну, не отстают они от меня!.. Ну, прямо как дети от матки... «Ты, — говорят, — Силантьевна, уж никого другого-то не пускай! Ждать будем. Перевезут тебя — и мы к тебе!» И что ж ты скажешь — ждали, да как ждали-то еще! Каждый божий день наведывались. Ну, как я их не пущу? А тут и другие просятся, и этих жалко!

Концом платка она тронула слезу.

— Да-а! — досадуя, сказал Бороздин. — Только вот плату с них немилостивую берешь.

— Как то есть немилостивую? — грозно нахмурилась на него старуха.

— Постой, постой, не перебивай!.. У меня же все данные... Ты ж по договору сдаешь. Вот я и знаю: амбарушку сдаешь за триста пятьдесят. Да еще и печку сложишь за их счет...

— Я их не неволю, хворостинкой на свой двор не загоняю! — пропела Силантьевна. — Вы, товарищ Бороздин, у меня, у бедной старухи, в кармане все до копейки видите... А они-то окладищи какие получают? Ну? А я сирота одинокая... Человек я рыхлый, больной!..

Она всхлипнула.

Максим Петрович схватился за графин с водой.

Ушла туча тучей.

Угрюмый и злой шел из исполкома Бороздин. «Да-а! — почти вслух пробормотал он. — «Сирых, убогих!» И что ж, сами мы виноваты... «Поток приветствий». Ведь этакое придумать — целый год занимать в газетах по два столбца, и это изо дня в день!.. И как это он, с его умом, не пресечет это? А вот не скажешь же никому!» — подумал он и сам испугался этих своих мыслей и поспешил отмахнуться от них.

Он стал думать о доме, но вдруг вспомнилось, что его ожидают слезы Светланы и упреки Натальи Васильевны. Настроение стало еще тягостнее. Не будь он в такой усталости, он легко, добродушной отцовской шуткой, обычной, ласковой, «покаянкой», перед Наташенькой потушил бы эти семейные недовольства, и сели бы все преспокойно за стол да и отпраздновали бы медалистку. А сейчас он чувствовал, что может взорваться и от жалобного голоса жены, и от этого сухого блеска обиды в ее глазах, и от любой гневной выходки Светланы. Он пошел еще медленнее, словно прогуливаясь.

Субботний вечер чувствовался. На улицах стояла непривычная тишина, не видно было ни грузовиков, ни прочей грохочущей на гусеницах и на колесах техники.

Пухлые пески спокойно остывали. Солнце закатывалось. Начиналось гуляние. Вот, ведомые гармонью, шли стенкою посреди улицы и чуточку отстав от гармониста староскольские девушки. Все были с перманентом и в одинаковых коротких, зеленого цвета, лоснящихся, словно спина майского жука, платьях. У всех почему-то одна рука была опущена, а другая напряженно вцепилась в ледериновую новую сумочку.

Пропуская их, он невольно вслушался в то, что они пели, и как-то сразу потеплело на сердце. «Выхожу один я на дорогу. Сквозь туман кремнистый путь блестит...» — пели девушки. Вот и привычный поворот за угол... Перед ним неторопливо и важно шел голопузый мальчуган лет пяти-шести, с косой лямкой через плечо, державшей штаны. Слегка оттопыренные уши надежно поддерживали на голове отцовскую кепку. Он тоже что-то тянул, пел.

«Ишь ты! — подумал Бороздин. — И этот загулял! А ну, интересно, что он тянет?»

Мальчуган уныло и протяжно пел все одни и те же слова:


Ох, как бы дожить бы

До свадьбы-женитьбы!..


— Ах ты, негодный!.. — рассмеявшись и уже вовсе повеселев, прошептал Бороздин. Он догнал мальчика, наклонился к нему и, ласково потрепав его по спине, сказал: — Доживешь, доживешь, брат, не горюй!.. Тебе, да не дожить!..


28


Светлана проснулась. На щеке отпечаталось кружево. Она потянулась, открыла глаза. Солнцу уже тесно было в комнате. Сквозь желтые, как подсолнух, оконные занавески — любимый Светланин цвет — оно затопляло всю их светелку светом яростно жарким. Даже в пасмурные дни от этих занавесок было как в солнечный день.

Наташка еще спит. «Воскресенье! — потягиваясь сладко, вспомнила Светлана. — В школу не идти... могу еще поспать, мирово!» И вдруг глаза ее широко, радостно раскрылись. Она откинула легкое одеяло и села в постели. Потом вцепилась в свои худенькие смуглые плечи. «Да неужели это правда? Совсем, совсем окончила? И золотая медаль!..»

На мгновение нахмурилась: «А ведь с чего-то я вчера рассердилась на папку? Да, пришлось семейный праздник в ее честь отложить, перенести на сегодня. Ну, и лучше: отец обещался весь день быть дома, даже на рыбалку с Рощиным не поедет!»

— Наташка, вставай, соня ты несчастная! — весело сказала она, подбежала к постели сестренки и принялась тормошить ее. Та, не в силах проснуться, лишь страдальчески взметывала на нее глаза, затем снова закрывала их и, причмокивая губами, еще крепче засыпала.

Светлане стало жалко сестренку, и она оставила ее в покое.

— Ну ладно, спи, заяц косой!.. Уж так и быть, милую тебя для моего дня: пускай все подданные мои сегодня будут счастливы!

Она заметила пестрого, совсем еще маленького котенка, который выбрался из-под кровати, схватила его, погладила и стала тыкать мордочкой в блюдце с молоком:

— Пей!.. Пей, несчастный!.. Ну?!


В это время вошла мать. Светлана выронила котенка в молоко. Блюдечко зазвенело и перевернулось — молоко ленивыми струйками потекло по крашеному полу. Котенок в ужасе бросился под кровать.

Наталья Васильевна всплеснула руками.

— Светла-ана! — не в силах сдержать смех, сказала она. — Да постыдилась бы! Медалистка, студентка завтрашняя!

— Мамочка! Ну, я же не виновата, когда он собственной пользы не понимает!.. Мамочка, какая ты красивая сегодня! Как я люблю, когда ты в горохах, лучшее твое платье!

Мать и в самом деле дышала сегодня какой-то праздничностью. Белый зубчатый полотняный воротничок. И три перламутровые большие пуговицы на груди. А так как она с раннего утра хлопотала возле плиты, то на ней был клетчатый яркий передник.

Вышел Бороздин, свежевыбритый, обрызганный одеколоном, в голубой шелковой рубашке с галстуком.

— Здравствуй, дочка! — панибратски-отцовским тоном, какой уже давно усвоил со старшей дочерью, приветствовал он Светлану. И тотчас же понизил голос, заметив, что младшая еще спит: — О! Наталья Максимовна еще почивать изволят!

Наташка, заслышав голос отца, приоткрыла впросонках один глаз, и, вытягивая губы, хриповатым баском сказала:

— Папка, не уходи, я уже проснулась!

Отец поцеловал ее в глаз. Обнял худенькие, угластые плечики. Наташка часто болела. Ее не миновали ни корь, ни скарлатина, каждую осень и весну она болела гриппом, и обычно тяжело.

Колени ее исхудалых ног были словно узлы на бамбуковой палке.

— Сухарик ты мой! — разнежась, приговаривал Бороздин.

— Ну, пускай их нежничают! — сказала матери Светлана, и они с нею вышли.

— Папа, — спросила Наташка, — что такое еписко́п?

Бороздин рассмеялся.

— Доченька, да ты, наверно, думаешь, это как микроско́п, телеско́п, а это, дружочек, человек так зовется, человек... — Тут он затруднился немножко. — Ну, как бы тебе сказать? Главный поп, что ли... Только не еписко́п, а епи́скоп!

— Папа?

— Что, доченька?

— А Светлана всю школу окончила?

— Всю.

— А теперь на кого она станет учиться?

— А это уж ее дело. Скорее, на инженера. Но ее теперь везде примут, куда захочет: у нее ведь золотая медаль... Вот такие-то дела, Наташенька...

— А я буду астроном! — с выражением «А вот вам!» сказала Наташка. — Полечу на Луну.

— Так, так... — с серьезнейшим видом покачал головою Бороздин.

— Только вот вас мне жалко: ведь вы уж тогда старенькие будете, как я вас оставлю?

— Ну... а ты и нас возьми с собой. Куда ж мы без тебя?

— А может быть, еще нельзя будет?

— Ну ладно, — примирительно сказал отец. — Ты же ведь вернешься с Луны-то. А мы с мамой пока у Светланочки поживем...

Наташка кивнула головой.

Вошла Наталья Васильевна. Она держала раскрытую телеграмму.

— Вы все еще прохлаждаетесь? Телеграмма от дяди Миши: Светланочку поздравляют.

Дядя Миша был брат Бороздина. Он жил в Ленинграде.

Тотчас же Наташе было задание ответить письмом. С родственниками переписывалась главным образом она.

И вот Наташа уселась за письменный столик Светланы, положила перед собой тетрадь с косыми линейками и промокашкой и принялась трудиться.

«Здравствуйте, дорогие дядя Миша, тетя Клава, — выводила она большими, полупечатными буквами. — Спасибо за Светланочку. Мы живем хорошо. Я переплываю Воложку. И научилась замирать на воде... Плаваю по-всякому: на спинке не плескавши, поднимая руки вверх. Умею читать книжку на воде. Плаваю на бочку, нагоняя волны. Плаваю стоя вперед и назад. Столбиком. Верчусь вьюном. Только не умею плавать кролем и на саженках.

Наташа».

Она трудилась часа два. Побежала на кухню показать письмо матери: обычно материнская рука расставляла знаки препинания. Но на этот раз было не до того: стряпали пельмени — любимое блюдо в семье Бороздиных.

Отца уложили поспать перед приходом гостей. Однако не прошло и часа, зазвучал телефон. Наталья Васильевна заволновалась.

— Опять не дадут папке отдохнуть!.. — вырвалось у нее. — Наташенька, беги скорей к телефону. Если отца, скажи, что его нет дома.

Наташка вскочила из-за стола и вихрем пронеслась в столовую. Наталья Васильевна вслушивалась. Но звонки повторялись, а голоса Наташи все еще было не слыхать. «Да что ж это такое? — подумала она в раздражении. — Ведь в кои-то веки прилег человек вздремнуть, и то не дают!»

Так и есть, разбудили. Максим Петрович спешил уже к телефону. Но как раз в этот миг звонки прекратились.

Наташа стояла лицом в угол. Плечи ее вздрагивали.

— Наталья! — крикнула мать. — Ты почему ж это к телефону не подошла?

И тут Наташка разрыдалась. Испуганный отец кинулся к ней, поворотил к себе лицом.

— Да! — выкрикнула Наташка. — Сами же говорите, что коммунисты не должны обманывать, а тут!.. Папа спит, а велите говорить, что его нету дома!..

И она забросила свои ручки на шею отца, смачивая слезами его голубую шелковую рубашку.


29


На торжественный обед из посторонних были званы только супруги Кулагины, Агна Тимофеевна с мужем да еще одна из подруг Светланы, Майя.

Кулагины были соседи.

Оба были рослые. От обоих веяло какой-то сытой свежестью. Но детей у них не было. За домашним хозяйством у них присматривали тесть и теща. Хозяйство небольшое: корова с теленком, куры да огород.

То, что у Кулагиной не было детей, вызывало у Натальи Васильевны осуждение и почти неприязнь.

Кулагина вошла в столовую первой и остановилась, словно разрешая оглядеть себя и восхититься.

Рот у Кулагиной был великоват, и нельзя было назвать красивыми ее длинные, чуточку вкось поставленные зеленые глаза, ее переносицу, без малейшей выемки переходящую в линию лба. Что-то лисье временами возникало в очертаниях ее лица.

Но веяние женственной силы, исходившее от нее, похожие на очищенный миндаль зубы, которые она так любила открывать в смехе, ее уверенность, что она хороша, — все это заставляло мужчин не видеть никаких недостатков в ней, и они почти все считали ее красавицей.

А женщины говорили: «Ну и что они находят в ней, в этой Кулагиной?!»

Впрочем, ухаживать за ней побаивались: в Староскольске легенды ходили о физической силе ее супруга. Говорили, что его утренняя зарядка во дворе завершается тем, что он кладет на плечи годовалого бычка и прогуливается с ним взад-вперед. Ему нравилось, что его жена нравится, но он был ревнив и в этих делах прост и груб: однажды избил какого-то областного работника, вздумавшего приволокнуться за Лидией Сергеевной.

Доставалось и Олегу Степановичу за бездетность. Вот и сейчас, когда он монументально высился позади своей Лидии Сергеевны, хозяйка глянула на них, рассмеялась и сказала, покачивая головой:

— Ведь экие строевые лесины!.. Ну, когда же побеги-то от вас будут? Как вам не стыдно!

Супруги отшучивались.

— Вот и видно, Наталья Васильевна, что вы не хозяйственник, а всего лишь на идеологической работе, — возразил муж. — Уж раз лесины, то какие же от нас побеги?

Все стали усаживаться за стол.

Светлана еще не выходила из своей комнаты. Приготовленное для нее кресло с ярко вышитым наголовником стояло во главе застолья. По правую руку от Светланы оставлено было место для Наташки, по левую — для Майи.

— А скоро ли покажется виновница торжества? — спросила Кулагина.

И не успел ответить Бороздин, как обе половины двери враз распахнулись и вошла Светлана. В белом легком платье она была как большая белоснежная бабочка.

Подали пельмени. Вкусный, дразнящий пар распространился по комнате.

Наталья Васильевна уже торжественно подхватила первую груду пельменей и собиралась раскладывать их по тарелкам. Уже Бороздин налил мужчинам из запотевшей бутылки «Столичной», дамам — портвейна, девочкам — виноградного сока, как вдруг Светлана, раскрасневшаяся, сказала: «Жарко как!» — подбежала к окну и распахнула его.

И тотчас же с улицы послышался приветствующий ее мужской приятный баритон.

— Мама дома? — спросил тот же голос.

— Дома, — ответила Светлана.

Наталья Васильевна глянула в окно.

Высокий румяный мужчина во всем белом приподнял соломенную шляпу и сказал:

— Здравствуйте, Наталья Васильевна! Простите великодушно. Вижу, что помешал. Но я спешил сообщить вам, что моя лекция в среду у вас, в парткабинете, не может состояться. Начальник экспедиции в Средневолжск командирует: приборы пришли.

— Да что же вы не заходите, Ананий Савелыч? — сказала Наталья Васильевна, узнав Сатановского. — Заходите же: у нас семейный праздник сегодня!

Высунулся из окна Бороздин.

— Ты чего ж это упрямишься? — закричал он. — Хозяйка велит — не смей перечить! А у нас пельмени стынут. Водочка согревается!.. Заходи скорее!..

— Именины? — осведомился Сатановский.

— А о том — за столом, а не под окном!

— Так ведь незваный гость...

— Ну вот, вспомнил старушьи поговорки!.. А у нас по-иному говорят: пошли бог гостей, и хозяин будет сытей!..

И Сатановский подчинился.

Когда уже в столовой он здоровался со всеми, обходя застолье, Светлана по-озорному сверкнула на него глазами и сказала:

— Когда фамилию вашу слышишь, то думаешь: ох, сейчас Мефистофель войдет, а Вы...

Она рассмеялась.

— Что я?.. — любезно и почтительно спросил гость и тоже рассмеялся.

— А вы белый и румяный.

Сатановский расхохотался.

— Светлана-а!— укоризненно проговорил отец. — Вы на нее не сердитесь, Ананий Савелыч: она у нас мальчишкой хотела родиться, да не вышло...

Светлана вспыхнула:

— И нисколько! Очень мне нужно счастье такое! Мы их лупили в школе-то, мальчишек ваших, от них только перья летели!

Наталья Васильевна покачала головой.

— Вот они какие нынче, студентки-то!.. — Ей доставляло явное наслаждение назвать Светлану лишний раз студенткой.

— А я, может быть, студенткой-то и не буду! — с вызовом и с какой-то недоговоренностью отвечала Светлана.

Наталья Васильевна насторожилась:

— То есть как это ты студенткой не будешь?

— А так...

Но в это время хлопнула и ударилась в потолок пробка шампанского, которое ловко открыл Сатановский. Бокалы наполнились и зашипели...

Сатановский поднялся с бокалом в руке:

— Итак, друзья, за мной тост. Я предлагаю выпить...

В это время добродушный бас Леонида Ивановича Рощина с порога провозгласил:

— Отставить! Без начальника строительства ГЭС в затопляемой зоне никакие тосты не действительны!

Появление Рощина вызвало в семье Бороздиных радостное замешательство. Его на обед к Светлане не звали: запретила она сама. Если папа ему говорил, по какой причине он в это воскресенье не поедет с нам на рыбалку, то этого достаточно: сам должен прийти, коли он уж такой друг нашей семьи. А звать — навязываться!

Рощин неумело, по-мужски держал, притиснув к груди, огромный букет пионов. С подчеркнутой важностью прошествовал он прямо к Светлане и вручил ей цветы и большую чертежную готовальню.

— Знаю твои инженерные устремления, а ведь без этого наборчика инженер как без рук!

У Светланы радостно расширились глаза: настоящая готовальня, не такая, как у нее, а «взрослая», была ее давней мечтой. Но она боялась и заикнуться об этом перед матерью и отцом: она знала, что денег лишних у них нет, мамино жалованье, жалованье библиотекарши, почти целиком отсылалось старикам Бороздиным.

Светлана поцеловала Рощина.

— Да-а! — проговорил генерал гордо. — Ради такой награды стоило преодолеть знойные барханы Староскольска. Я ведь сегодня пешим порядком. Свою машину отдал нашим гастролерам: в подшефные колхозы поехали, с концертом.

— Добре! — сказал Бороздин. — Ну, выпьем за здоровье... — И повел в сторону Светланы бокалом шампанского.

Все встали. Рощин рявкнул «ура!». Наташка восторженно присоединила свой тоненький голосишко. Глядя друг на друга и смеясь, Рощин и Наташка дольше всех тянули заздравный клич. Когда же они перестали, Сатановский поднял руку, требуя внимания.

— Друзья мои! — проникновенно и в то же время с оттенком шутки сказал он. — Я грозился тостом, хотел, как говорится, толкнуть речь. Но... — он показал на гейзер искорок в бокале, — искра эта улетучивается: надо ловить!

— Да и пельмени стынут! — проворчал шутливо Рощин.

Как раз в это время женщина, позванная на хозяйственную подмогу, внесла на высоко поднятых руках огромное блюдо горячих, только что из котла, окутанных облаком пара пельменей.

— А потому буду краток, — закончил, подымая голос, Ананий Савелович. — Светлана — твое имя, девушка, так оправдай же его своей жизнью, излучай свет не только внешней своей красоты, но и духовной! Ура!

Все закричали «ура» и потянулись чокаться со Светланкой.

Душой застолья был Сатановский. Он буквально очаровал и взрослых, и Светланку с подружкой, молчаливой угрюмой девушкой с гладко зачесанными волосами, и Наташку.

Хохотали до слез над его рассказами и фокусами.

Рощин пробасил:

— Признаться, удивил! Просто Шехерезада, и Кио, и Райкин в одном лице. Прямо-таки талантище загубил!

