Памяти славного сына азербайджанского народа Мехти Гусейн-заде, послужившего прототипом для главного героя нашей повести, посвящается эта книга.

Авторы









ГЛАВА ПЕРВАЯ

Зимним воскресным днем по улицам Триеста медленно брел старик с помятым ведром и толстой кистью в руках. Его давно небритое лицо было черным не то от грязи, не то от загара и хранило флегматичное выражение. Шлепая рваными ботинками по снежной слякоти, он завернул на улицу Святого Якоба в рабочем квартале и, облюбовав один из заборов, остановился перед ним, опустил кисть в ведро, обмазал клеем влажный камень ограды и налепил на него объявление, оповещавшее на итальянском и немецком языках жителей Триеста о том, что за поимку партизана под кличкой Михайло устанавливается денежное вознаграждение в сто тысяч немецких марок.

У объявления собралась толпа, послышались изумленные возгласы:

— Сто тысяч! Ого!..

— Да, немало…

— Ну и молодец же этот Михайло!

— Сто тысяч на улице не валяются. Крепко он, видать, им насолил.

— Ишь, как расщедрились!

Старик окинул всех безразличным взглядом и двинулся дальше. Объявления появились на каждой улице; они были наклеены на заборах, на стволах деревьев, на стенах городских домов и на решетчатых оградах скверов, на витринах пустующих магазинов и на стеклах одиноких трамваев, в порту и даже среди развалин древнего амфитеатра.

Триестинцы читали объявления и старались представить себе облик таинственного Михайло. Кто он? Откуда? Каков собой?.. Приметы, указанные в объявлениях, были скудны и неопределенны: «выше среднего роста, смуглый, широкоплечий, припухлые веки, черные глаза, подбородок с небольшой ямочкой…»

Кое-где объявления висели рядом с немецкими военными сводками. В сводках сообщалось о наступлении гитлеровцев на восточном фронте, перечислялись захваченные ими города. А объявление красноречиво свидетельствовало о фальшивости благополучия, разрекламированного в немецких сводках.

Перед афишным стендом остановились двое прохожих: невысокого роста мужчина с усталым лицом и худой сутулый старик. Пробежав глазами объявление, старик усмехнулся:

— М-да… Как вы думаете: если нацисты… гм… терпят такие успехи на восточном фронте, то почему же их пугает горсточка партизан? И даже один этот Михайло?

Мужчина пожал плечами и в тон своему собеседнику заметил:

— Действительно, люди уже не знают, чему и верить: то ли их сводкам, то ли объявлению… По радио-то я слышал, что русские громят немцев…

Старик опасливо оглянулся и шепнул своему собеседнику:

— Чему верить, говорите?.. Да вот в местечке Сюзанна, где на прошлой неделе останавливалась на отдых дивизия СС, был взорван нацистский кинотеатр. Говорят, восемь часов подряд оттуда увозили трупы гитлеровцев… Пускай-ка кто-нибудь этому не поверит…

— Это работа Михайло! — не то с радостью, не то с испугом воскликнул мужчина и снова поднял взгляд на объявление. — Да разве разыщешь его по этим приметам!

— А вам очень хочется его разыскать? — настороженно спросил старик.

Мужчина улыбнулся:

— Очень. — И совсем уже шепотом добавил: — Мне хочется пожать ему руку.

К одному из объявлений подошел щеголеватый немецкий офицер с кожаной сумкой, перекинутой через плечо.

Отогнув борт шинели, он извлек из бокового кармана записную книжку и стал неторопливо списывать в нее приметы партизана.

— Хотите заработать сто тысяч, господин обер-лейтенант? — послышался сзади него насмешливый голос.

— А почему бы и нет, лейтенант, — спокойно, не поворачивая головы, ответил обер-лейтенант. Он сложил книжку, спрятал ее в карман и только после этого обернулся к подошедшему офицеру — тощему, вытянутому, как цапля.

Тот пробормотал удивленно:

— Простите, господин обер-лейтенант, как это вы разгадали мой чин?

Обер-лейтенант самодовольно усмехнулся.

— Здесь, — он обвел взглядом улицу, — надо уметь видеть и спиной. Учтите это!

Недоумение не исчезло с лица лейтенанта: он не догадывался, что обер-лейтенант заметил отражение его погон на блестящем черном мраморе тумбы с объявлением. Растерянно пробормотав «хайль Гитлер», лейтенант зашагал прочь.

Обер-лейтенант посмотрел ему вслед с усмешкой.

Это был плечистый, выше среднего роста, ладно скроенный человек лет двадцати пяти. Смуглое лицо, чуть припухлые веки над черными глазами, ямочка на подбородке соответствовали приметам, описанным в объявлении; и если бы не налет высокомерия на его лице, делавший его непривлекательным, многие оглянулись бы с подозрением.

Обер-лейтенант зевнул и посмотрел вокруг.

Отсюда видна была набережная, выложенная гранитными плитами. Корабли приткнулись носами к берегу. Военные транспортники ощетинились задранными вверх дулами пушек и пулеметов.

Призрачными и какими-то воздушными казались издалека губернаторский дом и гостиница «Экзельциор», высящиеся на берегу моря.

Стояла на редкость теплая для января погода… Небо было зимнее, белесое, но ясное, и солнце щедро лило свои лучи на город, огромным серпом изогнутый по берегу моря, на дома, дворцы, церкви, музеи, отели, на корпуса машиностроительных заводов, ткацких фабрик, находящихся на окраинах, на суда в бухте, на фуникулер, соединяющий центр с предместьем Опчина, расположенным выше, чем сам город, у подножья гор…

Там шмыгал вверх и вниз крохотный, словно игрушечный, трамвайчик салатного цвета.

