Николай Николаевич Каразин На далеких окраинах Роман в 3-х частях

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I Кара-Кумы

Четыре волка, гуськом друг за другом, боязливо оглядываясь, спускались с песчаного бугра.

Если бы им предоставлен был свободный выбор, то они спустились бы совсем не с этой стороны. Их зоркое зрение, несмотря на темноту ночи, упорно останавливалось на одном и том же предмете. Их раздутые ноздри жадно втягивали в себя струю воздуха, несшуюся от этого предмета. Голод ворочал внутренности степных хищников, зубы скрипели и щелкали, налитые кровью глаза искрились во мраке.

Бандиты остановились в лощине, куда не проникали лучи лунного света, и сели. Они не решились отступить совсем и выжидали. Они хорошо устроились: надо было прилечь к самой земле — я хотел сказать на песок, потому что земли давно уже не видно было в этом песчаном, волнистом море — чтобы заметить четыре рядом торчащих силуэта, с острыми, настороженными ушами. А, между тем, сами волки хорошо видели кругом. Луна усердно помогала им в этом обзоре, освещая своим мертвым светом мертвую окрестность.

Лощина, где они сидели, заменяла темную литерную ложу, пустыня — ярко освещенную сцену.

Голодные бродяги видели все, а их не видел никто.

Они видели верблюда, который стоял на вершине противоположного бугра; они видели, как безобразно, неловко привешены были к бокам животного толстый тюк, обмотанный веревками, русский чемодан, железная складная кровать в чехле и медный закопченный чайник. Все это висело кое-как, и, должно быть, сильно беспокоило верблюда; заметно было, что его вьючили неопытные и неискусные руки.

На самом верху, неловко растопырив ноги, сидела человеческая фигура. Голова у этой фигуры была обвязана белым платком, одета она была в белую же, русскую рубаху, на длинных смазных ботфортах виднелись ржавые шпоры, из-за плеч торчала двустволка. Фигура эта как-то странно колыхалась на вершине вьюка: то она откидывалась назад, то вдруг нагибалась вперед; головной убор сбился на самое лицо. Нетрудно было догадаться, что всадник спал, и спал весьма крепко, несмотря на неловкость своего положения.

У верблюда в разорванный ноздри продета была волосяная веревка; конец той веревки находился в руках другого путешественника, который шел пешком.

Взобравшись на берег, вся группа остановилась. И верблюд, и шедший пешком — разом увидели то, что давно уже наблюдали волки. Первый смотрел равнодушными, полузакрытыми глазами, пережевывая вонючую, зеленую пену, второй кинулся будить своего товарища.

Внизу, где сыпучая, песчаная гряда переваливалась через едва заметный след караванной дороги, стоял безобразный ящик на трех колесах. Четвертое лежало около.

Как у трупа, около которого повозились уже крылатые и четвероногие хищники, из-под клочьев изорванного мяса и кожи торчат оголенные ребра, так из-под клочьев холстины виднелись деревянные ребра верхней части кузова.

Немного в стороне лежала куча старого изодранного платья. У этой кучи виднелось что-то похожее на человеческую ногу; у этой кучи были даже руки, судорожно искривленные пальцы которых глубоко врылись в окровавленный песок, и от этой кучи несло запахом разлагавшегося трупа.

Кругом было тихо, как в могиле: ни звука, ни движения.

— Падалью воняет, — произнес проснувшийся всадник.

— А ведь дело скверное, — заметил другой. — Не вернуться ли нам назад, в Аль-Кадук?

— Падалью воняет. Это сделано давно; или сегодня, рано утром, или еще вчера. Они теперь далеко. Ну, тяни эту ленивую гадину и едем дальше.

— Да, черт возьми, едем... Я, вот уже целую ночь иду пешком.

— Если бы верблюд мог идти без твоего содействия, мы ехали бы оба; а я разве виноват, что у меня осталась в распоряжении только одна нога... Проклятое колено! Как оно опять расходилось!

— А что, если с нами то же будет? Если барантачи теперь на той станции, куда мы едем?

— А если они там, откуда мы уже уехали? Шансы совершенно одинаковы. Продвинь еще немного вперед этого подлеца... А! вот оно что... Ведь я узнал, кто это.

— Я тоже догадываюсь.

— Это жид, помнишь, в Уральском укреплении, с женой и немцем-механиком... Ты это их ищешь? Загляни в фургон; там, должно быть, и жена, и немец.

— В фургоне никого нет, — процедил сквозь зубы тот, который шел пешком.

Он бросил верблюда и, взобравшись на колесо экипажа, рылся внутри его, погрузившись в фургон всем корпусом.

— Ну, значит, у него украли жену и немца, да, кажется, сколько я могу разглядеть, и его собственную голову.

Мороз подрал по коже обоих наблюдателей. Скверные мысли заворочались в мозгу. Одни, в самом глухом месте песчаной пустыни. Ждать помощи неоткуда. Кто поручится, что с ними не будет, может быть, даже очень скоро, того, что случилось с этим жидом... Может быть, за этим барханом сидят они... Сейчас вылетят на них со своими длинными пиками...

— Ты слышал!?

— Ничего не слышал.

— Где-то гикают.

— Это у тебя в воображении гикают или... постой-ка... нет это в желудке у нашей скотины, — бравировал тот, который сидел на верблюде. Но голос его слегка дрожал, словно в его горле что-то задерживало звуки. — А этот собирался водку гнать в Ташкенте... Заводы строить хотел, барыши наживать... Что это ты прячешь за пазуху?.. Покажи-ка...

— Что прячу... Кто прячет?! Ничего не прячу; это так... проклятые вши развозились... Я только почесался...

— В синей бумаге. Я видел.

— Да что ты видел... что!?

— Подожди, я сейчас слезу. Моей ноге как будто лучше... Посмотри, он упал около колеса: у тебя пояс развязался, ты сунул, а он провалился.

Оба путешественника стояли на земле, один сполз с верблюда, другой соскочил с колеса.

Большой пакет, в чем-то синем, не то в бумаге, не то в платке, лежал на песке. Этот темный четырехугольник на светлом фоне так и лез в глаза. Четыре руки разом потянулись по одному направлению...

— Это деньги и даже очень много денег... Боже мой, как у меня затекли ноги... Я едва стою... Киргизы плохо знают толк в русских бумагах... Мы, брат, с тобой знаем его лучше...

— Пополам, я думаю.

— Да, уж на три части делить не станем. Теперь ему ничего не нужно... Куда! Держи! Держи! Проклятая скотина!

Освободившись от всадника, верблюд сделал несколько шагов по дороге. Вдруг он фыркнул и вытянул шею. В темноте сверкнули красноватые точки. Испуганное животное поняло опасность и, со всех ног, пустилось бежать своей неуклюжей, по виду медленной, но на деле чрезвычайно быстрой иноходью.

Раздался жалобный, хриплый вой и четыре тени, скользнув по желтоватой поверхности бугра, понеслись за убегающим животным.

Несколько минут длилось молчание.

— Что же мы теперь будем делать? — мрачно сказал один из спутников.

— И зачем ты его выпустил?..

— И кой черт тебя заставил слезть с него!

— Что ж, надо идти пешком, целую ночь шли... Станция не должна быть далеко.

— Идти, так идти.

— Не знаю, добреду ли я?.. Попробуем.

— Идем! Авось живы будем. Вот они, дешевые тарантасы...

— Ну, что уж тут, и дорогие — ломаются. У Келлера, двести пятьдесят заплачен в Казани, а так же, как и наш, брошен на дороге.


***

С бархана на бархан, взрывая сухой песок, с отчаянным, полным смертельного ужаса ревом, неслось горбатое чудовище. Преследователи не отставали; с боков, спереди заскакивали голодные звери.

Растрепался вьюк и безобразно хлопал по взмыленным бокам, стесняя бег верблюда. Войлочный тюк свалился и тащился по земле, путаясь между длинными ногами. Споткнулся беглец и со всего размаха брякнулся на песок, взбороздив его своей мордой. Отчаяние придало силы несчастному животному и оно снова вскочило на ноги, но уже страшный всадник сидел у него на шее, вцепившись зубами в загривок. Другой волк высоко взлетел на воздух и, как мешок, брякнулся на дорогу: он попал под удар могучей ноги и поплатился за свою неловкость.

Вдруг раздался выстрел.

Немного в стороне чернелась закопченная труба маленькой землянки. Только этой, искривленной коленом, железной трубой отличалась землянка от окружавших ее песчаных наносов. Кругом нее песок был сильно утоптан и покрыт навозом. Неподалеку лежал разбитый ящик повозки, кое-где валялись остатки колес. В дверях, более похожих на отверстие норы, виднелось испуганное лицо; беловатое облачко дыма медленно расползалось, исчезая в лунном свете.

Тяжело дыша, плашмя на боку, вытянув длинные мускулистые ноги, лежал верблюд, почти около самого входа.

Волков как не бывало.

Это была почтовая станция на большом Орско-Казалинском тракте, в самой середине Кара-Кумов.

Станция эта называлась Джунгурлюк-Сор.

II Перлович у себя на даче

Просторная, довольно высокая комната. Открытые, потолочные брусья расписаны яркими, цветными узорами и украшены позолотой, стены, с бесчисленными хитро вырезанными углублениями, покрыты мелкой резной работой по алебастру. В одной из длинных стен, так как комната не квадратная, проделаны рядом одна с другой четыре двери из темно-коричневого карагача; двери эти также сплошь покрыты затейливой резьбой. Над каждой дверью — полукруглое окно с частым гипсовым переплетом, затянутым красной кисеей. Все эти двери выходят на обширную террасу; над ней — тяжелый навес, составляющий продолжение плоской крыши дома. Навес этот поддерживается рядом деревянных, кувшинообразных столбов. Справа и слева виднеются узкие двери в прочие помещения дома.

Несмотря на сорокаградусный жар, несмотря на солнце, стоящее над самой головой, в доме прохладно, и отрадный зеленоватый полусвет приятно ласкает глаза, утомленные ярким солнечным светом. Громадные столетние карагачи раскинули свои густые ветви над крышей дома; никакие солнечные лучи не найдут себе дороги сквозь эту массу темной зелени. Перед террасой — пруд, обсаженный такими же гигантами-карагачами. Высокие пирамидальные тополя, упираясь своими вершинами в сероватое, раскаленное небо, двойными рядами окружали все пространство сада. Тщательно вычищенные дорожки все сходились к пруду; по бокам этих дорожек тянулись неглубокие канавки (арыки) со свежей проточной водой: одни канавки проводили воду к центральному пруду — резервуару, другие — выводили ее вон, за пределы сада.

Всюду, куда могло только проникать солнце, виднелись деревянные решетки, которые гнулись под тяжестью виноградных лоз; красивая, вырезная листва мешалась с наливающимися гроздьями синего винограда.

Под одним из карагачей, тех, что у пруда, навзничь, закинув мускулистые руки за голову, лежала почти голая темно-бронзовая фигура; белая, старческая борода торчала кверху, шапочка (тюбетейка) сползла с головы, обнажив гладко выбритый, лоснящийся от пота череп. К дереву прислонен был садовый заступ, указывавший на должность спящего.

Садовник спал крепко. Его ничто не беспокоило. Большой шмель мелодично басил, предполагая, вероятно, спуститься на кончик горбатого, чисто библейского носа.

За стеной послышался топот лошадиных ног; звуки двигались вдоль стены, приближаясь в калитке. Красивый желтый сеттер шарахнулся с террасы, где он спал и, прыгая через арыки, понесся ко входу.

— Возьми лошадь, эй!.. Поводи ее здесь хорошенько... Ишь, как замылилась... — отдавал отрывистые приказания приятный, несколько охриплый баритон.

— Прекрасный карабаир у вас, полковник, — заметил довольно вкрадчиво другой голос. — Сюда, сюда пожалуйте, в мои новые владения.

— Да, ничего, недурен... Сюда?

Перешагнув через высокий порог, вошли в сад два человека: один, впереди, среднего роста, несколько худощавый, с подвижной и умной физиономией, в круглой соломенной шляпе, в широком парусиновом пальто, в кожаных черных штиблетах поверх летних панталон, в перчатках и с хлыстом в руке. Другой высокого роста, в форменном кителе, со щеголеватыми, несколько изысканными манерами.

— Давно бы пора, полковник, давно...

— Да я, знаете ли, все собирался, но как-то все не мог собраться, то то помешает, то другое... А у вас великолепно!

— Ну, полноте...

— Нет, право... Тень, прохлада, виноград... Все это в восточном вкусе... Превосходно...

— Что мог, полковник, что мог... Конечно, тут еще многого недостает...

— Ну, чего же недостает? — Полковник как-то растягивал слова и произносил их несколько в нос: он находил, что эта манера говорить весьма изящна.— Вы уж слишком требовательны, добрейший Станислав Матвеевич, конечно, человеческой фантазии нет границ: она безбрежна; но, принимая в расчет...

— Извините, полковник, много, очень много обяжете. — Тут Станислав Матвеевич приятно улыбнулся и согнулся всем корпусом, приложив к сердцу правую руку. — Чаю, вина, сельтерской воды, льда... — все, что прикажете... без церемонии.

— Если так, то я попрошу сельтерской воды и красного вина... Эта несносная жара...

— Извините... я сейчас распоряжусь.

Хозяин усадил гостя на ступеньках террасы, покрытых пестрым ковром, и скрылся куда-то направо.

— Шарип! Эй, Шарип!.. — слышался хозяйский голос.

Спящий у пруда сарт приподнялся, посмотрел вокруг себя мутными заспанными глазами, поправил шапочку, зевнул на весь сад и поднялся на ноги. Лениво шагая, он пошел на зов хозяина.

Гость сперва посидел немного, потом его сманила чистая дорожка и густая тень у пруда. Он встал и пошел, заложив за спину руки и волоча по песку свою саблю. Красивая собака лежала в траве и, подняв свою умную морду, казалось, заигрывала.

— Ну, иси! иси! Как тебя там звать; Збогар, Мильтон, Трезор... все равно, ну, пойди, дурак, ну, иди ж...

Собака встала и подошла, виляя пушистым, мягким, как шелк, хвостом.

— А ну, тебе должно быть жарко; надо покупаться, а, надо?..

Полковник поднял какую-то щепочку, поплевал на нее и бросил на самую середину пруда. Собака все время следила глазами за щепкой, потом с размаха бросилась в воду, выловила брошенное и поплыла к берегу; здесь она с трудом, раза два обрываясь, выкарабкалась на сухое место, выпустила изо рта поноску и отряхнулась.

— Молодец, молодец... Ай, да водолаз... Ну-ка еще...

— Вы, верно, охотник, полковник? — раздался сзади голос хозяина. — Милости просим; все готово. У меня это делается довольно скоро, потому что все под руками.

— Да это манифик; нечто вроде «Шахерезады»; знаете, эти восточные сказки... Раз, два...

— Усаживайтесь покойней... Лед изрублен недостаточно мелко, но это лучше: не так скоро тает... Возьмите эту подушку, вам будет удобнее...

На террасе поставлен был низенький стол, не выше полуаршина, так что, лежа на ковре, можно было удобно доставать с него все, что нужно. Стол этот был покрыт белой скатертью; посередине стояла туземная чашка из зеленой глины с нарубленным, сверкающим льдом, вокруг нее лежали бутылочки с сельтерской водой с подрезанными проволоками, по бокам подымали свои чеканенные носики два высоких металлических кунгана (кувшина) с красным вином и стояли стаканы с чайными ложечками, тут же распространяло аромат блюдо с виноградом, персиками и гранатами; последние были разрезаны и сверкали своей кроваво-красной внутренностью в массах бледно-восковой зелени винограда.

В углу, на последней ступеньке, кипел ярко вычищенный самовар, и тот же старик-садовник перетирал полотенцем плоские, зеленые чашечки с китайскими буквами на донышках.

— Ну что, полковник, слышно в ваших, так сказать, высших административных сферах?..

— Особенного ничего, но предполагают — (тут голос был значительно понижен), — предполагают, что поход неизбежен.

— И, думаете, скоро?

— То есть, как бы вам это сказать... Пока все еще одни предположения... Весьма недурное вино; Первушин, положительно, совершенствуется.

— Я, знаете ли, предполагаю, на случай похода, тоже пристроиться к войскам.

— В качестве воина?..

Полковник улыбнулся и скосил глаза на говорящего.

— Нет, зачем? Это не в моем характере. Я даже совсем оставил службу; с часу на час жду приказа об отставке.

— Так в качестве волонтера, любителя сильных ощущений?..

— Вы шутите... Конечно, без сильных ощущений не обойдется, но для этого только не стоит беспокоиться: это все я предоставляю натурам более героическим, чем моя... Чаю, Шарип!.. Не прикажете ли?..

Собеседники потянулись к зеленым чашечкам.

— Нет, мой уважаемый полковник, — продолжал хозяин, — цель моя не та. В походах вам придется испытывать и голод, и холод, и жажду, и, там, разные лишения... И на бивачном отдыхе вам весьма полезно будет выпить стаканчик глинтвейну, съесть кусочек настоящего швейцарского сыра... А там, знаете, победа; ожидание различных благ свыше... Вы понимаете; не лишнее будет выпить бутылку-другую шампанского... да мало ли чего захочется? А взять неоткуда. Свои запасы истощатся скоро (я имею основание предполагать это)... Некрасиво, неправда ли?.. Вот тут-то и явится со своими услугами Станислав Матвеевич Перлович, которому только и будет заботы, чтобы его арбы не отставали, чтобы его верблюды не запаздывали, чтобы его запасы не истощались... И в палатках Станислава Матвеевича господин полковник и все его товарищи по оружию найдут все то, что им будет угодно.

— Позвольте, я буду продолжать вашу картину, — перебил гость. — А денег в то время будет много, — Полковник подлаживался под тон Перловича, — поднимется игра, увеличится содержание; лишние рубль-два на бутылку никому не покажутся обременительны... и мой уважаемый собеседник и хозяин, заботясь о нашем походном благосостоянии...

— О, нет, полковник, я вовсе не так корыстолюбив, как вы думаете. Конечно, без барыша нельзя же...

— Ну, само собой разумеется...

— Да, — Перлович вздохнул, — с помощью божьей, имея в принципе честность и уверенность, — он вздохнул еще продолжительней, — можно легко соединить общую пользу... Не прикажете ли еще чашку, полковник, с гранатным соком и вином... Эй, Шарип!..

— Благодарю вас. Ай-ай-ай! — сказал полковник, посмотрев на свои массивные золотые часы. — Скоро три, а в пять я должен обедать у губернатора.

— Не смею задерживать. Благодарю вас, полковник, за ваше любезное посещение... Шарип! Лошадь полковнику.

Они пошли вдоль сада к выходной калитке.

— А ведь я к вам, собственно, за делом, — начал полковник, едва они сделали несколько шагов. — Мне очень нужно, конечно, на самый короткий срок...

Полковник с ожесточением терзал кисть темляка на эфесе сабли...

Перлович со вниманием подвязывал виноградную лозу, свесившуюся почти до самой земли.

— Тысячу? — спросил он и скорее не спросил, а прямо определил сумму, словно ему заранее известны были требования гостя.

— Да, почти около того, но для округлости...

— На тех же условиях, как и в тот раз?

— Послушайте, Перлович, ведь это почти что двадцать процентов в месяц...

— Ну, вот, так оно и вышло, — начал Перлович. — Экая досада!.. Посмотрите, вот эта превосходная лоза положительно погибла; даже зелень начинает блекнуть... Экая досада! Такой редкий сорт.

— Ну-с... так как же? — перебил полковник.

— Вы не можете себе представить, как мне досадно, что в настоящую минуту я решительно не могу быть вам полезным; ведь надо же было только вчера...

— Я сегодня вечером буду у Хмурова. Я согласен. Привозите документ и деньги... Пожалуйста, не опоздайте.

— Не беспокойтесь, полковник, вы знаете мою аккуратность — ровно в десять...

— До свидания пока.

Через минуту полковник, подпрыгивая по-английски, на английском же седле, мелькал своим белым, как снег, кителем в густом облаке пыли; за ним суетливо трепался оренбургский казак на своем приземистом клепере.

Перлович распоряжался уборкой завтрака, тщательно проверив число оставшихся бутылок.

По дорожке шагала бог весть откуда появившаяся фигура. Грязная, когда-то белая фуражка была сдвинута на гладко остриженный затылок; китель с металлическими пуговицами обтягивал тощий, сутуловатый стан; красные кожаные шаровары спущены были поверх сапог, порыжелых от пыли и времени; они неуклюже болтались на тонких, длинных ногах и, казалось, мешали им двигаться. Под кителем вовсе не было никакого белья; по крайней мере смуглая, морщинистая шея, и почти на четверть выдающиеся из-под коротких рукавов мохнатые руки были совершенно голы.

— Ба! Господин Перлович, если я не ошибаюсь, занимается хозяйством...

Остзейское происхождение ясно слышалось в говоре нового гостя.

— Каким образом вы изволили пожаловать? — спросил, не оставляя своего дела, хозяин. В голосе его слышалась досада: заметно было, что визит этот не доставляет ему никакого удовольствия.

— Странное приветствие, господин Перлович! Несмотря на наше недавнее знакомство, вы, кажется, предубеждены против меня?

— Нисколько, но...

— Нет, нет, пожалуйста! Я все понимаю... — Гость уставился на Перловича своими большими, оловянными глазами. — Это видно по всему. Вот, например, даже по тому, что вы убираете это вино, не спросив меня: приятно ли это моему пересохшему от этой дьявольской жары горлу

В голове Перловича в эту минуту перебирались способы отделаться от этого гостя; он никак не мог остановиться на удобнейшем.

— Если вам угодно, господин Блюменштант, — начал хозяин, — то...

— Не думаете ли вы, что я нуждаюсь в вашем вине?!

Горбатый нос гостя побагровел, из-под седых усов пахнуло спиртом.

— Вы ошибаетесь!

— Но, позвольте же, однако...

— Дайте мне высказать.

Блюменштант тяжело опустился на ступени террасы.

— Я к вам пришел, — начал он, роясь во фруктах, — с тем, чтобы предложить вам весьма выгодную для вас, конечно, сделку.

Перлович начал заинтересовываться.

— Я долго обдумывал это, прежде чем решился, — продолжал Блюменштант, — и вот результаты моих размышлений. К черту службу!.. Там меня оценить не умели. Надо подумать о себе, о своей, так сказать, личной выгоде и, понятно, о выгоде общества; ибо, я в этом убежден, из совокупности индивидуальных выгод составляется выгода коллективная... Вы меня понимаете?

Он положил в стакан кусок льда и долил его до краев красным вином.

— Но это все общие места, мы теперь перейдем к частным явлениям... Я, лично я, капитан Блюменштант, желаю заняться частным, полезным для себя и для других делом.

— Это все прекрасно, — перебил Перлович, — но что ж тут может касаться до меня?

— До вас?! Все, т.е. не то, чтобы все, но, по моему разумению, как раз половина.

Перлович недоумевал.

— Я поясню мою мысль... Соединим наши усилия. У вас — капитал, у меня — голова, руки (он сжал кулаки и поднес их к самому лицу хозяина; тот невольно отшатнулся) и необъятный запас житейской опытности.

Багровое лицо капитана разгорелось еще более; он торжественно выпил свой стакан и снова долил его до краев.

Перлович не ожидал этого предложения.

— Позвольте вас просить, почтенный капитан, подождать меня несколько минут.

— Пожалуйста, не стесняйтесь; велите только подать еще немного льда.

Перлович исчез.

Прошло минут пять — его еще не было; прошло четверть часа — Блюменштант все еще сидел один над своим стаканом.

Наконец, ему надоело ждать; он порывисто встал, шагнул раза два и пошатнулся. Вершины тополей заколыхались у него в глазах, песчаная дорожка показалась ему ковром, который кто-то из шалости хотел вырвать у него из-под ног. Старик садовник подходил к нему, прыгая, кувыркаясь и ухмыляясь своим беззубым ртом. «Эк нарезался, — подумал про него Блюменштант, — ведь вот мусульманин, а не устоял от искушения, выпил... да, выпил...»

Капитан сел на прежнее место и опустил усатое лицо на грудь. Долго он сидел в таком положении; потом начал шарить вокруг себя руками, шарил долго, пока не схватился за кисти вышитой подушки; с усилием, словно в ней было десять пудов, подтянул он ее к себе, запрокинулся назад всем корпусом и вытянул ноги.

Старик-сарт робко подошел к нему и заглянул в лицо. Глаза капитана были закрыты; из-под седых усов вырывалось тяжелое, порывистое дыхание. Он спал.

— Хозяин уехал, — начал садовник. — Хозяин совсем уехал в город, — произнес он громче, наклонившись к самому уху спящего.

— Карамболь по красному!.. Хлоп!..

Сарт в испуге отскочил и сплюнул в сторону.

— Заснул пьяный кабан, — произнес он по-татарски, сплюнув еще раз, и выругался.

В воздухе стало прохладно. Тени в саду стали синеватее и гуще; в углах и внутри комнат совсем стемнело. Вершины тополей и карагачей ярко зарумянились; над прудом и арками подымался белый пар. Тучи комаров с тихим звоном заносились в вечернем воздухе. Два длинноногих аиста, мелькнув красными пятнами на небе, пронеслись над садом. До слуха доносился жалобный, зазывающий крик: это муллы, стоя на крышах своих мечетей, зажав уши и обратив свои лица к востоку, призывали правоверных творить вечерний намаз (молитвы).

Садовник оставил надежду разбудить пьяного гостя. Он убрал все, что было на столе, тщательно подмел окурки папирос и гранатные корки и побрел опять к пруду. Здесь он зачерпнул в кувшинчик воды, отвернулся в сторону и сделал омовение; потом разостлал на земле какую-то ветошь и стал на нее на колени.

Неподвижно, словно бронзовая статуя, находился он в таком положении почти полчаса времени; только сухие, старческие губы медленно шевелились, творя обычные молитвы. Он все забыл в эти минуты; он ничего не чувствовал. Большой комар сел как раз на конец его носа, все более и более наливалось ладное насекомое, и безнаказанно улетело прочь, оставив на носу крупную каплю алой крови.

III На Мин-Урюке

Перлович избавился от своего гостя, употребив уловку, хотя и слишком незатейливую, но уже несколько раз удававшуюся ему прежде.

Он очень хорошо знал, что Блюменштант недолго будет его дожидаться: винные пары, с помощью усыпляющей тишины и наступающего мрака, возьмут свое. О дальнейшем Перлович не заботился: он также знал, что капитан проспит у него на террасе до утра, потом выкупается в пруду и, освежившись, забудет, о чем шла речь накануне.

Подтянув подпруги у седла, он сел на своего смирного коня и поехал в русский город.

Дорога шла, извиваясь по берегу крутого оврага, скалистые берега которого почти отвесно спускались на зеленеющее, густо заросшее кустарниками дно. Внизу шумел и пенился ручей Бо-су, перехваченный бесчисленными мельницами самых миниатюрных размеров; кое-где слышались звуки рожков, дающих знать, что та или другая мельница свободна и желающие могут приносить свое зерно для перемола. По чуть заметным тропинкам спускались и поднимались серенькие ишаки с тяжелыми мешками на своих костлявых спинах. Вереницы закутанных сартянок, спешивших куда-то с узелочками в руках, стремительно кидались в сторону и при приближении чуждого всадника прижимались лицом к стенкам. Откуда-то из чащи со свистом вылетел маленький камешек, щелкнул о дорогу перед самыми ногами чалого и поскакал дальше, рикошетируя по пыльной дороге.

Перлович погнал шибче.

— Экие скоты, — подумал он, — вот этак попадись к ним в руки; живой не выскочишь.

Когда Перлович поравнялся с развалинами кокандской башни и стен старого города, он увидел правильные кварталы европейской части.

Красивые одноэтажные белые домики окаймлялись аллеями молодых, недавно посаженных тополей. Почти всюду, куда только хватало зрение, видны были безобразно перепутанные леса вновь созидающихся построек; на просторных площадях сложены были запасы строевых материалов. Почти в самом центре, из-за громадной палатки с крестом наверху, заменявшей временно церковь, виднелись ярко освещенные окна магазинов. На шоссированных, прямых и широких улицах кипела жизнь; сновали экипажи, всадники и пешеходы. Днем все живое пряталось от невыносимой жары, зато вечером, когда зной сменялся живительной, полной аромата прохладой, все, что только могло двигаться, выходило на улицы.

Просторно и широко раскинулся новый, словно из земли выросший город, но все в нем, на что только вы ни обращали внимание, поражало своей недоконченностью. Казалось, каждая встретившаяся личность, каждый предмет, деревцо, вновь посаженное, узорный заборчик, камни, заново отесанные, короче, все говорило: «Что с нас взять, мы еще пока на биваках. Вот, погодите, после что будет».

Это город-лагерь; и долго еще на нем будет лежать эта своеобразная печать, несмотря на то, что уже много семейств прочно основалось в своем новом отечестве и ввело в обыденную колею свою семейную и общественную жизнь.

Задумался Перлович, глядя на картину, раскинувшуюся у него перед глазами. Он стоял на высокой горе, на повороте Большой Чимкентской дороги, и мог рассмотреть весь город, что называется, с птичьего полета.

С каждым днем, — думал он, — прибывает и прибывает население нового города; не по дням, а по часам увеличиваются новые потребности... Следи за ними, Станислав Матвеевич, изучай эти самые потребности, изыскивай все способы к их удовлетворению, предупреждай их, если сможешь... В этом-то и кроется вся сила, вся тайна науки обогащаться... С пустыми руками приезжают сюда люди, и, смотришь, через год уже ворочают изрядными рычагами, действуют; а ведь люди эти из той же глины сделаны, не из золота... Расщедрилась судьба, послала тебе средства, и средства изрядные; мозгами тоже не обидела — ну, и орудуй...

Лошадь храпнула и шарахнулась в сторону; всадник чуть не вылетел из седла.

Длинная, худая, как скелет, почти черная фигура, вся обнаженная, за исключением только нижней части туловища, где болталась грязная рваная тряпка, в двух шагах от Перловича, протягивала к нему дрожащую руку.

Красные, воспаленные глаза гноились и усиленно моргали; вместо носа зияло отвратительное отверстие; седые клочья окаймляли беззубый рот.

— Амак, урус! силлау[1], — гнусило несчастное существо и потянулось к поводьям уздечки.

— Прочь! — крикнул Перлович и замахнулся нагайкой.

— Акча, тюра; азрак... акча[2]... Ой! ой-ой!..

Старик нищий схватился за голову руками и упал, опрокинутый лошадью.

Перлович поскакал дальше.

Тяжело приподнялось бронзовое тело с пыльной дороги. Сквозь дряблые, поблекшие десны глухо прорывались невнятные проклятия вслед удаляющемуся всаднику.

С горы, подтормозив заднее колесо, медленно сползал дорожный тарантас с фордеком. Густой слой пыли покрывал все: и растрескавшуюся кожу экипажа, не выдержавшую сорокаградусной жары, и сбрую, и лошадей с потертыми плечами и спинами, и ямщика-татарина в остроконечной войлочной шапке, и целую пирамиду сундуков и чемоданов, хитро пристроенных сзади на фальшивых дрогах...

Много тысяч верст катилось это произведение казанских кузниц: и на волах, и на лошадях, и на верблюдах; расшаталось оно, словно расплюснулось, дребезжит своими винтами и гайками и, глухо прогремев по мосту, скрывается в остатках триумфальной арки, построенной для въезда губернатора услужливым, в подобных случаях, купечеством.

Из окна тарантаса выглядывал красивый, почти античный, женский профиль, из-за него виднелись полосатый чепец и зеленые очки-наглазники, принадлежащие другой спутнице.

Какой-то всадник, в красных панталонах и белой шелковой рубахе с офицерскими погонами, задержал свою лошадь у самого экипажа, с любопытством посмотрел на проезжих, потянул носом тонкий запах пачули, распространявшийся от античного профиля, и поскакал дальше.

По дороге, ведущей к Мин-Урюку[3], подымались облака пыли: быстро неслась оживленная кавалькада...

Впереди всех бойко семенил ногами белый иноходец; длинный шлейф черной амазонки развевался по ветру, открыв стройные ножки в отороченных кружевом панталончиках.

— Послушайте, барыня, не гоните так моего Бельчика, — говорил купец Хмуров, с трудом догоняя белого иноходца. — Да дайте ж ему дух перевести... фу, ты право!..

— Кажется, вы в этом больше нуждаетесь, чем ваш Бельчик, — заметила красивая наездница, сверкнув из-под густой вуали глазами.

— Это почему-с?..

— Да вольно ж вам наряжаться в этот дурацкий кафтан. Вон тем, я думаю, и в кителях жарко.

Она указала назад своим хлыстиком.

Хмуров был в суконном кафтане русского покроя, перетянутом золотым поясом с цветными, эмалевыми бляхами.

— Ну, хоть и не потому, — возразил Хмуров. — Вон, поглядите-ка, видите — сюда спускается...

— Кто это?

— А это наш новый негоциант...

— Перлович?..

— Он самый. Я, знаете, хочу его к нам пристроить: мы его придержим с нами, а там — ко мне. Сведу его со Спелохватовым, пускай потягается...

Они поехали шагом. Остальные члены кавалькады стали понемногу догонять передних.

— Станислав Матвеевич! — кричал рыжий артиллерист. — Вы там не переедете; возьмите немного поправее — там уже!

— Это он недавно купил чалого, — заметил один офицер другому и приподнял фуражку, отвечая на поклон издали Перловича.

— Недавно, должно быть; у него прежде был вороной с лысиной.

— Вас нигде не видно, Станислав Матвеевич, — сказала амазонка, когда Перлович неловко перескочил канаву, причем чуть не вылетел из седла, и подъехал к обществу. — Вы совсем пропадаете на вашей даче.

— В оборотах погряз, — вставил Хмуров, — такие дела заводит, что скоро всех нас подорвет.

— Ну, вас-то не скоро подорвешь, — огрызнулся Перлович. — Вы не поверите, Марфа Васильевна, времени свободного так мало, так мало... Мое почтение, капитан!.. Здравствуйте, господа... Да к тому же, я живу так далеко...

— Мы все к вам как-нибудь нагрянем гуртом, — перебил рыжий артиллерист.

— А ты, — (Хмуров имел привычку скоро сходиться на ты), — к тому времени кое-что в лед заруби, понимаешь... Ты куда это ехал-то?

— Поезжайте с нами, — приглашала его амазонка. — Конечно, если вы не имеете чего-нибудь более интересного...

— Извините... Я собственно ехал к вам... к тебе, — поправился Перлович, обращаясь к Хмурову, — а пока — в город, по одному делу (Он наклонился к Хмурову и понизил голос). Ну, так вот видишь ли, надо повидать кое-кого.

— Кого, кого? — наступал Хмуров.

— Захо, да еще, вот, Федорова.

— Стой! Этих жидов ты сегодня у меня увидишь... такой ансамбль соберется...

— Итак... — протянула Марфа Васильевна.

— Да что с ним говорить! Не пускать его, да и только, — решил Хмуров и заворотил коня Перловича.

Кавалькада тронулась.

— Вы, говорят, устроились не хуже бухарского эмира, — начала Марфа Васильевна, поравнявшись с новым членом кавалькады.

— Ну, уж это слишком.

— Помните — в Самаре... Мы встретились, если не ошибаюсь, на Самолетской пристани.

Перлович передернул поводья своей лошади, отчего та задрала морду кверху и засеменила ногами.

— Вы, кажется, служить собрались здесь? — допрашивала наездница.

— А теперь нашел выгоднее бросить службу...

— Отчего выгоднее?

— У вас вон шлейф разорвался, — круто повернул Перлович, и ни за что ни про что огрел чалого хлыстом по боку.

Их обогнала коляска парою, сопровождаемая неизбежными конвойными казаками. В экипаже сидел красивый, полный генерал с дамою сурового вида.

Рыжий артиллерист и остальные офицеры приняли солидный вид и приложили руки к козырькам фуражек. Хмуров почтительно раскланялся и даже произнес с гостиннодворской вежливостью: «Мое почтение-с, ваше превосходительство-с...», хотя генерал никак не мог его слышать.

Марфа Васильевна скромно опустила глазки; Перлович нагнулся к стремени и что-то очень долго поправлял гайку на ремне.

Коляска скрылась за поворотом...

Довольно большое пространство, усаженное правильными рядами старых, раскидистых абрикосовых деревьев, кишело гуляющими. Разноцветные фонари ясными точками искрились во мраке, в глубине рощи, и бледнели по окраинам, где им приходилось еще побороться со слабыми лучами угасающего дневного света. Сквозь деревья виднелись какие-то постройки, флюгера, полосатые навесы; в этих пунктах освещение было ярче и гремела военная музыка.

Часть этого гульбища была огорожена решеткой: она предназначалась для привилегированной публики... Вдоль этой решетки, по наружной стороне, стояли десятка два длинных приземистых дрожек в одну лошадь, так называемых долгуш, две коляски и множество верховых лошадей, оседланных русскими и азиатскими седлами. Группы оборванных сартов, евреев, туземцев, преимущественно детей, жались к самой решетке, пытаясь разглядеть, как забавляются «урусы».

— Эй, пошли прочь... Гайда! гайда!.. — помахивая нагайкой, разгонял Хмуров толпу у ворот, когда кавалькада прибыла на место.

Рыжий артиллерист почти свалился со своей лошади и уже стоял у шлейфа Марфы Васильевны, готовый принять ее, хоть на одно мгновение, в свои объятия.

— Позвольте, — сказала она, отстраняя эту услугу, и соскочила на землю без помощи протянутых к ней рук.

— Такие прыжки не совсем безопасны, — произнес рыжий артиллерист, стараясь улыбнуться как только возможно язвительней.

— Не беспокойтесь, я не беременна, — ответила Марфа Васильевна, прикладывая свой шлейф к поясу.

Хмуров усердно обчищал пыль с черного платья амазонки, пустив в ход свою меховую шапочку, что оказалось очень удобным.

Все общество вошло в сад.

Впереди — Марфа Васильевна под руку с Хмуровым; она сообщала что-то Перловичу, который шел рядом, с другой стороны; за ними — рыжий артиллерист, все еще продолжая язвительно улыбаться. Далее — остальные члены кавалькады, которые и разбрелись тотчас же по сторонам.

Ближе к освещенным ярче других палаткам буфета расставлены были крашеные столики и деревянные стулья; между ними, по разным направлениям, сновала прислуга; слышались громкие требования, звон посуды, хлопанье пробок; и если бы не чалмы и яркие халаты, там и сям видневшиеся в толпе, да этот теплый, мягкий, охватывающий, словно бархатом, воздух, то можно было бы подумать, что находишься на одном из наших загородных гульбищ.

В павильоне, задрапированном полосатым тиком, с дощатым некрашеным полом, два офицера-линейца степного происхождения и статный адъютант с ярко-красным орденским бантом на белом кителе отхватывали разухабистую польку.

У одного из столов, поближе к проходной дорожке, сидели две личности в неопределенных костюмах: они пили красное вино местного первушинского приготовления. Стаканы были почти допиты, бутылка, неубранная еще со стола, была совершенно пуста.

— Что, в бутылке ничего нет? — спросил один.

— Пусто... — отвечал другой, приподняв и тряхнув бутылку.

— Ну, доливай свой стакан, да и мой кстати...

— Пусто, тебе говорят.

— Ничего, наливай...

— Я, брат, не Боско...

— Нет, я это к тому говорю, что если бы ты из пустой бутылки начал наливать и вино полилось бы...

— Это было бы странно.

— Зато выгодно.

— Выгодно?

— Ну вот, нам странно, а ему выгодно...

Он указал глазами на Перловича, который в эту минуту подошел к ближайшему фонарю закурить сигару.

Оба помолчали и стали насвистывать персидский марш.

— Батогов с передовой линии приехал.

— Ты его видел?

— Да, сегодня у Спелохватова. Приехал, говорит, поправляться, а то совсем продулся.

— Еще бы, дураком играл; закладывает чистые, а ему понтируют на мелок.

— Цены деньгам не знает. Легко пришло, легко и ушло.

— У того не уходит.

— Тот, брат, помесь жида с ляхом, на немецкой подкладке, порода, на сей предмет приспособленная.

— Это точно, что приспособленная.

— А что, если бы нам какая-нибудь благодать с небеси — бряк... Эк ее заливается! А ведь барынька хоть куда... просто дух захватывает.

Последнее было произнесено по поводу звонкого смеха Марфы Васильевны, пронесшегося из уютного уголка сада, где Хмуров угощал все общество замороженным шампанским.

— Кто это? — спросила Марфа Васильевна, пристально всматриваясь в глубину аллеи. Там шел человек среднего роста с большой, темной бородой; на нем были высокие походные сапоги и вместо кителя — белая шелковая рубаха с погонами; через плечо, на тонком ремне висела кавказская шашка.

— Кто это? — повторила свой вопрос Марфа Васильевна. — Я его никогда здесь не видела.

Перлович взглянул, побледнел и сделал вид, что не слышит вопроса. Хмуров занят был откручиванием проволоки у новой бутылки; прочие тоже никто не заметили новоприбывшего, да и сам он словно сквозь землю провалился, свернув в боковую аллею.

— Как было бы прекрасно, если бы не эти проклятые комары, — произнес Перлович с заметным смущением, дав разговору новое направление.

— Это еще что! — начал один из собеседников. — Это еще очень сносно; а то, вы представить себе не можете, раз в Кармакчах мне пришлось ночевать на открытом воздухе — тут, знаете, сейчас камыши — это ужасно! Пробовал курить — не помогает, завернулся с головой под простыню — дышать невозможно...

— Пью за ваше здоровье, Марфа Васильевна!— отчеканил рыжий артиллерист и приподнял стакан.

— Пейте, — произнесла она, слегка повернув свою голову.

— Чокнемтесь...

Марфа Васильевна протянула стакан. Рыжий артиллерист быстро наклонился через стол и чмокнул протянутую руку.

— Это еще что за глуп... нежности? — поправилась Марфа Васильевна и быстро отдернула руку. Стакан выскользнул из облитых вином пальцев и покатился по столу.

Рыжий артиллерист вскочил, хотел что-то сказать, заикнулся и, повернувшись, быстро вышел из павильончика.

— Ну, за что вы его обидели? — начал Хмуров.

— Кто его обижал?.. Так комары в Кармакчах сильно кусаются, — обратилась она к тому, чей рассказ был прерван тостом рыжего артиллериста...

Неловко шагая в своих широких кожаных шароварах, вовсе не приспособленных к нашей ходьбе, в красном расшитом халате, в тюрбане из красного же куска шерстяной ткани, подходил к столу молодой туземец, по типу — узбек, оставляя на песке дорожки глубокие следы острых металлических каблуков. Это был очень красивый парень с яркими белыми зубами, способными жевать свинцовые пули, с едва пробивающимися усами, с веселой, хотя несколько глуповатой улыбкой.

— А, здравствуй, приятель! — произнес Хмуров, по-видимому, узнав джигита.

— Аман, — отвечал тот и обратился к Перловичу. — Эй, тюра! Мой тюра зовет; вон там. — (Джигит указал рукой к воротам сада). — «Поди, Юсуп, скажи Перлович-тюра, чтоб сейчас пришел», — говорил он ломаным русским языком.

— Это Батогова джигит, — объяснил Хмуров в ответ на вопросительный взгляд Марфы Васильевны.

Джигит пристально смотрел на русскую женщину; улыбка его росла все шире и шире.

— Эх! Хорош марджа...[4] якши ой! ой! — бормотал наивный узбек.

— Вот и этот тоже, — произнесла Марфа Васильевна и расхохоталась.

Перлович встал и отвел джигита в сторону. Он несколько минут говорил с ним вполголоса и закончил словами:

— Завтра утром... так и скажи... завтра.

После этого джигит пошел к воротам, оглянувшись раза два на Марфу Васильевну.

Весь запыхавшись, бежал с салфеткой в руке один из буфетных прислужников. Из боковой аллеи выскочил другой, тоже в взволнованном виде, с разорванной полой фрака:

— Поймал?!

— Пойди, поймай... Я к воротам, а они — через забор.

— Тоже чиновники прозываются... эх!..

— Много напили?

— На три с четвертью... Ах, господи! Народу много — прислуги мало: нешто за всеми углядишь!

— Где углядеть! Слышь! Федор Иванович кличет.

— Однако, мне пора и домой, — сказал Хмуров, поднимаясь со стула — Тоже ведь хозяйственные распоряжения надо сделать.

— Ну, что же, поезжайте; мы еще посидим. Перлович, вы не откажетесь быть моим кавалером?

— О, конечно, мне будет это очень приятно... Я вполне... я... — бормотал Перлович.

Он совершенно растерялся. С той минуты, когда он поговорил с джигитом Батогова, даже раньше, когда Марфа Васильевна заметила кого-то в конце аллеи, он был совершенно не в своей тарелке.

— Что с вами? — спросила она своего нового кавалера.

Хмуров уже уехал и они остались вдвоем.

— Мне что-то нездоровится...

— Вздор, вы просто смущены.

— Вот еще!

— Вы получили нехорошие вести... этот джигит...

— Марфа Васильевна, что вас так занимают мои дела? Ну, пожар, разорение, караваны мои ограбили, дачу сожгли — господи боже мой! Да вам-то что до этого?

Видно было, что Перлович был очень раздражен, когда произносил эту тираду.

— Ну, довольно, довольно; положим, что ничего подобного не случилось, но, во всяком случае, волноваться нечего. Пойдёмте; в этой беседке страшно накурено и вином пахнет. Пройдемтесь по дорожкам. Э, да никак все почти разъехались?

Они встали и пошли к павильону для танцев, где уже никого не было и музыканты убирали пюпитры.

Несколько раз они прошлись по саду.

— Вот мой Бельчик, — указала Марфа Васильевна на белую голову лошади, видневшуюся сквозь решетку.

Она начала откалывать шлейф и нечаянно уронила хлыст. Когда Перлович поднял его и подавал Марфе Васильевне, то заметил, что она пристально всматривается в кого-то. Ему показалось сначала, что на него, но потом он увидел, что взгляд этот устремлен на того, кто находился сзади Перловича, по одному с ним направлению. Перлович невольно задрожал и обернулся.

Не более как в трех шагах от них стоял тот самый бородач, который так смутил его своим появлением, час тому назад.

— Тебя никак в генералы произвели? — спросил он Перловича.

— Я, может быть, стесняю вас? — сказала Марфа Васильевна и отошла.

— О нет, сударыня, извините, я не имею чести знать ваше имя. Да, в генералы произвели, — продолжал он, обратившись к Перловичу. — Как же, посылаю джигита, говорит: завтра — совсем по-генеральски...

Бородастый незнакомец пошел в глубину сада. Перлович машинально шагнул за ним.

Марфа Васильевна осталась одна. Несмотря на свою бойкость, она несколько струсила, потому что, по местным нравам, это было не совсем безопасно и она могла рассчитывать на всякую неприятность со стороны запоздавших посетителей Мин-Урюка. Уже раза два какие-то подозрительные личности проходили близко от Марфы Васильевны, искоса поглядывая на красивую женщину.

Вдруг, словно из-под земли, перед ней очутился рыжий артиллерист. Марфа Васильевна вздрогнула, даже слегка вскрикнула.

— Чего же вы испугались?.. — начал рыжий артиллерист.

Он стоял перед ней в самой скромной, почтительной позе, даже шапки не было у него на голове, он ее снял и мял в руках, как провинившийся школьник перед учителем.

— Я не мог уехать из сада, не видавшись с вами. Я сделал глупость. Простите... Будьте уверены, Марфа Васильевна, что подобной выходки не повторится...

Он говорил даже с некоторым жаром.

— Простите же, — продолжал он. — Я до тех пор не успокоюсь, пока не уверюсь, что вы на меня не сердитесь.

Марфа Васильевна улыбнулась. К ней вернулась уже ее смелость; она успокоилась.

— Хоть вы и раскаиваетесь, — начала она, смеясь, — но все-таки получите достойное наказание.

— Я на все согласен!

— Вы должны меня проводить в город. Перлович исчез и, кажется, не скоро явится. Едемте.

Рыжий артиллерист кинулся отвязывать Бельчика.

Когда они отъехали от ворот сада, из-за другой стороны выехали еще два всадника, держа наискось, наперерез их дороги. Потом они приостановились, дали проехать Марфе Васильевне со своим кавалером и тронулись вслед за ними в почтительном отдалении.

Несмотря на темноту, можно было рассмотреть, что рыжий артиллерист разменялся с одним из всадников каким-то странным сигналом.

Марфа Васильевна ничего не замечала и заигрывала со своим Бельчиком, слегка щелкая хлыстиком по кончикам его ушей, отчего конь тряс головой, мелодично гремя мелкими металлическими украшениями кашгарской уздечки.


Перлович и человек с большой бородой забрались в самую глушь опустелого Мин-Урюка. Перлович горячился.

— Батогов, я вам говорю — это эксплуатация! Скажу более: это не совсем честная эксплуатация.

— Ну, честь тут не при чем, — вставил человек с бородой, которого Перлович назвал Батоговым.

— Мы с вами — (Перлович все время говорил Батогову вы, несмотря на то, что последний относительно его употреблял другое местоимение) — разошлись при совершенно равных условиях; я не виноват, что вы не умели воспользоваться тем, что вам попало прямо в руки.

— Оставим и это... — проговорил Батогов.

— Нет, не оставим... Сотня по сотне вы перебрали у меня более пяти тысяч.

— Да, а разве, черт возьми, не возвращал я тебе, когда выигрывал; я даже возвращал более: я надбавлял также жидовские проценты, которые ты берешь с других...

— Когда выигрывал, когда выигрывал, — повторял Перлович. — Ну, а когда проигрывал... что было чаще, что было почти постоянно...

— Тогда, понятно, я не мог заплатить...

— Да, не мог; но согласитесь же, Батогов, если подобный порядок вещей будет продолжаться, что же останется у меня? Вы высасываете у меня капля по капле все, что я приобретаю трудом...

— Давая взаймы по двадцати процентов, — опять вставил Батогов.

— Это не ваше дело. Я веду торговые обороты, рискую; я отказываю себе почти во всем, имея одну цель впереди; я иду к этой цели и на дороге постоянно натыкаюсь на вас; вы мне отравляете все мое существование... Для чего я хлопочу, если все это идет в бездонную яму?.. Я разве знаю границы ваших требований, разве вы их знаете сами?..

— Постой-ка; вот ты тут речи произносишь, а время идет; ты, во-первых, меня задерживаешь, а, во-вторых, тебя дожидается барыня у ворот и очень красивая барыня!..

— Я не могу вам более ничего дать.

— Ну, и не давай...

— Да, не дам. Помните, что мне нечего вас бояться.

— Конечно, что же во мне страшного?

— Выдавая меня, вы и сами лезете в петлю.

— Ну, понятно.

— Прощайте!

Перлович встал со скамьи, на которой они оба сидели, и сделал несколько шагов.

— Прощай, брат, — спокойно произнес Батогов и не трогался с места.

Перлович быстро вернулся.

— Батогов, я вам завтра дам эти деньги... — (в тоне Перловича зазвучали просительные ноты). — Завтра, приезжайте ко мне на дачу...

— Завтра мне не нужно будет. Ступай же скорее! Ведь, говорят же тебе, что тебя ждут.

— Сегодня со мной нет денег... я бы рад, но...

— Не ври, пожалуйста, они всегда при тебе...

— Ах, да идите.

Перлович сел на скамью и чиркнул спичкой: загорелся синеватый огонек. Неловко придерживая спичку и в то же время достав из бокового кармана бумажник, он начал отсчитывать деньги.

— Ну, вот, давно бы так, — произнес Батогов, принимая маленькую пачку бумажек. — Юсуп, лошадей!..

Тут только Перлович заметил, что около них, на траве сидел на корточках туземец, джигит Батогова.

Непроницаемая темнота охватила всадника, когда Перлович, доверившись зоркости своего чалого коня, рысил к городу. Вдали почти на горизонте мелькали красноватые огоньки. Густая пыль не успела еще улечься и почти неподвижно стояла в воздухе.

IV Оргия у Хмурова

В первой комнате было пусто; у окна стояла только высокая конторка, на ней лежала большая счетная книга в изношенном донельзя переплете, на книге — казачья уздечка. Под конторкой стояла корзинка с посудой, в углу валялись шелковый халат и камера-обскура с выбитыми стеклами. Все это освещалось висячей лампой под круглым металлическим абажуром.

Во второй комнате — пили, в третьей — играли, в четвертой — опять пили, в следующей — опять играли.

Всем, должно быть, было весело.

Громкий говор и смех, вместе с клубами табачного дыма, носились из комнаты в комнату. Словно маяки по берегу в туманную погоду, мелькали нагоревшие свечи, кое-где мигали и теплились голубоватые огоньки на пуншевых стаканах играющих.

Все двери и окна большого дома Хмурова были растворены настежь, и в них заглядывали характерные, узкоглазые, скуластые, то черные, почти оливковые, то медно-красные лица любопытных туземцев.

Несмотря на позднее время ночи, все хмуровские приказчики бойко шныряли по двору по разным делам, ругаясь мимоходом с киргизами, только что прибывшими с большим оренбургским караваном. Длинные ряды развьюченных верблюдов, неподвижно, словно груды камня, лежали вдоль стен двора, пережевывая саман (мелко рубленую солому). Ручной тигр Маша метался в своей просторной клетке, сверкая разгоревшимися изумрудными глазами.

Шум и гул веселья далеко разносились по городу.

— У Хмурова нынче вечер, — говорил один офицер-линеец другому.

Оба они мерно, нога в ногу, шагали но «большому» шоссе.

— Да, что-то гудят.

— А что, зайдем, брат?

— Неловко: я совсем не знаком.

— Ничего, я представлю.

— А ты когда же познакомился?..

— Не помню, как-то на прошедшей неделе; где-то виделись, чуть ли не подрались даже, а, впрочем, мы с ним уже на ты.

— Ну, ладно, идем.

— Ты, брат кажется, в одних под....

— Нет, это — так: белые панталоны в сапоги, по-походному.

Оба свернули с шоссе, перескочили чрез арык и направились полем, куда предполагали.


***

Спелохватов метал, несколько военных и два господина в штатских костюмах понтировали. Банкомету, что называется, везло и около него лежала порядочная куча небрежно скомканных ассигнаций.

Перлович только что поговорил с полковником, бывшим у него сегодня утром на даче, и ощущал в своем боковом кармане аккуратно сложенный документ. Полковник походил еще по комнатам, больше для вида, перекинулся кое с кем незначащими фразами и раскланялся с хозяином.

Хмуров, полулежа на турецком диване, рассказывал многочисленным слушателям, как они в бытность свою в Бухаре, вдвоем с приказчиком Громовым, вооруженные одной только бутылкой шампанского, тьфу — бишь, револьвером в триста шестьдесят пять выстрелов (особенной американской системы) защищались от сорокатысячной армии бухарского эмира.

— Я — бац! бац! бац!.. — говорил Хмуров. — Передние повалились, задние — тягу, потеха, право! Громов в догонку — хлоп! Я опять — бац!.. Посылают за артиллерией и возобновляют атаку.

— Эка врет, эка врет, — ворчит сквозь зубы Спелохватов, до слуха которого доносятся отдельные фразы любопытного рассказа.

— Наконец, вступили в переговоры... Что же это Марфа Васильевна не едет? — обратился рассказчик к Перловичу, который пробирался между игорными столами.

— Не знаю, право. Она уехала, не дожидаясь меня.

Кубок янтарный

Полон давно...

хватили хором несколько голосов.

— Семь верблюдов с сахаром и четыре с разной галантереей — итого одиннадцать; а остальные девять — все под вино... — говорил рябоватый господин с сильным еврейским акцентом. — Ну, хорошо; я так и распорядился... Цто зе?.. Проходит неделя — нету... другая — нету... Пису к коменданту...

— Придется зимовать в фортах — это случается.

— Да, но ведь теряется время, согласитесь сами... А все отчего?.. Эмбинские киргизы взялись доставить только до форта «первого», а там передать казалинскому караван-баши, а те цену подняли вдвое и верблюдов не дают. Какие зе тут контракты?

— Стакнулись косоглазые мошенники и остановилось дело...

— Послушайте, Захо, — сказал Перлович, подойдя к говорившему. — Не вы одни жалуетесь на эти неудобства. Вон и тот, и этот, — Перлович ткнул пальцем по разным направлениям, — все одна и та же песня; а между тем совершенно от нас зависит переменить обстоятельства к лучшему...

— Позвольте, как же это от нас?..

— У меня есть проект; если мы, негоцианты, обсудим его все сообща, то, может быть, и придем к каким-либо результатам.

— Мы слусаем...

— Теперь не время распространяться, а вот вы заезжайте на днях ко мне на дачу — мы и потолкуем.

Хмуров, пошатываясь, подошел к Перловичу.

— Пойти разве наказать его? — мигнул он глазами в ту сторону, где Спелохватов обирал своих понтеров. — Идем в долю... Да, пойдем же... — Хмуров взял Перловича под руку и почти силой потащил к столу.

— Сейчас банк затрещит, — провозгласил он, проталкиваясь к столу. — Настоящие игроки идут... Э, бык — алле...

— Я сказал, что не стану играть.

— Не мешайте, господа, — коротко обрезал Спелохватов, задержав талию и отмечая что-то мелом.

— Алле, черт побери, и жуэ, говорят тебе.

Хмуров не то, чтобы был пьян, а просто ломался.

— Михайло Иванович, а Михайло Иванович... — говорил почти шепотом высокий, плотный приказчик, почтительно дотрагиваясь до плеча своего хозяина.

— Что там еще?!

— Пожалуйте-с на крыльцо.

— Зачем?

— Пожалуйте — дело есть...

Хмуров пошел к выходу, бормоча: «Что там еще такое?.. Пойти посмотреть...» Перлович тем временем стушевался в толпе; он уселся в скромном уголке, заслоненный широкой спиной певца, который, уткнувшись в одну точку, тянул густым басом:

Выпьем за славу

Славу друзья... я...

Бррранной забавы

Лю...бить нельзя.

Когда хор стихал, чтобы разразиться новым куплетом, слышны были иные, плачевные звуки: то продолговатая шкатулочка с музыкой чуть не в сотый раз наигрывала арию из «Трубадура».

Тот самый адъютант, который так ловко полькировал на подмостках мин-урюкской танцевальной беседки, томно глядя в открытое окно на чуть освещенные, запыленные листики росшего у самой стены тополя, говорил какому-то интендантскому чиновнику:

— О, как я способен любить... и любить не той пошлой, чувственной любовью.

— Ну, конечно, — соглашался собеседник.

— Когда судьба столкнет с настоящей женщиной, близкой к тому почти неуловимому идеалу, то тут уже вся жизнь сливается, так сказать, в один фокус... этот фокус...

Громадная датская собака Хмурова, спавшая на ковре поблизости, не обращая внимания на разнообразный шум и движение, звонко зевнула и потянулась...

— Этот фокус... — продолжал адъютант. — Гектор, свинья, пошел вон!.. Жарко, дышать невозможно.

— Хотят к ужину накрывать, — сказал интендантский чиновник. — Мы тут, пожалуй, мешать будем. Пойдемте туда: посмотрим, как Спелохватов капиталы огребает... Ну, смотри, «фокус», не укуси меня, — отнесся он к собаке, шагая через животное.

А между тем Хмуров вышел на крыльцо и прежде всего увидел своего Бельчика, который так и лез в глаза, громадным белым пятном рисуясь во мраке. От него валил пар, и конюх-киргиз усердно обтирал шею лошади полой своего полосатого халата.

— Я к вам сегодня не зайду, — сказала Марфа Васильевна, стоя у столба крыльца (Хмуров с первого раза не заметил ее). — Уже поздно, да и к тому же... Я вот вам привезла вашего Бельчика, а отсюда пешком дойду...

— Марфа Васильевна, а мы вас ждали... Да к чему же пешком? Я велю запрячь коляску...

— Это еще зачем? Тут близко, а вот вы лучше дайте мне кого-нибудь проводить меня до дому, а то тут есть своего рода бандиты.

— Бедный Бельчик, — вздохнул комически Хмуров.

— Это почему? — удивилась наездница.

— А я вон гляжу на ваш хлыст, и ни за что не захотел бы быть в ту минуту в шкуре моего иноходца...

— Ха-ха-ха!.. — расхохоталась Марфа Васильевна, подняв обломок своего хлыста и рассматривая его при свете китайского бумажного фонаря, висевшего на перекладине крыльца. — Это досталось совсем не Бельчиковой шкуре, а другой.

— Другой? — озадачился Хмуров. — Кто же это — кто? Скажите ради бога, Марфа Васильевна!

— Теперь не время, после как-нибудь узнаете, — уклонилась Марфа Васильевна. — Малайка, пойдем со мной, — сказала она конюху-киргизу. — Вы позволите?..

Хмуров засуетился.

— Малайка, Юсуп, Аслан-бай! Все сюда! Фонарей побольше, да клынчи (шашки) наденьте, болваны...

— Это еще что такое? — изумилась Марфа Васильевна.

— Почетный конвой. У меня нет в распоряжении казачьих сотен, как у губернатора, так я вам своих чумазых джигитов. Ты что, скотина, нагишом пришел? — обратился он к корявому Аслан-баю. — Красный халат надень, чушка (свинья)!

— Ну, с вами не сообразишь; прощайте, — сказала Марфа Васильевна, шмыгнув за ворота.

Несколько туземцев, сопровождаемые подзатыльниками Хмурова, кинулись за ней следом. Сам хозяин вышел на улицу и слышен был его сиплый голос, кричавший:

— Да смотрите, собаки, если только барыня пожалуется... закатаю!..


***

— Ты, братец, пожалуйста извини, что я к тебе не с парадного подъезда, — произнес Батогов, влезая в окно той комнаты, где Спелохватов метал банк. — Смотрю — освещение... Да где же Хмуров? Здравствуйте, господа!..

Батогов успел уже где-то, что называется, хватить и, не снимая своего белого кепи с назатыльника, смотрел на все сборище своими в полпьяна веселыми серыми глазами.

Это неожиданное появление сразу всех несколько озадачило; потом раздались оглушающие приветствия, направленные к новоприбывшему.

— А, Батогов! Вот неожиданность!

— Откуда?

— Когда приехал?

— Надолго ли?

— Ура! — крикнул интендантский чиновник, налив себе рюмку и никак не попадая пробкой в горлышко графина.

Один Перлович заметно смутился и потому только не ушел, что видел прямо на него устремленный добродушный взгляд бородатого гостя. Он машинально подошел к Батогову и протянул ему руку.

— Здравствуй, голубчик, здравствуй, — говорил Батогов. — Давно не видались, а, впрочем, не очень давно... Да где же Хмуров?