— Увы! Поздно об этом думать, — на мгновение понурил голову Сатановский. — «Но я другому отдана и буду век ему верна!..» Итак, значит, академик

Каблуков поднялся по лестнице на площадку своей квартиры. Остановился перед дверью перевести дух... — Туг рассказчик как-то неуловимо подряхлел, лицо его старчески распустилось, нижняя губа отвисла, и на глазах, сосредоточенно-потусторонних глазах ученого, чуждого всякой житейщины, всем почудились как бы очки... Воочию перед ними был излюбленный персонаж анекдотов о рассеянности ученых. Вот лобастый седой старик стоит перед дверью своей квартиры. Вот он охлопывает один за другим карманы своего пиджака, отыскивая ключ. Но вот взгляд его останавливается на литой надписи, вделанной в наличник дверного замка, и видит надпись: «Нет дома». И, забывая о том, что сам же он, уходя утром из дому, выставил эту надпись, бедный старик в растерянности поцарапывает темя. «Экое несчастье: «Нет дома»! — бормочет он огорченно и, кряхтя, спускается по лестнице...

Хохот. Громче всех заливается Наташка. Рассказывая, Сатановский нет-нет да и взглянет на нее. По ее хохоту и восторгу он, как артист, измеряет реакцию слушателей на его анекдоты в лицах. Он рассказывает — играет.

Анекдоты перемежаются с фокусами.

Ловкость рук Сатановского поразительная. Вот дорогие часы Рощина отданы ему. Он на глазах у всех неторопливо завернул их в большой носовой платок. Дал ощупать: часы там, в платке. Просит принести молоток. Наташка мчится за ним сломя голову на кухню. У всех дыхание зашлось, а Леонид Иванович даже охнул, когда фокусник резким ударом молотка раздробил через платок его часы. Да, да, все слышали, как хрястнули рощинские часы под платком Сатановского.

Начальник строительства не то в шутку, не то всерьез погрозил пухлым кулаком фокуснику:

— Ну, черт этакий, смотри!.. За эти часики я тебя самого в платочке молотком истолку!

В ответ на это Сатановский по-цирковому поклонился, тонким голоском выкрикнул «Ап!» и преподнес изумленному владельцу его часы — целехоньки и невредимы. Затем развернул платок, и все увидели, что в нем завернуты осколки разбившейся за столом рюмки.


30


За чаем разговор снова стал общим, шумным и сбивчивым.

Сатановский напомнил Светлане, как она пожала руку Орлову за его «предметный урок» хулигану.

Завязался разговор о безнаказанности хулиганских выходок в общественных местах, о разнузданном сквернословии, о том, что этому сквернословию без зазрения совести предаются и иные руководящие работники.

И тогда Наталья Васильевна высказала со свойственной ей прямотой особый взгляд на это:

— В том, что у нас мужчины сквернословят, виноваты женщины. Зачем они допускают в своем присутствии ругань? А ты покажи ему: если выругался, ты от него, словно от чумы, шарахнешься, обходить стала, брезгуешь им. Я уверена, что тогда без всяких наказаний отвыкнут! Женщины должны быть строже. Не знаю, кто как, а я, если бы узнала, что Максим Петрович мой на народе сквернословит, не задумываясь, ушла бы от него!

— Да нет, не грешен! — смущенно крякнув, отозвался Бороздин. — Что греха таить, есть этакий залихватский стиль руководства у некоторых товарищей: демократичнее, мол, с «техническими» словами народ скорее поймет! Пора бы кончать с этой косностью!

Агна Тимофеевна поддержала подругу:

— Мой Вася тоже говорит, что он никогда...

Рощин хмыкнул.

— А вы его в прорабке как-нибудь послушайте, на котловане! — сказал он.

Сатановский молчал.

— А ты женат? — спросил его вдруг Бороздин.

Ананий Савелович покачал головой.

— Да-а! — с выражением умудренного жизненным опытом человека проговорил Бороздин. — Без жены хорошему человеку нельзя. Жена, брат, она нужна, как воздух!

Наталья Васильевна грустно и язвительно пошутила:

— Мы нужны, как воздух, нас и не замечают, как воздух!

Все рассмеялись. В общем смехе неучастником был один лишь Сатановский. Он только усмехнулся натянуто, словно бы для приличия.

Наталья Васильевна с тревогой на него посмотрела.

— Ананий Савелыч, — сказала она заботливо, — чай-то у вас совсем остыл, дайте-ка налью вам горячего...

Сатановский слегка вздрогнул, когда она обратилась к нему. Явно стараясь преодолеть охватившую его сумрачность, он с учтивым поклоном поблагодарил ее, но от чая отказался и попросил разрешения встать.

Выйдя из-за стола, он закурил возле распахнутого окна, задумчиво глядя на улицу...

Рощин подсел к Бороздину и тихонько сказал ему, показав глазами на Сатановского:

— Ты это, Максим, неудачно насчет жены-то заговорил с ним... Я с его личным делом знаком: жену у него в сорок втором на Украине в гестапо расстреляли...


31


А за чайным столом тем временем вспыхнул семейный конфликт.

Агна Тимофеевна ласково спросила Светлану, не жалко ли ей расставаться со Староскольском. Друзьям Бороздиных было известно: если Светлана окончит с золотой медалью, то учиться будет в Ленинградском политехническом, на гидротехническом факультете; ее давно ждут, как родную, желанную дочь, брат Максима Петровича и тетя Анна, оба бездетные. Для нее уже приготовлена отдельная комната.

Наталья Васильевна юность свою провела в Ленинграде, там окончила педагогический, и оттого, что дочь как бы повторит ее юность в любимом городе, она испытывала чувство необыкновенного счастья.

— Вот, Светланочка, — сказала Агна, — скоро уж и думать о нас забудешь: останемся мы тут, в песках, на дне моря! А ты по Невскому стук-стук-стук каблучками.

В ответ Светлана тряхнула головой и ясным, уверенным голосом произнесла:

— Не каблучками стук-стук по Невскому будет ваша Светланочка, а в резиновых сапогах глину в котловане месить. — И, вытянув перед собой ладонь, манерно, с детским вызовом поклонилась Агне Тимофеевне и матери.

— Да-а-а!..

Лицо матери так и взялось алыми пятнами. Рука ее придерживала кран самовара, но, обомлев, Наталья Васильевна забыла, что надо закрыть его, и кипяток с шумом переполнял чайник.

Кулагина протянула руку и завернула кран.

— Светлана! — жалобным возгласом вырвалось у Бороздиной. — Да ты что это сказала? Да такими вещами разве шутят? Шутила бы, да уж не этим!..

— А я и не шучу, — раздельно и строго сказала дочь. Она сидела бледная, выпрямившись. Чувствовалось, что она решилась на все. — Ни в какой я Ленинград, мама, не поеду. Останусь здесь. Поступаю на курсы гидротехников-водопонизителей. Вот и все!

Мать, ошеломленная, силилась что-то сказать, но не могла собрать слов.

— Отец! — наконец с отчаянием вымолвила она. — Да ты послушай, послушай, что дочь-то наша, разумница, придумала, чем порадовать нас хочет!

Бороздин прервал разговор с мужчинами.

— Ну что, что случилось? — спросил он. — Светланка, в этакий-то день не совестно тебе маму обижать?

Светлана повела плечом и отвернулась. Сдерживаемые слезы уже засветились в ее глазах.

— Ничего, папа... Ничего я плохого не сказала, — ответила, наконец, она.

— Ну как же!.. —с язвительной горечью, звенящим голосом сказала мать. — На золотую медаль училась, а выучилась на десятника котлована!..

Тут уже обомлел Бороздин:

— Дочка, да ты что? Что ты задумала?

— Ничего особенного, — отвечала Светлана. — А только то, к чему вы каждый день молодежь призываете: «Идите к нам, на великую стройку коммунизма!»

— Ну?

— Чужих дочерей-сыновей призываете, а своих с великой-то стройки да в Ленинград!.. Так должны поступать коммунисты?

— Постой, постой... — пытался остановить ее отец. — Хорошо. Хочешь работать на строительстве? Кто ж тебе мешает: окончишь гидротехнический и работай!

Светлана укоризненно на него посмотрела:

— Эх, папка, папка!.. Товарищ Бороздин!..

— Да ты погоди стыдить отца, ты погоди. Выслушай меня!..

— Выслушала: «Учись, доченька. А выучишься, приезжай на теплоходе посмотреть, как родную твою ГЭС без тебя построили!»

— Но ведь не последнюю же ГЭС строим!

— А я на своей хочу поработать. Это родная моя ГЭС. Мне стыдно отсюда в такие дни в Ленинград... эвакуироваться!

— Что ты будешь делать! — И Бороздин развел руками.

Светлане показалось, что он сдается, и она заторопилась закрепить победу.

— Пройду трехмесячные курсы отливщиков-водопонизителей. Поработаю год. А потом разве меня не примут в институт?

Тут раздался спокойный голос Сатановского:

— Справка. У нас здесь этой осенью свой институт открывается, вечерний филиал областного. Без отрыва от производства.

Светлана так и взметнулась.

— Ну вот! — воскликнула она.

Наталья Васильевна сидела подавленная. Рощину стало жаль ее.

Он решил вмешаться.

— Вот что, Светлана Бороздина, я властью начальника строительства завтра же дам распоряжение начальнику отдела кадров: от Бороздиной Светланы заявления не принимать, — произнес он полушутя-полусерьезно.

— Почему? — запальчиво спросила Светлана.

— А потому, что в данном случае это можно рассматривать как дезертирство от науки.

Этого нападения Светлана уж никак не ожидала. И вместо того чтобы возразить Рощину, она вскочила и выкрикнула:

— Так вот вы какие! Когда до своих деток дойдет, так нет, как же можно — она у меня в институт... пускай чьи-то чужие дети на стройках поработают! Эх, вы!

И с этими словами сквозь слезы она вскочила изза стола и убежала в свою комнату, захлопнув дверь.

Долго длилось молчание.

Наташка захныкала:

— Жалко Светланочку-у!

— Вот что, мать, — сказал Бороздин. — Пожалуй, зря мы эту бучу подняли... Вот Ананий Савелыч правильно говорит: у нас филиал строительного института открывается. Окончит твоя Светлана и будет инженером.

— Молчи уж! — сердито сказала ему Наталья Васильевна.

Тут снова помог Сатановский.

— Наталья Васильевна! — задушевным голосом сказал он. — Конечно, Ленинград не Староскольск, я понимаю... Но зато она у вас на глазах будет, ни на один день не расстанетесь. Ведь это тоже счастье, о котором многие матери мечтают: чтобы дети учились, не отрываясь от дома!

— Еще бы!.. — вырвалось у Натальи Васильевны. — Я как подумаю, что чуть не целый год без нее буду, так...

И вдруг поняла, что этими словами она сама же идет против себя, и смолкла.

Тут снова заговорил Максим Петрович.

— Вот что, мать, — ласково и увещательно сказал он. — Верно: ведь не думали мы о здешнем-то филиале... Ну, если бы она на медицинский хотела, на исторический, тогда другое дело: выхода нет, как только посылать в Ленинград. А то гидротехнический же ей нужен. Практика-то какая! Учится ГЭС строить и сама на стройке ГЭС работает!

— А состав преподавателей, — подтвердил Рощин, — цвет: лучшие гидростроители, лучшие гидрологи.

— А главное, у тебя под крылышком!.. — снова вставил Бороздин.

Она рассмеялась и погрозила ему пальцем.

— Наташенька! — сказала она. — Пойди за Светланочкой. Скажи, что все ее ждут... А то гости обидятся...

Наташка живо исчезла за дверью. Слышно было, как из слова в слово она точно передавала старшей сестре все, что велели.

В ответ глухо — из-под подушки, должно быть, — донеслось сердитое мычание Светланы: «Не пойду я!..»

— Эх! — крякнул Бороздин. — Не надо бы девочке праздник портить!.. — Он жалобно посмотрел на жену.

— Уж этот мне папа Бороздин! — сказала она, вздохнув, но уже по-веселому, и сама пошла за Светланкой...

Скоро обе вышли к гостям.


32


Леонид Иванович Рощин захлопал в ладоши. Все обратились к нему.

— Внимание, товарищи! — сказал он. — Бала без танцев не бывает!

— Правильно! — подхватили весело и гости и хозяева.

— Это моя претензия к дорогой хозяйке, — продолжал он, обратясь к Светланке. — Я прошу ее честью первого танца удостоить меня... Надеюсь, желание завтрашнего начальства будет уважено.

— Ишь ты! — рассмеялся Бороздин. — Уже спешит использовать служебное положение!

Включили приемник, послышалось: «...что недавно Трумэн потребовал от западных стран, угрожая...»

Светлана, обозлясь, выдернула вилку:

— Ох, уж мне этот Трумэн! Давайте лучше под патефон!

И вдруг вспомнила, что у патефона ослабела пружина. Светланка стояла в растерянности, не зная, что делать.

И в это время раздались уверенные, ясные звуки вальса. Это играл севший украдкой от Светланы за пианино Сатановский. Довольная, что ее выручили, она вслушивалась. Это был старинный, плавный вальс.

К Светлане подошел Рощин. Щелкнул каблуками.

— Жалко, Светланочка, что шпор на мне нет с малиновым звоном! — сказал он, улыбаясь.

Но едва только девушка встала и легким движением опустила на его плечо еще отрочески худую руку, высоко обнаженную бальным платьем, как сразу же улыбка сбежала с его лица. Оно стало строгим.

Выждав такт, он властно и в то же время бережно, мягко ввел ее в широкое, плавное кружение вальса.


Когда она шепнула Рощину: «Хватит!» — и он подвел ее к стулу, она остановила на нем лучащийся взгляд своих больших глаз и признательным шепотом сказала:

— Как хорошо вы танцуете! — И, помолчав, добавила вдруг в порыве искренности: — Целый год не буду ни с кем больше танцевать вальс. Пускай это будет память мне о моем вечере!

Мгновение Рощин не мог найти ответа. Он молча склонил голову.

Вскоре он решительно засобирался уходить, взял фуражку и стал прощаться.

— Я ведь на минутку к вам шел, поздравить Светланку, а вот разнежился, размяк. Черт знает что! А у меня на котловане худо! Сейчас же еду на правый. Прощай.

— Ну, так я тебя провожу, — сказал Бороздин, и они вышли.

Глухая, душная тьма. Пески улицы еще не остыли. Бороздин посмотрел на звезды.

— Эх! — сказал он. — Хоть бы дождичек! А то парит, и нет ничего. Колоса не будет. Вот беда-то!

Рощин ворчливо рассмеялся.

— Ну, нет, Максим. Ты земледелец, а я гидростроитель: у нас к Илье-пророку претензии совсем разные. Мне если один хороший дождичек, то хоть в петлю лезь. Глины поползут: у меня в котловане весь транспорт забуксует. Экскаваторы станут. Меня одни грунтовые воды так подперли, что просто беда!..

Когда Бороздин вернулся в комнаты, там царило веселье. Поймали танцевальную музыку. Хохотали немало, когда Сатановский, показывая, как танцуют румбу, принялся вывихивать голени то вправо, то влево, сопровождая это лихим и четким притопыванием синкопы.

Тут послышались звуки медленного вальса, Сатановский прервал свои объяснения и подошел к Светлане, приглашая ее.

Она отказалась наотрез.

Огорченный, он отошел и сумрачно закурил, прислонясь к косяку окна. Наталья Васильевна вполголоса сказала Светлане:

— Ну, что уж ты не протанцуешь с ним хоть один танец? Даже жалко человека. Ты посмотри, какое он участие принял...

— Нет и нет! — отвечала Светлана.

— Но почему?

Та сдвинула брови, колеблясь, отвечать или нет. Наконец решилась.

— Ну, ты посмотри, — сказала она, глядя в сторону от Сатановского, чтоб скрыть, что разговор идет о нём, — ты посмотри, какая у него противная привычка.

Мать в недоумении на нее посмотрела.

— Какая привычка? Курит человек. Ну, так ведь и папка твой курит, и все...

— Да нет. А почему он затушит спичку и потом аккуратно засовывает ее в тот же самый коробок, только с донышка? У него их целый ряд натыкан, одна к другой.

— Просто ты дуреха! — сказала тихонько Наталья Васильевна. — Ведь надо же придумать! А я только похвалю его за это: привычка убирать за собою. К пепельнице через всю комнату надо шагать. На пол бросить — неприятно...

— Ну, а мне противно.

В это время Сатановский подошел к Агне Тимофеевне.

И здесь ему повезло.

Агна посмотрела на мужа. Он кивнул ей головой, и она, втайне обрадованная, что в кои-то веки потанцует, соизволила опустить свою полную руку на плечо Сатановскому.

Танцор он был безупречный.

И все-таки Агна вскоре почему-то засмущалась, и Сатановскому пришлось отвести ее на место.

Дело в том, что это было танго, которое, по странному обычаю тех дней, было переименовано в «медленный вальс». Будь это в самом деле вальс, Агна прошлась бы в нем чинно, чопорно, и все было бы хорошо. Но это было танго, с его слитным шагом двоих, с движениями, то вкрадчивыми и плавными, то внезапно отрывистыми.

И вот во время этого тесного, ритмического хождения с ним, с чужим мужчиной, Агна почувствовала, как несколько раз Сатановский резкой переменой шага явно, рассчитанно, беззастенчиво прикоснулся к ней. И Сатановский прекрасно понял, почему Агна прекратила танец, и нахмурился, досадуя на себя.

После этого Агна с супругом засобирались домой.

— Агна, да ты что? Почему?.. — удивленно, обеспокоенно спросила ее Наталья Васильевна.

— После. Сейчас не спрашивай, — отвечала ей Агна Тимофеевна. Но уже в прихожей, прощаясь с хозяйкой, тихонько сказала ей: — Наташа, не принимайте в своем доме этого человека... Недостойный этот человек...

Наталья Васильевна некоторое время стояла в недоумении.

— Ну, а вам-то куда торопиться? — сказал Бороздин Кулагину, который тоже заговорил об уходе.

В это время донеслось погромыхивание отдаленного грома, а затем за окном послышался шум как будто от хлынувшего внезапного ливня.

Кулагин повел рукой на вздувшиеся от ветра занавески.

— Ну и что? — возразил Бороздин. — Хоть бы и ливень, что тебе? Жену в охапку, да и перешагнешь через забор, — вот вы и дома. Да нет, не дождь это — ветер! Да! — угрюмо добавил он. — Посохнет все. Не соберем ни черта!

— Что за пессимизм! — сказал Сатановский.

— Ну, как так не соберем? — прогудел Кулагин. — Уж раз вождю слово дали...

— Полно тебе! — с горечью и раздражением вырвалось у Бороздина. Он махнул рукой. — Вождь-то вождь, а не худо бы и дождь!

И тотчас же почувствовал, как сидевшая за столом рядом с ним Наталья Васильевна предостерегающе наступила ему на ногу.

Он сердито посмотрел на нее, но сдержался и ничего не сказал.

Наталья Васильевна не смотрела на него, но брови у нее сдвинулись. На щеках появились белые пятна. Губы ее были сжаты. И Максим Петрович понял, что как только разойдутся гости, достанется ему.

Он подготовился.

Едва только они остались вдвоем, Наталья Васильевна, покачивая головой, сказала:

— Максим, ты что, с ума сошел?

Бороздин притворился, что не понимает, о чем она.

— Да нет, как будто мозги у меня в порядке, — отвечал он с напускной веселостью. — А что выпил рюмочку, так ведь уж если ради такого случая не выпить...

— Брось! — перебила его Наталья Васильевна. — Не идет тебе притворяться. При чужом человеке ляпнуть этакое!

— А-а! — будто только сейчас догадался Максим Петрович. — Ты вон о чем. А чего я такого сказал? Ничего. Погодой и он не может распорядиться! И при каком это чужом человеке? Что, Кулагин побежит доносить на меня?