При взгляде на здания бросалось в глаза беспорядочное смешение архитектурных стилей различных эпох — романские капители, готические башни, византийские арки мирно уживались рядом с древнехристианской базиликой и конструктивистским нагромождением бетонно-стеклянных кубов.

Обер-лейтенант взглянул на часы и, не зная, видимо, как убить время, медленно пересек площадь.

Мимо него прошел по площади патруль эсэсовцев, прогромыхал грузовик, набитый изможденными, усталыми рабочими, которых охраняли два итальянских солдата; просеменила тощая монахиня в черном, наглухо застегнутом одеянии и чепце. Перед съестной лавкой стояла длинная очередь женщин. Крестьяне в запыленной одежде неторопливо брели по тротуару, внимательно всматриваясь в номера домов. Несколько лакированных «фиатов» поджидали у подъезда большого особняка своих хозяев.

Обер-лейтенант очутился вскоре в рабочих кварталах города. Дома и маленькие трактирчики были сложены здесь из камня: дерево в Тристе ценится на вес золота.

Булыжную мостовую покрывал тонкий слой истоптанного, подтаявшего снега…

Было воскресенье, но особенного оживления в городе не чувствовалось: только из трактиров доносились громкие, возбужденные голоса. Сквозь занавеси из камыша или железных цепочек, заменявшие в трактирах двери, видны были темные земляные полы, политые водой, и ничем не накрытые столы, за которыми теснились рабочие.

По улице, топая коваными подошвами, прошагал взвод гитлеровцев, и снова стало тихо.

Ближе к рынку было и шумней и люднее.

Десятки рук потянулись к обер-лейтенанту; перед его глазами замелькали козлы и слоны, искусно вырезанные из дерева; барельефы, вырезанные на огромных, с ладонь, пробках; чаще всего они изображали толстого красноносого мужчину с пивной кружкой у вытянутых губ…

Обер-лейтенант вышел к центру города.

Весной и летом в городе было, наверно, нарядней: радовала глаз пышная зелень акаций и каштанов, растущих на улицах; на площадях, скверах и бульварах величественно красовались пальмы.

Сейчас же пальмы поблекли и не скрашивали однообразия городского пейзажа.

Но не только дома и пальмы придавали городу скучный, унылый вид.

Город — это прежде всего люди.

А люди брели по узким тротуарам с понурыми головами; лица у них были невеселые, озабоченные.

На всем лежала тяжелая, мрачная печать оккупации.

Асфальт испещрен морщинами — это оставили свои следы тяжелые гусеницы танков, беспрерывно проползавших по городу.

Провели под конвоем рабочих, возвращающихся с заводов.

На виа дель Акведотто раскачиваются на деревьях повешенные. У одного рубаха в крови, а веревка — вся в узлах: она, наверно, рвалась несколько раз, когда его вешали.

Обер-лейтенанту надоело бродить по городу.

У дворца Револьтелло эсэсовцы под присмотром нескольких офицеров проворно грузили на двухтонные машины картины из городского художественного музея. На смуглом лице обер-лейтенанта появились признаки оживления.

Подойдя к нищему музыканту, стоящему со скрипкой у входа в музей, он спросил на ломаном итальянском языке:

— Как пройти в Сан-Джусто?

Музыкант поднял седую лохматую голову и указал рукой:

— Прямо!

Обер-лейтенант пошел прямо.

И вот он в соборе Сан-Джусто, перед изображением богоматери с младенцем на руках, сидящей на троне между двумя архангелами.

Офицер долго не мог оторвать взгляда от чудесного произведения старинного искусства. Как зачарованный смотрел он на него, то отходя на несколько шагов, то вновь приближаясь. Он даже потрогал пальцем изумительную византийскую мозаику, которой было декорировано основное изображение. Лицо у офицера было теперь не высокомерным и отталкивающим, а одухотворенным, юным. В глазах светилось неподдельное пылкое восхищение, губы беззвучно шевелились, и, глядя на офицера со стороны, можно было подумать, что он очень набожен и шепчет сейчас про себя слова молитвы. Но это были слова восторга и признательности, которые всегда вызывает у впечатлительных людей высокое, поэтическое искусство.

Офицер, наконец, поймал себя на том, что слишком долго задерживается у изображения богоматери. Он оглянулся. Народу в соборе было немного: несколько праздношатающихся равнодушных немецких унтеров, тучный старик с зонтом, две испуганные девочки, старающиеся не попадаться на глаза солдатам, и маленький, со сморщенным, как сушеный абрикос, лицом священник. Привратник — пожилой, с болезненно-желтым цветом кожи и редкими прядями длинных волос — с удивлением смотрел на щегольски одетого немецкого офицера. За последнее время это был, пожалуй, единственный посетитель собора, проявлявший такой горячий интерес к искусству, — если не считать старого священника, заходившего сюда уже второй раз.

Офицер подошел к священнику и склонил голову, испрашивая благословения. Священник перекрестил его, и между ними начался не совсем обычный разговор.

— Вы тоже любитель ваяния и живописи, святой отец? — спросил офицер у священника.

— Тоже?.. Гм… Мне думается, что вы приятней провели бы время в зольдатенхайме на виз Гегга.

— Я слышал, святой отец, об этом доме. В какие часы удобней всего его посетить?

— В два часа дня: там ваши в это время обедают.

— Благодарю вас.

Спустя несколько минут немецкий обер-лейтенант стоял уже на углу улицы Гегга, возле небольшой парикмахерской: видно было, что он поджидал кого-то.

По улице шел отряд гитлеровской фельджандармерии — человек двадцать, в касках и с галунами на груди. Они останавливали всех военных, проверяли у них документы.