— Вот распотешил! Благодарю — не ожидал. Мерси боку, мерси, — произнес Хмуров, входя с распростертыми объятиями.

И хозяин, и гость обнялись и громко чмокнулись.

— А мы думали, что ты уже сдох, право... Засел там на передовой линии...

Батогов подошел к столу и покосился на деньги, лежавшие под рукой Спелохватова. Перлович порывисто встал и вышел в другую комнату.

— Идет? — спросил он Спелохватова, вынимая из кармана пачку и накрыв ее картой.

— Сколько? — спросил банкомет.

— Не знаю.

— Да ну, не дури; ставь, как следует.

— Считай, мечи, и будь здоров, а я пойду туда к столу и «того». Алон...

Он взял Хмурова под руку и отошел от стола, оставив там деньги. Спелохватов тщательно пересчитал пачку Батогова, приложил столько же своих и протянул колоду, говоря:

— Срежьте кто-нибудь...

Щеголеватый адъютант ловко вынул карту и подрезал, Спелохватов вскрыл талию и открыл карту Батогова.

— А, дама... — произнес он.

Он начал метать медленно, с выдержкой, тщательно просматривая каждый абцуг.

Игра была интересна, не потому, что шел большой куш, превышавший половину всего банка, но потому, что единственный в данную минуту понтер закусывал с Хмуровым в другой комнате, совершенно равнодушно относясь к тому, что происходило на игорном столе.

Несколько десятков глаз жадно следили за пальцами Спелохватова, унизанными сверкавшими перстнями.

— Смотрю, — говорил Батогов Хмурову, чокаясь с ним стаканами, — факелы впереди, факелы сзади, болваны в красных халатах, твои, кажется; у одного так даже ружье никак было — только бы еще флейту с барабаном — совсем принцесса сиамская. Кто такая?

— Это, гм... это, братец ты мой, сама...

— Дама, — громко и совершенно покойно провозгласил Спелохватов.

— Вы имеете вашу даму-с, — подскочил к Батогову совершенно ему незнакомый господин, сообщая эту приятную новость.

— Я ее, кажется, сегодня в Мин-Урюке видел, — говорил Батогов. — Много ли там у тебя в банке? — крикнул он Спелохватову.

— Позвольте, я сейчас сосчитаю, — предложил свои услуги все тот же незнакомый господин.

— Убирайся к черту! — обрезал Батогов.

— Милостивый государь, вы... вы... вы...

— Хмуров, убери его, голубчик, — отнесся Батогов к хозяину и пошел к Спелохватову.

— Вот дикость нравов... — бормотал господин, посланный к черту, которому Хмуров говорил что-то вполголоса. — Да я, собственно, ничего, но к чему же такие резкости...

— Да ну, ладно, ладно, — говорил Хмуров. — Этак на всякую безделицу обижаться... помилуй...

— Да я и не обижаюсь... но все-таки, посуди сам...

Батогов стоял перед Спелохватовым и перебирал понтерки; Спелохватов распечатывал новую колоду. Оба были более, нежели покойны. Последний даже слегка улыбался. Со стороны можно было подумать, что они заняты простым пасьянсом. А между тем игра была громадная, такая, что у всех окружающих затаило дыхание и в комнате совершенно затихло; только и слышны были громкое сопение Гектора и шелковистый шелест новой колоды.

— Ну, голубчик, ва-банк со входящими и со всем прочим; готово?

— Готово.

Батогов вскрыл опять даму.

— Это кто же? — ткнул Хмуров пальцем в открытую карту.

— А вон та, с факелами...

— Дама! — вскричали разом несколько голосов.

— Ишь, ведь, как повезло, — произнес Батогов и придвинул к себе все, что было на столе.

Спелохватов отошел от стола.

— Закладывай теперь ты, — сказал он Батогову. — Ты сегодня в ударе.

— Ладно, — сказал Батогов, — после ужина.

Трудно было определить, когда именно начался ужин.

Уже давно ароматные дымящиеся мясные блюда стояли на столе, и публика давно уже подходила и брала себе на тарелки, что кому по вкусу. Только игра Батогова отвлекла общее внимание от сервированного стола, и теперь снова все хлынули в большое зало и загремели оставленными тарелками.

Приезд Батогова внес новый элемент в разнообразную болтовню пирующих. Было шумно, ели много, пили еще больше и уже большинство, что называется, не вязало лыка.

Игра после ужина возобновилась. Метал теперь Батогов, понтировать ему нашлось много охотников.

Босоногая, туземная прислуга Хмурова живо разобрала складной стол, вынесла вон все лишнее и в зале стало просторно.

А между тем Перлович ходил в темноте под окнами хмуровского дома, скрытый совершенно густой стенкой молодых тополей.

— Вот он мечет... — смотрел он, как в светлом четырехугольнике раскрытого окна, в синеватой мгле табачного дыма рисовалась темная окладистая борода Батогова. Чья-то спина заслонила его на минуту от глаз невидимого наблюдателя.

— Да, конечно, не может же везти целый вечер... — сказал кто-то, стряхивая за окно пепел своей сигары.

— Сорвут... это непременно... — добавил кто-то другой.

Перлович быстро отошел от окна и пошел отыскивать свою лошадь.

Вдоль стены двора, у врытых в землю точеных столбиков с кольцами, стояли разнокалиберные лошади хмуровских гостей, под самыми разнообразными седлами. Человека три туземцев ходили около них с своими нагайками, присматривая за животными и не допуская драться соседним жеребцам.

Перлович отыскал своего коня, вывел его, разобрал поводья и занес ногу в стремя. Занес и задумался.

— И связала же судьба с таким... Эй, Тамыр, привяжи-ка ее опять, — сказал он туземцу, передавая ему поводья.

Он снял шапку, обтер платком пот и подошел опять к окнам.

— Ну, что? — говорил кто-то.

— Прикончили, — отвечал другой, — аккуратно обработали.

— А Батогов, что?

— Да что Батогов; рассказывает, как доктор в Чиназе тифозных больных в Дарье мочить велел, а те и отправились все к ночи...

— А молодец играть, право; нужно отдать справедливость.

— Играет хорошо.

— Другой какую-нибудь сотню проиграет — из себя выходит: зеленеет, краснеет, бесится, ну, так и лезет на неприятность, а этот и выигрывать мастер, за то и проигрывает тысячи — бровью не моргнет...

— Да, легко проигрывать, что легко досталось.

— Ну, мало ли, что врут.

— Да, оно, положим, что врут, а все-таки подозрительно: знали, что ни у того, ни у другого ни гроша, а тут приезжают — Ротшильд со Штиглицем.

— Я слышал, будто хотели следствие произвести, да прицепиться не к чему.

— Ну, уж и следствие?

— Да отчего не произвести: откуда, что и как... все досконально...

Перлович слышал все, что говорили в комнате у окна, он прикусил губу и судорожно сжал кулаки; ему вдруг захотелось кинуться и исколотить обоих говоривших.

А Батогов искал кого-то глазами между хмуровскими гостями и как будто удивлялся, куда же это он провалился?

Перлович инстинктивно чувствовал, кого ищет Батогов и даже знал зачем. Он плотно прижался в своем темном углу и с лихорадочным, жгучим вниманием наблюдал за всем происходившим.

Хмуров вышел и распоряжался чем-то на дворе. Слышен был сдержанный, тревожный говор и бряцанье железной цепи.

— Эх, Михайло Иванович, напрасно-с, — говорил кто-то в темноте.

— Убирайся, — слышен был голос Хмурова. — Асланку позови; отодвигай засов. Постой, не сразу... Асланку, лешего, сюда... Смотри, как бы к лошадям не рванулся. Эй, пошли прочь с крыльца. Смотри, цепь из рук не пускать — ни, боже мой... Ну, Господи благослови!

Послышался лязг железной дверцы клетки, где сидела насторожившая уши полосатая Маша.

— Гектора уберите, ради бога, скорей, а то такая беда будет!.. — стремительно вбежал бледный, растерянный приказчик, тот самый, что вызывал Хмурова к Марфе Васильевне. Он кинулся к дверям спальни, растворил их и стал манить туда собаку.

— Что случилось? Зачем? — послышались вопросы.

Встревоженный вид приказчика смутил несколько всех присутствующих, и даже Спелохватов, ничем никогда не смущавшийся, спросил:

— Да что же там такое, в самом деле?

— Михайло Иванович, Машку ведут сюда, — отвечал приказчик. — Гектор, иди сюда! Ну, сюда, дурачок. — (И он, стоя на пороге спальни, перебирал всевозможные междометия самого манящего свойства). — Да иди же, иди, — говорил он чуть не со слезами. — Иди, Гектор... Экой ты упрямый... Да подгоните его кто-нибудь.

— Ладно. Как его подгонишь, — сказал кто-то из гостей, глядя на внушительные формы ленивого животного.

Собака встала, наконец, оглянулась во все стороны, зевнула, потянулась и шагнула на зов. Собака эта была с доброго теленка ростом; красно-коричневое туловище, разрисованное черными, поперечными полосами и гигантский рост делали ее чрезвычайно похожей, с первого взгляда, на тигра. Это животное одарено было, при колоссальном росте, могучей силой, одно ходило на медведя и никогда не знало поражения.

Когда Гектору приходилось проходить по двору мимо клетки тигра, он всегда подходил к самой клетке, пристально осматривал хищника и, не обращая никакого внимания на беснование Машки, спокойно проходил дальше. Иногда только, когда Машка просовывала свою лапу между железных прутьев, пытаясь задеть собаку, Гектор внушительно рычал, как бы говоря: постой, приятельница, доберусь и до тебя при случае.

Половицы дрогнули и зазвенела на столах неубранная посуда, когда собака одним прыжком очутилась у дверей спальни.

— Ну, молодец, молодец; ну, ложись здесь... Куш!..

Приказчик выскочил, захлопнул дверь, повернул ключ, прислушался одно мгновение и махнул за окно. Это было словно сигналом: разом несколько спин мелькнуло в отворенных окнах и затрещали молодые тополиные сучья. Однако, большинство осталось на месте, все еще не успев сообразить что же такое делается?..

Послышались шаги нескольких человек, дрогнула натянутая цепь, послышались и другие шаги: мягкие, эластичные, сопровождаемые сухим стуком когтей по плиточному полу соседней комнаты.

В отворенных настежь дверях показалась круглая голова с торчащими, короткими ушами. Желтоватые, мигавшие фосфорическим блеском глаза прищурились от потока непривычного света.

Первое мгновение всем показалось, что тигрица проскользнула в комнату одна, совершенно свободная, и холодный пот заиграл под рубашками у полупьяных храбрецов; но потом все ясно рассмотрели, как толстая цепь, продетая в кольцо сыромятного ошейника, была намотана на сжатой в кулак руке Хмурова; кроме этой цепи, веревка, пропущенная сквозь то же кольцо, была в руках здоровенного Аслан-бая.

У последнего за поясом засунут был слегка искривленный туземный нож в оправе из змеиной кожи, а высокий приказчик, обойдя вокруг дома, высунулся из двери, робко протягивая Хмурову пару револьверов на всякий случай.

— Положи на стол, — отрывисто произнес Хмуров. — Господа, позвольте вас познакомить; сия дама прислана мне от кашгарского бея... — бравировал он, скользнув рукой по цепи и гладя животное за пушистой щекой, как гладят кошек, если хотят заставить их мурлыкать.

Тигрица, озадаченная таким большим обществом, выдрессированная смолоду и не успевшая еще окончательно одичать в хмуровских руках, недоверчиво косилась по сторонам и вздергивала красными, словно раскаленные уголья, ноздрями. Полная дикой грации, она припала на передние лапы и легла на ковер, как раз посредине залы.

Широкоплечий Аслан стал у притолки, прислонившись к дверному косяку и сложив на груди мохнатые, мускулистые руки; он выпустил веревку по приказанию Хмурова, который один сел на пол, рядом со своей тигрицей.

Началось совершенно неожиданное, оригинальное представление. Замоскворецкое «нашему ндраву не препятствуй» на этих далеких окраинах нашло себе новое применение.

Все сидели и стояли совершенно неподвижно, как кого застало появление зверя. И жутко, и приятно было ощущать близость этой дикой, враждебной человеку силы... Густой румянец совершенно исчез со щек щеголеватого адъютанта, замененный цветом, близко подходящим к цвету его кителя, осовелые глаза жалобно моргали, нижняя губа отвисла и с нее что-то капало.

Под влиянием нервного напряжения, хмель испарялся из опьянелых голов; многие уже протрезвели окончательно.

— Асланка, мяса принеси, — сказал Хмуров и лег рядом с тигрицей и положил на нее свою голову. Пушистая ткань ковра, цепляясь за острые когти зверя, видимо беспокоила его, и эти крючковатые, вершковые когти, раздражительно ерзая, то выказывались во всем своем грозном величии, то прятались в мягких, бархатистых лапах. Хвост животного был вытянут совершенно прямо и только грязно-белый кончик его дрожал словно наэлектризованный.

Но тут случилось то, чего никто не мог ожидать, чего не предвидел даже, всегда на все готовый, Хмуров.

Высокий офицер в казачьем мундире, в широчайших штанах с синими лампасами, встал, пошатнулся, улыбнулся во весь рот, сделал какую-то многозначительную гримасу: погоди, мол, я удеру штуку, и направился к тигру.

— Брандман, ты куда? — спросил его Спелохватов.

Казак глупо улыбнулся и вдруг кинулся к зверю и со всей силы дернул его за кольчатый хвост.

В первую минуту никто не мог сообразить: что такое произошло.

Ошеломленный Хмуров кубарем пролетел по комнате и с размаха ударился об ломберный стол. Тигрица вскочила со страшным ревом и, прижав уши, дико озиралась по сторонам, как бы раздумывая, на кого ей броситься. Цепь свободно волочилась по полу. Аслан появился на пороге с куском мяса в руках.

Все оцепенели. Все боялись сделать хоть какое-нибудь малейшее движение; казалось каждому, что налитые кровью глаза раздраженного, свободного зверя устремлены именно на него и что если он пошевелит хоть бровью, то в то же мгновение в него вопьется эта темная пасть со страшно белевшими клыками, эти кривые, как ланцеты, острые когти.

Батогов сидел как раз против тигра; их отделяло не более двух шагов; ни на нем, ни около не было никакого оружия. Вероятно, густая борода Батогова на белом фоне его рубашки привлекла внимание зверя.

Тигрица припала, вытянулась и приготовилась к прыжку.

В окне, словно прилипшее к стеклу, показалось чье-то бледное лицо; два глаза горели ожиданием и томительной радостью; узкие губы складывались в отвратительную, конвульсивную улыбку.

Дверь в спальню затряслась под напором могучего тела; глухое рычание Гектора слышалось за этой дверью; со звоном отлетел плохо привинченный замок и, затрещав, распахнулись настежь обе половины, повиснув на полуоторванных косяках.

Две полосатые живые массы поднялись на дыбы, сцепились и с каким-то странным звуком (не то визг, не то рев, не то задавленное хрипение) покатились по полу, опрокидывая все встречное своим стремлением...

В углу, между камином и столом, разыгрывалась в эту минуту трагикомическая сцена. Спелохватов схватил сзади за руки щеголеватого адъютанта, поставил его перед собой, и, как в железных тисках, держал его в этом положении. Он, на всякий случай, живым щитом закрылся от предстоящей опасности.

— Спелохватов, что за пошлости, что за неуместные шутки, — захлебывался адъютант, силясь освободиться.

— Какие тут шутки, — спокойно, вполголоса утешал его Спелохватов. — Это простое чувство самосохранения... это вот видите ли... Да не барахтайтесь же; это, наконец, глупо, во-первых бесполезно, потому что из моих рук трудно вырваться, а во-вторых, вы этим скорее привлечете внимание тигра...

— Это подло... пустите... — лепетала жертва коснеющим от ужаса языком ..

— Не пущу, хотя это с моей стороны несколько эгоистично, зато благоразумно: по крайней мере, если тигру вздумается броситься на нас, то я предоставлю ему в распоряжение вашу особу, а сам, тем временем, приму надлежащие меры... Да ну же, стойте же смирно!..

— Собаку... спасайте... Гектора! — кричал Хмуров, весь разбитый, подымаясь с полу...

Аслан, с ножом в руках, согнувшись и стиснув зубы, стоял над борцами, выжидая мгновения... еще секунда — и он согнулся еще ниже, почти лег и погрузил куда-то свою вооруженную руку.

Закатив потухающие глаза, конвульсивно сгребая лапами изорванный ковер, издыхала Машка, брызгая во все стороны своей горячей кровью... Гектор с раздробленным плечом, с страшной раной на боку зарылся мордой в горло тигра.

Соединенные силы человека и собаки одержали победу над дикой мощью могучего хищника.

— И за что, подумаешь, загубили зверя! — произнес Батогов и направился к выходу.

— Ну, баталия!.. — протянул интендантский чиновник и глядел, где же это водка делась. — Для подкрепления сил весьма не мешало бы, — думал он. — Вероятно, в той комнате...

Щеголеватый адъютант нервно рыдал и пил холодную воду.

Снелохватов, держа в руках колоду, говорил:

— Что же, господа, напрасно терять золотое время. — Но он, очевидно, рисовался...

Хмуров у себя в спальне усердно клал земные поклоны и считал: двадцать восьмой, двадцать девятый... Он непременно хотел досчитать до сорока.

По Большой Чимкентской дороге скакал всадник, машинально колотя несчастную лошадь нагайкой. Если бы не было так темно, если бы луна, по каким-либо экстренным причинам, появилась так несвоевременно, то она осветила бы то самое бледное лицо, которое смотрело в окно на тигра; только теперь эти глаза не искрились, как в то время: теперь они были, как у помешанного, бессознательно устремлены вдаль и, казалось, ничего не видели. Всадник скакал и его пересохшие губы шептали: «И связала же судьба с...»

V Серенада

Тихая, летняя ночь стояла над спящим городом.

На темном небе ярко искрились звезды. Прохладный воздух врывался в отворенное окно, внося с собой смолистый запах тутовых деревьев. В кустах, в непроницаемом мраке сверкали светляки-изумруды. Там и сям, в своем беззвучном полете, проносились летучие мыши. Где-то — далеко-далеко — звенели подковы скачущего коня.

Утомленная продолжительной прогулкой верхом, Марфа Васильевна жадно, всей грудью впивала ароматный воздух.

Она стояла у окна. Волосы ее были распущены и длинными темными прядями падали вниз, скользили по плечам, прикрывая белые, словно точеные, руки. Ворот у рубахи расстегнулся и спустился: на тонкой черной бархатке колыхался вместе с упругой грудью не то медальон, не то крестик.

Давно она стояла в таком положении. Полузакрытые глаза ее ничего не видели; она, казалось, забыла обо всем окружающем...

Она мечтала.

Маленькая тень чиркнула в воздухе перед самым окном и, испуганная встреченной там белой фигурой, отшатнулась назад, задев за кисейную занавеску своими мягкими крыльями.

Марфа Васильевна вздрогнула и села на подоконник, прислонясь спиной к косяку и сложив на коленях свои обнаженные тонкие руки.

Из-за тонкой перегородки доносилось всхрапывание мужа и мерное тиканье лежащих на столике карманных часов.

Был уже второй час пополуночи. Созвездие Большой Медведицы запрокинулось почти к самому горизонту; усилившаяся темнота ночи напоминала о скором рассвете.

Три человека, держась под руки, волоча за собой распущенные сабли, шли самой серединой улицы.

Если бы кому-нибудь вздумалось наблюдать следы, оставленные ими на тонком слое уличной пыли, то наблюдатель заметил бы, что эти шесть ног, вооруженных шпорами, лавировали, как парусное судно лавирует против ветра: то они направлялись к одной стороне улицы, то вдруг поворачивали в другую.

— Слушай, — говорил один из них, — позволь мне, как другу, как самому искреннему другу, сказать тебе: оставь, понимаешь, оставь.

— О нет, это невозможно, — говорил другой. — У него слишком пылкий характер, у него...

— Да, черт возьми, я горяч; и я докажу это!

— Оставь, ну — оставь. Я не говорю: совсем оставь; это было бы невозможно, но теперь, в настоящую минуту...

— Ни за что! Идем и я докажу! Я докажу!..

— О боже, он сейчас упадет.

— Я пьян, да я пьян, но еще довольно тверд на ногах, чтоб идти туда, прямо к ней, и сказать...

Он сильно пошатнулся; а так как, в эту минуту, все трое пролавировали к сложенным в кучи кирпичам, приготовленным для какой-то постройки, то тут же и опустились на отдых, подобрав свое оружие.

— Меня хлыстом по руке! Нет, это уже чересчур.

— Но, ведь, она женщина, пойми ты, существо слабое; ну, опять там, нервы...

— Хлыстом публично.

— Да нет же, тебе говорят; видели это только мы двое. Значит, вовсе не публично.

— Друг мой, это было, так сказать, наедине.

— Эх! Как только вспомню, все переворачивает. Идем!..

— Ну, пожалуй, идем! Мне что? Мне все равно.

— Идем, так идем!

Все трое сидели. Тот, которого уговаривали, ожесточенно чиркал спичкой о свое колено. В зубах он догрызал окурок потухшей сигары. Вспыхнул синеватый огонек и ярко осветил нижнюю часть лица, рыжие усы, угреватые щеки...

— Да поднимите же меня, наконец.

Общество усиленно завозилось; при этом им сильно мешали их сабли, путавшиеся между ног, когда ноги и без того путались между собой. Наконец, они справились, снова стояли на ногах и могли продолжать свое путешествие.

Ночные путешественники прошли еще шагов полтораста, повернули в короткий и довольно узкий переулок и вдруг остановились, как вкопанные.

Их слух был поражен стройными музыкальными звуками, их опьянелые глаза остановились на одной точке.

Эта точка была — отворенное настежь окно; в окне, едва очерченное во мраке, легкое, полувоздушное видение.

Марфа Васильевна пела. Она пела без слов, без определенного мотива. Она не могла бы повторить того, что уже раз вылилось в звуках. И эта чудная, чарующая песня-импровизация, вырываясь прямо из переполненной души красавицы, росла и росла, расходилась вширь и ввысь, замирая далеко в ночном воздухе.

Рыжий артиллерист и его товарищи, неподвижные, окаменелые, стояли, не спуская глаз с певицы. Что-то хорошее, вовсе им незнакомое, закопошилось у них в груди; в опьянелых мозгах заворочалась свежая мысль.

Марфа Васильевна увлеклась: ее прекрасные, влажные глаза из-под густых, длинных ресниц смотрели куда-то в даль, ничего не видя. Она не замечала, что на плоской крыше противоположного дома проснулся сторож-татарин и слушал, оперши свою голову на жилистые руки. Она не замечала, как статный серый конь, стоя на приколе, под навесом, поднял свою умную голову и навострил чуткие уши; как ее любимица — косматая кудлашка, до сих пор спавшая спокойно на заваленке, зарычала, пристально вглядываясь в темноту... Она не замечала, что в десяти шагах от нее, словно столбы, врытые поперек дороги, неподвижно стояли три человеческие фигуры.

— Царица, богиня... — бормотал рыжий артиллерист. — Ангел, с неба слетевший...

Белые занавески у окна показались ему распущенными крыльями. Кровь прилила у него к голове; он пошатнулся. Он вспомнил и закрыл лицо руками.

— Хлыстом по роже... по роже, меня! — всхлипывал он и, вдруг, неистово вскрикнул: — Браво! Браво! Бис! — и кинулся к окну, протянув вперед свои руки.

— Ур-ра!!! — заорал, уже бог весть по какому вдохновению, один из спутников.

— Ату его! — подхватил другой. И оба, не понимая, что делают, бессознательно ринулись вперед и вскочили на приступку у окна.

Марфа Васильевна пронзительно вскрикнула и закрыла окно.

— Назад, не выгорело! — командовал рыжий артиллерист.

Кудлашка бросилась на него, но с визгом отлетела, подвернувшись под удар сабельных ножен. Сторож-татарин сплюнул свою табачную жвачку и, не переменяя положения, смотрел, чем это все кончится.

Глухой топот конских копыт, свернув с шоссированной дороги, приближался к месту действия. За калиткой послышались торопливые шаги и брякнула щеколда.

— Господа, не отставать! Скандал, так скандал!.. — бесновался рыжий артиллерист. — Начинай за мной... Марта, Марта, где ты скрылась?.. — взвыл он, поводя распаленными зрачками. Товарищи подхватили...

— О, явись к нам, ангел мой.

— А... ах куда ж ты провалилась?.. — вопил импровизированный хор.

На соседнем дворике, две или три собаки, подняв кверху морды, затянули в тон неожиданной серенады.

Калитка отворилась, и через порог переступил худощавый человек в одном белье, бледный от внутреннего волнения, едва сдерживавший подступающее к горлу бешенство.

— Господа, — начал он прерывающимся голосом, — вы не совсем удачно выбрали место для ваших музыкальных упражнений. Я бы вам советовал, капитан...

— А я вам советую, — оборвал капитан, — отправляться опять в свою постель и не мешать нам петь... Короче — убирайтесь к черту!

— Ведь мы не лезем же в спальню к вашей супруге, — нахально смеясь, вставил тот из певцов, на котором были докторские погоны.

Этой фразы было достаточно, чтобы терпение худощавого человека лопнуло. Он зверем кинулся на доктора, тот увернулся; удар пришелся на долю рыжего артиллериста. Они сцепились.

Недолго продолжалась борьба: силы были слишком не равны. Худощавый человек застонал под силой шести рук нападавших... Но тут подоспела неожиданная помощь.

Рыжий артиллерист вскрикнул и схватился за голову от страшного удара, сбившего у него фуражку. Доктор не устоял на ногах и растянулся: он не выдержал удара сильной конской груди; товарищ его бросился бежать, хотел перескочить канаву, отделявшую улицу от незастроенного пустыря, но запутался в своей сабле и упал головой вниз, на покрытое жидкой грязью дно. Между поверженными стоял всадник, спокойно глядя на дело рук своих. Он находился со своим гнедым конем у самого окна дома, так что правая рука его, вооруженная массивной киргизской плетью, опиралась на подоконник.

— Идите домой и заприте за собой калитку, — говорил всадник худощавому человеку. — Об этой сволочи не заботьтесь: они не повторят своей атаки. Покойной ночи, хотя правильнее сказать: доброго утра!

Он показал рукой на золотистую полоску утренней зари, на которой вырезывалась тонкая зубчатая линия хребта Ак-тау.

— Вот так; заприте же калитку... Ну, мой Орлик, с богом!

Он хотел тронуть своего коня, но почувствовал, как чья-то нежная, горячая рука, просунутая в щель слегка отворенного окна, сжала его грязную замшевую перчатку.

Марфа Васильевна наблюдала всю сцену сквозь кисейную занавеску. Она узнала всадника, узнала его густую, окладистую бороду, его слегка охриплый от бессонных ночей и попоек голос.

Оглушенные, озираясь мутными, бессмысленными глазами, поднялись на ноги несчастные, потерпевшие такое полнейшее поражение.

Снова все было тихо.

Сторож на крыше, удовольствовавшись результатом схватки и рассчитывая, что, вероятно, ничего интересного дальше не будет, крякнул, переложил жвачку из-за одной щеки за другую и заснул, пожимаясь под своей кошмой от утреннего холодка. Окна, ворота, калитка были наглухо заперты; кудлашка куда-то исчезла, и не было даже слышно ее рычанья. В канаве, неподалеку, кто-то возился, силясь выбраться.

Рассветало,

— Скверное дело, — задумчиво произнес рыжий артиллерист.

— Я говорил; оставь... говорил...

Оба они протрезвели и могли сообразить мало-помалу все обстоятельства дела.

— Скорее домой,— говорил доктор.— Скорей, пока еще никого нет на улицах,

— Помогите мне выбраться... О, боже мой, в каком я положении... — слышался голос из канавы.

Через минуту они скрылись за поворотом длинного кирпичного забора.

На крепостном бастионе зарокотал барабан. Где-то, далеко в садах, прозвенела казачья труба. На базарах задымились огни и зашевелился народ рабочий.

VI Сон Перловича

— Эге, никак тюра пьян, — подозрительно посмотрел Шарип, принимая лошадь Перловича. — Что бы это такое значило? Прежде этого с ним никогда не бывало... Да, а лошадь как отделал, — думал он, глядя на уныло повесившего уши, почти загнанного, чалого.

Перлович, против обыкновения, не обратил внимания на ласки своего сеттера, который выражал свою радость веселым лаем и усиленными прыжками. Поднимаясь на ступени террасы, он чуть не упал, споткнувшись на спящего поперек дороги Блюменштандта; расходившаяся рука хотела и тут пустить в ход нагайку, но почему-то остановилась на взмахе.

Перлович швырнул в угол шляпу, почти посрывал с себя платье и сапоги и бросился на складную кровать...

В сакле было душно и сильно пахло какими-то пряностями.

Воспаленные мозги словно ворочались в голове Перловича, в ушах стоял непрерывный звон. Узорные гипсовые переплеты окон, сквозь которые искрились звезды, дрожали у него перед глазами.

— Фу, какая мерзость! — произнес он и сел на постели, спустив на пол босые ноги. — Этак, пожалуй, и с ума сойти недолго...

Длинная сороконожка показалась из-за резного карниза и быстро поползла по стене, над самой постелью. Расстроенное воображение Перловича представило ему это насекомое в громадных размерах: мохнатые ноги страшно топорщились в разные стороны. Он слышал даже шелест ее движения. Порывисто схватил он ближайший сапог, размахнулся, как будто хотел убить вола одним ударом, расплюснул ядовитую гадину и размазал ее по стене. Он начал пристально рассматривать эту отвратительную кляксу, в которой еще дрожали и шевелились размозженные части. «Эх, если бы также...» — прошептал он и вздрогнул. Сонный Блюменштандт заворочался во сне и глухо замычал; высокая тень Шарипа на одно мгновение показалась в дверях и скрылась. Собака, поджав хвост, прошмыгнула в саклю и осторожно кралась с намерением занять свое обычное место под кроватью.

— Вот пытка, — думал Перлович. — И из-за чего я бьюсь?.. На кой черт мне все это, когда я и минуты не имею покоя... На, на, бери все! Играй, проигрывай, бросай, жги, проклятый! Только оставь меня, дай мне хоть дышать-то свободно...

Перлович сжал кулаки, вскочил на ноги и обращался в темный угол, словно он видел там кого-то, словно на этой, едва белевшей стене, чернела окладистая борода и спокойно, в упор смотрели на него два серых глаза...

— А потом опять нищета, опять лямка, и все эти мечты, все, что уже достигнуто... Да ведь это же все мое по праву... Мое!.. Он получил свою долю, даже больше, ведь это значит наступить на горло: подай, да и только, ведь это хуже разбоя; там потеряешь раз, другой раз примешь меры, а здесь и мер никаких принять невозможно...

Вдруг почему-то вспомнились Перловичу фразы: «Все как-то подозрительно... Отчего не произвести? откуда, что и как; все досконально».

— Ну, пускай производят! Где доказательства? Да и что я сделал? Разве это преступление? Это случайность, простая только случайность: не я, не он, другой, третий, всякий, да, да, всякий, без исключения, люди не ангелы. У кого мы взяли? Где? Разве тому что-нибудь нужно?! Руки врозь, ноги врозь, головы нет, падалью воняет... — вспомнилось Перловичу. Ему вдруг стало невыносимо душно в этой сакле, ему показалось даже, что от стен пахнуло и шибает в нос тем самым запахом падали. Босой, в одном белье, он вышел в сад и начал быстро ходить взад и вперед по средней аллее.

Долго он ходил таким образом; ночной воздух, сырость от пруда и от этой массы зелени одолели горячечный жар Перловича и пульс его стал биться ровнее. Вершины тополей и нарезанный зубцами гребень стены стали определеннее; небо светлело. В туземном городе перекликались петухи; утренний ветер колыхнул слегка ветви фруктовых деревьев и на дорожку со стуком упало несколько персиков. Перлович вошел опять в саклю, лег навзничь на кровать и закурил сигару. Все контуры окружающих предметов начали сливаться у него перед глазами; сеттер завозился под кроватью и стал усиленно чесать задней лапой за ухом. Стук этот показался Перловичу где-то далеко и едва доходил до его слуха.

Он задремал и дремота перешла в тяжелый, болезненный сон...

Народу сколько на площади!.. Кругом, куда только ни достанет глаз, все головы, головы, и конца нет этому морю голов человеческих. Волнуются, гудят и ревут эти живые волны и глухой гул, словно отдаленные раскаты грома, стоит в воздухе. Да это гром и есть: что-то красное, яркое блеснуло в очи и зубчатой стрелой прорезало темную тучу; загрохотало потемневшее небо и в этом грозном звуке слились миллионы голосов человеческих.

Все чернее и чернее, ниже и ниже, со всех сторон света надвигаются тяжелые тучи, словно хотят раздавить все живое своим натиском... Мало воздуха, дышать тяжело и уйти некуда от страшной смерти...

А там высоко-высоко виднеется маленький клочок голубого неба. Яркая звезда горит как раз посредине и прямой светлый луч с недосягаемой высоты спускается на мрачную землю... Туда, скорее к этому лучу... это дорога к спасению!.. Массы народа рванулись и хлынули. Он бросился туда же. Через головы упавших, расталкивая все встречное, пустив в ход кулаки, лоб и зубы, прокладывает он себе дорогу. За ним следом несется хриплая, пьяная ругань... дикие проклятия, стоны и вой раздавленных... Он уже опередил всех... Он уже много отделился от толпы... уже близко... Он добежал...

— Постойте, братцы, постойте, голубчики, не сразу... — суетится полицейский чиновник в мундире при всех регалиях и шпорах с малиновым звоном... — Городовые, чего смотрите?.. Ты куда, — обратился он к Перловичу, да потом спохватился, заметив на нем тоже светлые пуговицы и поправился: — Пожалуйте-с... пожалуйте-с... Здесь не приказано...

— Да отчего же! — чуть не плачет Перлович. — Всякому дышать хочется...

— Для народа, только для народа, — внушает чиновник и стремительно бросается в сторону.

— Ах ты Господи, ах ты олухи царя небесного! Стоят, свиньи, и не видят, что пьяного хлещет...

Несколько городовых, один пожарный и два синих мундира пробегают, запыхавшись, мимо Перловича; на него так и пахнуло махрой, луком и ржавой селедкой. Он воспользовался минутой замешательства, ухватился и полез вверх... Усиленно работает он и ногами и руками... «И зачем это его мылом намазали?», — думает он и крепче прижимается к нему своей наболевшей грудью...

— То есть прямо на красное сукно, каналья, — рассуждает возвращающийся с распоряжения чиновник. — Меры ни в чем соблюдать не привыкли; трескают, пока с души не попретит... Да-с, господин, только для народа, а для дворянства и прочих сословий есть совсем особенное устройство... Да где же он?!

Чиновник обернулся — нет, посмотрел вправо, влево — нет, взглянул наверх и увидел высоко над собой усиленно дрыгающие ноги Перловича.

— Назад, назад!.. Вот народ-то; да назад же, говорят вам, назад слезайте...

Но Перлович не слушал и все лез и лез. Уже высоко поднялся он над землей. Взглянул вниз; словно муравейник кишел у него под ногами и не разберешь там ни светлых, ни темных пуговиц, ни синих мундиров, ни серых, заплатанных чуек: все слилось там в один неопределенный тон, в одну грязную, ворочающуюся массу. Взглянул наверх; мягким, манящим светом серебрится светлая точка и мечет во все стороны радужные лучи; но далеко еще до нее, много дальше того, что осталось сзади, а силы слабеют, порывистей становится горячее дыхание и медленнее работают усталые руки... Доползу ли? Господи!.. Он зажмурил глаза, чтобы не видеть ни этого блеска отрадного, ни этой ужасной тьмы под ногами, и все лез и лез. Долго он лез и снова открыл глаза; внизу уже ничего не видно и не слышно, а сверху, прямо на него, так и стремится светлая точка... Руки немеют, ноги готовы разжаться и повиснуть обессиленные... Еще бы немного, еще бы одно мгновение... Он протянул руку... Вот висит какая-то веревочка: только бы за нее ухватиться... Вдруг светлая точка погасла: ее словно загородила какая-то массивная тень — Батогов сидит верхом на перекладине, в руках у него дама с надогнутым углом.

— Эх, братец, говорят тебе: назад... — сообщает он Перловичу.

Стремглав, с быстротой молнии, летит вниз несчастный, прямо в эту темноту, веющую могильным холодом... Полицейский чиновник улыбается и потирает руки, глядя наверх; синие мундиры усиленно забегали; какая-то кокарда вынимает из портфеля лист гербовой бумаги, надевает золотые очки на свой ястребиный нос и прокашливается. Тысячи голосов свистят, хохочут и гикают, где-то ревет тигр и глухо рычит собака... и все это покрывает фраза: «Отчего не произвести? Все допросить: откуда, как и что, все досконально...»

Перлович очнулся.

Лежит он уже не на кровати, а на ковре, на открытом воздухе. Шарип мочит ему голову холодной водой. Блюменштандт уже выкупался, сидит около него со стаканом в руках и смотрит.

— Ну, вы вчера должно быть хватили, — говорит он и хохочет.

Солнце высоко стоит, почти над головой, и стрелка солнечных часов показывает полдень.

VII Марфа Васильевна хочет начать знакомство с Батоговым

Проводив, сквозь занавеску окна, глазами удаляющегося всадника, Марфа Васильевна юркнула к себе на постель. Она внутренне смеялась, припоминая комическое положение трех несчастных певцов; и этот внутренний смех по временам вырывался наружу неудержимым фырканьем, которое она старалась заглушить, прижимаясь лицом к подушке.

— Однако, интересно, чем это все кончится, — подумала она.

— Удивительно смешно, — произнес муж и добавил: — Нечего сказать, приятные события.

— Вы, кажется, сердитесь?.. — Марфа Васильевна немного приподнялась и посмотрела на мужа, который, стоя у комода, крутил себе папиросу. Насколько можно было рассмотреть при бледном, чуть пробивающемся свете утренней зари, он был сильно взволнован; руки его дрожали и неловко ворочали клочок тонкой бумажки. Марфе Васильевне показалось даже, что он слегка дрожал и неподвижно уставился в небольшое туалетное зеркало, как бы рассматривая там свою тощую фигуру.

— Разве нельзя было постараться избегать повода к подобным диким сценам?.. Разве...

— Ты, наконец, просто невыносим! Или ты не хотел внимательно прослушать то, что я тебе рассказывала.

— Да, но под влиянием пристрастия (невольно, конечно, совершенно невольно) к своей особе многие оттенки, по-видимому, незначащие, могли ускользнуть из твоего рассказа, а если бы взглянуть на дело с третьей, беспристрастной стороны...

— В таком случае потрудитесь произвести строжайшее дознание, составьте протокол или — как там оно называется? — постановление, что ли, а пока ложитесь спать.

— Марта (муж иногда поэтизировал имя своей жены), я очень хотел бы серьезно поговорить с тобой.

— Поговорим завтра.

Марфа Васильевна притворно зевнула.

— Нет, не завтра, а теперь, когда у меня слишком уж много накипело в груди...

— Чего? — как бы вскользь спросила она.

Тот не нашелся, что ответить.

— Когда что-нибудь кипит, — продолжала Марфа Васильевна, — то на поверхности обыкновенно накипает пена, весьма грязная пена, которую надо снять ложкой и выплеснуть в лохань. Так и теперь. Что в вас говорит? Что вас бесит? Чувство фальшиво оскорбленного самолюбия: вас взяли за ворот, вас тряхнули и даже чуть не побили... Полноте! Вы забыли, где мы; разве можно считать оскорблением, если дикарь на каких-либо забытых островках ударит случайно заезжего европейца, если осел лягнет своего вожака, если, наконец, вас из-за решетки обругают в доме сумасшедших?.. Или, может быть, вас волнует то, что вам приходится краснеть за свою жену?.. — Марфа Васильевна приподнялась и пристально смотрела на мужа. — Вы бы прекрасно сделали, избавив меня от этого непрошеного попечительства... Кстати (она вдруг совершенно переменила тон), статья четырнадцатая нашего добровольного взаимного договора гласит, что если жена хочет спать, то муж ничем не должен ей в этом препятствовать. Итак, в силу этой четырнадцатой статьи, до свидания.

Она протяжно зевнула и повернулась лицом к стене.

— Марта, мне бы хотелось в данную минуту нарушить эту статью... — начал опять муж.

Марфа Васильевна не отвечала и, казалось, крепко заснула, а вернее — притворилась спящей...

Спокойный голос красавицы, когда она, отчеканивая каждую фразу, произносила свой монолог, как-то успокоительно подействовал на взволнованные нервы мужа. От этого голоса веяло неотразимой силой; эта речь пробудила в нем целый ряд воспоминаний. Этому успокоению способствовали также и утренний холодок, и сильные затяжки табачного дыма...

Он задумался.

Они сошлись под влиянием сильного и, главное, взаимного чувства. Сошлись уже года три, еще в Петербурге.

Ему нравилось это красивое личико со строго очерченным профилем, с веселыми, темными глазками, эта стройная, словно выточенная фигурка... и много еще чего нравилось ему такого, что неудержимо влекло его к этой прелестной девушке, склонившейся над швейной машиной и вскидывавшей глазами только для того, чтобы развеселить всю работающую братию. Когда ее нет, все тихо и скучно в этой большой комнате с приземистыми сводами: монотонно жужжат машины, во весь рот зевают молчаливые работницы; но она пришла и села на свое место — все ожило, словно под влиянием волшебной палочки, и не слышно стукотни машин, не слышно даже брюзгливого ворчания мадамы в чепце за этим серебристым смехом и бойкой болтовней развеселившихся тружениц.

Ей нравилось в нем... Он положительно не мог дать себе отчета, что могло ей нравиться в нем.

Ряд самых розовых дней потянулся за этой встречей... Ну, и прекрасно.

— Завтра непременно надо всю постель обсыпать персидской ромашкой: эти проклятые земляные полы удивительно способствуют размножению паразитов, — вдруг прервал он свои мысли.

— Где-то далеко на Востоке открылась какая-то страна. Туда нужны люди, туда их ищут и зовут, льготы разные обещают: уж не махнуть ли?..

— А что, тебе не страшно будет в такую даль?

— Чего же мне бояться? Ведь едут же люди.

— Но все-таки, ведь, это так далеко: необозримые степи, верблюды, тигры, скорпионы, возвратные горячки... там головы режут и выставляют на копья, там...

— Ведь, я буду с тобой!

— Ну, так я подам завтра же, куда следует бумаги и — едем.

Ряд розовых дней сменяется рядом не менее интересных приготовлений. Сборы, расспросы, закупки, прощания, тысячи предположений, одно другого грандиознее... Вранья-то сколько!.. Наконец, готовы к отъезду.

— А что, не перевенчаться ли нам? — говорит он, вернувшись только что из какой-то канцелярии.

— А что? — спросила Марфа Васильевна и даже струхнула немного от такой непредвиденной неожиданности.

— Да тут есть одно обстоятельство, чисто материальное, впрочем, но все-таки... Видишь ли, если мы обвенчаемся, то мне, как человеку семейному, выдадут годовое жалованье не в зачет, двойные прогоны и там есть еще другие льготы... всего составится тысячи полторы, если не больше, а это, по правде, куш порядочный...

— Ну, пожалуй... — сказала она и задумалась.

Через неделю они обвенчались.

За несколько дней перед отъездом оба они очень много хохотали, а еще больше писали чего-то на листах гербовой бумаги того достоинства, на которой обыкновенно пишутся контракты. От души хохотали и двое господ приятелей, приглашенных в качестве свидетелей. Результатом этого веселого вечера были два экземпляра брачного договора обеих сторон... Вопрос был до такой степени подробно разработан, что явились чуть не триста параграфов, да еще с различными дополнениями. Основным же мотивом этого договора была полнейшая гарантия независимости той и другой стороны, главной и единственной связью которых становилось их взаимное чувство.

Он очень хорошо понимал всю юридическую несостоятельность этого договора; она же была глубоко уверена в важности своего документа. И он скорее согласился бы отрубить себе руку, чем хоть одним неосторожным шагом разрушить или же поколебать эту уверенность.

Но случилось так, что чувство, связывающее их, мало-помалу испарялось и, наконец, приняло уже такие микроскопические размеры, что ни та, ни другая сторона порой не замечали его вовсе.

Если бы Марфе Васильевне пришлось столкнуться с новой личностью, способной зажечь новую божественную искру, то она, наверное, оставила бы своего мужа; но подобной личности не находилось, и наши супруги жили совместно, покойно и даже, по их взглядам на вещи, довольно счастливо.

У него всегда своевременно готово было безукоризненно чистое белье и даже со всеми прочно пришитыми пуговицами; у ней, также своевременно, являлись нужные по сезону костюмы. У него аккуратно ставился на стол завтрак, обед и все прочее; даже чай ему собственноручно наливала Марфа Васильевна. У ней всегда являлась возможность (конечно, в пределах возможного) пользоваться всякими удовольствиями и исполнялись (конечно, в тех же пределах) все ее прихоти.

Все у них было мирно, тихо и покойно; случалось, положим, иногда перебраниваться, но до потасовок никогда не доходило.

Чего же еще нужно?

Как Перловичу, так и Марфе Васильевне не удалось покойно провести остаток этой ночи. Причина у обоих была одна и та же.

Едва только Марфа Васильевна закрыла глаза и приготовилась заснуть, прислушиваясь, что бормочет ее муж, как перед ней, в мириадах радужных точек, показалась окладистая борода и она почувствовала в крови какой-то беспокойный жар, совершенно разогнавший всякую наклонность ко сну. Она повернулась на другой бок, подвинулась к краю постели, где простыня не была еще так нагрета и давала приятную свежесть, и снова попыталась заснуть. Опять та же окладистая борода, но теперь еще с прибавлением руки в замшевой перчатке и ременной нагайки. «Что же это такое?» — подумала она. «Надо посыпать персидской ромашкой», — словно во сне, но довольно явственно бредит муж... «А, вот это отчего!» — думает Марфа Васильевна, но тут же чувствует, что это совсем не то, и никакой персидской ромашкой тут не поможешь. «Уж не порывы ли это любви платонической?» — подумала она и чуть-чуть не расхохоталась.

Так вплоть до самого позднего утра и провалялась она на постели, не успев отогнать от себя этого упорного призрака с окладистой бородой и нагайкой в замшевой перчатке.

Сунув ноги в туземные туфли, она в одном белье подошла к письменному столу и приготовилась писать.

— Ты куда это пишешь? — спросил ее муж.

— Сама еще не знаю, куда... там разыщут, — отвечала она.

— К кому, по крайней мере?

— К Батогову.

— Да ты разве с ним знакома?

— Нет; вот собираюсь начать знакомство.

— Ты, кажется, совсем с ума сходишь...

— Послушай, в статье шестой сказано...

— Ну, хорошо, хорошо, пиши хоть к самому бухарскому эмиру, хоть к самому черту!..

Он сильно хлопнул дверью. Марфа Васильевна удивленно посмотрела ему вслед.

— Ты, Марта, извини, пожалуйста: это я спросонья, — произнес ее муж, приотворив дверь на половину и начиная умываться.

— Ну то-то! — И она принялась писать.

«Милостивый государь», — написала Марфа Васильевна, написала и зачеркнула. Подумала немного и написала прямо, без всякого заголовка:

«Мне очень бы хотелось поблагодарить вас лично за ту рыцарскую помощь, которую вы оказали нам прошедшей ночью, во время штурма моего окна тремя пьяными болванами. Я послезавтра рано утром, приблизительно часов в шесть, поеду кататься одна и нисколько не поразилась бы неожиданностью, встретив вас у Беш-агача[5].

Подписи моей вам совершенно не нужно. До свиданья».

Марфа Васильевна запечатала письмо в конверт и надписала: «Батогову». «Куда же?» — подумала она и решила послать письмо к Перловичу, рассчитывая, что последний должен знать местопребывание человека с окладистой бородой.

— Ну, дело сделано, — произнесла она вслух и принялась на спиртовой кастрюльке варить мужу кофе.

VIII Вызов и отказ

Приезжая в Ташкент, Батогов никогда не любил останавливаться в русской части города и предпочитал туземный город, где он почему-то чувствовал себя гораздо свободнее. Так и теперь: приехав с передовой линии, он расположился у сарта Саид-Азима, одного из влиятельнейших и богатых туземцев города и его старого приятеля.

Саид-Азим предназначил в распоряжение своего гостя одну из просторных, чистых и даже весьма роскошно отделанных в местном вкусе сакель первого двора, убедительно прося Батогова быть совсем как у себя дома и не заглядывать только туда, при этом он кивал головой в ту сторону, где были расположены внутренние, сокровенные помещения его семейства и откуда, несмотря на массы навоза от десятка лошадей, стоявших под навесом переднего двора, все-таки сильно несло запахом мускуса и розового масла.

Пригнувшись на высоком казачьем седле, чтобы не разбить себе голову об низкие ворота, во двор въехал всадник, остановился, посмотрел направо, посмотрел налево и громко крикнул по-татарски:

— Эй! Кто там есть?..

Все лошади, жевавшие под навесом сушеную люцерну, повернули свои головы, посмотрели на рыжего, запыленного коня приезжего всадника, на его белый китель с докторскими погонами, вздрогнули, когда он еще раз закричал: «Да что, ни одного дьявола нет, что ли?..» и громко заржали... Вороной аргамак самого хозяина загремел своими цепями, прижал уши, лягнул раза два в воздух и завизжал от злости; уж очень ему хотелось вцепиться рыжему зубами в загривок. Краснощекий джигит, босой, в красном полинялом халате, с бараньим ребром в руках, которое он обгладывал своими волчьими зубами, высунулся из-за навозной кучи, посмотрел на приезжего и спрятался...

— Ну, никак все передохли, — заворчал всадник, слез с лошади, выбрал место под навесом посвободнее и стал привязывать своего коня...

— Саид-Азим-бая[6] дома нет, — сказал тот же самый джигит, вылезая из-за кучи. Он думал, что всадник так себе заехал, а увидит, что никого нет, и назад поедет; но увидав, что русский привязывает коня и, по-видимому, намерен остаться, решился вступить в переговоры.

— Да, нету дома: поехал в караван-сарай и раньше вечера не будет.

— Да, мне его не нужно! — отвечал приезжий. — Огня подай, дурацкая морда.

Он вынул из кармана сигару, откусил кончик и сплюнул.

— Что, Батогов дома? Офицер русский, что здесь живет, — пояснил он джигиту.

— Тюра-Батогов?.. Тюра-Батогов тоже нет дома.

— Где же он?

— Я почему знаю... Юсуп знает... Эй! Юсуп-бай. Гей!..

Заспанный джигит Батогова показался на пороге одной из сакель.

— Вон твоего тюра спрашивает, — сказал ему джигит с бараньей костью.

Юсуп пристально посмотрел на доктора, улыбнулся чему-то и сказал:

— Вон видишь — солнце: оно теперь на ту стену светит, а тень от него сюда падает, а когда оно будет на эту стену светить, а тень туда пойдет, и Батогов-тюра приедет.

— Тень туда, тень сюда... Пойми эту обезьяну, — ворчал доктор, — а все-таки сообразить не трудно: тень сюда... это значит по закату, часов в восемь, а теперь... (он вынул свои часы). Да, часа три подождать придется...

На самой середине двора рос развесистый карагач, покрывавший своей тенью почти весь двор и даже соседние крыши. Вокруг этого дерева сделана была глинобитная насыпь в виде заваленки, на которой могло лежать и сидеть человек десять одновременно. Доктор потребовал себе ковер и седельную подушку: ему принесли и то, и другое. Он лег под карагачем и начал пускать кверху кольца, сжигая одну сигару за другой.

Старик с седой подстриженной бородой принес ему дыню, несколько пшеничных лепешек и миску с виноградом. Таким образом приезжему представлялась полнейшая возможность с комфортом прождать эти три часа.

Старик и краснощекий джигит с бараньей костью скрылись; остался только Юсуп, который, сидя на пороге сакли, занимаемой Батоговым, не спускал глаз с человека, лежавшего под карагачем.

За воротами, на улице, пронзительно заорал ишак, послышались тяжелые шаги навьюченных верблюдов, арба завизжала несмазанной осью, дробно, словно горох, просыпанный на натянутую кожу, протопали многочисленные ноги бараньего стада, которое местный мясник, в окровавленном заскорузлом халате, скупил на базаре и гнал к себе, на зарез к завтрашнему дню.

Тени стали сгущаться и принимать синеватый тон. Мелкие куры туземной породы, хлопая своими мягкими крыльями, взбирались с ветки на ветку, все выше и выше, собираясь провести ночь на вершине карагача.

В ворота вбежал Орлик без всадника, за ним следом вошел Батогов, крикнув кому-то за воротами:

— Ну прощай, тамыр, иди себе домой!..

Юсуп встал и пошел принимать лошадь.

— Милостивый государь! — начал приезжий, с достоинством поднявшись со своего места и идя навстречу Батогову.

— Что такое? — слегка удивился Батогов. — Там задняя подкова на левой ноге переломилась, — говорил он своему джигиту, — сегодня же своди его к Каримке... Ну-с... Так вы ко мне, а я думал к Саид-Азиму.

— Вчерашнее происшествие...

— Это какое? Вчерашний день довольно богат всякими приключениями.

— Я говорю о случае в переулке, на рассвете.

— А! — произнес Батогов, посмотрел со вниманием на доктора и вдруг захохотал.

— Не знаю, придется ли вам, милостивый государь, смеяться впоследствии, а теперь нам терять времени нечего.

— Э, да говорите короче, в чем дело?

— Я приехал к вам в качестве секунданта от капитана Брилло, которого вы прошедшей ночью, на рассвете, так жестоко и совершенно неуместно оскорбили.

— Это нагайкой-то?..

Доктор кивнул головой в знак согласия.

— Вы что пьете? — спросил его Батогов.

— Что за странный вопрос?

— Чем же странный? Ведь я не спросил вас просто: пьете ли вы? А дело в том, что у меня есть красное ходжентское и есть еще бутылки две коньяку, из того, что помните, недавно привезли Хмурову, а принимая в расчет вечернюю прохладу, не распорядиться ли соорудить глинтвейнчик... а, неправда ли?

— Гм... — промычал доктор, который вполне разделял мнение Батогова насчет глинтвейна и который очень бы был не прочь принять любезное предложение хозяина, но эта проклятая важность поручения, которое ему приходилось исполнять, мешала ему прямо отвечать Батогову.

— Мне кажется, что не совсем уместно... — начал он.

— Ну, что за предрассудки... напротив, чрезвычайно уместно: ведь нам придется поговорить поподробнее обо многом. Условия, например, разные, место, ну, опять оружие, там то, се... разболтаемся и не заметим, как уйдет время; а мы это все с комфортом. Юсупка у меня эту штуку отлично варит, и как он, каналья, научился шашлык парить; ну, это я вам скажу просто... Да вот вы сейчас увидите... Эй, Юсуп!

— Эге!— отозвался Юсуп из-под навеса.

— Погоди лошадь ковать, а сейчас вари нам ту штуку, за которую я тебе вчера дал по уху.

— Ой! ой! — ухмыльнулся джигит и, оскалив зубы, потер рукой левую щеку, как бы припоминая вчерашнее ощущение.

— Ну-с, почтеннейший секундант, — начал Батогов, — пойдемте-ка ко мне в саклю; или я лучше велю сюда вынести большой ковер. Тут, хоть и навозом пахнет, а все-таки будет удобнее...

— Запах навоза весьма полезен, — заметил доктор, — особенно при страданиях грудью... И, знаете ли, до чего можно привыкнуть к этому запаху...

— Ну-ка, берите за этот конец, тащите сюда...

Батогов принял от Юсупа большой хивинский ковер, и они, вдвоем с доктором, принялись разворачивать его под карагачем.

Через несколько минут они оба, покойно лежа на мягком ковре, спинами кверху, наблюдали, как Юсуп варил в кастрюле какую-то красную жидкость, распространявшую вокруг себя самые пряные ароматы.

Джигит уселся неподалеку на корточках и, вытянув свою черномазую физиономию, внимательно наблюдал за поверхностью начинавшей уже закипать жидкости... Тонкие, красноватые язычки пламени, облизывая закоптелое дно кастрюли, оригинально освещали снизу лицо Юсупа и искрились на шитом галуне его халата, на рукоятке кривого ножа, на металлических побрякушках, украшавших пояс джигита, и на большой серебряной ложке, которой он тщательно снимал накипавшую пену. По временам он, несмотря на то, что ложка была у него в руках, совал палец в кастрюлю, облизывал его, и бормотал при этом: «Ой-ой», причем кривил свою рожу и обтирал палец об полы халата.

— Тюра, булды? (готово?) — спросил он Батогова.

— Кипяти еще, — отвечал Батогов, — да вылей туда все вон из той бутылки... Ну, ладно, беги за чашками.

Через несколько минут гость и хозяин дружелюбно чокались плоскими туземными чашками, осторожно прихлебывая ароматный, бьющий в нос напиток.

— Ну-с, доктор, так вызывает?.. — говорил Батогов.

— Вызывает, — говорил доктор и при этом пожимал плечами, как бы думая: «Вот есть из-за чего».

— Ну, и как же это? Стреляться, или, может быть, на ножах?.. А?

— Собственно эти подробности зависят от дальнейших соображений, но я полагаю — на револьверах.

— Не на Хмуровских ли, в триста шестьдесят пять выстрелов?.. Пойдет такая, я вам доложу, стрельба, хлоп, да хлоп, часа, я думаю, четыре стрелять будем — это скучно. Нельзя ли что-нибудь покороче.

— Ну, эти револьверы существуют, положим, только в воображении Хмурова, а мы на обыкновенных...

Доктор еще налил себе из кастрюли.

— Ну, хорошо. Теперь еще один вопрос: когда я покончу с Брилло, положим, что я буду так счастлив, тогда мне придется с вами начинать — да?..

— Со мной? — удивился доктор, — это с какой стати?..

— Да ведь сколько я припоминаю, я и вас тоже...

— Меня? — нет...

— Что же это мне показалось, будто вы тоже повалились.

— О да, я упал, но упал совершенно от других причин: меня сбила с ног ваша лошадь.

— Ну, вот видите ли...

— Да, но разве это оскорбление... Я на это смотрю совершенно с другой точки зрения... Вот если бы вы меня нагайкой так, как его... Ах, как вы его царапнули. Я целый день прикладывал ему холодные компрессы: вот как вздулось.

И доктор показал рукой, по крайней мере, на пол-аршина от головы...

— Ах, бедняга... — пожалел Батогов, — Ну, так значит, мне придется иметь дело с одним Брилло...

— Да, только с ним...

— Ну, и что же, он очень сердится?

— Он рвет и мечет, он впал в положительное бешенство, и если принимать в расчет страшный прилив крови к мозгам...

— Это от этого-то?..

Батогов показал рукой.

— Ну да... то можно рассчитывать на весьма печальный исход.

— Скажите...

— Конечно, тут были еще события, подействовавшие несколько раньше на его организм... (Доктор налил еще чашку). Но, боже мой, как он взбешен... Боже мой! Он говорит мне: «Поезжай к этому мерз... (Доктор спохватился на полуслове, Батогов улыбнулся). — Это он говорит, — и если только Батогов откажется, то я его все равно из-за угла пришибу, как собаку, я ему горло перегрызу, я ему...»

Доктор вошел в азарт и сильно жестикулировал; он даже чуть не схватил руками Батогова за горло...

Несколько чашек глинтвейна, сильно разбавленного коньяком, начинали действовать на голову доктора.

— Эк его раскачивает, — подумал Батогов, глядя на секунданта.

— Так значит, на револьверах? — произнес он вслух.

— На револьверах...

— Ну, а где?

— Об этом еще не решено, но вам дадут знать своевременно.

— Вы куда отсюда? — намекнул Батогов гостю: не пора ли, мол, убираться.

— Прямо к Брилло: он просил сообщить ему тотчас же.

— Ну, поезжайте. Только что же вы ему сообщите?

— Как что? — удивился доктор.— То, что вы приняли вызов и ждете только подробностей в условиях.

— Напрасно вы ему это сообщите.

— Это почему?

— А потому, что я вызова не принимаю и стреляться с капитаном не буду.

— Вот как!.. — протянул секундант. Как он ни был пьян, а все-таки этот отказ, так спокойно произнесенный Батоговым, треснул его, как обухом в голову.

— Но почему же, вы боитесь, что ли? Ведь это, наконец, не совсем чест...

— Тс, не говорите глупостей, пожалуйста... а то они до добра редко доводят. О причинах отказа я не стану распространяться; допустите хоть то, например, что я, положим, считаю дуэли глупостью — ну, на этом предположении и остановитесь... Да наливайте себе еще чашку; пожалуйста, без церемонии. Ну-с, а Брилло скажите, что если он хочет, чтобы я еще раз его поколотил, то это я могу, ибо физически я много его сильнее.

При этих словах доктор невольно покосился на говорившего, который, освещенный с ног до головы светом от костра, так покойно лежал на ковре, заложив за голову свои мускулистые руки.

— Насчет атак из-за угла, — продолжал Батогов — я принял давно уже приличные меры, и атаки подобного свойства не всегда удаются. Ведь вы вот не считаете оскорблением толчок моей лошади. Посоветуйте ему так же точно отнестись к удару нагайкой, тем более, что, действительно, не было оскорбления, а была только весьма неприятная для него случайность и вдобавок вполне им заслуженная. Когда трое нападают на одного, тогда они не имеют никакого права оскорбляться, если один побьет их троих. Сообразили, почтеннейший доктор?

— Мне что... мне все равно — я так и передам, — бормотал доктор, смущенный заключительной фразой; он невольно поддался заговорившему в нем чувству справедливости.

— Итак, покойной ночи. Юсуп! Лошадь господину. Прощайте.

Темный четырехугольник растворенных настежь ворот осветился пожарным, красным светом; два всадника-туземца пригнувшись к шеям лошадей, проскочили во двор со смоляными факелами в руках. Длинные палки, обмотанные тряпками, пропитанными смолой и кунжутным маслом, трещали, страшно чадили и разбрасывали вокруг себя яркий, мигающий свет.

Вслед за факельщиками въехал сам сановитый хозяин в необъятной кашемировой чалме, в опушенном соболем халате и зеленых ичегах (род обуви) с длинными, совершенно остроконечными каблуками. Аргамак его был покрыт роскошной бархатной попоной, вышитой золотом и бахромой.

Несколько пеших джигитов поспешно бросились к Саид-Азиму, чтобы помочь ему сойти с лошади.

