Разумеется, поутру голова у меня, мягко говоря, не лезла ни в какие ворота. Ни в прямом смысле, ни в переносном. Помимо вполне объяснимого пульсирования травмированных мозговых сосудов я ощущал под черепом некий часто и неритмично бьющий колокол. По ком звонит колокол? Ох, не спрашивай: он звонит по тебе. Об тебя. Бум-бум-бум! Как показала экспертиза, череп был пробит изнутри.
Некоторое время я, не открывая глаз, только морщился и крутился, пытаясь уложить башку поудобнее, пока не сообразил, что это просто капель за окном. Вот те раз, я в бессознанке до весны провалялся, что ли, подумал я, пытаясь, будто заботливый комвзвода – солдатиков перед атакой, приободрить себя шуткой перед тем, как сбросить ноги на пол. Славно кутнул… Я уже сообразил, что питерскую погоду опять развернуло на сто восемьдесят, и мягко светящийся пушистый покров, столь элегически укутавший город вчера, истекает теперь горючими слезами от обиды и превращается в бурую грязь.
Первым делом две таблетки растворимого аспирина. Так. Не будем ждать, пока пузырьки совсем осядут, пусть внутри шипит – хуже не станет. Теперь – в душ. Обычные полчаса утреннего рукомашества и дрыгоножества мы нынче, увы, отменим по техническим причинам. Хорошее выражение все-таки: рукомашество и дрыгоножество, я его от па Симагина ухватил, а он откуда – не ведаю, вроде бы вычитал где-то… Пять минут кипятка, минута ледяного. Потом снова пять минут кипятка и снова минута ледяного. Голову отпустило, но слегка зажало сердце. Совсем хорошо. Как сказали бы вчерашние веселые вариаторы стихов и песен: давай, миокард, потихонечку трогай…
Вредная у нас работа.
А откуда, кстати, цитатная основа? Ожесточенно шкуря и наждача себя грубым полотенцем, я рассеянно рылся на свалке памяти. Да, это с одной из маминых – вернее, ещё бабушкиных – доисторических грампластинок, которые я так любил слушать в ранней молодости: давай, космонавт, потихонечку трогай. Как там дальше? И песню в пути не забудь.
Я, не особенно задумываясь, негромко замурлыкал себе под нос первое, что взбрело на ум и, лишь заливая кипятком растертую с сахарным песком растворяшку, сообразил, что пою-то я ту самую «Бандьеру». Тьфу! Первый симптом, что ли? Опоили Янычара?
Безудержное цитирование – верный признак алкогольного отравления. Но специфика ситуации заключалась в том, что именно алкогольное отравление, в отличие от иных, я мог в то утро рассматривать, как счастливый жребий. Раз в состоянии цитировать, стало быть, что-то помню. Стало быть, меня пока не того.
Словом, если у вас долго и сильно болит голова – радуйтесь: вам её ещё не удалили. Если это, конечно, не фантомные боли.
Сегодня кончался столь лихо оплаченный мною срок пребывания Сошникова под присмотром жалкого и алчного Никодима. Помимо того, что мне надлежало непременно заехать в больницу, следовало подумать и над тем, куда везти Сошникова оттуда. Хотя, собственно, вариантов было один: к себе. Жена бывшая не возьмет ни за какие доллары. Прощупать иные медицинские заведения города я физически не успею, такие дела в одночасье не делаются. Наваливать, скажем, на Киру – исключено. Мама с па Симагиным не отказали бы, и действительно сделали бы все в лучшем виде, людей заботливее не видел свет, но – неловко.
Здесь у меня две комнаты. Постелю ему в бывшей бабушкиной. А там видно будет.
Долго я с ним, однако, не протяну. Некогда, мотаться-то мне предстоит изрядно. Если все пойдет нормально. А если со мной что-то… тьфу-тьфу-тьфу… Он же один в пустой квартире с голоду помрет.
М-да, придется думать.
Что у нас ещё на сегодня? Нет, ничего. Ждем-с.
Когда придут-с.
В больницу было рано, и я присел к ноутбуку почитать Сошникова дальше.
Я читал и все больше поражался, насколько вовремя – до издевки вовремя – попала ко мне сошниковская дискета. Еще до «Бандьеры» я воспринимал бы её совсем иначе. Равнодушней. А теперь перед глазами у меня маячили во всей своей неприглядности, тошнотворности даже – и в то же время во всей своей плачевной трогательности – вчерашние кумачи.
Я, кажется, требовал от Сошникова предсказательной силы? Ее есть у него. Вот: люди, ориентированные на традиционные идеалы, будут защищать их нелегально.
С бодуна только и анализировать этакие проблемы. Пошибче пива оттягивает.
Между прочим, мы тоже нелегально защищаем вполне традиционные, ещё докоммунистические идеалы: уважение к талантам, сострадание к убогим.