Однако обер-лейтенант не обратил особого внимания на приближающихся к нему жандармов. Взгляд его был прикован к длинноногому немецкому солдату, шагающему по противоположному тротуару. В одной руке солдат нес тяжелую офицерскую сумку, другой обнимал за плечи хрупкую миловидную девушку-итальянку с черными вьющимися волосами.

Веснушчатый, белобрысый, с выцветшими бровями и голубыми глазами солдат выглядел совсем мальчишкой: ему от силы можно было дать лет девятнадцать-двадцать. Солдат был наверху блаженства — он раскатисто хохотал, прижимал к себе итальянку и шептал ей на ухо что-то такое, от чего девушка вздрагивала и зябко куталась в шаль.

На губах у обер-лейтенанта заиграла злорадная усмешка.

Солдат шел навстречу жандармам. Однако ему не удалось дойти до них: он наткнулся на неожиданно выросшего перед ним обер-лейтенанта.

Солдат виновато заморгал глазами и машинально опустил руки по швам. Но было уже поздно. Офицер разразился такой оглушительной бранью, что даже видавшие виды жандармы переглянулись и нерешительно остановились поодаль.

Как только не честил офицер незадачливого солдата! Он обзывал его свиньей, мерзавцем и прохвостом, который ни мало не заботится о своем начальнике и заставляет битые два часа искать себя по городу. Судя по словам офицера, солдат только и делает, что шляется по всем триестинским притонам; его вечно видят пьяным, с грязными девками; он — негодяй и подлец, которого лишь оплеухами можно заставить выполнять свой долг денщика.

Офицер сделал угрожающее движение в сторону девушки, та метнулась к стене и бросилась в ближайший переулок.

У солдата дергалась левая щека; он сильно заикался, пытаясь сказать что-то, но новые потоки брани заставили его отказаться от безнадежной попытки оправдаться.

— Довольно дергать щекой, идиот! — кричал офицер. — Я убежден, что тебя не контузило на поле боя, а огрели пивной кружкой в кабаке. И этого-то олуха я запросто звал Малышом — из уважения к его кресту, к его ранению, к его отцу наконец! Кто бы мог подумать, что у штурмбанфюрера СС такой кретин-сын? Ублюдок! Марш за мной!

У Малыша действительно висел на груди железный крест, как-то не вязавшийся с его глупым и жалким видом.

Возмущенно скривив губы и не обернувшись даже в сторону жандармов, офицер пошел вперед. Следом за ним, закинув через плечо сумку, поплелся денщик.

Начальник отряда фельджандармерии в раздумье почесал мизинцем переносицу. Что-то очень уж тверды окончания слов в речи этого обер-лейтенанта, но, собственно, ему и необязательно быть уроженцем Баварии или Померании. Столько сейчас в армии немцев из Судет, Венгрии, Эльзаса, Польши. И не немцев — одних переводчиков или, скажем, легионеров, как мух на медовой бумаге. Недавно задержал чернявого слюнтяя, двух слов правильно произнести не может, булькает что-то у него в гортани вместо слов. Задержал, а оказался шишкой, наследник турецкого паши, кончил военную школу в Берлине, теперь переводчик при высшем командовании. И чего он здесь слоняется, сидел бы у себя в Стамбуле или Анкаре. Дьявол его знает, остановишь в такую горячую минуту этого офицера — он, пожалуй, и на тебя начнет орать. Не всякий обер-лейтенант может себе позволить назвать ублюдком сына штурмбанфюрера.

Жандарм перестал чесать переносицу и, окликнув двух солдат, идущих с чемоданами в сторону вокзала, сердито потребовал у них пропуска.

А обер-лейтенант с денщиком подошли к старинному пятиэтажному дому. Его красотой и великолепием прежде гордились все жители этой улицы; они так объясняли приезжим, где они живут: «Виа Гегга? Вам надо пройти за угол и свернуть налево… Вы сразу увидите пятиэтажный дом — очень красивый. Через три дома от него перейдете улицу… Там мы и живем». А теперь старожилы виа Гегга старались даже не смотреть на этот дом. Он назывался: «Дейче зольдатенхайм», и жители улицы считали его самым гнусным уголком города. «Ах, лучше б и вовсе его не было!» — причитали старухи, как будто бы этот дом привел немцев в Триест.

Когда обер-лейтенант и его белобрысый спутник, вошли в «Дейче зольдатенхайм», пожилая словенка, которая плелась, еле волоча ноги, по тротуару, посмотрела им вслед слезящимися зеленоватыми глазами и незаметно плюнула в их сторону: «Ах, чтоб он провалился, этот дом, чтоб он обрушился на вас, проклятых! Если б не вы, убийцы, мой Митрий остался бы в живых!»

Из блещущего чистотой небольшого вестибюля ведут наверх широкие лестницы с золочеными перилами. Колонны из голубоватого мрамора кажутся прозрачными, невесомыми. Ослепительно сверкают огромные люстры. Откуда-то доносятся звуки музыки и шипение заигранной патефонной пластинки. Пахнет кухней. Низкорослый офицер, сняв шинель, пытается дотянуться до высокой вешалки. Мимо него идут — даже не идут, а почти бегут — официантки в накрахмаленных фартуках и кружевных чепцах. Все они немки. В этот дом могут войти только немцы. Низкорослый офицер задерживает официантку, с шуткой берет ее за подбородок. У официантки на лице терпеливая дежурная улыбка.

Обер-лейтенант и Малыш остановились у широко распахнутых дверей первого зала — столовой для солдат и низших чинов. Здесь только начинали собираться к обеду. Несколько солдат, окружив патефон, глазели на вертящуюся пластинку, словно могли увидеть красавицу, распевающую шутливую песенку.