Батогов пошел навстречу своему приятелю, а доктор прошмыгнул за спиной прибывшего и поехал рысцой по узкой улице туземного города, осторожно пробираясь через никогда не просыхающие лужи с густой, вонючей грязью.

— Прав Батогов, прав; с которой стороны не заходи, прав,— бормотал доктор, рассуждая сам с собой. — Только опять тоже, если войти в положение Брилло, так сказать, подыскать ему какой-либо исход... да, трудновато... То есть оно собственно не трудно бы: там выпил, здесь закусил, раз, два, долго ли помириться, только горячка эта подлейшая; пойди вот, уломай... Да, что ни говори, а без скандала, и даже очень немаловажного скандала, не обойдется.

Несколько разношерстных собак, прыгая по плоским крышам сакель, с лаем и визгом провожали русского всадника, голова которого приходилась на одном уровне с их мордами.

— Ишь! Пристали, проклятые... — крикнул доктор, махнув нагайкой, и погнал свою лошадь.

Проезжая мимо так называемых Кокандских ворот, где несколько линейных солдат в белых рубахах прямо руками, по местному обычаю, обрабатывали большую деревянную чашку с каким-то мясным варевом, доктор еще раз задумчиво произнес: «Да, без скандала не обойдется…», и даже почесал у себя за ухом.

IX Что видел таджик Уллу-гай на рассвете, когда отыскивал свою серую ослицу

Утренняя заря едва занималась и густой туман покрывал окрестности. Светлым серпом стояла высоко на небе последняя четверть луны, и ее слабый свет боролся еще с наступающим утром.

На низовьях было прохладно и сквозь камыш тянул сырой, пронизывающий ветер.

У таджика Уллу-гая еще вчера вечером пропала его серая ослица, а ему непременно надо было сегодня утром везти на русский базар дыни со своей бахчи. Никак не мог сообразить бедный Уллу-гай: куда это могла деваться его серая ослица? Еще после обеда возил он на ней ячмень в Ногай-курган на мельницу; потом домой приехал, по дороге еще аркан новый купил у Бабая в лавке, выпустил на траву и даже ноги спутал, чего прежде никогда не делал. Вечером хватился — нет. Искал, искал, верст двадцать, может быть, обегал, нет. Спрашивал у всех, кого только ни встречал: не видал ли кто его ослицы? — серая такая, толстая, одно ухо до половины отрезано... Много серых ослов видели, говорят, может, который из них и твой. Просто беда, да и только!

Сегодня опять пошел искать; еще задолго до света выполз из своей землянки, что на самом краю бахчи, около Чиназской дороги, и побрел. Бродил, бродил и все ворчал про себя: «Экая досада, что забыл звонок подвязать, все, может услышал бы; а то ты вот тут идешь, а она вон там в канаве бурьян гложет, а тебе и не видно, и не слышно».

Осторожно раздвигая камыши, выбрался он на берег небольшого ручья, когда-то бывшего арыка, со временем размывшего себе более просторное, привольное русло и приобретшего вид природного ручья, густо заросшего камышом и осокой.

Утиный выводок с шумом ринулся с берега в воду и поплыл в надводную чащу, оставляя за собой мелкие, серебристые струйки. Лупоглазые лягушки, тяжело шлепая пузом, попрыгали прочь с тропинки; кольчатая, сероватая змейка с оранжевым брюшком, тоже шипя, выпрямилась и поползла под мокрые корни красной, кустарной ивы. Все это испугалось приближения таджика Уллу-гая, который, пристально осматриваясь по сторонам, крадучись, словно кошка, чуть слышно ступал своими босыми ногами.

Выбрался таджик на берег и присел на корточки. «Дай, — думает, — отдохну здесь немного». Достал он из-за пазухи маленькую тыкву-горлянку, ототкнул пробочку, насыпал себе на ладонь изрядную горстку темно-зеленого, тертого табаку, понюхал, потом все в рот высыпал, поправил языком и задумался.

Так просидел он с полчаса времени и вдруг ему показалось, что вправо словно кто-то верхом едет, да и не один, будто бы их много. Открыл глаза испуганный Уллу-гай — ничего; прислушался — ничего не слышно...

«Однако нечего сидеть, — думает, — пора и в дорогу». Засучил он свои холщовые шаровары выше колен и полез в воду. «Ух! какая холодная вода под утро бывает: словно ножом резанула...» Две большие рыбы плеснули около самого Уллу-гая, и по воде пошли в разные стороны широкие круги. «Да и много же рыбы водится в этом ручье, — подумал Уллу-гай, — то есть, если целый год сидеть на берегу, не сходя с места, и все ловить ее сеткой с крючьями, так, я думаю, и половины не выловишь. Да здесь что! Здесь еще малая вода, а вот в большой Дарье сколько ее...»

И вспомнил Уллу-гай, как ему рассказывали на днях в Дзингатах приезжие киргизы-курома, что у них в Дарье большая рыба утащила барана и девочку. Девочка-то еще ничего: такая дрянненькая была, вся в лишаях, а баран был отличный, одного сала пуда два с половиной было...

Вспомнил все это Уллу-гай и взглянул в ту сторону, где далеко, верст за сорок, протекает большая Дарья.

Не побоялся Уллу-гай, что вода холодна под утро бывает; присел по самое горло и смотрит сквозь частые, камышовые стебли испуганными глазами, что за люди такие едут почти что по самому берегу, и того и гляди, что заметят над водой Уллу-гаеву красную тюбетейку.

Гуськом друг за другом, тихонько, с оглядкой, словно не за хорошим делом, едут все чужие, незнакомые всадники. За остролукими туркменскими седлами переметные сумки привязаны (видно издалека), за плечами ружья с раструбами; заря искрится на мелких кольчугах и сверкают круглые бляхи на поясах и кожаных щитах всадников.

Халаты все старые, порванные и в широкие, кожаные чамбары засучены. А сколько их! Аллах, Аллах!.. Бедному Уллу-гаю казалось, что и конца не будет этому страшному шествию.

Вот, наконец, едет и последний джигит. Он поотстал немного от своих товарищей; лошадь у него сильно припадает на заднюю ногу, накололась, должно быть, в камышах.

Слез он с коня, поправил седло, штаны себе подтянул покрепче и пристально посмотрел прямо в глаза Уллу-гаю, так, по крайней мере, ему показалось. «Ну, — думает таджик, — пропал теперь совсем». Однако Аллах не без милости: всадник опять сел на свою хромую лошадь и поковылял дальше.

Долго сидел еще в воде Уллу-гай; все ждал: не поедут ли еще?.. Просто уже и терпеть стало не под силу, хоть умирай. Зубы так золотятся друг о друга, что, должно быть, шагов за десять слышно... Ну, думает, теперь можно. Осторожно выполз Уллу-гай из воды и бегом пустился напрямик, не разбирая дороги, в ту сторону, где еле виднелись сквозь дымку утреннего тумана высокие тополи, что растут на выезде из Дзингаты. Бежит таджик и думает дорогой: как это он будет рассказывать тамошним аксакалам, что каракчи[7] из-за Дарьи перебрались. Пожалуй, не поверят еще, да вздуют нагайками. Не ври, мол, вздору, не мути народ. Это прежде бывало.

X Слухом земля полнится

Ничто так быстро не разносится народной молвой, как различные скандалезные случаи, которые предоставляют такое обширное поле для более или менее остроумной изобретательности, что скоро принимают такие размеры и такую сказочную обстановку, что даже сами герои скандала не узнают начального эпизода.

Так случилось и в настоящем случае: о смерти Машки и о трагикомической серенаде под окном у Марфы Васильевны, со всеми своими плачевными последствиями, все население русского города узнало еще задолго до обеда; и когда в единственном ресторане города, у жида Тюльпаненфельда, собрались его завсегдатаи, как они сами себя называли, то только и было разговоров, что о происшествии в узком переулке.

Да и сама Марфа Васильевна вовсе не находила нужным хранить все это в тайне. Она всякого, кто только ни спрашивал у нее о случившемся, посвящала во все подробности ночного события.

По местным обычаям, здесь очень немногие ездят в экипажах, большинство же довольствуется верховыми лошадьми, и потому множество самых разнообразных всадников проезжало мимо окон Марфы Васильевны: кто на службу, кто со службы, кто на проездку, а большинство — так только, для того, чтобы прогарцевать мимо этого уютного окна, в тени шелковичного дерева, в котором, словно в рамке, сидела улыбающаяся красавица с чудными, влажными глазами и в легком, белом утреннем костюме.

Свернув с шоссе, целиком мимо мусорных ям, через задворок старого полицейского двора, на красивом коне едет тоже красивый офицер; оба горячатся и волнуются: один — оттого, что вследствие того же самого получил под бока жестокий удар шпор с репейками.

— Вы куда это, Набрюшников? — спрашивает Марфа Васильевна офицера, который десятый раз делает вид, что совершенно нечаянно увидел красивую барыню.

— Ах, это вы! — удивляется Набрюшников, ловко осаживая коня и монументом останавливаясь перед окном. — Ваше здоровье-с?..

— Благодарю? Что это у вас за лошадь?

— А что-с?..

Всадник чувствует, что его конь как-то подозрительно начинает поднимать хвост и дает ему предупредительный удар шпорами: дескать, веди себя прилично, когда разговариваешь с дамами.

— Да прекрасивая.

— Это я недавно купил в Ходженте.

Незначительная пауза.

— Марфа Васильевна, правда ли, я слышал, что...

— Правда, правда, — хохочет Марфа Васильевна.

— И как это он, почти в упор, и промахнулся?.. — удивляется всадник.

— Как промахнулся?! — удивляется в свою очередь Марфа Васильевна.

— Да из револьвера...

— Из какого револьвера?.. Просто нагайкой.

— С победой имеем честь поздравить! — басит толстый генерал и хохочет, хохочет всем своим ожиревшим существом, хохочет чуть не до апоплексического удара.

Два конвойных казака-уральца, которые трепались за генералом, не ожидая, что тот так внезапно остановится, натыкаются на круп его лошади.

— Чего рты разинули, скоты!..

— А мы хотим Батогова к следующему чину представить за его рыцарскую отвагу...

— У меня в канцелярии уже реляцию пишут о ночном деле, — острит генерал и плотоядно смотрит на круглые локотки Марфы Васильевны.

И с генералом поболтала немного Марфа Васильевна.

Вся словно развинченная, дребезжит оренбургская линейка в одну лошадь; на козлах — солдат в кумачовой рубахе и ермолке с кистью. В линейке сидят четыре дамы в канаусовых блузах и в круглых соломенных шляпках, на которых раскинулись целые цветники и огороды.

— Марфа Васильевна, — пищат дамы, — мы к вам...

— Заходите, — нехотя произносит Марфа Васильевна, которая вообще недолюбливала общество местных барынь.


***

— Да нет же, я вам говорю, это совершенно не так было, — говорит интендантский чиновник, тот самый, что был у Хмурова. — Кому же и знать, как не мне.

— Да вы-то откуда знаете? — спрашивает его другой, тоже, должно быть, чиновник.

Оба они выпили у буфета по большой рюмке полынной и тыкали вилками в тарелку с молодым редисом.

— Я откуда знаю, гм...

— Да, вы-то?..

— Мало ли откуда: тот говорил, другой говорил, третий. Да вот даже, не больше как за четверть часа перед этим, встречаюсь я с…

— Ну, вот то-то же... другой, третий, а мне сам Батогов подробно рассказывал.

— Что же это он вам говорил-то? — язвительно улыбаясь, спрашивает интендантский чиновник.

— Брилло схватил ее за талию, а доктор за ноги и марш-марш в кусты; знаете, тут сейчас кусты, такие густые, ну, вот где новая стройка, большая яма тут еще такая...

Несколько человек окружили рассказчика; какой-то высокий лысый господин бросил обгладывать крыло поданного ему фазана, встал и подошел к прилавку, обтирая усы салфеткой.

— В эту-то минуту является Батогов, а сидел он до той поры в экипажном сарае. Бац в одного, бац в другого: натурально — оба наповал. «Марфа Васильевна, — говорит, — вы свободны...»

— Да тигра кто же выпустил?..

— Какого тигра? Это совсем другая история...

— Да, да, ну, виноват, продолжайте.

— Вы говорите, оба наповал? — прерывает рассказчика лысый господин.

— Наповал; в висок навылет...

— Да они оба живы...

— Как живы!.. Ну, вероятно, скоро умрут, по крайней мере, ранены смертельно...

Рассказчик несколько смущен и сосредоточенно ловит вилкой новую редиску.

— Полноте, с Батоговым даже и револьверов не было...

— Ну, батенька, это нет... Это вздор! Я, положим, не слыхал, но моя жена ясно слышала два выстрела.

— Ну, может, то были совсем другие выстрелы, — улыбается за прилавком сам Тюльнаненфельд, отсчитывая кому-то сдачу.

Публика хохочет.

— Сегодня вечером дуэль! — объявляет новый посетитель, появляясь на пороге ресторана. — Кто смотреть хочет?

— Где, где? — послышались вопросы со всех сторон.

Никто уже не спрашивает: кто? с кем? Дело всем хорошо известно. Из бильярдной выбегают личности без сюртуков с киями в руках.

— А вот еще покуда не решено. Доктор поехал к Батогову с вызовом. Что-то привезет.

— Наверное через платок.

— Помирятся.

— Нет, тут не помиришься; тут, брат, кровью пахнет.

— Да, дело скверное, хоть из области уезжай. Как теперь ему глаза показать в общество?

— Ничего, обтерпится.

— Ох, трудновато.

— А на холодном оружии, знаете ли, много посущественней будет; как-то к делу ближе...

— Ну, а Марфа Васильевна что?

— Да ей-то что же?..

— Ну как же, все-таки...

— Она-то тут совсем уж не причем, — говорит как будто про себя стрелок, уткнувшись лицом в обрывок газеты. — Всякий негодяй полезет бесчинствовать, а женщина виновата, гм... Странно!

— Ну, вы уж слишком: «негодяй»... Эдак много негодяев скоро будет, — вступается сосед с правой стороны. — Ежели человек пьян и сам себя не помнит...

— Так это вы пьянством всякую гадость оправдывать станете. Ну, не пей, если знаешь, что скотская натура наружу полезет.

— Ну, заспорили! — протянул интендантский чиновник. — А ведь если рассудить по чести, по справедливости: ну что такого особенного сделал Брилло? То есть ровнехонько ничего.

— Ну, как же ничего...

— Да, конечно. Пели под окном, что за беда. Ну, в окно полезли, господи боже ты мой! Да что же тут такого. Положим, бить не следовало, но согласитесь же сами, видит, что трое пьяных, ну, чего лезть, ну, оставь его в покое. Нетрудно было предвидеть, что бить будут... Со стороны Батогова тоже не совсем честно. К чему это такие крайние меры: нагайками по голове! Не по-товарищески, нет, не по-товарищески. Не следовало бы...

— Дайте еще бутылку белого!

— А это ты швырни в рыло самому Тюльпаненфельду, — приказывает лысый господин слуге-туземцу, во фраке поверх полосатого халата и без сапог.

— Тс!.. — предостерегает его сосед и косится в ту сторону, где сам Тюльпаненфельд делает вид, что ничего не слышит.

Мимо террасы перед рестораном, по шоссе, слышится стук легкого рессорного экипажа и топот многочисленных конских ног. Все стремительно кидаются к окнам и на террасу. Интендантский чиновник пользуется случаем и перекладывает поспешно куски с чужих тарелок на свою.

Впереди едет конный патруль, человек из десяти уральских казаков, за ними — коляска парой серых, в коляске сидит старичок с седыми усами, в белой фуражке, с длинным, далеко выдающимся вперед козырьком.

За коляской едет целая сотня в разнообразных мундирах, с голубым распущенным штандартом. По бокам коляски несколько туземцев в разнообразных, пестрых костюмах джигитуют на своих рьяных аргамаках.

Густые облака шоссейной пыли несутся следом за блестящим кортежем.

XI Записка

Рыжий артиллерист сидел у себя в комнате и ждал, что привезет ему доктор.

Он был страшен.

Кто-то в полутуземном, полурусском костюме показался на мгновение в дверях, увидел широкую спину Брилло, его голову, коротко остриженную, перевязанную полотенцами; мельком заметил в зеркале два желтых глаза, прямо в упор на него смотрящие, вздрогнул от испуга и скрылся. Идя поспешно через двор к своей лошади, которую оставил за воротами, посетитель ворчал про себя: «Ну, его! Пожалуй, еще таких неприятностей наживешь. Ишь какой гиеной смотрит...»

Даже денщик рыжего артиллериста ходил на цыпочках, осторожно обходя складное кресло, в котором сидел больной; он даже говорил сдержанным шепотом. Он по личному опыту знал уже, что барин его весьма опасен в данную минуту.

С самой той минуты, как уехал доктор, Брилло уселся в кресле перед столом и полубессознательно уставился в зеркало. Он видел там желтое вытянутое лицо, словно у мертвого, заострившийся нос, безобразно торчащие усы и массу чего-то белого, намотанного вокруг этого некрасивого лица.

От разлившейся желчи у него было горько и сухо во рту и в глазах прыгали зеленые точки. Голова его болела, и эта несносная, тупая боль, словно тисками, охватывала его мозг, парализуя всякую другую мысль, кроме той, на которой сосредоточилась вся нервная система рыжего артиллериста.

— Ну, так когда же?.. — Ему показалось, что вошел доктор. Он обернулся, в комнате никого не было, и вокруг не слышно было ни малейшего звука.

— Что же это, бред начинается, что ли? — подумал Брилло.

Циновки, завешивающие окно от солнечного света и жары, были сняты какой-то невидимой рукой, и в комнату ворвался поток вечернего света. Крыша противоположного дома была ярко-красная; трубочист на этой крыше, с метлой в руках, заглядывающий в отверстие трубы, был тоже красен, словно он не сажей был замаран с ног до головы, а кровью; головы всадников, проезжавших мимо окна, мелькнули тоже словно раскаленные, и густой дым, поднимавшийся из высокой трубы кирпичного завода багровыми клубами, расплывался по вечернему небу.

— Солнце заходит, — подумал больной. — Что же это он, провалился, что ли?.. Ящик подай, эй! — произнес он вслух и даже сам озадачился, услышав этот дикий, совершенно ему незнакомый голос.

Испуганный денщик в то же мгновение показался в дверях и торопливо заметался по комнате.

— Ящик, мерзавец; вон, красный, около кровати... — завыл рыжий артиллерист.

Денщик осторожно подал ящик и поставил его на стол.

— Отвори.

В ящике лежал револьвер и все принадлежности к нему.

— Пошел вон.

Последнее приказание было лишнее; денщик давно уже выскочил из комнаты, притворил дверь и внимательно наблюдал в щель за всем происходившим.

Рыжий артиллерист вынул револьвер и чуть не уронил оружие. Его пальцы не хотели слушать своего хозяина и нервно дрожали, прикасаясь к холодному металлу.

— Что же это такое? Эдак я промахнусь, — почти простонал Брилло и с тоскливым выражением поспешно приложился в какую-то точку на противоположной стене комнаты.

Дуло револьвера с граненой, острой мушкой, прыгало, описывало круги и упорно не останавливалось на этой точке.

Брилло прихватил пистолет левой рукой — еще хуже. Он опустил оружие и швырнул его через всю комнату; вскочил, прошелся раза два, ломая руки, потом остановился как раз перед печкой, прислонился лбом к ее облупившейся штукатурке и глухо зарыдал... если можно назвать рыданиями это дикое вытье, прерываемое каким-то хриплым собачьим лаем.

Несколько испуганных солдатских лиц показались в полуотворенных дверях.


***

И вот эта печка стала словно уходить из-под его воспаленного, горячего лба; какая-то длинная темная галерея открылась перед его глазами; из этой мрачной трубы несет холодом, как из погреба... В самой глубине далеко-далеко мерцает какой-то неопределенный свет; это беловатое облачко принимает формы, оно складывается в какой-то знакомый, смеющийся образ. Чудная нота дрогнула в воздухе: голос, глубоко проникающий в возмущенную душу, поет свою неземную песню...

Другой образ темным пятном заслоняет светлое видение... Надменно смотрят серые глаза и рот складывается в холодную, презрительную улыбку... «А не хочешь ли вот этого?» — и призрак взмахивает своей татарской нагайкой.

— Он, он! проклятый! — пронзительно вскрикнул рыжий артиллерист и без жизни, без движений грянулся навзничь, широко раскинув свои руки.

На дворе послышался топот коня. Кто-то спрашивал: «Ну, что?» Другой кто-то отвечал: «Да вот поглядите, ваше благородие...»

Взошел доктор, остановился на одно мгновение и кинулся поднимать упавшего.

— Воды, скорее, льда... — приказал он денщику. — Пошли вестового верхом в крепость, чтобы сейчас фельдшера Мандельберга тащил... надо кровь бросить... Постой, скажи, чтобы инструменты перевязочные захватил... Да никак они со мной...

Доктор поспешно сунул руку в боковой карман, выдернул... в разные стороны посыпались карты с надогнутыми углами; между ними мелькнули две стереоскопные карточки с голыми барынями, в самых утрированных ракурсах.


***

А доктор на возвратном пути от Батогова успел уже рассказать кое-кому из встретившихся ему на пути о своем разговоре с Батоговым... и даже сообщил мнение свое, что Батогов «прав, то есть, с какой стороны ни заходи — прав», и «что он не знает, удастся ли ему уломать этого пылкого Брилло».

Все выслушивали доктора, соглашались с ним, что Батогов прав, соглашались, что пылкого Брилло уломать довольно трудно... и спешили поделиться с другими свежими новостями.

Таким образом слухи об отказе Батогова от дуэли, приняв опять фантастические размеры, разнеслись по всему городу прежде, чем на крепостной стене дежурный артиллерист, раздавив у себя на шее здоровенного клопа, приложил фитиль к затравке заревой пушки.


***

— Так он отказался, — говорил рыжий артиллерист, который пришел уже в чувство и давно сидел опять в своем кресле, а доктор в четвертый раз передавал ему свою историю.

— Он говорит, — убеждал доктор, — пускай его посмотрит на дело совершенно с другой стороны и тогда он увидит ясно, что тут не было никакого оскорбления.

— Слушай ты! — Брилло отделился от спинки кресел. — Кто из нас с ума сошел? Ты или я? Или он, наконец, или оба вы вместе?

— Обыкновенная случайность... — бормотал доктор. — Конечно, случайность не совсем приятная...

— Лошадь седлать! — крикнул Брилло и крикнул так, что спавший на куче клевера вестовой кубарем скатился вниз и бросился в конюшню.

— Что ты делаешь, помилуй? — засуетился доктор. — Да это совершенное безумие. Ты хочешь ехать к нему... Да ты на седле не усидишь… Ведь вот...

— А вот я ему покажу...

— Брилло, да не дури, ну, голубчик, ну, выслушай ты меня внимательно...

— Лошадь, проворней!

Брилло стукнул кулаком по столу так, что на нем зазвенели разные безделушки и полетела на пол стоявшая у самого края пепельница.

Доктор поспешно и убедительным тоном начал излагать рыжему артиллеристу свои доводы.

— Ну, — говорил он и даже всем корпусом вперед наклонился, — положим, ты доедешь. Ну, что ты сделаешь?.. Во-первых, тебя во двор не пустят: там этих косоглазых чертей сколько; опять этот Юсупка, такая преданная сволочь... Да опять, разве ты с ним сладишь?.. Ну, он тебя того... (доктор сделал выразительный жест) — и концы в воду. Будет совершенно прав: ночное нападение, он защитился... Разве тебе этого нужно? Пойми ты, я тебе добра желаю. Погоди, выжди случая подходящего, мы его еще заставим драться...

Доктор за спиной у Брилло замахал рукой вестовому, явившемуся на пороге доложить, что лошадь готова.

— А тем временем ты несколько поправишься, — продолжал убеждать доктор. — Общественное мнение все на твоей стороне (доктор готов был приврать немного). Даже на что Марфа Васильевна (Брилло застонал), даже она говорила, что Батогов уж слишком...

Доктор, увлеченный красноречием, начинал портить дело.

— Эдак умрешь прежде, чем дождешься случая, — почти шепотом произнес Брилло и задумался.

Вспышка прошла; доктор торжествовал.

В отворенное окно полез какой-то мальчишка-сартенок; в руках у него была бумажка.

— Ты чего, дьявол? — крикнул ему доктор.

— Эй, тамыр, — начал сартенок, сидя на подоконнике. — Здесь живет тюра, которого нагайками били?

Доктор вырвал у него бумажку, и сартенок, получив звонкую затрещину, сбившую красную шапочку с его гладко обритой головки, полетел кубарем за окно.

— Что там? — спросил рыжий артиллерист и взял у доктора записку.

Если бы доктор только знал содержание этой записки, он, наверное, поспешил бы ее уничтожить прежде, чем она попала в руки Брилло.

«Батогов, вдвоем с Марфой Васильевной, будут завтра в шесть часов утра у Беш-агача. Затем он уезжает на передовую линию, а, может быть, и совсем из области.

Случай представляется более, нежели удобный.

Доброжелатель».

Вот все, что было сказано в этой записке.

Рыжий артиллерист внимательно прочел это анонимное послание, посмотрел на доктора и захохотал. Он хохотал таким смехом, от звука которого что-то холодное пробежало по жилам доктора. Все лицо его конвульсивно передергивалось и становилось все бледнее и бледнее.

— Кто бы это писал?— подумал доктор, тщательно рассматривая записку.

Это был небрежно отодранный угол от целого листа бумаги. Фразы были написаны четко, умышленным курсивом; видно было, что писавший тщательно позаботился скрыть свой почерк.

Брилло посмотрел на часы. Стрелки показывали половину второго и время близилось к рассвету.

XII Катастрофа

Верстах в двенадцати от города, над самой кручей высокого обрыва, на берегу арыка Кара-Су, стоит совершенно заброшенная мельница. Плотина ее, давно уже размытая, не удерживает воды и она свободно стремится вниз, прыгая с камня на камень и постепенно подмывая глинистую массу обрыва, на самой вершине которого белеется гробница какого-то святого. Медные, пустые внутри шары с привязанными к ним конскими хвостами, повешенные на тонких жердях, издают унылый, металлический звук, колеблемые налетевшим порывом ветра.

Над самой пропастью нависла эта заброшенная гробница, украшенная турьими рогами, и, кажется, вот-вот рухнет подмытая вниз и запрудит шумящий арык своими обломками.

Внизу, на противоположном берегу, пять громадных столетних карагачей раскинули свою густую, непроницаемую ни для каких лучей солнца тень. У этих массивных раскидистых деревьев остатки жилого двора, принадлежащего прежде кому-то из местных властей, но теперь давно уже никем не обитаемого. Лес из крыши и штучные, разрисованные потолки сакель давно уже разобраны, и голые стены с остатками лепных украшений стоят, открытые влиянию непогоды, и густо поросли кудреватой, зеленой плесенью.

За этим двором узкая тропинка выводит зигзагами на старую Ниазбекскую дорогу. Тут уже попадаются кое-какие жилые сакли, на порогах которых, под рогожными навесами, два-три старика торгуют, сидя за своими самоварами.

Марфа Васильевна на полных рысях подъехала к краю обрыва и взглянула вниз. Она остановилась как раз около гробницы, и ее Бельчик, вытянув свою умную голову, осторожно обнюхивал причудливо завитые рога горного барана,

Утренний туман еще не разошелся и внизу ничего не было видно, кроме неопределенно обрисованных, косматых вершин пяти карагачей.

Марфа Васильевна тронула хлыстом лошадь, подобрала поводья и осторожно стала спускаться по едва заметной обрывистой тропинке.

Бельчик красиво переступал с камня на камень, похрапывая и насторожив уши. Наездница не решилась воспользоваться подозрительными остатками моста и поехала вброд, выбрав место, где вода не так уже бойко рвалась, стиснутая крутыми берегами.

Когда она выбралась на ту сторону, то увидела под одним из карагачей белый китель Батогова, спокойно идущего к ней навстречу.

— Ну, спасибо, что приехали, — начала она первая и весело протянула ему руку.

— Приехал... — начал Батогов и запнулся. Он теперь только разглядел, что за красавица стояла перед его глазами.

— Вы меня, пожалуйста, извините, что я так просто отнеслась к вам. Хоть, впрочем, тот случай дал мне право, во-первых, поблагодарить вас, а во-вторых, попытаться покороче с вами познакомиться.

— Помилуйте, Марфа Васильевна, да это с моей стороны совсем ничего, — он чуть было не сказал «наплевать», но спохватился и подумал: — Вот гостинодворскую-то глупость отмочил, не хуже Хмурова.

— Нет, как же ничего... — начала Марфа Васильевна и тоже подумала: — Фу, какая же я дура стала.

Оба стояли друг против друга и молчали. Оба решительно не знали, о чем говорить.

— Если бы попрямее дело повести, — думал Батогов. — А то эти подступы, да обходы... Марфа Васильевна, да вы бы слезли с лошади, — произнес он вслух.

— Бельчик не уйдет? — спросила Марфа Васильевна, а хотела сказать: — Это с какой стати?..

— Я его привяжу, — сказал Батогов и подставил руки, чтобы принять наездницу.

Марфа Васильевна слезла с лошади.

Батогов, снимая с седла красавицу, слегка прижал ее и почувствовал, как под ее корсетом что-то усиленно толкалось.

— Как тут прохладно... — начала Марфа Васильевна и шагнула вперед, не стараясь освободиться от услуг Батогова, который все еще поддерживал ее, хотя она давно уже прочно стояла на земле. Это немного ободрило Батогова.

В таком положении они прошли несколько шагов и остановились у самого ствола ближайшего карагача.

— Это я вырезала, давно уже как-то, — показала Марфа Васильевна на корявой поверхности дерева какие-то царапины.

— Где? — спросил Батогов и наклонился, чтобы рассмотреть поближе.

Она тоже наклонилась: и оба они, пристально, все более и более сближаясь, рассматривали одну точку, пока губы их не сошлись окончательно вместе.

Тогда они разглядели, в чем дело.

— Тюра, — произнес Юсупка-джигит, высунув свою голову из-за стенки двора.

Марфа Васильевна вздрогнула от этой неожиданности и опомнилась.

— Что тебе нужно, чертова голова? — крикнул Батогов и взялся было за нагайку.

— Гляди, нехороший человек пришел, — сказал Юсуп и показал рукой.

На том берегу, шагах в двадцати не более, стояли доктор и Брилло. Лошади их были покрыты пеной и от них валил беловатый пар.

— А, мерзавец! Теперь ты мне попался!.. — захрипел рыжий артиллерист и поднял револьвер.

Пуля щелкнула об кору дерева у самой головы Батогова, как раз в то место, которое с таким вниманием разглядывалось минуту тому назад.

— А, так вот ты какая гадина! — крикнул ему в ответ Батогов и отбежал несколько шагов от Марфы Васильевны.

Первая идея, мелькнувшая у него в голове, была та, что вторая пуля, направленная в него, может попасть в красавицу.

— Юсуп, подай пистолеты, — крикнул Батогов и, сжав кулаки, стал дожидаться рыжего артиллериста, который рванулся на своем коне к Батогову и чуть не вылетел из седла, перебираясь через ручей.

В эту минуту страшный крик Юсупа покрыл собой общую сумятицу.

— Карак, карак! — кричал он и бросился отвязывать лошадей.

Батогов оглянулся, и его привычный глаз сразу увидел и оценил опасность.

Прямо на них, от Ниазбекской дороги, неслись страшные всадники. Много их было, и Батогов ясно видел, что о схватке нечего и думать, а надо удирать и удирать попроворнее.

— Юсуп, спасай марджу, — сказал он своему джигиту спокойным голосом и схватил Марфу Васильевну, словно в ней было не более десяти фунтов, приподнял ее и посадил на седло.

Юсуп схватил за поводья Бельчика, плотно прижался к нему своей лошадью и пронзительно гикнул. Обе лошади с места ринулись в карьер. У самого арыка джигит повторил свой ужасный гик, и кони, сделав громадный скачок, перенеслись через ручей и поскакали дальше.

Доктор прежде всех заметил опасность и, оставаясь на той стороне, поспешил воспользоваться выгодами своего положения. Он уже выскакал на обрыв и несся по большой дороге.

Как волк, окруженный стаей собак, оскалив зубы, поджав хвост, вертится во все стороны, так Батогов крутился на своем Орлике, отыскивая себе путь к отступлению. Собрав все свое присутствие духа, он озирался кругом, грозя револьвером.

Он видел, как окружили рыжего артиллериста, как мелькнули в воздухе его ноги со шпорами, там, где за секунду была видна его рыжая голова. Он видел, как несколько всадников в кольчугах пытались отрезать дорогу его Юсупу.

Батогов дико вскрикнул, опрокинул вместе с лошадью ближайшего джигита и стал на роковой тропинке.

Его окружили. На него навалились со всех сторон. Его схватили за руки, за ноги, за шею сзади.

Его сорвали с седла.

Какая-то страшная рожа с беззубым ртом, с бельмом на одном глазе, наклонилась над самым его лицом. Эта рожа рыгнула прямо в него луком и дохлятиной, костлявые пальцы сдавили ему горло.

Батогов потерял сознание.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I Первый перегон

— Странно, куда ж они все подевались? — думал Батогов, глядя на широкую спину не то киргиза, не то китай-кипчака, ехавшего впереди его на пегом аргамаке. — Ведь их было много — человек двадцать, я думаю, а теперь: вот тут один, вон еще два впереди, сзади...

Пленник хотел обернуться и посмотреть назад, но не мог: веревки, связывавшие за спиной его отекшие руки, прихватывали для верности и за шею; малейшая попытка повернуть голову сопровождалась удушьем и режущей болью...

— Ишь как стянули, черти, — проворчал он, — сзади тоже никак один только... — Он начал прислушиваться к топоту конских ног. — Раз, два, раз, два, раз... да там только один; ишь, как отчеканивает, должно быть, иноходец...

Белая, вся в гречке, старая лошадь, которая была под Батоговым, тяжело сопела, раздувая ноздри; завязанные узлом на тонкой шее коня замшевые поводья запенились и взмокли.

Несколько больших, гудящих басом оводов провожали усталого коня и скрученного всадника; по мокрой, лоснящейся шерсти животного кое-где тянулись тёмно-красные струйки крови, вытекавшей из тех мест, где жадному насекомому удалось пропустить свое жгучее жало. Один овод пытался сесть на лицо Батогова: тот мотнул головой и отфыркнулся.

— Что, тамыр, кусают, — сказал ему ехавший сзади всадник. — Ничего, терпи: там хуже будет...

— Свинья! — огрызнулся по-русски Батогов и сосредоточил свое внимание на переднем джигите.

Лошади под всеми всадниками сильно притомились; только Орлик Батогова, на котором сидел сутуловатый узбек, в красном халате, с вышитой золотом спиной, с длинным, раструбчатым мултуком за плечами, шел бойко, почти не поднимая пыли и ловко перескакивая через бесчисленные канавки, пересекавшие узкую полевую дорожку, по которой пробиралась вся кавалькада.

Справа и слева тянулись обработанные поля ташкентских окрестностей; кое-где виднелись люди, но далеко, далеко, чуть только мелькали сине-серые халаты полевых работников в массах темно-стрельчатой листвы китайского проса (джунгарры). А вот и у самой дорожки, шагах в двадцати не больше, пара приземистых темно-бурых волов, с горбами на холках, тянули медленно деревянный плуг — сабан. Бронзовый, лоснящийся, полуголый сарт идет сзади... Он обернулся на топот коней, изумленно глядит своими черными, широко раскрытыми глазами... Что, мол, за джигиты?.. Связанная, оборванная фигура русского объяснила ему, в чем дело. Сарт согнулся почти к самой земле и волчьей рысью побежал в чащу засеянного поля. Только живая борозда раздвигающихся и снова принимающих первоначальное положение стеблей выдавала оробевшего беглеца. Волы так же глупо смотрели на проезжавших, как и их хозяин, и замычали вслед быстро пронесшейся группе барантачей.

Во всю последнюю прыть измученных коней проскакали они мимо небольшого кишлака (деревни). Деревня эта была знакома Батогову: он не раз заезжал сюда с охоты в окрестностях. Вот и навес, где он недавно пил чай, у сарта Мурза-бая, его хорошего приятеля... Вот и сам хозяин: он, кажется, узнал пленника, он даже руками всплеснул при этой неожиданной встрече и, оторопелый, пригнулся над своим нечищенным самоваром. Еще несколько человек промелькнули перед глазами Батогова: иные пугались и пытались скрыться, другие же, не меняя позы, равнодушно смотрели на чужих джигитов, на связанного русского, поворачивая языком свои табачные жвачки и сплевывая в сторону.

Один из передних джигитов, на всем ходу, сорвал с перекладины висевшую в камышовой плетенке, большую желтую дыню и засунул ее в переметную сумку, другой также завладел целым бараньим курдюком, висевшим у другого навеса. Хозяин последнего пытался было протестовать, крикнул что-то, даже за жердь, чем запирают на ночь ворота, схватился, да махнул рукой и юркнул в глубину сакли, увидав, как джигит покосился на конец своего мултука.

Шайка барантачей, так неожиданно напавшая на наших дуэлистов, состояла, действительно, человек из двадцати. Опытный взгляд Батогова не ошибся в определении числа наездников, но тотчас же вся партия разделилась на маленькие отдельные группы.

Догонять бежавших барантачи не решились: это могло бы завлечь их слишком далеко, а они и так уж чересчур далеко забрались, и страх, что им отрежут отступление к Сыр-Дарье, заставил их, не теряя ни минуты времени, направиться к берегам этой реки, с таким расчетом, чтобы к вечеру пробраться на тот берег и там уже, в густой чаще прибрежных камышей, дать отдых себе и своим коням.

Бегство это было само по себе очень рискованно. Под покровительством непроницаемой темноты южной ночи, им удалось пробраться к Беш-агачу, а теперь им приходилось удирать на виду у всех, при ярком свете солнечного дня.

Отдельные партии разбойников шли разными дорогами, чтобы сбить с толку преследователей, если погоня успеет вовремя сформироваться. Партия, в которой находился Батогов, шла на Чардары, развалины старой кокандской крепостцы, давно заброшенной, расположенной на низменном противоположном берегу Сыра, верстах в шестидесяти от нашего Чиназа.

Голое, деревянное, ничем не покрытое бухарское седло страшно беспокоило Батогова; он не мог даже привстать на стременах, потому что ноги его были туго стянуты распущенной чалмой под брюхом лошади. Острые края седла глубоко вдавливались в тело, давно уже протерли кожаные панталоны Батогова и натирали кровавые ссадины; пальцы скрученных рук совершенно налились и онемели. Ветер путал волосы и бороду пленника, и грязный пот, смешанный с пылью, струился по лицу несчастного.

У небольшого арыка, на дне которого чуть пробиралась довольно чистая вода, всадники на минуту остановились. Один за одним они спускались на дно арыка, черпали своими малахаями (войлочными шапками) воду и жадно пили.

— Дайте и мне, — хрипло простонал Батогов, видя, что бандиты, утолив свою жажду, не думают вовсе о своем пленнике и садятся на лошадей.

— Да дайте же, дайте... разбойники, черти вы окаянные!

Батогов настолько еще владел собой, что бранные слова произносил по-русски. Его не слушали и погнали лошадей дальше. Белая лошадь, почему-то утомленная больше других, начала заметно отставать. Ее подгоняли сзади ударами двух нагаек; по временам нагайки, словно нечаянно просвистав над крупом копя, врезывались в спину Батогова. От страшной боли, от невыносимой жажды, пробудившейся с новой силой, при виде того, как другие вдосталь пьют воду, у несчастного позеленело в глазах, стиснутые зубы скрипели, глаза горели каким-то горячечным блеском.

У всех полудиких народов есть общая страсть мучить своих пленных, без всякой для себя надобности. Только корысть заставляет их не доводить эти мучения до конца, до смерти измученного.

А всадники все неслись и неслись. Уже давно населенные места остались позади. В стороне дымились кибитки кочевников; несколько двугорбых, косматых верблюдов паслись в зарослях. Местность была совершенно ровная; вдали синела туманная полоса Сыр-Дарьи.

— Стой! — крикнул узбек в красном кафтане.

Вся партия остановилась.

— Это наши прошли, — указал он на частые следы подкованных конских ног, пересекавшие дорогу.

— А может, и не наши; разве тут мало народу ездит.

— Нет, наши, — произнес узбек. — Вон круглые подковы чалого... Они прошли туда, — он указал рукой направо. — Они здесь раньше нашего прошли, и, обглодай мои кости собака, если они не прошли много раньше нас.

— У них нет этого дурацкого мешка.

Джигит кивнул на Батогова.

— Поспеем и мы; чего стали? — вмешался третий. — Дарья недалеко, к ночи будем на месте. Гайда, вперед!

— Не дойдет, проклятая, — говорил узбек, когда вся группа снова тронулась в путь. Он со всего размаха вытянул по крупу белого коня; тот засуетился, рванулся, ноги усталого животного заплелись, и оно, споткнувшись, грянулось на землю.

Упавшая лошадь придавила ногу Батогову; его колено словно хрустнуло. Задыхаясь от густой пыли, набившейся ему, при падении, в нос и в рот, он стонал и судорожно рвался, бесполезно пытаясь освободить свои руки.

Удары нагаек заставили бедного коня скоро подняться на ноги. Батогова поправили на седле. Поехали дальше.

Солнце низко спустилось, когда прибыли на песчаный берег Сыр-Дарьи. Было тихо кругом; только сыроватый ветер, подымаясь от реки, слегка рябил ее гладкую, желтоватую поверхность и шелестел в камышовых зарослях. На песчаных отмелях бродили чубатые цапли; несколько чаек, вскрикивая своим металлическим голосом, носились над водой. Вдали, на противоположном берегу, сквозь густые камыши, виднелись серые глиняные массы развалин Чардары.

Поправили седла, подтянули подпруги. Один из всадников отвязал длинный волосяной аркан, который висел у него за седлом и, сложив его вдвое, продел под брюхом лошади Батогова. Два джигита стали по бокам и взяли концы веревки. Эта предосторожность была принята для того, чтобы измученная лошадь под пленником, выбившись из сил, не пошла бы ко дну со своим всадником. Вперед поехал узбек на Орлике, за ним потянули Батогова, сзади, несколько поотстав, ехали остальные. В таком порядке пустились в воду.

Насторожив уши, отфыркиваясь, распространяя вокруг себя целые водопады брызг, вошли лошади в реку, и скоро вода начала достигать им до самого брюха. Орлик, вытянув морду, на ослабленных поводах, порывисто плыл наискось против течения; за ним поплыли и остальные лошади. Конский храп и ободрительные голоса джигитов неслись над водной поверхностью.

В камышах, на противоположном берегу, что-то закопошилось; медленно высунулась черная, щетинистая морда с клыками, испуганно хрюкнула при виде плывущих и шарахнулась назад. Целая стая диких уток, с криком, хлопая крыльями, пронеслась над головами барантачей. Сильным течением воды относило в сторону плывущих лошадей. Раза два они чувствовали дно под своими ногами, инстинктивно поворачивались мордами против течения и переводили дух.

Скоро все выбрались на противоположный берег. Всадники сошли с лошадей, животные с шумом отряхивались, разбрасывая вокруг себя мелкие брызги.

Вода, во время переправы через реку, достигала почти до локтей связанных рук Батогова; брызги обдавали его с головы, и это купанье значительно освежило измученного офицера. С жадностью вдыхал он в себя эти брызги, ему удалось даже несколько раз глотнуть, и как хороша показалась ему эта вода... Нестерпимая боль в руках, почти целый день находившихся в таком неестественном положении, словно утихла под влиянием благодетельной свежести, даже мысль его стала немного светлее, и затихло чувство тупого озлобления, овладевшее им во время этой мучительной поездки.

Всадники, один за одним, потянулись вдоль берега, почти у самой воды и шли таким образом довольно долго; потом они свернули влево по узкой тропе, протоптанной дикими кабанами, и углубились в густые камыши. Высокие стебли, перепутанные снизу вьющейся травой, сплошными стенами стояли по сторонам этой, едва заметной тропы. Длиннохвостые фазаны несколько раз с шумом вылетали из-под самых конских ног. Кое-где, сквозь камыш, сверкали небольшие водные поверхности заливных озерков.

Солнце село, и темнота наступила быстро. Над камышами подымался беловатый туман. Рои комаров сероватыми облачками носились в воздухе. Какой-то заунывный, странный звук пронесся над водой и замер; за ним следом прозвучал другой, подобный же, но вот еще... не то птица какая-то... не то ветер в камышах... не то...

Вон вниз по реке плывут какие-то черные предметы. Тихо, беззвучно скользят они по зеркальной поверхности... Это «салы»[8] киргизские спускаются вниз с запасом камыша или сена, а, может быть, на них и сочные арбузы и дыни... Беззаботно, предавшись течению, плывет узкоглазый степняк, сидя на своем нехитром судне, и поет свою нехитрую монотонную песню.

Проплыли мимо эти лохматые, словно небольшие копны скошенного сена, плоты и скрылись в густом тумане.

Наконец, передовой узбек остановился и сказал:

— Хорошо, тут и остановимся.

Ноги Батогову развязали и сняли его с лошади, но едва только его поставили на ноги, как он тяжело рухнул на песок: совершенно отекшие ноги отказались служить Батогову.

— Ну, брось его; пускай тут и лежит, — сказал узбек. — Оставь, не вяжи, — обратился он к джигиту, принявшемуся снова скручивать ноги пленника. — Не уйдет и так: видишь, он и стоять даже не может.

— Они крепки… эти русские собаки.

— Ну, ну, брось!

— Смотри, мы заснем, а он уйдет.

— Ну, когда заснете, тогда опять свяжете, коли пятеро одного боитесь, — сказал Батогов, который слышал, что о нем говорили.

— Э-э, ишь ты, очнулся.

— Да и говорит как, по нашему. Ты не из нугаев ли?[9]

— Я-то? Я — русский, — сказал Батогов. Он рад был заговорить с своими мучителями и надеялся выговорить себе еще какую-нибудь льготу.

— А русские все говорят по-нашему, — заметил серьезным тоном узбек. — Я сколько ни видал русских, все говорят... кто хорошо, кто дурно, а все говорят...

— Им шайтан помогает.

— Они оттого и живучи очень... Я в прошлом году одного резал-резал, а он все не издыхает; совсем голову отрезал, а он все кулаки сжимает.

— Это что? Я одному отрезал голову, положил в куржумы (переметные сумки), привез в аул, два дня в дороге был; вынимаю...

— Что же, верно плюнула тебе в бороду?

— Нет — куда: совсем протухла, даже позеленела вся...

Джигиты расхохотались.

Тем временем лошади были привязаны к приколам и разнузданы. Барантачи расположились на небольшой, свободной от камыша поляне, у подножья наносного песчаного бугра, с высоты которого можно было видеть довольно далеко через вершины окрестных камышей. Один из шайки взобрался на самый верх и лег на живот сторожить, лег и тотчас же задремал: сильная усталость брала-таки свое, да и сторожить-то было нечего: кто отыщет разбойников в этих глухих местах, где раздолье только кабанам да тиграм?

А темнота ночи все усиливалась; небо все сплошь высыпало звездами; по темному фону проносились яркие метеоры, оставляя после себя на мгновение блестящие, сверкающие миллионами бриллиантовых искр полосы; по всем направлениям чертили падающие звезды. Туман густел, и его беловатые волны все ближе и ближе подступали к бархану, на котором устроилась на ночь банда. Все кругом словно потонуло в этих волнах, и эти четыре полудиких наездника в своих характерных костюмах, со своим пленником-гяуром, приютились точно на небольшом острове; даже лошади их, от которых отделяло пространство не более десяти шагов, чуть виднелись неясными силуэтами, и только громкое фырканье да брязг наборной сбруи, увешанной амулетами, изобличали присутствие животных.

Батогову было холодно, и его пронимала лихорадочная дрожь. Его шелковая белая рубаха была вся изодрана во время борьбы, шапка потеряна, да и панталоны, намокшие во время переправы, мало согревали наболевшее тело...

— Хоть бы огонь развели, — проворчал он.

— Чего тебе еще? — отозвался кто-то.

— Холодно; огонь разложите.

— А вот уйдем подальше от ваших казаков, тогда и будем греться.

— Погоди, завтра жарко будет.

— Да этак до завтра сдохнешь.

— Да, ну, не ной, собака!..

Джигит замахнулся на Батогова.

— Сейчас ударит, — подумал Батогов и совершенно равнодушно смотрел на джигита: им начала овладевать какая-то непонятная апатия. — Ну, пускай бьют, — думал он, — а резать захотят — пускай режут. — И он даже не отодвинулся от них подальше, даже глаз не зажмурил, когда нагайка взмахнула над самой его головой... Его внимание вдруг почему-то обратила на себя торчащая силуэтом фигура сторожевого на вершине бархана. — Ишь, как торчит эта остроконечная шапка, отвороченные, разрезные поля торчат словно рога... ну, совсем, как у черта... Должно быть, и хвост есть, да, не видно в потемках.

Однако, киргиз только взмахнул нагайкой, но не ударил. Он отрыгнул свою табачную жвачку, сплюнул и отвернулся от Батогова. Все плотнее сдвинулись друг к другу, только пленный лежал несколько в стороне, между общей группой и сторожевым барантачем.

— Эй, Сафар!

— Э, — отозвался Сафар, расстегивая ремни у своей кольчуги.

— Ты бы рассказал сказку, а то, пожалуй, заснешь.

— Ну, Сафар, рассказывай, — сказал узбек и подвинулся поближе...

— Сафар мастер говорить, — заметил сторожевой, спускаясь понемногу.

Один из них тем временем достал из куржума бараний курдюк, добытый при проезде через кишлак, вынул псяк (нож с загнутым кверху концом) из кожаных зеленых ножен и принялся резать белое, сырое сало...

— Вот и тебе, жри! — Он швырнул Батогову ломоть сала, который шлепнулся на песок у самой его головы.

— Да вы хоть бы руки развязали; а то как же я есть буду? — сказал Батогов.

— Ладно, и так сожрешь, не подавишься...

— Поди, развяжи, — сказал Сафар, прожевывая, — а то и собака, когда ест, лапами придерживает.

Батогова если и не развязали совсем, то, по крайней мере значительно ослабили веревки, и он мог, хоть сколько-нибудь, воспользоваться своими руками, но и тут повторилось то же, что было с ногами; и долго еще, пока не восстановилось задержанное тугой перевязкой кровообращение, пленный не мог пошевелить ни одним пальцем.

Вдали, у самого горизонта, замелькали по темному небу красные пятна зарева.

— Ишь, это на русском берегу, курама камыши палит, — заметил Сафар и откашлялся.

II Сказка Сафара

— Это было давно, — начал Сафар; начал и замолчал, задумался. Все затаили дыхание и плотнее сжались в кружок.

Сторож совсем сполз с бархана и сел на корточки, рядом с Батоговым.

— Да, это было очень давно, — продолжал рассказчик, — так давно, что если бы прадед моего прадеда прожил бы двести лет, то, все-таки, это было бы много прежде, чем он родился. У большого озера, где две реки сходятся вместе, стояла большая кибитка из настоящей, самой лучшей белой кошмы, а подбита эта кибитка была золотым адрасом, и в кибитке этой жил хан, и такой богатый хан, что если бы собрать со всего света самых ученых мулл, то все вместе они во всю жизнь не сосчитали бы и половины его богатства...

— Ой! ой, сколько! — прошептал один из слушателей.

— Это больше, чем у эмира Музаффара, — заметил так же шепотом другой.

— Как Ак-Тау — весь белый от горного снега, так вся степь на востоке была белая от овец ханских; а если взойти на самую высокую гору и посмотреть на закат солнца, то и земли не было видно под ханскими верблюдами. Лошадей же у хана было... Тс... ты слышал?..

— Ничего не слыхал.

— Лошадей же у хана...

Протяжный, жалобный рев ясно донесся до ушей этих детей природы... Лошади встрепенулись, подняли морды и стали беспокойно поводить ушами.

— Джульбарс на том берегу ходит.

— Ну, пускай его ходит.

— А сюда придет?

— Не придет.

— Ну, Сафар, рассказывай.

— Все люди, — продолжал Сафар, — сколько их есть на земле, все платили дань хану, и такая скука была ему, что воевать не с кем, что и сказать нельзя. Уж он ко всем посылал послов сказать, чтобы перестали ему дань платить и самих послов бы непременно перерезали. Что он тогда опять пойдет их наказывать войной, да никто не слушает, а возьмут да нарочно еще больше пришлют ему парчи, хлеба, девок, меду, денег целые куржумы, а послов напоят, накормят и на руках принесут к самой ханской ставке...

— Хитрые, — заметил узбек, — знают тоже, что для них лучше.

— А тут еще другая беда пришла: сколько жен ни было у хана, все родят одних девочек...

— Ишь ты, дрянь какая, — вставил кто-то и даже плюнул презрительно.

— Уж хан совсем рассердился на своих жен и велел, как только кто из них родит девку, сейчас резать: и мать резать, и приплод ее поганый; все не слушают хана...

— Да это не от них... Они бы и рады, — заметил узбек.

— Мало ли что, да уж как хан рассердился, так уже тут ничего не поделаешь.

— Только раз вечером, как уже подоили кобыл, приходит к хану человек чужой. Пришел он с самого Востока, из-за больших гор, сам весь желтый, борода белая до земли, на голове круглая шапка, на шапке шарик, на шарике птица с зеленым хвостом... Приходит и говорит хану: — Здравствуй! — Здравствуй и сам, — отвечает хан, — откуда пришел и куда идешь, что принес нового? — А вот что, — говорит человек с птицей, — вели всем откочевать от твоей ставки на день пути, а сам один со мной останешься; а завтра к вечеру, об эту пору, вели опять всем сюда собираться, да вели зарезать тысячу баранов, тысячу жеребят, тысячу верблюдов, чтобы все ели — не наелись и пировали бы великую ханскую радость. Я им всем покажу такое диво, что, сколько бы они ни ели анаши (вроде опиума), ни в каком сне им этого не приснится.

Хан послушался чужого человека и велел всем сниматься и идти в степи, а к завтрему, об ту пору, как доить кобыл пора будет, чтобы опять все собирались.

Поднялся весь народ, сняли свои кибитки и разошлись в разные стороны; только одна ханская белая ставка осталась на берегу, а в ней только сидели два человека: сам хан и желтый человек с птицей.

На другой день к ночи, вокруг ханской ставки собралось столько народу, что хан и не знал до сих пор, сколько может быть народу на свете. Огней разложили столько, что не так как вон там (он кивнул в ту сторону, где теплилось далекое зарево), а все небо горело и звезд на нем не было. Сошлись все, ждут, что будет...


Рев тигра, сильно напоминающий издали мяуканье кошки, только увеличенное до несравненно больших размеров, послышался снова в том же месте. Ему отозвался другой, только значительно дальше; этот второй звук едва-едва донесся по ветру, и только чуткое ухо киргиза могло безошибочно определить, в чем дело.

— Их двое.

— Да, перекликаются.

— Один-то как будто на нашем берегу.

— Да, только за косым озером.

Лошади начали беспокоиться и храпели почти непрерывно.

— Подойди кто-нибудь, осмотри приколы: как бы не сорвались.

Один из слушавших интересную сказку Сафара встал, потянулся и, придерживая рукой широкие шаровары, пошел к лошадям.

— Вдруг, выходит хан из кибитки, — продолжал Сафар.

Киргиз, шедший было к лошадям, махнул рукой и поспешил занять свое прежнее место.

— Выходит хан и велит позвать одну из жен своих, что недавно привезли ему из-за Яксарта. Жену эту звали Ак-алма[10], и у ней были такие красные щеки, такие глаза светлые, волосы черные, длинные, что все, сколько ни было народу, глядят и слюни рукавами обтирают. Пришла Ак-алма и села на корточки перед ханом. Тогда взял хан у желтого человека золотую чашку, достал оттуда пальцами щепотку чего-то и сунул в рот жене; та проглотила... и вдруг, видят все, что ее начало пучить... дулась, дулась она и стала уже толще ханской кибитки. Тогда хан велел точить ножи.


Словно по сигналу, все пять лошадей рванулись разом, вырвали приколы и, с треском ломая камыши, понеслись в разные стороны. Не успели с земли вскочить оторопелые барантачи и увидели, как какая-то длинная, полосатая масса с хриплым ревом вылетела, словно вынырнула из тумана, и обрушилась на что-то большое, белое, усиленно дрыгавшее своими четырьмя ногами; обрушилась и поволокла в чащу бедную, заморенную лошадь.

— Джульбарс! — крикнули все в один голос. Только узбек бросился к Батогову и насел на него, боясь, что и он вздумает бежать, воспользовавшись общей суматохой.

— Пропали наши лошади, — произнес, задумавшись, Сафар, — теперь они далеко забегут со страху, и нам, пешим, надо держать ухо востро...

III На волоске

Положение разбойничьей партии были слишком критическое. Они далеко еще не вышли из того района, в котором могли с часу на час ожидать, что на них налетит русская погоня. Барантачи знали, что их маневр — удирать в рассыпную — хотя и собьет несколько с толку недогадливых казаков, но все-таки главное направление, по которому уходили партии, не могло быть потеряно.

В настоящую минуту разбойники были пешими. Идти разыскивать лошадей, убежавших с перепугу, было невозможно; только случайность могла натолкнуть их на пропавших животных, да, наконец, их пеших могла бы заметить погоня, и тогда, как ни плохо бегают раскормленные казачьи моштаки (так оренбуржцы называют своих приземистых лошадок), но уйти от них пешему в открытой степи было немыслимо даже для вороватого, изворотливого барантача. Кроме всего этого, их страшно стеснял Батогов, и они не раз уже злобно и подозрительно поглядывали на эту помеху.

— Ну, так как же? — сказал узбек.

— Яман! — произнес тот, кто был в сторожах, и даже свой малахай шваркнул об землю.

— У, проклятая собака! — выругался тот, кто рассказывал о живучести русских, и ткнул каблуком сапога в спину пленника.

— Я-то чем виноват? — простонал Батогов. Острый окованный каблук угодил ему как раз между лопаток, и заныла без того уже наболевшая спина несчастного.

— Ты чего же это бьешь-то его? — сказал Сафар. — А потом на себе что ли потащишь?

— Была охота!..

— То-то; ну, так и не тронь: ведь не твой.

— А то чей же?

— Чей? Там разберут, чей.

— Ну, да что спорить... Так «стали точить ножи...» — рассказывай, Сафар, все равно уже...

— Светать начинает, — сказал узбек. — Что же, как: мы тут, что ли, просидим день-то или пойдем дальше?

— Как пойдешь-то пешком: увидят не уйдешь. А мы лучше ночью.

— Ничего, пока камышами и днем ладно.

— Много ли камышами? Тут сейчас и степь.

— А Аллах-то на что!..

— Ну, пожалуй, идем.

— Эй, ты! — крикнул узбек Батогову. — Можешь идти, что ли?

— А вы бейте больше, тогда я совсем лягу, — отвечал Батогов все еще под влиянием полученного толчка.

— Ляжешь — зарежем.

— Да режьте, черт вас дери! Мне же лучше: по крайней мере, конец разом.

— Да, говори, а до ножа дойдет — запоешь другое!..

Батогов поднялся с земли и покачнулся; ближайший джигит поддержал его за ворот рубахи. В таком положении он спустился с песчаного бугра. Ноги, отдохнувшие за ночь от тугих перевязок под брюхом лошади, ступали неровно, но уже хоть сколько-нибудь могли служить Батогову.

— Пойдет! — сказал узбек, оценив одним взглядом шаткую походку пленника.

Барантачи подтянули свои шаровары, сняли сапоги и привесили их сзади к поясу. Босиком было много удобнее идти, чем на этих дурацких каблуках, совсем уж к ходьбе неприспособленных. Батогову связали сзади руки покрепче, а конец этой веревки один из барантачей привязал к себе; он же высвободил свою плетеную нагайку с точеной ручкой; может, подогнать придется при случае...

Партия тронулась, оставляя по левую руку беловатую полосу рассвета.

Туман стлался низко, и когда бандиты поднимались на какое-либо возвышение, то головы их виднелись довольно далеко и исчезали из вида, когда они снова спускались в более низменные места.

Эта вереница человеческих голов в остроконечных, рогатых шапках словно ныряла в беловатых, колеблющихся волнах утреннего тумана.

Темные массы развалин Чардары остались сзади. Камыши все еще были очень густы. Местами попадались выгоревшие пространства; они давно были выжжены и сквозь черные остатки обгорелых стеблей уже пробивалась сочная, молодая зелень новых побегов.

Босые ноги, непривычные к ходьбе, вязли в сыпучем береговом песке или скользили по жидкой солонцеватой грязи полувысохших затонов. Путешественники ворчали и ругались, когда им приходилось, при неосторожном шаге, накалываться на острые камышовые стебли или путаться в волокнистых корнях прибрежной растительности.

Все были в самом скверном расположении духа.

Скоро стало совершенно светло. Туман, покровительствующий беглецам, рассеялся под влиянием косых лучей восходящего солнца; слегка волнистая линия горизонта, развертываясь все далее и далее, открывалась перед глазами.

— Ну, теперь смотри в оба, — предостерег сзади всех идущий узбек.

Стал и Батогов «смотреть в оба», не увидит ли чего-нибудь утешительного.

Проведенная на отдыхе ночь, во время вчерашнего бега измученные большими переездами лошади барантачей, которые не могли идти так скоро, как свежие, застоявшиеся кони казаков, и ходьба пешком — замедлили побег барантачей. Если бы даже погоня и замедлила в городе с неизбежной в подобных случаях канцелярской процедурой в сборах, то она все-таки имела время «стать (как выражаются) на хвост» барантачам. Последние тоже хорошо знали все эти обстоятельства и игра становилась с каждой минутой рискованнее. Да к тому же и местность, до сих пор изрытая, холмистая, густо заросшая, стала заметно ровнее с удалением от Дарьи, и камыши стали реже и реже, уступая место низкой, колючей степной растительности.

Вдруг Батогов почувствовал, что его схватили за шею и повалили на землю.

«Ну, резать хотят!» — подумал он и тоскливо сжался, предчувствуя, как сейчас холодное, кривое острие ножа вопьется ему в горло.

— Слышишь, собака, если ты дохнешь громко, тут тебе и конец, — шепнул ему на ухо джигит, лежавший ничком рядом с ним.

Покосился Батогов на остальных: лежат все смирно, не пошевельнутся; казалось, что и дыхание даже затаили; только чуть кивает белая верхушка шапки Сафара, когда тот слегка приподнимал свою темно-бронзовую голову, чтобы посмотреть, что делается там, как раз между двумя опаленными кустами камыша, за этим солонцеватым гребешком, поросшим колючкой и высокой полынью.