Наталья Васильевна только рукой махнула:

— Полно уж тебе! Да разве я о Кулагине говорю?


33


Бульдозериста Ивана Упорова вызвал ко себе Борис Пантелеевич Высоцкий, парторг котлована, инженер.

У Вани екнуло сердце, он знал, зачем его вызывает парторг.

Недавно он был избран секретарем Лощиногорского райкома комсомола вместо Аркадия Синицына.

Сейчас Иван Упоров услыхал от парторга, что ЦК ВЛКСМ утверждает его освобожденным секретарем: только что звонил из политотдела Журков.

— Значит, мне с бульдозера долой? — вырвалось у нового секретаря.

Высоцкий рассмеялся.

«Пантелеич», как попросту называли его между собой люди котлована, был искренне чтимый и любимый партийный руководитель третьего участка, основного в тот год так называемого «большого котлована». Здесь со временем должно было воздвигнуться здание ГЭС. Третьему же участку задана была сборка гигантских стальных копров, а потом и забивка с них так называемого «шпунта», то есть стальных, водокрепких пазовых свай, в двадцать метров длиною. Забитые плотно ребром к ребру, наподобие досок заплота, и так забитые, чтобы гребень одной шпунтины по всей своей двадцатиметровой длине входил в паз другой, эти стальные плахи и должны были двухкилометровым заплотом отхватить у Волги, замкнуть в стальную подкову огромное пространство воды.

И не один десяток тысяч шпунтин предстояло забить третьему участку. А паровые копры были еще не собраны.

Но никакому стальному заплоту не выдержать навал Волги — повалит, как игральные карты, если только шпунтовый заплот не подпереть вовремя намывом толщ песка, насыпом камня.

Гидромеханизаторы еще не пришли, еще не стали в забой земснаряды, но уже метровые жерла дю́кера зияют на правом берегу, поднятые на помосты.

А каменный правобережный банкет уже отсыпан; на триста метров, до самого стрежня, он вдвинулся в Волгу, пожрав сорок тысяч кубов рваного камня.


Он принял на себя напор Волги. Он замедлил здесь, у правого берега, ее течение, под его прикрытием образовалась тихая заводь, тихоход.

Здесь, в спокойной воде, народ большого котлована станет бить шпунт. Сюда, в тиховодье, станут хлестать земснаряды свою пульпу, то есть насыщенную водную взвесь песков. Воздвигнется защитная дамба. Из замкнутого в ее подкове пространства выкачают воду. И тогда сюда придут экскаваторы...

Памятен этот банкет людям котлована. Памятен он и парторгу.

То были деньки!..

Банкет отсыпали со льда. Надо было использовать могучий ледяной покров Волги. Стужа стояла лютая. Хорошо сказал тогда один из поэтов многотиражки: «От лютой стужи смерзались ноздри...» Поистине смерзались. А лоб разламывало!.. Одежда лубенела, когда, бывало, обдаст тебя на морозе брызгами от бултыхнувшихся в прорубь камней.

Круглосуточно шла отсыпка.

Вот вдоль прорубленной во льду длинной «майны» движется череда самосвалов, груженных глыбами рваного камня, движется по графику день и ночь, невзирая ни на вьюгу, ни на стужу.

Движутся они от затылка Богатыревой горы, где рвут камень.

Вот, подпятясь к самому краю проруби, повинуясь расчету водителя, движению рычагов, могучая машина вздыбливает свой кузов, и сразу, подобно осыпи, подобно обвалу в горах, гулко грохоча по железному днищу, угластые глыбы горной породы низвергаются в студеную, клокочущую подо льдами пучину Волги...

Отъезжает. А вслед за нею уже и другая — у края майны, словно поданная на конвейере...

И взрывники, и проходчики, и экскаваторщики, и водители, и гидрологи, и геодезисты покрыли себя в те дни трудовой славой.

Но и эти дела померкли перед подвигами в конце марта, в апреле, когда уже стал подплывать водой, трещать и гнуться под тяжелыми «зубрами» ледяной покров Волги.

Банкет надо было отсыпать во что бы то ни стало: потеряй день — отзовется месяцами, и не только третьему участку, а всему строительству.

Строители котлована сознательно шли на риск, продолжая отсыпку банкета в майны.

Днем таяло. Лед набух. Стал хрупок. А за ночь буграми настывала рыхлая наледь. Днем же все сызнова бралось водой. Местами водителю без опознавательных знаков и днем не видать было, куда направлять самосвал: лед прогнулся, он подобен был пологу, наполненному водой. Кое-где наледная вода достигала осей самосвала.

Руководящая тройка участка: начальник Бедианов, главный инженер Черняев и парторг участка Высоцкий — создала на льду «службу безопасности». Управляла этой службой Любовь Кирюшина, учетчица котлована, строгая и взыскательная в работе.

Было законом: приближаясь к зыбкой полосе льда, водитель непременно распахивал настежь дверцу кабины. Рядом идут — для обережения — люди в резиновых сапогах, с тросом, изготовясь для быстрой помощи.

У одного из них милицейский свисток.

И ни одной аварии, ни одного несчастного случая.

Подлинным вожаком рабочих, десятников и прорабов участка стал в те дни Пантелеич. «За досрочную, безаварийную отсыпку банкета в тягчайших зимних условиях», — так было сказано в решении объединенного постройкома, когда Правобережный район завоевал переходящее Красное знамя.

С тех пор и повелось водителей «МАЗов» именовать «гвардейцами стройки». С тех пор за Высоцким и закрепилось прозвание Пантелеич.


Всякий раз, когда высокий, сутулый, с большой седой головой, замаячит он на бровке котлована, близ утренней пересменки, на лицах экскаваторщиков, монтажников, водителей и учетчиц вспыхивает дружеская улыбка.

— Отмеривает наш Пантелеич! — скажет кто-либо, и уже наверняка приготовлена парторгу какая-нибудь добрая новостинка.

— Ну, товарищ Высоцкий, — скажут ему, к примеру, — мы свою смену сдали: до девяти тысяч кубов довели!.. И опять комсомольско-молодежный — Орлов, Титов — впереди.

Но все реже и реже после апрельского взлета выпадала парторгу Высоцкому такая радость. Проклятое бездорожье, тяжелые мокрые глины, грунтовые воды, откачку которых никак не могли наладить, тянули книзу большой котлован.

— Так ты, Иван Иванович, значит, в отчаянии, что с бульдозера долой? — спросил Упорова парторг. Он причудливыми складками собрал кожу на большом лбу.

Это была одна из его забавных привычек, знаменующая, что парторг готовится к задушевному разговору.

— Да ведь, товарищ Высоцкий, — сказал Ваня Упоров, моргая большими ресницами и стараясь говорить как можно убедительнее, — вы же сами сколько раз говорили, что как бульдозерист я на хорошем счету. Сами же говорите: нам прежде всего нужны хорошие кадры механизаторов на котловане... А теперь забираете меня с бульдозера! А бульдозеристы у нас — очень узкое место!..

— Во-первых, не я тебя забираю, а твоя комсомольская организация. Утвердил тебя ваш ЦК. Но и с нашим мнением тоже, конечно, посчитались. А мы находим, что будет правильнее, если Иван Упоров пересядет с бульдозера на рабочее место освобожденного секретаря райкома... Погоди возражать... Именно потому, что нам как можно больше и в кратчайший срок нужно механизаторов, мы и снимаем опытного механизатора и хорошего комсомольца Ивана Упорова с одного бульдозера, чтобы у нас на всех бульдозерах, на всех экскаваторах, на всех «МАЗах» появились новые Упоровы, Орловы, Доценки, Костиковы, Старостины. И я тебе прямо скажу: не за то ценят кавалериста-командира, что он сам лихой конник и рубака. Это важно, конечно. Но главное в том, сколько взрастил он конников-бойцов. У тебя и моральный авторитет среди ребят, и производственник ты крепкий. Понял?

Парторг встал и в несколько больших шагов пересек кабинет от стены до стены. Возвращаясь к столу, он жесткой ладонью ласково взъерошил волосы Упорова.

— Ну, Иван Иванович, договорились? Чудесно!.. Кстати, какая у нас норма на один бульдозер?

— Тысяча двести кубометров, — несколько удивленный этой неосведомленностью парторга, отвечал Упоров.

— А у тебя?

— А у меня две тысячи пятьсот.

— Больше можешь?

— Почему не могу? — В голосе Упорова послышалось задетое самолюбие.

— А что же мешало тебе?

Юноша сдвинул брови. Казалось, он развернет сейчас целый перечень своих требований и претензий.

И вдруг:

— Самоуспокоенность! — убежденно произнес Ваня Упоров и резко взмахнул кулаком.


34


Шесть часов тридцать минут утра. Воздух ясен. На горах видна каждая морщинка. Узкая серповина месяца, белая, словно выточенная из облака, еще стоит над горою.

Еще голосит петух, а уж грузовик со скамейками в кузове, точно подаваемый к этому времени к жилому городку, пронесся по трехкилометровой лощине к Волге, ссаживая одних там, других здесь, и вот уже остановился на краю котлована возле дощатой будки прораба.

Люди первой смены.

Парторг Высоцкий, главный инженер участка Черняев, собкор Зверев, Ваня Упоров и несколько человек из числа вступающих в первую смену начали выпрыгивать из машины.

У Черняева лицо смуглое, с желтизной. Ярко белеют плотные зубы. Он в блузе-ковбойке с застежкой «молнией». Недлинные, но волнистые седые волосы как шапка мыльной пены. «Седой мальчуган!» — подумалось Звереву. Лучики белых морщинок к вискам выделяются на загорелом лице. Глухой голос. И несколько напряженная, сквозь зубы, как бы «тугая» речь, иногда с закрыванием глаз, когда уж очень вымотается...

На дощатой стене прорабки, позади стола, красуется большой, расписанный красками деревянный щит: «Показатели выполнения социалистических обязательств бригадами экскаваторов «УЗТМ».

Внизу, под бровкою котлована, в глубоких забоях лязгают и рокочут экскаваторы. Видно, как вздымаются, описывают поворотную дугу и вновь опускаются стрелы с могучим кулаком ковша на конце.

Здесь, на плоской крыше забоя, солнце начинает уже припекать, а там, внизу, в самом забое, еще прохладно и сыро. Длинные лежат тени...

Из-под самой бровки реет на ветру укрепленный на вершине стрелы алый вымпел комсомольско-молодежного экскаватора. С каждым поворотом стрелы он вычерчивает красные полукружия на синем небе, на зелени Богатыревой горы.

В ночной смене на комсомольско-молодежном работал бригадир «УЗТМ» № 3, машинист экскаватора Василий Орлов. Он еще не сдал смену. Но его сменщик, земляк и друг Семен Титов, уже здесь.

У знаменитого экскаваторщика свободно-небрежная манера управлять рычагами и педалями. Есть, пожалуй, доля лихачества в его приемах, в той щегольской непринужденности, с которой сидит он на своем вращающемся кожаном кресле за пультом управления.

На Орлове синий комбинезон, самопишущее перо торчит из кармашка. На руке часы в широком кожаном браслете. Впрочем, такое снаряжение — дело обычное у механизаторов котлована. Ребята все молодые. А кругом много девушек.

Орлов всегда был хорошо одет. Однако это не было щегольством. Какое-то природное понимание того, что шло и что не шло к нему, было у молодого экскаваторщика. Он любил одежду из дорогих, добротных тканей, сшитую несколько просторнее, чем шьют обычно, любил, чтобы пальто давало этакую гранитную складку, чтобы на брюках была «стрелочка» и чтобы губа толстых подошв всегда сохранялась белой. Его синяя спецовка на работе казалась образцом опрятности. И в обычную котлованскую одежду он тоже любил внести что-либо свое, отличительное. Ну, например, если обычную кепку повернуть козырьком назад, козырек этот скрыть под напуском, мягкий верх подать назад — так, чтобы чуть прикрывались надо лбом волосы, то заурядная кепка обернется заправским беретом, и вид будет и удалой и красивый.

Глядишь, через день-другой у всех парней на котловане кепки козырьком назад.

Однако не все так просто перенять у вожака. Этим летом в петлице синего орловского комбинезона изо дня в день стал появляться живой цветок. Каждый день свежий. Его так и прозвали «неувядаемый». И все знали, что это рукой Нины Тайминской ежеутренне вдевается цветок. Подшучивали.

И вдруг за последние дни цветок в петлице орловского комбинезона стал совсем сухой, плоский, бледный — совсем как те полевые цветочки, что иной раз вкладывают меж листов книги.

И все же почему-то Василий не расставался с ним.

Подшутить подмывало, конечно, но что-то первого охотника долго не находилось.

А об этом засохшем цветке и о той, чья белая рука вдела его в петлицу, и думал сейчас за рычагами Орлов.

«Да! Гнусно я вел себя, чего же правды бояться! — думал Орлов. — Отомстил! — с чувством презрения к самому себе вслух проговорил он. — Если только узнает она, что я был у Тамарки, — всему конец!.. Да откуда она узнает?» — тут же и успокоил он себя.

С большей, чем нужно, силой двинул левый рычаг. Взревев и зарокотав, корона ковша всадила свои острые зубья в сырой откос забоя...

На откосе он увидал Леночку Шагину, учетчицу, с ее блокнотиком и карандашиком: отмечала отходившие с землей «МАЗы». Весело крикнул ей, помахал рукой.

Кичась своим мастерством, любит Василий Орлов в наиболее ответственный миг, в миг врезания ковша и затем поворота стрелы с доверху полным ковшом, высунуться из окошечка и перекликнуться с девушками.

За пультом управления Орлову часто мнилось, что он не машинист экскаватора, а летчик, пилот, водитель воздушного корабля. На это его наводили литые надписи возле рычажков сбоку, а также и по обе стороны машиниста, обозначавшие, что производит тот или иной рычажок: «Включение двигателя напора», «Включение двигателя хода», «Возбуждение поворота», «Отключение», «Включение» и так далее и так далее. Левый рычаг — врезание. Правый — опускание. Правая педаль — поворот стрелы вправо. Левая — влево.

Он чувствовал себя мозгом этой махины.

Однажды, когда он летел на самолете, командир-летчик разрешил ему войти в свою кабину и посмотреть, как водят самолет слепым полетом: шли в сплошной облачности.

Этот полет оставил в его душе впечатление неизгладимое.

Словно подслушав эти его тайные мечтания, журналист Кысин — тот самый, с зубами из «нержавейки» — назвал Орлова асом.

— Вы, дорогуша, настоящий экскаваторный ас!— сказал он ему и потрепал по плечу.

— А что это такое — ас? — напуская на себя простоватость и даже слегка приоткрыв рот, спросил Орлов.

— Как?.. Вы не знаете? — удивился тот. — Ну, это пилот высшего класса. Так зовут за рубежом мастеров высшего пилотажа. В переводе на русский язык это означает «туз».

— Ага! — мрачно сказал на это Орлов. — Значит, я экскаваторный туз? Та-ак!.. Ну, а у нас, на Урале, в старое время тузами только купцов называли, богачей, паразитов... Вот что, — вдруг закричал он, ожесточась, — давайте-ка вышагивайте отсюда, а то я такого вам туза отпущу!..

Орлова вызвал Журков. Выговаривал за грубость с представителем прессы.

— Да какой он представитель прессы — попросту арап! — защищался Орлов.

— Это не твое дело — судить! Его послала редакция, газета. Во всяком случае, он должен быть у нас огражден от оскорблений. Политотдел требует, чтобы ты извинился.

— Ну что ж, я извинюсь... — с тяжелым вздохом согласился Орлов.

Но извиняться не пришлось, потому что Кысина отозвали. Причиной тому было не столкновение с Орловым, а новый, поистине анекдотический случай из корреспондентской деятельности Кысина.

Любимым рассказом Кысина был бродячий анекдот о каком-то заграничном корреспонденте, который, захватив место у аппарата и ожидая событий, чуть не целые сутки подряд передавал по телеграфу главы из библии, лишь бы не допустить к аппарату других.

Товарищи не любили Кысина. Ему ничего не стоило пустить ложный слух, что, скажем, открытие данной электростанции решено в центральной прессе вовсе не освещать: зря, мол, ребята, трудитесь, сушите перья! И это в то время, когда сам он уже настрочил целую полосу. Легковерные попадались. Халтурщик и дармоед, он уже давно ничему не учился и жил неплохо. «Главное — поспеть, — говаривал он. — У меня строгий расчет времени, хронометраж! И везде иметь информатора! Я не писатель. Я кор!»

Приехав на стройку, он больше околачивался в Староскольске. Сведения брал из управления или списывал без зазрения совести из многотиражки «Гидростроитель». Пока что обходилось. Но вот, разговаривая с ним по телефону, редактор потребовал к следующему номеру дать страничку из жизни котлована, все как есть: и достижения, и провалы, и трудовые подвиги, и примеры неразворотливости, головотяпства, расточительства. И чтобы события были свежие, не замусоленные в ряде очерков и сообщений.

Кысину срочно пришлось «перебазироваться» на правый берег.

Котлован оглушил его. Оглядевшись, «кор» избрал своим «капе» прорабку третьего участка. За телефоном в это время сидел-надрывался начальник участка Бедианов.

Кысин стал слушать.

Это были тяжелые дни котлована. Забои все углублялись, пошли мокрые грунта́ — тяжелая черная глина. Экскаваторы стали вязнуть, крениться, садились «на брюхо». Бревенчатые щиты, что подбрасывали под гусеницы, ломало как спички, и обломки вминало в землю.

— Тонут экскаваторы! — кричал в телефон Бедианов, худой, небритый, со злыми черными глазами мужчина. В нетерпении и гневе он постукивал кулаком по столу, отчего иссиня-черные и жестко упругие волосы его с развалом на два крыла раскачивались надо лбом, как пружины.

— Вчера номер шестой утонул!.. — кричал начальник участка.

И вот это «утонул» и попало в настороженное ко всякой сенсации ухо Кысина. Он подошел к одному из десятников.

— Кто там у вас утонул? — спросил он. — Я корреспондент. — Он стал доставать свое ко́ровское удостоверение.

Десятник махнул рукой.

— Верю, — сказал он мрачно. — Доценко вчера свой экскаватор утопил.

— Как? — вскинулся Кысин. — Так это же сотни тысяч рублей, а то и весь миллион!

— Да, конечно... — согласился десятник. В глазах у него затаился огонек насмешки. Он понял, кто перед ним, и решил подшутить.

— Доценко? — спросил нетерпеливо Кысин, записывая.

— Точно.

Короче говоря, итогом этого стремительного интервью была заметка, переданная Кысиным в ту же ночь по телефону. В ней говорилось в гневных тонах, что неразбериха и безответственность на котловане столь вопиющие, что на днях утоплен был экскаватор, электроагрегат огромной мощности. Государство понесло колоссальные убытки по вине экскаваторщика Доценко и руководителей третьего участка.

В редакции усомнились. Запросили Лощиногорск. Все объяснилось. И ловец сенсаций срочно отбыл в Москву, к великому удовольствию остальных представителей печати.

— Меня отзывает Москва, — с каким-то таинственным и горделивым намеком говорил он, прощаясь. — Не печальтесь, милуша: мы еще закрутим с вами первую турбину, дадим стране ток!..


35


Девушки котлована, обе смены — уходящая и заступающая, — пестрым, ярким цветником рассыпались на утреннем пригреве, у дощатой будки прорабской.

Среди них одна, на вид лет шестнадцати, резко выделялась своей одеждой: все были в коротких цветастых платьях, она же в синих шароварах и в голубой тенниске.