— А ну, выйди-ка к нам, фрейлейн! — сказал один из солдат, и все остальные разразились хохотом. Вдруг они заметили, что на них в упор глядят из-под припухлых век черные глаза обер-лейтенанта. Солдаты замерли, вытянувшись в струнку.

Взгляд обер-лейтенанта небрежно скользнул по залу, по аккуратно накрытым столам, по стене, к которой было прислонено оружие.

Лицо офицера было непроницаемым, холодным, строгим. Солдаты не смели шевельнуться. Они стояли навытяжку до тех пор, пока обер-лейтенант, повернувшись, не направился к лестнице, ведущей наверх. Малыш подмигнул солдатам и последовал за офицером.

На втором этаже офицер задержался, окинул взглядом пустой холл, потом посмотрел на Малыша. Малыш молча направился к дивану, стоящему в углу, на ходу вынул из нагрудного кармана карандаш, задумчиво погрыз его кончик, потом достал из сумки сверток и вложил карандаш в него. Он вернулся к обер-лейтенанту уже без свертка, и они стали подниматься выше.

На третьем этаже тоже царила тишина. Тяжелые темно-коричневые портьеры, закрывавшие вход в зал, были плотно задвинуты. Обер-лейтенант развел их небрежным жестом.

Пробившийся в зал сквозь зашторенные окна солнечный луч освещал богато и строго сервированные столы, хрустальные вазы на них и безвкусные старинные, написанные маслом портреты на стенах. Обер-лейтенант задержал свой взгляд на единственной достойной внимания картине — знаменитой гравюре Дюрера «Голова девочки», шире раздвинул портьеры и вошел в зал.

Проходя между столами, офицер внимательно изучал сервировку, словно хотел убедиться, достаточно ли хорошо подготовлено все для обеда. Он пощупал пальцем вложенные в стакан салфетки из гофрированной бумаги, и губы его дрогнули в мгновенной озорной усмешке.

— Малыш! — громко позвал он. — Мне не нравятся эти салфетки. Они какие-то шершавые.

Малыш изумленно открыл было рот, но офицер сам подошел к нему и извлек из его сумки объемистую пачку бумаги.

Они быстро заменили салфетки на всех столах и покинули зал, наглухо задвинув тяжелые портьеры.

— Тебе не нужно помыть руки перед обедом, Малыш?

Солдат кивнул головой. Щека его уже не дергалась.

— Кажется, в конце коридора, — сказал обер-лейтенант.

В конце коридора на одной из дверей висела табличка с надписью: «Только для офицеров».

Обер-лейтенант и Малыш посторонились, пропуская выходящего из уборной сухощавого, сутулящегося при ходьбе эсэсовского майора, козырнули ему и исчезли за дверью.

Майор хотел было остановить солдата и напомнить ему о надписи на табличке, но раздумал: слишком много у него, Отто фон Шульца, дел в этом гнусном городе, чтобы тратить драгоценное время на разговоры о дисциплине. Да и, в конце концов, что он такого сделал — этот белобрысый солдат? Бывает и хуже… Вот, к примеру, вчера, в первый раз выехав в город, он увидел двух солдат, разговаривающих на перекрестке с несколькими жителями. Фон Шульц остановил машину: «Вы из какой части?» — «Из отдельного горнострелкового батальона. Патрулируем». — «О чем беседуете?» — «Да вот Ганс — кровельщик по профессии; так решил порасспросить, как у них тут выделывают цветную черепицу». — «А вы тоже кровельщик?» — «Нет, я настройщик роялей».

Пришлось на сутки отправить на гауптвахту и кровельщика и настройщика, чтобы знали впредь, как надо нести патрульную службу. А сколько сейчас в армии таких, как они! Однако не время переучивать этот тупой сброд: ходят, стреляют, подыхают — и ладно. Фон Шульцу нужно беречь себя для более серьезной миссии.

Майор вошел в зал с низким потолком. У стойки несколько офицеров тянули перед обедом вермут.

У выхода на балкон стоял старый полковник с багровой шеей и неестественно выпяченной грудью. Он аккуратно обрезал ножничками кончик сигары.

Шульц достал зажигалку и поднес к сигаре огонь.

— Благодарю, — хмыкнул полковник.

Он ценил проявление почтительности к себе в любых формах и от кого бы она ни исходила. Полковник, правда, недолюбливал полицейских, а охранные части, к которым, судя по нашивкам, принадлежал этот майор, были, по мнению полковника, частями полицейскими. Но почтительность всегда приятна…

Он пристальней взглянул на майора. Брови его чуть поднялись:

— Фон Шульц?..

Шульц слегка, с достоинством поклонился.

— Хм… — ухмыльнулся полковник. — А я ведь помню вас еще безусым кадетом. Мы виделись, если не ошибаюсь, в имении вашего отца. Зрительная память редко мне изменяет.

Шульц снова отвесил легкий поклон: да, все это вполне возможно.

— Давно в Триесте? — поинтересовался полковник.

— Только что прибыл.

— С чрезвычайными полномочиями?

— Нет, всего-навсего специальным помощником начальника гестапо по обезвреживанию партизан в округе.

— Что ж, желаю успеха! — полковник снисходительно похлопал его по плечу. И добавил без всякой связи: — А ваш покойный отец прекрасный был генерал, м-да, прекрасный!

Полковник заложил большой палец за борт кителя и отошел к стойке.