Две маленькие степные черепахи медленно ползли друг за дружкой у самых голов лежащих, словно принимали их не за живые существа, а за груды неподвижного камня, но вдруг увидели, как кивнула Сафарова шапка, и спрятались в свои серые скорлупки. Два дымчатых ястреба носились в воздухе, плавно кружа над лежащими. Эти крылатые хищники приняли за трупы неподвижно лежавших хищников двурукой породы: жадных птиц особенно манили голые части тела пленника, неприкрытые рваным бельем и зиявшие кровавыми рубцами и ссадинами.

Вдали двигалась кучка всадников. Не более версты отделяло их от того места, где залегли барантачи. В этой медленно двигавшейся группе ничего не мелькало яркого; это-то отсутствие красных точек и напугало так беглецов: они издали узнали серые рубашки казаков и неторопливую, медвежью походку их коренастых лошадок.

Узнал их и Батогов, и самая жгучая, самая порывистая радость охватила все его существо. Он задрожал даже, он хотел громко закричать: «Сюда, сюда!» Он хотел вскочить.

— А этого хочешь? — шепнул ему на ухо кто-то и сильно надавил на затылок, Батогов зарылся лицом в мелкую песчаную пыль.

— Зарежу прежде, чем рот разинешь, — шепнул ему тот же голос.

«Господи! — подумал Батогов, — ну, я буду лежать, я буду молчать... Ведь они сами увидят: они едут так близко — ведь не слепые же они в самом деле... Они сюда повернули... они рысью поехали... они заметили»...

— Велик и един Аллах, велик и силен Магомет, пророк его! — шептал Сафар.

Прочие тоже бормотали что-то, уткнувшись носами в землю.

— Все равно зарежу: пропадем мы, пропадешь и ты вместе с нами, — шептал джигит прямо в ухо Батогову.

«Эх, коли б не связаны были руки!..» — подумал Батогов и крупная слеза, совсем помимо его воли, покатилась по грязной щеке и нестерпимо защекотала, пробираясь у него под носом...

Казаки были так близко, что можно было рассмотреть уже кое-какие подробности. Холщовый китель ехавшего впереди офицера отличался своей относительной белизной от казачьих рубах; медный рожок трубача сверкнул несколько раз на солнце. Рыжий меренок звонко заржал, вытянув горбоносую голову, и это ржание так ясно отдалось в ушах притаившихся барантачей, словно животное было не более как в двадцати шагах... Чу! Говорят... смеются...

— Велик и един Аллах!..

— Сто-о-о-й! — доносится по ветру команда офицера.

Казаки остановились.

— Дальше — шабаш! — слово в слово доносится голос.

В мертвой, тихой, как могила, степи каждый малейший звук слышен далеко и ясно.

Несколько казаков, дребезжа оружием, слезают со своих высоко навьюченных седел; усталые кони фыркают и отряхиваются.

— У кого, ребята, огонь есть? — спрашивает офицер.

— Ишь мы сколько за Чардары проперли, — говорит кто-то и рукой показывает.

— Генерал сказывал: за Чардары не переходить, как сейчас, то и назад.

— Нешто их теперь догонишь? Они чай уже за гнилыми колодцами дуют.

— О двуконь беспременно.

— Что же отдыхать, что ли?

— Чего тут в степи делать? На Дарью погоним...

Барантачи лежали, слышали все от слова до слова и ничего не понимали.

Батогов тоже все слышал, но он все понимал.

— Глазом моргнуть не успеешь — прирежут, — лезет ему в ухо, а у голой шеи ползет что-то холодное.

— Един Аллах и Магомет пророк его... — шевелятся тонкие губы Сафара.

На горизонте показались три точки. Эти точки быстро двигались по направлению к реке. Казаки суетились. Те, кто слезли с лошадей, стали поспешно садиться.

Погоня разделилась: человек десять поскакали в объезд, остальные, рысью, пошли прямо к Дарье, быстро удаляясь от барантачей, свободно переводивших дух и даже приподнявшихся немного, чтобы удобнее следить за уходившими казаками.

— Это, значит, бита, — мелькнуло в голове Батогова, и ему ясно представилась дама червей с надогнутым углом и с потертым крапом. — Ну, не судьба, — произнес он громко, так, что Сафар обернулся к нему и удивленно посмотрел на пленника.

— Эге, — начал узбек, — это они за нашими лошадьми подрали.

Барантачи выждали, пока на горизонте не было видно ничего сколько-нибудь подозрительного, и тронулись дальше.

Часа через два ходьбы перед ними раскинулась необозримая, гладкая, как морская поверхность, степь. Это было преддверье бесконечной степи Кызыл-Кум, которая отсюда, на юго-запад тянется вплоть до самой Аму-Дарьи и до берегов Аральского моря. Редкий, остролистый ранг (род степной осоки) несколько связывал сыпучие пески, кое-где торчали высокие стебли прошлогоднего ревеня. По небу бежали маленькие дымчатые облачка; далеко, на горизонте, тянулась голубая, зубчатая линия Нурытан-тау.

IV Поцелуй

По мере того, как солнце подымалось все выше, жара становилась все невыносимее. Знойная мгла сменила прозрачность утреннего воздуха и горячий воздух дрожал, протягивая вдали колеблющиеся линии миражных озер. Сквозь эту дрожащую мглу все предметы принимали значительно большие размеры: сухой стебель полыни, торчавший в тридцати шагах от путников, казался росшим вдали раскидистым деревом; кучки старого конского помета принимали вид нагроможденных в груды камней; едва заметный бугор поднимался горой, а неподвижно сидящий на нем стенной ворон, словно гигантское привидение, медленно поворачивал направо и налево свою хищную голову. Вот он заметил приближение людей: медленно взмахнул своими сильными крыльями, медленно слетел, словно сполз с песчаного бархана, мелькнул темным пятном, стелясь над самой землей, и тяжело опустился на оголенные верблюжьи ребра.

Тихо было в воздухе; свежий, порывистый утренний ветер сменила полная неподвижность; только вдали одинокая струя вихря, встретившись наискось с другой подобной, блуждающей струей, подняла винтом вороха легкой пыли, высоко вытянула этот дымчатый столб и, перегнув, понесла его в сторону, мелькая клубами оторванного перекати-поля.

Два волка выбежали из какой-то лощины, остановились, приподняв переднюю лапу, и, насторожив уши, потрусили собачьей рысью в глубину беспредельной степи.

Тяжело идти пешком в этих ватных халатах, заправленных к верховой посадке. Сафар давно уже бросил свой мультук с раструбом. Остальные поснимали с себя клынчи и пояса и навьючили все это на спину Батогова.

Пот струился по чумазым, лоснящимся лицам, липкая, густая слизь склеивала растрескавшиеся губы, и все чаще и чаще спотыкались усталые ноги.

Жажда усилилась. До «гнилых» колодцев было еще далеко, а солоноватые затоны давно уже остались сзади, и кругом, куда только ни хватал глаз, все была мертвая сушь и даже вся зелень исчезла, выжженная почти отвесными лучами солнца.

— Кабы воды немного, — сказал кто-то.

— Эх, не напоминай, — крикнул узбек, — что, или приставать начинаешь? — заметил он Батогову, который сильно споткнулся и чуть не упал под своим тяжелым вьюком.

— Дойду, небось, — ответил Батогов. Он понимал, что беда ему будет, если он ослабеет прежде своих мучителей. Его не понесут на руках, а просто-напросто бросят посреди степи; да это еще бы не беда, а то, что не всего бросят целиком, а голову унесут с собой — все-таки трофей; а за подобные трофеи, кроме славы батыра, бухарский эмир Музаффар дает по цветному халату (награда весьма почетная), да вдобавок по золотому тилля (также не безделица).

Не жаль было расстаться с жизнью — она не больно красна была в данную минуту, но надежда на побег, на какое бы то ни было избавление, поддерживала силы Батогова. Да кроме того крепкая натура пленника не скоро поддавалась всяким толчкам, моральным и физическим; к числу последних относились и те почти непрерывные подхлестывания нагайкой, которыми, от скуки, должно быть, забавлялся сзади идущий барантач.

— Эй! Сафар! — крикнул впереди идущий.

— Ну, — отозвался Сафар.

— Ты что видишь?

— Где?

— Во, впереди, прямо напротив... видишь?

— Камень, должно быть.

— Человек лежит.

— Нет, это халат верблюжий брошен, — сказал узбек.

— Нет, что-то очень велико... верблюд дохлый.

Путники, тем временем ближе подошли к странному предмету. Обманчивая мгла сильно изменила как размеры, так и самые формы лежавшего...

— Куржум (сумка), — крикнул узбек первым.

— А в куржуме дыня, та, что я, помнишь, взял в кишлаке, — сказал один из джигитов.

— Эк куда твоя лошадь забежала!

— Нет, передние потеряли; сумка-то не твоя.

— Не моя. Что же там?

— Круглое что-то...

— Тащи.

Вытащили это круглое. Тот, кто тащил, ухватил это круглое за уши и поднял кверху.

— Ишь ты, — сказал Сафар.

— А что, с твоей будет пара? — обратился к Батогову тот, который держал в руках круглое, и быстро поднес это к самому лицу Батогова. Тот отшатнулся.

— Или не узнал? — хрипло засмеялся джигит.

Батогов отворотил свое лицо и сплюнул: в него пахнуло протухлым мясом.

Он узнал эту голову; узнал эти глаза, полуприкрытые, мутные, словно застывшее сало; эти щеки угреватые; эти усы, взъерошенные, рыжие...

Рука, державшая голову Брилло, прихватила большим пальцем за левую щеку и вздернула ее кверху; страшное лицо засмеялось, наискось оскалив позеленелые зубы.

— Ну, не отворачивайся! — крикнул джигит Батогову. — Юнус, держи его; что он вертится?

Юнус схватил сзади Батогова за уши, так точно; как тот джигит держал голову Брилло.

— Целуйтесь, собаки, целуйтесь... Давно не видались...

Батогов чувствовал, как какая-то страшно вонючая, холодная масса плотно прижалась к его лицу... у него зазвенело в ушах, в глазах стало темно: земля вдруг стала уходить из-под ног. Он упал…

— Постой, не режь; может, очнется, — чуть слышится Батогову.

— Зачем дурить было?

— Да ну, не тронь.

— Что ж тут с ним стоять на месте?

Батогов очнулся и открыл глаза. Прямо перед ним сидел на корточках джигит; одной рукой нажал он ему лоб, а в другой держал нож и раздумывал о чем-то. Остальные стояли вокруг.

Батогов судорожно рванулся и, несмотря на то, что руки его были связаны, быстро вскочил на ноги. Джигит отшатнулся и упал. Все захохотали.

— Говорил — очнется, — произнес Сафар.

— Очнулась собака, — крикнул, поднимаясь на ноги, упавший и вытянул Батогова плетью.

Пошли дальше. Это был день тяжелых испытаний. Раза два совсем изнемогавшие путники садились отдыхать, но какой это был отдых? Под жгучим солнцем, без капли воды... К вечеру, наконец, завидели чуть черневшуюся вдали точку, в которой Сафар узнал маленькую мулушку над степным колодцем.

Вид этой точки, мало-помалу выраставшей перед глазами, поднял немного дух беглецов, и они даже шагу прибавили, приближаясь к желанной цели.

V Гнилые Колодцы

На всех караванных путях, пересекающих необозримые степи Центральной Азии, встречаются местами оригинальные каменные сооружения, цель которых обозначать степные колодцы и цистерны и предохранить их от песчаных заносов. Сооружения эти достигают колоссальных размеров, и тогда они служат пристанищем для путников, которые, свободно размещаясь под сводами строения, защищены в нем и от дождя, и от снега в зимнее время, и от порывов свободно разгуливающего по степям холодного ветра. Эти последние постройки называются аратабами, т.е. дворами, куда можно завести арбы (повозки), хотя чаще они служат приютом для четвероногих повозок — верблюдов и лошадей, так как на многих караванных путях двухколесная арба составляет более чем редкое явление.

Бог весть, когда и кем строились эти здания. Современный туземец — бродячий кочевник или заезжий торгаш при караване — разинув рот, осматривает это гигантское сооружение и недоумевает: человеческими ли руками возведены эти просторные своды, эти арки, в которых, не нагибаясь, можно проехать на самом высоком верблюде, и, по простоте своей, относит все это ко времени и деятельности великого Тимура — личности, давно уже принявшей гигантский, сказочный образ.

Каких усилий, какой массы рабочих рук потребовалось бы, чтобы приготовить запасы этого темно-коричневого квадратного кирпича, о который тупится и ломается железо! Сколько верблюдов нужно, чтобы развезти его по бесконечным караванным путям! Сколько времени нужно, чтобы из этого кирпича сложить стены и своды мулушек и арабатов. А к тому же все они так давно строены, что никаких следов не сохранилось, который раньше строен, который позже: разницы в сотни лет слились в общем итоге, и вот слагается легенда, что «герой хромоногий»[11] в одну ночь разбросал по безводным степям эти спасительные постройки.

На далеком расстоянии видны туманные очертания этих куполов и, как маяки, направляют они одиноких всадников, рыскающих по-волчьи без всяких дорог по степям; направляют и караван, когда первый снег ровным покровом затрусит широкий караванный путь. И в темную ночь, далеко-далеко видно зарево над кострами, разложенными под сводами арабатов, и красными полукругами рисуются гигантские, освещенные арки, в которых, словно злые духи, мелькают черные тени.

И чтит азиат эти грандиозные «тимуровы жилища».

Та небольшая караванная дорога, на которую выбирались барантачи со своей жертвой, давно уже утратила торговое значение и опустела. Редко когда по ней тянулись небольшие караваны, около десятка вьючных животных, не более, и то больше или напрямик возвращавшиеся кочевники, уже сдавшие товары в торговых пунктах, или же корыстолюбивые контрабандисты, желавшие избежать необходимости платить зякет (таможенные пошлины); чаще же всего, темные, подозрительные личности, шатающиеся по степи без какой-либо определенной цели (эта цель сама набежит при случае) и очень характерно отмеченные народным названием: каскыр-адам, т.е. волк-человек.

На этом пути не было больших арабатов, как на дороге между Чиназом и Джизаком, у Ирджара и т.д., и только сводчатые, ульеобразные мулушки обозначали водные резервуары. Да и эти мулушки, никогда не поддерживаемые и, вероятно, строенные с меньше й тщательностью, потрескались, позавалились, засыпали ломаным кирпичом и мусором колодцы; поросшие степной растительностью, они стоят одинокие, поблизости уже вновь вырытых колодцев; путники не всегда решаются подходить к этим подозрительным развалинам из боязни наступить там на одну из бесчисленных фаланг, единственных обитательниц степных руин. Эти ядовитые пауки гнездятся в сырой тени развалин и выползают на поверхность греться на раскаленных солнечным жаром камнях.

Колодцы здесь очень глубоки и узки; длинная веревка с кожаным ведром на конце опускается в эту черную дыру и вытягивается назад помощью верблюда или лошади. Водопой идет чрезвычайно медленно, почему всегда скопляется много народу и скота, ожидающих своей очереди.

Когда путники подходили к гнилым колодцам, они заметили, что громадная отара овец окружила водопой, и густая пыль столбом стояла в воздухе. Другой подобный же столб медленно приближался; это гнали новую отару; громкое блеяние десятков тысяч овец слилось в какой-то непрерывный стон и далеко разносилось по степи; в этом хаосе звуков резко проносились свист и гиканье чабанов (пастухов), которые, полуголые, с длинными жердями с крючком на конце, медленно шли, окруженные своими блеющими легионами.

Высокий, тощий, словно ободранный, одногорбый нар тянул веревку с ведром; несмазанный деревянный блок жалобно скрипел; крохотный, совершенно голый киргизенок, сидя на горбе верблюда, орал какую-то песню.

Осторожно подходили барантачи; хотя они и видели, что, кроме пастухов, никого нет у колодцев, но все-таки на всякий случай не пренебрегали мерами, обеспечивающими им полную безопасность. Как ни велика была жажда, усилившаяся от вида воды, но они не сразу пошли к мулушке и, не доходя с четверть версты, остановились и сели на корточки.

Так тигры, мучимые жаждой после кровавого пира, осторожно подходят к воде и припадают на землю, завидя красный свет костров, разложенных на берегу человеком. Хищник злобно рычит, щурясь на огонь, но в этом глухом рычании слышна другая, трусливая нота. Вода близка; вон она сверкает чрез чащу; слышны прибрежные всплески, прохладная сырость щекочет горячие ноздри: «Так бы вот и сунул морду по самые уши, полреки бы вылакал, — думает полосатый разбойник, — да вон эти... что у огня... вон один привстал, осматривается, другой сидит и в руках что-то держит; вон третий лежит на брюхе». И нетерпеливо дергая усами, припав на передние лапы, совершенно вытянувшись на песке, ждет умное животное, когда же ему очистят дорогу? «А то разве попробовать нахрапом?» — думает тигр и начинает медленно, осторожно подползать, рассчитывая свой прыжок смертоносный. Берегись, человек, не зевай, посмотри-ка назад, на эти кусты камыша; то не ветер колыхнул белые, пушистая метелки...

И чабаны заметили приближение подозрительных личностей и подняли тревогу. Их набралось человек восемь; они собрались в кучу и смотрели не спуская глаз с этих пятерых человек, сидящих рядом, словно утки на отмели.

Сафар пошел один для переговоров.

— Да пошлет вам Аллах здоровья! — начал Сафар.

— Будьте здоровы и вы! — отвечал седой пастух, у которого у одного только и был в руках мултук с подсошкой.

— А наша дорога тоже к воде, — произнес Сафар.

— Вода для всех, — лаконично отвечал старик.

— Мы люди правоверные и зла вам не желаем.

— Аллах над всеми нами.

Сафар махнул рукой оставшимся, те встали и пошли вперед.

— А где ваши лошади? — начал, в свою очередь, старый пастух. Он сообразил, что вооруженные люди и в таких костюмах не могут ходить по степи пешком.

— Лошадей наших джульбарс угнал с ночлега.

— Да где вы были?

— На земле, где теперь Ак-паша сидит.[12]

Старик покосился на Батогова, совершенно измученного, лежавшего неподвижно на влажном песке, и тоже сообразил, в чем дело.

— Тюра или сорбаз?[13] — спросил он, кивнув на пленника.

— Тюра, улькун тюра,[14] — многозначительно отвечал Сафар и добавил: — Батыр.

— К чилекскому беку везете?

— Там, как Аллах укажет, — уклончиво отвечал Сафар.

— Все в его воле, — произнес старик и стал сбирать отару.

Между тем узбек и другой барантач вели переговоры совсем другого рода: результатом объяснений их с пастухами были кожаный мех с прокисшим молоком и деревянная чашка.

Батогова совсем развязали, и он почти подполз к кожаному ведру с водой. Ведро было потрескавшееся, вода быстро просачивалась сквозь эти трещины и уходила в песок. Батогов вцепился в край ведра и пил; пил большими порывистыми глотками и жадно наблюдал за тем, как поверхность воды спускалась все ниже и ниже, и уже виднелся рубец, которым пришито было дно кожаного сосуда. Ему казалось, что мало будет этого ведра, он боялся, что ему не дадут еще, а жажда все словно усиливалась и, казалось, целого колодца мало будет для ее удовлетворения.

— Эй ты! — крикнул узбек. — Лопнешь, собака!

И он отбросил, ногой ведро, которое покатилось в сторону.

Застонал Батогов и метнулся было за ведром, да почувствовал, что и взаправду — довольно: живот его страшно вздулся, и жажда прекратилась тотчас же, как у него отняли воду.

Он растянулся на песке, с наслаждением раскинув свои измученные руки; холодный песок благодетельно действовал на его настеганную спину.

Пастухи угоняли своих овец, и дробная топотня бесчисленных ног становилась все глуше и глуше. Барантачи уселись вокруг чашки с молоком и прихлебывали из нее по очереди. Пленнику тоже дали молока и потом снова связали на ночь. Через четверть часа все крепко спали, утомленные тяжелым переходом; не спал только Сафар, который сторожил, сидя на корточках и положив около себя оружие.

Старая мулушка, словно могильный курган, подымалась в темноте мрачной, давящей массой. Большая сова вылетела из черного отверстия, описала вокруг колодцев круг своим беззвучным полетом и тихо опустилась на вершину купола. Она повернула свою голову: две изумрудные, горячие точки заискрились на мгновение и погасли.

Неприятный, пронзительный крик, точно плач ребенка, внезапно нарушил тишину ночи, вздрогнули во сне суеверные дикари, и Сафар забормотал себе под нос какое-то заклинание.

— Ведь эдакие контрасты, — думал пленник, которому не спалось, несмотря на сильное утомление. — То перед тобой красивое женское лицо: ты обнимаешь молодое, свежее, упругое тело... через минуту рожа косоглазая, вонючая схватила, душит за горло, вяжет руки... Тьфу!..

Сумка, где спрятана была голова рыжего артиллериста, лежала неподалеку; круглые очертания резко выпячивались наружу, заразительный трупный запах пробивался сквозь густую шерстяную ткань куржума.

— Ишь ты! — уставился на нее Батогов. — Нас пятеро, а голов шесть... Удовлетворения требовал... на барьер...

Вспомнил Батогов окно в узком переулке, вспомнил он громкий крик испуганной красавицы, дикие вопли пьяных певцов... Записка Марфы Васильевны, вся как есть, со своим тонким, разгонистым почерком, с загнутыми строчками, с чернильной кляксой посредине, как-то особенно хитро сложенная, ясно представилась перед его глазами... И как это все живо сварганилось: раз, два и всяк при своем месте: я — вот тут; он — вот там... Батогов опять взглянул на куржум.

— Она... Господи, спаслась ли она?.. Юсупка у меня молодец... Я помню, они уже на той стороне были... кони добрые — унесут. Эх, Орлик, Орлик, и мы бы с тобой удрали, коли бы только о своей шкуре заботились... Ну, значит, судьба!..

Далеко, в стороне, едва-едва слышались словно бубенчики; то затихали они, то снова мелодично звенели и, казалось, близились. Сафар прислушивался уже давно и даже раза два припадал на песок ухом.

— Да, положение скверное, — продолжал размышлять пленник. — Надежды на помощь, на спасение со стороны нет никакой. В степи не угонишься за барантачами, а степь — вот она; широкая, тихая, стелется далеко во все стороны: туда ни одна нога европейца не прокладывала следа; там живут вольные люди, сами себе владыки... Да, сами-то вольны, а другим не дадут и понюхать этой воли. Все на привязи, как скотина вьючная: побои, проголодь, жажда и впереди все одно и то же, до самой той минуты, когда дохлого оттащат куда-нибудь в сторону от аула, чтобы не так уж в воздухе разило; и что не догложут днем собаки, то ночью докончат поджарые степные волки...

— Выкупят нешто: кто? Да почему узнают, где я, куда меня затащили? Если бы еще в Бухару, ну, пожалуй, там узнали бы, а как в степи?.. «К чилекскому беку», — спрашивал пастух, — это бы недурно; все можно бы было как-нибудь подать весточку... Надо ждать, может, судьба и пошлет что-нибудь подходящее. Теперь на судьбу, а пуще всего на себя только и надежда: надо терпеть да дожидаться... Чу! Никак сюда?..

Сафар, на всякий случай, будил товарищей.

Все слышнее и слышнее звенели колокольчики; уже теперь ясно можно было различить по звуку, что это те погремушки, которые навязывают на шеи верблюдам в караванах. Небо на горизонте чуть отделялось от земли тонкой светлой полоской, на этой полоске выросли высокие черные тени, эти тени все росли и росли, по мере того, как звук усиливался.

Раскачивая своими длинными шеями, медленно подходили к колодцам навьюченные верблюды; на высоких седлах колыхались дремавшие фигуры в ушастых, остроконечных шапках.

Барантачи поднялись, подобрали свои пожитки и тихонько переползли за мулушку, перетащив за собой и Батогова.

Кто его знает, что там за люди с караваном? Все на всякий случай не мешает принять меры предосторожности.

По бокам каравана шло несколько пеших; у некоторых заметно было что-то вроде оружия. Передний верблюд остановился почти у самого колодца, опустился на передние колена, опустился и на задние, тяжело вздохнул и улегся совершенно неподвижно. Его начали развьючивать; за ним другого, а за тем третьего, и через полчаса весь караван уже был развьючен и расположился на отдых. Эти черные фигуры в широчайших шароварах, непрерывно ругавшиеся то друг с другом, то с верблюдами, то даже с веревками, цеплявшимися своими многочисленными узлами, работали скоро свою привычную работу. Бог весть, сколько тысяч верст исходили они по этим степям, сколько тысяч раз развьючивали и навьючивали они снова своих терпеливых животных.

Сафар с узбеком пошли к новоприбывшим. Появление этих двух вооруженных фигур, так неожиданно появившихся из-за развалин мулушки, несколько озадачило караван-баши и его людей, и произошла суматоха.

Приветственная речь Сафара успокоила несколько подозрительных караванщиков, и начались переговоры, которые и тянулись почти до самого рассвета.

Караван-баши пожелал удостовериться, действительно ли их только четверо. Он обыскал кругом развалины, заглядывал во внутрь мулушки, подробно рассматривал Батогова, и после этого осмотра переговоры пошли значительно успешнее.

В результате вышло то, что барантачам дали двух свободных верблюдов, и они пристроились к каравану, так как оказалось, что дорога их была одна и та же.

С каким удовольствием Батогов полез на горбы высокого старого верблюда: в эту степь, что раскинулась перед их глазами, подернутую косыми лучами восходящего солнца, уже не приходилось пускаться пешком; а все ужасы подобного путешествия были им уже испытаны накануне.

Караван собрался в путь с рассветом.

VI Клоповник

Томительным жаром пышет серое, раскаленное небо, по которому медленно ползет мутный, туманно очерченный шар.

Этот шар — солнце. Не то солнце, животворное, светлое, льющее свои лучи на зелень и воды, на крыши жилищ человека, на его обработанные нивы. Это другое солнце, злое, враждебное всему живому. Вода и ее испарения не умеряют его палящих лучей, и жгут они эти желтоватые, сыпучие пески, эти острые, скалистые вершины.

Смерть царит над дикими скалами: они охватили весь горизонт, высоко упираются в небо, теснят, громоздятся друг на друга и, сокрушенные своей собственной тяжестью, подточенные временем и горными вихрями, рушатся вниз, в эти зияющие, бездонные пропасти.

С суеверным ужасом смотрит наивный дикарь на ту черту, что отделяет горные вершины от серого неба, и кажется ему, что только гигантские зубы злого духа могли выгрызть эту мрачную, ломаную линию.

А внизу, на самом дне извилистого ущелья, тонкой змейкой серебрится быстро бегущий ручей. Несколько чахлых, запыленных деревьев тесно жмутся к воде, словно спорят между собой за эти немногие, спасительные капли. Узкая, обрывистая тропа идет по дну ущелья; то она лепится карнизом по зазубринам скал, то спускается к самому руслу ручья, перебегает на другой его берег, опять взбирается на какой-нибудь кремнистый выступ, загородивший дорогу и воде, и людям своими обломками, и снова направляется к ручью, словно нарочно предоставляя возможность усталому верблюду помочить свои растрескавшиеся, покрытия роговыми мозолями ноги.

Крохотные, тесные сакли, сложенные из неотделанного, дикого камня, кое-где лепятся по обрывам; на плоских крышах бродят мелкорослые куры, потягиваются поджарые, вечно голодные собаки, ползают совершенно голые, покрытые коростой и лишаями, такие же вечно голодные дети.

Не люди — тени в лохмотьях бродят между этими человеческими жилищами, с виду больше похожими на птичьи гнезда. Дремлет ишак, лениво развесив свои длинные уши, жалобно блеет козленок, бесплодно теребя выдоенные сосцы своей матери, во все горло ревет ребенок, только что укушенный скорпионом, ревет — и в промежутках по-собачьи лижет свою больную руку.

А на самой вершине конусообразной горы, которая, словно сахарная голова, поднимается со дна котловины, виднеются зубчатые, полуразвалившиеся стены. Это остатки когда-то бывшей здесь крепости, защищавшей горный проход из степи в долины бухарского ханства.

Спиралью поднимается дорога к этой заброшенной цитадели, и, кажется, далеко ли до этих чернеющих ворот, что, между двух обвалившихся башен, ведут во внутрь разбойничьего гнезда, но долго еще придется кружить по извилинам тропинки, пока взберетесь на эту остроконечную вершину, и тяжело водит запаленными боками измученный конь, пока его всадник, слезши с седла, откидывает сухую тополевую жердь — единственное препятствие ко входу.

Караван гуськом, верблюд за верблюдом, медленно тащился по ущелью; вьюки поминутно цеплялись за острые выступы скал, особенно в тех местах, где с одной стороны дорога висела над крутым обвалом; робкие животные жались к противоположной стороне и рвали о камни полосатые тюки. Верблюдовожатые перебегали от одного верблюда к другому, выручая их из беды; караван-баши (глава каравана), совершенно черный в мохнатом, бараньем малахае, сидя на горбах переднего верблюда, пронзительно ругался и по временам издавал дикие, громкие, ободрительные вопли, вероятно имевшие на верблюдов магическое действие, потому что, после каждого подобного возгласа, длинные шеи подымались, головы, увешанные цветными кисточками и погремушками, глупо, вопросительно смотрели, ворочаясь по сторонам, и животные поддавали ходу.

Не доходя подножия сахарной головы, караван остановился; началась обычная работа развьючивания.

Батогова сняли с верблюда. Сафар с узбеком переговаривались о чем-то шепотом, поглядывая на пленника.

— Пускай лучше тут побудет пока, — говорил Сафар.

— Стеречь нужно, — говорил узбек.

— Ну, конечно.

— А там лучше, оттуда, небось, не вылезет.

— Куда они еще меня хотят запрятать? — грустно подумал Батогов, которому слышна была большая часть совещания.

— А как не выдержит?

— Этот крепок.

— Того, раз, помнишь, всего на сутки спустили, а околел.

— Этот не околеет, да ведь мы скоро вернемся.

— Смотри, чтобы не вышло по-моему. Четвертые сутки возимся с ним; а сдохнет — какие барыши будут?

— Что же, этим, что ли, отдадим его?

Узбек покосился на киргизов, все еще возившихся около своих верблюдов.

— Хороши сторожа: тогда, только его и видели.

— Да ну, пожалуй спустим, — согласился Сафар.

— Спустим, — подумал Батогов и задрожал всем телом от невольного ужаса, охватившего его при одной только догадке, куда это собираются его засадить.

Он знал о существовании особого рода подземных тюрем, вырытых в виде грушевидного колодца с узким отверстием наверху. Кто раз попал туда, оттуда, без посторонней помощи не выберется: руками не прорыть эту кремнистую земную толщу, кверху не выползешь по этим выгнутым, сыпучим стенкам; и воздух, и свет едва проникают туда в одну небольшую дыру. Гниль и нечистоты густым слоем накапливаются на вонючем дне, мириады паразитов кишат в этом тесном пространстве, никогда, со времени начала своего существования неочищавшемся.

Только азиатская лень и крайнее пренебрежете к участи и даже жизни заключенных могли изобрести эти адские тюрьмы. Да, в них, действительно, сторожить не надо. Можно совсем забыть о спущенном туда пленнике; можно даже забыть принести ему пищи и воды. Ну что за беда, если околеет? Разве ждут от него больших барышей. Ну, тогда, пожалуй, вспомнят и снова вытащат полумертвого на свет божий.

Батогов вспомнил о страшных клоповниках...

— Нет, лучше умереть; лучше пусть убьют теперь же...

Он подумал, что если броситься на своих мучителей, то кто-нибудь из них, в азарте, пырнет его кривым ножом под ребра, и конец всем истязаниям.

Он сильно рванулся: глубоко врезались в тело веревочный петли; затрещало что-то, но волосяной, туго перевитый аркан был крепок и выдержал это отчаянное усилие.

Изумленно посмотрели барантачи на этот неожиданный порыв.

— Не хочет, — произнес узбек и засмеялся.

Батогова повели наверх к остаткам цитадели.

Два или три старика, худые, как скелеты, в грязных бумажных чалмах выползли из своих сакель и сели на корточки... Дети со всех концов кишлака сбежались и столпились у дороги; несколько женских закутанных фигур мелькнули на ближайших крышах, подползли к самому краю и смотрят; но все это глядит совершенно равнодушно; какое им дело до этих верблюдов, что пришли бог весть откуда, какое им дело до того, что спрятано в этих полосатых тюках, какое им дело, что за люди такие в кольчугах, вооруженные, в оборванных красных халатах, ведут наверх кого-то, совсем почти голого, изнуренного, покрытого кровью и грязью человека! Только и заметили они, что голова у этого человека не обрита, как у мусульман, и скомканные, взъерошенные волосы топорщатся во все стороны; растрепалась и сбилась колтуном густая борода, и распухли от перевязок скрученные за спиной руки.

— Русская собака... — только и прошептал один из стариков, а другие даже и того не сказали, следя полусонными глазами, как четыре красные и одна белая фигуры все выше и выше взбираются по тропинке, то исчезают, когда дорога заворачивает на другую сторону горы, то появляются снова, когда она огибает эту сторону.

Вот и ворота старые. Одна половина висит наискось, доски выломаны, косяки сгнили, и густым слоем бурой ржавчины покрылись железные петли. Другой половинки и вовсе нет: ее давно уже разобрали на разные домашние нужды.

Черные, закоптелые дымом пятна на стенах показывают места, где когда-то стояли котлы для варки пищи. Перегоревшие, обратившиеся в пыль кучи конского навоза лежат вдоль осевшей, вот-вот готовой рухнуть стены: тут, значит, стояли лошади небольшого гарнизона; вот даже и выдолблены ямки в стенах, куда им рассыпали ячмень и рубленую солому. Дохлая собака лежит, оскалив зубы, словно рычит на тех, кто осмелился прийти в это проклятое место. Тысячи ящериц, серых с красными брюшками, быстро ползают по стенам, по кучам мусора, перебегают дорогу и прячутся в бесчисленных трещинах, едва только заслышат тяжелые шаги уставших от крутого подъема барантачей.

Два орла-стервятника высоко носятся и кружат над развалинами; с глухим, перекатным стуком катится вниз сорвавшийся с высоты обломок.

В самый задний угол цитадели забрались барантачи.

— Должно быть, здесь? — сказал узбек и внимательно осмотрелся кругом.

Высоко, почти под самые облака, забралось это старое разбойничье гнездо. За окрестными горами, в промежутках зубчатых вершин, можно было видеть темно-синюю, холмистую даль, по ту сторону Нуратын-Тау. Там было бухарское ханство.

Солнце спускалось и по низам ложились туманные тени. Белые клочковатые облака быстро неслись, цепляясь и дробясь в этом лабиринте торчащих, причудливых скал.

— Вон и веревка брошена, — заметил один из джигитов.

— Совсем гнилая, — сказал Сафар. — Ишь, как рвется: она и козленка не выдержит.

— Вдвое сложим, а то на юнусовой чалме можно.

— Коротка.

— Ну, чего коротка? Распускай!..

Шагах в четырех зияла черная дыра. Синеватый пар вился над ней, и в нос шибало едкой вонью.

Батогова подвели к отверстию. Ему развязали руки и продернули веревку под плечи.

Батогов пытался сопротивляться.

— Да ну, не упирайся! — крикнул узбек и сильно наддал в зад коленом.

Он звал на помощь... Кого?..

У него в мозгах помутилось.

— Спускай!

Батогов повис. Его спустили...


***

Он спустился на что-то мягкое; он ощупал это мягкое и метнулся к стене.

В непривычном мраке зрачки страшно расширились, вследствие сильного нервного возбуждения; они сверкали фосфорическим блеском.

Полуголый, с волосами, стоящими дыбом, с всклокоченной бородой, плотно прижался Батогов к стене, словно хотел продавить ее этим нечеловеческим усилием.

Он был ужасен в эту минуту.

Как раз посредине, в том самом месте, где на дне ямы рисовался светлый круг верхнего отверстия, лежал совсем уже разложившийся труп. На этом трупе копошилась какая-то живая, белая масса, словно он весь был обсыпан вареным рисом; но каждое зерно этого адского плова двигалось, каждое зерно имело маленькую, поворотливую головку, каждое зерно жрало то, по чему ползало.

Липкая, зеленоватая грязь стояла на дне: босые ноги уходили в нее почти по щиколотку.

Вверху длинноногие пауки дружно затягивали отверстие тонкими нитями: они спешили починить то, что Батогов прорвал своей тяжестью.

Они, казалось, говорили несчастному: вот мы заделаем снова эту дыру... Ведь тебе, друг, тут и оставаться.

Серые стены начали покрываться красноватым налетом, словно бесчисленные капли крови просачивались сквозь трещины, приступая к поверхности.

Солнце, должно быть, садится, потому что мрак сгущается и уже чуть видны вверху очерки провала.

Батогову жгло всю спину, жгло затылок, жгло ноги, все ниже и ниже; казалось, что стены накаливались. Жидкий огонь быстро распространялся по всему телу. Он махнул руками... Его обдал спиртуозный, типичный запах раздавленных клонов.

Миллионы голодных паразитов, вызванные из стен наступающей ночью и запахом живого тела, атаковали несчастного.

Батогов неистовствовал. Он судорожно скреб ногтями тело, стараясь избавиться от нестерпимого зуда; он терся о стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха колотился головой о стены. Но податлива была мягкая земля, и с каждым ударом обсыпалась мелкая пыль, набиваясь в рот, нос и уши бесновавшегося.

Его словно обливало горячим жиром; но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля дышала неистовой злобой.

Борьба немыслима: мириады отдельных, ничтожных сил сокрушили могучую силу человека.

И слабело с каждой минутой это изможденное тело; душил нестерпимый запах. Тише и тише становились раздирающие вопли; повисли руки, не сопротивлявшиеся более этому живому, медленному огню...

— Смерть!.. — чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не чувствовал.

На дне клоповника лежало два трупа. Один — пожирался могильными червями, другого — обсыпали клопы.

— На, жри! — крикнул сверху голос узбека.

Кусок какой-то снеди шлепнулся на дно: Батогову дали ужинать.

Неумышленная, но злая ирония!

Трудно есть тому, кто стал пищей.

VII В степи

Караван спускался медленно, со всеми предосторожностями. Этот скалистый, обрывистый путь, местами промытый горными водами, представлял вьючным верблюдам гораздо более затруднений, чем относительно пологий подъем.

Дно ущелья становилось все виднее и виднее, по мере того, как путешественники спускались ниже, лепясь и цепляясь по склонам, взбурованным поперечными расселинами.

Сквозь клубы пара, извивавшиеся на этом мрачном дне, сверкали блестящие струйки ручья и белелись отдельно разбросанные точки: то были обглоданные начисто и выветрившиеся кости верблюдов и лошадей, сорвавшихся с крутого обрыва. Исковерканные, растрепанные остовы животных виднелись и на склонах ущелья: эти зацепились налету за выдающиеся камни или же засели плотно в узких трещинах.

Сколько веков накоплялись на дне эти печальные останки, красноречивые свидетельства трудностей Ухумского перевала!

Озабоченно брели киргизы около верблюдов и внимательно рассматривали, словно изучали, всякое препятствие, которое попадалось им на пути.

Вот неожиданный поворот. Киргиз сузился до последних пределов возможности. Слева поднимается нависшая, вот-вот, готовая рухнуть скала, справа — сыпучий скат, поросший частым кустарником горного миндаля.

Соразмеряя каждый шаг, словно ощупывая ногами неверную дорогу, ступают тяжелые животные... Прошел один верблюд, прошел другой. Вот еще из-за скалы показывается глупая лохматая голова, вся увешанная яркими кисточками. Мозолистая, длинная нога с двойным копытом осторожно ступает, верблюду кажется, что камень, на который он хочет ступить, пошатнулся... Минута нерешительности. А между тем, переднее животное тянет; волосяной аркан натянулся, как струна, костяной крючок, продетый в ноздри верблюда, режет и рвет ему нос, сзади одобрительно щелкает нагайка, и щелкает с разбором, поражая самые чувствительные места, не прикрытые облезлой шерстью.

Крошечный камешек сорвался откуда-то и покатился вниз; дорогой он зацепил еще несколько таких же голышей, и защелкали они, прыгая между кустами.

С шумом вылетела стая серых горных куропаток, выгнанная из-под корней миндаля этим каменным дождем.

Дрогнул верблюд и заревел с перепуга; нога у него сорвалась, он скользит... Вырвался из ноздрей окровавленный крючок... Несколько голосов тревожно крикнули: «Берегись!»

Громадная масса, обрывая на своем пути камни и кусты, поднимая тучу пыли, быстро сползает все ниже и ниже... Вот и край обрыва. Масса исчезла. Несколько мгновений — глухой удар, словно, далекий пушечный выстрел, доносится со дна ущелья.

— Э-эх! — крикнул киргиз, прижавшись к стене, разинув рот, испуганно глядя вниз сквозь эту пыльную тучу.

Жалобно ревут верблюды, обескураженные участью своего товарища.

Медный котел оторвался от вьюка во время падения, зацепился и висит над обрывом. Ярко блестят в глаза его полированные бока; он близко, а достать невозможно; поди — сунься и сам туда же оборвешься.

Жадными глазами смотрит караван-баши на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.

— Э, атанауззинсигейк! — произносит он свою характерную брань, и караван трогается далее.

Сафар и узбек где-то, за эту ночь, раздобыли себе лошадей; у Сафара конь еще ничего — ездить можно: запален немного и крив на один глаз, а то бы совсем была лошадь; а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу. Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по-прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.

Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку; он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «ничего; поправится...»

— Эк, как всего вымазали, — думал про себя Батогов. Он уже с час, как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченную кошму, захваченную в селении Сафаром.

Горы оставались мало-помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины; в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз-куль (Соленого озера).

Едва только караван выбрался из горного ущелья, узбек, который и прежде еще выказывал сильное беспокойство, подъехав к Сафару на своем безногом, сказал:

— То не джигит, то сам шайтан был.

— Джигит, — лаконично отвечал Сафар.

— Куда он пропал? Он просто провалился...

— Туда поехал.

И Сафар показал рукой вперед.

— А следы где?

— Там на камнях не видно было...

— Он о двуконь был, и рожи я не успел разглядеть под шапкой...

— Я разглядел кое-что другое...

— Что?

— Эх, кабы не джульбарс, — начал Сафар таким тоном, как будто говорил не с узбеком, а так, раздумывал вслух. — Эх, кабы не джульбарс! А я такой лошади давно уже не видывал, как тот гнедой, что мы у него взяли. — Сафар тронул рукой поверхность тюка с Батоговым, около которого ехал все время. — Он был много лучше наших коней... Да, ну! спотыкайся, собака!

Джигит вытянул плетью свою жалкую лошаденку.

— Да ты к чему все это говоришь?

— О коне-то?

— Ну, да.

— Тот был гнедой, на лбу лысинка, правая задняя, белоножка, тавро — круг, а в кругу вилка...

— Ну?

— А у того джигита в поводу был тоже, конь гнедой, на лбу лысинка, правая нога задняя белая, тавро...

— То-то мне самому показалось...

— А вон и следы, видишь?

И Сафар указал на крепком корообразном слое солончака легкий отпечаток конского копыта с русской подковой.

— Он вперед нас проехал, — произнес задумчиво узбек, — вон к озеру повернул, к степям.

— Воды хочешь? — отнесся Сафар к Батогову, который, высунув голову, глядел, прищурившись, в даль.

— Дай воды, — сказал Батогов, — да чего-нибудь есть дай...

Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что-то на ходу, у него заворочались внутренности: он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.

Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.

— Я вот смотрю на наш караван, — начал опять узбек, — и думаю: всех с киргизами четырнадцать человек, два ружья, четыре шашки... пронеси Аллах счастливо!

Джигит томительно, с нескрываемой тревогой, приглядывался в ту сторону, где сверкала белая полоса, словно он оттуда ожидал чего-то враждебного, для чего придется пустить в дело и эти два жалких ружья, и их шашки, и соединенную силу всех четырнадцати человек.

— Ничего, — произнес Сафар, — только бы нам до Тюябурун-Тау[15] добраться, а там мы все равно, что дома.

— Гм, дома! Ты ничего там не видишь?

— Туз (соль) вижу, а дальше песок, а дальше...

— Вон там между серыми барханами?

— Конный стоит.

Зоркий глаз барантача отыскал на вершине далекого песчаного наноса, верстах, по крайней мере, в пяти по прямому направлению, небольшую, едва заметную точку. Мало того, в этой точке он узнал всадника. Узбек и Сафар видали, как эта точка словно распадалась по временам; от нее отделялась другая, несколько меньших размеров.

— О двуконь, — сказал Сафар, — это тот джигит.

— Дьявол! — прошептал узбек.

— Чего же он стоит там? Я его вот уже с полчаса вижу.

— Я вот и сам все думаю: чего он там стоит? Эх, кабы нам добраться благополучно...

Заметил и караван-баши, заметили и все киргизы эту подозрительную точку и столпились все в кучу около того верблюда, на котором важно заседал, раскачиваясь на ходу, черномазый караван-баши.

— И чего он так все расспрашивал, что везут? — говорил один из них, вспоминая о том всаднике, который ночью проезжал горным селением и поил своих лошадей у ключа. — Ружье у этого джигита было какое-то особенное, в два ствола (у русских вот такие бывают), лошади обе хороши, особенно гнедой, что в заводе был. Рожа такая воровская: так и бегают волчьи глаза во все стороны; кажется, ни одного тюка не пропустил, все переглядел...

— Песню пел, когда поехал; я слышал, — заметил другой. — По ущелью далеко ветром доносит ночью то.

— То-то всполошились чего-то: видно тоже недоброе чуют? — Он кивнул на Сафара с узбеком.

Этой точкой вдали, наделавшей столько тревоги, был действительно всадник. Этот всадник, дав отдохнуть своим лошадям в Ухуме, где он встретился с караваном, еще ночью выбрался из ущелья. Он свернул в сторону, как только позволила местность, и все время ехал в стороне, словно избегая торной караванной дороги.

Теперь он взобрался на бархан и, так же пристально, как его рассматривали все члены каравана, наблюдал в свою очередь за этой вереницей верблюдов, еле двигавшихся на горизонте, за этими всадниками, что вертелись около, за этими киргизами, что брели пешком, подгоняя своих верблюдов.

Особенно занимал всадника последний верблюд: с особенным вниманием он следил за всеми движениями Сафара и узбека. Он даже раз очень близко подъехал к каравану; его не заметили: кусты саксаула и глубокая водомойка, по которой пробирался джигит, совершенно его прятали от зорких глаз барантачей; а он видел много для себя интересного: он видел, как из того продолговатого тюка высунулась человеческая голова, и хорошо узнал это исхудалое, бледное лицо с глубоко впалыми глазами; узнал, несмотря на то, оно было покрыто грязью, запекшейся кровью и совершенно сплошь исцарапано во время отчаянной, бессознательной борьбы с мириадами паразитов.

Под этим всадником был прочный, бодрый конь степной породы, незнающий устали под опытным наездником, в поводу у него был другой конь, действительно, гнедой, с лысиной, с белой ногой, с тавром, таким точно, как его описал Сафар.

Коня этого таинственный джигит раздобыл случайно: бегает в степи одинокая лошадь без всадника, седло у нее сбилось, поводья оборваны. Захрапел вольный конь, при виде наездника, шарахнулся и понесся в беспредельное пространство, да вдруг услышал свист, свист знакомый, свист, к которому он давно уже привык и который он слышал и при водопое, и тогда, когда его сбирались седлать, и тогда, когда ему навешивали полную ячменя торбу.

Даже заржал конь от радости и, сделав два-три козла, подбежал к джигиту.

— Орлик, Орлик, — говорил джигит, лаская красивое животное, — что тут один делаешь? (У джигита голос дрогнул, словно ему заплакать хотелось). А где твой тюра? Где юсупкин тюра?..

Джигит гладил коня, ласкал его, оправляя исковерканное седло, тщательно осматривая его исцарапанные степной колючкой ноги, вытирая ему горячие ноздри полой своего халата.

Этот джигит, хотя и встревожил барантачей, возбудив их азиатскую подозрительность, сам лично не был опасен для каравана: что он один мог сделать с четырнадцатью человек? Настоящая опасность действительно была, только совсем не с той стороны, откуда ее ожидали; и никаких признаков этой опасности опытный узбек и его товарищи даже и не замечали. Правда, Сафар заметил, что маленькое стадо сайгаков, далеко вот за теми солончаками, шло довольно спокойно и, должно быть, паслось по пути (эти быстроногие степные антилопы всегда пасутся, что называется, походя); да вдруг, как кинется в сторону, и понеслось большими скачками, почти не поднимая пыли своими легкими ножками.

— Должно быть, волки бродят, — заметил Сафар вслух.

— А что? — спросил узбек.

— А вон, ишь, как удирают.

А тот джигит, что стоял на далеком бархане, видел тех волков, от которых шарахнулись сайгаки.

Он видел, как человек десять всадников, держа пики наперевес, чтоб их не так было заметно издали, пробегали рысцой по берегу соленого озера. Со стороны каравана их отделяла гряда песка, нанесенного ветрами, и за этой грядой совершенно спрятались эти конные волки.

Джигита о двуконь они давно заметили, да признали за своего, да и сам джигит не очень-то их боялся. — Ворон ворону глаз не выклевывает, — думал он. — А вон тех купцов они маленько пощипают; к тому и подбираются.

И с нетерпением джигит ожидал начала неизбежной схватки, подумывая, как бы не досталось в ней тому войлочному тюку, из которого высовывалась знакомая голова.

А тут еще надо было остановить караван: передний верблюд развьючился, и сползли тяжелые тюки, не поддерживаемые лопнувшей веревкой. Началась обычная возня, ругань, рев верблюда, у которого вся спина под седлом была общая ссадина... Сафар слез с лошади и начал возиться с походным кальяном: что, мол, напрасно время терять?..

Стало припекать по-вчерашнему, с гор тянуло освежающим ветром. Вдруг что-то щелкнуло в спину одного из купцов, который усердно, помогая зубами, натягивал вьючный аркан. Киргиз перегнулся, вскрикнул и присел на землю. Другой киргиз молча упал навзничь: этому как раз в середину лба угодило.

В песчаной степи слабо слышны ружейные выстрелы, зато гик, пронзительный, типичный, разбойничий гик так и резанул по ушам оторопелых караванщиков.

— Вы зачем народ бьете? — говорил старый караван-баши, сидя все еще на вершине верблюжьего вьюка. — Сила и так ваша: нам с вами не драться...

— Много вас очень — так больше для страху, — отвечал налетевший джигит, осаживая свою горячую, поджарую, словно борзая собака, лошадь. — С каким товаром?

— Всякого довольно, — говорил караван-баши апатично, будто дело совсем не касалось его интересов, и полез с верблюда.

Всех верблюдов сбили в кучу и положили в круг. Новые всадники спешились и пороли ножами вьюки. По костюму, по лицам они были совсем одинаковы с нашими барантачами, и Сафар со своими товарищами разве только тем и отличались от них, что спокойно стояли около верблюда с Батоговым, между тем как те поспешно шныряли между верблюдами и с жадностью разворачивали надрезанные войлоки, вываливая без разбора на песок все, что ни попадалось под руку.

Киргизы сидели поодаль на корточках и смотрели равнодушно на все, что происходило перед их глазами; раненый в спину громко стонал и всхлипывал, корчась и ползая по песку: никто не сделал к нему ни малейшего движения; а тот, которого в лоб хватило, так и лежал пластом, раскинув крестообразно ноги и руки, на том самом месте, где захватила его нежданная пуля.

Несколько барантачей подошли к Батогову, который с тревожным любопытством ожидал, чем все это кончится.

— Что, болен, что ли? — спросил высокий хивинец, обращаясь к Сафару.

— А тебе какое дело? — отвечал за него узбек угрюмо, с нескрываемым озлоблением косясь на подошедших.

Хивинец тоже взглянул на него из-под своей войлочной шапки и пробормотал:

— Ты никак из сердитых... Где взяли?

— А там, где им много заготовлено....

— За Дарьей?

— Из-под самого Ташкента.

— Ой, ой! Куда везли?

— Туда, куда везли, туда и повезем.

— Теперь с нами поедет,

— Он не ваш!

— А то чей же?.. Ты вон спроси-ка у него, — хивинец показал на Сафара. — У него борода белая: он умный.

— Наша сила была — наш был, — произнес Сафар. Он хорошо понял, что бороться невозможно, а надо покориться. — Теперь ваша сила, — добавил он и отошел в сторону.

— Вы всех верблюдов с собой угоните или нам что оставите? — спросил караван-баши у всадника, который один только был в белой чалме, и хотя на нем халат и остальные части костюма были в таком же виде, как и у остальных членов шайки, зато аргамак его был покрыт роскошной ковровой попоной с золотой каймой и кистями.

— Там, как Аллах укажет, — уклончиво отвечал всадник.

— А вы нам хоть четырех оставьте; что мы тута одни в степи пешие делать будем?

Все шло, по-видимому, так покойно; разговаривали, казалось, так дружески, что со стороны можно было подумать, что дело идет не о самом нахальном степном грабеже, а просто о торговой сделке, заранее предвиденной и происходящей в наперед условленном пункте. Только некоторый беспорядок, в котором находились распоротые тюки, всюду разбросанные куски канаусов, медная посуда, штуки ситцев и красного кумача русских изделий, несколько голов сахару, одну из которых старательно облизывал лежавший в растяжку верблюд, да этот неподвижный труп, эта лужа крови, всасывающаяся постепенно в песок, несколько намекали на настоящее значение этого дикого сборища.

— Ну, пойдем, что же тут нам делать? — сказал Сафар, обращаясь к угрюмому узбеку.

— Что же, так и оставить его даром? — отвечал тот.

— А ты спроси у них; может они тебе заплатят?

Сафар усмехнулся.

— Я его зарежу, — шепнул узбек и шагнул к Батогову. — Все легче, чем так, ни за что отдать.

— Оставь, что толку...

— Э, да что тута.

— Оставь, беды наживешь... не тронь!.. Эй там, береги!..

Узбек кинулся к тюку, сжав в кулаке свой нож. Предупрежденный криком Сафара, высокий хивинец загородил ему дорогу.

— Пусти — убью! — крикнул узбек и сильно толкнул хивинца. Он был в исступленном состоянии и уже не понимал, что ему не под силу борьба, которую он затеял.

Хивинец схватил его за горло, взвыл и запрокинулся: он почувствовал, как в его кишки вполз кривой нож противника. У узбека захрустело горло, раздавленное судорожно сжатыми пальцами хивинца.

Сафар махнул рукой, взял за узду свою лошадь и пошел. За ним тронулись и остальные два барантача его шайки.

Их никто не задерживал. На них никто не обращал внимания.

Из всех тюков разграбленного каравана составили только шесть верблюжьих вьюков, четырех верблюдов оставили караван-баши и его работникам, уступив его просьбе, остальных гнали кучей порожняком. Всадники ехали вразброд, где попало, только человек пять из них составляли настоящий конвой около своей добычи.

С далекого бархана, наискосок тому направлению, которое приняли разбойники, спустился джигит о двуконь и ехал небольшой рысцой, по-видимому совершенно равнодушно относясь к приближавшемуся с каждым шагом сборищу.

Он уже поравнялся с крайними всадниками; те поглядели на него, он на них, и поехали рядом. Подъехал к нему человек в большой чалме... Джигит произнес обычное «аман» (будь здоров) и приложил руку ко лбу и сердцу.

— Счастливая дорога, — произнес человек в белой чалме.

— Да будет и над вами милость пророка, — отвечал джигит.

— Ты что за человек?..

— Такой же, как и вы.

— Куда твои глаза смотрят? (вопрос, равносильный вопросу: куда теперь едешь?)

— Туда же, куда и ваши.

— Откуда?

— Бежал из-за Дарьи от русских.

Джигит о двуконь знал, что его оружие и русское седло на Орлике могут возбудить подозрение в барантачах, и своим ответом предупредил нескромные расспросы. Разговаривая с белой чалмой, он все ближе и ближе подбирался к Батогову, который ехал все на том же верблюде, и наконец, стал совершенно с ним рядом.

Озадаченные, радостные глаза пленника перебегали то с Орлика на Юсупа, то с Юсупа на Орлика. Ему хотелось заговорить со своим джигитом, хотелось расспросить его о многом, хотелось обнять его, хотелось вырваться из своего тесного гнезда, но язык не поворачивался, мысль не складывалась в определенную фразу, порыв радости, при такой неожиданной встрече, парализовал физические силы. Только одни глаза говорили, но густая тень нависшего конца закопченной кошмы скрывала этот красноречивый взгляд, который если бы был замечен бандитами, мог бы много повредить его верному Юсупке.

— Ты меня не знай, я тебя не знай, хорошо будет, — протянул, словно пропел Юсуп, глядя в противоположную сторону.

— Ты там по-русски петь научился, — заметила белая чалма.

— Поживи с этими собаками, не тому еще научишься, — отвечал Юсуп.

— У тебя тапанча[16] хороший, — сказал начальник, указывая на револьвер за поясом Юсупа.

Жаль было джигиту расставаться с оружием, да делать было нечего. Надо было наперед расположить к себе белую чалму, и Юсуп не упустил случая задобрить начальника банды.

— Шесть раз стреляет; вот и пули к нему, совсем готовые.

Он отстегнул пояс с револьвером.

— Я такой у самого Садыка видел, — заметил начальник, со вниманием рассматривая оружие. Несколько человек подъехали к ним, тоже подстрекаемые любопытством.

Человек в белой чалме снял с себя верхний пояс, украшенный двумя большими серебряными бляхами и каким-то светло-синим камнем, и протянул его Юсупу. Тот почтительно поднес подарок к глазам, к губам и к сердцу и тотчас же надел на себя.

Поменявшись подарками, Юсуп перевел дух: он теперь совершенно успокоился и знал, что ему уже нечего опасаться никаких случайностей, более или менее неприятных.

Дружба его с белой чалмой была упрочена.

— А мы одну собаку с собой везем, — сказал начальник.

— Этого, что ли?

Юсуп небрежно кивнул на Батогова.

— Только не знаем, что за человек, стоит ли с ним возиться? Может, дрянь какая-нибудь: простой сарбаз...

— Я погляжу на ночлеге, — важно произнес Юсуп, — я к этим свиньям пригляделся-таки, и скажу вам, на какую он цену.

— Так-то бы лучше, — отвечал человек в белой чалме, прилаживая у себя на боку диковинное оружие.

Верблюды, навьюченные вдвое легче, чем они были навьючены прежде, шли скоро, вперевалку, и всадники рысили...

Шайка подвигалась быстро, и все на юго-запад, оставляя за собой синеющие холмы, окружавшие заравшанскую долину.

— В степи погнали,— думал Батогов. — Да теперь хоть на край света. Вдвоем с Юсупом мы что-нибудь да придумаем.

Близость человека, расположенного к нему дружески, человека, на все для него готового, успокоительно действовала на пленника. Надежда на избавление воскресла. Ему казалось, что это избавление близко.

VIII Лагерь на Аму-Дарье

Знойный, удушливый день. В воздухе никакого движения. Ни одного облачка не скользит по небу, которое давно уже утратило свой весенний, темно-голубой цвет и, раскаленное, серое, постепенно сливаясь с горизонтом, пышет на землю тяжелым, расслабляющим жаром.

Желтые, песчаные барханы тянутся непрерывными грядами, как будто наваливаются один на другой, и незаметно исчезают, сливаясь в знойном тумане.

Тощая растительность, бурая, как верблюжья шерсть, клочками выбивается из-под зыбкого песка; в корнях еще есть замирающий остаток жизни, но давно уже погибли наружные отпрыски, обкусанные неприхотливыми верблюдами, сожженные летним солнцем.

Широкой белой лентой стелется Аму-Дарья, эта мертвая река далекого неизведанного мира. Только куски камыша и беловатые пузыри грязной пены, быстро скользя вдоль берегов, указывают на движение этой, с виду неподвижной массы.

Не шелохнутся мягкие метелки пожелтевших камышей, густыми чащами покрывших плоские берега. Над гладкой водной поверхностью не носятся речные чайки, давно уже отлетевшие к верховьям. Даже мириады комаров не шумят, как будто боясь нарушить общую тишину, и дымчатыми колоннами неподвижно стоят над водой.

В песках шныряют плоскоголовые ящерицы, но тоже без шума, воровски, прячась то под корнями колючки, то в глубоком, широко расползшемся двойном верблюжьем следу.

Все тихо и мертво.

А между тем тысячи живых существ раскинулись по берегу громадным лагерем.

С берегов Мургаба, от Мерва, от заливов Каспийского моря, из окрестностей Хивы и песков Кызыл-Кума собрались полудикие кочевники. Не мирная перекочевка пригнала их к бухарскому берегу Аму, а в просторно раскинутых ставках, занявших, насколько хватал глаз, низменный берег, не было ничего похожего на мирные степные аулы.

Грабеж и ловля в мутной воде рыбы — вот была цель этого сборища.

Смутное время стояло над бухарским ханством. Для завистливого глаза русских мало их необъятного царства; они ворвались в самое сердце средней Азии, заняли Самарканд, прошли в Ката-Курган и во все стороны разослали свои отряды. Музаффар не хотел этой войны: он знал заранее гибельные для него последствия ее, но его втянули в нее фанатики-муллы, которые пылкими речами разожгли легко увлекавшийся народ, и народ потребовал битвы.

Русских мало; кое-где между миллионами пестрых мусульманских голов белеют их небольшие группы; долго ли раздавить эту горсть? Эта видимая возможность, даже легкость победы так и тянет, так и подмывает к бою: но тяжело бороться палке против оружия, которое бьет уже тогда, когда напряженный глаз не может еще различить вдали приближающегося врага. А крамолы у мусульман, а личные их счеты, а недоверие их друг к другу, а желание подкопаться одному под другого — все это надежные союзники малочисленных русских, более надежные, чем даже их далеко бьющие ружья.

Там, из-за гор, грозит Шегри-Сябзь со своими вассалами; враг русских, он также враг Музаффара.

Сын поднялся на отца и ищет поддержки в народных массах, недовольных целым рядом военных неудач, потерявших доверие к самому правителю и видящих в новом лице надежду на новую, лучшую будущность.

Окрестные беки волнуются, не зная, чьей стороны держаться. В полях остановилась работа, прекратилась, и не двигаются караваны, боясь дорог, на которых кишат необузданные разбои.