Это что же, стало быть, я, ни много ни мало, функционирую… как бишь… в рамках парадигмы православной цивилизации?
Ни фига себе пельмешечка.
Изумление сродни изумлению господина Журдена: это что же, я, оказывается, всю жизнь разговариваю прозой?
А я ещё понять не мог толком: зачем, дескать, я во все это ввязался? Дескать, просто нравится мне, и все. А оно вон чего: парадигма.
Вот прекрасная была бы цель для государства: обеспечение невозбранных возможностей творчества для своих серебристых лохов. Для малахольных, как выражалась сошниковская бывшая, гениев. Содержание для них этаких домов призрения. Пусть бы они там вне хлопот о БЫТЕ И СБЫТЕ творили, что им в голову взбредет…
Впрочем, эти дома уже были, и назывались шарашки.
Не все так просто.
А станет ли Отчизна выпихивать нас в криминал?
Закона подходящего нет. Не приходило в голову творцам уголовных кодексов, что отыщутся этакие вот гуманисты. Впрочем, если возникнет желание… Коли обнаружат нас и захотят пресечь – мигом найдут статью. Дело нехитрое и, не побоюсь этого слова, привычное. Блаженных упекать – не с мафией бороться.
Веселый разговор.
Поколебавшись, я решил двигаться в больницу на машине. Я уже достаточно прочухался, чтобы это не было слишком рискованным – не более, чем всегда; а ехать назад с Сошниковым в метро и троллейбусе мне совершенно не улыбалось. Формально оставались ещё леваки, акулы, как выражался Кирин отец, частного извоза – но у меня было сильное подозрение, что когда на руках у меня окажется столь живописный трудящийся, как Сошка, они от нас примутся, не замечая светофоров, зайцами порскать.
Ехал я максимально осторожно. Чудовищные контейнеровозы и автобусы с остервенелым рыком, норовя всех расплющить и одним остаться, чадили дизелями и, будто дождевальные установки, развешивали в воздухе густые облака липкой взвеси, надежно залеплявшей стекла – подчас я ощущал себя летящим в коллоидном тумане пилотом Бертоном из столь любимого па Симагиным «Соляриса»; а к слепым полетам я нынче на редкость не был склонен. Если Бертон накануне полета за Фехнером усидел бутыль водки да коньячком полирнул, ясно, какой такой разумный Океан ему мерещился… От дизелей я шарахался плавно и без ложной гордыни. Но зато, вспомнив читанные в юности детективы, малость поиграл в обнаружение хвоста.
Ничего я не обнаружил из ряда вон выходящего. Копчик как копчик.
А вот доктор Никодим меня поразил.
Я действительно нашел его на отделении. Больница была как больница – тесный душный лабиринт, пропахший нечистой кухней и несвежей пищей, и неопрятные люди в мятых несоразмерных халатах. Процедурная напротив туалета, столовая напротив кабинета рентгеноскопии…
– Ага, – деловито сказал Никодим, углядев, как я приближаюсь. – Я вас ждал. Идемте на лестницу, там курить можно. Я боялся с вами разминуться и не курил, а очень хочется.
Мы вышли на лестницу, где на площадке между этажами, прикрученная проволокой к перилам, косо висела застарелая, в корке и напластованиях пепла, жестянка из-под какого-то лонг-дринка. В распахнутую перекошенную форточку садил сквозняк. Несколько раз нервно щелкнув своим «Крикетом» – то пламя сбивало тягой сырого ветра, то не попадал огнем в сигарету – Никодим поспешно закурил. Пальцы у него дрожали, будто это он вчера бухал, а не я. На его худом, костистом лице с плохо пробритым подбородком изобразилось блаженство.
– Ну вот, теперь я человек, – сообщил он и с энтузиазмом шмыгнул носом. – Да и отвлекать здесь не будут. Значит, так. Ничего я не нашел. И так, и этак… Никак.
– Вот тебе раз, – после паузы ответил я.
– Это ничего не значит, – нетерпеливо проговорил Никодим. – Вернее, это значит только, что вся дрянь мгновенно вывелась. Это значит, что ваш друг и вы – а с вами за компанию, вероятно, и я – классно влипли.
– Не понимаю.
– Чего тут не понимать! – он возбужденно засмеялся. – Ни малейших следов – и это при том, что удар был нанесен. Что это значит? Это значит, что применено было какое-то спецсредство, созданное в каких-то темных закоулках со специальной целью отшибать честным людям остатки разумения, да ещё так, чтобы никакие лишние гаврики вроде врачей потом ни до чего не докопались. Дескать, сам человек свихнулся, с него и спрос. Если б сейчас пришлось проводить какую-то официальную экспертизу для суда, для следствия – мы бы облажались. Ничего нет! Сам допился до ручки, подумаешь, реакция нетривиальная. Индивидуальная непереносимость, мало ли нынче странных аллергий… И нет состава преступления. Понимаете? Так могут действовать лишь очень серьезные конторы. Я не буду ничего называть по буквам. Просто-таки ОЧЕНЬ серьезные. Для вас это новость?