В том, что полковник вспомнил о фон Шульце-отце, которого он хорошо знал, ничего предосудительного, конечно, не было. Однако вскользь брошенное замечание полковника сильно обозлило Шульца-сына. Он понимал, что полковник не столько хотел засвидетельствовать уважение к покойному, сколько выразить сожаление, — пусть не очень открытое, — что фон Шульц, потомок древнего прусского рода, предпочел военной карьере полицейскую…

Шульц сейчас охотно выругался бы вслух.

С тупыми и чванливыми вояками, вроде полковника, ему приходилось сталкиваться довольно часто. Они убеждены, что представляют собой ось, вокруг которой обязан вращаться мир, и являются избранной кастой, постигшей высшую премудрость: штурм, обходы, атаки, «клещи»…

Густав фон Шульц, его отец, в свое время достойно представлял эту касту. Он гордился тем, что в пятьдесят пять лет сумел сохранить юношескую стройность фигуры; спал в кабинете, на узкой походной кровати, зимой и летом принимал холодный душ и не носил с собой записной книжки: запоминал каждую мелочь.

В их имении в северной Пруссии на десяти тысячах акров не было ни одного невозделанного сантиметра, а в холодных и неуютных комнатах дома — ни одного пятнышка на вощеном паркете.

Генерал выбрал себе в жены Эльзу фон Гаузен, подходившую к нему во всех отношениях: по знатности, по росту, по педантичности. Эльза родила ему троих детей: сына и двух дочерей — именно столько, сколько он и хотел.

Он заставлял и Отто принимать по утрам душ, больно ударял его ребром ладони по спине, когда тот сутулился, размеренно, без всякого выражения, читал сыну вслух труды Клаузевица и старался привить ему мысль, что история не знает людей более великих, чем Фридрих Первый, Бисмарк, Мольтке.

— Германии должна принадлежать вся планета, — восклицал он скрипучим голосом по любому поводу, а часто и без всякого повода.

Его дивизию изрядно потрепали в Польше, под Седаном, в России.

Чем же он кончил? В день отречения кайзера генерал переменил белье, побрился и в своем кабинете пустил себе пулю в висок.

Отто не прочь был сослаться порой на свое генеалогическое древо, но лишь тогда, когда это бывало выгодно.

Выгоду же он понимал куда лучше своего родителя. Он не был спесив и не фыркал оскорбленно, как некоторые, когда к власти в Германии пришел истеричный и наглый ефрейтор. Оскорбляться тут было нечего: цели и интересы были у него с ефрейтором общие, а на происхождение в конце концов наплевать. Времена изменились: теперь больше всего уважалась сила.

Младший фон Шульц продал родовое поместье и вложил свои капиталы в крупповский концерн — и выгодно и меньше возни.

Он вступил в национал-социалистическую партию, и с ним стали первыми раскланиваться многие старые военные, даже такие, которые были намного выше его чином.

Отто пошел в гору. И, к слову сказать, он успешно следовал отцовским заветам — дело ведь тут не в холодном душе и не в походке…

Отец хотел видеть сына настойчивым? Именно настойчивость и упорство позволяют Отто выполнять в оккупированных местностях самые трудные задачи. Надо надеяться, что он не осрамится и в этом Триесте, вокруг которого рыщут партизаны.

Отец стремился закалить своего потомка? Потомок может похвалиться своей закалкой. Он лично руководил расстрелами жителей городов и сел на Украине, заставлял солдат раздевать трупы, отрезать косы у женщин и наутро рассматривал платья, детские рубашонки, туфли, костюмы, часы, украшения с таким видом, будто находился перед витриной универсального магазина.

Отец учил его аккуратности? Пожалуйста. Не Отто ли подал идею о применяемой ныне во многих концентрационных лагерях «камере умерщвления»: ложе для тела, автоматический нож, желоба для стока крови. Найдите что-нибудь сделанное более аккуратно!

Генерал добивался, чтобы Отто стал большим человеком? Что ж, вес человека в обществе определяется не числом звезд на погонах. Отто умеет чувствовать обстановку, заранее угадывать — на чьей стороне сила. Может, завтра чаши весов перевесят не в пользу истеричного ефрейтора. Все равно — найдутся новые сильные люди, с которыми ему будет по пути…

Приближался обеденный час.

Офицеры начали переходить в большой зал.

Когда массивные часы, упрятанные в резной коробке из черного орехового дерева, показали ровно два часа, старшие чины, с немецкой аккуратностью и точностью, заняли свои места за столами. Заиграл небольшой оркестр, забегали официантки, заскрипели стулья, посыпались сдержанные шутки.

В это время в зал вошли обер-лейтенант и солдат. Офицер был уже без сумки. Заметив за одним из ближайших столов свободные места, он дал знак денщику следовать за ним. Они уселись за стол. Солдат снял с плеча свою тяжелую сумку: она мешала ему, спрятал под стол и поудобней устроился на стуле.

— Здесь зал для офицеров, — заметила подошедшая к нему сухощавая официантка. — Вам надо спуститься в нижний этаж.

— Пусть это решают сами офицеры, — учтиво, но сухо произнес обер-лейтенант.

— Встать! — раздался вдруг за их спиной пронзительный окрик.

Малыш вздрогнул и вскочил с места с такой быстротой, что тяжелый стул, на котором он сидел, грохнулся на пол. Многие офицеры обернулись на шум.

Обер-лейтенант медленно поднялся и спокойно смотрел на высокого капитана с холеным лицом, с волосами, густо намазанными бриолином и блестевшими, как лаковые туфли.

— Как ты посмел прийти сюда! — с прежней пронзительностью прокричал капитан.

Малыш побледнел; у него стала дергаться правая щека и скривился рот.

— Что-о?! — снова крикнул капитан, наступая на него. — Что ты кривляешься?