Вот эти-то события и притянули с разных концов необъятных степей неуловимые, как степной ураган, разноплеменные шайки барантачей, видящих в грабежах и разбоях единственный исход своей дикой удали, единственную цель своего существования.

Длинная песчаная коса крутым углом поворачивала против течения и узкой полосой далеко тянулась вдоль берега. С другой стороны тоже тянулась широкая отмель. Отдельные группы камыша забрались чуть не до половины реки, и даже посредине она была светло-желтого цвета от сквозившего песчаного дна. Здесь был конный брод через Аму-Дарью, которым можно было пользоваться большую часть года. Иногда только самая линия брода изменяет свое направление, зыбкое дно двигается: оно то изгибается в виде буквы S, то прямо направляется на густые заросли противоположного берега, то на четверть версты тянется вдоль реки, а потом вдруг круто поворачивает на другую сторону.

Кочевники знают прихоти этого брода да и с берега хорошо можно различить подводную дорогу по цвету самой воды и по гладкости ее поверхности.

По косе, сквозь густой береговой камыш, трудно было рассмотреть тонкие, прямые черточки, на концах которых висели пучки конских волос: это были длинные линии воткнутых тупым концом в землю туркменских пик. Издали они казались высокими, одинокими стеблями камыша, а волосяные навязки — его цветовыми метелками.

Около пик на железных приколах стояли, понурив сухие маленькие головки, высокие длинноногие кони, покрытые, несмотря на страшную жару, теплыми ковровыми попонами. Это все были жеребцы, при каждом приближении чужого человека они жались и злобно прижимали свои красивые уши. Они стояли просторно; некоторые, кроме поводьев, привязаны были за щиколотку ноги тонкой волосяной веревкой.

Хозяева молча сидели в кружках около самой воды; неподалеку тлели большие кучи золы, у которых шипели высокие медные чайники.

Почти никто не разговаривал. Из-под широкополых, остроконечных шляп из белого войлока едва заметны были смуглые скуластые лица с жидкими черными бородами. Большой тыквенный кальян с железной сеткой и большим камышовым чубуком храпел и испускал густые клубы белого дыма, переходя из рук в руки.

Изорванные, когда-то цветные халаты у многих были спущены с плеч и драпировались у пояса, засунутые в широкие кожаные шаровары, вышитые сплошь яркими шелковыми узорами. На поясах гремели, при всяком движении, навешанные на тоненьких ремешках кремень, огниво, тонкий нож в чехле (псяк), квадратный кошелек для денег и нюхательного табака и другие мелочи.

Оружие и уздечки, богато отделанные серебром с бирюзой, висели на копьях. Кое-где виднелись круглые щиты, выкрашенные синей краской и отделанные золотыми монетами.

Это были черные туркмены из окрестностей Мерва. Лагерь их стоял особняком от прочих. Угрюмые по характеру, они не любят якшаться с другими. Они не любят даже веселья, и к вечеру, когда уймется жгучая жара, свободно вздохнет прохладным воздухом все живое, у них так же тихо и угрюмо в лагере: не брякнет сааз,[17] не загудит натянутая кожа, разукрашенная цветными кистями бубна.

Убийцы для убийства, они в то же время очень разборчивы в грабеже.

Разметался по степи разграбленный караван. Караван-баши конвульсивно ворочается на песке с перерезанным горлом. Те из проводников, которые сдались без сопротивления, сидят в одну линию на корточках, связанные по рукам сзади своими же чалмами. Всадники, сверкая кольчугами и оружием, сбивают в кучи перепуганных, разбежавшихся между песчаными буграми верблюдов. Кара-туркмены рыщут между сброшенными на землю вьюками. Все разбито, разбросано и валяется в беспорядочных кучах. Выбирается только самое ценное. Все же остальное бросается на произвол судьбы. Впрочем, лошади и верблюды угоняются все без разбора.

Кара-туркмены отважны до самозабвения. Их сила в этой безумной отваге.

Случалось, что караван, в котором было до сорока и более проводников, отдавался без боя пяти-шести страшным наездникам, с пронзительным свистом налетавшим из-за поросших саксаулом барханов.

Под Зара-Булаком два черных туркмена изрубили наших раненых в четырех шагах от батальона. Они поодиночке подскакивали к самому фронту и часто ударом штыка отбивалась тонкая, гибкая, как хлыст, бамбуковая пика.

Музаффар, начиная войну с нами, посылал им всегда почетные приглашения, называя их «любимым войском великого пророка».[18]

Немного подальше от воды раскинулись киргизы, подвластные хивинскому хану. Некоторые пришли даже со своими семьями.

Между сделанными наскоро тростниковыми шалашами виднеются две или три желомейки, покрытая черными, прокопченными дымом кошмами. Слышен плач ребенка и женские голоса.

Тесной кучей лежат полусонные верблюды, лениво протянув на песке свои косматые, запачканные зеленоватой пеной морды. Неуклюжие седла и изодранные кошемные попоны никогда с них не снимаются. Спины под этими седлами покрыты кровавыми ссадинами, и бедное животное тяжело стонет и пронзительно ревет при каждой нагрузке.

Малорослые, стреноженные ремнями лошади бродят поблизости, скусывая жалкие остатки сгоревшей от солнца степной флоры. Большая половина лошадей тоже под седлами.

Едва дымятся там и сям разложенные костры; с плоских котлов сбегает беловатая пена и шипит, сползая по чугунным ножкам треноги. Здесь варится баранья похлебка (шурпа).

На свежесодранной шкуре два широкоплечих киргиза потрошат только что зарезанную овцу. Красная, подернутая жиром туша дымится.

Большинство спит в шалашах, из-под которых виднеются ноги, обутые в желтые и зеленые сапоги с острыми, обитыми железом каблуками.

В тени от желомейки сидит еще не старая, смуглая, как дубленая кожа, киргизка, с необыкновенно развитыми грудями, и чинит кожаные панталоны; толстая, изогнутая игла проворно шевелится в костлявых пальцах. Два совершенно голых ребенка, с отвислыми животами и полуобритыми головками, обoими усилиями гложут большую кость, по-видимому, конскую.

Где-то поблизости пахнет падалью.

Тощие, поджарые борзые собаки, поджав хвост и опустив свои острые морды, высунув от жара языки, уныло бродят по лагерю.

На самом припеке, покрытый с головой серой кошмой, стонет кто-то, ежась и всхлипывая: это — киргиз, которого вчера раздавило упавшим верблюдом. Это один из употребительнейших способов лечения; больных кладут на солнце и покрывают кошмами, где они потеют, пока не отправятся к предкам.

Собственно говоря, закон Магомета воспрещает присутствие женщин в военном лагере; исключение допускается только для пленниц. Но... где мы не встречаем этого удивительно растяжимого «но»? А вообще киргизы считаются не совсем хорошими мусульманами.

Раздвигая камыш, показалась атлетическая фигура: она едва движется, тяжело ступая по солончаку босыми ногами; большой кожаный турсук, в несколько ведер объема, нагнул ей широкую спину; через лоб перетянут ремень, а на лбу крупной сеткой вздулись багровые жилы. Черная, густая, вьющаяся, как барашек, борода доходит до половины груди, грязный пот струится по обнаженному телу. Это раб — шиит.

У самой желомейки он снял тяжелую ношу, тихонько опустил он ее на землю, а иначе может лопнуть тонкая козлиная шкура — и тогда на бедную спину посыплется град ременных нагаек.

Давно уже оторван он от далекой родины, он даже почти забыл ее. От своих хозяев он слышал в продолжение тридцати лет одни только понукания. Впрочем, его кормили почти ежедневно. Он уже совсем привык к этому и кажется ему, что иначе быть не может. Никакой протест тут немыслим. Ведь он с виду только человек, а на деле он только вьючное животное. Жаль, что он не научился ржать, а упорно помнит свой звучный персидский язык и даже выучил дикие наречия своих хозяев. Ведь вот несообразность!

Раздался пронзительный крик: туркмен-чодор пырнул своим изогнутым ножом в бок какого-то хивинца. Раненый с криком присел на землю и корчится, кровь брызнула сквозь прижатые пальцы. Его обступило несколько товарищей по роду. Полное равнодушие на их плоских, скуластых, желтых, как охра, лицах. Они собрались потому, что все-таки новость, хоть какое-нибудь развлечение.

Чодор обтер свой нож, оправил свое узорное седло, с острой, как шпилька, передней лукой, и садится на горбоносого степняка. Один из хивинцев поддержал ему стремя.

Может ли быть какой-нибудь суд или разбирательство, когда всякий имеет полное право сам постоять за себя? Постороннее вмешательство в этом случае совершенно лишнее, да и кому какое дело до частных «недоразумений»?

В лагере, между прочим, были и беглые сарбазы[19] бухарского эмира. Вольную, хотя и исполненную лишений жизнь, они предпочли коронной службе у бухарского владыки, а при постоянных поражениях, которые терпели бухарские войска так много представлялось случаев к бегству, почти невозможному в мирное время.

Вот, на разостланной узорной кошемке сидят двое из этих сарбазов. На них суконные красные куртки со стоячими широкими синими воротниками и обшлагами того же цвета; они не бросили еще своего регулярного платья, да и как бросить, когда под куртками только своя собственная кожа! Они едят изрезанную ломтиками дыню и запивают чаем из одной маленькой зеленой чашечки; тут же стоит медный кунганчик, закоптелый снизу.

Худая, изморенная донельзя лошадь, одна на двух, стоит, понуря свою лысую голову; на сбитом, гноящемся крестце роятся зеленые мухи.

Много еще разного народа стоит на берегу. Далеко сквозь камыши виднеются то люди, то лошади, то длинная верблюжья шея; даже на той стороне Аму поднимаются высокие столбы черного дыма, ясно говорящие о присутствии человека на этих в обыкновенное время мертвых, безжизненных берегах.

Зной дня приходил к концу. Багровый шар спустился к горизонту. Спокойная поверхность Аму-Дарьи вспыхнула красным заревом. Вся степь стала гораздо рельефнее; каждый бархан, каждая незначительная возвышенность бросали от себя длинные синеватые тени; размытые водой трещины резко обозначались на солонцеватой почве; стебли камыша и его пушистые метелки горели, как вызолоченные. Лошади, верблюды, сами владельцы их как-то ожили. Воздух наполнялся всевозможными звуками.

Все, казавшееся мертвым, оживила вечерняя прохлада.

На пологом возвышении разостланы большие, пестрые и полосатые ковры. Вокруг тесно уселось многочисленное общество; те, кому не удалось попасть в первый ряд, сидят сзади, глядя через плечи передних; остальные стоят позади, не спуская глаз с центра круга.

Там стоит ребенок...

Ребенок ли это? Большие черные глаза смотрят слишком выразительно; в них видно что-то далеко не детское: нахальство и заискивание, чуть не царская гордость и собачье унижение скользят и сменяются в этом пристальном взгляде. Это глаза тигренка, но в то же время и публичной женщины. Красиво очерченный рот улыбается, показывая яркие белые зубы. На этом ребенке одна только, доходящая до земли, красная рубашка; ноги и руки до локтей обнажены. Он стоит совершенно неподвижно, опустив руки вдоль корпуса; из-под вышитой золотом красной шапочки спускаются почти до колен длинные черные косы, скрашенные золотыми погремушками и граненым стеклом.

Заходящее солнце облило его красным светом, и вся фигура кажется огненной.

Этот ребенок — батча. Имя ему — Суффи. Это имя известно за несколько сот верст в окружности.

В переднем углу, немного выдвинувшись вперед, сидели четыре музыканта. Перед ними стояли два чугунных горшка, на которых натянуты были бычьи пузыри. Музыкант бил по ним тонкими длинными палочками; это слегка напоминало наши литавры. У двоих были медные рожки с дырочками на кронах, по которым перебирали пальцами; эти рожки издавали резкий, надтреснутый звук и, казалось, очень нравились слушателям. Трубачами оказались те самые два сарбаза, о которых мы уже говорили. Затем у четвертого музыканта в руках был большой бубен, весь обвешанный цветными лоскутками и крошечными металлическими бубенчиками.

Музыканты разом ударили в свои инструменты. Суффи встрепенулся и медленно, как будто скользя, пошел по кругу.

Мотив пляски состоял из одного музыкального такта, повторявшегося бесконечное число раз; иногда темп ускорялся, иногда замедлялся, и слышны были только мерные удары в бубен и глухая дробь котлов. Потом вдруг раздался оглушительный рев рожков, которому вторили грубые голоса самих музыкантов.

Сначала танец заключался в плавном движении рук и головы; босые, стройные ноги едва ступали по мягким коврам; потом движения стали все быстрее и быстрее, круг уменьшался спирально, и наконец, Суффи снова очутился в центре. Музыка затихла. Суффи, не сдвигая с места ног, сделал всем корпусом полный оборот и, вдруг перегнулся назад, почти касаясь земли своей головой. Все тело изогнулось дугой; черные косы рассыпались по коврам; все изгибы груди, живота и бедер резко обозначались сквозь тонкую ткань рубашки.

Вся толпа оглушительно заревела. Музыканты грянули дикую ерунду. Суффи медленно приподнялся и, слегка покачиваясь, отирая пот рукавом, медленно вышел из круга. Когда он проходил сквозь толпу, на него со всех сторон сыпались самые цветистые комплименты; десятки рук хватались за него, его руки ловили на ходу и целовали их; целовали даже полы его рубашки.

В стороне лежал небольшой коврик, на который и сел отдыхать торжествующий батча, едва переводя дух и сняв свои накладные косы.

Усталого плясуна сменили двое других, звезды значительно меньшей величины. Потом Суффи снова появился на арене, и снова раздались оглушительные крики восторженных зрителей.

Когда совершенно стемнело, громадные костры из камыша, разложенные в разных местах, вспыхнули высокими огненными столбами и осветили все вокруг себя мерцающим пожарным светом. Быстро сгорел высохший камыш, пламя опадало, на несколько мгновений становилось темно, и потом все озарялось от подкинутых на огонь свежих вязанок.

На темном небе высыпали мириады звезд. Над рекой поднялся жидкий, словно кисель, туман. На воде расходились большие круги, слышались звучные всплески: какие-то большие рыбы подходили к самому берегу, привлеченные ярким светом разложенных костров.

Везде было шумно и, как кажется, весело, только на песчаной косе, где стояли кара-туркмены, было по-прежнему тихо: едва мерцали небольшие огоньки, фыркали и жевали ячмень гордые жеребцы, и медленно двигались человеческие тени.

Долго еще не утихало в лагере. Днем успели все выспаться и пользовались прохладой ночи. Только к рассвету заснули самые неугомонные и затихло уснувшее прибрежье.


***

Гайнула, хивинец, подложил себе под голову пук камышовых стеблей, случайно не попавших в костер; в этом пуке вдруг что-то зашуршало и сильно завозилось, отчего Гайнула проснулся и вышвырнул из-под головы беспокойный пучок.

Маленькая головка отделилась от камышового снопа, длинное тонкое тело извилось спиралью, быстро поползло дальше и скрылось под седло, валявшееся поблизости.

— Ишь ты, змея, — подумал Гайнула и вдруг показалось ему, что из степи словно донеслось далекое ржанье.

— Эй, Бабаджак! — крикнул хивинец соседу.

— Эге, — отозвался Бабаджак, не поднимая головы и лежа врастяжку.

Яснее послышалось ржание коня, да и не одного. Вот протяжно заревел верблюд, другой, третий. Далеко, но все ближе и ближе раздавались эти звуки; усталые, измученные продолжительной жаждой животные, видно, прибавили ходу, почуяв близость воды, и ревом выражали свое удовольствие. Вот и человек гикнул: пронзительный свист прорезался уже совсем близко.

— А ведь это наши, — сказал Гайнула Бабаджаку.

— Наши, — отвечал Бабаджак. — Это Кулдаш свистит.

Оба хивинца встали, подтянули пояса и пошли навстречу приближавшимся нашим.

— Эй! Какого там дьявола по ночам носит? — кричит кто-то, едва успев подобрать свои босые ноги из-под копыт наехавшего коня.

— Осторожней; видишь, человек лежит! — кричит другой.

— Заспались, кобыльи подхвостники,[20] — произнес всадник, пробираясь между спящими.

Мало-помалу прибывают всадники, ехавшие вразброд, поодиночке. Вот на светлом фоне утреннего тумана приближаются сбитые в кучу верблюды... Где-то костер раскладывают... Еще в нескольких местах вспыхивают яркие огни.

Растет и растет светлая полоса на востоке...

— А Урумбай где? — спрашивает Гайнула у одного из прибывших.

— Зарезали твоего Урумбая.

— Ишь ты, собака, а лошадь его где?

— Лошадь с собой привели. А тебе что?

— Да он мне сорок коканов должен...

— Это кто с вами? — спрашивает батча Суффи, подъезжая верхом на красивой лошадке.

— Где?..

— А вот, я видел, лошадей проваживает: одна лошадь из-под русского, должно быть?

— Это джигит-батыр; от русских из-за Дарьи бежал.

— То-то я его прежде никогда не видал, — заключает Бабаджак, приглядываясь сквозь дым костра к Юсупу, тихонько и совершенно спокойно проваживающему своих коней. Казалось, что ему положительно ни до чего не было дела: он был сам по себе; он приехал как будто бы к себе домой; он только случайно держался поблизости того верблюда, с которого снимали Батогова. Он говорил ближайшему джигиту:

— И что такое особенного в этих русских?.. Ишь как окружили, словно какую невидаль. Я довольно-таки нагляделся на эту дрянь.

— Ну, а другому и разу не пришлось видеть, — резонно отвечал джигит.

— Да, кто любит сидеть под кошмой у себя в кибитке, тому, кроме своей бабы, ничего не видеть.

— Какие новости? — спрашивал один из прибывших старика в кольчуге, седлавшего лошадь.

— Да что, пока ничего не разберешь.

— Из Бухары не присылали?

— Присылали, да что толку: разве с нашими сговоришь? Если бы Садык был с ними, ну, тогда дело другое, а то каждый врозь.

— Вот наш подберет их.

Джигит кивнул на белую чалму, мелькнувшую вблизи.

— Кто... Аллаяр-то?.. Не такого нужно...

— Кто хочет к Казале идти, кто к Заравшану... Туркмены сегодня хотели уйти, да у них что-то тихо, там, на косе-то.

Подошло еще человек пять: азиаты очень любят разговоры о политике.

— Старик Осман говорил, чтобы пока не сметь русских за Дарьей тревожить, — сообщил киргиз из адаевцев

— Кому это говорил Осман?

— Кому? Всем, когда уходил к Каршам. Он же еще говорил хивинским: вы, мол, если у вас уж очень руки чешутся, у бухарцев по кишлакам пограбьте...

— Тоже добру учил твой Осман — у своих грабить!

— Какие же они свои?

— Правоверные...

— А нам чем жить-то?.. Вот весь прошедший год у Музаффара служили, сколько народу у нас перебили русские, а что получили?.. Наобещал горы, а не дал ни чеки.[21]

— Ну, у вас-то немного попало под русские пули, тоже осторожность наблюдаете: близко-то не любите подъезжать.

— А под Зара-булаком?..

— То не вы, а туркмены.

— Мы тоже с ними были.

— Далеко ишаку до жеребца.

Два киргиза с трудом волокли на веревке большого сома, аршина в два с половиной; мокрое, лоснящееся тело громадной рыбы оставляло на песке широкую полосу.

— Где вытащили?

— А там за косой. Всю ночь сторожили крючья. Два раза срывался, — отвечали рыболовы, едва переводя дух.

Несколько человек возились с лошадью, у которой одну ногу раздуло, как бревно, и животное понурило голову и смотрело неподвижно мутными от боли глазами; из ноздрей тянулась зеленая материя.

— Должно быть, змея укусила?

— Змея.

— Ну, сдохнет.

— Там, на косе каких два жеребца вчера околело!

— Эй, сбирайся все к зеленой кибитке; Аллаяр говорить будет! — кричало по лагерю несколько голосов.

Толпа хлынула в ту сторону, где за верблюдами, уложенными в ряды, виднелась верхушка зеленой азиатской палатки. Там слышались литавры и рожек; маленькая медная флейточка наигрывала бойкие трели.


***

Когда взошло солнце, все были уже на ногах и на своем месте; только на косе уже не видно было угрюмых туркменов. Кучки холодной золы, конский помет и остатки корма пестрели на влажном от утренней росы песке. Всадников как будто и не существовало.

К вечеру два приехавших в лагерь киргиза говорили, что перед восходом солнца они встретили черных туркменов в десяти ташах (восьмидесяти верстах) от береговой стоянки.

Кто угонится за этими степными орлами, которые на своих ветрах-конях не знают, что такое расстояние?

Я слышал, что перед началом наших войн с Бухарой в 1868 году партия черных туркмен прошла от Дерегуша (на персидской границе) к Чарджую (на Аму-Дарье) в двое суток. Туркмены шли, конечно, о двуконь. Да они, впрочем, редко ходят иначе.

IX Суматоха

Дикий крик Юсупа, чужая лошадь, прижавшаяся вплотную, выстрелы сзади и гуканье наездников придали откормленному, флегматичному по своей натуре Бельчику и энергии, и силы. Быстро влетела эта оригинальная пара на вершину обрыва и, словно сросшаяся, понеслась по дороге к городу.

Юсуп успел только на одно мгновение обернуться и взглянуть вниз; ему показалось, что Батогов прорвался из этого круга, а значит через секунду будет вне всякой опасности, разве пуля догонит его Орлика, а уж никак не эти усталые кони барантачей (Юсуп, еще в первую минуту атаки, успел заметить, что лошади неприятеля были значительно изнурены). Это было то мгновение, когда Батогов, ринувшись на разбойников, пытавшихся заскакать наперерез Марфе Васильевне, опрокинул ударом своего коня одного из них и, казалось, открыл себе этим выход. Но это только казалось. Печальной развязки свалки под карагачами не видел уже верный джигит и занят был исполнением последнего приказания своего господина: «Спасай марджу!»

Еще раз оглянулся назад Юсуп. Далеко позади тянулась дорога; ничего на ней не было видно; только клубы пыли, поднятые ногами скачущих лошадей, расползались по ветру и медленно оседали на густую темно-зеленую листву тутовых деревьев...

— Где же тюра? — думал джигит и тоскливо оглядывался на пустую дорогу.

Марфа Васильевна, бледная, испуганная донельзя неожиданной развязкой своей утренней прогулки, в первую минуту забыла обо всем: забыла о Батогове, забыла о Брилло, так неожиданно и так некстати появившемся со своим спутником, секундантом... Ей чудились только кругом страшные скуластые рожи, длинные пики, ей слышались сзади выстрелы и дикие и яростные вопли, и рев преследователей. А между тем преследования не было никакого.

Юсуп схватил ее за талию (на всякий случай: «Все крепче сидеть будет» — думал джигит). Марфе Васильевне показалось, что ее уже срывают с седла. Она взвизгнула и судорожно уцепилась за гриву Бельчика.

Вдали, много впереди их, белелся китель доктора, прежде всех позаботившегося о своем спасении.

Навстречу, не спеша, ехал всадник, по-видимому, ничего не знавший о происшедшем. Увидев беглецов, он остановил свою лошадь и озадаченно смотрел, стараясь сквозь пыль разглядеть скачущих.


***

Перлович был у себя на даче эту ночь; он сводил счета и писал накладные для отправки своего товара на передовую линию. Захо и другой какой-то купец из маловажных только что вышли из сада и садились на лошадей; они приезжали к Перловичу посоветоваться о каком-то особенном торговом обороте: им хотелось поприжать туземных купцов, учинив один из замоскворецких фортелей, и они думали втянуть сюда Перловича, да только тот не мог ответить им ничего более или менее определенного, не потому, чтобы хотел уклониться от предложения, а просто потому же, почему у себя в одной из накладных он машинально написал вместо: «для отправки в Яны-Курган — двести коробок сардин малого формата; четыре ящика мадеры №...» и т.д., «ведь связала же судьба с...» Но тут же спохватился, разорвал испорченную накладную и посмотрел на гостей такими глазами, в которых самый недогадливый мог бы ясно прочитать: «А не пора ли вам по домам, гости почтенные? Мне теперь совсем не до торговых оборотов и замоскворецких фортелей».

— Ты ничего не заметил? — спрашивал Захо своего товарища, тяжело влезая на седло и умащиваясь.

— Это насчет чаю-то?

— Нет, не то, а совсем другое... Мне, вот уже второй день кажется, что, судя по некоторым признакам, Перлович или рехнулся, или близок к этому.

— Ну, вот!

— Да так. У Хмурова тогда: он думает, что его не видели, а...

— Это под окошками-то?

— Да.

— Это действительно странно. Да вот и теперь: чай готов, посуда подана; Шарип и вина принес: потому, немного понатерся уже и знает, что нужно; три часа сидели, а он и не предложил...

— Да ты бы сам налил.

— Неловко.

— А счет-то хмуровский как подмахнул.

— Как?

— Вверх ногами.

— Гм, смотри, скоро подмахнет где-нибудь Фердинанд восьмой — ну, и баста.

— Диковинное дело!

Едва только уехали купцы, Перлович бросил свою работу и посмотрел на часы.

— Половина третьего, никак уже светать начинает, — подумал он. — Черномазый дьяволенок! — произнес он громко.

— Эге! — отозвался Шарип, показываясь до половины в двери.

— Что тебе нужно?

— Тюра, звал сейчас.

Перлович махнул отрицательно рукой и стал наливать себе чай в стакан.

— Неужели они его задержали? — думал Перлович наполовину про себя, наполовину вслух. — Это было бы скверно; станут допытываться... не хотелось бы...

— Тюра, — начал опять Шарип у дверей.

— А?

— Самовар... — показал рукой сарт.

Перлович забыл завернуть кран; вода бежала на табурет, с него лилась на ковры и по сакле распространился беловатый пар.

— Эй, эй! — донесся из-за садовой стены сиплый детский крик.

Перлович быстро вышел из сакли, сбежал с лестницы и направился к калитке.

Маленькая фигурка сидела на корточках, как раз у самого порога, и скалила зубы.

— Отнес? — спросил его Перлович, придержав на всякий случай за ворот.

— Отнес.

— Ну что?

— Бить хоти, да я убежал... Акча давай; ты говорил, много акча давать будешь...

Перловичу хотелось удостовериться, дошла ли его записка, действительно, по назначению.

— А какой тюра взял у тебя бумагу? — спросил он.

— Там два тюра был: красный и черный; у красного голова завязана, черный — Малайку по морде бил...

Сартенок взялся за щеку и начал жалобно хныкать.

— Акча давай. Малайка спать пойдет, — ревел он все громче и громче.

Перлович сунул ему что-то и выпустил ворот рубашки, за который во время разговора придерживал сартенка; тот подрал по дороге, кувыркаясь по временам через голову и засунув за щеку полученную мелочь.

— Они его там накроют теперь, — думал Перлович.

— Тюра спать будет? — спрашивал его Шарип, когда Перлович шел обратно садом.

— В шесть часов утра...

— Что тюра говорит?

— Чем все это кончится?.. Господи!..

Изумленно глядел Шарип на Перловича, странно ему казалось — с кем разговаривает тюра? И зачем это он так руками делает?..

— Когда взойдет солнце, чуть только вон там над стеной покажется, — говорил Перлович, теперь уже глядя в упор на своего слугу, — лошадь чтобы была готова, слышишь?

— А теперь Шарип спать пойдет?

— Ступай.

Через минуту Перлович, загасив фонарь, висевший над столом, лег на свою кровать и закрыл глаза. Прошло часа два не то сна, не то какого-то томительного забытья, в котором больная фантазия смешивалась с действительностью. Посторонние звуки, храп Шарипа, шелест насекомых, падение на землю переспелых плодов и тихое пение погасавшего самовара ясно и отчетливо поражали слух; только значение этих звуков изменялось, и они принимали фантастическое участие в болезненных грезах спавшего. Яркий свет озарил сперва вершины деревьев, потом зубчатую вершину стен, лег полосой на плоской крыше и светлым лучом проник во внутренность сакли. Перлович проснулся.

Часы показывали пять. Пора было ехать. Шарип за стеной шаркал скребницей, отскабливая от шерсти чалого присохшую грязь.

— Куда это он так рано? — рассуждал Шарип, придерживая стремя, пока Перлович садился.

— Нагайку подай! Собаку держи, чтобы за мной не убежала.

Шарип, прихватил за ошейник желтого сеттера, который начал визжать и рваться; он привык всегда сопутствовать своему господину и огрызался на удерживающего, пытаясь куснуть его за руку. Перлович поехал шибкой рысью.

Бойко бежал чалый и скоро донес Перловича до триумфальной арки. Здесь всадник повернул влево и поехал шагом. Он пробирался стороной, словно не хотел, чтобы его видели, и скоро выбрался на пустыри, лежавшие близ узкого переулка.

Здесь он остановился и слез с лошади. Большие груды кирпича и разного мусора совершенно закрывали его со стороны проезжей улицы, а сзади тянулись кусты, еще не вырубленные для очистки места. Перлович привязал чалого и осторожно пошел пешком, направляясь к стене, за которой чернели две закопченые печные трубы. Он отыскал сквозную трещину, приставил к ней свой глаз и увидел внутренность небольшого двора, в котором, под навесом, стоял на привязи совсем оседланный дамским седлом хмуровский Бельчик.

Не более, как через пять минут после того, как Перлович устроился в своей обсерватории, входная дверь дома дрогнула, звонко щелкнул запертый изнутри замок, и на пороге показалась Марфа Васильевна, немного заспанная, протирая одной рукой глаза и придерживая другой не совсем аккуратно надетую длинную черную юбку. Выйдя на двор, она поправилась и привела в порядок свой туалет, нисколько не подозревая, что за ней наблюдают два нескромных глаза.

Опытным взглядом она окинула седловку, растолкала спавшего под яслями татарина и, с его помощью, взобралась на седло. Хрипло загудела половинка ворот, пропуская наездницу; протяжно зевнул татарин, снова свертываясь клубком на своем прежнем месте.

— Поехала! — произнес Перлович и начал осторожное отступление к своему чалому.

Когда он выбрался опять на проезжую улицу, то, на одно мгновение, заметил вдали, под самой кручей, над которой неясно виднелись громады новой крепости, белое пятно Бельчика, во все лопатки дующего иноходью вниз по Ниазбекской дороге.

Тогда Перлович поехал совсем в другую сторону, в старое предместье города. Проезжая мимо одного из дворов, он приподнялся на стременах и заглянул через стенку; там тоже стояли две оседланные лошади... Перлович узнал обеих и слышал за запертыми ставнями дома знакомые голоса.

— Оно, конечно, — говорил один голос, — случай более чем подходящий; но я, право, думаю, что тебе не усидеть на седле.

— А вот увидишь! — говорил другой голос.

— Ведь это неблизко...

— Пистолеты подай!..

— И какая это шельма писала?.. Вот бы узнать!

Перлович попятил чалого и, не решаясь ехать мимо окон, хотя и запертых войлочными ставнями, повернул в боковой переулок и стал дожидаться.

— Поехали и эти! — сорвалось у него с языка, и довольно громко, при виде двух всадников, крупной рысью проскакавших мимо него и повернувших как раз по той дороге, по которой отчетливо виднелись еще никем незаезженные следы Бельчика.

Перлович решил, что как Марфа Васильевна, так и рыжий артиллерист с доктором не будут терять времени, и если он поедет туда же не спеша, то попадет, как бы случайно, к развязке дела; а жгучее, болезненное любопытство не позволяло ему покойно, дома, дожидаться результатов, и ему большого труда стоило удерживать себя настолько, чтобы ехать шагом, не пускаясь вскачь за теми, которые уже давно скрылись из виду на узкой, извилистой дороге, проложенной между непрерывными стенами туземных садов и огородов.


***

Первый всадник, которого встретил Перлович, был, как уже известно, доктор. Взглянув на лицо и всю фигуру беглеца, Перлович догадался, что случилось что-то необыкновенное, и у него мелькнули следующие соображения: «Доктор один... Брилло остался... Эти звуки, так похожие на выстрелы (Перлович слышал за несколько минут перед встречей с доктором, слабый далекий звук пистолетного выстрела)... Где же остальные?.. Батогов где?»

— Доктор, доктор! — кричал Перлович. Но доктор, казалось, ничего не слышал и не видел. Вытянутое бледное лицо его было искажено ужасом, он гнал своего несчастного коня, машинально теребя поводья, колотя его каблуками в бока, щелкая нагайкой куда попало: по ушам, по шее, по крупу и даже, не чувствуя боли, по своим собственным ногам, обутым в походные сапоги.

Доктор пронесся мимо, чуть не свалив Перловича своей лошадью. Вот еще клубится пыль; скачут двое. Ба! Марфа Васильевна, с ней джигит. Наездница тоже, пожалуй, пронеслась бы мимо, но Перлович повернул лошадь и поскакал рядом.

— Марфа Васильевна, ради бога, что случилось?! — говорил Перлович, задыхаясь от страшного волнения, глотая густую пыль, в которой они скакали.

— Он убит, — простонала Марфа Васильевна. — Татары!..

— Кто, кто, Батогов? — спрашивал Перлович, забыв, что проговаривается.

— Он!.. Все!.. — Марфа Васильевна вдруг зарыдала и на всем скаку припала к гриве своего Бельчика.

Перловичу вдруг стало необыкновенно весело.

— Юсупка назад... Юсупка там надо, — заговорил джигит, смекнув, что теперь его может сменить этот, другой тюра, что встретился им на дороге. Он выпустил поводья Бельчика и повернул назад.

Так же бессознательно, так же неистово погоняя своего коня, как погонял его доктор, несся Юсупка назад, дико гикая, стиснув зубами вынутый из чехла нож, сжав в правом кулаке железную рукоять туземной шашки.

Два всадника неслись в две противоположные стороны: в одну скакал трус в европейском костюме; в другую — герой в неуклюжем халате и в шапке кочевого дикаря.

Перлович снимал с седла Марфу Васильевну, совсем уже потерявшую сознание. Лошади, взмыленные, тяжело переводя дух, стояли посреди дороги.

Перлович, подхватив под мышки бесчувственную Марфу Васильевну, оттащил ее немного в сторону, где не было так пыльно и у самой стены зеленела довольно густая трава, и усадил ее, придерживая руками эту хорошенькую головку с растрепавшимися волосами, с закрытыми глазами, с нижней губой, хотя и отвисшей весьма некрасиво книзу, но зато открывшей ряд ровных, белых зубов, судорожно стиснутых, едва пропускавших чуть заметное дыхание. Перлович вспомнил, что надо расстегнуть шнурки платья, сунулся, стал шарить руками, шарил довольно усердно, но заметил, что его предупредили: платье было уже расстегнуто, и амазонка сползала вниз. Перлович запутался в бесчисленных шнурках и тесемках, сгруппировавшихся у пояса, наколол пальцы на какую-то скрытую булавку и ограничился тем, что тщательно принялся исследовать, насколько сильно бьется еще сердце Марфы Васильевны.

Красавица вдруг открыла глаза. Перлович быстро отдернул руку. Она, казалось, только сию минуту узнала его. Она изумилась.

— Вы как здесь?..

Марфа Васильевна быстро отодвинулась и хотела встать, но запуталась. Перлович помог ей подняться на ноги.

— Я... случайно... — бормотал он, сильно смущенный этим вопросом. — Вижу; скачете... Тут Юсуп, доктор тоже. Что случилось?

Марфа Васильевна все вспомнила и сообразила.

— Скорей, скорей в город, — произнесла она. — Там на Беш-Агаче шайка барантачей... Они сейчас за нами...

Перлович понял и струсил. Он смекнул, в чем дело, и даже задрожал весь, как вспомнил, что они несколько минут потеряли даром; вот-вот могут показаться барантачи, покончившие уже, конечно, с теми, кто остался сзади... Доктор ускакал, Марфа Васильевна здесь, Батогова и Брилло нет — они там: они, значит, оба погибли!..


***

В городе, на старом кокандском дворе, длинными рядами стояли в коновязах казачьи лошади. Два часовых казака лениво бродили у ворот с обнаженными шашками, по двору шлялись полусонные фигуры; в одном углу казак раздувал походный самоварчик; на плоскую крышу взобрался по лестнице трубач, прищурился на солнце, потянулся, подул свой рожок и приставил его к губам: он собирался проиграть сигнал к водопою.

Оба часовых едва успели отскочить и чуть не попали под ноги наскакавших лошадей. На двор влетела Марфа Васильевна, за ней следом Перлович.

— Седлать! — пронзительно крикнула наездница, и крикнула так, что все лошади шарахнулись и заметались на своих арканах, а во всех окнах показались озадаченные полупроснувшиеся рожи.

— Марфа Васильевна, они вас не послушают, — уговаривал ее Перлович. — Дежурный где? — начал он кричать в свою очередь. — Сотенный командир где? Голубчик, — обратился он к казаку, подбежавшему было к забору, но, заметив прибывших, принявшего иную, более приличную позу. — Послушай, голубчик, сотенный ваш где?..

— Да вам чего надо? — протянул голубчик.

— Эй, господин! Вы тут что? — кричал кто-то, высунувшись из окна. Он был в одном белье, но на голове была фуражка с кокардой, а в руках держал он китель с офицерскими погонами, который, по-видимому, собирался натягивать на свои широкие плечи.

Перлович понял, что это и есть сам сотенный, и объяснил ему, в чем дело.

— Без приказания не могу-с.

— Но, боже мой! — вставила Марфа Васильевна. — Время уходит...

— Да вы пожалуйте в горницу пока, — приглашал сотенный, — чаю не прикажете ли?

— Послушайте, вы велите седлать, а я привезу вам сию минуту приказание. Генерал тут недалеко... все-таки время не пропадет даром... А вы, Марфа Васильевна, где же вы?.. а?!

Перлович оглянулся; на дворе не было Марфы Васильевны: она, догадавшись, что нужно, поскакала к генералу сама, прежде чем Перлович высказал свое предложение.

— Эй, ребята, поить коней, — распорядился сотенный командир. — Да пожалуйте же в горницу... И как-с далеко было это нападение-с?

Перлович слез с лошади.

— В третьем году-с... Еще при генерале Романовском-с... — начал сотенный.

Звонкая трель трубы прозвенела к водопою и на двор высыпали, в цветных ситцевых рубахах, несколько десятков оренбургских казаков.

Лошади весело заржали и топтались на месте.


***

Генерал вел жизнь регулярную: вставал рано утром и, пользуясь тем, что на улицах никого еще не было, выходил в одном белье на балкон своего дома и прохаживался с ароматной сигарой во рту. Так и теперь; он, отмерив раз пятнадцать длину и ширину своего балкона, присел на перила и стал соображать что-то, жестикулируя рукой от левого плеча к правому бедру, как бы поглаживая невидимую ленту и поправляя таковую же звезду.

Тучные формы генерала рельефно рисовались под тонким бельем, и, вероятно, генеральские думы были самого игривого характера, потому что он раза два пришлепнул себя по этим формам, процедя сквозь зубы: «Гм, недурно бы и бриллианты на шпагу».

Вдруг, как из-под земли, пред ним у самых перил балкона явилась Марфа Васильевна. Взволнованная, с ярким, пятнистым румянцем на щеках, верхом на взмыленном белом коне, она сразу показалась генералу каким-то видением, но он тотчас же узнал ее. С ловкостью, свойственной всем военным людям, он занес ногу через перила, хотел прямо соскочить на землю (благо, было очень низко) и помочь даме сойти с лошади, но вспомнил, в каком он костюме, слегка сконфузился и произнес приятным баритоном:

— Марфа Васильевна, pardon!.. Entrez, madame. Я сию минуту. Казак, прими лошадь. Мина, умываться! — и исчез в дверях, мелькнув в них на мгновение своей тучной, белой фигурой.

Через секунду эта фигура показалась на мгновение в одном из окон. Марфа Васильевна, не слезая с лошади, кинулась к этому окну.

— Господи! Все проволочки, а время идет. Генерал! Ради бога, да слушайте же!..

Она наклонилась над окном и заглянула вовнутрь комнаты. Невидимая рука задернула белую штору. Перед глазами Марфы Васильевны, вместо генерала, появился китаец в зеленом халате, под золотым балдахином, стреляющий из лука в красного дракона. За этим китайцем что-то плескалось и фыркало, и генеральский голос, захлебываясь, произносил по временам: «Лей на голову, на самое темя, болван!.. Три губкой спину... Вот так... что бы это там могло случиться?.. Запри дверь...»

Марфа Васильевна чуть не плюнула со злости в этого китайца и рванулась к подъезду. Часовой почему-то отсалютовал; два казака кинулись принимать лошадь.

В ворота въехал Перлович.

— Марфа Васильевна, — сказал он, — поезжайте-ка лучше домой и успокойтесь, ведь вы на себя не похожи.

Марфа Васильевна хотела что-то возражать...

— Да ведь совсем скандал выходит... Смотрите, вот уж на улицах народ показался...

Она посмотрела вдоль улицы; длинные извозчичьи дрожки в одну лошадь дребезжали по новому шоссе; в этих дрожках сидели две офицерские шинели и клевали носами: они, кажется, не из дому ехали, а скорее домой. Барыня в розовом платье, с голубым зонтиком, шла с солдатом позади; из окна соседнего дома показалась рука с каким-то сосудом и выплеснула что-то на улицу; где-то неподалеку скрипела туземная арба.

Марфа Васильевна вдруг зевнула, совершенно неожиданно, даже для себя; экстаз проходил. Она совершенно согласилась с Перловичем, что он прав, предлагая ей ехать домой.

— Так вы... — начала она.

— Непременно, непременно. — Перлович соскочил с лошади и вошел в генеральский дом.

Марфа Васильевна повернула Бельчика и поехала шагом к себе в узкий переулок.

Приветливый, весь олицетворенная любезность и предупредительность, появился генерал из-за портьеры.

— Как мне совестно, parole d'honneur, — начал он, раскинув руки, словно для объятий, изумленно посмотрел кругом, выпрямился и отрывисто произнес: — Вам что угодно?

Перлович объяснил ему, в чем дело.

— Гм... — промычал генерал. — Послать за адъютантом, — крикнул он громко, пригласил Перловича сесть и подождать и пошел во внутренние апартаменты.

X Погоня

Несмотря на различные формальности, значительно затягивавшие дело, небольшой кавалерийский отряд собрался часам к десяти утра в базарном проходе, и ждали только Перловича, который почему-то взялся быть проводником к месту катастрофы, а пока поскакал переменить свою лошадь, так как его чалый положительно был уже негоден к такой далекой поездке.

Быстро разнеслась по всему городу весть о кровавом событии у Беш-Агача, и множество народу собралось провожать выступающий отряд: явились даже волонтеры, заявившие свое намерение идти вместе с отрядом. В числе последних находился и Хмуров, который больше всех суетился рыская верхом на красивом караковом жеребце и сообщая всем свои планы преследования.

— Надо их перехватить, пока за Дарью не перевалились, — кричал он. — А то их там только и видали. Чего мешков с собой набрали! — накинулся он на казаков. — Эк навьючились, кошемники!.. Ведь верст пятьдесят скакать придется, свиньи полосатые!

— Ладно, и рысцой будет в самую пору, — ворчал урядник, прилаживая за седлом холщовые торбы с ячменем.

— Не мешало бы взять с собой хоть немного артиллерии, — заявил щеголеватый адъютант. Он тоже приехал, совсем по-походному, и даже с охотничьей двустволкой в руках и биноклем в футляре, висевшем на ремешке чрез плечо.

— Бомбическия орудия повезем для вас по арыкам, да буеракам! — накинулся на него Хмуров.

— Нет, все бы, знаете, ракетные станки: это действует морально.

Туземцы заняли пестрыми группами все соседние крыши и смотрели на долгие сборы, шепотом передавая друг другу разные предположения. Они не знали, в чем дело, и решили, что это, должно быть, подступает сам эмир к их городу.

Прискакал, наконец, и Перлович.

— Садись!.. — протянул сотенный командир.

Дребезжа оружием, неловко полезли казаки на своих маштаков и стали выстраиваться.

— Господи, благослови! С богом, братцы!

Казаки начали набожно креститься. Тронулись.

— Сто-о-ой! — тянет снова командир.

— Ребята, скатай кто-нибудь ко мне; там в горнице, на столе предписание генеральское лежит; как бы ветром не сдуло.

Разом человек пять поскакали за генеральским предписанием.

— Ма-арш! — опять запел командир.

Опять двинулись вперед.

Сгоряча погнали самой ходкой рысью. Перлович молча скакал впереди всех. Взяли напрямик, через туземный город, для выигрыша времени.

Вонючие, грязные торговые ряды под навесами, никогда не пропускавшими лучей солнца, но нисколько не задерживающими проливных осенних и зимних дождей, несколько задержали бег лошадей. Казачьи кони проваливались по брюхо, гнилые миазмы подымались из-под развороченных верхних слоев вечной грязи, брызги летели во все стороны и обдавали пестрый разнокалиберный товар, лежавший открыто, напоказ, в маленьких туземных лавочках. Торгаши глядели испуганно на эту кавалькаду; туземные лошади, привязанные у точеных столбов, поддерживающих навесы, прижимали уши, визжали и били задом пробегавших мимо казачьих лошадей.

— Стой!..

Передние остановились; задние стали догонять передних.

— Да что же, черт вас возьми, стой да стой! — горячился Хмуров, наскакав на командира.

— Позвольте, нельзя. Ребята, купи кто лепешек: там, неравно, закусить придется. Михеев, бутыль с тобой?

— У Павлова в торбе, — отзывается из задних рядов голос Михеева.

— Не оттягивать — эй! Что разбрелись! — кричит командир. — Марш!..

— Слышь ты! — кричит Хмуров Перловичу.— Мы там не проедем: там мост разобран...

Перлович не слушает и все погоняет лошадь.

— Смотри, назад придется вернуться...

— Назад, — говорит один казак из передних другому, запаливая на бегу трубочку. — Легко сказать — назад: этак мы верст шесть кругу должны сделать.

— А кто понес нас базарами; надоть было обыкновенной дорогой.

— Обыкновенной!

— Стой!.. — командует сотенный и добавляет: — Вот тебе и раз!

Перлович в недоумении ездит по крутому берегу оврага. Спуститься некуда и даже пешему невозможно; со дна этого оврага торчат полуразрушенные козлы разобранного моста; на противоположной стороне уцелело еще одно прясло и висит в виде балкона, а внизу, между таловых кустов, сочится какая-то грязная струйка.

— Я говорил! — заорал Хмуров. — Я говорил! Назад, назад скорей!

Постояли минуту, другую — пораздумали. Всякий заглянул вниз и всякий сказал: «Ведь, ишь ты, разобран!» Один казак пробовал было спуститься, да чуть не оборвался и не полетел с высоты, по крайней мере, десяти сажен.

— Чего лезешь ты, рыло киргизское! — крикнул на него сотенный командир. — Назад, так назад... Направо кругом! — запел он и тотчас же перевел на обыкновенный язык: — Заворачивай, братцы!

Завернули.

— Теперь куда же? — подумал вслух Хмуров,

— Известно, опять через базар и в Чиназские ворота, а там возьмем правее, ну и в самый раз, — отвечал ему командир.

Перлович уступил свое переднее место Хмурову, который, обгоняя его, произнес с укором:

— Что, брат, ближе вышло? А времени-то сколько ушло!

Перлович промолчал. Быстрая езда и жаркое утро всех разгорячило, лица были красны, словно пылали, одно только лицо его, Перловича, было желто и по нем выступали какие-то пятна: конвульсивно стискивала поводья холодная рука, и во рту он чувствовал сильную горечь. Очень-очень некрасив он был в эту минуту, а эта странная перемена потому только и не была замечена, что все слишком заняты были одной идеей — напасть поскорее на след барантачей.

Наконец, спустя часа полтора после выступления, напали на настоящую дорогу, и вдали, на вершине обрыва, показалась старая гробница.

— Тсс!.. — приподнял руку сотенный командир. — Теперь, голубчики мои, теперь осторожней! Шестеро слезьте с коней, да ползком, братцы, тихонько... чуть, чуть... ни боже мой, и, значит, коли что, ежели как, то сейчас...

Казаки, казалось, поняли эту речь, я человек шесть полезли на брюхе «тихонько, осторожней, коли что, ежели как», а остальные начали осматривать винтовки, щелкая замками и продувая стволы.

— И какого там черта еще! — крикнул Хмуров, проскакал мимо ползущих на брюхе казаков, чуть не вытянул одного нагайкой, благо удобно было, и остановился на самом гребне обрыва, на том самом месте, где виднелись еще следы Бельчика. Если бы Хмуров не смотрел, вытаращив глаза, на что-то внизу, то наверное бы узнал эти полукруглые значки, резко отпечатавшиеся на красноватом грунте выветрившегося гранита.

Любопытство взяло верх над осторожностью. Да к тому же пример Хмурова подействовал заразительно. Мало-помалу, всадник за всадником, столпились все над обрывом: подползли и те шестеро, исполняя до конца приказ начальства, доползли, встали, отряхнулись и пошли к своим лошадям.

На ярко-зеленой поляне, в тени развесистых карагачей, валялось несколько предметов: какая-то красная тряпка, ножны от туземной шашки и труп в кителе, в красных шелковых панталонах. Трудно было разобрать, как этот труп лежал: лицом вверх или затылком?

У этого трупа не было ни лица, ни затылка.

— Батогов! — крикнул Хмуров. — Это его красные шаровары.

Перлович покачнулся на седле и схватился за гриву. Ему показалось, что он вместе с конем оборвался с кручи и летит вниз.

Потихоньку спустились вниз по тропинке и окружили тело.

— Погоны артиллерийские, золотые, — произнес щеголеватый адъютант.

— Ну, значит, Брилло, — решил Хмуров.

— Коли ежели не имеется головы, — заявил сотенный командир, — ужасно трудно признать, что за человек. Потому, ежели как все остальное...

— А там, в овраге, никого нет? — доносился голос одного из казаков.

— ...большое сходство между собой имеют, — докончил начальник отряда.

— Ну как же, — возразил кто-то, — ежели мусульман или там жид и опять православный — завсегда без головы узнать можно.

— Коли ежели без одежи...

— Да будет вам! — прервал спор Хмуров. — Свалка была здесь; это верно; вишь, крови везде сколько! А отсюда следы пошли вон, позади этого двора на дорогу. Пускай подберут тело кто-нибудь и отвезут в город, а мы дальше. Теперь мы на следу, дело верное, может, и догоним к вечеру.

Распорядились насчет тела Брилло и тронулись дальше. Скоро выбрались на Ниазбекскую дорогу, Здесь многочисленные следы конских ног, ясно видные в узком, мало проезжем переулке, исчезли, затертые следами арбяных колес только что проехавшего обоза.

Пришлось обратиться к расспросам, и сотенный командир подъехал к маленькой чайной лавочке, старик хозяин которой смотрел на подъехавшего русского усиленно моргающими глазами. Начался допрос с помощью переводчика, казака-башкирца.

— Барантачи куда пошли? — начал сотский. Казак перевел.

— Кто? — переспросил сарт.

— Барантачи, разбойники, каракчи, — пояснял командир и начинал горячиться. Казак-переводчик тоже начинал волноваться.

— Не знаю никаких барантачей, — говорил старик. — Я здесь сижу с самоваром, зла никому не делаю. У меня и кальяны есть... Вон из них ваши казаки курят, — указал он на казаков, которые между тем не теряли дорогого времени.

— Да бросьте его! — говорил Хмуров. — Вы все равно никакого толку не добьетесь. Да и чего расспрашивать? Куда они уйти могут, как не к Дарье.

— Конечно, к Дарье, — подтвердил щеголеватый адъютант. — А вы мне, господин есаул, — обратился он к сотенному командиру, — дайте человек четырех проводить меня до города: одному небезопасно...

— Кто вас съест? Чего вы боитесь? — заметил Хмуров.

— По пустякам рисковать не желаю-с, извините-с… А дальше ехать я не могу... я совершенно нездоров, да к тому же дела...

— Да убирайтесь к черту!

— Господин Хмуров!

— Проваливайте!

Адъютант уехал, процедив сквозь зубы:

— Я еще с вами поговорю.

— С богом, братцы!..

Поехали. Часа чрез полтора довольно скорой езды погоня опять напала на след: допросили встречного погонщика, который вез топливо в город на четырех вьючных ослах. Он дал кое-какие более определенные указания. В кишлаке сарт Мурза-бай, приятель Батогова, дал уже совершенно ясные указания: он сообщил и число барантачей, сколько мог заметить, и то, что Юсуп, джигит Батогова, часа за два только проскакал мимо его лавки и даже не остановился покурить кальяна, предложенного ему Мурза-баем. Тут же сообщили другие, проезжие курамины, что видели барантачей в другом месте, верстах в пяти правее... Это известие тоже было верно. Ясно было, что партия разделилась. Решили разделить и отряд, тем более, что казаков была почти целая сотня и каждый отряд все-таки был достаточно силен сравнительно с партией барантачей. Разделились: с одним отрядом поехал сам сотенный командир, с другим Хмуров и Перлович. Второй отряд сильно задал ходу, потому что Хмуров ругался не на живот, а на смерть, а, главное, обещал казакам, если нагонят, по рублю на рыло и ведро водки на всех.

— Ваше скуловородие! — обратился урядник, ровняясь своим конем с хмуровским жеребцом. — Позвольте коней напоить: задохнутся, гляди, как загорелись; жарко!

— Ну, пои поскорее, что ли.

Остановились. Казаки протирали запыленные ноздри лошадей полами своих рубах, поправляли седловку и сами маленько поправлялись.

— Чуточку постоим, — говорил урядник, — зато уж как ахнем!

Постояли чуточку, сели на лошадей, и действительно ахнули!

— Братцы, вон они!.. — крикнул кто-то.

Все лошади разом поддали; хмуровский жеребец даже взвился на дыбы. У Перловича замерло сердце.

Верстах в трех, впереди, но несколько правей, мелькнула меж таловых кустов красная точка; вот еще, еще... Эти точки, должно быть, заметили преследователей и пошли скорей... Но нетрудно было заметить, что расстояние, отделявшее преследователей от преследуемых, становилось все меньше и меньше... Вот еще кусты, частые, густые... Красные точки скрылись в них и пропали. Вероятно, эти заросли задержали бег лошадей, потому что когда беглецы показались снова, их отделяло не более полуверсты. Хмуров выхватил револьвер, кинул поводья на шею коня и много опередил казачьих лошадей.

Вдруг последний неприятельский всадник скрылся на мгновение в маленьком белом облачке... Что-то прогудело в воздухе.

— Ишь, пальнул; нешто ответить? — заметил урядник.

— Чего там пустяками заниматься; сейчас насядем.

Хмуров уже налетал. Скулатая рожа обернулась, посмотрела на него через плечо и погрозила ножом и вдруг мелькнула полами красного халата: Хмуров почти в упор выстрелил из своего револьвера, Барантачи, видя, что им не уйти, соскочили с лошадей и бросились в заросли. Раздалось несколько выстрелов. Казаки поскакали в объезд, человек десять спешились и полезли за бежавшими. Один казак шатался на лошади, словно пьяный... Он затянул один повод; лошадь его крутилась на одном месте и упала на бок, оступившись в канаву. Лошадь вскочила снова на ноги и отбежала в сторону. Казак силился подняться, но не мог.

Трое казаков тащили волоком какую-то фигуру с гладко обритым, сверкавшим на солнце черепом; красный халат на этой фигуре висел клочьями. Фигура эта усиленно барахталась.

— Вяжи его, подлеца, вяжи! — кричал урядник.

— Идите сюда! — кричал из кустов Хмуров.

— Братцы, один никак убег? — слышен был чей-то сиплый голос. — Вот он, вот он. Насядь на него... Гляди, осторожней, может, пырнет...

Восемь лошадей, принадлежавших барантачам, усталых, худых до того, что можно было ощупать все кости, были переловлены и сбиты в кучу. В кустах мелькали кое-где казачьи рубахи, по временам слышались выстрелы.

Это весьма напоминало охоту. Да разве это и не была охота на самом деле?

На дорогу выбрался Хмуров. Он был весь в крови и без шапки. Он поправлял пальцами волосы, спутанные ветром, и размазывал по лицу кровавые узоры. Впрочем, это была не его кровь. Правда, его стукнули прикладом по голове, удар, который сбил с него шапку, удар, от которого раскололся приклад и отлетел в сторону... Легкие приклады азиатских ружей чрезвычайно непрочны...

— Лошадей сколько? — спросил он урядника.

— Восемь. Больше не было.

— А там семерых уложили; один удрал-таки!

— Живьем одного поймали, ваше скуловородие! — отрапортовал урядник.

— А, значит, все. Значит, Батогов с другими. Скверно! Зачерпни воды, вон в канаве, рожу умыть.

На лице Перловича, который все время, словно истукан, стоял верхом посреди всеобщей сумятицы, показалось что-то вроде живого румянца.

XI Герой

Муж Марфы Васильевны стоял над большой чертежной доской и отмечал что-то циркулем. Топот коня на дворе заставил его поднять голову. Дверь слегка стукнула, он обернулся.

— Ну, Марта, — спросил он, — как твое новое знакомство?

Марфа Васильевна не отвечала.

— Что так рано?..

Он взглянул на нее пристальнее, и тот слегка язвительный тон, который он хотел придать своему вопросу, замер у него в горле.

Перед ним стояла не Марта, цветущая, румяная, вечно веселая... Нет, это была только ее тень.

Волосы и платье в беспорядке, лицо бледное, как полотно, под глазами темные, синие круги, и сами глаза такие тусклые, так неопределенно смотрящие и как будто ничего не видящие, грязные полосы пыли на лице...

— Марта, голубчик, да, что же случилось такое?

В пылу энергии Марфа Васильевна выдержала все нервные потрясения, испытанные ей в то утро, богатое событиями. Усиленная езда верхом разбила ее тело, и только какое-то странное опьянение, этот экстаз, охвативший ее, поддерживало ее физические силы. Но наступила реакция, экстаз прошел.

— Марта, да скажи же хоть слово, — говорил ей муж и даже тряс ее за плечи.

— Я спать хочу, — прошептала она чуть слышно и пошатнулась. Он подхватил ее. Если бы он этого не сделал, то Марфа Васильевна не устояла бы на ногах. Он чувствовал, как все тяжелее и тяжелее становилось это тело, ноги подгибались, и оно словно выскальзывало из рук. Он крепко стиснул свою жену и потащил ее волоком к кровати. Руки повисли, ноги поволоклись по плитному полу, голова, словно у трупа, перегнулась на безжизненной шее, и волосы мели эти кирпичные плиты.

Маленький котенок Марфы Васильевны стремительно рванулся из-под дивана: ему хотелось поиграть этими длинными, стелящимися по полу волосами, но на него чуть не наступил муж Марфы Васильевны, и котенок жалобно мяукнул и свернулся в клубок на прежнем месте.

Кое-как, с трудом уложил он на постель свою жену и стал над ней в раздумье. Он совсем потерялся и не знал, что делать, к чему приступить. Вдруг глаза его упали на эти грязные полосы, что шли вдоль всего лица, на эти тонкие пальцы, выпачканные поводьями. Он схватил полотенце, намочил его и начал отирать лицо и руки. Тер долго, тер усиленно; особенно возился он с пальцами: черная маслянистая мазь не отставала; он даже мылом пробовал и вдруг хватил кулаком по лбу и бросил полотенце.

— Доктора, доктора! — кричал он, выбежав на улицу.

Он хорошо знал все адреса здешних докторов, но в эту минуту совершенно забыл их. В голове у него стоял какой-то сумбур.

Красивый офицер на красивом коне опять ехал, гарцуя мимо окон. Он ничего еще не знал о случившемся и катался, по обыкновению, мимо окна, в котором рассчитывал видеть Марфу Васильевну.

— Что, кто болен? Кому доктора? — спросил он, задержав коня у калитки дома.

— Ради бога, скачите, как вас, Набрюшников, что ли? Везите доктора какого попало: всех... Да скорее!

— Марфа Васильевна?!

— Умирает. Умерла совсем! Да скорее же, скорее!

Красивый офицер ловко повернул коня, пригнулся и щелкнул. Конь поддал задом, офицер очутился на шее, однако, справился и поскакал.

Муж Марфы Васильевны вбежал опять в комнаты. Она лежала так же неподвижно; из раскрытых губ чуть вылетало слабое дыхание: она спала, по-видимому. Но этот сон так похож был на смерть! Даже глаза не были совсем закрыты и сквозь темные, длинные ресницы глядели безжизненно, тускло, неподвижно... Так именно смотрят незакрытые глаза покойника.

— Ну, что ж... я ничего, — говорил сам с собой муж Марфы Васильевны. — Надо ждать доктора; что я могу сделать? А пока займусь делом... — (он сам собой бравировал). — Зачем время терять: время — деньги.

Он подошел к столу, взял линейку, наложил ее, черкнул сильно карандашом, так сильно, что в руке что-то треснуло. Швырнул на пол и линейку, и обломки карандаша; тихонько, на цыпочках, словно боялся разбудить больную, подошел он к постели и стал в ногах. Он задумался.

В комнате была мертвая тишина, только и слышно было, как маленький котенок катал по полу какую-то пуговицу, и по стеклу стучала большая зеленая муха.

— Это мы сейчас... это мы сразу... А где больная?.. А, вон оно как!..

В комнату вошел, слегка пошатываясь, толстый доктор, не наш доктор, а совсем другой, с густыми темными бакенбардами, в фуражке, надетой совсем на затылок... Пахнуло сильно чем-то спиртуозным, не то ромом, не то водкой, сильно также давал себя чувствовать пряный аромат лимбургского сыра. Муж Марфы Васильевны поднял голову.

— А, доктор... вот смотрите...

— Ничего, ничего; это мы сейчас...

Доктор шагнул, пошатнулся и поспешил поскорей сесть на край постели. Кровать затрещала. Глаза больной раскрылись как будто бы немного шире.

Из-за дверей высовывался Набрюшников: он не решался войти и силился издали, через плечи доктора, взглянуть, что там такое делается...

— Доктор, что это вы делаете?

— А это я пульс щупаю...

— Да разве там пульс!.. Набрюшников, где вы эту свинью нашли?

— Эй вы, не слишком! Я не позволю...— промычал доктор, встал и чуть опять не упал на кровать.

— В бильярдной у Тюльпаненфельда... Да я сейчас другого... Я сейчас... Кто же его знал?.. По мундиру доктор... Я…

Набрюшников заметался и скрылся.

— Вон отсюда!

— Кто? Я?

— Вон или пришибу на месте!

Он схватил со стола тяжелый подсвечник и замахнулся... Пьяный доктор струсил.