– Да как сказать, – признался я. – Подозревал слегка.
– В таком случае большое вам спасибо за то, что вовремя поделились со мною своими подозрениями, – с издевательской вежливостью проговорил Никодим и сделал широкий жест сигаретой.
– Черт, – сказал я. – Мне и в голову не пришло, признаться. Не было никаких оснований…
– Ну, да блекотать уже поздно, – прервал меня Никодим. – Я, что называется, в доле. С вашим другом… коллегой, протеже – поступили по последнему слову гуманизма образца двадцать первого века. Убить не убили, не обагрили рук своих невинной кровью, а этак попросту удалили из головы все лишнее. Под себя он слава Богу не ходит, а если возникает нужда – начинает хныкать. Хватай его за руку тогда и веди в сортир. Там он более-менее справляется, смывать вот только разучился.
– Никодим Сергеевич… – прочувствованно начал я, но он опять сделал нетерпеливый взмах сигаретой.
– Вы, я так понимаю, определенное участие принимаете в его судьбе?
Я понял, что разговор начинается серьезный и честный. Никодим лучился какой-то веселой злостью. Я усмехнулся:
– Скорее – неопределенное. Я понятия не имел, что дело так обернется.
– Как и я, – Никодим тоже усмехнулся и кивнул. – Но вы ведь не врач. Вы… – он выжидательно умолк, но я не собирался ничего разъяснять. – Вы, как я понимаю, тоже из какой-то конторы.
– Не совсем, – уклончиво сказал я. Я, честно скажу, растерялся.
– Он, видимо, был славным человеком и умницей, – задумчиво проговорил Никодим. – Это чувствуется. Даже по тому, извините, как он хнычет, это чувствуется. Вы прикончите тех, кто это с ним сделал? – просто спросил он.
Я только варежку развалил. Правда, совсем ненадолго; сразу сконцентрировался и поджал губы.
– Это было бы совершенно правильно, – пояснил Никодим свою нехитрую, но несколько неожиданную для меня мысль.
Я молчал. Никодим тоже помолчал, потом выжидательно шмыгнул носом, потом помолчал еще.
– Ну, понял, – проговорил он наконец. – По обстановке, видимо. Тогда вот что. Я его понаблюдаю здесь несколько дней. Или дольше. Я почему-то надеюсь, что он постепенно начнет восстанавливаться, хотя бы минимально. Речь, контактность… С начальством я договорился. Сослался на тяжелую черепно-мозговую травму, на вас, пардон – что он не бомж анонимный, а уважаемый доктор наук, с которым беда приключилась. На ментов – как они его бескорыстно спасли, а мы, дескать, хуже, что ли… В общем, это теперь не ваша забота. Ваша, как сказали бы друзья-чечены, забота… вы были в Чечне?
– Был, – негромко ответил я.
– Я почему-то ещё позавчера догадался. Хотя, простите, поначалу решил, что вы оба нарки, и один другого хочет мне сбросить после случайной передозировки. Я тоже был. В девяносто девятом и далее до упора. Вы, наверное, на тот свет отправляли? А я с того света потом обратно сюда вытаскивал. Так вот, друзья-чечены сказали бы: ваша забота – наточить свой кинжал и выползти на тот берег, – он коротко и иронично улыбнулся; мелькнули неровные, желтые от никотина зубы. – Кроме шуток, попался как-то раз такой, Лермонтова цитировать – обож-жал.
Я все не мог придти в себя. Вот те, бабушка, и дар слышать насквозь. Придя, я почувствовал, конечно, что Никодим взвинчен до последней крайности и упоен собственной порядочностью, но с какой такой радости – это было как гром с неба. Ясного.
– И вот ещё что, – Никодим, будто вспомнив о чем-то неприятном, но важном, задрал полу халата и суетливо полез в карман брюк. Потом протянул мне ладонь. На ладони лежали доллары.
– Здесь сорок два, – сказал он. – Остальное улетело. Возьмите.
Я заглянул ему в глаза. В них были только бесшабашная решимость – и неотчетливое, возможно, даже неосознаваемое, но явно НЕПРЕОБОРИМОЕ желание сделать мир лучше.
– Простите меня, – повторил он, – что я позавчера так с вами прокололся.
– И вы меня, – ответил я. – За то же самое.
Он удивленно моргнул.
И я взял деньги. И мы договорились, что я заеду сюда через три дня на четвертый, если у меня ничего не случится. Бывшей жене, возникни у неё вдруг желание как-то проявиться – она покамест так и не проявилась – Никодим пообещал ничего не говорить. На всякий случай мы обменялись телефонами.
Больше в тот день ничего не случилось. Но все равно – из-за Никодима это уже оказался хороший день.