— Господин капитан, — тихо и сдержанно сказал обер-лейтенант, заслонив собой Малыша. — Я понимаю, что дергающаяся щека — не особенное украшение для солдата, которого приветствовал недавно сам рейхсмаршал. Прошу познакомиться, его зовут просто Малыш.

— Не понимаю! — капитан окинул обер-лейтенанта высокомерным взглядом.

— Малыш спас мне жизнь, — продолжал обер-лейтенант. — Когда в воздухе просвистел русский снаряд, он закрыл меня своим телом. Сам он получил контузию. Это настоящий герой!

— Ну, это еще не дает ему основания совать нос в наши тарелки. Он спас вам жизнь? Так вы можете угостить его в любом трактире у себя на родине!

Этим капитан очевидно хотел сказать, что, судя по произношению этого офицера, они родились в разных странах. Он пододвинул стул и сел за их стол. Обер-лейтенант взглянул на Малыша, улыбнулся и сказал, похлопав его по плечу:

— Что ж, Малыш, придется тебе, видно, покинуть нас и спуститься ниже… Пойдем, пойдем. Я устрою тебя внизу. Боюсь, как бы тебя и там не обидели. Я сейчас вернусь, господин капитан.

Капитан промолчал. Когда обер-лейтенант и солдат вышли из зала, он громко обратился к старому, увешанному крестами полковнику, сидевшему за соседним столом:

— Как вам нравится этот выскочка?!

— Надо бы поговорить с ним, — заметил полковник. — После обеда я это сделаю.

— О нет, позвольте мне самому. Уж я испорчу ему аппетит.

Они потянулись к салфеткам, вложенным в стаканы Малышом.

И вдруг в зале начался переполох… Старый полковник заметил, что на его салфетке что-то написано… Он расправил измятую бумагу, надел очки, пробежал надпись глазами. Потом резко, так, чтобы все могли слышать, приказал:

— Просмотреть салфетки на столах!

Музыка оборвалась. Зашелестела бумага. И каждый из находившихся в зале прочел на своей салфетке три слова: «Смерть за смерть!», и подпись внизу: «Народные мстители».

Шульц (он только что вошел в зал) взял салфетку и почувствовал, как по спине у него пробежал легкий озноб. «Ого! Они и сюда проникли!..»

— Директора! — истошно завопил кто-то.

— Закрыть двери, никого не выпускать! — выкрикнул полковник.

В зале появился смертельно испуганный, круглый, как мяч, маленький итальянец с обрюзгшим лицом. Он только отрывисто спрашивал:

— Что? Что? Что?..

Прибежали солдаты. Прибежали официантки. Сбежался весь обслуживающий персонал «Дейче зольдатенхайм»…

Двери дома закрыли, поставив возле них фельджандармов.

Все с подозрением поглядывали друг на друга.

Начался обыск. Гитлеровцев было много, огромный зал едва вмещал их…

* * *

А улицы Триеста жили в это время обычной для военного времени жизнью.

Городской трамвай медленно полз в гору, увозя среди других пассажиров обер-лейтенанта и его спутника — белобрысого Малыша.

Трамвай остановился, и они прошли к выходу. Пассажиры, посторонившись, пропустили их вперед. Когда мимо них шел немецкий солдат или офицер, лица у людей словно каменели.

Офицер и Малыш стали удаляться от трамвайных линий, поднимаясь все выше, к живописным желтым скалам, которые когда-то омывались волнами Адриатического моря.

Слева открывался вид на долину. В долине темнели виноградники. Аккуратные домики казались отсюда совсем крохотными. А за домами — скалистые горы, вершины которых покрыты редкими соснами.

Местечко это называлось Опчиной.

Обер-лейтенант и солдат остановились у большой отвесной скалы.

— Вот что, Вася, — тихо заговорил обер-лейтенант, обращаясь к Малышу. — Что это ты, в самом деле, вздумал ходить по городу, обнявшись с Анжеликой?

Вася озорно улыбнулся:

— Так делают все немцы.

— Не нужно, Вася. Это может вызвать у местных жителей неприязнь к Анжелике. И потом — Анжелика очень красивая девушка, другим солдатам захочется последовать твоему примеру.

Лицо у Васи стало серьезным, выцветшие брови нахмурились.

— Хорошо, — сказал он. — Если так нужно, я не буду больше обнимать Анжелику.

«Совсем еще мальчик!» — подумал обер-лейтенант. Он вытащил карманные часы и поглядел на циферблат.

— Странно… Что бы это могло значить?

— А сколько прошло?

— Тридцать одна минута.

— Нужно тридцать.

Они встревоженно переглянулись.

— Вася! — послышался вдруг сзади горячий шепот.

Оба оглянулись на голос. Неподалеку от них стояла взволнованная Анжелика. Щеки ее пылали. Она была сейчас небывало красива, — так, во всяком случае, казалось Васе.

— Ну как? — приблизившись к ним, спросила Анжелика.

Обер-лейтенант снова взглянул на свои карманные часы.

— Сколько? — спросил Вася.

— Тридцать три минуты, — мрачно сказал обер-лейтенант.

Лицо Анжелики потемнело. Она вопросительно посматривала то на Васю, то на офицера.

— Ничего не понимаю, — сказал обер-лейтенант. — Ты хорошо раздавил капсюль в уборной?

— Да… тридцатиминутный… и вложил детонатор в взрывчатку в сумке..

— Так в чем же дело? — нетерпеливо воскликнула Анжелика.

— Может быть, они обратили внимание на сумку, оставленную под столом? — спросил Вася.