— Это я ничего, это я могу, все могу, а впрочем, я уйду, я уйду... Мне что?.. — (он направился к двери). — Мне что? Мне все равно — пускай умирает... Мертвые бо сраму не... Эй, дружище! — (Доктор заметил кого-то, ехавшего мимо на извозчичьих дрожках) — Подвези, мне только до этого Тюль... Тюль... Тюль...

— Ползи на всех четырех, — говорил чей-то голос, и дрожки задребезжали мимо.

Прошло часа два, томительных, страшных два часа.

Марфа Васильевна все находилась в одном и том же положении. Наконец послышались шаги на дворе. Вошел Набрюшников, остановился на пороге и пропустил вперед другого доктора. Этот был в нормальном положении. Он протянул руку мужу Марфы Васильевны, слегка пожал его руку, проговорил многозначительное «гм», и стал считать пульс.

— Тс-тс-тс... дело-то скверно... За льдом пошлите...

Набрюшников ринулся к дверям.

Марфа Васильевна зашевелила губами.

— Тс... — произнес доктор.

— Тс... — повторил муж.

Набрюшников остановился в дверях и приподнялся на цыпочки.

— Вороне где-то Бог послал кусочек сыру, — тихо проговорила Марфа Васильевна, проговорила и замолчала.

— Ну, и слава богу, — также тихо проговорил доктор.

Набрюшников вдруг фыркнул.

— Что же это, доктор?

— Бред начинается и весьма престранный бред. Холодные компрессы на голову, непрерывные компрессы. Лед к вискам.

— Лед к вискам, — машинально проговорил муж.

— Да-с, горячка... и еще какая!.. Ну, да натура-то славная, здоровая, может, и выдержит; а не выдержит... А — что такое?

Доктор обернулся. Муж Марфы Васильевны тихо рыдал.

— Ну, Господь с вами, я уйду, — говорил доктор. — Я вам лучше пришлю свою барыню.

Он на цыпочках пошел к дверям. Набрюшников с большой глыбой льда в руках попался ему навстречу.

А в тот же вечер, в ресторане Тюльнаненфельда, речь шла о событиях дня. Говорили о болезни Марфы Васильевны, говорили об ее муже.

— То есть, в жизни не видал я такой тряпки, — говорил сановитый чиновник с крестом на шее.

— Кто это тряпка — кто? — повернулся к нему от прилавка доктор.

— Да все он же, муж Map...

— Он тряпка, он?! Это — герой!

Гомерический хохот раздался по всему залу ресторана. Доктор вспылил. Он даже схватился за спинку стула.

— Да, герой! — кричал он. — Почище ваших всех хваленых храбрецов. Что они сделали, что?.. Передушили десятка два безоружных сартов... Глиняные горшки брали под видом крепостей! А он ради своей «Марты» сам себя, без всякой пощады, душит за горло.

— Шампанского! — ревет кто-то в толпе...

— Да,— кричал доктор, — герой!.. Почище самого Александра Мак...

Он сильно качнулся, выпитое вино ударило ему в голову.

— Герой... — промычал он тихо и стал размазывать по прилавку пальцем.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I Тяжелые дни

Прошло месяца три со времени катастрофы у Беш-Агача. Тревоги, лишения и все ужасы тяжелой дороги, когда пленнику приходилось переходить из рук в руки, рискуя каждую минуту попасть под мстительный нож обиженной стороны, все это было пройдено и окончено. Жизнь Батогова вошла уже в более или менее определенные рамки, в грустные рамки безысходного рабства.

Европеец в плену у дикаря! Раб, в умственном развитии превышающий своего господина!

Рабство — самая страшная казнь, постигшая когда-либо человечество; но подобное рабство, это высшая степень этой казни.

Для Батогова настало время тяжелых испытаний; не выдержал бы он этой пытки и давно бы покончил с собой, благо случаев к тому представлялось достаточно, но у него была надежда на исход; эта надежда поддерживала его в самые критические минуты, эта надежда заставляла его не совсем уж хмуро глядеть в эту беспредельную даль, туда, к северу, туда, откуда вон летят вереницей длинноногие журавли, вон, еще виднеются какие-то отсталые птицы. Ему было иногда даже очень весело, он громко хохотал, пел, на удивление кочевникам, русские песни и забавно переводил им сказки про лисицу и волка и про трех братьев, двух умных и третьем дураке. Раз он даже показал, как пляшут вприсядку, и ловко подладил на туземной балалайке знакомый мотив «Барыни».

И все эти чудеса делала надежда.

Вон она! В киргизской шапке, полуголая, с громким удалым свистом и гиком, помахивая в воздухе волосяным арканом, гонит вместе с другими киргизами хозяйские табуны на водопой к тем колодцам, что чуть виднеются между песчаными буграми, верстах в трех от аула, и то потому только виднеются, что около них вечно толпятся либо люди, либо животные, а чаще те и другие вместе.

Вчера эта «надежда» тихонько подбросила ему славный кусок баранины, такой кусок, что только самому его хозяину, мирзе Кадргулу, так в пору...

Эта надежда была его бывший джигит — Юсуп.

Он совсем в своей тарелке; он, положительно, чувствует себя, как дома. Ишь как носится он на неоседланной лошади; его крик слышится громче всех, его аркан выше других взвивается в пыльном воздухе. Это от него так шарахнулись кони, отбившиеся было в сторону...

Юсуп мастерски разыгрывал свою роль, лавируя между привязанностью и какой-то странной любовью к своему господину и необходимой осторожностью, которую приходилось доводить до самых утонченных размеров, принимая во внимание наблюдательность и живую подозрительность кочевников, могущих в одном неосторожном движении, в одном неловко сказанном слове найти роковую развязку...

Раз Батогов дурно вычистил лошадь мирзы Кадргула. Сам мирза выругал его, Юсуп, собиравшийся ехать вместе с мирзой, толкнул Батогова в загривок и толкнул его так, что сам мирза Кадргул сказал:

— Ну, за что?.. Это он в первый раз только.

Другой раз Юсуп, в большом обществе, не стесняясь присутствием Батогова, рассказывал про русских такие небылицы и так красноречиво описывал разные нелепости их обрядов и обычаев, что даже сам увлекся своей бранью, ругался напропалую, подбирал для «белых рубах» самые обидные сравнения и, наконец, пустил в Батогова дынной коркой, заметив в задних рядах слушателей его изумленную физиономию.

А потом ночью, проходя, словно нечаянно, мимо пленника, чистившего хозяйскую сбрую, проговорил тихонько, глядя совсем в другую сторону: «Ты, тюра, не сердись; Юсупка знай, какой дело надо делать!»

Недавно вернулись из небольшого набега на персидскую границу; приглашали с собой и Юсупку. Такому джигиту не приходилось оставаться дома, у которого и кони лучшие по всему окрестному кочевью, и оружие такое, что не всяк еще его и видывал, а слышали, что у русских только такие, да вот еще сказывали проезжие купцы-афганцы, что за теми далекими горами, что прямо на полдень, в Индостане у инглизов такие же ружья делаются.

Да и не раз Юсупка заявлял уже о своей отваге и наездничьей ловкости, и таким лихим джигитом, как мирза Юсуп (его иначе и не величали в аулах), брезгать не приходилось даже самому мирзе Кадргулу.

Батогов, конечно, оставался дома; в эту минуту аул перекочевывал верст за полтораста на новое урочище, и пленник шел при верблюдах мирзы Кадргула вместе с другими рабами и рабынями бия.

Поход на персидскую границу был довольно удачный (спасибо, еще чодоры подсобили). Сами потеряли трех джигитов да одну лошадь, а привезли с собой двадцать два верблюда, семерых персиян, пару ослов крупных, особенных, не таких ишаков маленьких, что в бухарском ханстве, а с добрую лошадь, только потому и узнаешь его, что уши длинные… Еврея одного нашли еще при караване... Двух баб везли с собой, да не довезли: одна дорогой сдохла, а другую так живьем пришлось бросить, потому тоже чуть дух переводила; только ныла, за седлом сидя, и тоску нагоняла, а барышей с нее ни тем, ни другим не предвиделось: стара уже совсем была и зубов во рту столько, сколько колодцев от их аулов к хивинскому хану, всего только четыре.

Прирезать ее хотели, да мирза Юсуп удержал: «Оставьте, — говорит, — зачем ножи пачкать; примета такая дурная есть. А коли надоело везти, то бросьте ее так, пускай сама своей смертью кончается!»

Ну, и бросили. Распустили пояс, которым она была привязана, она и сползла сама; так на песке и осталась одна сидеть среди степи.

Мирза Кадргул очень доволен был этим походом. Первым делом, двух верблюдов, да не персидских, те были худы очень, а из своих велел отобрать, послал с подарками к хану. Это всегда пригодится, на всякий случай, больше для того, чтобы лишних разговоров не было. После этого мирза байгу устроил: шестерых баранов зажарил и кумысу выставил столько, что всяк пил, сколько ему в горло лезло. Выпили-таки достаточно. Сама старшая жена мирзы Кадргула, старая Хаззават, даже рассердилась; глядя на пустые козьи меха и, придя на свою половину, произнесла, указывая на гостей, лежавших врастяжку:

— Ведь не лопнули же, обжоры проклятые!

И к Батогову мирза Кадргул стал немного милостивей, не толкнул его рукояткой нагайки, когда тот сегодня утром держал ему стремя, а прежде без этого редко обходилось; а потом велел дать ему то баранье ребро, которое унесла было из котла хозяйская собака, да, спасибо, бабы вовремя заметили и отняли.

Дня два погуляли всем аулом, а потом и опять принялись за свое обычное дело.


***

Таким образом, изо дня в день, из недели в другую, тянулось бесконечное время; то небольшой набег, то ушлют в степь с хозяйскими овцами, то погонят верблюдов, забредших бог знает куда, отыскивать, да добро бы одного погнали, а то всегда с кем-нибудь еще: боятся, чтобы не ушел. А куда уйдешь один, пешком в этой безводной степи? Пройдешь верст тридцать, да и ляжешь в изнеможении, а это все равно, что смерть: без воды не проживешь и суток при такой жаре, что от горячего песка лопается кожа на босых ногах, а на голых плечах чуть не пузыри вскакивают. А поймают, тогда еще хуже: или всю жизнь проведешь, как собака, на привязи, или просто зарежут под горячую руку.

А на ту беду и Юсупка, вот уже скоро две недели, словно сквозь землю провалился, то, бывало, он, хоть мимоходом, взглянет ласково, а иногда и буркнет под нос, так, чтобы слышал только тот, кому следует:

— Погоди, тюра, Юсупка хорошую думу думает, и как кончит думать, тогда за дело оба примемся...

И хорошо знал Батогов, о каком деле намекал ему его верный джигит.

Эта дружеская речь, как свежий ветер разгоняет тучу, разгоняла мрачные думы пленного, и капля по капле подливала масла в эту законченную от слишком частого употребления лампадку надежды, начинавшую уже чадить и тухнуть.

Раза два так тяжело приходилось бедному Батогову, что он был близок к самоубийству, и каждый раз Юсуп своим появлением удерживал его, и в нем снова воскресали твердость и готовность бороться до конца, благо крепкое тело выносило всякую невзгоду.

Работники-киргизы, теперешние товарищи Батогова, относились к нему презрительно, с каким-то озлоблением, словно он отнимал у них хлеб или подрывался под их благосостояние... Они смотрели на «русскую собаку» свысока: это был раб и только, а они — работники. Хотя действительной разницы было очень мало. Также, как и Батогова, так и любого Каримку, Малайку и Шафирку мирза Кадргул мог запороть нагайками до смерти, мог просто зарезать и никому не держать ответа. А относительно работы они были уравнены совершенно: также таскали воду из колодцев, также целые дни ничего не делали, лежа на брюхе в степи на каком-нибудь бархане и поглядывая, как бы бродяга волк не подкрался к необозримым отарам хозяйских баранов.

Но эти работники были мусульмане; правда, такие, что смешивали Магомета с самим Аллахом, не знали ни одного стиха из Корана, не видывали никогда даже этого Корана, не знали вовсе, чем именно их вера отличается от какой-либо другой, но знали только, что они мусульмане, правоверные, а он, известно, «русская собака». Ну, и довольно.

Они гораздо ревностней стерегли пленника, чем сам его хозяин: и если бы Батогову удалось убежать, то они сочли бы это самым тяжелым личным оскорблением.

Находясь вечно глаз на глаз с пленником, они составляли такую бдительную стражу, провести которую было почти невозможно, я говорю почти, потому что действительно невозможного существует весьма немного.

Это препятствие более всего затрудняло и Батогова, и его изобретательного Юсупа. Вот главная причина, почему мирза Юсуп так долго обдумывал свою думу.

Только два исхода могла бы иметь попытка к бегству: или полную удачу, или же смерть. Середины не было вовсе.

Юсуп находил еще, что, принимая все это в соображение, дело делать еще было не время.

Раз вечером, когда солнце только что село и в воздухе стало свежеть, Батогов, с большим козьим мехом на спине, шел от колодцев, направляясь к большой ставке своего хозяина. Тяжелый мех, наполненный водой, сильно нагнул ему спину, и его босые ноги выше щиколотки уходили в сыпучий, еще не успевший остыть песок.

Рядом с ним ехал, на одном из добытых ослов, другой работник-киргиз, перекинув через седло еще два, полных водой меха.

Поблизости колодцев песок был очень сыпуч и на нем трудно было прочно установить кибитки и желомейки: изредка налетевшим ветром вырывало небольшие колки, и эти переносные жилища легко могли быть снесены с занимаемого ими места. По этой причине аул расположен был несколько поодаль, там, где грунт был тверже и можно было вбивать колья для коновязей, у которых стояли на привязях хозяйские верховые кони.

Подходя ближе, Батогов заметил, что близ ставки мирзы Кадргула стоят два усталых коня, видимо, пришедших издалека. В одном из этих коней он узнал своего Орлика. Он так обрадовался, что разом прибавил шагу и, несмотря на свою тяжелую ношу, чуть не бегом пустился к задним кибиткам, где помещались жены мирзы Кадргула, по требованию которых он и ходил к колодцам.

Ехавший с ним киргиз тоже подогнал своего осла, удивился, откуда взялась прыть у «русской собаки», и сказал:

— Ты что же это? Другой раз я тебе два меха навалю. Ты сильней моего осла.

Батогов опомнился и пошел тише.

В кибитке у мирзы Кадргула собралось довольно многочисленное общество. Джигит мирза Юсуп приехал издалека, он, вероятно, новости привез, будет чего послушать... А кочевники вообще страстные любители новостей всякого рода.

Не успел мирза Юсуп слезть с лошади, не успел он произнести обычное «аман», не успел ему тем же ответить мирза Кадргул, вышедший к нему навстречу, а уже весть о приезде джигита разнеслась по всему кочевью...

— Юсуп приехал.

— Какой Юсуп?

— Джигит, что бежал от русских.

— Ну!..

— Мирза Юсуп!.. Где он остановился?..

— Эй! Поедешь мимо, скажи Осману: Юсуп приехал.

Вот говор, который, почти с быстротой электрической искры, пробежал от кибитки к кибитке, от аула к аулу. И вот все, кто только могли, по своему положению, войти гостем в кибитку мирзы Кадргула, собрались послушать рассказ приезжего джигита.

Полы большой хозяйской кибитки, широко и просторно расставленной на возвышенном месте, были приподняты, и ветер свободно проникал во внутренность жилища, освежая его душную атмосферу. Верхняя кошма была тоже откинута, и ровный мягкий свет вечернего неба, проникая сквозь решетчатые ребра крыши, сверху освещал сидящие полукругом оригинальные фигуры. На главном месте, на мягком слое ватных одеял, прислонившись спиной к кибиточным решеткам, сидел сам сановитый хозяин; неподалеку от него сидел мирза Юсуп, еще не успевший отряхнуть пыль со своего верблюжьего халата. Лицо его было тоже все в пыли и закопчено, над правым виском виднелся довольно значительный шрам, шрам новый; и когда кто-то, заметив эту новую прибавку, спросил: «А где это пророк послал тебе новую милость?» Юсуп уклончиво отвечал: «Так, случай тут был неподалеку».

Мирза Юсуп и все гости успели уже рыгнуть по второму разу.

Рыгание выражает то, что гость вполне удовлетворен угощением хозяина и наелся до последней степени. Позабыть рыгнуть значит показать себя человеком, совершенно не знающим приличия. Рыгать слишком часто, это тоже могут принять за слишком уж усиленную лесть, и потому тут тоже должна быть своего рода сноровка, которую и изучают вместе с остальными правилами азиатского этикета.

Итак, гости рыгнули уже по второму разу. Мирза Кадргул погладил свою седую, клинообразную бороду и велел убирать большое глиняное блюдо с остатками вареной баранины. В настоящую минуту из рук в руки переходила чашка с крепким кумысом, мастерски приготовленным самой старой Хаззават. Кумыс этот пили небольшими глотками, иные цедили сквозь зубы, ухватившись жирными губами за края чашки. Красивый мальчик, лет четырнадцати, возился у тагана с кальяном, раздувая в его сетке горячие уголья.

Вокруг кибитки собралась большая толпа и все старались протиснуться как можно ближе к решеткам, чтобы лучше слышать, о чем идет речь в жилище мирзы Кадргула.

— Так ты говоришь, что две тысячи кибиток? — спрашивал мирза Кадргул.

— Пожалуй, что и за третью хватит, — отвечал Юсуп. — Снялись, говорят, еще в прошлом месяце; теперь должны уже к самой Сыр-Дарье подходить.

— Отступники! Одно им слово, — заметил один из гостей, старый мулла Ашик. — И что их тянет к русским? Давно ли от них к Хиве перебрались, а теперь опять к ним перекочевали.

— А тогда другое было дело; тогда у них в Казале какой гусь начальником сидел!..

— Какой такой?

— Да совсем бешеный.

— Это Соболь-тюра, что ли?

— Да, он. От него и дальше Хивы забежишь. Мы слышали, в ту пору и русские купцы куда-то собирались откочевывать.

— Ну что же, хан как? — спросил опять мирза Кадргул. — Сердит очень; ведь ему это чистый убыток?

— Да, прибыли мало; да как их остановишь? Силой не возьмешь. Ведь почти три тысячи кибиток, тоже свою силу имеют. Да опять же и с русскими не хочет ссориться. Сказано — не тронь, ну, он и не трогает.

— Да, — вздохнул мирза Кадргул на всю кибитку, икнул и протянул руку за кальяном.

— В Бухару послы русские приехали, — сказал мирза Юсуп.

— Что такое еще?

— Да мир настоящий затеяли. Музаффар совсем в дружбу к ним лезет. На прошлой неделе еще, говорят, два конских вьюка золота отправил к ихнему губернатору.

— Эх! — вздохнул старый мулла Ашик, — Не по нашим дорогам это золото ездит.

— Ну что же? Всего себе не захватишь. Мир-то, ведь, велик, — заметил мирза Кадргул.

Кальян усиленно хрипел, переходя из рук в руки; угасающие уголья на тагане слабо потрескивали. В кибитке на несколько минут воцарилось полное молчание. Только слышно было, как тяжело дышала и перешептывалась толпа, вплотную налегшая на наружные решетки кибитки.

— Ну что, — наклонился к хозяину Юсуп, — этот у вас как, не балуется?

Он показал на Батогова, мелькнувшего близко, почти у самых стен.

— Ничего, работник хороший.

— То-то, хороший, а вы его поберегайте, выкупу за него никакого не будет: простой сарбаз; об нем, чай, и думать позабыли русские, а он вам, ежели не слишком налегать будете, еще лет тридцать, как добрая лошадь, прослужит.

— Вчера в степь за верблюдами ездили, — начал мулла Ашик, — его тоже с собой брали; лихо на коне ездит, получше кое-кого из наших.

— Гм, — подумал Юсуп, — посади его на добрую лошадь, хоть на Орлика, да дай ему оружие хорошее, да и выезжайте, хоть по два на одного, тогда и увидите, что это за наездник. Жаль вот только, — произнес он вслух, — что вера у них эта... Если бы его, как есть, в нашу перевести.

— А что? — спросил мирза Кадргул.

— Я говорю потому, — сказал Юсуп, — что он сам говорил мне как-то: «Я бы совсем в вашу веру перешел, мне уже теперь о своих и забыть-то надо, если бы только бить меня ни за что, ни про что перестали, да работы было бы поменьше, а то иногда не под силу приходится».

— Не под силу приходится, — проворчал за стеной киргиз-работник. — Небось, нынче меня так обземь ахнул, что до сих нор бока ломит.

— На соленых болотах, у Сайгачьего лога, болезнь какая-то на баранов пришла.

— Вот уже это беда наша совсем.

— В темир-каикских аулах колдуна зарезали.

— Это не желтого ли иранца?..

— Его самого. Всех четырех жен Курбак-бия перепортил. Сам бий почти целый год в отлучке был; приезжает, а они все вот какие ходят... — Юсуп показал рукой на аршин от своего желудка. — А там и посыпало!.. Одна так даже двух сразу.

Одна из жен мирзы Кадргула, красивая Нар-Беби доставала из сундука, что стоял у дверей, какую-то одежду; услышав рассказ, она повернула свое толстое, краснощекое лицо и стала внимательно вслушиваться.

— Ну, а с женами что сделали?

— Да жены чем же виноваты? — заметил кто-то из гостей. — Ведь это на них иранец ветром надул...

Нар-Беби улыбнулась во весь рот, вся словно вспыхнула, и низко нагнулась над сундуком, выпятив, на соблазн всей публики, свои массивные формы.

— А что? — начал мирза Юсуп, — мы вот давно из аула не выходили. Перекочевывать придется еще не скоро. Нам бы хоть неподалеку куда проездиться.

— Да куда, разве опять на персидскую границу?..

— Далеко...

— Ну, на Заравшан к русским?

— Ну, их! — поспешил заметить мирза Юсуп. — Народу всегда перебьют много нашего, а барыша совсем никакого: какую-нибудь пару казачьих лошадей, а то и совсем ничего, а по кишлакам там не много достанешь.

— Нет, вот я слышал, Садык с Назар-кулом хорошие дела делают...

— У них совсем другое дело.

Разговор на минуту прекратился. В кибитке стало совсем темно, и мирза Кадргул зевнул довольно громко, прикрыв рот рукавом своего халата. Около кибитки, где собрались женщины, только что подоившие кобыл и перелившие молоко в турсуки, слышалось что-то вроде песни и тихо бренчали струны сааза.

Батогов снимал на ночь попоны с двух верховых лошадей мирзы Кадргула и отчищал им копыта, усердно ковыряя тупым ножом засоренные подковы.

— Здравствуй, тюра! — раздался сзади него тихий голос.

Батогов обернулся. Юсуп стоял в двух шагах и смотрел вовсе не на него, а на холки лошадей, как бы рассматривая хитро заплетенные косички.

— Здравствуй, Юсуп, что хорошего? — сказал Батогов и сказал так тихо, что, казалось, только сам себя мог слышать, и еще усерднее принялся за свое дело.

— Ну, теперь нельзя, а скоро хорошо будет, — произнес Юсуп, поглядывая небрежно вверх на звезды, и побрел дальше, сделав вид, что только так, мимоходом, завернул взглянуть на красивых жеребцов мирзы Кадргула.

II Кого видел Батогов в соседнем ауле, когда ездили за камышом

Ночь была темная. Мало-помалу говор и шум движения затихли в уснувшем ауле. Чуть краснелись во мраке верхи открытых кибиток, и у колодцев мелькала красная мигающая точка небольшого костра.

Из степи доносились какие-то неопределенные звуки; то будто бы волчий вой, то будто бы рев и кряхтенье верблюда, то словно далекое ржание лошади, то что-то еще, чего даже привычное ухо киргиза понять было не в состоянии. Что-то крылатое носилось в воздухе, мелькая красной точкой в то мгновение, когда оно налетало на тот чуть заметный столб красноватого света, который отбрасывали от себя еще не угасшие уголья на таганах внутри кибиток.

Верблюды тяжело вздыхали и, лежа друг подле друга терлись своими облезлыми боками; лошади жевали ячмень, отфыркиваясь в торбы; кое-где слышен был человеческий храп. В соседней кибитке тихо, но бойко перебранивались между собой неугомонные киргизки.

Батогов сделал все уже, что было нужно, работа его дневная, наконец-то, была покончена, и он свернулся на своем войлоке, около той кибитки, которая предназначена была для работников. Около него с одной стороны спал киргиз-работник и бредил о чем-то во сне, с другой стороны сидел тот работник, что испытал на себе силу русского пленника; он зевал во весь рот и усиленно скреб себе ногтями давно не бритую голову, силясь отделаться от несносного зуда. В этих слежавшихся, прелых кошмах временем накопилось довольно-таки разных паразитов, и нужна была сильная усталость, почти изнеможение, чтобы заснуть, пренебрегая этим неудобством.

Батогову не спалось, несмотря на то, что он не сидел целый день сложа руки. Нет, с раннего утра он пешком ходил верст за десять в степь: надобно было пригнать оттуда двух баранов для хозяйского обихода, потом ездил он с другими за камышом на полувысохшие соляные болота, что лежали на востоке верст за двадцать от стоянки. Вернулись почти к вечеру, да и тут еще четыре турсука воды надо было принести, а колодцы были не близко. Лошадей надо было убрать в свое время, а потом старая Хаззават велела котел мыть, за которым вдвоем они провозились вплоть до самой темноты. Так после всего этого, кажется, мог бы уснуть утомившийся пленник, и никакие паразиты ему бы не помешали, но тут была причина этой бессонницы. Юсуп сказал ему: «Скоро дело делать будем». И эта короткая фраза вызвала у него целый ряд самых жгучих, самых лихорадочных дум. А тут еще другая причина оказалась. Когда ездили за камышом, пришлось проезжать мимо соседнего аула, в который Батогову до сих пор не приходилось заглядывать... Проехали, останавливались у одной кибитки: один из работников мирзы Кадргула дело имел к кому-то из здешних. Постояли, поговорили и дальше поехали.

Ничего особенного в этом ауле не было; аул, как аул, такой же точно, как и ихний, те же кибитки, те же загоны; разве только то, что этот совсем спрятался в лощине, а их стоит на высоком месте, верст за пятнадцать в хорошую погоду видно. Но Батогов успел заметить в этом ауле то, на что, казалось, не обратили вовсе внимания его спутники.

У одной из кибиток, стоявших несколько поодаль от прочих, полы были совсем закинуты наверх; тростниковая загородка (так называемая «чии») была снята и лежала в стороне. Она была сильно изломана ветром, налетевшим накануне, и ее, должно быть, собирались чинить. Сквозь крупную решетку видно было все, что делается внутри этой кибитки. Там сидело несколько женщин; они заняты были плетением громадного пестрого ковра. По их костюмам, по довольно чистым, белым тюрбанам, навороченным на головах, по бусам, украшавшим их потные шеи, наконец, по медным серьгам, вдетым, по туземной моде, в ноздри, и по тому свободному говору и смеху, который раздавался в кибитке, заглушая даже стук катушек, намотанных цветной шерстью, можно было видеть, что тут были все госпожи, хозяйки; рабынь между ними не было. Женщины взапуск жевали изюм и щелкали фисташки и другие подобные сласти, не давая отдыха ни своим языкам, ни своим белым, ярко сверкавшим при каждой улыбке челюстям.

Их говор и смех заставил Батогова повернуть голову, но не они остановили и сосредоточили его внимание.

Снаружи, на самом припеке, в стороне от той тени, которую отбрасывала от себя кибитка, стояла женщина, еще молодая, должно быть, очень красивая, если можно было отыскать бывшую красоту в этом бледном, истощенном лице, в этих впалых глазах, окруженных темной синевой... Грязная, изорванная холщовая рубаха до колен, единственный костюм этой женщины, едва прикрывала ее изнуренное тело. Это тело, худое, слабое, было совсем другого цвета, чем бронзовая, словно дубленая кожа киргизок. Несмотря на слой грязи, несмотря на сильный загар, можно было видеть, что это было белое тело.

Эту нельзя было назвать хозяйкой; эта была то же, что и Батогов.

Нетрудно было убедиться в этом, глядя, как ее тонкие руки устало, как бы нехотя, приподнимали и опускали тяжелый деревянный пест, которым она толкла просо, засыпанное в высокую деревянную ступу.

Когда она приостанавливалась и бросала на минуту свою тяжелую механическую работу для того, чтобы обтереть с лица пот рукавом своей рубахи, или же поправить рукой свои растрепанные, длинные, черные, как уголь, косы, из кибитки тотчас же возвышался визгливый, злой голос, кричавший:

— Ну, ты там, дохлая кляча, не хочешь ли лучше совсем бросить? Только бы спать, ленивая сволочь.

А другой голос добавлял:

— Только и дело делают, пока их колотишь. Я об свою совсем все руки обколотила...

Больно кольнуло в сердце Батогова при взгляде на эту работницу, и эта новая боль совсем заглушила его прежние страдания.

— Не я один, — думал он. — Может быть, в каждом ауле найдется такая же, как она, такой же, как я, горемыка?

Ему хотелось подъехать к ней поближе, хотелось заговорить с ней. «Она, верно, заговорит по-русски», — думал он; хотелось расспросить ее о многом...

Он видел, как широко, изумленно взглянули глаза несчастной, когда топот проезжавших лошадей заставил ее поднять голову. Ему показалось даже, что эти глаза узнали его; если не его лично, то, по крайней мере, догадались, что видят перед собой товарища, брата по одинаковым страданиям...

— Ну, ну, отставай! — крикнул на него киргиз, ехавший сзади, крикнул и чем-то замахнулся.

— На девок заглядывается тоже, — заметил другой и засмеялся сквозь зубы.

Когда пришлось возвращаться назад, Батогов пристально, с сосредоточенным вниманием, присматривался кругом, ко всем группам, мелькавшим между кибиток, ко всем отдельным фигурам, занятым каждая своим делом. Он думал опять увидеть ту же женщину, ему хотелось опять взглянуть на нее; но сколько он ни глядел, приподнимаясь на высоких стременах своего седла, высовывая голову из-за громадных снопов камыша, привьюченных с обеих сторон его лошади, он не видел никого, хоть сколько-нибудь похожего на эту страдалицу.

Да видел ли он ее? Может быть, это воображение, больное, расстроенное, нарисовало ему этот призрак... Нет, вот та самая кибитка, вот и ступка стоит на том же самом месте, вот пест лежит... А вот и еще что-то лежит маленькое, скорченное, покрытое с головой какой-то рваной конской попоной, лежит и тихо стонет...

Вот об этой-то встрече и думал теперь Батогов, лежа врастяжку, навзничь, закинув руки за голову, неопределенно уставясь глазами в темное ночное небо, по которому, из конца в конец, беспрерывно черкали блестящие падающие звезды.

Кто она? Откуда? Давно ли томится здесь, оторванная от всего, что только было ей близко?.. Эти вопросы больше занимали голову Батогова, чем даже фраза его Юсупки, снова вызвавшая томительные иллюзии близкого освобождения.

Как узнать все это, как отыскать ее, у кого расспросить о ней, если не придется ее увидеть снова? А как хотелось ему опять увидеть это страдальческое лицо!.. Если бы Батогову предложили на выбор — или бежать сейчас, или же отложить побег еще на целый год, но зато в это время обещать ему возможность видеть и говорить с пленницей соседнего аула — он не задумываясь выбрал бы второе.

— Разве попросить Юсупа: он все узнает, ему это так легко устроить; он мне расскажет, — решил, наконец, Батогов; и с этим решением он стал дожидаться утра.

Он отполз подальше от общей кошмы, на которой спали работники.

— Ты куда это? — спросил его рядом лежащий, и спросил таким голосом, что Батогов сразу не догадался ему ли это говорят, или же он слышит бессознательный бред спящего.

Он снял с себя рубаху, сильно встряхнул ее и надел снова. Он лег прямо на песок, потерся об него немного сильно чесавшимся телом, и скоро его начала одолевать тяжелая дремота.

— Ты чего это ушел-то? — снова слышится тот же голос. Батогов не отвечал.

Темная фигура приподнялась, пристально на него посмотрела, приподнялась еще больше и разом запрокинулась навзничь.

— Эк стерегут как, черти! — подумал про себя Батогов. — И что им за прибыль такая?.. Тоже, ведь, рабочая скотина, как и я... — И он начал притворно храпеть, чтобы избавиться от дальнейших расспросов.


***

Чуть-чуть рассветало, а уже половина аула была на ногах; даже сам мирза Кадргул выглянул на минуту, заспанный, из дверей своей кибитки; выглянул больше для того, чтобы показать, кому следует знать о том, что хозяин уже проснулся. Заспанное, немного сердитое лицо мирзы снова скрылось за узорной кошмой и дверь плотно опустилась на свое место.

Батогов увел хозяйских жеребцов к колодцам, и опять не один, а с другими. Он захватил с собой и лошадей мирзы Юсупа, который, не выходя из кибитки, закричал ему:

— Эй ты, захвати и моих с собой, все равно за одним разом ходить к колодцам...

Юсуп выругался при этом, да так обидно выругался, что все работники расхохотались, услышав такое хорошее слово.

— Ах ты, свинья эдакая, — подумал Батогов и пошел отвязывать лошадей мирзы Юсупа, погладив при этом своего Орлика, который весело заржал при приближении пленного.

Умная лошадь всегда приветствовала Батогова ржанием, привычка, которая весьма не нравилась мирзе Юсупу, привычка, на которую как-то подозрительно смотрели заметившие это обстоятельство работники.

Спустя полчаса после того, как угнали лошадей к водопою, Юсуп вышел совсем одетый и вооруженный словно в дальнюю дорогу, сердито поглядел кругом, словно отыскивая кого-то глазами, и проговорил громко, так что во всех концах аула слышали:

— Ишь ты, собака паршивая, сколько времени у колодцев толчется!

— Да ты, мирза, куда собираешься, что ли? — спросил Кадргул, не выходя из кибитки.

— Ту неподалеку, в аул к Ахмету надо съездить, — отвечал Юсуп. — Пойти разве навстречу? — произнес он, как бы про себя и быстро зашагал к колодцам, над которыми, несмотря на утреннюю росу, стояла густая пыль, и в этой пыли смутно сливались рев верблюдов, ржание лошадей, унылое блеяние овец и громкие отдельные возгласы погонщиков.

Небольшая вереница всадников выделилась из этого пыльного облака; то были наши работники, которые маленькой рысцой вели лошадей с водопоя.

Мирза Юсуп шибче зашагал им навстречу.

— Эй ты! — крикнул он Батогову, когда они поравнялись, — давай лошадей сюда!

Батогов свернул немного в сторону; остальные работники поехали шагом, однако все-таки поехали, а не остановились вовсе, и на несколько минут Батогов очутился совершенно наедине, глаз на глаз, со своим преданным джигитом.

— Поверни сюда лошадь! Стремя подержи! — кричал он громко. — Слушай, тюра, — произнес он почти шепотом (Юсуп весь разговор вел довольно оригинально: то говорил тихо, едва слышно, то кричал так, что его за версту все могли слышать; при этом он сильно жестикулировал руками и раза два, ни с того, ни с сего, замахивался нагайкой). — Слушай, тюра, через три дня мирза Кадргул опять на персидскую границу выступает; тебя хочет взять с собой, не езди... Да держи же повод крепче, чертова голова... Скажи, что болен, ногу обрежь себе что ли... Ах ты, собака паршивая!.. А я поеду: мне надо. Здесь меня дожидаться будешь... И как это тебя не бить, скота эдакого!.. Новая луна как поднимется, тогда дело делать будем; я все уже узнал, что нужно, и дорогу нашел настоящую... А этого хочешь! — (Юсуп с размаха ударил нагайкой по седлу). — Я для этого и ездил эти две недели, — добавил он тихо.

Джигит медленно, с достоинством, взбирался на седло. Батогов, подавая ему поводья от другой лошади, успел сообщить ему в это время о той женщине, которую встретил в соседнем ауле, и просил Юсупа узнать о ней все, что только было можно.

Подозрительно поглядел Юсуп на своего тюра, сказал, что узнать можно, что узнать, пожалуй, нетрудно, да только время ли о чужой голове думать, когда свою поскорее уносить надо... Выругал еще раз громко Батогова, примерно ткнул в загривок и с места в карьер поскакал в сторону, долго еще мелькая вдали своим красным халатом. А Батогов побрел пешком в аул, где уже поднимались высокие столбы дыма: там варили баранью шурпу (род похлебки) на завтрак проголодавшимся джигитам.

Днем Батогов не видал своего Юсупа; он целый день пропадал где-то и только поздно ночью вернулся в аул мирзы Кадргула.

Весь день нетерпение мучило бедного пленника. Недаром так болезненно отозвался на нем тот страдальческий взгляд, которым встретила его работница в соседнем ауле. У него сердце сжалось от какого-то странного предчувствия. В его мозгу копошилась страшная догадка.

Этот день также монотонно прошел, как и другие, и когда ночью мирза Юсуп, проходя мимо Батогова, сказал ему: «Юсупка все узнал. Будет завтра случай и тюра все узнает», то Батогов, совершенно забывшись, рванулся к нему с расспросами, но тотчас же опомнился, увидев, как его Юсупка спокойно пошел дальше, не обращая никакого внимания на волнение Батогова.

III Нар-Беби

В это утро обычные тревоги просыпающегося аула приняли какой-то особенный, оживленный характер.

Еще накануне пастухи, пригнавшие отары с пастбищ, и еще кое-кто из соседей, что кочевали близ соленых озер, говорили, что на этих затонах, в тех пунктах, где вода не совсем еще испарилась во время жаркого лета, слетелось много разной болотной и озерной дичи, прилетевшей с далекого севера.

Подходило время осеннего перелета, и эти кое-где разбросанные цепи солонцеватых озер, почти затерявшиеся в громадных степях, выжженных солнцем, обрамленные непроходимыми трясинами, поросшие тростником и осокой, служили станциями для бесчисленных птичьих стай, изнуренных далекими перелетами над безводной, сухой равниной. Дальше, за этими озерами, опять бесконечные степи, там за ними величавая, покойная Аму-Дарья, за ней благодатные теплые страны; а пока, в ожидании этого раздолья, сойдут и эти полувысохшие лужи, дающие возможность поплескаться и понырять бесчисленным утиным стаям, и некому здесь тревожить этих кочевых птиц; разве какие-либо соседние аулы вышлют своих джигитов порыскать с соколами вокруг соляных озер, не слишком близко, впрочем, подбираясь к их топким берегам. А тот ущерб, который нанесут несметным крылатым легионам десяток-другой узкоглазых охотников, не слишком-то тревожит птиц, и спокойно опускаются они шумящими стаями на эти гладкие водные поверхности, на эти илистые, топкие трясины, богатые всякой земноводной снедью.

Спокойно, чинно, с достоинством бродят между кочками длинные журавли; один за другим погружают они свои длинные носы в илистую грязь, выхватывают оттуда что-то живое, сильно трепещущееся, глотают пойманное, запрокинув кверху голову, снова суют носы в грязь, пока не нажрутся до пресыщения, до того, что равнодушно смотрят на какую-нибудь маленькую, бойкую, всю в ярких крапинках лягушку, прыгающую у них чуть-чуть что не под самым носом: тогда они, совершенно успокоенные, станут на одной ноге длинными рядами на самом краю затонов и, словно ряды неподвижных солдатиков, уставятся в воду, созерцая там свои собственные отражения.

Стаи уток, подвернув головы под крылья, плотно прижавшись друг к другу, дремлют на поверхности луж, и не видно воды под этой живой массой, испещренной золотисто-зелеными и ярко-белыми пятнами.

Поднимая тысячи брызг, взмахивая громадными белыми крыльями, вытянув тонкие красивые шеи, взлетают величавые лебеди и, пролетев несколько десятков шагов, стелясь над самыми зарослями, задевая камни в своем могучем размахе, с шумом опускаются на воды соседнего затона. И долго еще над водой носится плеск и гул, словно неподалеку дружно работают невидимые водяные мельницы.

Привольно было бы охотнику бродить по этим заповедным болотам, подкрадываться к этим стаям, не напуганным еще ружейными выстрелами, но только прежде надо изучить те немногие узкие, словно протянутые жердочки, тропинки, которые, пожалуй, еще могут выдержать незначительную тяжесть одинокого охотника. Случайно сплетшиеся корни и стебли осоки, редкого тальника и камыша образовали эти опасные предательские пути, и горе тому, чья нога сорвется с подобной тропинки. Горе тому, кто, обманувшись кажущейся прочностью соседней кочки, прыгнет на нее, рассчитывая с нее прыгнуть на другую, там на третью и, таким образом, мало-помалу, пробраться вон к тому водному пространству, что светлой чертой серебрится сквозь дальние камышовые заросли. Неверно ступившая нога уходит все глубже и глубже, ее словно засасывает какая-то странная подземная сила; бьется и барахтается неосторожный, хватаясь за окружающие его стебли, эти стебли остаются у него в руках, вырванные с корнями, быстрое движение еще более разбивает жидкую, бездонную грязь, и счастлив, тысячу раз счастлив тот, кому удастся снова выкарабкаться на прежнюю тропу, и уже ни за что не решится он во второй раз повторить такой, донельзя рискованной попытки.

Случалось, что верблюд, испуганный волком, неожиданно завывшим за теми барханами, охваченный паническим ужасом, забежит в эти трясины. Долго бьется и пронзительно, чуть не на всю степь ревет от страха несчастное животное, силясь вырваться из этой засасывающей топи, и чем сильнее бьется оно, тем быстрее погружается в илистую массу пока она совершенно не поглотит и это горбатое туловище, и эту искаженную ужасом, мохнатую голову, которая, вытянувшись на длинной шее, до последнего мгновения держится на предательской поверхности. А приди кто через час взглянуть на это место страшной борьбы за жизнь — и что он увидит? Ту же слегка изрытую топь, те же кочки, мохнатые, неподвижные, тот же камыш, колеблющийся от ветра, и никаких признаков томительной, страшной катастрофы. И недоумевает прискакавший на помощь киргиз, что же это ревело так, вот тут, словно как на этом самом месте?..

Сколько джигитов потеряли своих коней на этих болотах! И эти бесчисленные птичьи стаи словно знают, какие непроходимые преграды отделяют их от человека, и спокойно смотрят они вдаль на этих немногих всадников, что ярко-красными точками мелькают по окраинам, между редких, полувыжженных зарослей.


***

Временем осеннего перелета киргизы, страстные любители соколиной охоты, пользуются для того, чтобы попытать удаль и своих ученых, притравленных птиц, и поразнообразить хоть немного свой стол, заменив дичью вечно одну и ту же конину, да баранину.

И вот, сегодня, мирза Кадргул собирался, чуть не всем аулом, на охоту с соколами и выезжал для того на соляные озера. Предполагали уехать верст за сорок от места стоянки, а потому мирза Кадргул, рассчитывая не один день позабавиться этой охотой, велел перевезти на место охоты несколько запасных кибиток, с которыми и возились женщины, сворачивая кошмы, увязывая в пучки ребра телеги (боковые решетки) и остальное дерево и навьючивая все это на верблюдов, еще накануне приведенных из степи.

Всех всадников собралось человек около тридцати. Это было почти все население просторно разбросанного аула. Все выехали на своих лучших лошадях, одетые в новые цветные халаты. Лица у всех смотрели как-то весело, празднично. Оружия с собой не забирали много, что, мол, оно только даром за спиной болтаться будет, однако, шашку на всякий случай и неизбежные ножи захватили с собой. Только один мирза Юсуп, который даже из кибитки не выходил никогда иначе, как будто бы на войну собирался, был и теперь вооружен от головы до самых пяток, за спиной у него было ружье его диковинное, что по два раза сразу стреляет, а пистолеты с ним были такие, что, как начнут стрелять, и счета нет тем выстрелам, а сам мирза Юсуп в это время только пальцем пошевеливает.

Борзые собаки подняли вой, глядя на сбирающихся всадников, и путались между лошадьми, с веселым, заигрывающим лаем, прыгая чуть не на седла к своим хозяевам.

Ученые птицы сидели на плечах джигитов или на крашеных палках, прилаженных за плечами вроде коромысла; соколы, беркуты и маленькие охотничьи ястребки чуть слышно гремели металлическими бубенчиками, привязанными к их мохнатым лапкам. Все они были на привязях, от которых освобождались только по воле джигита, завидевшего подходящую добычу.

У самой ставки мирзы Кадргула красивый рыжий жеребец рыл ногой землю от нетерпения и, зажав уши, злобно косился на толпу, грызя железные удила своей разукрашенной уздечки. Батогов его оглаживал и внимательно осматривал седловку, стараясь не пропустить чего-нибудь такого, за что могло бы достаться от хозяина его спине или затылку. Однако, все обошлось благополучно.

Мирза Кадргул вышел, степенно оглянулся по сторонам, оправил пояс, увешанный бесчисленными кошельками, подтянул штаны, не торопясь влез на седло и стал разбирать поданные ему поводья.

Всадник за всадником, маленькими группами, а чаще просто поодиночке, стали выбираться джигиты из аула. Солнце только что еще взошло, в воздухе было прохладно, застоявшиеся кони горячились.

Мало-помалу все всадники скрылись из вида, и аул опустел, только близ ставки мирзы Кадргула возилась краснощекая Нар-Беби, довьючивая с работниками последнего верблюда.

Через полчаса небольшой караван с тремя женщинами и четырьмя работниками, позванивая колокольчиками и погремушками, потянулся из аула вслед за уехавшими джигитами. Уздечки у всех верблюдов были украшены ярко-красными шерстяными султанчиками, которые торчали как раз между ушей животных. Это означало, что верблюды были не какого-нибудь простого киргиза, а принадлежали самому мирзе Кадргулу.

В этом караване, в числе четырех работников, находился Батогов, которого краснощекая Нар-Беби выбрала себе сама на подмогу при расстановке и уборке кибиток.


***

Караван шел в таком порядке: на переднем верблюде ехал работник, сидя на горбах, между двух громадных свертков кибиточных кошем. На втором верблюде седло было совсем особенного устройства; оно было в виде четырехугольной, плоской корзинки, на углах которой поднимались аршина на полтора пучки камыша, а на верхушках этих пучков прилажены были султаны из конского волоса и красной шерсти. В этой корзинке сидела одна из жен мирзы Кадргула; рядом ехала верхом на лошади другая женщина; за ними шли два верблюда, на которых были навьючены телега и крыши кибиток; пучки крашенных прутьев странно топорщились и гремели при каждом шаге животных. На этих же верблюдах были прилажены два больших, закопченных котла и шерстяной мешок с рисом и прочей провизией. За верблюдами, несколько поотстав, шел пешком Батогов, он только один был пеший, между тем как остальные работники гарцевали верхом, держась поблизости каравана. Батогов вел в поводу четвертого приземистого, мохнатого двугорбого верблюда, почти белого, покрытого цветным ковром и украшенного большим, глухо звенящим колоколом. На верблюде этом сидела Нар-Беби, просто верхом, широко раздвинув свои ноги и раскачивая на ходу всем своим жирным туловищем. Однообразная, колеблющаяся походка верблюда, казалось, усыпляла ее; она сильно сопела носом, прихрапывала, только прищуренные, чересчур уж масляные глаза ее как-то странно посматривали на молодцеватую фигуру шагающего перед ней Батогова.

Он был в одних только кожаных шароварах, без рубашки, и его мускулистое, здоровое тело, несмотря на сильный загар и слой грязи, все-таки резко отделялось своей относительной белизной от темно-бронзовой, словно дубленой кожи прочих работников.

Вдруг Батогов почувствовал, что о его спину что-то очень легко щелкнуло, словно в него бросили чем-то... Сперва он не обратил внимания на это обстоятельство, но, вот, спина его опять ощутила на себе повторение того же удара, удара мягкого, такого, который ясно говорил, что бьющая рука вовсе не желала произвести болезненное ощущение, а просто требовала, чтобы на нее обратили внимание.

Батогов быстро обернулся. Широкий рот Нар-Беби как-то особенно выразительно улыбался, она смотрела вдаль, немного отвернувшись в сторону, и вытирала пальцами что-то под носом.

— Ишь ты, — подумал Батогов, — никак заигрывает?

Он пошел немного тише, так что очутился не впереди верблюда а рядом, у самого плеча животного, которое вовсе не требовало, чтобы его тащили за повод, и бойко шло вперед, пошлепывая от скуки своими отвислыми пенящимися губами.

Маневр Батогова, вероятно, очень понравился Нар-Беби, потому что он тотчас же почувствовал, как острый носок красного сафьянового сапога уперся ему слегка в плечо, а потом начал легонько, по-кошачьи, щекотать ему шею.

Батогов опять обернулся. Нар-Беби быстро отдернула ногу, осклабилась, расстегнула ворот своей рубахи и внимательно занялась какой-то охотой у себя за пазухой. Скоро она так увлеклась этой ловлей, что, казалось, вовсе не замечала, как, мало-помалу, у ней обнажалась грудь, и ее красная кумачная рубаха сползла уже с одного плеча, скользя по ожирелым, потным формам степной красавицы.

Батогов искоса взглянул и отвернулся. Через секунду он снова почувствовал на своей шее прикосновение сапога.

— А что, — подумал он, — разве и в самом деле попробовать завести интригу, благо сама напрашивается?

И он, приноровившись, ловко поймал рукой эту шаловливую ногу и слегка притиснул ее.

Нар-Беби тихо засмеялась и произнесла вполголоса:

— Эге! Да ты знаешь, с чего начинать нужно? (поговорка, равносильная нашей: «где раки зимуют»)...

— Тоже ведь не маленький, — отвечал Батогов также тихо и шагнул немного вперед. Ему показалось, что один из работников, кривой Каримка, проезжая мимо, как-то подозрительно посмотрел на них своим одиноким глазом.

Это был тот самый работник, который не раз схватывался с Батоговым, и схватки эти всегда для него невыгодно кончались; раз даже чуть не дошло у них до ножей, то есть, правильнее сказать, до ножа, так как нож-то был у одного Каримки, и Батогов только тем и избавился от своего противника, что успел сбить его с ног ударом тяжелой конской попоны, а тут подоспел кто-то из джигитов и разнял драчунов, отвесив каждому из них по несколько ударов нагайкой. Батогов молча выдержал побои и принялся, чуть не в десятый раз, чистить и холить рыжего жеребца, а кривой Каримка кричал и выл чуть не на весь аул, и клялся Аллахом и всеми пророками, что когда-нибудь просто сонного придушит эту проклятую русскую собаку.

Каримка поглядел и проехал мимо; еще раз обернулся совсем неожиданно, но Батогов зорко следил за всеми движениями своего подозрительного врага и потому вовремя принял меры осторожности.

— Ну, опять иди ближе, — произнесла Нар-Беби.

— Это хорошо, — подумал Батогов, — реже голодать придется; другой раз, все лишний кусок перепадет, а мне этим брезгать не приходится.

Вдали, на небольшом возвышенном бархане, чуть виднелась группа всадников; еще дальше, в степи, мелькали несколько отдельно двигающихся точек. То были джигиты из аула мирзы Кадргула. Оригинальная охота с соколами, эта воздушная травля птиц птицами же, началась на потеху разгулявшимся джигитам.

Караван остановился. Выбрали место, где песок был немного посырее и не так крутило пыль прихотливым ветром, и принялись ставить кибитки.

Нар-Беби сама возилась с работниками, опытной рукой обтягивала решетки широкой тесьмой и волосяными арканами, и когда накидывали верхнюю кошму, то красавица, словно нечаянно, очутилась около самого Батогова и шепнула ему скороговоркой:

— Ты, слушай: как стемнеет совсем, сюда приди; я тебе в эту дыру мяса просуну, а ты и ешь потихоньку.

Она показала ему на прореху в кошме, приходившуюся как раз у самого низа кибитки.

— Вот и начало высокого покровительства, — подумал Батогов. — Все-таки не кто-нибудь, а сама жена мирзы Кадргула!

Подскакало человека три джигитов, у каждого на седлах висели в тороках по десятку разнокалиберных уток, у одного даже висел, прихваченный за шею, большой серый гусь и чуть не по самой земле волочился своим полуторааршинным крылом, переломленным во время падения на землю.

Птицу сдали на руки Нар-Беби: она тут была полной хозяйкой, за отсутствием старой Хаззават, оставшейся в ауле. Кибитки установили, котлы поставили на таганы, стряпня началась, и работникам ничего более не оставалось делать, как сесть на корточки и спокойно дожидаться вечера, любуясь, как вдали охотятся чуть заметные всадники.

Так и сделали.

IV Соколиная охота

— А вон наш мирза едет, — говорил один из работников, глядя вдаль по направлению озер.

— Где ты его видишь? — спрашивал другой.

— Да вон там. Смотри, как раз между кустом и тем джигитом, что с лошади слез.

— А, вижу. Может, он, а может, и другой кто. Далеко.

— Он.

— Смотри, смотри, как погнали! Ай-ай-ай! Ух!

Работник привскочил на месте, заметался, словно он сам гнал вместе с джигитами, и громко загикал. Другой работник свистнул, а Каримка произнес, с презрением глядя на Батогова:

— Видывал ли ты там, у вас, что-нибудь лучше?

— Стоит дрянь такую смотреть! — сказал Батогов и даже сплюнул.

Каримка схватил какой-то комок и швырнул им в русского.

— Ну, ты — тише: опять то же будет; лучше не лезь! — сказал Батогов и отодвинулся подальше.

— А вон мирза Юсуп полем прямо пошел. Эк дует!

— Эге! да это они волка выгнали; смотри, как пошли. Вон он, вон! Удирает, чертов сын!

— Ой, уйдет!.. пропал... вон опять пошел... наседают, наседают!.. Прорезали!

— Берут, берут... Эх, кабы нам туда же!

— И что только за лошадь у этого Юсупа: просто сам шайтан в ней сидит!

— Да в ней, и правда, черт сидит, да, может, еще и не один... Ты слышал, небось, как Юсуп говорил, что он ее из-под русского батыра взял?

— Ну, так что же?

— А то, что ежели у них только в руках побывает — ну, и готово.

— Ну, а этот тоже?

Работник понизил голос и показал на Батогова.

— А ты думал — нет?

— То-то я заметил, что как он подойдет к юсуповым лошадям, сейчас те ржать начинают, особенно этот гнедой, белоногий.

— А я так думаю, — вставил Каримка, — как бы тут совсем особенного черта не было... Я еще кое-что заметил...

Работники начали о чем-то шептаться между собой. Батогов попытался было вслушаться, да нет: очень уж тихо говорили. Только во время разговора Каримка раза два посмотрел туда, где краснощекая Нар-Беби, растерев на ладонях какую-то белую мазь, умащивала ею свои и без того жирные косы.

— Ну, а Юсуп? — спросил один из шептавших уже громко.

— Да что Юсуп, — отвечал кривой Каримка. — Живет у нас с самого похода в Нуратын-Тау, а кто он — разве кто-нибудь знает, что ли?

— Эх, есть что-то хочется!

От котлов потянуло варевом, и эта аппетитная струя раздражала голодные желудки работников.

— А солнце-то уже низко, — заметил кто-то.

— Скоро кончат: вон четверо уже сюда едут никак. Эк лошадей-то замылили!

— Эй вы там, иди кто-нибудь сюда! — раздался звонкий голос одной из женщин.

— Ну, иди, слышишь...

— Иди сам — не меня зовут!

— Что же ты, собака? — обратился Каримка к Батогову. — Слышишь, марджа зовет.

Батогов поднялся.


***

На усталых, еле двигающих ногами, покрытых пеной лошадях мало-помалу начали съезжаться джигиты к кибиткам, поблизости которых поднимались столбы дыма от огней, разложенных под котлами, и густой пар валил клубами от самых котлов, особенно когда Нар-Беби приподнимала крышку, чтобы поворочать там деревянной лопаткой.

Кто проваживал лошадей, кто уже расседлывал их, отцепив от задней луки изрядные вязанки с дичью. Шумней и шумней становилось около кибиток, по мере того, как прибывали охотники. Лица у всех были потные, разгоревшиеся; говорили все разом, говорили громко, хрипло смеялись, припоминая разные эпизоды дня. Даже сам мирза Кадргул громко кричал на всю стоянку, что кабы не эта проклятая топь, то на волка бы он насел много прежде, чем поспел к нему Юсуп на своем белоногом. А Юсуп посмеивался над мирзой, приговаривая: «Ладно, топь — для всякого топь, а каскыр (волк) — вот он!» И джигит принялся отвязывать небольшого степного волка, подвешенного под седлом за задние ноги. Тощий, не вылинявший как следует, словно ощипанный, этот волк был очень похож на загнанную, забитую собаку; однако все-таки за ним надо было погоняться, на нем можно было выказать свою прыть и считался он все-таки лучшим трофеем дня; травля за ним была самым веселым эпизодом охоты.

Скоро все устроилось; лошадей убрали и поставили на приколы, и джигиты уселись ужинать отдельными кружками, поблизости кибиток. Самое многолюдное и оживленное общество собралось около мирзы Кадргула и Юсупа. Батогов неподалеку вытирал куском войлока и скребницей засохший пот и пыль на золотистой шерсти рыжего жеребца.

— Это еще что за охота! — говорил мирза Юсуп. — Нет, вот я вам расскажу, как мы втроем в кураминских камышах на джульбарса охотились.

— Втроем? Кто да кто? — спросил мирза Кадргул.

— Двое наших было да один русский казак, хороший тоже охотник.

— Вы верхом были?

— Пешие. Вырыли мы яму, засели туда, сверху камышом закрылись и сидим.

— А ведь страшно было, я думаю? — заметил кто-то из слушателей.

— Чего страшно? — Юсуп приостановился. — Нам ничего не было страшно; а вот русский — тот немного струсил.

— Ну, еще бы!

— Около нас, тут сейчас, шагах не больше, как в десяти, — продолжал рассказчик, — лошадь дохлая лежала: вчера еще ее джульбарс зарезал да не доел. Мы и думали, что придет доедать нынче. Вот сидим; слышим — заревел.

— Ой-ой! И близко?

— Тут вот сейчас, как этот котел. Мы ждем.

Слышим, ревет еще — другой...

— Тсс! даже слушать — страх берет...

— Ничего! слышим, опять ревет — третий...

«Вот разоврался», — думал про себя Батогов. Он слышал весь разговор и боялся проронить слово, потому что Юсуп сказал ему сегодня рано утром мимоходом: «Вечером, может, я говорить что буду, а ты слушай». Ну, теперь Батогов и слушал, догадываясь, что это какой-нибудь новый способ, изобретенный его джигитом, чтобы сообщить Батогову что-нибудь для него интересное.

— Русский дрожит и трясется, будто его ледяная болезнь бьет; мы — ничего; думаем: как раз по одному на брата. Поднялся по камышам треск — ну, целый табун гонят да и только!

— Да ведь они больше тихо ходят? — усомнился мирза Кадргул.

— На этот раз шумели. Глядим, один вылез. Зубы — вот! (Юсуп показал на руке чуть не по локоть.) Глаза — вот!.. (Рассказчик хотел было кивнуть на котел, да одумался и сложил кольцом пальцы.) Рыло какое — ух!.. Смотрим: другой вышел, за ним — третий... остановились все три да как заревут!..

— Я бы непременно удрал!

— «Давай стрелять», — говорит мне потихоньку казак. Я говорю: «Погоди, неравно испугаем их, они и уйдут — тогда ищи».

— Испугаешь!.. — мирза Кадргул расхохотался и толкнул рассказчика в бок кулаком. — Я думаю, у самих душа из халата выскочила!

— Ничего-таки не выскочила! Вот звери подошли к лошади, понюхали и принялись ее жрать. Ну, думаю, пора... как грохнем! — все три и повалились.

— Сразу?

— Сразу. Да это что, слушай дальше. Вылезли мы из ямы к ним, смотрим... и теперь точно что струсили, да и было отчего... сидят три бабы; одна баба черная, другая рыжая, а третья совсем белая, седая такая; сидят и животы чешут...

— Вот тебе и раз! — послышались отдельные возгласы. — Это вместо джульбарсов-то?

— Да, вместо. Мы это опять все трое в яму.

— Чего так?

— Страшно стало. Глядим: где же бабы? Нету баб, а вместо них-то сидят на падали три больших вороны; глаза у них совсем как уголья; сидят и долбят носами конские кости... Мы потихоньку, потихоньку, задом да задом, ползком да ползком, так-то мы вплоть до самой реки, без малого четыре «чакрым» (версты), пролезли. Да, вот какая дьявольская сторона стала! — заключил Юсуп и полез рукой в блюдо с бараниной.

— Все от русских, — заявил мирза Кадргул и полез в блюдо с другой стороны. Несколько рук последовало их примеру.

— А то раз поехали мы рыбу ловить около Чиназа... — начал опять Юсуп.

— Погоди, после расскажешь, — остановил его Кадргул, — а то тебя начнут слушать — есть перестанут.

Помолчали все и началось усиленное пожирание всего, что стояло перед джигитами; челюсти грызли попадавшиеся хрящи и кости, губы и языки громко, на всю степь, всхлипывали, всасывали и подсмакивали, дыхание переводилось тяжело и как-то наскоро, и с грязных, лоснящихся пальцев капало на кожаные шаровары горячее сало.

Джигиты, должно быть, очень проголодались, да и было отчего.

— А в каких баб джульбарсы обратились, в русских или в наших? — спросил вдруг один из джигитов, вытирая нос и губы полой халата.

— Должно быть, в русских.

— Должно быть. Ведь они все немного с дьявольщиной. Года три назад наши привели двух; так одна из них белая была такая, что, все равно, как будто ее из соли сделали, а волосы у ней были в одну масть с твоим жеребцом, — говорил джигит, обращаясь к мирзе Кадргулу. — Так помнишь, как она Курбан-бия обошла. Бывало, не ест, не пьет, только сидит около нее, да руками держится.

— Совсем пропал человек, — произнес мирза Кадргул.

— Да и пропал бы, если бы бабы его не догадались придушить русскую... ну, и прошло.

— Да ведь ее не душили, а, говорят, дали съесть чего-то.

— Давали и есть, да не берет, ну — они и того.

— Там еще одна, кажется, есть, — начал Юсуп и закашлялся, отвернувшись в ту сторону, где Батогов все еще тер рыжего жеребца.

— То другая, ту из Кара-Кум привезли.

— Я знаю, из Кара-Кум, мне вчера там, у них в ауле, говорили. Видел я ее как-то, ну, и расспросил...

Батогов весь сосредоточился в слухе, только рука его, почти машинально, медленно проводила по глянцевитой, атласной шее лошади.

— Привезли их тогда двух, — говорил Юсуп, и когда прокашлялся, то голос его стал гораздо громче.

— Да, двух; с ней еще одного человека привезли, тощего такого. И странное дело, в ту пору заезжал к нам один из казалинских киргиз, хорошо так по-русски знал; начал говорить, ни тот его не понимает, ни он ничего не разберет.