Орлову почудилось в ней что-то знакомое. Несколько раз он высовывался из окна кабинки и всматривался, но издали признать не мог.

Но вот началась пересменка, он остановил экскаватор, выпрыгнул на песок и быстрыми большими шагами взбежал к прорабке.

И вовремя.

Возле новенькой девушки уже «давал круги» прораб Паскевич.

Это был рыжий, стриженный под машинку, с мослатой головой и веснушчатым лицом рослый детина. Придирчивый и злой в работе, бесстыдный сквернослов — особым наслаждением его было сквернословить при женщинах, — Паскевич изводил девушек котлована. Он считал себя начальством, да к тому же и мужчиной неотразимым, а потому полагал, что может осчастливить каждую.

Вот этот самый Паскевич и кружил сейчас возле новенькой, засматривая на нее то с одного, то с другого бока.

Девушка в лыжных шароварах уже несколько раз, нахмурясь, отворачивалась от него. Но он вновь и вновь попадался ей на глаза и заговаривал.

Наконец, неслышно подойдя к ней сзади, он громко, с подмигиванием проговорил:

— Эх, взял бы да и понес такую корзиночку одной рукой, как с цветами!..

И, сказав это, он поддел пальцами ее связанные кончиками косы. Она отпрянула и гневно оттолкнула его руку.

— Смотрите!.. Я вас!.. — И сжала кулак.

Тут он обошел ее близко сбоку и вдруг внезапно обнял ее и со страшной силой притянул к себе.

— А я ведь думал, что ты...

Но что он думал, досказать ему не пришлось. Его сильно тряхнуло. Он почувствовал, что подошвы его не достают земли. Так было с ним однажды, когда он, сорвавшись, повис на стреле подъемного крана, зацепившись спецовкой.

Теперь он повис не на стреле, а на руке Орлова.

Девушка отбежала. Это была Светлана Бороздина.

Орлов поставил Паскевича наземь.

— Вот что! — внушительно проговорил он. — Я давно до тебя добираюсь. И чтобы в последний раз. А если ты ее хоть глазами тронешь, то... Да ты меня знаешь!

Он отпустил Паскевича.

Паскевич примирительно, но с обидой в голосе бормотал шепелявя:

— Ну, чего ты накинулся? Кто она тебе: дочь, сестра?

— Сестра! — вырвалось у Орлова. И тотчас же он понял, что это хорошо, если Светлану прораб будет считать его родственницей.

Паскевич недоверчиво мотнул головой.

— Дурак ты! — сказал с добродушным презрением Василий. — Если материной сестры дочь, так кто она мне? Понял?

— Двою-рро-одная... — туго ворочая языком, проговорил Паскевич.

— Ну вот, понял-таки! — с угрюмой насмешкой молвил Орлов. — Да, двоюродная. А спрошу как за родную!

С этой встречи все на котловане стали считать Светлану двоюродной сестрой Орлова.


36


По отлогой дороге в котлован съезжались «МАЗы» утренней смены.

— А вот и «мазаи» начинают собираться, — сказала, улыбнувшись, суровая видом и как будто постарше остальных девчат Любовь Кирюшина.

У Дементия Зверева, пожалуй, нет особой деловой надобности стоять сейчас возле этой девушки. Он понимает это, он смущен. Смущена и она. Всегда находчивый, он сейчас ничего не может спросить.

Она прикусывает зубами губу строгого рта, слегка шершавую от ветра и зноя, и молчит. «Ушел бы уж поскорее, а то девчата будут смеяться!» — думает она.

Зверев набирается смелости и на низких, басовых нотках, чтобы похоже было на дружескую шутку, говорит:

— Да нет, Люба, сегодня вы явно чем-то недовольны.

— А почему? — возражает она. — Нет, я всем довольная.

— А отчего у вас эта морщинка меж бровей? — Зверев ногтем мизинца касается своего межбровья.

Она рассмеялась прикрыла губы уголочком повязанного на шее платка.

— А она у меня извеку. Мама — и то иной раз на эту морщинку рассердится, когда я брови сдвину. Ну, говорит, опять собрала всех своих сродников!..

И опять оба смолкли.

«А есть в ней что-то кержацкое», — подумалось Звереву. Он и не знал, насколько близок к истине: Любовь Кирюшина была из старинной старообрядческой семьи.

Ее окликнула Таня Кондрашина, сменный прораб новой смены, и девушка убежала.

Чуть позднее, обходя экскаватор вместе с парторгом котлована, Дементий Зверев сказал:

— Редакция просит у меня очерки-портреты лучших девушек котлована. Я дам сменного прораба Таню Кондрашину.

— Правильно. Девушка замечательная!..

— Затем техника-десятника Лору Кныш...

— Тоже правильно: хорош десятник, да и дивчина неплоха.

— И, наконец, простую учетчицу. Думаю, вот эту самую Любовь Кирюшину... Но ее как-то меньше знаю. Не ошибусь?

И собкор с плохо скрытой тревогой глянул на парторга.

Высоцкий неожиданно загорелся.

— Да вы что? — сказал он и остановился. — Да если бы я поэт был, я бы о такой девушке поэму написал! Ходят, ходят эти чертовы писатели, ищут, ищут образ советской девушки, глядишь, укажут им: вот, дескать, у нас замечательная крановщица Маша Петрова. Ну и пошло! И в «Комсомольской правде» крановщица Маша, и в «Известиях», и в «Огоньке», и в «Советской женщине» — всё крановщица Маша! Черт возьми, да неужели у нас только крановщица Маша одна и работает на стройке! А мимо таких вот Любовей проходят равнодушно: помилуйте, чего ж тут интересного? Обыкновенная учетчица котлована: ставит палочки в блокноте — сколько машин с грунтом ушло... Подумаешь, трудовой подвиг! А между тем... Да нет, я уверен, — перебил сам себя Высоцкий, — что будет она инженером. Будет, вот увидите!.. С таким-то характером!

И вот что узнал о ней Зверев.

Любе Кирюшиной уже двадцать шесть лет. Не замужем. Держит себя строго. Замуж и не собирается.

С парторгом котлована у нее, такой замкнутой и неподатливой на сдружение, возникла благодаря его чуткости и заботе дружба, похожая на ту, что бывает между суровой, домовитой дочерью и заботливым, требовательным отцом.

Узнав, что ее мечта — поступить в вечерний техникум при строительстве, Высоцкий предложил ей свою помощь в алгебре и в геометрии.

Любовь Кирюшина окончила семилетку. Но с тех пор уже многое перезабылось. А жизнь у этой девушки была не из легких.

Однажды Елена Борисовна Высоцкая, жена парторга, спросила у нее, отчего она до сих пор не вышла замуж — такая красивая, здоровая, работящая.

— Ну уж и красивая! — с сердитым смущением ответила она. А помолчав, добавила: — Кто меня возьмет с такой оравой?

— Как! — воскликнула в изумлении жена парторга. — Ведь ты же не была замужем?

Девушка усмехнулась:

— Вот и замужем не была, а ребятишек полон дом привела.

Тут все разъяснилось. Семья Кирюшиных рано лишилась отца. Любе было всего пятнадцать лет. А за нею шли еще двое: брат и сестренка. Мать постоянно хворала. А тут мужа убили на войне у старшей сестры Матрены, и осталась она с двумя ребятишками, совсем маленькими.

— Ну, и куда их? — рассказывала девушка. — Я самая здоровая на работу. Всех в одну избу и собрала, к себе. Так-то легче их подымать, гуртом... Тут не до замужества. Не до женихов. Сватались, конечно... Да зачем же я такую ораву чужому человеку на шею повешу? Хотя бы и приглянулся который...

Елена Борисовна сказала ей на это, что ребятишки хорошему человеку не помеха, если полюбит. Примеров сколько угодно.

Люба ничего не возразила. А, помолчав и «сведя всех сродников», отвечала гордо и холодно:

— Ну, значит, не нашла человека!..


37


В дни бурного перехода на комплексные бригады в большом котловане оставались в нем ночевать и парторг, и главный инженер, и Ваня Упоров.

Не уезжали на ночь и Орлов, и Титов, и Доценко. Да и многие водители самосвалов заночевывали в своих кабинках.

Ночи стояли теплые. Заря сходилась с зарею. А уезжать в городок — это добрых пять километров.

— И никакого тебе жекео, никаких ордеров! — шутили водители. — А квадратных метров — бери сколько хочешь!

— Кубических, кубических надо побольше, а не квадратных! — откликался шуткой на шутку парторг.

Утренняя пересменка на котловане длится час.

Обычно за это время машинисты новой смены, каждый с помощником, бегло осматривают узлы, агрегаты и механизмы своего экскаватора.

Уходящая смена им помогает.

Если все в порядке, то сплошь и рядом на этих пересменках в забое, у экскаваторов и самосвалов, развертывается как бы летучее производственное совещание.

Тут в лицо говорят начальству горчайшие истины. Тут иной раз водители самосвалов и экскаваторщики берут, что называется, друг друга за грудки.

Это котлованное вече.

Но их-то больше всего и любит парторг Высоцкий. Многому он учился здесь.

Одно дело, когда экскаваторщик, бульдозерист, шофер выступает с трибуны, крепко схватясь за ее края, словно за штурвал, а другое дело, когда этот же самый человек выскочит на песок котлована из своей машины с каким-нибудь там колпачковым или торцовым ключом в руке. Яростно им потрясая, выпрыгнет прямо в круг товарищей и кинет им, разгоряченный, «реплику с места».

Тут и о жилье накричатся, и о заработке, и о премиальных, и о барственно-охамевшем каком-либо начальнике, и о лодырях, и о тех, кто «работает налево», и о «туфте» или «намазке», то есть о приписке недобросовестным прорабом кому-либо из водителей лишнего, невыполненного объема работы.

Вот оратор схватывает возражателя своего за рукав спецовки и тянет его за собой в рубку управления. Вот зачем-то оба лезут под экскаватор, ложатся там на спину, и оттуда гулко и глухо, как из погреба, доносятся их спорящие голоса.

Высоцкий и Черняев на пересменке обходят весь котлован, все забои.

— Тише!.. — произнес парторг.

Все останавливаются.

На песчаном откосе, уже ярко освещенном солнцем, в уютной, как печурка, выемке пригрелась и спит Лора Кныш — десятник-техник, работавшая в ночной смене.

Ночью эта девушка не задремлет ни на миг, а вот теперь, на пересменке, когда затих грохот и лязг экскаваторов и самосвалов, она присела отдохнуть, и ее сморило.

— Товарищ Кныш! — окликает ее сменный прораб, инженер Таня Кондрашина, худенькая, с тонким лицом.

Подруга девушкам, ей подчиненным, дома, в общежитии, она строга на работе и всегда называет их по фамилиям с добавлением слова «товарищ».

Сегодня смена выдалась на редкость плохая. И Таня не в духе. Выдача грунта ничтожная: залипание ковша; неполадки с подачей самосвалов; два часа простояли экскаваторы из-за отсутствия электроэнергии, а в довершение всех несчастий усунулся, поломав бревенчатый щит, экскаватор Лоскутова.

Лора Кныш вскочила. Вид у нее был пристыженный, даже испуганный.

— Та сморило!.. — сказала она, зардевшись и закрываясь локтем.

— Да ну, ничего! — сказал Высоцкий. — Смена ж кончилась. Сморит кого хочешь!..

Чтобы не смущать ее, он первым тронулся дальше. Все последовали за ним.

Лора быстро вынула из кармана зеркальце и оправила волосы и тюрбан. Ей горше всего, что заснувшую и заспанную ее видел Орлов. Как и большинство девчат котлована, она была тайно влюблена в него. Таня, дожидавшаяся ее, говорит тоном старшей сестры:

— Ничего. Сегодня дома досыта выспишься.

— Та ни! Уже не высплюсь.

— Что так?

— Та агитатором же меня выбрали! К избирателям надо идти, — сказала Лора.

Девушки догнали обход. И как раз вовремя: главный инженер участка уже вовсю пушил старшего прораба Коржа за утопленный экскаватор. Корж, крепкий, подсадистый, скуластый и рыжеватый мужчина средних лет, в защитном и в брезентовых сапогах, напрасно пытался вставить слово.

Высоцкий не вмешивался. А Черняев желчно кипел.

— Стыдитесь! — кричал он. — Дать утонуть «четверке» чуть не под самой вашей прорабкой!

— Что же я сделаю?

— Что? А щиты, щиты надо было подвезти с вечера, вот что!

У Коржа отлегло от сердца.

— Так, Андрей Александрович, — сказал он, усмехаясь, — ведь он же, собака, под собой переломал весь щит, прямо-таки в щепы измял! Щиты у меня всегда наготове. Как же? Вот сейчас увидите!..

И в это время раздался насмешливо-певучий голос украинки Кныш:

— Та щиты эти! Стильки з их корысти, як з черта смальцю!

Черняев оторопело на нее посмотрел. Рассмеялся, все еще полусердито, и затем пошутил:

— А! Обычная история: виноватых никогда не доищешься. Корж за Кныша, а Кныш за Коржа!..


38


К парторгу и Черняеву в это время просунулся напористый Доценко.

— Ведь вот, товарищ Высоцкий, глядите же, сколько не добираем!..

— Да, вижу, — хмуро и как-то неопределенно ответил парторг. Ему еще не понятно было, с чем пришел Доценко.

К парню он давно уже приглядывался и считал, что у него крепкая хватка, упорство истого украинца и незаурядная смекалка.

Лишь не нравилось ему в этом человеке временами сильно ощутимое стремление выдвинуться. «Ну ничего. У молодых это бывает! В конце концов рвется он вперед самыми прямыми, честными трудовыми путями. А растет парень: только окончил курсы экскаваторщиков, и вот уже помощник машиниста у Титова, скоро сам сядет за рычаги...»

Дементий Зверев тем временем уже вступил в беседу с Доценко и что-то записывал в книжечку.

Доценко усилил голос, чтобы его слышали все:

— Я вот что говорю. Смотрите, как у нас теряется полезная емкость ковша. От пятнадцати до двадцати процентов мертвого груза, бесполезного, катаем туда и обратно каждый цикл! Что из того, что товарищ Орлов, товарищ Елец да и Титов тоже до двадцати четырех секунд цикл сократили, когда...

Тут Черняев перебил его недовольно:

— То есть как это что?!. Вместо сорока пяти — двадцать четыре секунды. Это дело великое! Не понимаю, чего ты хочешь.

— Да я не отрицаю... — замялся Доценко и, чувствуя, что сам себе напортил этим выпадом некстати, замолк.

Высоцкий негромко сказал Черняеву:

— Погоди, Андрей Александрович, не сбивай парня. Ну, ну, продолжай, Петр!

— Так вот я и говорю, что мы триста кубов за одну смену только теряем из-за этого налипания, — с каким-то сумрачным видом продолжал Доценко и несколько раз посмотрел на экскаваторщиков и водителей, ища у них поддержки.

Орлов, скрестя на груди руки, улыбался и слушал спокойно.

Зато злился и фыркал Титов.

— Черные глины! — угрюмо прогудел парторг.

— Пускай! — горячо возразил Доценко. — А мы изменим положение ковша. Стенку поставим вертикальнее. Это раз. Затем: тоньше ее надо сделать. Зачем нам здесь, на мягких грунтах, такую мощность стенки? Ну, зачем? Не скальные ведь грунта!..

— Правильно, — сказал Высоцкий. Он все пристальнее всматривался в комсомольца.

Экскаваторщики и водители сдвинулись теснее и тоже внимательно слушали. А Доценко продолжал, подойдя к ковшу и обводя его рукою:

— Зубья надо укоротить. Примерно вот так... Налипание от этого уменьшится. А емкость ковша увеличить. Я подсчитывал: сделать надо новый ковш не на три, а на четыре и три десятых кубометра. И всех «Уральцев» срочно переоборудовать на такие ковши.

Он смахнул ладонью крупный пот, выступивший на лбу.

Высоцкий благожелательно щурился на него.

— Ого, какой ты! — сказал он. — Уж он и ковш сменить хочет! А что на это наш «Уралец» скажет?— он кивнул на экскаватор.

— Не осердится, — поняв шутку, отвечал Доценко. — Наш «Уралец» трехкубовому ковшу на верность не присягал.

— И это правильно, — согласился парторг.

— А еще, — продолжал увереннее и веселее Доценко, — не только отвеснее сделать стенку ковша, не только тоньше, а еще и хорошенько отшлифовать. Значит, устранив налипание, мы уже выиграем триста-четыреста ‚кубов за смену, а увеличив емкость, еще тысячу триста — тысячу четыреста кубов. И это только на один экскаватор!..

И наконец-то вмешался Орлов, ревниво и недоброжелательно:

— Ну, знаешь ли, Доценко, пока ты там собираешься над моим «Уральцем» эти самые шутки вытворять, мы с ним и безо всякой смены ковша до двух с половиной тысяч нагоним. Я и моя бригада!— сказал он и отвернулся.

Его тотчас же поддержал Титов:

— Да разве только одно залипание ковша губит нас? Что там говорить!..

Вмешался парторг:

— Правильно. Дело не только в этом. Уж если на то пошло, то мы, руководство участка, прежде всего повинны в том, что у нас скверная организация работ. Это главное. Но об этом партбюро уже основательно подумало: весь котлован переходит на комплексные бригады. Однако, товарищ Титов, залипание, запрессовка ковша сырыми грунтами — это далеко не частность. Надо уметь предвидеть. Мы с вами работаем на тяжелых, глинистых почвах. Уже после первого яруса, примерно на глубине пяти-шести метров, видите, что получается! А когда мы опустимся на нижние отметки? Считаю, что Доценко полностью прав. Мы его поддержим!..

Орлова это взбесило. Сдерживаясь при Высоцком и Черняеве, он, однако, презрительно сощурился на Доценко и, покачивая головой, сказал так:

— Знаем, что ты умен, Петр. Я тебя хаять не хочу. Я сам тебя обучал. Ну, так вот что, умная голова, глянь-ка ты сюда!

С этими словами Орлов взял Доценко за рукав и повернул так, чтобы тому виден был угрузший в мокрой, вязкой глине экскаватор Лоскутова.

И все невольно повернулись в ту сторону.

Могучий стальной экскаватор теперь стоял накренясь, словно припав на перешибленную лапу.

Бревенчатый щит, брошенный в грязь под его гусеницы, казался отсюда настилом из спичек, изломанных, торчащих грязными концами куда попало, вдавленных в землю.

— Чуешь? — только и сказал Орлов, сурово взглянув на Доценко.

Тот промолчал.

— Чего молчишь? — промолвил Василий, усмехнувшись. — Теперь ты воочию видишь, в чем бедствие наше: экскаваторы тонут в этой чертовой глине. Учти: сто шестьдесят пять тонн — десять тысяч пудов! Так хотя бы и со всех экскаваторов старые ковши поснимали, а твой навесили, все равно же эти чудища, они тонуть будут. Видишь: их никакой шит не держит! Вот ты где бы, голова, покумекал, а то — сменить ковш!..


39


В большой комнате двухэтажного стандартного дома три кровати: Орлова, Титова и Старостина. Доценко с женой занимали комнатку поменьше.

Василий Орлов сейчас один в комнате. Он сидит за общим письменным столом, покрытым исчерченной чернилами газетой, и напряженно думает, бормочет вслух, вычисляет.

— Да-а!.. Чертовы эти щиты!.. — бормочет он. — Ну, ясно: дерево он крушит. Значит, железо, сталь. Так, так... Но стальные-то щиты — они и от своей собственной тяжести так угрузнут, что потом и не выдерешь их!