— Не думаю. Кроме того, другие-то порции взрывчатки не под столом, а в уборной, под диваном, на втором этаже, за радиатором…

Он оборвал фразу. До них донесся глухой взрыв, подобный далекому залпу орудий. Все трое посмотрели вниз, в ту сторону, где раскинулся город. В районе улицы Гегга поднялся столб желтоватого дыма. Дым почернел и стал медленно оседать на город: казалось, кто-то накинул на улицы зловещее покрывало.

— Вива! — звонко выкрикнула Анжелика.

Дым, смешанный с пылью, стал постепенно рассеиваться…

Анжелика улыбнулась и, понизив голос, сказала так тихо, как будто открывала друзьям сокровенную тайну:

— А знаете, товарищ Михайло, как называют вас местные жители? Своим Спартаком…

Из-за ближних скал показался вдруг коренастый человек в сером пальто и мягкой шляпе. Он одним прыжком достиг трех друзей и увлек их за большую отвесную скалу.

Мимо того места, где они недавно стояли, грузно топая сапогами, прошел немецкий патруль.

Когда патруль удалился, незнакомец обернулся к Михайло и сказал на ломаном русском языке:

— Надо быть поосторожней, парень, когда взрываешь дома!

Михайло резко выпрямился.

— Не понимаю! — надменно произнес он на немецком языке, глядя прямо в серые глаза незнакомцу.

— У нас нет времени для пререканий! — улыбнулся незнакомец. — Я должен сообщить вам нечто важное.

Михайло молчал и продолжал взглядом изучать незнакомца.

Тот в нерешительности оглянулся на Васю и Анжелику. Взглянул на них и Михайло. Вася и Анжелика молча отошли в сторону.

— Передайте в штаб бригады, — доверительным тоном сказал незнакомец, — что сегодня наш самолет не появится над высотой семь. И назначьте мне время новой встречи.

Михайло смотрел на незнакомца, стараясь не пропустить ни одного его жеста. Тот пошарил в карманах и, достав сигареты, закурил. Михайло заметил, что сигареты были итальянские и на пачке нарисованы карандашом женские ножки. Впрочем, это не имело сейчас никакого значения. Гораздо более важным было то, что незнакомец откуда-то знал Михайло, знал даже и то, что сегодня над высотой семь должен был появиться самолет.

— Что вы мне ответите? — с улыбкой спросил незнакомец.

— Ничего, — сказал Михайло.

— Не доверяете? — грустно вздохнул незнакомец. — Жаль, это не по-союзнически. Вы ведь русский?

Михайло промолчал и на этот раз и тоже закурил сигарету. Он старался оттянуть время, чтобы обдумать все как следует.

— Что ж, тогда прощайте, — дружески улыбнулся ему незнакомец, — придется мне, видно, действовать через других. Желаю дальнейших удач!

Он махнул рукой, повернулся и зашагал прочь. Но не успел он пройти и несколько шагов, как Михайло окликнул его:

— Стойте!

Незнакомец остановился. Михайло решительно произнес:

— Ничего я передавать не буду. И никуда вы не пойдете, а отправитесь вместе со мной в штаб. Дорога длинная, веселей будет.

Это был рискованный шаг. Неизвестно было, что представляет собой сероглазый. Но Михайло решил рискнуть. Если это друг, тогда все в порядке. А если враг… Но не Михайло же бояться врага! Он привык встречаться с врагом лицом к лицу, и встречи эти не пугали Михайло, а лишь сильней и взволнованней заставляли биться его горячее сердце.

Предложение Михайло заставило незнакомца задуматься. Потом он весело хлопнул Михайло по плечу:

— Ну что ж! Это тоже неплохо придумано… Нет, вы мне определенно нравитесь… Клянусь честью, у нас в Штатах вы котировались бы как национальный герой и Голливуд посвятил бы каждому вашему подвигу по целому фильму!

Когда они, беседуя дружески, вышли из-за отвесной скалы, Вася и Анжелика удивленно переглянулись.

* * *

Там, где высилось раньше здание «Дейче зольдатенхайм», дымились сейчас руины и среди них копошились немецкие и итальянские солдаты, вытаскивавшие из-под развалин трупы.

Гудки бесчисленных машин, вой сирен санитарных карет, истерические выкрики эсэсовцев, плач детей и женщин (эсэсовцы выгнали на улицу из ближних домов всех жителей), еще не успевшая осесть пыль, от которой все кашляли и чихали, — все это представляло собой хаотичное зрелище. Среди камней и почерневших балок рыскал начальник отряда фельджандармерии. Он поднял валявшийся на земле самодельный солдатский портсигар из плексигласа. Внутри портсигара лежала вчетверо сложенная бумажка. Начальник развернул ее, прочел грозное: «Смерть за смерть!», и его грубоватое, словно высеченное из камня, лицо побледнело: жуткая надпись; страшило и то, что эту листовку счел нужным незаметно сунуть в карман немецкий солдат. Зачем она ему понадобилась? Украдкой читать другим солдатам? Он вздрогнул, потом по привычке потянулся к переносице.

Солдаты заметили вдруг среди развалин чьи-то руки, судорожно цеплявшиеся за обгоревшую, еще теплую балку. С большим трудом им удалось извлечь из-под балки оставшегося в живых офицера. Это был Отто фон Шульц. Он долгое время не мог прийти в себя, а потом что-то выкрикнул в бешенстве, и, услышав его голос, к нему стремительно бросилось несколько эсэсовцев. В то время как они отряхивали костюм Шульца от пыли и грязи, тот отчаянно чертыхался и отпихивал их от себя, словно это они были виноваты в происшедшем.

Минуту спустя к ним подъехала легковая машина, и перед Шульцем вытянулись с перепуганными лицами еще два эсэсовца и молодой врач.