Рука Батогова дрогнула, он наклонился немного; он с большим вниманием рассматривал ту маленькую трещину на копыте, что шла промеж двух гвоздей; он даже пальцем ее слегка потрогал.

— А говорили наши, что их трое в арбе сидело, да один барахтался очень, его и того...

— Как же, голову его привезли; она дорогой хоть и попортилась немного, да узнать можно было, что не русский, а джюгут (еврей). В Бухаре я много таких видал.

— Ну, а тот, что живым привезли?

— Тот сдох, на другой же неделе издох.

— Да ведь это когда было?

— Вот уже три года, пожалуй; я же говорил.

— Да ведь это ту, что задушили, ну, а та, что в ауле?

— Все тогда же, только с разных мест.

— А уж очень плоха стала, — говорил Юсуп, — я вчера видел; ну, совсем помирает; ходит будто не на своих ногах, а ее еще работать заставляют.

— А то что же с ней делать?.. Выкупа за нее и тогда не было, а теперь кому она нужна?

— Была прежде хорошая баба, да слишком уж на нее налегли, ну она и хиреть начала.

Нар-Беби в эту минуту шла от котла к кибитке. Ей пришлось проходить как раз мимо Батогова. «Что это он делает?» — подумала она и остановилась. Очень уж ее озадачило то, что она увидела.

Батогов стоял, упершись лбом в плечо рыжего жеребца; одна рука его судорожно уцепилась за гриву, словно он собирался вскочить на коня; другая — висела прямо вниз; из этой руки выскользнула и скребница, и войлок, все это лежало на земле. Колена у Батогова тряслись и подгибались.

— Эй! Ты что это? — спросила Нар-Беби.

Батогов словно не слышал этого вопроса.

— Да ну, заскучал, что ли? — крикнула она громко.

— Что там еще? — спросил мирза Кадргул и приподнялся.

Юсуп быстро подошел к Батогову и тронул его за плечо. Рыжий жеребец дрогнул и подался в бок, Батогов упал. Несколько джигитов встали и подошли тоже. Они окружили лежавшего.

— Что такое с ним сделалось? — произнес Юсуп и нагнулся.

Батогов приподнялся, посмотрел вокруг себя каким-то мутным, неопределенным взглядом и снова лег ничком, подложив под лицо свои руки.

— Ауру... (болен), — произнес мирза Кадргул. — Оставьте его: к утру отлежится.

— А как славно жеребца твоего вычистил! — заметил один джигит и потрепал по шее рыжего.

— Хорошо около коней ходит, — сказал мирза Кадргул и пошел в кибитку.

Около больного стоял Юсуп и, как кажется, немного ошалел.

Батогов был в одних шароварах, и его голая спина как-то странно вздрагивала. Юсуп взял попону и накрыл его. Нар-Беби осторожно подходила с какой-то чашкой. Ей, видимо, хотелось подойти, но не хватало решимости.

Неподалеку лежал Каримка и еще один из работников.

— Ну, что, видел? — спросил он, — не моя правда?

— Да что?

— Юсуп, вон, накрывает его, видел?

— Ну, видел?

— То-то... Я уже и не то еще заметил...

Работник громко зевнул, потянул себе на голову рваный полосатый халат и свернулся клубком. Каримка тоже прилег, но с расчетом, так, чтобы не проронить ни одного движения Батогова и его Юсупа, все еще стоявшего над ним в недоумении.

Последнее зарево вечерней зари быстро погасало; темнота сгущалась все более и более. Там и сям послышалось звучное храпение спящих.

Вдруг Батогов приподнялся, опять сел, провел рукой по глазам и тяжело вздохнул.

— Тюра... — начал чуть слышно Юсуп.

— Вот она судьба, — проговорил Батогов, задумался и опустил голову на колена.

V «А Каримка все знает»

К рассвету Батогов действительно отлежался, как предсказывал мирза Кадргул.

Правда, он был как будто не по себе, ходил, понурив голову, ел мало, совсем нехотя, отказался даже от того куска мяса, что просунула ему в прореху кибиточной кошмы краснощекая Нар-Беби. Лицо у него было осунувшееся, бледное, но руки его работали хорошо, по-прежнему, даже как будто лучше, и кони мирзы Кадргула были вычищены так же блистательно, как и накануне.

Ночью маленькая беда случилась, то есть, оно смотря для кого, для какого-нибудь бедняка и очень большая, а для богатого мирзы, конечно, безделица.

Двух верблюдов укусили змеи. Этих гадин много водится поблизости соляных болот. Маленькие они, такие сверху серые, темно-зеленоватые, как лежит в илу, ее и не заметишь, а чуть перевернется или свернется кольцом, так и блеснет в глаза красноватым, словно обложенным медью брюшком; ползают они страх как шибко, прячутся при самом легком, сколько-нибудь подозрительном шуме, а укусят ежели, особенно в жаркую пору — беда; если только вовремя не захватишь, то и конец. Так и теперь. Один верблюд, помоложе, уже совсем издыхал; плашмя лежал на боку, вытянул ноги и только сопел своим надорванным носом; другой еще держался на ногах, мог даже идти потихоньку, только все смотрел налево, потому что за правой щекой у него вздулась опухоль, чуть не с арбуз величиной, и мало-помалу душила несчастное животное.

— Оба околеют, — решил старый мулла Ашик. Он был знахарь по этой части, и приговор его остался без всякого опровержения.

Через день хотели назад идти, а сегодня думали еще порыскать немного; а пока, чтобы не тратить времени, посланы были один джигит и два работника за новыми верблюдами для подъема кибиток и прочего скарба.

Из работников поехали Батогов и Каримка. Хотя Нар-Беби и успела шепнуть Батогову: «Не езди, оставайся», но тот сделал вид, что не слышит, и пошел седлать себе старую, хромую лошадь. Ему все еще боялись давать хорошую. «А ну, как уйдет? — думали они. — А на плохой много не расскачешься по степи».

«Ишь, собачий сын», — подумала красавица, улучила еще удобную минуту и опять шепнула: — Не езди же, говорят тебе. — И опять не получила ответа.

В голове у Батогова плотно засела какая-то дума, такая дума, что ее не могла даже выбить оттуда сама краснощекая Нар-Беби, как бы ни выставляла напоказ свои полновесные формы.

Даже Юсуп заметил это обстоятельство и, передавая Батогову аркан, сказал ему:

— Гляди, тюра, не надури чего такого, чего нам вдвоем не распутать.

— Небось, не надурит, — сказал словно как про себя невесть откуда подвернувшийся Каримка.

Юсуп вздрогнул и вытаращил глаза и за нож даже ухватился. Батогов тоже изумленно посмотрел на Каримку, который, как ни в чем не бывало, садился на лошадь и проговорил:

— А, так ты и взаправду напал на след; ловок парень. Ну, что же делать, сам виноват.

— Едем, что ли?! — крикнул джигит, и все трое пошли перебоем, так называемой волчьей рысцой, придерживаясь окраин солонцовых болот.

Впереди ехал джигит, за ним ковылял Батогов, сзади всех Каримка, ухмыляясь, посвистывая и напевая себе что-то под нос.

— Погоди, запоешь иначе, — думал Батогов. Он чувствовал на себе взгляды Каримки и ему было как-то неловко, словно за спину заползла какая-то гадина и скользит своим холодным телом как раз между его лопатками.

Уже далеко сзади остались кибитки. Слева расстилалась волнистая степь, справа сквозь камыши тянулись светлые полосы болотин, проглядывали кое-где лужи, заржавевшие, покрытые серо-красным вонючим налетом. Местами серебрилась соль, словно почва подернута была утренним морозом. Где было совсем твердо — и копыта коней звякали на ходу, где же попадались места помягче, и — лошади проваливались выше колен и вязли. Инстинктивно храпели кони, почуяв под собой неровную почву, и фыркая, рвались или вперед, или же стремительно кидались в бок, на более надежную дорогу.

Джигит ехал молча, все сдерживая своего горячего коня; по временам он оглядывался и останавливался совсем; лошади работников не могли поспевать за его серо-пегим и беспрестанно отставали.

Батогов уткнулся глазами в ощипанную гриву своей клячи и, казалось, дремал, а Каримка всю дорогу пел-импровизировал какие-то песни то громче, то тише, то впутывая в слова песни понукания своей лошади.

А Батогов не дремал; он думал. Ему было о чем думать.

— Ну, случилось все так, как и случилось... Средства в руках... А чьи они? Надо было разузнать, все сообразить... Не все, ведь, убиты; один только, и то потому, что уж очень барахтался... (Батогов припомнил это выражение). А, жена а немец-механик?.. скажешь, не знал?.. Нет, знал. Ты сам еще тогда сказал об этом... Где же они, эти жена и немец?.. В степи увезли, в неволю... Ну, а как их можно было опять оттуда вытянуть?.. Денег послать, сторговаться... Вся процедура подобных выкупов известна, она вовсе незамысловата; есть даже люди, что только занимаются этим посредничеством, и ты этих людей знавал. Твой же приятель Мурза-бай мог это для тебя устроить.

— А Каримка все знает... — пел сзади него сиповатый ненавистный голос.

— Не предполагаешь ли ты, друг мой, что теперь уже поздно поправить дело?.. Для немца-механика оно точно что поздновато; ну, а для той, что просо толкла, для той, на которую поналегли очень, она и захирела?..

Батогов почувствовал, что если бы под ним была не эта заморская кляча, а его Орлик, он так бы и рванулся туда, к горам, за которыми бегают русские рубахи, туда, где есть у кого взять деньги и где можно было бы отыскать приятеля Мурза-бая... Но под несчастным невольником была жалкая лошаденка, которая давно уже разучилась скакать, которая теперь даже споткнулась и чуть не упала от одного только порывистого, конвульсивного движения Батогова.

— Вот ты бежать собираешься. Юсупка твой все дело уже подготовил; он сам говорил тебе об этом. Ну, а у той нет Юсупки; кто подготовлял той хоть что-нибудь? Разве у той нет, как у тебя, заветной мечты, нет томительного желания, хоть на минуту, хоть перед смертью, почувствовать себя свободной, чтобы испустить дух не под плетью скуластой дикарки, а видеть вокруг себя сочувственные, родные лица…

— А Каримка все знает...

— Сами на себя погибель накликаем, — тихо произнес Батогов и обернулся к певцу.

Даже Каримка вздрогнул и немного струсил: такие страшные, блуждающие глаза были у Батогова.

— Три года тяжелого рабства!.. Господи! Ведь я три месяца только, и то одна надежда поддерживала; без этой надежды, может быть, давно уже... А она? Ее что поддерживало?..

— Гей! Гей! — завопил передний джигит каким-то неестественным голосом и сорвал сразу, во весь карьер перелетел через высокий куст камыша и понесся по степи.

Что-то маленькое юркнуло впереди, спряталось, опять показалось, и, словно шарик, покатилось близко, перед самой лошадью джигита.

— Куян, куян (заяц)! — кричал Каримка и заерзал на седле.

Близко, вот-вот, наседал серо-пегий на удирающего зайца; были мгновения, что издали казалось, будто лошадь топтала передними ногами беглеца; но это только казалось. Несколько раз джигит высоко взмахивал плетью, быстро нагибался, словно валился с седла, но удар приходился просто по земле, поднимал пыль, срезывал сухую степную колючку; а заяц, невредимый, заложив уши на спину, драл впереди, раззадоривая горячего, в это мгновение все забывшего на свете охотника.

Все дальше и дальше уносился джигит в своей лихой скачке. Уже чуть виднеется вдали его верблюжий халат, уже ничего не видно, кроме пыли...

— Ну, что же, едем, что ли, чего дожидаться? — сказал Батогов.

— Нет, Каримка один с тобой не поедет, — проговорил работник и попятил немного свою лошадь.

— Что, поросенок, струсил?

— Ну, ну, смотри, у меня нож есть.

— А мне наплевать на тебя и с ножом твоим, — произнес Батогов и поехал.

Каримка постоял, подумал немного и поехал осторожно сзади. Несколько времени оба ехали молча; даже Каримка оставил свою песню с припевом: «А Каримка все знает». Батогов опять задумался.

— Разве захватить и ее с собой. Гм?..

Несмотря на свое возбужденное состояние, Батогов тотчас же сообразил всю нелепость этой идеи. Успех побега и для них был еще сомнителен. Ведь шутка ли, несколько сот верст бесплодной степи отделяет их от ближайшего русского поста, сколько случайностей, и случайностей таких, что не мог предвидеть даже опытный Юсуп, могло им встретиться на этом продолжительном, тяжелом пути. Если дело и могло еще удаться им двоим, то, взяв на себя такую обузу, как больная женщина, которую еще прежде надо было увезти из ее аула, они наверное потерпели бы полнейшее крушение еще в самом начале дела, и тогда... Тогда уже конец. Тогда остается только зарезаться...

Опять затянул старую песню ехавший сзади работник, опять окончил ее той же фразой, но на этот раз с добавлением...

— А Каримка все знает... знает, знает... А сегодня будет знать и мирза Кадргул...

— Дьявол, чего ты от меня хочешь? — крикнул вне себя Батогов и круто повернул свою лошаденку. Каримка метнулся назад.

Дорога шла узкой тропой; справа и слева тянулись трясины. Всадники думали выгадать путь и взяли напрямик.

Лошади только шагом могли идти по этой зыбкой, предательской тропе.

— Я тебя задушу, как козленка! — кричал Батогов. Он соскочил с лошади и бегом ринулся на оторопевшего Каримку.

— Оставь, что ты?.. Оставь!..

Лошадь под Каримкой заторопилась, оборвалась задом и засела.

— Попался...

Каримка шарил руками у пояса: он искал рукоятку ножа. Он задыхался и хрипел: могучие руки тянули его с седла, за воротник халата.

— Оставь, оставь!.. Собака... Ост...

Вдруг лошадь под ним рванулась сильно, неожиданно.

Воротник остался в руках у Батогова. Еще раз рванулся конь и уже по самое брюхо ввалился в засасывающую, бездонную тину. Сильней барахталась бедная лошадь и все дальше и дальше отбивалась от тропы, затягивая с собой и своего всадника. Уже и спины не видно. Дико фыркают кровавые ноздри; глаза на выкате... Только голова видна.

Дико, пронзительно завыл Каримка и протянул руки по направлению к Батогову.

А тот стоял шагах в четырех на тропинке и медленно распутывал намотанный у пояса аркан.

Еще несколько мгновений и этого страшного, исковерканного ужасом лица, этих рук, протянутых за помощью, не будет видно.

У кого просил помощи Каримка?

Батогов взмахнул арканом.

— А Каримка все знает, но только мирза Кадргул знать ничего не будет, — сказал Батогов и начал опять потихоньку сворачивать в кольцо спасительную веревку.

Лошадь Батогова стояла спокойно, словно ничего необыкновенного не происходило перед ее глазами. Она скусывала метелки с ближайших камышовых стеблей, осторожно вытягивая шею.

Батогов сел и оглянулся.

Темно-бурая, развороченная масса медленно шевелилась все тише и тише; так успокаивается пена на котле, в котором перестает кипение. На поверхности вздувались и лопались зеленоватые пузыри. Зацепившись наискось, висела на каком-то тычке остроконечная войлочная шапка.

Больше ничего не было видно на поверхности.

Батогов глубоко и тяжело вздохнул.

— Своя рубашка ближе к телу, — произнес он и поехал потихоньку.


***

Никак аул какой-то впереди?.. Вон дым столбом поднимается из лощины; вон словно чернеется кибиточный верх. Вон и еще видно что-то... Да это камышовая изгородь. Совсем в лощине сидит притаившийся аул, но Батогов узнал эти изгороди, эти кибитки. Он узнал аул Курбан-бия. У него сердце сжалось.

Вон что-то мелькнуло в кустах... Человек никак; да, это женщина. Она сидит; около нее лежат две вязанки камыша. Лица ее не видно: она сидит сюда спиной.

Батогов подъезжал все ближе и ближе. Аул был еще довольно далеко. Кругом не видно было, кроме их, ни одного человека. Женщина, должно быть, услышала топот лошади. Она обернулась.

Батогов не соскочил: он свалился с лошади.

Тот же изумленный, запуганный взгляд больших темных глаз встретил Батогова.

— Здравствуй, — сказал он и больше не мог произнести ни одного слова.

— Ты тоже оттуда, — произнесла она и шагнула немного вперед. — Ты русский?

Руки женщины протянулись вперед, задрожали и снова опустились в изнеможении. Она покачнулась и не то упала, не то села на вязанки.

Неподалеку, в кустах заревел ишак. Женщина вздрогнула и заметалась... Батогов подошел совсем близко...

— Отойди... ну... зачем?..

Боязливо, с какой-то странной дрожью, смотрела она на него, и эти глаза дико бегали по сторонам, словно боялись появления, вон оттуда, из-за кустов, чего-то уже очень страшного...

— Как зовут тебя?..

— Отойди... Ступай...

Она отодвинулась еще дальше, потом хотела встать, потянула за собой вязанку... Она, словно щитом, пыталась закрыться этим плохо связанным, ползущим и топырившимся снопом.

Она вдруг начала хныкать...

— Неужели?— подумал Батогов; и вдруг почувствовал, что по его лицу скользит что-то мокрое, глаза застилает словно туманом. Он вдруг зарыдал, бросился вперед, охватил то, что прежде всего попалось ему в руки и повалился на землю. Он обнимал, прижимал к своему мокрому лицу и целовал ногу, худую, судорожно дрыгающую, покрытую изрытыми гноящимися струпьями.

Оглушительный, визгливый хохот раздался словно над самым ухом. Батогов вскочил и оглянулся...

Толстая, безобразная, хотя и молодая еще, киргизка стояла шагах в трех от них, подперла живот обеими руками и хохотала до исступления; другая такая же просто каталась по земле, и смех ее обратился уже во что-то очень похожее на собачье вытье, прерываемое обрывистым лаем.

Батогов ринулся на них с поднятыми кулаками. Должно быть, он был страшен, потому что хохот обеих женщин обратился в ужасный визг, и они пустились бежать к аулу, путаясь в своих полуспустившихся шароварах, волоча за собой размотавшиеся тюрбаны...

— Рахиль, Рахиль... — говорила шепотом невольница и прикладывала руку к впалой груди.

Батогов обнял ее и, нагнувшись почти к самому уху, покойно, твердо ударяя на каждое слово, произнес:

— Не дальше, как через две луны, жди оттуда (он указал на север), придет к тебе избавление...

Никакой заметной перемены не произвела эта фраза на лице несчастной. Испуг сменился покорной, немножко идиотической улыбкой, но это произошло еще прежде; глаза смотрели блуждающим взглядом по тому направлению, которое Батогов указал рукой. Только руки крепче уцепились за его шею и потянули к себе, а тонкие губы начали складываться в поцелуй и словно обожгли лоб Батогова своим прикосновением.

Несколько голосов грубых, бойко и суетливо говорящих, приближались со стороны аула. Между ними слышались и голоса женщин. Батогов не без усилия отцепил от своей шеи руки бедной невольницы, взял лошадь свою за повод и быстро стал удаляться.

Отойдя шагов на двести, он остановился, его здесь не могли видеть за густой растительностью, а он видел то, что ему было нужно.

Человек пять киргиз подошли к несчастной Рахили и стали искать кого-то по сторонам.

— Он чуть не убил меня, — визжала вдали одна из женщин.

Киргизы постояли, посмеялись, плюнули и пошли. Один из них дал ни с того, ни с сего, звонкого подзатыльника самой толстой киргизке, а потом тотчас же повторил свой подшлепник, и все пошли обратно к аулу, и смех их, и говор мало-помалу затихли вдали, а другой звук, грустный, слабый, как шелест ветра в камышах, пронесся и дрогнул в воздухе...

Это пела Рахиль, опять сидя на своих снопах.

Батогов пошел к своему аулу, ведя в поводу лошадь. Далеко он отошел от того места, где встретил Рахиль, разве выстрел пушки мог бы долететь до него на этом расстоянии, а между тем он ясно, отчетливо слышал каждый звук ее голоса, каждую ноту ее печальной песни.

Эти звуки его преследовали.

VI Не один Каримка все знает

Вот уже третий день, как мирза Кадргул с джигитами ушел на промысел к персидской границе. Юсуп, конечно, поехал с ним. Батогова потому не взяли, что он очень заболел перед самым походом. Каримку не взяли потому, что не могли его отыскать.

В ауле осталось не более десяти джигитов, остались все бабы, работники, и над всем этим головой стал мулла Ашик, которому уже не под силу приходились труды и лишения походной жизни: лета брали свое, и спина стодесятилетнего старика частенько напоминала своему хозяину о будущем рае с сорока восемью гуриями, особенным кумысом и небесной бараниной такого необыкновенного вкуса, что один из местных святых, Белый Чабан-Ата, могила которого находится на высотах его имени у Самарканда, во время своего первого завтрака в раю не заметил, как вместе с сочной бараньей лопаткой проглотил все свои десять пальцев и половину собственного языка.

Итак, старый разбойник Ашик остался царить над всем аулом. Батогов попал пока под его полнейшее господство и сначала не замечал никакой перемены в своем положении: все было одно и то же, ни хуже, ни лучше, только вместо золотистого жеребца прежнего хозяина пришлось чистить вороного аргамака теперешнего владыки и еще двух сивых меринов-иноходцев.

Батогов волновался и метался по аулу, как тигр в клетке зверинца. Он работал за десятерых, ел мало, почти не спал. Он чувствовал, что приближается минута, такая минута — «либо пан, либо пропал».

«Дела делать» пора приспела.

Юсуп, уходя в поход, имел возможность толково, ясно и определенно сообщить ему весь план задуманного побега, план, который поразил Батогова своей обдуманностью и подготовкой. Сомнение в успехе быстро испарялось в воспаленных мозгах Батогова, им овладело мучительное, лихорадочное нетерпение.

Подозрительный глаз кривого Каримки, все знавшего, не мог больше ничего видеть. Но пленник попал «из огня да в полымя», с него не спускала глаз другая личность, и это было похуже наблюдательности озлобленного, мстительного работника. За Батоговым и день, и ночь смотрели два ревнивых, любящих глаза.

За Батоговым следила Нар-Беби; и он это чувствовал, он этого боялся. Боялся более, чем десяти кривых Каримок.

Вчера вечером Нар-Беби доила кобыл; кобыл этих подогнали не очень близко к кибиткам; стояли они в загоне, в самом дальнем, совсем почти в лощине.

Бабы доили кобыл по очереди, Батогов стоял да наблюдал, чтобы кобылы вели себя смирно, отгонял в задний угол тех, которых уже выпростали, и подгонял к женщинам других, еще не тронутых. Всем бабам пришлось поровну работы; и все они уже подоили и собирались нести молоко к кибиткам; только Нар-Беби что-то запоздала и ей пришлось остаться одной додаивать чалую кобылу с лысиной во всю голову.

— Ты и не думай!..

Нар-Беби приподнялась и оглянулась кругом, бегло обшарив своими вороватыми черными глазами все уголки загороди.

— Чего не думать? — спросил Батогов, опершись на длинную жердь с крюком, которой обыкновенно вооружены все степные пастухи.

— Сам знаешь, чего.

— Не знаю.

— Поди сюда.

В свою очередь Батогов осмотрелся кругом, заглянул даже через изгородь и подошел к женщине. Нар-Беби обвила его руками, оглянулась еще раз, прижалась к нему лицом и проговорила, словно прошипела:

— Ты от меня не уйдешь... слышишь? Всех джигитов проведешь, старого осла Ашика проведешь, а меня — нет. Ну, так ты и не думай...

— Куда мне уходить? — равнодушно говорил Батогов, а сам подумал: «Эх, отчего мы не на болоте?..»

— Тс... идет кто-то...

Батогов высвободился из сжимавших его объятий. Впрочем, это была фальшивая тревога.

— Не уйдешь... не уйдешь... не уйдешь...

Нар-Беби принялась гладить руками по голове Батогова.

— Да куда?..

— Куда тебя Юсуп твой поведет... Я все знаю.

Батогову стало страшно... Он, вероятно, вздрогнул, потому что Нар-Беби тотчас же сказала:

— А, испугался?.. Ты Каримку зачем убил?

Она пристально посмотрела ему в лицо. Батогов чувствовал, что эта женщина, действительно, все знает.

— Я его не убивал — мне зачем?.. — шептал Батогов, а сам думал: «Разве и эту тоже?..»

— Меня не убьешь, — говорила Нар-Беби; она точно читала все мысли своего любовника.

«Колдунья — одно слово, — подумал Батогов. — Надо хитрить».

— Мне хорошо, тебе хорошо,— говорила Нар-Беби.

Она сидела на опрокинутом разбитом котле, он стоял около.

— Я все знаю, а никто этого знать не будет. Будет мне дурно, тогда и другие все знать будут... Да а тебя еще прежде сама зарежу...

— Уж будто и зарежешь?..

— Горло перегрызу зубами...

Батогов улыбнулся.

— Гм... Ну, коли так, коли ты все знаешь, — прервал ее Батогов, — так я тебе скажу... Думал я точно уйти, а теперь от тебя куда я пойду? Мне и здесь хорошо.

— Ну, смотри...

Она быстро вскочила; ей почудилось, что кто-то идет за изгородью... Прислушалась — никого.

— Смотри же... — томно говорила Нар-Беби.

— И зачем это она так салом этим вонючим намазалась? — ворчал Батогов.

Человека три конных подъезжали к загону. Батогов посвистал, щелкнул длинным кнутом и совершенно скрылся в этой массе пестрых конских туловищ, устремившихся к выходу. Нар-Беби занялась перевязыванием кожаного меха с молоком, чтобы удобнее было взвалить его на спину.

— Экие темные ночи начинаются, — говорил один из всадников.

— Время к тому идет, — резонно заметил другой.

— Вчера я ехал из Могуна. То есть, ничего не вижу; хоть совсем глаза закрывай, хоть пяль их, что есть мочи — все одно будет.

— Холодать стало очень.

— Особенно к утру... Беда!..

— Хоть бы украсть ее что ли, а то не продает да и шабаш.

— Это серую, что ли?

— Серую. На днях на скачке был. Вижу, славно идет, мах совсем сайгачий. «Продай», — говорю... — «Что дашь?» — «Двести коканов или на мену пойду...» — «А этого хочешь? — говорит Курбан. — Не продам, самому по сердцу». Так и отъехал я от него ни с чем.

— Что ж, украсть недолго...

— Теперь хорошо: темно.

— К Ахмету за его шестую дочь калым пригнали.

— Покуда овец только, а лошадей обещали на той неделе.

— А девка совсем неважная — я видел.

Всадники поехали дальше. Говор их затихал в сгущавшейся темноте.

Ночь наступила темная, холодная. В ауле там и сям поднималось высокое пламя от костров.

— Ведь это последняя ночь! Господи, помоги мне, — Батогов упал на колени. — Если не для меня, то хоть для той. Не дай ей умереть здесь. Доведи хотя раз еще взглянуть ей на волю...

Что-то зашуршало и так близко, почти у самого колена молящегося. Батогов отпрянул. Какая-то искорка мигнула во мраке, мигнула, исчезла, мигнула ближе и послышалось знакомое шипение.

Батогов едва успел отскочить и взмахнуть палкой. На песке чуть виднелось быстрое извивавшееся черно-бронзовое тело медянки.

— Вот бы вовремя ужалила, проклятая! Нечего сказать, кстати...

У него закопошилась суеверная мысль: добро или зло предвещает гадина.

Батогов улыбнулся.

— Неси молоко за мной...

Перед ним выросла округленная фигура Нар-Беби. Она не могла уйти одна: она не решалась оставить Батогова.

— А я думал, что ты уже в ауле, — произнес он, взваливая на плечи мех.

— Иди за мной, — отвечала ему Нар-Беби и пошла впереди, переваливаясь на ходу и поглядывая через плечо на идущего за ней работника.

Эх, дубинушка, ухни...

Эх, зеленая, сама пойдет!..

затянул Батогов, шагая следом и поглядывая на яркую точку полярной звезды, точку, которая в эти темные, непроглядные ночи должна будет служить им единственным путеводителем.

Батогову казалось, что эта звезда сегодня особенно ярко светит, за этим манящим светом не видно остальных светил, не видно даже поднявшейся довольно высоко семизвездной Большой Медведицы.

В ауле как-то особенно жалостливо, уныло выли проголодавшиеся собаки и пронзительно ревел испуганный кем-то ишак, уставившись глазами на огонь ближайшего костра.

VII Побег

— Ну, мой-то плоховат, — говорил про себя Батогов рассматривая при свете костра остатки своего верблюжьего халата. Почти до последней степени возможности носил этот халат его хозяин, наконец, бросил: и рукава обтрепались, и полы висели зубцами, и заплат на нем было больше, чем целых мест; сала из него можно было бы вытопить добрую чашку, и несло от этого халата чуть не за десять сажен. Батогов и надевать его не решался, предпочитал ходить в одних шароварах, пока было тепло, а теперь настали холода, да и к тому же в дорогу не мешало привести свой костюм хоть в какой-нибудь порядок.

А Батогов собирался в дорогу и, по его соображениям, отправляться в эту дорогу предстояло сегодня ночью.

— Вот мирза Кадргул вернется, он тебе новый даст к зиме-то, — сказал кто-то, сидевший по другую сторону костра. Густой дым, поднявшийся от нового пучка сырого камыша, подброшенного на огонь, закрывал говорившего.

— А то не даст, — отвечал Батогов. — В этом не проживешь...

— У Каримки хороший был, крепкий...

Батогов стал присматриваться к говорившему.

— Да, новый, крепкий; да пропал куда-то он, вместе с халатом, — говорил тот же голос.

Батогов нагнулся, насколько позволял дым; он рассмотрел маленького черного, словно закопченного, киргиза, сидевшего на корточках и гревшего над огнем свои пальцы.

— Нет, этот, кажется, спроста говорит, — подумал Батогов... Он был в таком настроении, что ему везде, во всяком слове, чудились намеки.

Нар-Беби, подлила масла в огонь своей сценой в загороди, и этой сцены было достаточно для того, чтобы ему со всех сторон казались блестящие, дышащие ревностью глаза женщины, уставившиеся на него из темноты. Он даже обернулся быстро, неожиданно даже для самого себя.

Какая-то искорка блеснула далеко, там у самой лощины. Собаки усилили вой...

— Волки, должно быть, — заметил черномазый.

— Волки, — согласился с ним Батогов и весь похолодел, несмотря на близость огня. Он знал, что это за волки... «Вон та звезда там будет», — говорил ему его Юсуп, когда сообщал подробности.

Батогов взглянул наверх... Та звезда была там.

А народ в ауле как нарочно не укладывался на покой. Батогову казалось, что это все делается для того, чтобы помешать его побегу, ему казалось, что все знают, все его стерегут, что внимание всякого устремлено именно на тот чуть заметный светлый треугольник, образовавшийся между двух скатов лощины, в то самое место, где только что блеснул свет, куда повернули свои острые морды развывшиеся на весь аул собаки.

— Давай на мой меняться, — приставал к нему все тот же киргиз и протягивал какую-то полосатую ветошь.

— Отстань...

— Я не много возьму придачи; ты смотри, мой совсем новый...

Подошло еще два джигита и сели рядом с Батоговым.

— Что-то спать не хочется, — сказал один из них.

— Целый день дрыхли и без того, — произнес другой и оба взглянули на Батогова.

— Это невыносимо... — чуть не вслух простонал Батогов. Он встал.

— Сиди!..

Его ухватили за шаровары.

— Оставь!.. Пусти.

— Да ну, куда тебе спешить?

Две руки сразу посадили, почти повалили его на землю.

— Все кончено, — подумал несчастный.

Оба киргиза засмеялись.

— За полночь переходит — смотри.

Глаза Батогова тоже устремились невольно кверху.

Та звезда переходила уже с того места.

Сердце несчастного стучало так сильно, что могли бы и другие слышать эти учащенные, глухие удары, так по крайней мере казалось Батогову; голова его горела, а между тем всего его трясло как в лихорадке... «Разве силу пустить в ход, — мелькнуло у него в голове... — Все равно пропадать... А может быть...» Он рванулся.

Его никто не держал, на него только смотрели.

— Да что ты, опять заболел? — спросил у него джигит...

— Ну, куда идешь? Погоди, еще спать рано.

— Ты нам сказку расскажи...

— Помнишь ту, что прошлый раз не досказал... про царя с длинной бородой...

«А, может, и вправду они ничего не знают?» — подумал Батогов и начал успокаиваться.

— Да, ну, рассказывай...

— Ах, чтоб их проклятых... в крюк свело! Эка развылись...

Теперь уже вытье собак стало действительно невыносимо: оно, мало-помалу, переходило в яростный лай. Рыжий тощий пес, лежавший неподалеку, рванулся с места, взвизгнул и понесся в темноту.

— А ну их к самому дьяволу! Что же сказку-то?

«Ну, вовремя», — думал Батогов.

Человек пять быстро прошли мимо костра. Они шли за собаками, шли прямо к лощине.

— Так вот стали чесать царю бороду, — начал Батогов дрожащим, задыхающимся голосом.

— Постой, ты не с того начал, — прервал его один из слушателей.

— Ну, не мешай, он знает.

— Принесли большой золотой гребень...

— Загороди горят! — пронесся крик по аулу.

В противоположной стороне вдруг взвилось красное пламя. Огненные языки словно живым кольцом охватили огороженные камышом пространства. Запертые там жеребята зашатались, ошеломленные, вытаращив глаза, подняв кверху свои короткие хвостики... Все кинулись туда.

Резкий свист послышался с другой стороны. Батогов понял все. Он хотел бежать, ноги словно приросли к земле; хотел крикнуть — звук пропадал еще в горле, не вырываясь на свободу.

— Да, время уходит. Господи!.. Что же это со мной?

Новый свист пронесся в воздухе...

Вдруг в него вцепились и крепко охватили его корпус женские руки...

— А... ты уходить?.. — завизжала Нар-Беби и повисла на нем, чуть не повалив его на землю этим порывистым движением.

Сознание воротилось в Батогову. Новая опасность воскресила в нем все его силы.

Руки, сжимавшие его с такой силой, мгновенно разомкнулись, и Нар-Беби тяжело, почти без стона, не то упала, не то присела на песок и тихо запрокинулась навзничь. Страшный удар кулака Батогова пришелся как раз по ее виску.

Бегом, не разбирая препятствий, кинулся Батогов к лощине, ему под ноги подвернулась какая-то собака; он упал. Со стороны горевших загонов доносились крики. Тонкие, камышовые загороди сгорели быстро... и все погрузилось снова в глубокий мрак; даже костры почти потухли, потому что, в минуту тревоги, некому было подкладывать топливо. Разбежавшиеся жеребята шныряли и путались между кибитками. Перед Батоговым стояли две совершенно оседланные лошади и фыркали, косясь на аульную тревогу. На одной сидел всадник, другая свободная, без привязи, с закинутыми на седло поводьями, била копытом сырой песок, вытянула свою красивую шею и втягивала дрожащими ноздрями пропитанный дымом и туманом ночной воздух.

— Садись, тюра, времени терять нечего, — говорил Юсуп торопливым, радостным и вместе тревожным полушепотом.

— Орлик, мой Орлик!.. — всхлипывал Батогов, садясь поспешно на лошадь. Он не в силах был удержать душивших его рыданий. — Господи! Я думал было, что уже все пропало. Юсуп, родной мой!.. Нар-Беби — я убил ее... кажется... Пожар помог... сказку говорил... Юсуп, да ты слушай!.. Ведь та звезда... помнишь, в ауле? Я видел — она с ума сошла... Дошли вы до границы, а? Да говори же... Ведь это воля... свобода!..

Юсуп на всем скаку снял с себя верхний халат и накинул его на голые, дрожащие плечи Батогова.

Они неслись во всю прыть своих лошадей...

Далеко сзади чуть мерцали аульные огни, шум и голоса замерли вдали; давно уже отстала преследовавшая их сначала собачья стая.

Перед ними расстилался необозримый мрак ночи. Этот мрак словно проглатывал беглецов; казалось, по воздуху неслись кони в своей отчаянной скачке. В отуманенных слезами глазах Батогова мерцала только одна та звезда.

А в эту минуту в ауле Курбан-бия на ту же звезду пристально смотрели еще два глаза. Томительный вопрос виден был в этом полуугасавшем взоре, словно от этой звезды ждали роковой вести, способной или вновь воскресить, или же совсем доконать эти слабые остатки жизненной силы.

VIII На привале

Однако теперь уже можно и потихоньку ехать, — говорил Юсуп, сдерживая лошадь.

Они уже часа два скакали, предоставив лошадям самим разыскивать себе удобную дорогу. Юсуп только берег главное направление. Несколько раз верный джигит должен был нагибаться и придерживать за повод горячившегося Орлика.

Батогову все казалось, что они слишком тихо едут, слишком медленно удаляются от ненавистного аула. По временам ему чудились топот сзади, приближающиеся крики и свист; лай собак все еще звенел у него в ушах, и он, все сильней и сильней, сжимал ногами взмыленные бока лошади, оглядываясь назад и прислушиваясь к этим страшным звукам... Раз даже ему показалось, что его схватили и тащат с седла... Голос Нар-Беби шептал: «Нет, не уйдешь... куда?..»

— Да ну, тюра, не бойся, — говорил Юсуп, почти вплотную прижавшись к Батогову. Он словно понимал, что творится в душе беглеца.

— Они гонятся... нам не уйти... вот они!.. — шептал Батогов.

— Да никто не гонится... Им не до нас теперь. У них такой переполох. Ведь это я им запалил загороди... Они, может быть, и не хватятся тебя сегодня ночью...

— Не хватятся? Нет, уже хватились... Там, у самого костра...

Батогов живо представлял себе, как озадачатся все, найдя у самого огня Нар-Беби без всякого признака жизни.

— Эк я ее свистнул, — думал он и сам чувствовал, как под его кулаком хрустнули, подаваясь, височные хрящи несчастной.

Мы уже верст двадцать ушли... надо поберечь лошадей, — говорил джигит. — В такую темь они и гнаться не станут. Почем им знать, куда? Ни следа не видно, ничего... Да и кому гнаться за нами? Лучшие кони с мирзой Кадргудом, да и тем далеко до наших. Вот золотистый, так тот был бы хорош, да я ему, на всякий случай, ноги попортил...

Предусмотрительность Юсуна выказывалась в полном блеске. На всем скаку обе лошади шарахнулись в сторону. Это было так неожиданно, что даже такие ездоки, как наши беглецы, чуть не вылетели из седел.

— А черт бы вас драл, — крикнул Батогов.

Крякнул и Юсуп, уцепившись обеими руками за гриву.

Несколько шакалов, взвизгивая по-собачьи и огрызаясь, теребили какую-то темную массу, должно быть, околевшего верблюда; они рассыпались врозь, поджав хвосты, при виде двух всадников, неожиданно налетевших из мрака на их пирушку.

— Ну, мы на хорошей дороге, — произнес Юсуп, разглядевший, в чем дело. — Это караванный путь к Митану. Нам теперь все правой стороны держаться надо.

Они поехали крупным степным шагом. Лошади потряхивали головами и отфыркивались. Шутя пронеслись они это пространство, и, казалось, по одному знаку всадников, готовы были снова проскакать столько же.

Несмотря на сильный холод осенней ночи, Батогов был весь в поту, и его начинала мучить нестерпимая жажда.

— С тобой есть вода? — спросил он Юсупа.

— Еще чего захотел?.. — ухмыльнулся джигит.

— Пить хочу... так и горит внутри, — говорил Батогов.

— Погорит, перестанет…

Юсуп относился теперь к своему «тюра» гораздо фамильярнее, чем до плена... Прежняя рабская, немного собачья покорность и подобострастие исчезли; все это заменилось другим, более хорошим чувством. Дикарь инстинктивно чувствовал, что теперь они оба «тюра», оба джигиты... Теперь они только товарищи... И если бы в настоящую минуту Батогов дал ему по уху, как прежде, за дурно сваренный глинтвейн, то, наверное, Юсуп ответил бы тем же.

— Ну, потерпи немного, потерпи... К утру мы будем у ключей; там есть вода, хорошая вода есть; я две недели тому назад был, видел; а народу там нет; все ушли к озерам... я и это знаю. Я все знаю: кто куда откочевал, когда где будет. Все знаю. Я ведь за этим и ездил, помнишь тогда. Это я дорогу искал настоящую, такую дорогу, чтобы, кроме нас, никого людей на ней не было бы в эту пору...

— Сзади бояться нечего, — говорил джигит, с оживлением передавая Батогову свои соображения. — За нами, что за ветром, не угонятся. А вот, чтобы нас не перехватили на пути, вот тогда беда была бы совсем. Особенно я одного места боюсь; там меня немножко заметили...

Юсуп почесал у себя над бровью, как будто у него заболел, при этом воспоминании, старый шрам, что привез джигит из своей поездки.

— А лихой ты парень, — произнес Батогов и потрепал его по затылку.

— Эге, — засмеялся Юсуп. — Вот, погоди, приедем к нам на Дарью... Там в поход вместе пойдем. Ты смотри, Юсупке крест попроси у генерала, такой белый, что Атамкулке дали. Юсупка его на халате носить будет; и «мендаль» с птицей на красной ленте, непременно чтобы, слышишь?..

У Юсупа начинали заигрывать честолюбивые замыслы.

— Стой!..

— Тише, слушай!..

— Тс!.. Да будет над нами милость Аллаха!

Близко, казалось, что не более, как в пятидесяти саженях, проходил отряд конницы. Многочисленные копыта дробно стучали по твердому грунту степи; кусты колючки шелестели, путаясь между ногами. Но как ни напрягали свои испуганные глаза Юсуп с Батоговым, они решительно ничего не могли видеть в этой непроницаемой темноте.

— Только бы наши не заржали, — шепнул Батогов на ухо товарищу.

— Оглаживай, — говорил ему также тихо Юсуп.

Орлик фыркнул. Батогов похолодел.

Громкий хохот Юсупа покрыл собой глухой топот быстро удалявшихся многочисленных ног мнимого отряда.

— Сайгаки!.. — хохотал Юсуп, — что, небось, струсил?

И он раскачивался в седле, ухватившись под бока руками.

— Я уже думал, что совсем пропали, — говорил Батогов, переводя дух.

— Небось, не пропадем, живы будем. Четырех дней не пройдет, со своими увидимся.

Еще не совсем хорошо рассвело, как Юсуп, внимательно приглядываясь к самым ничтожным предметам, попадавшимся на пути, остановил свою лошадь и сказал:

— Ну, теперь мы можем и отдохнуть. Мы в самой лощине, у ключей...

— Вода где?.. — спрашивал Батогов.

— Сейчас и воду отыщем; тут она близко — немного только порыть и готово.

Батогов слез с лошади. Он был без обуви, и его босые ноги сразу ощутили холодную сырость влажного песка на дне лощины.

— А знаешь, — сообщил Юсуп, — мы в одну ночь с лишком восемь ташей сделали (около шестидесяти верст). Гоняйся за нами кто хочет! Здесь мы весь день простоим, если что не помешает; а к ночи опять в поход. Ну, давай убирать коней.

Лошадей не расседлывали, только немного ослабили подпруги и вынули удила; ноздри, глаза, даже уши были тщательно протерты концом шерстяного пояса. Юсуп достал из мешка приколы и привязал лошадей, спутав их предварительно поводьями; это, обыкновенно, делается таким образом, что поводья одной лошади перекидываются за седло другой. Затем оба путешественника принялись разрывать песок, пуская в ход ножи, а чаще руки.

Менее чем через полчаса довольно легкой работы песок стал так влажен, что когда его сжимали между ладонями, то грязная вода струйками сбегала между пальцами. Тогда работа была приостановлена; надо было иметь терпение дождаться, пока вода накопится в этой воронкообразной ямке и отстоится настолько, чтобы быть годной к употреблению.

Светлей и светлей становилось небо, и ясно вырезывались кустарники колючки и между ними какие-то угловатые черные камни, разбросанные по гребням скатов лощины. Лощина эта шла извилиной, точно русло когда-то протекавшей реки; рыхлый, влажный темно-красный песок покрывал ее дно и сквозь этот песок, словно щетина, пробивались красноватые стебельки степной осоки (ранга).

Юсуп развязал свой куржум и достал оттуда кунган, мешочек с чаем, целую баранью лопатку, не то вареную, не то пареную, не то просто сырую — по виду разобрать было довольно трудно, и принялся устраивать завтрак.

— Тут если мы и огонь разведем, — говорил он Батогову, — такой маленький, так нас никто не увидит. Набери-ка сухой колючки, вон там по окраинам. Да, смотри, не опейся... Ты немного, сразу-то…

Последнее замечание было произнесено по поводу того обстоятельства, что Батогов, припав на живот у самого края вырытого родника, почти не отрывал рта от его поверхности.

Не более, как через четверть часа маленький кунганчик закипал, поставленный к самому огню, и мирза Юсуп взвешивал у себя на руке отсыпанную из мешочка порцию зеленого бухарского чая.

Батогову сильно хотелось спать, да и сам Юсуп раза два клюнул носом.

Принялись завтракать,

— Теперь вот что, — говорил джигит, навязывая лошадям торбы с ячменем. — Я полезу туда наверх, а ты спи. С того гребня далеко видно, и ежели что замечу... Да ну, ложись же...

И он полез наверх, где, выставив свою голову между двух больших камней, принялся, лежа на брюхе, наблюдать окрестности.

Целый день просидели беглецы в своей лощине, поочередно вылезая на сторожку. Покуда один спал, другой сидел, да поглядывал. С высоты гребня далеко видно было кругом, и всякая опасность могла бы быть замечена вовремя.

Для Юсупа время не тянулось, вероятно, слишком долго; он все находил себе какую-нибудь работу; то у лошадей что-то возится, то во вьюках копается, то оружие сотый раз сальной тряпкой смазывает... Все время он что-то говорил и напевал. Нельзя было разобрать, с кем он разговаривает: с Батоговым ли, с лошадьми ли, так ли просто сам с собой... но ни на одну секунду эта живая, впечатлительная, полудикая натура не могла успокоиться.

Для его русского товарища день казался бесконечным, и он несколько раз говорил:

— Э, да какой дьявол нас увидит? Гнать и гнать поскорее.

А Юсуп на это всякий раз отвечал:

— Лучше один день пропадет задаром, чем наши головы. А уж если попадемся, то навряд отвертимся.

Облачка пыли там и сям носились по горизонту. Затаив дыхание, присматривались беглецы к этим клубам.

— Сайгаки, — говорил Юсуп, — а может быть, куланы.

— Туркмены! — произносил, стиснув зубы, Батогов и припадал к самой земле, плотно-плотно, словно хотел втискаться в нее своим телом.

— А что, не моя правда? — тихо смеялся Юсуп. — Смотри, вон они к барханам подрали — вон, отстал один... А вон еще пара...

— Эх! То есть, кажется, один бы десятерых уложил, если б пришлось схватиться...

При одной мысли о погоне и возможности схватки, Батогов чувствовал, как конвульсивно сжимались мускулы, ногти сжатых в кулаки пальцев впивались в горячие ладони, глаза горели лихорадочным жаром... Силы удваивались.

— Я только одного боюсь, — сообщал Юсуп. — Там на Заравшане неладно. Если русские погонят Назар-Кула, то он, пожалуй, на нашу дорогу отойдет... Да вот и Садык со своими оборванцами в той стороне шатается.

— Ну, теперь уж больше на Аллаха налегать нужно, — заявлял Батогов.

— Не без него, — лаконично отвечал Юсуп и что-то соображал, разыскивая у себя по швам халата белых паразитов.

— Я к тому больше речь веду, — начал опять Юсуп, — что это все бы еще полбеды...

— Это попасться-то?

— Нет, как бы мы попались? Ты, смотри, тебя обрили вот, голова твоя совсем голая, как колено. Ну, и к роже твоей надо долго приглядываться, чтобы узнать, что ты за птица; подумают — такие же шатуны, как и они... Ну, и обойдется...

— Так что ж тебе страшно, что на нашей дороге они бродят?

— Человек такой есть там.

— Какой?

— Нехороший... Он-то, пожалуй, и хороший человек, да для нас с тобой нехороший. Ты его знаешь.

— Кто такой?

— Да помнишь, тот седой, высокий такой, в прежней шайке что был?..

— Не помню.

— Сафаром его звать.

— А... сказочник! Да ты как же с ним встретился?..

— Привел Аллах... Он сперва не узнал меня, да Орлик твой выдал, эдакая лошадь приметная?..

— Ну, что же вышло из того?..

— Схватились немного... Я-то не затрагивал. Мне бы только удрать... Ну, а они наседают... Да хорошо, что я не слезал с лошади, а то пропал бы. Сафар-то орет во все горло: «Бери его!..» Они ко мне!.. Повозились немного... я, кажется, кого-то стукнул... и меня тоже зацепили... ну... а потом я ушел...

— Это все в тот раз, когда из аула отлучался?..

— В тот самый... Как ведь боялся, чтобы не выследили!..

Обе лошади давно уже беспокоились и нетерпеливо рыли ногами землю; особенно заметно волновался Орлик.

— Что с ними? — произнес Батогов, поднимаясь на ноги. — Они что-то чуют?..

— Непогоду чуют, я уже давно за ними замечаю, — отвечал Юсуп. — Да вот, гляди, какая туча с востока поднимается. Да и холодом как потянуло! Смотри, как раз буран разыграется.

— А не пора ли нам собираться? Время-то к ночи.

— А это!..

Юсуп показал рукой на небо, которое все темнело и темнело, и в этой медленно, неудержимо надвигающейся темноте, словно пороховые облака, неслись и стлались низко по земле пыльные вихри. Какой-то стройный, свистящий шум доносился до самой лощины, и сквозь верблюжьи халаты прохватывали резкие струи холодного ветра.

— С градом идет. Теперь нам и думать нельзя выходить из лощины, — сказал Юсуп.

— К коням ближе держаться надо... Смотри, смотри!

Оба путника невольно обратили внимание на узкий спуск в лощину, в одной из боковых промоин. Там, робко переступая, показалось животное, ну совсем маленькая лошадка, с торчащими, немного длинными ушами с большой, испуганной, глупой головой, вся дрожащая от страха при виде людей, но, верно, то, отчего спасалось животное, было страшней того, что встретило оно в спасительной лощине.

За передовым куланом показалась еще такая же озадаченная голова, там еще и еще, и все небольшое стадочко, штук восемь не больше, сбившись в кучу, не решаясь двинуться вперед, сгруппировалось у спуска.

— Бедовый буран будет, — шептал Юсуп. — Уж коли эти головастые прячутся, значит, дело худо!..

Две-три крупные градины звонко щелкнули о песок, высоко подпрыгнули и зарикошетили по дну лощины. Глухой дробный хохот слышался все ближе и ближе; сплошная, беловатая стена, охватив полгоризонта, по мере своего приближения, росла все выше и выше. Высоко над головой кружились два больших степных орла. Сильные птицы учащенно размахивали своими могучими крыльями, они боролись с силой ветра, они хотели подняться выше, вырваться из этого вихря, но, кажется, и им не под силу была эта борьба, раза два они, словно подстреленные, перевертывались, мелькая беловатыми животами, и, уступая воздушному течению, неслись словно распластанные, рваные тряпки, до новой попытки пробиться сквозь градовые тучи.

Быстро белело дно лощины, покрываясь прыгающими по всевозможным направлениям градинами. Орлик и серый повернулись задами к ветру, согнули свои спины, защищенные вьюками, и опустили свои головы до самых копыт... Бедные животные вздрагивали и даже брыкались, когда какая-нибудь градина, чуть не с орех величиной, больно щелкала по непокрытому крупу. Батогов и Юсуп скорчились и покрыли свои головы халатами.

В пяти шагах ничего нельзя было рассмотреть.

— Теперь, если у кого отара в степи, — говорил Юсуп, пожимая под халатом плечами, — сколько овец перебьет...

— Что же, эдак мы всю ночь просидим из-за этого проклятого бурана, — ворчал Батогов, — а там опять утро, опять светло, опять сидеть придется в этой берлоге.

— Против Аллаха не пойдешь! — вздохнул Юсуп.

— Ну, совсем Ноев ковчег. Гляди!..

Две ушастые мордочки мелькнули близко-близко, сквозь беловатую мглу; взвизгнули и попятились. Юсуп гикнул, морды спрятались.

Орлик дико храпнул и поддал задом... Кованые ноги ударили в какое-то живое тело; к завываниям градовой метели прибавилось другое, почти схожее унылое вытье. Юсуп и Батогов подползли вплотную к лошадям и намотали на руки поводья.

— Все надежнее будет, — произнес Батогов и дрожал всем телом. Резкий холод усиливался, зубы выбивали дробь, руки и особенно ноги коченели.

— Еще счастье, что мы не в открытой степи, — сообщал Юсуп. — А то бы совсем смерть.

— Эх, коли бы хоть глоточек водки... — вздыхал Батогов. — Давненько я ее не пробовал.

— Погоди, приедем, я тебе опять ту красную штуку сварю, что у Саид-Азима, помнишь, пили, — утешал его Юсуп.

— Сдохнем десять раз прежде, чем доедем...

Батоговым начало овладевать уныние.

— Ну, велик Аллах и пророк! Проносит, кажется?.. Виднее немного стало.

Оба они высунули свои носы из-под халатов и стали присматриваться.

Очертания гребней начали слегка вырисовываться. Батогову показалось, что высоко мелькнули сквозь разреженные тучи светлые точки.

— Звезды, еще ночь! — крикнул он.

Ему вдруг стало ужасно весело... Он пустился в присядку: он хотел согреться этим быстрым движением. Юсуп посмотрел и тоже заработал ногами. Лошади подняли головы и со вниманием смотрели на плясунов.

— Ну, теперь в путь, — перевел дух Батогов и стал подтягивать подпруги.

Они сели на прозябших коней и тронулись.

IX В шайках Назара

Весь кишлак (деревня) состоял не более, как из десяти сакель. Крыши у всех этих сакель были разломаны, и чернели обугленные балки, торча из-за закоптелых, приземистых стен. Запасы корма и топлива были сожжены, и там, где прежде возвышались скирды клеверных снопов, лежали груды беловатой золы, и каждый легкий порыв ветра разрывал эту золу и разносил ее по узкой единственной улице кишлака, засыпал ею лужи почернелой, запекшейся крови, тонким слоем покрывал искаженные, позеленевшие лица мертвецов, там и сям лежавших в самых неестественных, отвратительных позах.

Десятка два ворон и пара черных, как уголь, грачей перелетали с места на место. Клювы у этих хищников были широко раскрыты, они лениво взмахивали крыльями, дышали тяжело, малейшее движение их тяготило: уж очень они наелись... Эти птицы да еще рыжая с черными пятнами кошка, на мгновение выглянувшая из-под разбитого сундука, были единственными живыми существами во всем кишлаке.

Дорога, проходившая через это селение, шла из бокового скалистого ущелья, спускалась вниз и, обогнув маленький заплесневелый прудок, над которым свесились оголенные ветви тальника, шла дальше, теряясь между холмистыми пригорками. За этой волнообразной грядой начиналась Заравшанская долина, густонаселенная, плодородная полоса, лежащая по обеим сторонам рек Заравшана, Ак-Дарьи и Нурупая.

Горное эхо принесло с собой звук, весьма похожий на человеческий голос. Большая, жирная ворона, долбившая носом гладко обритый затылок старика, ничком лежавшего у самого входа в крайнюю саклю, приподняла голову, нагнула ее несколько набок, прислушалась и бочком отпрыгнула немного в сторону.

Звук повторился. Теперь ясно слышно, что это говорит человек; другой ему отвечает; вот засмеялись оба... Щелкают подковы по каменистой дороге. Всадники едут вон по той лощине; их не видно пока за гранитным откосом, а едут они очень близко.

С шумом поднялась вся воронья стая, отлетела в сторону и расселась на сучьях старого, высохшего карагача, жадно поглядывая на оставленную добычу.

Над гребнем откоса мелькнул сперва конец ружья, потом красный верх киргизского малахая.

— Вон оно как! — говорит один всадник, шагом подъезжая к саклям.

— Это Назар-Кулки следы, — отвечает другой. — Теперь берегись! Вот он всегда так: пойдет с русскими воевать, на белых рубах только издали посмотрит, а по кишлакам пакостит.

— Вчера ночью мы слышали, помнишь?

— Это пальбу-то?

— Ну да. Это здесь было.

— Нет, то русские ружья были, а ты смотри, где их следы. Русские всегда со своими повозками ходят; кованый след сразу виден; а он где?

— Может, без повозок были?

— Да уж там все равно; надо нам теперь ух как поглядывать; если бы у нас вместо одной пары глаз по десяти было, так и то всем достало бы вволю работы.

— А слушай-ка, Юсуп: кони наши ведь того...

— Да, притомились.

— Орлик сегодня утром шестой раз споткнулся.

— Да мы дальше не поедем сегодня; разве что ночь скажет, а пока надо переждать. Ты чего ищешь?

— Все пожгли, проклятые: хоть бы один сноп оставили!

— Погоди! Я по саклям пошарю; может быть, ячменя найду, а то ведь беда: наши кони, шутка ли, вот уже второй день только сухую колючку гложут.

— Эх, Орлик, Орлик! — говорил Батогов, слезая с лошади и поглаживая ее. — Подвело тебе бока, сердечному. Ну, потерпи, друг, и для нас с тобой настанут красные деньки. А что, — обратился он к Юсупу, — отсюда до Катакургана сколько верст, примерно, будет?

— Коли б ехать прямо, без опаски, то на свежих конях сегодня еще много до ночи поспеть можно.

«Так близко! — подумал Батогов, и у него сердце сжалось от нетерпения. — Так близко! Ведь там русские, там...»

Странное чувство вдруг охватило Батогова: ему стало как будто жалко того, что осталось сзади. Ему захотелось еще хоть немного отдалить эту минуту, когда он увидит желто-серую насыпь катакурганской цитадели и торчащую на ней фигуру часового в русском кепи с назатыльником.

— Эй, эй! — кричал Юсуп, высовываясь из отверстия в крыше одной из сакель.

— Эй! — отозвался Батогов.

— А я корму нашел и себе, и коням.

— Тащи!

— Иди, помогай: кап (мешок) такой тяжелый! Хватай за конец, вот так!

Закинув поводья на шею лошади, Батогов взобрался по выдающимся камням на стену сакли, ухватился обеими руками за край мешка и потащил. Юсуп поддавал снизу, острые края камней прорвали полосатую ткань капа, и по стене побежала широкая желтоватая струя ячменных зерен.

— Держи прореху! — кричал Юсуп.

— Ничего: с нас хватит! — говорил Батогов, сваливая мешок на землю.

Глухо стукнул тяжелый кап, и вслед за этим стуком послышался другой, более легкий, отдаленный стук.

Юсуп пригнулся и стал прислушиваться. Батогов быстро соскочил со стены.

— Опять... — шептал Юсуп.

— Да, это стреляют — ясно... Вон опять...

— Это недалеко... Бац! — это пушка...

— Нет, та глуше. Смотри на лошадей.

Орлик, как добрая боевая лошадь, не оставался равнодушным к этим далеким, чуть слышным выстрелам, несмотря на крайнюю усталость и голод: он навострил уши, высоко поднял голову и подобрался.

— Нам пока здесь, на виду, торчать не приходится, — говорил джигит, — заберемся-ка хоть на этот двор. В случае беды, вон той дорогой опять в ущелье уйдем. Видишь, видишь?

Батогов еще прежде увидел то, на что указал Юсуп. Обе лошади были торопливо уведены за стенки разграбленного дворика и поставлены в темный угол полуразвалившейся сакли. Хозяева их приютились в расселине стены, взобравшись на остов арбы с обгорелыми колесами. Юсуп ползком выбрался-таки на улицу, подполз к тому месту, где лежал разорванный кап, и стал поспешно нагребать ячмень в полы своего халата. Затем, нагруженный кормом для своих проголодавшихся коней, он отретировался обратно, говоря:

— А мы все-таки свое дело делать будем. Давай-ка торбы.

— Гляди, сколько их на той горе высыпало, — сообщал Батогов, приложив руку ко лбу в виде козырька.

— Назарка, Назарка; это его красные! — шепнул Юсуп. — Вон и пешие видны.

На одном из самых отдаленных пригорков, по крайней мере, верстах в трех от кишлака, показалась сперва маленькая черная точка. В этой точке опытный глаз наблюдателя сейчас же узнал бы всадника, мало того, всадника, вооруженного длинной пикой. Рядом с этой точкой через несколько секунд показалась еще другая точка, там еще и еще... Вся кучка тихонько спустилась с прежнего пригорка и взобралась на другой. Маленький клубочек белого дыма вспыхнул над этой группой, и, много спустя, в воздухе что-то слегка треснуло. На соседних курганах тоже показалась отдельные всадники.

— Вот так и в прошлый раз: я чуть-чуть не наткнулся.

— Здесь же?

— Нет; в тот раз я далеко не забирался.

— Сюда двигаются... А это слышишь? Это пушка.

— Там, вон за теми курганами, — уверенно говорил Юсуп, — русские стоят. Я уж это вижу по Назаркиным уловкам. Как хитрит, как хитрит! Вот он в обход идти собирается. А наших, должно быть, мало.

— Каких это наших?

Батогов искоса взглянул на своего товарища.

— Каких наших? Конечно, русских: а ты думал, я про эту орду?..

Юсуп презрительно взглянул на конную толпу, в которой уже можно было рассмотреть значки и белые тюрбаны наездников.

— Да, наших, должно быть, немного. — Юсуп сделал ударение на слове «наших»; не придирайся, мол. — Я это думаю потому, что те больно храбрятся.

Несколько всадников отделились от толпы и рысью пошли к кишлаку... Маневрируя, мало-помалу, вся неприятельская партия подвигалась к деревне, и нетрудно было догадаться, что через десять минут отступление будет невозможно.

— Ну, нам пора.

— Эх, пора! — вздохнул Батогов и стал взнуздывать Орлика, жевавшего ячмень, с таким усердием, что беловатая пена выступила у него за щеками и во все стороны летели мокрые зерна, когда лошадь порывисто рылась мордой в обильно засыпанном корме.

— Мы выведем лошадей вон в тот пролом, так и проберемся опять в лощину за саклями, сообщал Юсуп свои планы.

— Нас не успеют и заметить, — говорил он, торопливо пробираясь вдоль стены со своим серым.

Действительно, времени терять было нельзя: уже слышны были голоса скакавших джигитов. Один голос кричал громче всех, и Батогов слышал даже слова: «Они пушки с собой привезли, эти собаки!»