На полу, поодаль от стола, на громадном листе фанеры лежит большая груда глины из котлована. Чтобы эта глина не высыхала, Василий, окончив опыты с нею, прикрывает ее мокрыми тряпками: как в мастерской у скульптора.

На фанере и на письменном столе сверкают разной ширины стальные пластины и целый набор весовых гирь.

Откинувшись на стуле, Орлов думает. Вот если он увидит это в своем воображении, тогда все пойдет на лад. Но в том-то и дело, что не видится! Нет, должно быть, без этой проклятой высшей математики здесь не обойтись!.. Сколько же вычислений? Кулибин, говорят, без нее обходился. Да в том-то и дело, Вася, что ты не Кулибин... Итак, среднее удельное давление... Но вот ковш врезался в забой, забрал грунт... Ведь в этот момент давление-то гусениц на подошву забоя еще больше возрастет! А как это высчитать? Теперь: какой прочности, какой толщины делать эти стальные маты-щиты?.. Опять загвоздка!..


Из кухни сквозь стенку доносится мягкое бухание валяемого на столе теста. Это жена Доценко, недотрога Галя, воспитатель молодежного общежития, затеяла пироги или пельмени.

Этот звук теста невольно уводит мысль Орлова к вязкости почвы, к цеплению ее частиц: «Любопытно, как скажется резкая разница в нем? Ведь и вязкость грунта у нас не одна и та же в разных частях котлована в разную погоду!»

Орлов отодвинул кресло. Подошел к зеркалу шкафа и тщательно осмотрел себя. Повязал галстук, заправил рубашку, подтянул ремешок.

Жена Доценко не только их троих, но и все вверенное ей молодежное мужское общежитие держала в струне. А надо прямо сказать, пареньки тут перебывали со всячинкой.

Она была сибирячка. В Омске окончила педтехникум.

Было в ней нечто от врожденного педагога. Двадцатилетние парни бросали недокуренную папиросу, как школьники, при одном только ее приближении. Любой из них со всех ног кидался выполнять ее поручения по общежитию.

Первое время, конечно, не обошлось без некоторых поползновений с их стороны.

Но она просто, без аффектаций и нажима, отвадила их.

Орлову она нравилась. Он чувствовал, что и он ей приятен. Но у них были ровные и дружеские отношения, не больше. Иной раз это удивляло самого Орлова. В шутку он прозвал ее Бугримовой.

— Бугримова и ее тигры! — сказал он, когда, возвращаясь из котлована, они увидели Галину возле общежития, окруженную парнями. Она говорила им что-то своим негромким, грудным голосом, а они, как мальчишки, готовые мчаться по поручениям учительницы, вытянули шеи и кивали головами.

В ее общежитии не смели «выражаться».

Захватив со стола гирьку и стальные пластины, Орлов у порога в кухню спросил, можно ли войти.

— Да что ты, Вася! Входи, конечно: ведь это ж общая кухня, — отвечала Галина Ивановна.

— Ну, как же! Ваша лаборатория.

Галина месила тесто, еще вязкое, подсыпа́ла в него муки. Полные руки ее были в тесте.

Среднего роста, крепкая, с чуточку монгольским разрезом глаз. И строга, строга, а брови выщипаны в тонкие дуги, а чулки с контурной пяткой, а платье, охваченное кокетливым маленьким передником, хотя и немножко старомодное, но изящное, с рядом маленьких блестящих шариков-пуговиц на груди и на подоле.

На затылке толстым жгутом закручены и гладко забраны кверху черные до лоска, как у кореянок, густые волосы.

Она стряхнула тесто с пальцев, забавно расставляя их, быстро обмыла руки в кастрюле, стоящей сбоку, тщательно вытерла и только потом подняла глаза на Орлова.

— Ну, чего тебе?

— Дайте мне чуточку поорудовать над вашим тестом, — сказал Орлов, кладя на стол свой груз.

Галина Ивановна удивилась, но сразу поняла, что это не шутка, что ему это нужно для какого-то дела.

— Ну, пожалуйста, — сказал она, отступая в сторону, — только давай сначала вымою твои гирьки.

Орлов засучил рукава. Подошел к тесту и первым делом бережно поставил на его расплывающийся купол гирьку. Она тотчас же угрузла. Тогда он положил на тесто стальную пластинку поменьше и снова — уже на нее — опустил гирьку. Угрузла...

Он положил самую большую и толстую пластинку. Она лишь слегка вдавила под собою упругую поверхность теста.

Присев на корточки, Орлов опускает на этот стальной поддон гирю. Пластинка еще чуть-чуть вдалась в тесто. И только! А ведь тяжесть двойная... Вот она что значит, площадь-то давления!..

Он ставит гирю то на самый край пластины, то на средину и внимательно смотрит.

— Ну, спасибо, Галя! — говорит он. — Прости, что помешал.

Она протянула руку:

— Дай вымою игрушки твои, а то костюм запачкаешь.

— Да ну, что ты!..

Но, однако, повинуется ей, как и вся молодежь в этом доме.

Вот он снова у себя за столом. Подперев голову, задумывается над листом, который вдоль и поперек покрыт цифрами и грубо начерченными набросками щита.

И снова удельный вес, давление, площадь опоры, вязкость, трение, коэффициенты... Запутался! «А, черт с ним. Вижу, но не могу!.. Вот оно что значит без инженерного-то образования. Нет, видно, не бывать «щитам Орлова»!»

Стук в дверь.

— Войдите.

Пригибаясь под притолокой, входит Высоцкий.

— Ну, вижу, — говорит он, — ты уж покумекал своей головой. Давай-ка в две головы помозгуем!


40


В качестве старожилов парторг Высоцкий и Зверев сквозными дворами прошли через городок на пышущее зноем шоссе.

Они шли на котлован.

Свинцово отблескивала под солнцем огромная, как озеро, площадь колхозного рынка, залитая асфальтом.

Запах малины, перетомившейся на зною, в корзинах, прикрытых лопухами, достигал до самой дороги.

Дикие осы из соседнего леса тянулись на запах ясно видимою в воздухе золотистой строчкой. Приходилось то и дело отмахиваться. По ту сторону дороги, ближе к Богатыревой горе, высился тесовый, еще не окрашенный заплот, охвативший огромную площадь: за ним, словно в обширном загоне, рядами стояли сверкающие на солнце новехонькие минские «зубры». Это было свежее пополнение для комплексных бригад.

— Душа радуется! — сказал Зверев.

Парторг рассмеялся.

— Да, эти красавцы сейчас нам, ох, как кстати!.. Работа на котловане налаживается. Теперь рванем, подымем котлован. Знамя-то у нас через Волгу ушло. Ну ничего, мы его опять на правый берег!

Вдоль шоссе на отдельных щитах и на заборах там и сям пестрели ярко написанные объявления о лекциях и докладах:

«Великие стройки коммунизма».

«Советская поэзия в борьбе за мир».

«Страны народной демократии».

«Внедрение передовых методов производства и передовой технологии».

«Вопросы коммунистической морали».

«Слово о полку Игореве» — великая героическая песнь древней Руси».

Объявление о новом фильме «Жизнь Рембрандта» привлекло их.

— Давай сходим сегодня после совещания на последний сеанс, — сказал парторг. — Надо же передохнуть!..

— Не могу, Борис, — ответил, хмурясь, Зверев, — Алешка болен.

— Что за Алешка? Ведь ты ж не женат?

Зверев понял, что проговорился.

— Племяш это Любы Кирюшиной, — признался он.

— Понял, понял...

— Ну, заболел... — озабоченно и наморщив лоб, пояснил Зверев. — Видно, перекупался, негодный: ангина. Вечерком обещал прийти к ним с врачом...

«Ну, по-видимому, нашла человека суровая наша Любовь Кирюшина!» — подумал парторг, скрыв от товарища улыбку.


41


Василий Орлов изо дня в день собирался пойти к Нине, попросить у нее прощения за все. Но во время бурной перестройки в котловане он так и не мог вырваться в городок. Он был одним из шести бригадиров, возглавивших комплексные бригады.

А когда, наконец, вырвался, то оказалось, что Нина вот уже неделю как находится на трассе высоковольтной ЛЭП.

Василий забылся в работе. Ночами он трудился с Высоцким над чертежами и вычислениями «щитов Орлова». Парторг и главный инженер участка, помогая, торопили его: с углублением котлована стальные щиты-подстилы вместо деревянных становились неотложной необходимостью. А в случае принятия орловских щитов их предстояло еще заказать.

Уже многое было сделано. Работа над проектом близилась к завершению. От сплошного щита Орлов отказался. Он остановился на том, что эти «маты» будут состоять из плоских стальных пустотелых балок, скрепленных не вмертвую, а с некоторой слабинкой, с «люфтом», наподобие того, как крепятся бревна плота. Такой стальной плот при вполне достаточной прочности, как вычислил Высоцкий, будет превосходно выдерживать «Уральца» на любых глинистых, вязких грунтах. Вес его был свыше тонны.

Одновременно то к Высоцкому, то к Черняеву на дом приходил со своим новым ковшом Доценко. С Василием он там никогда не сталкивался. Пантелеич специально позаботился об этом.

Высоцкий и Черняев, оберегая право на изобретение доверившихся им молодых изобретателей, уговорились пока, чтобы все вершить втайне.

Оба комсомольца с радостью приняли такое решение. Правда, Доценко даже чуточку забежал вперед. В первый же вечер, придя к парторгу, он, еще не раскатывая свернутых в трубочку чертежей, сказал Высоцкому:

— Только, Борис Пантелеевич, можно попросить вас, чтобы все это было в секрете?..

— Ну, ясно! — проворчал Высоцкий. — Впрочем, если у тебя есть какие-нибудь сомнения, то... существует БРИЗ.

— Нет, нет, что вы! — сказал Доценко.

Орлов принял содействие обоих инженеров просто и с достоинством. Вопрос о патенте или авторском свидетельстве не волновал его ничуть. Если помогают ему, то не для него же, а для стройки.

С Доценко же у парторга произошел один неприятный разговорец.

Когда расчеты и чертежи были готовы, Доценко сказал Высоцкому:

— Ну, вот и повершили дело. Но только неловко мне все-таки, Борис Пантелеевич: столько вы труда приложили, и без всякого вознаграждения.

— Иди к черту! — заорал на него рассвирепевший парторг. — Иди, иди, иди! Не хочу больше знаться с тобой!

Они впрямь чуть его не выгнал. Петр попросил прощения. Они помирились.

И все-таки, расхаживая большими шагами по комнате, Высоцкий нет-нет да и снова вскипал.

— А!.. — восклицал он. — Какой же ты! И ведь молодой! Откуда ты этого душка набрался? Эх ты, Петро!

Он запустил пальцы в его густые кучерявые волосы и слегка потряс ему голову.


42


Наконец-то возвратилась Нина Тайминская. Орлову сказала об этом Леночка Шагина. Но Василий решил, что надо пропустить один день, чтобы Нина успела отдохнуть после тяжелой работы на лесной трассе и после трудного пути.

И вот он у знакомого крылечка простого двухъярусного дома. У Нины была здесь отдельная комнатка.

Когда Орлов вошел в коридор, навстречу ему от Тайминской вышел Сатановский. Оба посторонились.

— А, Василий Ефремович! — сказал Сатановский. — Рад вас видеть в добром здоровье.

Орлов рассмеялся.

— А что мне делается! — отвечал он. — У меня с моим «Уральцем» здоровье одно. Он здоров, ну, стало быть, и я здоров.

— Ну, в добрый час, в добрый час! — ласково сказал инженер и, слегка приподняв соломенную шляпу, исчез за дверью.

Василий невольно оглянулся ему вслед. «От Нинки? Зачем он у нее был?! — в недоумении подумал он. — А впрочем, что ж странного? Нина — электрик котлована, мало ли у них общих дел! Без этих геодезистов шагу на котловане не ступишь!»

И, успокоив себя этими рассуждениями, он уверенно постучался.

— Войдите! — раздался бесконечно родной для него голос.

По-видимому, Нина только что пришла с работы: на ней был синий комбинезон с кармашком, из которого торчали какие-то ключи. Светло-русые, цвета меда, волосы были тщательно забраны под синий берет.

Девушка стояла перед столом и смотрела в окно.


— Ниночка, здравствуй! Пришел с повинной головой! — И с этими словами Орлов широким движением раскинул руки и шагнул к ней.

Брезгливое выражение искривило ее губы. Она подняла руку, словно бы ограждаясь от него.

— Товарищ Орлов! — срывающимся голосом прошептала она. — Я... только что с работы... Устала... Сделайте одолжение, не мешайте мне отдыхать!..

Василий от неожиданного оскорбления растерялся.

Лицо его побагровело.

— Так... так... — бессмысленно пробормотал он. — Ну что ж... Тогда простите за вторжение, товарищ Тайминская!..

Он выбежал из комнаты.

Навстречу ему шел Аркаша Синицын. Он еще издали махал рукой и улыбался.

Василий замедлил шаг. Гордость дала ему силы спокойно заговорить с Аркадием.

Они стояли беседуя.

А день-то, день-то какой! Светоносный день над Волгой обнимал и котловину Лощиногорска, и поросшие бором горы, и поникшую березу, чуть шелестевшую листьями над их головами...

«Да полно, было ли на самом деле то, что случилось сейчас в комнате Нины?»

По свойственной ему привычке Аркаша крутил пуговицу кармашка на ковбойке своего собеседника.

Вдруг он осклабился.

— Что это? — пропел он и потрогал пальцем ссохшийся цветок в петлице Орлова. — А мы думали, что он у тебя неувядаемый.

Орлов промолчал. Мгновенная боль исказила его губы. Но вот он тряхнул волосами, рассмеялся.

— Всего и делов-то! — сказал он с обычной своей широкой улыбкой, выдернул цветок из петлицы и швырнул на землю.


43


Начальник политотдела не обманулся в своих надеждах на Ивана Упорова. «Комсорг большого котлована» — так называл его с шутливой торжественностью парторг — и на этой своей новой работе не уронил доброй славы, добытой за рулем бульдозера.

Всего двадцать два года было Ивану Ивановичу, а и старые водители не стыдились именовать себя «упоровцами».

«Школой-передвижкой» называли водители летучие, всегда предметные уроки, которые давали во всякую свободную минуту лучшие работники неопытным и отстающим.

Начинать пришлось на одной из пересменок старшему из Костиковых, Илье. Это был тугой на слово, угрюмый человек. И когда Ваня Упоров попросил его рассказать молодым водителям, как вверенная ему машина «ГАЗ-93» здесь, на земляных работах, пробежала более семидесяти тысяч километров без капитального ремонта, а всего с прежними на каменном карьере близко к ста, Илья застеснялся: не оратор, дескать, не лектор. Иное дело, если бы дали ему на выучку человека; поездил бы с ним недельку-другую, побывал бы вместе с ним в передрягах и переделках, вот тут бы он его и поучил.

Не нажимая на Илью, Ваня Упоров наводящими вопросами, с приоткрыванием капота, с залезанием под машину, завязал с ним разговор. В этот разговор мало-помалу втянулись все.

Илья сказал:

— Да какие там секреты, нет у меня секретов никаких. Веди работу на больших скоростях — вот моя главная заповедь.

Это удивило Упорова.

— Постой, постой, Илья Петрович! Боюсь, что перехватываешь: это ведь только сказать легко, а другой на больших скоростях и машину растреплет и сам без головы останется.

— Я хотел то сказать, что держи свою машину в холе и всегда будешь ездить на самых больших скоростях. И первое дело: чувствуй машину так, как ты свою руку или ногу чувствуешь! Вот, скажем, укусил тебя комар, ты еще сообразить не успел, где, что, а рука уже отдернулась, она свое дело знает. Вот вроде этого и с машиной у тебя должно получаться со временем. К примеру, работаю я в каменных условиях. И попади у меня камень между баллонами. Другой поедет себе дальше, и ничего. А мне сразу... не знаю, как тут выразить, ну, вроде бы как в голову отдает, чувствую: не то! Он между покрышками, камень-то, а мне как в собственном сапоге гвоздь. Люби машину. Береги, как...

— Как жинку, — закончил кто-то за него. Посмеялись, поострили по этому поводу, как уж водится, и затем снова настороженное, жадное внимание.

И знатный водитель заключил так:

— И вот, ребятки, я уж почти наездил свои сто тысяч. Десятки тысяч тонн груза перевез. Сами знаете, в каких условиях, по каким дорогам. А в результате? Давайте посчитаем: пришлось только заменить поршневые кольца — раз. Вкладыши — два. И пальцы... Стоимость их какая? Да сущие гроши при таком пробеге; вместе с оплатой ремонтников что-то около ста рублей!

Еще проще был «секрет» другого брата, Игната. Этот решительно отказался от «лекции».

— Уговорились с Васей Орловым, — сказал он, — чтобы никто больше нашего кубов не выдал. Ну, и закон!..


44


В ранний час уединенной работы Бороздина в исполкоме, часов так около восьми утра, девушка в синих физкультурных шароварах и в заправленной под них голубой шелковой тенниске тихонько просунула темноволосую голову в полураскрытую дверь и на цыпочках вошла.

Прикрыв за собой дверь, она остановилась и ждала, пока Максим Петрович взглянет на нее; он сидел вполуоборот, покуривая, сердясь, кричал в телефон:

— Ну, вот я доберусь до него. Вот, вот!.. Передайте-ка сейчас ему трубочку, я ему сейчас!.. — Чувствуя, что кто-то вошел и ждет, председатель слегка повел рукой, приглашая садиться.

И вдруг над самым его ухом раздался протяжный, чуточку обиженный голос:

— Па-апка?

Бороздин едва не выронил трубку. Затем, как мальчишка, пойманный на запретном для него курении, он поспешно сунул самокрутку в пепельницу. А по телефону коротко сказал:

— Ну, вот что... Ладно. Доругаюсь с вами в другой раз. А сейчас... тут ко мне большое начальство приехало. Самому выволочка будет!..

Он положил трубку. И вряд ли на том конце провода, в МТС, усомнились, что сейчас и вправду большое начальство «шерстит» в исполкоме Максима Петровича Бороздина. Всем известно было, что иной раз он шуткою любит сказать правду, даже если она горька для него.

Светлана погрозила ему пальцем.

— Нечего, нечего прятать, видела! Это ты все накурил?

— Дочка? Да ты откуда? Какими судьбами? — сказал Бороздин, подставляя ей щеку для поцелуя и отводя разговор.

Светлана, прежде чем поцеловать смуглую щеку отца, придирчиво вглядывается и легонько проводит тылом руки по его щеке. Качает головой.

— Ну и ну! Не первой свежести!

— Полно тебе, — отвечает виноватым тоном Бороздин. — Ну ладно, ладно, грозная дочь, целуй отца, какой есть... Времени у нас мало, сейчас ко мне народ начнет собираться.

Он усаживает Светлану на диван. Вглядывается счастливыми глазами, словно бы годы не видал, хотя Светлана каждое воскресенье, а иногда и с вечера в субботу приезжает с правого берега в Староскольск.

— Ну, дочка, дай хоть минуточку посмотреть, какая ты там, на котловане, стала. Ух, какая большая выросла! Никак я тебя с месяц не видал? А?

— Тебя самого дома-то, наверно, с месяц не видали! — язвит Светлана. — Подушку сюда еще не перенесли, товарищ Бороздин? — спрашивает она, подражая матери.

Отец благодушно смеется.

