VII

Летом мы имели обыкновение плавать вблизи Ньюфаундленда и преследовать рыбачьи суда, которые заходят в многочисленные бухты и порты этого острова.

Мы забирали обыкновенно разные съестные припасы, соленую рыбу, ром, крепкие вина, сахар и табак. Лишения и голод часто вынуждали бедных матросов собираться под широкими складками черного флага.

Нас было семьдесят корсаров на борту «Утренней Звезды», и нами по-прежнему командовал Жорж Мэри, которому покровительствовал ад. За последнее время добычи было так много, что даже самые алчные из нас оставались довольны дележкой. Каждый, если ему это нравилось, мог пропускать между пальцами, словно песок, золотые ожерелья и жемчуг. Как горсти волос, взвешивали мы на руке золотые цепи, и солнце заставляло их блистать тысячью огней. Даже ночью, в тени пушек на палубе, можно было видеть, как загорелые руки ласкали светящиеся камни, похожие на мерцающие звезды.

Менее жадные до богатства черпали свои восторги в винах, не менее драгоценных, чем золото. Нантез наигрывал на своей флейте никому не знакомые танцы, и каждый переводил их на язык собственного воображения: нога, затянутая в красный шелковый чулок, как у королевских гардемаринов, шпага на боку, гримасничающее, чтобы рассмешить зрителей, лицо и с трудом сохраняемое равновесие.

На палубе, при свете звезд, мы плясали словно одержимые. Наши чрезмерно удлиненные тени делали наши танцы совсем непристойными.

Днем мы блаженно грелись на солнце. Растянувшись на животе, опираясь на локти, мы играли в карты или бросали кости, зажав в руке кучку монет. То и дело закипали яростные споры из-за крайнего разнообразия денег, вложенных в игру. Обычно Том Скинс вынимал из кармана книжку, — чудесную книжку, куда он вписывал свои выигрыши, — и определял разницу стоимости с точностью голландского менялы. Мы играли английскими картами, украшенными прекрасными гравюрами на меди, изображающими различные одеяния лондонских купцов.

Последнее воскресенье, проведенное нами у Ньюфаундленда, совпало с божьим днем. В шутку мы заставили всех игроков бросить карты. Чтобы провести время, мы собрались в кружок и принялись рассматривать самые драгоценные и самые забавные вещи, которые случай подарил каждому из нас.

Том Скинс показал нам трубку из слоновой кости, с серебряной крышкой тонкой чеканной работы, наподобие флорентийских трубок.

Пьер Черный Баран показал библию, отпечатанную в Кельне, которую можно было переворачивать, вставляя между страницами ключ и повторяя евангелие от Иоанна: «In principio erat verbum».2

Капитан показал нам табакерку с двойным дном, секретная пружинка которой открывала искусно нарисованную картинку. Каждый рассматривал ее, толкая соседа локтем, подмигивая и отпуская острое словцо.

Мак-Гроу — хирург и, конечно, самый образованный среди нас — показал нам миниатюру, изображавшую портрет молодой девушки, держащей на руках собачку с светлыми и беспокойными глазами, похожими на овечьи глаза в темноте.

Мы все смотрели на этот милый портрет, и хотя картинка на табакерке еще была перед нами, мы не нашли ни одного слова, для того, чтобы запятнать невинность прекрасного девического лица.

— Вот, сказал Мак-Гроу, склоняясь над портретом, — каждый из нас когда-то знал такую же девушку. Ни более прекрасную, ни менее непорочную. Такой была девушка, которую мы все знали. Это изображение уводит многих в далекое прошлое.

— Дай твою картинку, — сказал Нантез.

Мак-Гроу протянул ему овальную миниатюру, а Нантез вздохнул:

— Это правда, черт возьми! И знаете, я мог бы дать имя этому ангелу, — пятнадцать лет назад, в Нанте, я называл эту юную особу Жанной-Марией. Жанна-Мария — знакомое имя.

Нантез передал портрет Тому Скинсу, и Том Скинс расплылся в улыбке, сделавшей его неузнаваемым.

— Роза или Мэри, — я мог бы дать два имени этому изображению. Но мед моих воспоминаний вызывает во мне горечь.

Он вытер глаза и передал портрет соседу. И тот тряхнул головою, говоря:

— Такая девушка может называться только Катей.

И мы преобразились. Мы с трудом узнавали себя. Наши лица, разъеденные солью всех морей, растаяли в этой вдруг нахлынувшей нежности.

— Да, — провозгласил Нантез, беря щепотку черного табаку, — этот портрет напоминает мне вещи, о которых я не люблю говорить. Сейчас я вижу себя очень ясно на маленькой улочке моего родного города. Я слышу голоса родной матери и Жанны-Марии. Я, должно быть, был таким же ребенком, как и другие, но черт меня возьми, если я имею какое-нибудь представление о том, как я тогда выглядел. Я хорошо помню Жанну-Марию. В моей памяти эта малютка сливается с цветами, которыми она украшала свое окошко. С тех пор я видел много цветов и женщин — более прекрасных, чем на родине. Назвать их имена? Пусть меня повесят в Карльстоне, если я смогу назвать вам хоть одно имя, одно-единственное имя!

— Нантез таков же, как все мы, — сказал Том Скинс, — мы видели больше, чем позволено человеку, но мы забыли обо всем, кроме маленького имени женщины, слышанного в юности.

Тропическая ночь спускалась над бухтой и над «Утренней Звездой», снасти которой чернели в пурпурных сумерках. Великая нежность захлестнула нас, и мы отдались течению реки воспоминаний. Нантез сплюнул сердито, но было ясно, что ему хочется плакать. Внезапно Мак-Гроу, откашлявшись, чтобы придать голосу больше твердости, спросил:

— Если бы вам сказали: «Вы все возвратитесь к началу вашей жизни и снова будете выбирать свой путь, зная все то, что вы знаете»… Что бы вы сделали?

— Мы все разом вскочили, и Нантез, отвечая за всех, поднял руку к небу:

— Мы сделались бы корсарами, рыцарями счастья, черт побери!

— Правильно, — сказал Мак-Гроу.

И бросил портрет в прозрачную воду залива.

Загрузка...