— Так вот она причина отступления, да еще такого поспешного! — подумал Батогов, рысцой выбираясь по задворкам разграбленного кишлака и прижимаясь к самой шее Орлика там, где в промежутке между двух сакель открывалась узкая щель, в которую видна была даль, часть холма, мелькавшие конные фигуры и сухие ветви тальника, росшего над прудком. Они выбрались из деревни и пустились удирать по той самой лощине, по которой приехали. Они совершенно скрылись за первым поворотом. Их никто не заметил.

Юсуп ехал впереди. Батогов за ним. Они скакали: им надо было, как можно скорее, добраться до какой-нибудь боковой ветви горного прохода, в которую они могли бы свернуть. Юсуп хорошо знал одну, совершенно удобную для него лазейку и не унывал; он даже напевал на скаку: «Нет, Назар-Кулка нас не поймает!» Вдруг он стал как вкопанный: Орлик чуть не наткнулся на круп передней лошади.

— Что ты?.. — испуганно спросил Батогов.

Юсуп повернулся к нему лицом. Его смуглая кожа не могла побледнеть, но зато все лицо его сделалось какое-то оливковое, рот широко раскрылся и глаза суетливо забегали, как у волка, которому уже некуда деться от насевшей на него со всех сторон собачьей стаи.

— Что ты? — повторил Батогов свой вопрос.

— Там, там... — джигит указал рукой вперед. — Люди едут, чужие люди!..

Справа и слева подымались крутые обрывистые скаты, разве коза могла бы еще лепиться по этим почти отвесным крутизнам. Джигит глазами мерил эти высоты, он, словно, думал кинуться к ним; он даже лошадь свою собрал поводом и поднял плеть.

По ущелью ясно слышался топот конских ног. Не один, не два всадника ехали им навстречу. Все ущелье стонало от приближавшейся конной массы.

— Ну, беда... — произнес Батогов и подумал: — Значит не судьба; это, что называется, ни взад, ни вперед.

Тупое ожесточение овладело всем его существом... Он вынул шашку из ножен и судорожно, словно хотел раздавить железо, стиснул ее рукоятку.

— Назад, скорее назад! — крикнул Юсун, повернул своего серого и, проскользнув мимо Батогова, понесся обратно к кишлаку.

Нисколько не раздумывая; зачем, куда, привыкнув доверяться находчивости своего испытанного джигита, Батогов поскакал в ту же сторону. Вся деревня была наполнена всадниками, когда наши беглецы выскакали из лощины. Тотчас же они поехали шагом; Юсуп принял совершенно спокойный вид, Батогов подражал ему во всем.

— А он что-то затевает, — думал он, — поглядим.

Юсуп перегнулся несколько набок, принял самую небрежную позу, вольно помахивал нагайкой и затянул во все горло песню:

А было у меня четыре жены,

Одна другой жирнее...

Появление двух всадников не произвело никакого волнения между барантачами Назар-Кула. Один из них, тот, что поил лошадь у прудка, сказал что-то своему соседу и указал на Юсупа.

— Э-эй! Здравствуйте! — крикнул Юсуп и, спокойно подъехав к воде, слез с лошади.

— Вы откуда? — спросил конный в полосатом халате.

— С разных сторон... Теперь с теми.

— С кем, с теми?

— А что сзади едут.

К Батогову подошли двое пеших и стали около, молча, в упор глядя то на него, то на его лошадь, то на его оружие.

— Вы чего уставились? Пошли к черту! — окрысился на них Батогов.

— Ишь ты какой сердитый. Ты чьего роду?

— Эй, Назар-Кул, мулла, где?.. — громко спросил Юсуп, чтобы отвлечь внимание от Батогова.

— Все там, где красный бунчук виден, вон на кургане.

— Русских много?

— Разве их когда бывает много?

— Они зачем пришли сюда?..

— Зачем? Мы вот у них по всем кишлакам хераджные сборы[22] пожгли, что с собой не могли взять, а Кулдаш Пеншамбинский в Катакурган дал знать.

— Не в Катакурган, а в самый Самарканд. Абрам-тюра... самому, — перебил другой.

— Ну, не ври; в Самарканд не успел бы, да и русские вон откуда пришли...

— Давно?..

Юсуп спрашивал, а сам все поглядывал по сторонам; он, казалось, отыскивал кого-то в этой толпе всадников, окружавшей их все плотнее и плотнее. Взгляды эти были сначала тревожны; было мгновение, что хитрый джигит совсем было струсил, но потом оправился и понемногу успокоился окончательно. Батогов все время усердно, сосредоточенно копался у себя во вьючной сумке, а потом слез и принялся тщательно отчищать подковы Орлика.

Скоро внимание всех было обращено на большую конную вереницу, выдвигавшуюся из ущелья. В этой новой толпе всадников преимущественно виднелись верблюжьи халаты и киргизские малахаи, между тем, как в шайках Назар-Кула преобладал красный цвет.

Садык со своими оборванцами, как выражался на привале Юсуп, шел на подмогу мулле Назар-Кулу.

— Поезжай за мной, — шепнул Юсуп Батогову. — Сафара здесь нет. Аллах не повернулся к нам затылком.

А у меня было четыре жены...

— Смотри, певун какой! — крикнул ему вслед джигит, у которого половина лица была скрыта под грязной перевязкой, и жидкая бородка совсем склеилась от запекшейся крови. — Там берегись, русские пчелы летают; попадет, так про жирных жен петь перестанешь!

— Только бы нам теперь увидать русских, а то бы мы знали, что делать, — говорил Юсуп.

Вся волнообразная местность была усеяна небольшими конными партиями; по всем направлениям шныряли одиночки. Верблюжьи халаты мало-помалу смешивались с красными. Всадники растягивались вправо и влево; концы этой живой цепи загибались: они хотели охватить со всех сторон что-то невидимое.

Не больше как с версту, совсем внизу, примыкая к давно сжатому клеверному полю, виднелось несколько сакель, над плоскими крышами торчали два или три тополя, под одним, из-за деревьев поднимался черный дымок и мигало небольшое пламя, одинокая фигурка торчала на самой высокой крыше, казалось даже, что то был не человек, а просто белел кол, вбитый для чего-то в земляную крышу. Больше ничего не было видно.

А между тем глаза всех этих наездников волновались, перебегая с кургана на курган, и были устремлены на этот маленький кишлак. Там и сям вспыхивающие выстрелы фитильных мулкутов направлялись именно на тот кол, что неподвижно торчал на крыше; а когда тонкая, ослабевающая струйка черного дыма вдруг густела и поднималась даже выше того опаленного тополя, что происходило каждый раз, когда невидимые руки подкидывали в огонь новую вязанку, то почти каждый из наездников вскрикивал: «Эх!» и тотчас же бодрил свою лошаденку ударом нагайки.

В том страшном кишлаке, так поглотившем общее внимание тысячи наездников, стоял отряд «ак-кульмак»; стоял уже с самого утра; теперь он варил себе похлебку, искрошив в необъятный котел целого, благо непокупного, барана; а часовой на крыше, прожевывая кусок черствой туземной лепешки своим усатым ртом, заломив кверху козырек своего кепи, равнодушно поглядывал на те барханы, что пестрели на солнце тысячами двигающихся точек.

Была минута, когда наездники слишком уже близко подобрались к кишлаку; передние, те, что хотели перескакнуть арык, огибавший клеверное поле, видели что-то ярко-зеленое, блеснувшее между двух сакель, другие же всадники, которые не рисковали так близко подбираться к русским, видели только большой клуб дыма, вспыхнувший как раз над тем местом, где стояло зеленое, и в рассыпную шарахнулись вниз по откосам кургана.

С ревом и воем пронизало ядро морозный воздух, щелкнулось о гранитный гребень одного из барханов, высоко подпрыгнуло и поскакало дальше, рикошетируя между всполошившимися наездниками.

Около самого Орлика ударилось русское ядро. Серый, испуганный треском разлетевшихся кремнистых осколков, взвился на дыбы и брыкнул задом; подпруга лопнула, Юсуп грохнулся вместе с седлом на землю.

— Господи! — крикнул Батогов; ему показалось, что Юсуп убит. — Этого еще не доставало.

— А, дьявол тебя побери! — кряхтел джигит, поднимаясь на ноги.

В нескольких шагах, в стороне, наездник, в красном халате, громко стонал, силясь выбраться из-под убитой лошади. Серый отбежал и храпел, подняв хвост трубой. Батогов поехал его ловить; Юсуп, хромая и ругаясь, тащил волоком свое седло.

Жалобно гикая, неслась большая конная толпа в объезд на Пеншамбинскую дорогу; Назар-Кул пытался отрезать русским путь к отступлению. В кишлаке, занятом русским отрядом, замечено было особое движение. Повозка, запряженная парой, выехала из-за крайней сакли и остановилась; показалось небольшое стадо коров и баранов; это стадо было окружено пешими, которые, закинув штуцера за плечи, помахивали длинными жердями. Несколько конных выехали на чистое место; дребезжа колесами, выдвинулось орудие, за орудием, врассыпную, десятка четыре в белых рубахах, с мешками на спинах, с цветными значками, воткнутыми в дула ружей.

Красивый бородач, на вороном аргамаке, галопом скакал, окруженный наездниками. Он горячился и громко ругался. Он видел, что русских мало, видел, что они уходят...

— Вот уже третьи сутки я так вожусь с ними! — кричал он. Ветер растрепал концы его белой чалмы, и они, словно крылья, трепались вокруг его энергичного, немного цыганского лица.

— Что мне одному, что ли, на них броситься?.. Трусы, бабы!.. От каждой русской пули бегут, как куры от ястреба...

— Кто это? — спросил Батогов.

— Сам Назар... — говорил Юсуп, переседлывая серого.

— К ночи всех на ак-дарьинский брод сбивай; мы еще прежде их туда поспеем! — кричал Назар старику в кольчужной шапке.

Юсуп вдруг присел и совершенно спрятался за лошадью.

— Отвернись, ради самого Аллаха, — шепнул он Батогову.

Тот не понимал, что делается с его джигитом; он видел только, что случилось что-то важное, сильно озадачившее Юсупа. А тут на беду Орлик, звонко, как медная труба, заржал вслед кавалькаде; лошадь, казалось, убитая, лежавшая до сих пор неподвижно, вздрогнув, вскочила разом на ноги, вытянулась, как струна и тяжело рухнула на бок.

Топот коней и ржанье Орлика пробудили в смертельно раненом коне последнюю жизненную искру.

— Вот где пришлось еще раз увидеться, — говорил старик, подъезжая ближе.

— Аллах знает, где люди должны сходиться, — отвечал угрюмо Юсуп. — Он знает, на чью беду сошлись мы: на мою или на твою.

— Я и тебя узнал, — говорил старик, присматриваясь к Батогову.

— Чего не узнать? Вместе, чай, сколько дней маялись, — отвечал Батогов.

— Что же, теперь к мулле Назару перешли или с садыковцами?

— Там как придется.

— К тем пробираетесь?..

Старик кивнул на русский отряд, медленно подвигавшийся по Пеншамбинской дороге. Юсуп подъехал вплотную к старику.

— Слушай, мулла Сафар, — сказал он ему твердым, решительным голосом. — Тебе жить немного осталось; не делай же ты под конец дурного дела... Он, — Юсуп показал на Батогова, — не стоит на твоей дороге. Понял?

Сафар оглянулся кругом. Только они трое стояли на склоне кургана, кругом близко никого не было видно... Русские отошли далеко, мирза Назар-Кул спешил стороной обойти маленький отряд белых рубах; садыковцы жались по другую сторону; их больше тянуло к кишлакам, что на правом берегу Ак-Дарьи: там, по крайней мере, можно было еще пограбить.

— Гм... их двое, я один, — подумал Сафар и сообразил верно.

— Ну, прощайте, я вам не враг; пошли Аллах здоровья вам и коням вашим!..

— То же и тебе, — произнес, Юсуп.

— Хитрит старый сказочник, — подумал Батогов, заметив лукавый взгляд, брошенный на него из-под седых, нависших бровей Сафара.

Звеня кольчугой, поскакал старик к значкам Назар-Кула.

— Нехорошо, — сказал Юсуп.

— Скоро стемнеет, тогда будем знать, что делать нужно, — произнес Батогов.

Несколько всадников отделились от толпы, к которой прискакал Сафар, и поехали назад, разъезжаясь вправо и влево; они ехали сами но себе, точно у них не было определенной цели; всадники ехали шагом, не спеша.

— Смотри, это нас ловят, — произнес Юсуп.

— Ну, вот, — усомнился Батогов.

— Нас ловят. Вон Сафар отъехал в сторону, остановился, сюда смотрит.

— Что ж — удирать, пока время?

— Погоди; они не спешат, — мы тоже... Теперь нам надо к прежнему кишлаку держаться.

Они повернули лошадей. Всадники по знаку Сафара погнали своих быстрее. Темнело. Ясное небо стало заволакивать жидкими тучами; костер, оставленный русскими, разгорался сильнее и сильнее, огонь побежал по сухим сучьям дерева, и над кишлаком росло красное зарево.

Юсуп с Батоговым пошли крупной рысью; расстояние между ними и преследователями было довольно значительно, да к тому же последние еще не решились вполне выяснить свои намерения; а темнело быстро, уже дальняя линия холмов слилась с горизонтом, туман поднимался по низким местам, и, словно громадный факел, пылал вдали ствол смолистого тополя.

— Теперь гайда во всю прыть! — крикнул Юсуп,

— Пускай! — крикнул Батогов и пригнулся к шее Орлика.

Они понеслись. Несколько голосов уныло загикали сзади.

— Слышишь, погнали, собаки; ну, погоди ж ты, старый шайтан, ты мне еще попадешься...

На минуту продолговатый курган совершенно скрыл беглецов. Они круто повернули вправо.

Преследовавшие их всадники видели, где пропали оба джигита; они стали стягивать круг. Через несколько минут курган был окружен; спустились вниз. «Гей! гей!» — перекликались в темноте голоса. «Гей! гей!» — отзывались им другие... Пристально всматривался Сафар в темноту, каждый камень казался ему всадником, в вое ветра слышался ему насмешливый голос Юсупа.

— Поймали, что ли? — подъехал к нему джигит.

— Ну что?.. — подъехали с другой стороны двое.

— Надо было сразу, а то долго очень хитрили, — заметил с досадой высокий всадник, чуть рисующийся во мраке.

— Нечистое дело, — глубокомысленно произнес Сафар и махнул рукой.

Всадники съехались мало-помалу в кучу.

— Это не джигит был, — говорил Сафар торжественным голосом. — Тот, другой, был русский, это правда, я его хорошо знаю; а с ним был сам шайтан, я даже видел огонь на том месте, где они под землю ушли. Да бережет нас пророк от темной силы!..

Наездники благоговейно слушали старика и вздрагивали каждый раз, когда ветер доносил из гор заунывную ноту. Им всем грезилась теперь чертовщина.


***

Чуть тлеющие уголья кухонного костра, расположенного на самом берегу Ак-Дарьи, распространяли вокруг себя слабый красноватый свет. Черный закопченный котел, втиснутый в наскоро вырытую яму, навис над этой грудой золы и угля, и по его раскаленным бокам, шипя, сползала грязная пена. Кругом была непроницаемая темнота, только поблизости огня можно было рассмотреть кое-какие предметы; ближе всего виднелись подошвы массивных подкованных солдатских сапог, за ними не ясно рисовались бедро и часть спины спящего солдата, с головой завернувшегося в свою шинель; рядом видны были только лоб и рука другого солдата; белая косматая собака положила свою морду на щеку спавшего и дрыгала ногами во сне, глухо взвизгивая по временам.

Немного подальше блестела шина тележного колеса; там слышно было, как фыркали и ворочались мордами в соломе ротные лошади; чуть-чуть, словно иголки, сверкали штыки ближайших ружейных козел и мелькала тряпка ротного значка, хлопавшая от ветра по своему тонкому древку.

С шумом и брызгами пенилась Ак-Дарья, пробираясь по каменистому руслу, и сквозь этот шум неясно слышались храп и бред спавших, чьи-то тяжелые вздохи, жалобный стон раненого солдата, разметавшегося в горячечном бреду в телеге, и тихий говор молодого солдата, рассказывавшего соседу что-то про свою деревню.

— Ты, слышь, у нас церковь стояла на горе...

— Мины-мученика-то?

— Нет, Мины в Карбове-селе, а наша Егорья, то бишь, Козьмы и Демьяна.

— Ну?..

— Поп-то и говорит: «Вы бы, православные...»

— Братцы, — стонет раненый, — водицы бы мне ковшик; так-то все нутро палит.

— Помрет, — шепчет на ухо тот, что про попа рассказывал.

— Может, и отдохнет...

— Фетисов, тот, фершал сказывал, уже помер.

— Вы бы меня, братцы, к самой реке положили, — мечется раненый, — то есть всю бы вылакал... Ох, батюшки, ой, смерть моя пришла… слышишь, дядя, там у меня ладанка... в жилетке рупь зашить...

— Ершов, буди смену в цепь, — мычит спросонья кто-то, приподнявшись на локте.

— Потому, как на новый престол ризу требовается.

— Это поп-то говорить?

— Ну, да.

— Ротный сказывал: выступать еще до свету будем.

— Чего спешите; поспеем...

— Ему лучше знать. Цыц, куцый! Что-то он, братцы, нынче чует что-то — словно недоброе.

— А что?

— Возится все очень; опять блох что напускал мне под шинель.

— Это к морозу...

— Эй, скажи Андрей Ионычу, — кричит ротный конюх с телеги. — Богданов кончился, уж не дышит.

— А Назарка нынче что-то больно шибко напирал. Особливо с четвертого часу.

— Это когда к нему подмога пришла...

— Ну, завыли!

Действительно, несколько ротных собак повыскочили из-под телеги и громко завыли... Далеко, в цепи часовых поднялся яростный непрерывный лай... Несколько голосов кричали что-то: одни близко — так что можно было расслышать слова оклика, другие голоса чуть слышно отвечали... Стукнул отдельный выстрел, и лай собак затих на одно мгновение, чтоб сейчас же разразиться с новой силой... По отсырелой барабанной коже глухо зарокотала дробь тревоги.

Сонный отряд суетливо поднимался на ноги.

X Смерть Юсупа

Маневр Юсупа, сбивший с толку преследователей, был более, чем прост, только темнота помогла им в бегстве. Днем положение их было бы безвыходно: к горам им нельзя было уйти: там рыскали садыковцы; скакать прямо к отступающему русскому отряду было бы чистым безумием: большинство Назар-Куловых джигитов, благодаря Сафару, знали уже, что за птицы затесались в их шайки. Дело было бы совсем дрянь, если бы не стемнело и не затуманилось между буграми.

— Никто как Бог, — шептал Юсуп.

— Опять ва-банк со входящими, — бравировал Батогов.

Оба всадника, выбравшись из лощинки, видели, как скакали по кургану джигиты муллы Сафара. То обстоятельство, что они так скоро прекратили дальнейшие розыски, очень озадачило Юсупа и его товарища.

— Вон они в кучу сбились, стоят.

— Ничего не вижу.

— Да вон чернеют, смотри между ушей лошади видишь?

— Ну, то, кажись, пригорок.

— Назад поехали.

— А мы что стоим?

— Погоди. В случае чего, нам, пожалуй, придется лошадей бросить, пеших-то нас не увидят в такую темь, а к утру мы, может, доберемся к русским.

— Только бы нам за Ак-Дарыо перебраться.

— И чего жгут задаром, смотри.

Над оставленными кишлаками поднимался густой красный дым и по ветру летели огненные хлопья. Всадники пробирались шагом, держась одного направления, далеко впереди слышался шум, похожий на плеск водяной мельницы.

— Вот теперь холода настанут, — говорил Юсуп, — придут люди в свои сакли — крыши нет, корму нет, баранов угнали, есть нечего.

— Да кому прийти? Чай, почти все перебиты.

— Ну, не все. Да, прогневался на них пророк. Русские бьют их за то, что Назарке служат, Назарка бьет, что к русским льнут. Куда тут кинешься?

— На то, братец ты мой, война. Это что белеет?

Батогов указал на какую-то беловатую, дымчатую массу, чуть видневшуюся вдали.

— Скоро очень что-то. А, кажется, Ак-Дарья.

Раза два они перебирались вброд через отдельные ручьи, пересекли вспаханное поле с торчащими стеблями прошлогодней джугары (род проса), наткнулись на глиняный забор, отыскали лазейку, перебрались. В стороне поднимались высокие стены какого-то двора, за запертыми воротами глухо лаяла собака.

— Мы теперь совсем спустились в долину, — говорил Юсуп, — мы идем как раз наперерез русским, если они будут на Дарье ночевать. Э, да вон и огни наши, видишь?


***

— Ты ничего не слышишь?

— Словно топочут.

Два парных часовых стали приглядываться к темноте.

— Смотри, как бы поганая орда не подобралась. Валетка, молчи!

— Науськай собак, вон, на те кусты, словно в той стороне что-то...

Послышалось злое рычание.

— Вот, лето-с, также к Морозову в цепи подобрались: и не слыхал, как голову отрезали.

— Ну, не пугай, и так страшно.

Солдат вскинул ружье и взвел курок.

— Погоди, не пали; может, это так.

— А, что его ждать-то?

Разом, с яростным лаем, ринулись несколько собак, до этой минуты совершенно неподвижных, и понеслись как раз к тому месту, где солдаты услышали подозрительный шум. Теперь ясно было видно, как две конные фигуры метнулись в сторону.

— А, черт бы вас драл! — донеслось из темноты.

Фраза эта была произнесена по-русски.

— Никак наши, что за леший — засуетился часовой. — Постой, не пали; кто идет?

Блеснул выстрел и осветил испуганное, безусое лицо молодого солдата, наудалую пустившего свою пулю.

Человек пять солдат, лежавших в стороне, в так называемом секрете, бросились бегом к кустам, поднялась возня. В шуме свалки слышны были стон и русская ругань; голос Батогова, хриплый, взбешенный, кричал:

— Да что вы, дьяволы (следовала характерная русская фраза), говорят вам — свои. Да ну, не душите! А, ты вязать!

— Навались на них сразу, — командовал запыхавшийся голос.

— Я вот тебе навалюсь; к начальнику ведите!

Весь бивуак поднялся и стал в ружье.


***

Было солнечное, морозное утро, лужицы по колеям Пеншамбинской дороги затянуло тонкой коркой льда; колеса повозок звенели по кремнистому грунту, и солдаты, потирая на ходу руки, бойко шли в такт маршевой песни.

Батогов ехал верхом на своем Орлике; он был еще в том же верблюжьем халате, в котором бежал из аула, только на голове его надета была теперь круглая офицерская фуражка, и из-под нее виднелась полоса красного бумажного платка, которым обернут был лоб всадника; кроме этой раны, рука Батогова была перевязана полотенцем выше локтя, и, судя по бледности его, можно было судить о том, что эти повреждения были довольно значительны. Все это были следы ночной схватки, которую беглецы должны были «выдержать по печальному недоразумению», как выразился в своем донесении начальник отряда, толстенький капитан, степенно раскачивавшийся в покойном седле, рядом с Батоговым. Около них ехали верхом еще два офицера и горнист на выпряженной из повозки хромой лошади. На походных носилках два здоровых, коренастых пехотинца несли тело, завернутое в несколько солдатских шинелей; из-под серого сукна виднелись красные лоскуты туземного халата и худощавая, смуглая рука, безжизненно свисшая с края носилок. Когда солдаты сбивались с ноги и носилки сотрясались от неверного шага несущих, то ближайшие могли слышать слабый стон и жалобный, тихий лепет раненого. Фельдшер-жидок шел, спотыкаясь, рядом с носилками, грызя в зубах окурок папироски и роясь на ходу в кожаной сумке с медикаментами. Наверху большой ротной телеги, поперек мешков с провиантом, лежало несколько тел, прикрученных веревками к грядкам повозки.

С жалобным мычанием, вытягивая шеи и бодаясь на ходу друг с другом, шло несколько штук рогатого скота; между быками семенили ножками десятка два козлов и баранов; далее тянулись привязанные друг к другу вьючные верблюды, под присмотром конных казаков и черномазого пехотинца, унтер-офицера, забравшегося на самую вершину вьюка переднего верблюда.

Всадники муллы Назар-Кула отстали от отряда и чуть виднелись далеко позади, изредка пуская, вслед удаляющимся русским, безвредные, не долетающие до половины расстояния пульки.

Пеншамбинский минарет и зубчатая стена цитадели поднимались из массы окрестных садов, по мере приближения отряда. Отряд остановился для привала, в виду предместий селения.

— Плох? — произнес Батогов, слезая с лошади и подойдя к носилкам, положенным в тени от повозки.

Жидок-фельдшер взглянул на него и немного струсил; он заморгал ресницами и принялся поспешно скатывать свежий бинт. Глаза Батогова словно уперлись в бедного жидка; в них не было заметно ни грусти, ни злобы, в них даже не было жизни. Тусклые, неподвижные, они были страшны.

— Да, голубчик, ну, что тут, да перестань, — говорил толстенький капитан, трогая Батогова за плечо.

— А! — отозвался тот и даже не обернулся.

— Никитка пуншу сварил. Вот сейчас.

— Да он даже не дышит! Я ничего не слышу.

Батогов быстро сбросил шинели с тела Юсупа, нагнулся низко, низко к самым носилкам и приложился ухом к какой-то массе рваного белья, забрызганного, залитого кровью и еще чем-то зелено-желтым, сильно вонявшим на свежем утреннем воздухе. Темно-желтое лицо умирающего как-то странно съежилось, рот искривился и сухие, горячие губы чуть заметно вздрагивали.

— Юсуп, Юсуп! — громко говорил Батогов и сильно тряс за плечи своего друга.

— Там у меня уже приготовлено, — бормотал капитан. — Вон, видишь, самоварчик дымится.

— Да возьмите его силой, — говорил другой офицер, подходя к носилкам. — Видите, человек совсем ошалел.

— Да, поди — возьми, — огрызался капитан.

— Юсуп, да ну, вставай, ведь ты крепок, тебя сам черт не сломит, Юсуп! — Батогов припал на колени и схватил руками носилки.

— Отходит, — степенно, с некоторой торжественностью, произнес жидок-фельдшер и вдруг повалился на землю и откатился на несколько шагов, к самым колесам ротной повозки.

— Отходит?! — зарычал Батогов, готовясь повторить свою могучую затрещину.

— Голубчик, может, я тебе сюда принесу чаю? — ухаживал толстенький капитан. — Никитка!

Грязные тряпки все разом вздрогнули, зашевелились, вытянулись и замерли, стиснутые зубы заскрипели.

— Готово, — произнес Батогов и поднялся на ноги.

А в стороне, присевши на корточки около небольшого огонька, на котором прилажены были маленькие походные котелки, расположилась кучка солдат. Заваренный на завтрак кирпичный чай давно уже кипел и бежал по краям, потому что общее внимание более было обращено на сцену у носилок, чем на котелки. Все говорили шепотом, сдержанно; некоторые даже крестились, приподнимая кепи с назатыльниками.

— Кто же его знал! — вздохнул угреватый унтер-офицер и потрогал пальцем то место на подошве сапога, где совсем отстала заскорузлая подметка и виднелись грязные онучи.

— Известно, — согласился рыжий, весноватый солдат, растирая на ладони табачные корешки.

— Теперь ежели сразу: Куцый, Валетка, опять Кудлай — пес здоровенный, Налет, Полкашка, твоя Венерка...

— Врешь, моя Венерка спала на кухне...

— На кухне?!. А зад у ней кто отшиб?.. На кухне!

— А пуще всех Колпик, так зверем и рвет...

— Как тут сообразить; теребят и шабаш.

— А тут Петров сдуру ахнул; говорю: «Постой, не пали», а он — «Бац!..»

— Фершал сказывал: в самое пузо, на четверть пониже ложечки, в эвто самое место.

— Ну, и шабаш.

— Оторопел я больно, братцы; мне, ведь, в первой, — слезливо оправдывался Петров, совсем еще рекрут с немного глуповатым, почти детским лицом и худой, плоской, недоразвитой грудью.

— Оторопел! — упрекнул его угреватый унтер-офицер.

— А силен же он, братцы, — начал рыжий.

— Кто? Этот-то?

Солдат взглянул на Батогова.

— Н-да. Меня, это, так тряханул — думал, смерть пришла.

— А Миронова как шваркнул.

— Бей подъем!.. — запел тенором толстенький капитан, выглядывая из-под какой-то холстины, с недопитым стаканом в руках.

XI Первый караван

На большом дворе, примыкавшем к дачам Перловича, работа, что называется, кипела. Штук восемьдесят верблюдов, все больше одногорбых наров, с темно-коричневой, гладко остриженной шерстью, крепких и выносливых, бродили на свободе или же валялись группами, держась к той стороне, куда достигали теплые лучи осеннего солнца; человек десять киргизов прихлебывали и присмактовали около котла; два приказчика из русских, в полутуземных, полугостиннодворских костюмах, ставили масляной краской клейма и метки на объемистых тюках, расположенных правильными рядами, связанных попарно и приготовленных к нагрузке. Сарт, в лисьем халате и в белой громадной чалме, отмечал на лоскутках прозрачной бумаги местного производства какие-то каракули и горячо спорил с одним из приказчиков; одним словом, все что-нибудь да делали.

Дела Перловича шли очень хорошо. Он теперь отправлял в Коканд свой караван, и верблюды были его собственные, не наемные, так что он нисколько не был в зависимости от лени и недобросовестности кочевников. Хозяин был в отличнейшем расположении духа; он давно уже чувствовал себя морально, а следовательно и физически, очень хорошо.

Он сидел в комнате, красиво обставленной в полуазиатском, полуевропейском вкусе. Тут же находились Захо, Федоров; ждали Хмурова, да он почему-то не приехал. Еще человек пять гостей собрались к Перловичу побеседовать. Все общество завтракало.

Завтрак был более, чем обильный, завтрак был парадный. Весь стол был заставлен различными европейскими консервами: жестянки с омарами, баночки со страсбургским пирогом, трюфели, разная привозная рыба, все вещи весьма дорогие, особенно, принимая в расчет возвышение цен от дальности провоза. Горячий глинтвейн и шампанское дополняли стол, и большинство собеседников было навеселе.

— А ведь пошел в гору, — подмигивал глазами на хозяина Захо, отведя зачем-то в сторону одного из гостей, во фраке и военных панталонах с красным кантиком.

— Расторговался, — согласился фрак и добавил, вздохнув: — Что же, людям счастье...

— Не одно счастье, тут без сноровки тоже не обойдешься.

— Опять капитал — сила.

— А у Хмурова нет разве этой силы? А все врозь идет.

— У того больше для вида; опять же «эти широкие цели»; помнишь речь у Глуповского за обедом?

— Это когда о шелководстве говорить собирались?

Капитан с белыми погонами и академическим аксельбантом, услышав слово «шелководство», встал со стула и, прожевывая кусок какой-то красной рыбы, подошел к говорящим.

— Я еще раз повторяю, — начал он, — что пока не установятся правильные сношения...

— Это что там на дворе шумят так? — перебил капитанскую речь голос за столом.

Перлович, который сидел у камина с местным богачом, сартом Саид-Азимом, поднял голову.

— Вьючить начали, — сообщал Захо, нагибаясь над окном.

— Ну-с, господа, — произнес Перлович. — Вы меня извините, я пойду распоряжаться... я скоро вернусь... Надеюсь, вы не будете стесняться...

— Э, помилуйте...

— Что за церемонии!

— Я назначил в четыре часа выступление моего каравана; теперь три. Ровно через час мы поднимем бокалы. — В голосе Перловича чувствовалась какая-то необыкновенная торжественность. — Мы поднимем бокалы с пожеланием успеха первому русскому каравану…

— Ну, занес!.. — послышался чей-то голос.

Перлович остановился...

— Нет, это я про другое, — смутился прервавший хозяйскую речь, вытирая усы салфеткой.

— А там, к тому времени соберутся остальные, — переменил тон Перлович. — Хмуров вот подъедет; генерал собирался...

Перлович кончил свою речь пригласительным жестом: кушайте, мол, пока — и вышел из комнаты.

— Этого гуся кормят сначала все грецкими орехами, — объяснял капитан, держа в руках банку.

— Пойдем слушать. Дрянет историю страсбургского пирога рассказывает.

— Я бы этого и есть не стал, — сплюнул на сторону Саид-Азим, косясь на банку.

— А что же... Ваш плов лучше, что ли?

— На каждого гуся нужно орехов столько, сколько весит сам гусь, — пояснял Дрянет.

— Каков гусь, — кивнул толстый чайный торговец, приехавший прямо из Кяхты для своих операций по торговле. — Ну, а это из чего приготовляется?

Он подвинул к капитану ящик с сардинами.

— Какой случай был вчера в клубе, — начал фрак. — Вы слышали?

— Это в читальной? Знаю; газеты все, черт знает зачем, растаскали...

— Вовсе нет. Подходит этот, как бишь его, ну, да... он...

— Все равно, дальше.

— Подходит к мадам Красноперовой и говорит: «Позвольте на один тур»; та, знаете, барыня такая полная, в соках...

— Особа с весом.

— Встает это она со стула, а на стуле...

— Я и по-английски, и по-немецки, и по-итальянски веду свои мемуары, — рассказывал капитан Дрянет, — я даже написал по-арабски трактат о значении шелководства, как орудия... или, правильнее сказать, ступени в разливе цивилизующих начал.

— Для кого же это вы писали по-арабски-то? — спрашивал Захо, недоверчиво улыбаясь.

— Еще во время экспедиции моей, — перескочил капитан, пропуская мимо ушей вопрос Захо.

— Это про какую экспедицию вы изволите говорить?

— А про мой поход или, правильнее сказать, военно-ученую экскурсию на перевал Об-Оф-Аллах-бу, помните мою реляцию, она еще наделала такого шума?

— Да, толковали не мало...

Пронзительный рев верблюдов на дворе давал знать, что их, уже навьюченных окончательно, начали поднимать на ноги, разнокалиберные бубенчики звенели, голос Перловича кричал:

— Тут и оставаться пока; тронуться по моему знаку!..

— Хлопочет, чтобы все с эффектом, — заметил кяхтинский купец.

— С большим расчетом действует. Вы думаете, он спроста? Он и этот завтрак с расчетом устроил, подъедут все люди нужные... Ну, тосты пойдут...

— Шампанского немало выйдет.

— То-то немало... Этот не Хмуров, этот зря тратиться не станет...

За стеной сада послышался стук экипажных колес и топот верховых. Шелестя шлейфами по желто-красным, сухим листьям, густо усеявшим садовую дорожку, шли две дамы; их сопровождали интендантский чиновник, доктор, что был секундантом у Брилло, и еще человека три в военных мундирах.

— Съезжаются, — заметил господин во фраке.

— А Хмурова все нет, — вздохнул кяхтинский купец.

Саид-Азим окинул любопытным взглядом обеих дам и приложил свои руки к желудку, в знак самого глубокого уважения.

Генерал подъехал с другого двора верхом, в сопровождении казаков и адъютанта. Перлович встретил его на нижней ступеньке крыльца и с чувством самой глубокой признательности пожал обеими руками генеральскую перчатку.

— Я был в отчаянии... я думал... — с особенной нежностью в голосе говорил хозяин.

— Кажется, я не опоздал?

— Прошу пожаловать.

Генерал тяжело шагал со ступеньки на ступеньку, согнувшись словно под тяжелой ношей (он был в эполетах). Перлович бочком, шагая через две ступеньки, слегка поддерживал генеральский локоть и кивал головой на дверь, давая этим понять, что не мешало бы распахнуть ее на обе половинки. Невидимые руки тотчас же исполнили его сигналы. Все гости стояли на ногах, на всех лицах сияла улыбка, те, которые были в партикулярных костюмах, держались одной рукой за спинки своих стульев, с некоторой независимостью в позе; все же военные держали руки по швам и почтительно согнулись в поясницах. Сарт Саид-Азим и другой туземец, жирный Шарофей, только что появившийся из сада, одновременно произнесли: «Хоп» и взялись за желудки.

— Благодарю, — произнес генерал и добавил: — Холодновато.

— Утром мороз большой был, ваше превосходительство, — поспешил донести капитан Дрянет.

— Вот и осень на дворе, — вздохнул купец из Кяхты.

— В видах чисто гигиенических... — начал доктор, но его прервал купец из Кяхты, сообщив, что ему доставлены новые чаи отличного качества.

— Если позволите, генерал, — начала одна из дам и протянула свою руку в светло-зеленой перчатке. Она заметила, что генерал вытащил из кармана большой портсигар из желтой кожи.

— В видах чисто гигиенических... — еще раз попытался доктор.

— А зачем, слушай, — протискался жирный Шарофей к самому креслу, на котором восседал генерал. — Зачем так делать?.. Русский купец не платит, сартовский купец платит... русский куп...

— Все, все платить будут... — засмеялся генерал и потрепал Шарофея по животу.

— Русский купец...

Капитан Дрянет, проскользнув как-то очень ловко под локтем сарта, оттеснил его этим движением и прервал протест.

— Новые машины приспособлены мной для размотки шелка, ваше превосходительство. Я об этом пишу трактат на ит...

— В видах чисто гигиенических...

— Это вы насчет чего? — обратился к доктору генерал.

— Это я насчет пользы теплых набрюшников в войсках. Предохраняя от простуды, они вместе с тем...

Генерал подвинул к себе жестянку с омаром.

Перлович ходил озабоченно, поглядывал в окна, совсем выходил куда-то на несколько минут, смотрел на часы и вообще выказывал нетерпение.

— Я думаю теперь пора?.. — шепнул он кому-то.

— А Хмуров?

Перлович пожал плечами, выражая этим, что, мол, как же дожидаться одного, когда сам... и т.д. Капитан раза два вынимал из обшлага рукава какую-то бумагу, заглядывал в нее и откашливался. Захо считал стаканы на столе и соображал: всем ли хватит? Голос в соседней комнате говорил: «Погоди, веревок не подрезай, открути только проволоку».

— Милостивые государи... — начал Дрянет, посмотрел кругом, остановился, вспыхнул до ушей и стал откашливаться.

Другой офицер в уланском мундире насторожил уши, даже приподнялся со стула и, по всем признакам, приготовился возражать.

— Погоди, Дербентьев, не перебивай, — шептал ему купец из Кяхты. — Ведь уже так условились: сперва его речь (он кивнул на Дрянета), потом твоя...

В комнате настала мертвая тишина. Одна из дам почему-то фыркнула, другая заскрипела вилкой по тарелке, тыкая в маринованный грибок; а грибок был такой скользкий и никак не поддавался ее усилиям; генерал помог.

— Милостивые государи... — повторил Дрянет.

— Стань на стул, — шепнул кто-то сзади.

Оратор было полез.

— Не надо, — сказал генерал и стал чего-то искать под столом ногой.

Та дама, которая не могла справиться с грибком, подвинулась и слегка дотронулась носком своего башмака до генеральского сапога.

— Благодарю, — шепотом произнес генерал.

— В настоящее время, когда...

— Какое избитое начало! — язвительно нагнувшись к соседу, тихо говорил Дербентьев.

— ...умственные силы цивилизованного запада двинулись на Дальний Восток...

— Получив двойные прогоны... — вставлял Дербентьев.

— ...нельзя не видеть в этом новом потоке блистательного репоста, которым ответил наш век тому удару, который был нанесен из Азии, в далеком прошлом...

— Ничего не понимаю... — шептал генерал.

— Нетрудно понять, — продолжал оратор, — что я намекаю на то время, когда движения необразованных, варварских племен, вышедших из центральной Азии, пользуясь одной только физической силой, шаржировало или, правильнее сказать, атаковало зародыши европейской цивилизации... Прошли года...

— Прикажите наливать... — распорядился Перлович.

— И вот мы видим новое явление, явление отрадное. Европа отплатила Азии прошлое зло, но отплатила как? Послав от себя поток умственных сил — взамен грубых физических...

Генерал зевнул, Перлович почесал затылок, кое-кто передернул плечами. Дербентьев говорил вполголоса:

— Что, я разве не предупреждал?

— Наука, искусство, торговля, — воодушевлялся капитан, обращаясь при слове «торговля» к Перловичу, купцу из Кяхты и господину во фраке. Оратор искал глазами Захо, но тот стоял к нему спиной и набивал табаком нос. — Все явилось к услугам народа дикого, не вышедшего еще из ребяческого состояния...

Оратор замолчал и стал отыскивать что-то в своей бумаге, вынутой из обшлага... Этой паузой воспользовался Дербентьев, он поспешил встать.

— Позвольте это я сейчас...

— Торговые обороты наши... — справился с рукописью Дрянет...

— Торговые обороты наши, — перебил Дербентьев, — благодаря просвещенному вниманию и распорядительности начальства..

— Я буду иметь с вами дело после... — холодно произнес капитан, обращаясь к новому оратору, и отошел от стола.

— Обороты наши, благодаря вышесказанным обстоятельствам, разрослись до невероятных, скажу более, колоссальных размеров; пределы областей, занятых нашим победоносным оружием, стали тесны...

— Урра! — послышалось с другого конца стола.

— Несвоевременно, господа, — заметил Дербентьев. — А наши смелые предприниматели...

Перлович выдвинулся вперед.

— Простирают свои руки даже за эти пределы... Туда, в Коканд, помимо посредства туземных купцов...

Несколько глаз с презрением покосились на Саид-Азима, а тот, ничего не понимая, спокойно выгребал пальцами сардины из жестянки.

— И вот собран и снаряжен большой караван, он здесь, его все видели, вы можете даже слышать эти дикие звуки...

Действительно, верблюды на дворе ревели почти непрерывно и на все лады гудели бубенчики. В дверях показались оба приказчика, назначенные сопровождать караван. Это были здоровые ребята с красными, полупьяными лицами, вооруженные с ног до головы, больше для эффекта, и с ременными нагайками через плечо.

— Здорово, ребята! — сказал им генерал.

— Наше вам-с... — галантерейно поклонился один из приказчиков.

— Караван этот собран средствами и усилиями блестящего представителя нашей торговли...

— Разноси, — распорядился Перлович.

— Вот он! — Дербентьев с жаром указал на Перловича.

— Я так тронут... эта честь... — бормотал хозяин.

— Благодарю, — с достоинством произнес генерал. — Вы этого вполне заслуживаете.

— Ваше превосходительство!..

— Урра! урра! — ревели все остальные; только Дрянет, подойдя к окну и уставившись в стекло, репетировал: «Неумение диспутировать, доходящее до наглости, служит признаком умственного убожества...»

— Качать!.. — кричал купец из Кяхты. — Ребята, берись! — командовал он вооруженным приказчикам. — Те приступили тотчас же.

— Эта честь...

Перлович болтнул ногами в воздухе.

— Музыкантов! — кричал Захо.

Скрытые в саду трубачи грянули туш.

Вытягиваясь в одну линию, степенно двинулись навьюченные верблюды и потянулись мимо окон к воротам... Все бросились к окнам.

Проталкиваясь сквозь толпу, вошел Хмуров. По его лицу видно было, что он имеет сообщить весьма приятное.

— Наконец-то! — послышались голоса.

— Mieux tard que jamais...[23] — выгнулась всем корпусом одна из дам,

— Ну, новость! — протянул Хмуров, разводя руками.

— Что? Что такое?!

— Да не томите, — пели дамы.

— Однако, что же, в самом деде? — нетерпеливо спросил генерал.

— Батогов...

— Ну?!

— Здесь, вернулся... я его сам видел.

— Урра!.. — загремело в комнате.

Послышался странный стук и дребезг посуды на столе, словно на пол упало тяжелое тело.

Перлович лежал ничком, без всякого признака жизни.

Известие это было для него уж слишком неожиданно.

XII Сигары Перловича

Ночь была ненастная, холодная; мокрый снег, пополам с дождем, бил в стекла, в щелях оконных рам выл осенний ветер, и глухо шумели, сплетаясь между собой, оголенные ветви деревьев.

Все живое пряталось под крыши, и ближе жались к огню туземцы, загородив досками широкие входы своих сакель. В непроницаемой темноте чуть-чуть мигали вдали окна европейского квартала, и кое-где двигались светлые точки бумажных фонарей, с помощью которых пытались пробраться неподалеку кое-кто из не любящих сидеть дома. Вон там внизу, не разберешь где, чуть движется светлый кружок, вон он остановился, пригнулся к самой земле... никак канава... вон тронулся он немного вправо, опять приостановился: в сжатом пространстве освещенной мглы протянулись, словно оленьи рога, сухие ветви, забелелся угол забора, опять все исчезло во мраке, и с другой стороны топорщатся кое-как связанные перила мостика... Туда двинулся фонарь; помигал еще несколько секунд и пропал за какой-то темной массой, не то крышей, не то кустами, не то...

Ярко пылают сухие яблоневые дрова в просторном белом камине; вся печь разукрашена в местном вкусе, и красный свет, отражаясь от большого зеркала, играет по позолоченным выступам резных украшений. Назябшая нога с негой утопает в теплом мягком ковре, в продрогший желудок, глоток за глотком, пробирается горячий, ароматный пунш.

— И ты не поверишь, что я благословляю судьбу, пославшую мне это тяжелое испытание, — говорит Батогов и нагибается к самому камину, чтобы поправить развалившиеся поленья.

— Вот, на, щипцы, — говорит Перлович и смотрит вниз на хитрые, причудливые разводы персидского ковра.

— Не попадись я к этим чертям, мог ли я ее встретить... ну, мог ли?

— Конечно! — глубоко вздохнул Перлович.

— С той минуты я рвался на волю... я спешил сюда. Ведь есть еще время, ее можно спасти.

— Ее должно спасти! — серьезно говорит Перлович и быстро исподлобья взглядывает на гостя.

Батогов встал, потянулся и принялся ходить из угла в угол по комнате; каждый раз, проходя мимо стола, на котором стоял чайный прибор, он останавливался и прихлебывал из стакана. Перлович полулежал на низеньком диване и сосредоточенно чистил ножичком ногти. А ветер все унылее и унылее напевал свою тоскливую песню, и со стуком вздрагивали оконные ставни под его ударами.

— Бледная, худая, ну, кожа да кости, изнуренная до последней возможности, она казалась живым трупом... Если бы ты только мог ее видеть...

— Это ужасно, — ровным голосом говорил Перлович и тем же тоном добавил: — Ром вон в том графине, вон, с резной пробкой.

— Этот?

Батогов подлил в стакан.

Перлович кивнул головой и стал рыться в ящике с сигарами.

— Но эта последняя встреча, помнишь, я рассказывал, в камышах... Да, я тогда видел, что ей немного жить осталось; она скоро умрет...

— Может быть, она и умерла?

— Нет, этого быть не может.

— Да почему? Вот прошло уже около месяца, судя по твоему рассказу, и при той ужасной обстановке.

— Нет, ты этого не говори, не говори, мне кажется, убежден в этом, у меня есть какое-то предчувствие, что а еще увижу ее. Надо только поспешить...

— Да, терять времени нельзя, во всяком случае.

— У меня уже весь план составлен... вот видишь, мы пошлем деньги через Мурза-бая, я с ним говорил об этом и он берется...

Перлович наклонился, в свою очередь, к самому камину.

Если бы кто-нибудь мог из этого раскаленного, пышущего жерла взглянуть в его лицо, то он наверное бы отвернулся, так оно было некрасиво.

— Что такое, ты нездоров? — остановился на полуслове Батогов.

— Я... нет, ничего, я слушаю... Ты говоришь, в камышах?..

— Пять тысяч, говорит Мурза-бай, и он положительно берется это устроить... Он сделает так: во-первых, поедет сам, денег же отнюдь не повезет с собой, а возьмет только задаток...

— Пять тысяч?.. — произносит Перлович, не то спрашивает, не то подтверждает только.

— Да, пять. Потом, конечно, мы должны обеспечить ее.

Плечи Перловича слегка вздрогнули.

— Ведь согласись сам, все это принадлежит ей. Ну, положим, всего ей не нужно; она даже знать не должна об этих деньгах.

— Она знать об этом и не будет...

— Что ты? Или это ты от огня такой желтый?

— От огня... так кажется...

— В четырнадцать дней Мурза-бай берется туда доехать; столько же назад, ну да там несколько дней. Я говорю, пройдет не больше, как месяц. Сегодня которое число?

— Одиннадцатое. Что ты не куришь?

— Господи! Я готов, кажется, сам туда ехать!

— А за тебя тогда сколько понадобится — тоже пять тысяч или больше? — произнес Перлович, улыбнувшись.

— Эк тебя подергивает! — заметил Батогов.

Действительно, улыбка Перловича была более похожа на болезненное подергивание.

— Ха, ха! Жаль денег стало! — похлопал его по плечу Батогов. — Ничего, раскошеливайся: ведь у тебя, брат, все еще много останется.

— Ты считал?

— Чего считать — караваны какие отправляешь! Сам видел, как к тебе ехал. Да, опять, Хмуров говорил... Это у тебя какие сигары?

— Эти? Это — дрянь: не стоит, — Перлович отодвинул ящик. — Вот, если хочешь.

— Благодарю.

Батогов взял из рук хозяина сигару, которую тот все время вертел у себя в руках.

— Недурна по виду, — он стал закуривать. — Что-то сыровата...

— Лежалая...

Батогов затянулся раза два и потянул носом дым.

— Что это?..

Перлович встал и вышел, притворив за собой дверь.

— Что-то пахнет маком... — проговорил про себя Батогов, лег на диван и стал курить.

Комната, где сидели друзья, освещалась только одним камином; покуда ярко горели дрова, было светло; теперь же мало-помалу прогорали сухие поленья и с треском обваливались красные уголья, покрываясь темным налетом пепла. Все темнее и темнее становилось кругом, только на яркой поверхности самовара, на окраинах стаканов, на металлических головках пробок играли красноватые блестки. Синеватый дым застилал зеркало, чуть слышно чикали где-то часы.

Батогов лежал навзничь и курил.

Ему хорошо, тепло; он чувствует, как медленно перебирается, будто капля за каплей, кровь в его жилах; вот подходит к вискам, толкнулась там и в ушах зазвенела мелодичными переливами... «Это ром действует: отвык за это время, ну, и разобрало». Попробовал слегка отделить голову от подушки — нельзя; тяжела слишком стала, словно приросла к изголовью. Безжизненно свисла на пол рука, и чуть-чуть перебирают пальцы волнистую шерсть тигровой шкуры, разостланной перед диваном... А кто-то подполз под диван, приподнимает его своей спиной, слегка раскачивает... Колеблется камин, ныряя в облаках дыма, кивает из-за шкафа голова глиняного, эмалированного китайского божка... Словно поверхность поспевающей нивы, колеблемая ветром, заходили в перебой пестрые узоры ковра... Все в движении...

Чуть приотворилась дверь, высунулось оттуда желтое лицо, потянуло носом накуренный воздух и спряталось.

Что это как жарко стало? Светло как! А, это солнце восходит. Медленно ползет из-за туманной дали огненный шар, и от него бегут по темному небу, развертываясь шире и шире, светлые полосы... Ветер гудит в камышах и плещутся где-то волны... Храпит конь, склонивши к воде свою голову... «Гей! гей!» — чуть доносится с того берега... «Стой, бери!.. Вот он!..» — слышны торопливые голоса... бегут! Кусты трещат от движения какого-то тяжелого тела... Выстрел! Все застлало дымом... Острые когти впиваются в голые плечи... душат... Два глаза-угля сверкнули у самого лица... рука ищет нож... вот он, вот его шершавые ножны, вот каемка бирюзовая, вот ремень, украшенный кистью... ручка, где ручка?.. Пальцы не хотят отыскать того, что нужно... А скоро будет поздно... еще мгновение... да помогите же, помогите!..

Еще раз медленно приотворилась дверь и опять показалось то же лицо... Перлович шагнул вперед и на цыпочках, неслышно подошел к дивану... Он наклонился. Глаза Батогова были закрыты и он тихо стонал, вздрагивая ноздрями... Маленький окурок сигары лежал на полу и дымился. Перлович поднял его, раздул и поднес к носу спящего... Минуты три он находился в таком положении; наконец, бросил окурок в камин, пошатнулся, взялся за голову и неровными шагами выбрался из комнаты. Он даже в дверь не попал сразу: толкнулся к письменному столу, чуть не опрокинул стоявшую на нем лампу и, ощупывая вдоль стены руками, нашел-таки ручку приотворенной двери.

На дворе зашлепали по жидкой грязи конские ноги, рысью подбежавшие к крыльцу. Ключ в дверях два раза щелкнул и слышно было, как его совсем вытащили из замка.

— Ну, брат, погода! — говорит гость, отряхивая от снега свою меховую шапку.

— Так поздно?..

— Да... Дело такое важное... Просто едва доехал: темно, как у арабов... Я уже и поводья бросил; думаю, ну ты, сивый, отыскивай сам дорогу, как знаешь, а я, брат, ничего не разберу... Сверху, снизу, с боков, отовсюду хлещет; грязище по брюхо... У Хмурова был: крыши промокли, с потолков льет, полна зала воды, тазы подставляют... у этой, у как бишь ее, тоже течет... Да дай хоть водки, что ли, прости...

— А, сейчас... я велю... садись тут...

— Да что ты растерялся; на себя не похож?

— Я сейчас распоряжусь; вот сюда садись.

— В сапоги налилось... А, ушел...

Перлович вышел из комнаты и оставил гостя одного. Тот сбросил с себя намокшую шинель, перекинул ее через спинку стула и стал мерить комнату из угла в угол, потирая окоченевшие руки. Походил, походил, подошел к двери, задернутой тяжелым ковром, приподнял ковер, потрогал ручку: заперта.

— Ну, вот вино, — произнес Перлович, входя с бутылкой и стаканом в руках; он вдруг остановился на пороге, заметив, что гость наклонился к замку завешанной двери.

— А что ты, брат, там не сидишь? — Гость указал на запертую комнату. — Там у тебя лучше; камин и все такое...

— Все равно, там теперь заставлено все... Ну, в чем же дело?

— Какое?

— В такую пору приехал, что-нибудь важное; иначе...

— А да, да, — гость налил стакан и залпом выпил. — Эх, если бы самоварчик!

Перлович стиснул рукой мундштук пенковой трубки, та хрустнула.

— Раздавил? Жаль, — произнес гость, заметив движение хозяина. — Вот видишь ли, приезжает ко мне Хмуров и говорит... история эта немножко длинновата, я, впрочем, буду тебе ее немного сокращать...

У Перловича захватило дыхание; ему послышался шум в соседней комнате...


***

Совсем рассвело, и в той комнате, которая была заставлена, потому только было темно, что сквозь войлочные ставни, которыми были закрыты окна, не мог проникать грязноватый свет серого, ненастного дня. Когда Перлович вошел в комнату и ставни были сняты, он увидел Батогова, лежащего совершенно неподвижно, на спине, с открытыми, тусклыми глазами, с окоченевшими пальцами, стиснутыми около горла: должно быть, он хотел разорвать душивший его ворот рубахи.

Перлович наклонился к лежавшему, положил ему руку на лоб и тотчас же отдернул ее от неприятного ощущения холодной, лоснящейся массы. Долго стоял он над телом, потом подошел к окнам, с трудом отворил одно из них, и в комнату пахнуло сыростью.

Перлович подошел к столу и сел писать. Холодный ветер, врываясь в открытое окно, пронизывал его насквозь, и дрожащая рука судорожно прыгала по бумаге.

XIII «Хотя, впрочем, сомневаюсь»

Сидя еще в комнате, со стаканом утреннего чая в руках, доктор зевал во весь рот и проверял счета преферанса, сохранившиеся еще на зеленом, порыжелом сукне раскрытого ломберного стола. Доктор еще не умывался и на его бакенбардах присохли кое-какие остатки вечерней подзакуски.

— А надул, мерзавец, надул!..

Доктор наклонился над сукном.

— Вот и тут приписал лишнее к висту, а тут вот стер... Ну, жулики... Ты чего?..

— Верховой от Перловича приехал, гнал шибко, инда калитку у нас свернул коленком, — докладывал денщик, высунувшись из-за двери.

— Ну, чего там?

— Письмо привез.

— А, давай...

Доктор взял письмо, посмотрел на печать, поковырял ее пальцем, посмотрел на свет и стал искать на столе перочинный ножичек.

— Подай очки... не там, в брюках поищи, ну?!

Доктор пересел к окну поближе, подрезал письмо, развернул его и начал читать.

— На целом листе накатал, — сообщил он и добавил: — Эка нацарапал, должно быть, с перепоя руки ходили.

По мере чтения, лицо доктора принимало все более и более серьезное выражение, и губы многозначительно сжимались.

— Да-с, вон оно как, понимаем, — произнес доктор, окончив чтение и громко крикнул: — Умываться давай, лошадь седлать!..

— Случай подходящий... и можно рассчитывать... Н-да... человек со средствами... положим, не без подозрения, — соображал доктор, намыливая руки.

Письмо, полученное доктором, было следующего содержания.

«Любезнейший и уважаемый доктор!

У меня в доме случилось большое несчастие, так сильно меня поразившее, что с большим трудом и тяжелым чувством принимаюсь за это письмо.

Наш общий знакомый и хороший мой приятель, скажу более, друг, Батогов, приехал ко мне еще вчера вечером и, после дружески проведенного вечера, остался ночевать у меня в угловой комнате.

Придя на другой день, то есть сегодня утром, к нему, застал его без всяких признаков жизни. По некоторым данным, я смею предполагать, что он отравился опиумом, который курил даже при мне вечером, несмотря на мои советы бросить...

Может быть, есть еще надежда спасти его, хотя, впрочем, сомневаюсь...

Приезжайте как можно скорее — жду.

Весь ваш Ф. Перлович».

— «Хотя, впрочем, сомневаюсь»... — цитировал доктор окончание письма, садясь на свою лошадь.

***

Прошло три дня. По шоссированной улице, мимо местного клуба, подвигалась под звуки похоронного марша пестрая процессия: священник в новых золотых ризах, поддерживая полы шелкового подрясника, шел по краю дороги, где посуше, беспрестанно обходя кучи запасного шоссейного камня. Человек десять без шапок и в мундирах, поверх которых, на всякий случай, накинуты были шинели, несли большой гроб, покрытый парчовым покровом.

Перлович с Хмуровым придерживали гроб спереди; первый шел молча, потупив глаза в землю, и поминутно прикладывал платок к глазам; второй подтягивал басом хору солдат-певчих.

На балкон клубной залы вышли человек пять, завтракавших до этой минуты и оставивших свои приборы при звуках барабанов.

— Ну-с, государи мои, вот и покончил наш авантюрист свое существование! — говорил интендантский чиновник, присаживаясь на перила.

— А дело нечисто... — заметил стрелок, вытирая рот салфеткой.

— Чего нечисто? Вздор: все аккуратно обработано.

— Однако вы говорите: «обработано»...

— Говорю; и добавляю, что пока не найдется личности, заинтересованной...

— Чем?

— Да хоть бы удалением его с места действия, так сказать, сокращением сего барина до нуля, дело будет находиться в том же положении, как и теперь, то есть будет почивать в архиве, преданное воле божьей.

— Господа! Оттуда все на дачу Перловича, на поминальный обед! — вбежал на балкон молодой офицерик, отделившийся от процессии

— Царство ему небесное! — вздохнул интендантский чиновник.— Что же котлетку с горошком? — крикнул он пробежавшему лакею.

— Сию минуту-с.

— То-то — «сию минуту-с»: целый час заказано. Свиньи!

Бой барабанов затихал вдали, когда процессия завернула за угол ближайшей улицы.

— Красного в угол и по желтому карамболь! — возглашал голос из биллиардной...

XIV Почему перестала Рахиль смотреть на север

Киргизы Гайнула и Гассан гнали большое стадо овец по зарослям близ аулов Курбан-бия. Оба пастуха ехали верхом, и сколько ни поднимались на стременах, пытаясь разглядеть передних баранов, все не удавалось им заметить сквозь камыш вожаков стада — такое оно было большое.

Тальник и камыш трещали кругом и глухо топотали по замерзлой земле тысячи копытчатых ножек.

— Гей, гей! — кричал Гайнула.

— Гей, гей! — отзывался ему с другого конца Гассан, и громко хлопали длинные кнуты, сбивая высохшие вершинки кустарников.

Сплошными волнами двигалась эта отара (стадо) и, казалось, негде было больше просунуть кулака между плотно прижавшимися на ходу друг к другу, курчавыми, живыми телами баранов. К вечеру становилось дело, и аулы дымились в синеющей лощине.

В одном только месте, далеко еще впереди, разделялись надвое живые волны, огибая какое-то, словно волшебное пространство, и снова смыкались вплотную, мало-помалу подвигаясь вперед.

— Что там за диковина? — думал Гайнула, и начал всматриваться.

— А там что-нибудь да есть, — думал Гассан и даже руку приложил к глазам, чтобы разглядеть получше.

Обоим им хотелось узнать, в чем дело, и оба они повернули лошадей в ту сторону. Ближе и ближе съезжались они, врезываясь в самую гущу отары и, наконец, съехались вместе. Съехались как раз около того диковинного места и переглянулись.

— Видишь что? — сказал Гайнула и сплюнул.

— Дохлятина, — произнес Гассан и, засунув руку под малахай, стал чесать всей пятерней свой бритый затылок.

— И как это ее до сих пор волки не съели?

— Не нашли должно быть.

— А вороны трогали, видишь?

— Воронам сверху видней.

Гассан поскреб себе еще затылок и поехал дальше.

То, что видели киргизы-пастухи, то, что так пугало овец и заставляло их бросаться в стороны, была Рахиль.

Она все время ждала избавления... Она слепо поверила тому полуголому, косматому человеку, который заговорил с ней по-русски, который указал ей на север, откуда должна была прийти весть о свободе.

Рахиль ждала этой вести и не спускала глаз с заветной стороны; она, во время своей последней болезни, все выглядывала, по временам, из-под кошмы, под которую заползала греться от нестерпимого, смертельного озноба. Рахиль не выползала уже более сама из-под этой грязной, закопченной, населенной мириадами насекомых кошмы.

Ее вытащили оттуда, когда трупная вонь дала знать о том, что для нее уже все кончилось. Ее оттащили подальше от аула, в самые заросли, и бросили... Бросили случайно, конечно, так что полураскрытые, мертвые глаза несчастной обращены были опять на север.

И долго бы еще смотрела в одну сторону бедная Рахиль, да вороны, заметив меж черными кочками белеющееся тело умершей, слетелись, сели поближе, поглядели направо и налево, подскочили еще ближе, совсем ободрились и, прыгая по худым бокам Рахили, принялись за похоронную трапезу.

Птицы начали с глаз, и через минуту, под нависшими выступами бровей, чернели две зияющие дырки.

Рахиль перестала смотреть на север.

Загрузка...