— Нет, дочка, нет. Теперь мне подушку в полевые станы надо переносить. В вагончики к трактористам, к комбайнерам. Время-то ведь надвинулось какое! Ну, а ты как там в своем котловане?

Светлана усмешливо щурится. Перекидывает рыхло заплетенные косы на грудь, начинает переплетать их.

— Уж как мешают, — говорит она. — Отрежу!

— Вот я тебя! — грозится отец. — Ну, чем они тебе помешали?

— Я, отец, уезжаю.

Максим Петрович отшатнулся.

— Час от часу не легче!.. А замуж ты еще не вышла?

Глаза у Светланы сердито блеснули.

— Вечно у тебя, папка, какие-нибудь глупости на уме!

Увидя, что Светланка не на шутку рассердилась, он сказал:

— Да ведь, доченька, разве можно так сразу: «Папа, я уеду»? Мы с матерью ничего не знаем, не посоветовалась с нами, и вдруг...

Светлана улыбнулась:

— Да здесь и советоваться нечего. Просто командируют меня и еще одного гидротехника с котлована на месяц на Волго-Дон, поучиться отливу вод из котлована.

— Ну, это другое дело! — сказал отец. И, чтобы развеселить дочь, притворился, будто он не понимает, что это значит — отливка вод из котлована. — Ну, а как же все-таки допустили?

— Что допустили?

— Воду в котлован.

— Па-апка!.. — проговорила Светлана и расхохоталась. — Ведь ты же ничего не понимаешь!.. Ну, вот смотри, я тебе начерчу.

Она подошла к столу, взяла бумагу, карандаш и стала чертить и объяснять.

— У нас, — говорила Светлана, — водопонижение будет иглофильтровое. Будет заложен водосборный коллектор. К нему присоединяются иглофильтры. А откачка воды будет производиться насосно-вакуумным агрегатом. А знаешь, папа, сколько будет у нас на котловане этих насосных станций? Пятьдесят одна станция.

Отец сделал вид, что изумился. Это еще больше подожгло ее задор.

— Одних иглофильтров, знаешь, сколько будет? Шесть тысяч!

— И кто же этим занимается?

— Субподрядная организация. И уже набирают мотористов.

Отец кивает головой. Мысли его далеко. «Субподрядная! — думает он. — Ох, Светланка, Светланка!.. Уж и «субподрядная»! — думает он. — И «иглофильтры», «кубометро-часы». А давно ли дралась. с мальчишками, хвалилась, как «наподдавала» она и тому и другому!.. Чуть не плакала, ударяя себя по колену: «Почему я не мальчишка?» Мать чуть не до слез, бывало, нахохочется: «Да уж будет тебе, Светланка!.. И так уж всех мальчишек переколотила — атаман!..»

— Папка! Да ты не слушаешь?

Максим Петрович очнулся.

— Слушаю, слушаю, дочка. Набор мотористов...

— Э-эх! — с ласковой усмешкой в голосе произносит Светланка. — Я ему о цельнотянутых трубках, о задвижках Лудло начала рассказывать, а он все еще...

Отец не успевает оправдаться: в комнату вступает своей несколько щеголеватой, осанистой походкой Артемий Федорович Журков.


45


Председатель райисполкома встретил его радостным возгласом.

— Да сиди ты, сиди! — сказал Журков. — Вот мы посмотрим, какая у тебя сейчас радость изобразится на лице, когда узнаешь, зачем я к тебе пожаловал... в столь ранний час!

Светлану Журков приветствовал без рукопожатия. Она ответила ему легким наклоном головы.

— Я пойду, папа, — сказала она, — мне в райком комсомола надо.

Журков устрашающе посмотрел на нее и по-отцовски, на «ты», слегка прикрикнул:

— Куда тебе, стрекоза, в райком? Ишь какая быстрая — вся в отца! В твоем райкоме еще никого нет, сейчас проезжал мимо. Посиди, посиди. Секретов не будет. А при тебе хоть не поругаемся.

И Светлана опять села в уголок дивана.

— Ну, хозяин района, — сказал Журков, — угадай, зачем я к тебе в такую рань пожаловал, бедный проситель?

Начальник политотдела, отдуваясь, вынул портсигар.

Бороздин поднес ему спичку и сам закурил.

— Ну, уж заодно и мне разреши, дочка! — заявил он, осмелев. Затем ответил Журкову: — А зачем к бедняге Бороздину гидростроевцы приходят: «Бороздин, дай квартирку!»?

Журков при этих словах откинулся в кресле и как бы впал в бесчувствие, пораженный прозорливостью Бороздина.

— Да ты ясновидец, брат мой! — вскричал Журков. — Читаешь в людских сердцах!.. — Он хитро прищурился и погрозил перстом: — Э-э, нет, тебе, наверно, кто-нибудь сказал!

Оба расхохотались. Потом стали говорить всерьез. Оказалось, начальник политотдела пришел просить ордер на квартиру для корреспондента областной газеты Дементия Зверева.

— Ты его знаешь, Максим! — убежденно говорил он. — Это ж настоящий работник печати. Труженик. Боец пера! И не кичится тем, что областной журналист. Многотиражка наша так и называет его: «Наш спецкор!» Строители его знают, любят. На котловане шутят: «У нас, — говорят, — теперь пойдет дело: нашему участку придано шесть бульдозеров и один Зверев!..»

Журков рассмеялся.

— Да знаю я его! — отвечал Бороздин. — Ездил он со мной по району. Парень хороший. Но ведь он же здесь наездами. Живет в Средневолжске. Не станет же он, литератор, к нам в район переезжать из областного центра.

— А вот и не угадал. Именно! Остается здесь. И обзаводится семьей парень. На нашей гэсовке женится, на Любови Кирюшиной. А у той братишки, сестренки, племяши... А я, знаешь ли, мечтаю сделать его заместителем редактора.

— Да понял, понял... — страдальчески скрипел Бороздин, и хмурился, и потирал бритую голову, словно бы от ушиба. — Да ведь, братцы вы мои, город же не резиновый!..

— Ишь ты! Заговорил совсем как кондуктор автобуса...

— Заговоришь тут! Не с теми расчетами городок строили.

— Ничего, ничего, товарищ председатель! Что нам теперь твой городок? Дни его сочтены. Ты смотри, сколько городков мы по увалу наставили!.. Да скоро мы тебя жилплощадью наделять станем, и притом безотказно!.. А пока не жмись, Максим Петрович, не жмись, для гэсовцев не жалей.

— Ну уж, если я жалею!.. — начал было Бороздин возмущенно, но тотчас же распознал шутку и, рассмеявшись, ответил: — Вам, гэсовцам, все отдай, и то скажете: мало. Уж на что больше, детище свое не пожалел, отдал! — Бороздин кивнул на Светлану.

Ей это не очень-то понравилось. Она сдвинула брови, посидела немного и встала.

— Пойду, отец, — решительно заявила она.

— Пойди, пойди, доченька. Надо тебе хоть немного с мамой побыть перед отъездом.

Светлана простилась и вышла.

Они остались одни. Бороздин звякнул в настольный колокольчик, вошла девушка-секретарь, маленькая, с тихим голосом, с розовой длинной гребенкой в стриженых волосах. Бороздин распорядился выписать ордер на имя Зверева.

— Так скажи ему, пускай приходит за ордером, — сказал он Журкову.

Тот добродушно прищурился.

— Признаться, я прихватил его с собой, ведь я ж в тебе был уверен... Большое, нужное дело сделал ты! Прямо-таки от политотдела благодарю!

Он потряс Бороздину руку.

Вошел Зверев.

— Вот он, вот он, корпус печати! — приветствовал его Журков.

Корреспондент смущенно отшучивался.

— Ты что же это, — кричал на него Журков, — засел на своем правом берегу, а левого и знать не хочешь? Река об одном береге не бывает. И Волга-матушка, она тоже о двух берегах. Смотри! Ведь я знаю: копишь роман... в пяти томах, с прологом и эпилогом! Не хватит тебе одного берега.

Зверев улыбнулся.

— Одного котлована, Артемий Федорович, и то на десять томов хватит! Только бы духу хватило!


46


Будучи в Староскольске на партконференции, парторг котлована рассказал Рощину о ковше Доценко.

— О! — сказал начальник строительства. — Это было бы чудесно. Только не копаться и не кустарничать! Скажи ему, чтобы завтра к одиннадцати был у меня.

О шитах Орлова парторг пока решил умолчать. Он опасался преждевременной огласки еще не завершенного замысла.

И вот Петр Доценко, вооруженный свитком чертежей, идет, утопая в песках, по улицам Староскольска.

Большой каменный двухэтажный дом, окрашенный в голубую краску. Возле дома в знойных барханах несколько «ЗИСов» и «Побед».

Прямо из стены дома вырвался пучок проводов.

В этом доме мозг строительства.

Творимые здесь чертежи и расчеты на лоснящейся, хрусткой бумаге, неукоснительно, в жесткие сроки, претворены будут в железобетон, в электроэнергию.

Слово, сказанное здесь негромким голосом в телефонную трубку или перед щитом селектора, обладает силой перемещать миллионы тонн косной материи; оно движет необозримым полчищем стальных механизмов и агрегатов; оно собирает в один узел мысли и усилия тысяч строителей.

Здесь главное управление, которому подчинено все: и правый и левый берега.

По высокой и крутой деревянной лестнице — дом-то старинный, купеческий — Петр Доценко поднялся во второй этаж, прошел коридором и, наконец, очутился в приемной начальника строительства.

Просторная комната. Белые стены. Широкие два окна. Высокий тамбур кабинетной двери: направо — к начальнику строительства, налево — к главному инженеру.

Прямо напротив входной двери стол, а за ним секретарша — светловолосая, статная, с капризно-медлительным голосом, особенно когда говорит в телефон, и с пухлыми малиновыми губами, которые она во время разговора едва приоткрывает.

Но видно, что у нее это не от кичливости, а как-то невольно, от сознания, должно быть, детального своего знакомства со всеми рычагами и приводами, рычажками и кнопками огромной стройки.

Ей просто приятно светить отраженным светом. Ей радостно, что ее голос узнают на любом участке и правого и левого берегов.

Приемная наполнялась.

Одни пришли к начальнику, другие к главному инженеру.

По-разному сидели ожидавшие приема: кто закинув ногу на ногу, кто привалясь к спинке дивана, кто с газетой; а тот — чертя что-то и вычисляя в записной книжке.


Вошел летчик управления. Поздоровался с секретаршей, назвав ее Лидой.

Слева от секретарши, на подсобном столике, целая стая телефонов разного образца.

Она ловко и быстро орудовала ими. Одна трубка зажата между плечом и ухом. В другую она бросила два-три слова и вот уже схватилась за третью.

Только слышались легкие звоночки да сухой звук опущенной на подставку трубки.

В одну из трубок Лидия Ивановна говорила сурово, с начальственностью в голосе:

— А это кто ж такую команду дал, дежурный диспетчер, что ли? Более чем стра-анно!..

В другую — сухо, бегло, самые обычные соединительные слова, но столь веским голосом, что соединяли тотчас же, без промедления и переспросов.

— Алло-у? — с легким и, как ей казалось, аристократическим подвыванием взывает она. — Девушка, Мамалыгина дайте мне.

В третью — нежно, воркующе, панибратски.

В четвертую, очевидно от Рощина, она только слушала, бросала короткое, исполнительное «да» и тотчас спешила исполнить приказание.

«Вот эта в темпе работает! — подумал Доценко. — У этой укороченный цикл!»

Он проникся большим уважением к девушке, хотя сначала она раздражала его певучим голосом и тем, что, занятая работой, все-таки не забывала прихорашиваться.

А из кабинета начальника изредка доносился гудящий добродушный бас: «Здравствуйте, дорогой!..»

Выждав мгновение, когда секретарша была свободна от телефонов, Доценко подошел к ней и, назвав ее Лидией Ивановной, сказал, что товарищ Рощин назначил ему прием на одиннадцать.

— Да? — словно обидевшись, сказала она. — Ждите. Товарищ Рощин ничего не забывает!..

Он поклонился и смиренно отошел.

Это смягчило ее. С молодыми мужчинами она вообще была чуточку ласковее.

Она позвонила Рощину:

— Леонид Иванович! Прибыл с третьего участка экскаваторщик Доценко.

Прогудело в трубке:

— Хорошо.

И секретарша пригласила его войти.

Петр вошел. За большим столом сидел начальник строительства. Перед столом — два больших кожаных кресла для посетителей. Большие окна распахнуты. Верхушка дикого тополя шелестела в самое окно.

Поздоровались.

— Садись! — Рощин указал на кресло.

Экскаваторщик сел.

Рощин был сегодня что-то особенно радушен и весел.

— Молодец! Одобряю! — начал Рощин, видя, что Доценко не знает, как и с чего начать. — Но только вот что: не вздумай задаваться, молодой рационализатор! Облегченный ковш уже применяется кое-где. Но в конкретных условиях нашего котлована твой ковш наилучший. Итак, значит, хочешь в Свердловск?

— Товарищ Рощин, я так вопроса не ставил. Но, конечно, хотелось бы самому проследить...

— Чертежи все в порядке?

— Да. Вот они.

— Жена отпустит?

Доценко смущенно промолчал.

— Сегодня можешь вылететь?

— Могу!

— Молодец! — И Рощин позвонил. Вошла секретарша. Начальник приказал, чтобы экскаваторщику Доценко Петру была выдана десятидневная командировка, деньги и чтобы он был доставлен на большой аэродром самолетом строительства.

— Всё! — сказал в заключение Рощин. Он встал и протянул ему большую пухлую руку. Доценко вскочил и поспешно подал свою.

— Молодец! Еще раз молодец! — сказал Рощин. — Да и все вы там у меня молодцы...


47


Иное ожидало «щиты Орлова».

Вот и закончены были, наконец, все расчеты и чертежи. Принимая из рук Высоцкого дорогой ему свиток ватмана и кальки, Василий Орлов глянул парторгу в глаза и двумя руками стиснул в крепком рукопожатии его руку.

— Борис Пантелеич! — в глубоком волнении сказал он. — А! Да что там!.. — вырвалось у него. — Речи ли говорить тут? Все ведь вы понимаете!..

Он снова глянул парторгу в глаза. Тот раскрыл руки, и они обнялись.

— Ну, в час добрый! — сказал парторг.

Однако в ближайшие два дня Орлов никак не мог вырваться из котлована на левый берег, в главное управление.

Подвернулся чудесный случай. У главной прорабки он, пробегая, опознал одну из машин Рощина. «На ловца и зверь бежит!» — подумал, широко улыбаясь, экскаваторщик.

Но оказалось, что на «Победе» начальника приехал его секретарь — референт Семен Семенович Купчиков. Он спешил обратно, к парому.

Орлов остановил его возле машины, и после короткого разговора Купчиков с готовностью согласился «под своим присмотром», как изволил он выразиться, представить проект орловских щитов в центральный БРИЗ и одновременно доложить Рощину.

Василий радовался: и от котлована в эти горячие денечки не оторвался ни на миг и дело сделано. Купчиков ведь! И Орлову, как всем на стройке, было уже известно, что во всем окружении Рощина едва ли найдется лицо, более доверенное, чем Семен Семенович Купчиков. «Глаза и уши начальства!» — посмеиваясь и не совсем доброжелательно говорили о нем. «Ну, и пес с ним! А дело хорошее для нас провернем, — решил про себя Орлов. — А генерал знает, кому доверять. Видать, парень оперативный, смекалистый, в стройку врос!.. Завидуют, поди, черти!»

Все произошло так внезапно, что Василий не успел посоветоваться с парторгом. А в тот же день после ночной смены Борис Пантелеевич был послан по целому ряду заводов-поставщиков в качестве толкача. Ненавидя это занятие — толкачество, он все же принял командировку: дело требовало.

Прошло две недели. Купчиков молчал. Василий ощутил беспокойство. Главное, его щиты по мере углубления котлована становились все нужнее и нужнее.

Он позвонил референту.

— А-а!.. — послышался в трубку тонкий, отчужденный голос Семена Семеновича. — Помню, помню... Что ж вы волнуетесь? Если бы вы пошли обычным порядком, через свой БРИЗ, со всеми инстанциями, то, знаете, где бы сейчас были с вашим изобретением? Разве что в районном производственно-техническом отделе. Терпение, дорогой мой, терпение!

И слышно было, как Купчиков положил трубку.

Дома, в общежитии, Василия встретила Галина Доценко. В руке у нее была телеграмма, прочитанная, очевидно, уже не один раз. Галина так и бросилась к Орлову навстречу.

— Васечка!.. Ты послушай!..

Не до того ему было сейчас, но он уважал Галину.

— Прочитай, — мрачно сказал он.

Телеграмма была от Петра из Свердловска, с завода тяжелого машиностроения. Доценко сообщал, что скоро будет дома, что на заводе ему помогли, что возвращается он с целой партией «ковшей Доценко».

Орлов поздравил Галину с успехом. Он даже нашел силы принудить себя к шутке:

— Ну что ж, Галина... Ковш! Стало быть, посудина. Так ты, хозяюшка, смекай!.. И за столом чтобы у тебя ковши звенели... да не с водой!

— Уж будь спокоен! — приняла его шутку Галина.

Он прошел в свою комнату, и Галина Ивановна услыхала через полуоткрытую дверь, как, не раздеваясь, не снимая котлованских бутсов, он рухнул на кровать. Никогда прежде, даже после суточной работы на котловане, не бывало с ним так.

Она постучалась. Послышалось угрюмое: «Войдите!» Увидав, что это Галина, Орлов сделал попытку встать. Но Галина замахала на него рукой:

— Лежи, лежи!.. Я на минуточку. Ты что, не заболел ли?

— Нет... Здоров.

— Ну, известие какое-нибудь тяжелое получил? Чего ты такой?

Орлов хмуро усмехнулся:

— Никакого не получил. Вот это и худо.

— Что-нибудь со щитами твоими?

Молчание.

— Галиночка, не мучь! Расскажу как-нибудь после... А теперь не могу... Прости, но не могу...

Он приподнялся на кровати и умоляющим движением приложил ладонь к сердцу.

— Да что ты, Вася! Ты меня прости... за неуместное вмешательство. Но я думала, что могу тебе чем-нибудь помочь. Ну, отдыхай!

Она вышла невольно на цыпочках, как от больного ребенка. Но вскоре Галина услыхала, что он встал и направился к выходной двери.

Орлов шел снова позвонить Купчикову и выяснить, в каком положении в ЦБРИЗе дело с его щитами.

У старой березы, где пролегал путь в управление стройрайона, он столкнулся с главным инженером участка.

— А я к тебе! — сказал Черняев. У него был крайне расстроенный вид.

— На котловане что-нибудь стряслось? — обеспокоенно спросил Орлов.

— Да нет! Со щитами твоими крайняя неприятность.

— Отвергли? — спросил Орлов.

— Да нет!

И Черняев, негодуя, рассказал, что́ довелось узнать ему в главном управлении, у начальника материально-технического снабжения. Справлял там разные дела. Краем уха услыхал, как двое инженеров проектного бюро разговаривали о металлических щитах под экскаваторы. Насторожился. Хвалят!

— Ну, я, конечно, подбросил: «Да, — говорю, — Орлов — башковитый парень. Щиты его — вещь бесценная». — «А при чем, говорят, — здесь Орлов?» — «Как, — говорю, — при чем? Вы же о его щитах говорите! Я же слышал!» Они, понимаешь, ни в какую! Это, дескать, Шутейкина щиты. «Какого, к черту, Шутейкина, когда Орлова, и я сам принимал участие в их разработке?» — «А, — говорят, — понятно: вы сторона заинтересованная, а потому и не можете иметь беспристрастного суждения». Я загремел на них: «Как так?!» А они чуточку сбавили тон, однако стоят на своем: «И что вы удивляетесь? Почему именно Орлов, когда инженерная мысль бьется над этой проблемой чуть не на каждой стройке? Яблоки падают в разных садах!»


48


В эту ночь, часов около двенадцати, Галина Ивановна была разбужена грохотом и топотом на лестнице, ведущей на их площадку. Слышались мужские пьяные голоса.

«Неужели ребята напились? Вот безобразие!» — отметила она про себя, быстро оделась и распахнула дверь на площадку.

В гневе она отступила.

Двое незнакомых парней втаскивали пьяного Орлова.

— Гражданочка!.. Гражданочка! — хриплыми голосами закричали ей парни. — Не закрывайте!.. Нате вам вашего!.. Куда вам его положить?

Галина молча указала на дверь комнаты Орлова и, не оглядываясь на них, выбежала из квартиры, захлопнув дверь.

Отвращение и жалость мучили ее.

«Неужели все из-за Нины Тайминской?» — подумала она.

К ней, к Тайминской, она и направилась сейчас. Нина жила рядом.

В сумрачной задумчивости выслушала Тайминская ее рассказ о позорном поведении Василия, но ничего, ровнешенько ничего не сказала ни об их разрыве, ни о причинах его.

«Вот кремень девчонка, проклятая!.. — злясь, подумала Галина. — Как будто она и ни при чем! Натворила беды и молчком хочет отделаться!..»

Но расспрашивать, вламываться в чужую жизнь ей показалось недостойным, и она тоже замолчала.

Когда Галина стала прощаться, Нина вдруг порывисто удержала ее руку:

— Галя, останься... переночуй у меня!..

И уткнулась лицом в ее плечо. Галина Ивановна ощутила сквозь легкий шелк кофточки горячую капнувшую слезу.

Нина рассказала Галине обо всем. Да! Она любила, очень любила Орлова. И это было ее первое чувство. И она считала, что это ее будущий муж, и прощала ему многие его недостатки: и грубость временами, и самоуверенность, и дикую ревность. Думала, что все это пройдет. Ей всегда казалось, что он ее слушается и чуточку побаивается, потому что любит.

Галина перебила ее:

— Ниночка! Ну, а по правде: было у него основание приревновать тебя к Лебедеву?

Они разговаривали, лежа в постели. Свет был погашен. Нина молчала. Галина Ивановна мысленно пожалела о своем вопросе. Она слегка дотронулась до руки Нины и тихо произнесла:

— Не надо, Ниночка... Прости меня!..

— Нет, почему же... — И Нина повернулась к ней лицом, приподнялась на локте и стала говорить тихим и строгим голосом, как бы сама вслушиваясь в свое сердце.

— Видишь ли... Дмитрий Павлович, ты же знаешь это, и все у нас признавали, что он человек изумительной души, изумительного обаяния... Умный. Мужественный... Да! Я тебе откровенно скажу: теперь, когда он уехал, я не знаю, что отдала бы, только бы снова услыхать его голос... А теперь... ну, я говорю тебе прямо, что я тоскую по нем.

— Так, значит, ты Василия не... — вырвалось у Галины.

— Нет, любила! Но то́, что он сделал, чтобы отомстить мне, — за что, не знаю!.. — это... гнусность. И этого я ему никогда, никогда не прощу!.. Тогда, в тот вечер, как мы все вместе были в Староскольске, он назло мне провел ночь у той женщины, с которой встречался прежде...

— Орлов сам тебе признался в этом?

— Нет. Но мне сказал человек, которому можно верить: Сатановский... Да и по всему поведению Василия я чувствую, что это правда...

Помолчали.

— Вы что же, прервали с ним все отношения? — спросила Галина.

— Почему? — возразила Нина. — Нет. Но... ты понимаешь... А то, что с ним сейчас произошло, это ужас, — ведь он никогда раньше не пил! Это не от нашего с ним разрыва, нет! А у него изобретение присвоили — щиты, меня это в ярость приводит. — И Нина рассказала Галине о том, что узнала только сегодня от Черняева. — Ну как это у нас еще возможно?! Судить таких субъектов надо, показательным судом судить! Я завтра же буду с парторгом, с Высоцким, говорить об этом!

Рано утром Нина Тайминская побежала к Высоцкому. Он жил недалеко.

Высоцкий еще не вернулся.

Тогда Нина позвонила Журкову и попросила срочно принять ее.


49


— Ну? Что у тебя стряслось, доченька? — встретил ее Журков.

Нина рассказала.

— Купчиков замешался — добра не жди! — проговорил Журков.

Выйдя из-за рабочего стола, он забросил руки назад и стал прохаживаться. Гневно-брезгливая гримаса временами пробегала по его лицу.

— Уж этот мне кот в сапогах! — бормотал он. — Ну, погоди ж ты!..

Он снова сел в кресло, взял трубку и попросил соединить его с референтом начальника строительства.

— Товарищ Купчиков? — услыхала Нина. — Да, да, это я, Журков. Будьте любезны пожаловать ко мне, в политотдел. Да, да, сейчас.

По-видимому, Семен Семенович упирался, отговаривался. Журков повысил голос:

— Я знаю давно, что вы референт начальника строительства! Но с вами говорит начальник политотдела!.. Вот так. Да.

Он положил трубку.

— Сейчас будет здесь, — сказал он Тайминской. — А ты не уходи. Все выясним.

Постучав, бесшумно и гибко, какими-то семенящими шажками вошел Купчиков.

Никогда прежде не думала Нина, что человек может так вот упасть на спину перед сильнейшим, поднять, что называется, все четыре лапки кверху и стучать хвостиком о землю...

Тайминской стало душно.

Референт начальника не отрицал того, что около трех недель назад взял у Орлова чертежи щитов, что обещал их «продвинуть», а затем, как сказал он, заспешил, замотался и позабыл их в одной из прорабок участка.

Журков не на шутку встревожился.

— И они пропали? — задал он вопрос.

Купчиков в меру почтительно рассмеялся.

— Ну что-о вы!.. — пропел он.

— Где же они?

— В моем сейфе.

— Сходите и принесите.

— Слушаюсь!

— Постойте! — вернул его Журков. — Как объяснить, что на изобретении Орлова наросла вторая фамиилия?

Референт склонился и развел руками.

— Вы показывали кому-нибудь эти чертежи?

— Никому. Но вот какое тут может быть объяснение: я оставил сверток на правом берегу, а через неделю мне вернули его с одного из участков левого берега.

— Все ясно. Идите...

Через четверть часа Купчиков прислал в политотдел чертежи щитов Орлова.

Пробегая к своему кабинету, Купчиков увидал в приемной писателя Неелова. Референт так и кинулся к нему.

— Товарищ Неелов! Да что ж вы тут сидите?

— Пришел отметить творческую командировку.

— Так у меня же, у меня это проще всего сделать!.. Идемте, идемте! Боже мой! Давно вы сидите? Как же так?..

И, подхваченный под локоть, Неелов прошествовал в комнату референта.

Многие из посетителей не без зависти на него посмотрели.

— Что-то не пожилось вам у нас, — сказал секретарь-референт. — Впрочем, знаю, знаю... Увы! Наш начальник политотдела не всегда понимает, кто стоит перед ним...

— Да-а, знаете ли... стиль у этого человека явно не тот.

— А вы — Москва, — с нажимом проговорил Купчиков.

— Будьте спокойны. У меня в Москве состоится кое с кем откровенный разговор.

— Сделаете хорошее дело.

Лампочка в пепельнице, вспыхнувшая перед глазами референта, позвала его к начальнику.

Эта лампочка-сигнал была усовершенствованием самого Семена Семеновича: звонок он считал для себя унизительным.

А так посетители даже не догадывались, почему товарищ Купчиков вдруг встал и пошел в кабинет «самого» — Рощина. По-видимому, он вхож туда в любое время. Сила!

— Куда вы, к черту, запропастились?! — рыкнул на него свирепо Рощин.

Купчиков сжал губы, выпрямился:

— Меня срочно вызвал к себе начальник политотдела.

Рощин посопел, побарабанил пальцами и сказал добродушно-ворчливо:

— Нашел время... Ну, что там у вас? — Он протянул руку за бумажкой, которую почтительно и с достоинством держал Купчиков.

Тот с легким поклоном положил ее на стекло стола.

— Что-о? — с грозным недоумением прогудел Рощин. — Заявление об уходе? Знаете, Семен Семенович, я считал вас человеком умным и... порядочным. Да, да, не обижайтесь. Потому что в такие дни и с такой стройки бежать непорядочно. Что за манифестация? Чем вы недовольны?

— Я вынужден! — пощелкивая ногтями и потупясь, отвечал референт.

— Давайте без дураков, — резко сказал на это Рощин. — Я не любитель психологические загадки разгадывать. И некогда.

И Семен Семенович рассказал ему историю с затерянными чертежами щитов, о вызове к Журкову и обо всем, что произошло в кабинете начальника политотдела.

— Я виноват, — закончил он, — и готов понести любое наказание. Но в ту минуту, когда этот экскаваторщик почти насильно сунул мне свои чертежи, я даже не отдал себе отчета: что, зачем? У меня тогда от вас было очень срочное поручение, вы помните?.. Виноват и готов понести наказание. Но так третировать меня! Кричать на меня в присутствии постороннего! Ведь все-таки я ваш личный референт, а он...

И Семен Семенович заплакал.

Рощин едва сдерживал гнев. Не доверяя своему голосу, он молча, жестом руки отослал Купчикова.

И еще не закрылась за ним дверь, как рука Рощина схватилась за трубку телефона. В кабинете Журкова раздался звонок.


50


Измученный путешествием по району, промокший под почти не перестающим осенним ливнем, Бороздин со своим шофером Мишей темной ночью подъезжал к Староскольску.

Все наддавая и наддавая, упруго шел дождь, стучал по брезентовому верху риковского «козлика». Дороги размыло. В степи съезжали на целину. Но когда дорога вступила в просеку нагорного бора и некуда стало сворачивать с колдобин размокшего суглинка, то и совсем намаялись. А уж они ли, кажется, не бывали в передрягах!

— Да-а, Миша-а!.. — прокряхтел Бороздин, кидаемый то в один бок машины, то в другой. — Это еще счастье наше, что нам посулили, да не дали обкомовскую «Победу»: погинули бы мы с тобой на «Победе». А «козлик», он всюду проскочит.

Миша, шофер исполкома, только причмокнул в знак сожаления:

— Нет, Максим Петрович, не погинули бы и на «Победе». А оно бы, по вашей должности, солиднее.

Председатель исполкома вздохнул.

— Не заслужил, Миша. Осень у нас больно худая вышла. И семян не собрали. Ты слыхал, облисполком опять ходатайствует перед правительством о льготе по хлебопоставкам...

— Слыхал.

— Ну вот. Хватит с нас и «козлика».

— А мы тут при чем? Мы осадками не распоряжаемся! — возмутился Миша.

Бороздин промолчал.

Сквозь мутный полог дождя, едва пробиваемый светом фар, засверкали в черной котловине жирные огни Староскольска.

Подъехали бесшумно к воротам. Взлаяла собака и, узнав своих, смолкла. Миша дал гудок. Выбежала Наталья Васильевна, открыла калитку.

— Ох, бедные вы, бедные, вымокли до нитки! — сказала она, целуя мужа в щеку.

Бороздин ответил шуткой.

— А ты, мать, самоварчик нам... да чайничек поставь на конфорочку... да впредь по стопочке светленькой поднеси, рыжички-то ведь засолила! Вот мы и отойдем. Светланка не приехала? — спросил он, подымаясь на крылечко.

— Нет. Письмо получили: еще на месяц оставляют их... Как тоскливо без нее!

По голосу жены Максим Петрович и в темноте безошибочно определил, что близко слезы. Он решил резко перебить настроение жены.

— А это что? — спросил он с напускной строгостью и указал на яркий свет, бьющий сквозь ставни из комнаты девочек. — Стрекоза все еще не спит? Ведь одиннадцать часов скоро! Непорядок. Доктор сколько раз говорил: сон, сон для нее важнее всех лекарств.

— Да-а! — ноющим голосом оправдывалась Наталья Васильевна. — Поди-ка ты уложи ее, если она отца ждет.

Бороздин тихонько вошел в комнату девочек. Наташка сидела спиною к нему и писала письмо. Взвизгнув, она бросила перо на тетрадку, обернулась, вскочила на стул и обвила худенькими ручонками шею отца.

— Что же ты не спишь? — спрашивает Максим Петрович.

Наташка сидит у него поперек колен, свеся ножки в тапочках, и ласково трогает ухо отца.

— Я не спала, потому что Светлане письмо писала. А ты знаешь новость?

— Нет, Наташенька.

— Красное знамя опять у Светланы!.. — с победным видом возвещает Наташка.

Отец не вдруг-то сообразил, какое знамя.

— Ну? — поторапливает она его недогадливость. — Светланин берег обратно Красное знамя отвоевал!

Она ширит глазенки.

Максим Петрович стиснул ее, прижал к сердцу:

— Суха-арик ты мой!..

Наталья Васильевна позвала их к чаю.

У Бороздина привычка: когда иззябнет, отогреваться горячим крепким чайком, пить его вволю, до пота и притом с блюдечка, с пятерни.

Так он и пьет сейчас. Ворот рубахи расстегнут.

— Ох, мать, — говорит он, — добро! И умирать не надо!..

Громкий стук в наружную дверь в сенцах.

Бороздин поставил на стол недопитое блюдечко. Наташка бросилась открывать:

Мать удержала ее:

— Да сиди ты, сиди!..

Встает сама. Лицо у нее жалобное, досадливое.

— Не дадут человеку отдохнуть!

Стук повторяется, на этот раз требовательно, нетерпеливо.

— Сейчас! — кричит хозяйка. — Пожар, что ли? Господи, двери разобьют!

Она выбегает в сенцы.

— Кто? — слышится Бороздину и Наташке тревожный, вдруг потончавший голос матери.

— К Бороздину, — доносится угрюмый ответ.

Слышно, как звякнул вскинувшийся крючок. Кто-то вступил в сенцы. Топот сапог. Вскрик матери: «Ох!..»

Бороздин выскакивает из-за стола.

— Да кто это там?

Но не нужно бежать им навстречу: они уже перешагнули порог кухни. Их трое. Двое в кожаных тужурках, в фуражках кожаных, в сапогах — в непогодь это лучше всего. У одного тужурка оттопырена кобурою нагана.

Третий — солдат. С винтовкой. Он сразу же стал у дверей, чтобы никто не мог выйти.

Наташка в испуге приникла к отцу. Она так привыкла, что ее папка всех старше в городе и все ему повинуются.

Отец успокаивает ее и тихонько толкает к Наталье Васильевне. Та обнимает девочку, прижимает к себе.

— Вы гражданин Бороздин, Максим Петрович? — спрашивает старшой.

Бороздин чуточку промедлил с ответом, усмехается: с этим товарищем они встречались не раз на партийных собраниях.

— Вы ж меня знаете, — тихо говорит он.

— Гражданин! — повышает человек голос, делая его четким и злым. — Извольте отвечать на вопросы, а не пускаться в разглагольствования!

Бороздин уже вполне владеет собой. Молча протягивает он руку за ордером.

Старшой достает бумажку из полевой сумки, вручает. Бороздин бегло прочитывает.

— Ну что ж! — говорит он с паузами. — Пожалуйста!..

— Которая комната ваша? — спрашивает все тот же.

— До сих пор я считал, что здесь все комнаты мои.

У старшого кривится и вздрагивает щеточка коротко подстриженного уса, однако он воздерживается на сей раз от гневных замечаний.

— Пройдемте! — говорит он, приглашая Бороздина. — Эта гражданка с девочкой останутся здесь.

Они втроем уходят в комнаты. Слышно, как захлопывается дверь.

Обыск длится более часа. Глухо доносятся голоса. Что-то спрашивают Бороздина, что-то он отвечает им. И опять молчание. Только шаги слышны...

Наконец выходят. Отец тоже с ними.

Бороздин торопится закончить прощание. Ему хочется сохранить в этот миг полное самообладание.

— Ничего, ничего, Наташенька! — говорит он, ощупывая ее голову, как слепой. — Я скоро вернусь... Слушайся маму!

Затем оборачивается к жене:

— Наташа, не плачь! Побереги девочек! Выяснится все, выяснится! Вернусь... Не бессудная земля!.. Вернусь! Ну, а если... так что ж, бор по сосне не плачет!.. Ну!.. — И он отворачивается к двери и обеими руками словно бы отталкивает жену и ребенка.

Распахивается дверь. Шумит дождь.


51


— Я понимаю, понимаю, — говорит упавшим голосом, вся поникнув, Наталья Васильевна в ответ на слова заведующего парткабинетом.

Ей и впрямь казалось понятным и вполне естественным, что раз ее муж арестован по 58-й, как стало уже известно, то в партийном учреждении ей не место.

Это была ужасная неделя бегания к следователям и прокурорам — и районным и областным. Это была ужасная неделя привыкания обходить стороной давних знакомых и друзей, еще издали завидев их. И она знала: многие ей за это в глубине души были благодарны.

В юридической консультации, когда она ездила в Средневолжск, ей объяснили, что 58-я по своим последствиям для обвиняемого очень широка: от полугода заключения до расстрела.

Наталья Васильевна ни на один миг не усомнилась в невиновности мужа: слишком хорошо она знала его. Конечно, жертвой чьей-то гнусной клеветы, злостного доноса стал Бороздин, но разве не знала она случаев, когда «взятые» вот так же, как ее Максим Петрович, исчезали бесследно, когда о них попросту переставали вспоминать и разговаривать?

Надо быть готовой ко всему...

Несколько раз — и всякий раз ночью, часов около двенадцати, — забегала на минутку Лида Кулагина. В первый раз, сразу после ареста Бороздина, она смущенно, не зная, как начать, пыталась на прощание о чем-то попросить, предупредить Наталью Васильевну, и, наконец, та догадалась и без слов.

— Чтобы Олег не знал, что ты ходишь к нам? — с жалостной и снисходительной усмешкой понимания спросила она.

Лида Кулагина, покраснев, кивнула головой.

После того как Наталье Васильевне предложили уйти из парткабинета, ее сильно стала тревожить судьба Светланы: а что, если и ее погонят с работы на строительстве? И самое главное, что, если вдруг «заодно» исключат и с вечернего филиала? Да разве перенесет она все это?

И Бороздина решила позвонить Журкову насчет Светланы. Телефон у них еще не был снят, да его, по-видимому, и вообще решили оставить: Лида Кулагина предупредила Бороздину, что ее скоро попросят освободить исполкомовскую квартиру.

Вот она услыхала такой знакомый, родной, слегка со стариковской хрипотцой голос Артемия:

— Журков слушает!

И тогда, не называя себя, нарочно не называя, Бороздина сказала тихим голосом:

— Здравствуйте, Артемий Федорович!

И смолкла. И тотчас же услыхала, совсем как в старину:

— А-а! Приветствую вас, Наталья Васильевна! И слушаю...

Ободренная Бороздина спросила:

— Могла бы я побывать у вас на приеме?

— А почему же нет?

Молчание.

— Спасибо. Когда назначите?

— Хотите завтра утречком? В обычное время.

И на другой день, в назначенный час, Бороздина вошла в приемную начальника политотдела.

То открывая, то закрывая свою замшевую синюю сумочку, положенную на колени, потупясь, она сидела, не подымая глаз, не глядя ни на кого.

Ей все время казалось, что на нее смотрят все и каждый.

Но она видела, видела, к несчастью, каким-то далеким краем зрения многое из того, что никогда бы не хотела увидеть.

Вот прошел мимо нее, опасливо изогнув бок, словно боясь ожога, секретарь-референт Рощина... Как его?.. Купцов... Купченко... Купцевич?.. Да бог с ним! Так и не смогла вспомнить его фамилию Бороздина. Прошел и сел у столика секретарши, против двери Журкова, посматривая поверх очков то на дверь, то на Бороздину.

— Пожалуйста! — услышала она совсем близко голос девушки.

Журков поднялся за своим столом, поздоровался за руку, предложил сесть.

— Слушаю вас, Наталья Васильевна...

Она откровенно спросила его о Светлане.

— Нет, нет, эти страхи оставьте! Могу вас заверить, — отвечал Журков. — Светланочка и учиться и работать будет, как прежде. Могу вас заверить.


52


Стемнело. Студеный осенний дождь косыми струями стегал и стегал людей, скопившихся у автобусной остановки.

Позеленелая, продрогшая Наташка, присев, пыталась закрыться полами материного пальто. Но от сырого, намокшего сукна делалось зябко, душно, и она вновь распрямлялась и выныривала из-под полы.

По ее истончившемуся носу текла вода, мокрые пряди волос повисли вдоль щек, и она боялась повернуть голову, чтобы они не коснулись шеи.

Так она и стояла в своей осунувшейся суконной шляпке — мокрым колышком...

Прежде, до увода отца, попади они с папой и с мамой где-нибудь под этакий дождь — о-о! — разве бы так вела она себя, как сейчас? Ну!.. Ей бы даже приятно было показать папке, что она — как Суворов. И храбрилась бы, прыгала, расставляя циркулем свои палочки-ножки, делая «зарябку», — так именно она и произносила это слово еще год назад, а ее нарочно не поправляли: нравилось. И доселе в семье Бороздиных говорилось: утренняя зарябка.

В такую вот осеннюю непогодь люди подолгу ждали на остановках. Мимо них, мокнущих толпою под дождем, рвущихся в каждый автобус, проносились персональные машины гэсовских руководящих товарищей.

Правда, Рощин давно уже отдал устное распоряжение всем своим заместителям и вообще всем инженерам, имеющим персональные машины, чтобы, проезжая трассой, они непременно приостанавливали свои «Победы» у автобусных остановок, высматривали хоть своих, гэсовских, и доставляли их к месту работы или домой.

Сперва приказ выполнялся. А потом, как водится, сошел на нет. Не нравилось это и некоторым начальникам и шоферам персональных машин. «Морока одна! Все равно всех не посадишь!»

Однако сам Леонид Иванович Рощин неукоснительно выполнял свой приказ, и все его три машины — «ЗИСы» и «Победу» — в шутку прозвали «Скорой помощью». «Вон, кажется, рощинская «Скорая помощь» бежит...»

Рощинская легковая останавливалась, и в нее вваливался застоявшийся гэсовский народ — сколько могли вместиться.

Так и сейчас. Шофер притормозил «ЗИС» и наметанным взглядом «прочесал» толпу на остановке, разыскивая «своих».

Он узнал Наталью Васильевну и Наташку — больше никого из «своих» не было, — улыбнулся, кивнул и совсем было остановил машину.

Узнал их и Леонид Иванович Рощин.

Наташка стиснула руку матери.

Глаза в глаза встретились на миг Рощин и Наталья Васильевна.

«Дворничек» ветрового стекла мерно пощелкивал, отмахивая вправо и влево набегающие струйки дождя.

— Ну, что ж ты? — угрюмо сказал Рощин. — Поехали!

Машина рванулась.


53


Сильный насморк, озноб, жар и какое-то отупение, осовелость Наташки сильно обеспокоили Наталью Васильевну, как только они добрались домой.

Напоила малиной. Укутала. Обильный пот. Температура упала. «Ну, слава богу!» Наталья Васильевна вздремнула, успокоенная.

Утром состояние Наташки ухудшилось. Мать позвонила в амбулаторию.

Прежде все это было бы проще: звонила заведующему райздравом, прекрасному терапевту доктору Чашкину. Он всегда приезжал сам, немедленно назначал врача — и все.

Теперь уже и рука ее протянулась к телефону, уже и крепко памятный номер вспыхнул в сознании, но... опустилась рука.

Позвонила обычным порядком, как все.

Еще не осматривая, медлительно вставляя в уши оливы фонендоскопа, доктор сказал:

— Грипп... тяжелый.

На третий день произнесено было слово «энцефалит».

Остановившийся взгляд, ушедший в далекое. Изредка вялым шепотком: «Пить...» Вздохнет и, частой щепотью теребя одеяло, снова смотрит перед собою в неведомое и шепчет пересохшими обкусанными губенками. Нет-нет да и оживится, по-видимому под влиянием возбуждающих лекарств, и тогда совсем прежняя Наташка.

— Мама! — позвала она однажды в просветленный час.

— Что, доченька?

— Мама! А мог он не видеть нас?.. Погоди!.. — полушепотом рассуждала она, не давая себя перебить. — Я читала... в «Пионере», что если капля... Вот дождевая капля у меня перед самыми глазами по стеклу бежит... то она очень большая может показаться мне — так, что человека может закрыть... А ведь дождь был, ты помнишь, какой ливень?

— Помню, доченька, помню...

Мать старалась ни в чем ей не противоречить.

Наташа успокоилась. И опять что-то думала, думала своим рано возросшим умишком и переходила на тихий, только ей одной слышимый и понятный шепот. И долго водит и водит пальчиком по одеялу, словно бы пишет что-то...

Вот опять встрепенулась:

— Мама!..

— Что, Буратиночка моя? — Мать склоняется к ней, чтобы лучше услышать.

— Мама! — И слезы пробиваются в голосе. — А что, если я письмо Сталину напишу, может, простят папу? — И приподнялась на локте, и замерла, и впилась глазами в лицо матери.

Знала, знала Наталья Васильевна, что непоправимое уже переступило порог этой комнаты, и всячески береглась, чтобы как-нибудь ненароком не дунуть на это маленькое пламя жизни, угасающее в худеньком тельце. И все-таки не выдержала она.

— Не за что его прощать! — выкрикнула она. — Ни в чем твой папка не виноват!


54


Солнечный октябрьский день. Лиственный лес поредел, сквозят горы. Ярко-желтая опавшая листва заполняет дно каменистых оврагов. Кажется, что это ручьи охры, стекающие к Волге.

Лощиногорский берег. Вся прибрежная кромка лощины обставилась стальными копрами и кранами. Одни из них на суше, другие же на плавучих стальных островках. Издали они — как нефтяные вышки, вблизи похожи на поднятые дыбом фермы железнодорожного моста.

День и ночь с резким, словно удар бича, звуком стали о сталь, с присвистом пара лупят в наголовники шпунтин стальные молота́.

На большом котловане митинг: как раз накануне Октябрьских торжеств правый берег вернул себе Красное знамя, и вот два празднества как бы сливаются воедино.

Празднично разодетый Лощиногорск весь сегодня в котловане. Ярчайших красок косынки, шапочки, шарфики там и сям расцвечивают толпу, словно первый осенний багрец, тронувший чернолесье.

Вот звучит зычный и долгий гудок, отдаваемый гулом Богатыревой горы. И стрелы экскаваторов застывают.

Народ с бровки котлована хлынул в его исполинскую чащу.

Крытый кумачом помост, а на нем стол президиума установлен, близ комсомольско-молодежного экскаватора, на площадке еще не взятого экскаваторами твердого острова, который высится на самой середине котлована.

Алый вымпел реет и трепещет от ветра на верхушке стрелы комсомольско-молодежного «Уральца». Вот Иван Упоров и еще кто-то из комсомольцев несут к агрегату большое, из дерева вырезанное изображение голубя. Сергей Титов с помощью Петра Доценко принимает у них голубя из руки в руки, втягивает в кабину экскаватора и укрепляет в черном пролете дверей.

На бровке котлована звучит баян. Молодежь затеяла танцы.

На самом обрыве видны грузовики, одетые в кумач. Это подвижные буфеты.

На одном из них властно-весело, расторопно орудует Тамара. На ее голове накрахмаленный белый кокошник. Смеется, перешучивается с теми, кто толпится возле машины, ожидая кружки пива. А у самой глаза, полные жалобной тоски, то и дело устремляются поверх голов — туда, где среди котлованской молодежи ораторствует о чем-то Василий Орлов. Но он и взглянуть в ее сторону не хочет.

С Орловым стоят Доценко, Галина, Аркадий Синицын, Упоров, Леночка Шагина, Лора Кныш, Светлана Бороздина и Тайминская. К ним зигзагами пробирается Сатановский, машет рукой.

Вот он пробился, отдувается и начинает неторопливо здороваться с каждым за руку.

Василий Орлов, пожимая ему руку, на секунду задерживает ее в своей и говорит, указывая на большую, ветками хвои изукрашенную Доску почета:

— А что я вам говорил? Неплохо ваша фамилия выглядит. Ну, поздравляю!

Сатановский благодарит, затем обхватывает Орлова за плечи, дружески трясет его.

— Полно, полно тебе! — говорит Сатановский. — Что я? Скромный геодезист. Ты — другое дело. Только и слышишь: «Щиты Орлова, щиты Орлова!»

Здороваясь с Доценко, Сатановский похлопал его по плечу:

— А вот и второй герой дня. Ковш Доценко, — вы шутите? Ну, Галина Ивановна, стало быть, позвеним ковшами?

Сатановский поздоровался с Ниной. Протягивает руку Светлане. И вдруг происходит нечто неожиданное: Светлана, глядя ему в лицо, бледная, прячет свою руку за спину.

Ананий Савелович секунду стоит в растерянности. Но тотчас же улыбка появляется на его лице.

— Да! — говорит он. — Ведь мы уже здоровались с вами сегодня. Я и забыл.

И он хотел пройти мимо, к Аркадию. Но в это время, заставив Сатановского вздрогнуть, слышится безжалостный голос Светланы:

— Не здоровалась я с вами сегодня и никогда здороваться не буду.

Она произносит эти слова без выкрика, раздельно и четко, но это уже на пределе ее сил, и она решительным шагом отходит прочь.

Обескураженный Сатановский разводит руками.

— Не понимаю... не понимаю... — бормочет он. — Какое у нее право оскорблять меня? Экспансивная девушка! Я потребую у нее объяснения! Я не могу позволить, чтобы со мной обращались так!

— А, бросьте! Не придавайте значения. Кто-нибудь натрепал на вас, она поверила, ну, вот...

В это время Синицын видит, что Орлов и Тайминская уходят. Орлова встревожило поведение Светланы.

— И что это с девочкой сталось? — тихонько говорит он Тайминской. — А ну, пойдем, Нина, догоним ее. Боюсь я за нее. После истории с отцом она всех сторонится, отшатнулась от всех. Пойдем!

Нина молча кивнула головой. Но едва они сделали несколько шагов, их остановил голос Аркаши Синицына.

— Эй, эй! — крикнул он Орлову. — Куда ж ты, Васенька? Хоть бы пивком угостил!

Вне себя от досады, Василий остановился.

— Не бойся, Аркадий! — сказал он. — За мной не пропадало. А сейчас — сам видишь — к пиву не пробраться.

— Чепуха! — ответил Аркадий. —У тебя ж там протекция.

Он рассмеялся и показал в сторону Тамары.

Орлов так посмотрел на него, что Синицын поспешил исчезнуть в толпе. Светлану они уже потеряли из виду.

В стороне от всех Орлов остановил Нину.

— Слушай, Нина! — волнуясь, заговорил он. — Давно хотел поблагодарить тебя за всю твою помощь. Да боялся, не смел...

— Не за что меня благодарить. Сделала то, что обязан был сделать каждый.

Помолчали. Набравшись смелости, не глядя Нине в глаза, Орлов сказал:

— А с Тамарой у меня все кончено.

— А у меня с тобой, — ответила Нина и спокойно посмотрела ему в лицо.


55


Выступали: старейший на котловане сторож Евстигней Иванович, парторг Высоцкий, водители самосвалов Костиков Илья и Грушин и от экскаваторщиков Доценко.

Говорили каждый по-своему, кто как мог. Но в словах каждого прозвучало брошенное туда, в зарубежье, за океан: не мешайте нам строить, созидать! Мы войны не хотим. Мы народ-пахарь, народ-зиждитель, народ-машинотворец, у которого рукава рабочей одежды засучены по локоть, а голова полна вдохновенных, творческих замыслов. Такой народ только вынужденно берется за меч!

Артемий Журков сказал:

— Этот год я назвал бы годом разворота стройки и годом земли. Земляной год! А знаете, сколько на наши плечи, а вернее — на плечи наших машин, выпало этой землицы переместить? У очеркистов, газетчиков, в научно-популярной литературе издавна повелся обычай укладывать для наглядности все эти миллионы и миллионы кубометров в воображаемые железнодорожные составы и опоясывать ими земной шар. Ну что ж, последуем и мы этой традиции. Могу достоверно вам сообщить, что составы, груженные землею, которую мы с вами должны вынуть и переместить за пять лет строительства, пять раз опоясали бы по экватору земной шар!..

Мне выпало незабываемое счастье, — продолжал он, — присутствовать на историческом заседании VIII Всероссийского съезда Советов, на котором Ленин впервые огласил план ГОЭЛРО, назвав этот план второй программой партии.

Как сейчас вижу... — сказал Артемий Журков. И эти его слова, слова очевидца великого исторического события, сразу же захватили внимание.

Стало так тихо, что сразу сделался слышен отдаленный шум воды, перекатывавшейся через каменную гряду банкета.

— Наша группа участников съезда, — продолжал Журков, — прибыла только что после перекопского штурма... Ну, кто постарше, кто помнит те грозные дни, тот легко представит, каковы мы были — все участники Восьмого съезда. В ватниках. В шинелях. Порохом еще пахло от всех... Зал Большого театра — он не сверкал тогда заревом хрустальных люстр. От дыхания — парок. Полушубков не снимали... Ремни, портупеи поскрипывают... Темновато было... Но будто ярчайшим светом вдруг охлынуло всех — к трибуне вышел Владимир Ильич! Нас подняло всех!.. Долго не умолкали...

...Владимир Ильич заговорил... И вот, как сейчас, вижу. Высоко поднимает товарищ Ленин какую-то книгу, зажатую в руке, — а это был том трудов комиссии по электрификации России, — и мы слышим, делегаты, звонким ленинским голосом сказанные слова... Вот они (товарищ Журков раскрыл книжечку, прочел):

«Мы имеем перед собой результаты работ Государственной комиссии по электрификации России в виде этого томика... Я надеюсь, что вы этого томика не испугаетесь...» Да, да! — воскликнул Журков, сверкая глазами. — Так и сказал: «вы этого томика не испугаетесь...»

И вдруг будто и впрямь живой Ленин бросил им эти слова, — сейчас, вот здесь, на берегу Волги, на котловане, — живой, радостный, гордый гул прошел по рядам участников митинга.

Начальник политотдела продолжал:

— У каждого из нас навеки врезаны в сердце исторические слова Ленина:

«Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны...» И вот мне выпало незабываемое счастье — видеть и слышать, как великий Ленин произносил эти слова!..

..Люди старшего поколения помнят двадцатый год. Опустошенная четырьмя годами империалистической войны, тремя годами гражданской войны и интервенции, Родина переживала разруху...

...И вот Россию в тысяча девятьсот двадцатом году посетил знаменитый английский писатель Уэллс. Автор фантастических романов. Человек, прославленный как безумно смелый фантазер в области техники будущего... Ленин принял его. Из уст самого Ленина этот господин фантаст имел счастье слышать о великом плане электрификации всей страны. И что же вынес из этой беседы прославленный писатель?.. Он вернулся в Англию и написал книжку «Россия во мгле». И «мгла» эта, видите ли, была для него столь непроницаемой завесой, что ничегошеньки не разглядел он за ней в грядущем России! Ленина он назвал в своей книжке «кремлевским мечтателем». А план электрификации России признал химерой: как же, дескать, в этой равнинной, плоской стране, где реки не имеют крутых падений, в стране разоренной, опустошенной, населенной безграмотными мужиками, — как в такой стране строить гидроэлектростанции? Много ли, дескать; это даст? Большевики — мечтатели!..

Да, большевики умеют мечтать!.. — яростно и вдохновенно воскликнул Артемий Журков и широко обвел рукой гигантские копры, дюкер и экскаваторы, чьи стрелы вздымались из котлована. — Товарищ Ленин говорил, что большевики умеют мечтать! И мы знаем, что это так. Но только наши большевистские мечты — это не воздушные замки, а это Днепрогэс, Волго-Дон, метро, новый университет на Ленинских горах, чья звезда касается облаков, это безмерно могучая индустрия и самое совершенное в мире социалистическое наше земледелие!..

...Содокладчиком по плану ГОЭЛРО на Восьмом Всероссийском съезде, вы знаете, был Кржижановский. Как сейчас вижу: вот он говорит о будущих станциях, а на огромной карте нашей Родины вспыхивают поочередно маленькие электрические лампочки — вроде елочных. И они-то означали Волховстрой, которого не было! Свирьстрой, которого не было! Днепрострой, которого не было! Только цветные лампочки. Да и то — слабого, скупого накала... Как тут было не впасть в недоумение господину Уэллсу?!

А ныне мы одному лишь высотному зданию Московского университета для тысячи его электромоторов — больших и малых — предоставляем мощность, равную мощности целого Волховстроя!

Впервые в мире миллиарды киловатт-часов электроэнергии будут передаваться на столь огромные расстояния. Потребуется повысить напряжение в цепи до неслыханной в мировой технике цифры — четыреста-пятьсот тысяч вольт. Все, все создается новое, небывалое, для приема такого чудовищного потока электроэнергии!..

И где-нибудь, — быть может, здесь вот, у нас, — будет со временем сидеть главный инженер-диспетчер, надзирающий за работою автоматических включений и отключений, посылающий безмерные потоки этой чудотворной, всемогущей энергии всюду, всюду, где только возникла в ней потребность, к любому объекту, в любой промышленный центр, за тысячи и тысячи километров.

Это будет как бы некий единый электромозг, управляющий всем океаном электроэнергии!..

Товарищи! — продолжал Журков. — Вы знаете, что первоначальным заданием плана ГОЭЛРО было: на протяжении десяти-пятнадцати лет построить тридцать районных электростанций общей, совокупной мощностью полтора миллиона киловатт. Но и это многим и многим тогда казалось мечтой несбыточной.

Ныне же одна только наша ГЭС на много и много превысит всю ту энергетическую мощность, которая казалась тогда недосягаемой, несбыточной.

Да что говорить! Ежегодный, — поймите же: каждый год, каждый год, — один лишь ежегодный прирост нашей электроэнергетической мощности в три раза перекрывает всю совокупную мощность, намеченную по плану ГОЭЛРО на 10 — 15 лет!

Вот они, елочные-то лампочки на карте, как обернулись!..

Товарищи! — закончил Артемий Журков, поведя рукой в сторону экскаватора, в дверном пролете которого виден белый голубь. — Разве это не знамение, что голубь, символ миролюбия, осеняет нашу технику так же, как и наши сердца? Ее назначение — мирное процветание Родины, счастье и беспредельный духовный рост советского человека!


Загрузка...