— Бог мой! — в изумлении воскликнул врач, на ходу осмотрев Шульца. — Да на вас ни единой царапины! — Он облегченно вздохнул и предложил Шульцу: — Вам нужен покой, господин майор. Все обошлось так, что удачней и не придумаешь. И вам нужен только полный покой… Разрешите, я отвезу вас…

Но Шульц оттолкнул своих подчиненных и отправился пешком. После минутного замешательства за ним последовали и эсэсовцы.

Шульц шел сначала очень быстро, словно хотел кого-то настичь, поймать… Глаза у него налились кровью, лицо было разгневанным. Он вглядывался в каждого прохожего, останавливался и мучительно старался припомнить: не похож ли прохожий на кого-либо из тех, кого он видел сегодня в столовой? Один из обедавших вместе с ним был партизаном. Может быть, Михайло? Может быть! И Шульц, опытный гестаповец, ничего не заметил! Под самым носом у него была совершена наглая диверсия, а преступник остался безнаказанным и, наверно, ходит сейчас по городу как ни в чем не бывало.

Мимо Шульца проносились машины с трупами солдат и офицеров. Шульц шел все медленнее, и улицы, по которым он проходил, мгновенно оцеплялись эсэсовцами. Всех, кто вызывал хоть малейшее подозрение, хватали и тащили в гестапо.

Многие по приметам оказывались похожими на Михайло, и даже около десяти Михайло были брошены в гестаповский застенок.

Шульц ни во что не вмешивался, он молча брел по тротуару… Охранявшим его эсэсовцам показалось даже, что их начальник сошел с ума. Но Шульц был погружен хотя и в мрачное, но трезвое раздумье… В первые минуты ему хотелось все перевернуть в Триесте; расстреливать, жечь, разрушать. Но потом он поостыл, и в сердце его начал закрадываться страх… «Трудно придется мне в этом городе, — решил он и тут же спросил себя: — А где теперь живется спокойно?.. Ведь так всюду». Проклятые партизаны! Рейды, налеты, диверсии, взрывы, — чего доброго, они еще попытаются штурмовать город. От них этого можно ждать в любой день и час. Это же не войска янки и бриттов. Те переминаются с ноги на ногу на итальянском юге — благо, там климат помягче, чем здесь, — и не думают двигаться с места. Их командующие предпочитают устраивать пресс-конференции, фотографироваться в фас и в профиль, а не штурмовать такой стратегически важный центр, как Триест, или высаживать десанты у Марселя или Булони. Нет, янки и бритты ведут себя так, что лучше и не надо… Другое дело на Востоке… б-рр! Страшно вспомнить… У Шульца по спине пробежал противный морозец. Перед его взором на миг предстала картина, виденная во время недавней поездки в Белоруссию, под Барановичи: валяющиеся на боку, подбитые, сожженные, помятые танки со свастикой и надписями «Берлин — Баку — Бомбей» и поле, усеянное трупами солдат и офицеров самых отборных фюрерских дивизий… Б-рр! Гнусный город Триест, но в нем все-таки лучше…

На глаза ему попалось объявление о Михайло. Нужно будет повысить сумму за голову партизанского разведчика. Хотя едва ли это спасет положение. Необходимы более крутые меры. Партизаны — это грозная сила, но что они без русских? Русские упорно движутся к своим границам и, значит, все ближе продвигаются к Германии, к Европе. Вот в чем корень зла. Надо быть предусмотрительным… И это понимает не только Шульц. По дороге сюда он останавливался во Франкфурте у Рольфа фон Гаузен, племянника матери. Рольф очень близок с самим Герингом… И зная, что Отто умеет держать язык за зубами, он сболтнул, будто Геринг встречался в своем охотничьем замке с американскими банкирами. Это не выдумка, Шульц знает, что и в ставке пробовали вести переговоры с союзниками. Собственно, только это и может спасти третью империю, Гитлера, Крупна и… Шульца. Неплохо было бы, если бы Шульцу посчастливилось завести здесь связи с английскими или американскими разведчиками. Лучше, пожалуй, с американцами — это более деловой народ, с ними легче сговориться. А сговорившись — легче будет вести борьбу с партизанами. Иначе — трудно. Очень трудно. И повысить сумму за голову Михайло все-таки следует…

Не прошло и часа, как в Триесте все затихло, успокоилось. Люди привыкли к взрывам. В воздух взлетали только те дома, которые были заняты гитлеровцами, и мирным жителям нечего было опасаться. Они радовались каждому новому взрыву; но им приходилось скрывать свою радость, и после взрывов они старались не попадаться на глаза фашистам. Только триестинские дети оставались неугомонными: они забирались на крыши домов, и оттуда неслись их ликующие возгласы. А когда их пытались поймать гитлеровцы, они удирали, ловко прыгая с крыши на крышу.

Жизнь в городе вошла в обычную колею. Где-то пиликали на губной гармонике… Из подвальных кафешантанов вырывались голоса перепившихся фашистов. Голодные, тощие собаки, вспугнутые недавним взрывом, вновь собрались у лавки мясника, где, кстати, редко бывало мясо. Возле полуразрушенного кирпичного домика расселась со своими замусоленными картами старая гадалка. Подростки-газетчики подбирали на улицах брошенные горожанами газеты и пробовали вновь продать их. Завидя шествующих по улице эсэсовцев, они мигом разбегались в разные стороны…

Шульц продолжал свой путь по улицам Триеста. В голове его все еще шумело после взрыва; он чувствовал противную тошноту. Поняв бесцельность своей «прогулки», Шульц решил, наконец, отдохнуть и повернул в сторону гестапо. По дороге он встретил двух солдат — тех самых, что вчера мирно беседовали с жителями города. Если бы не головная боль и тошнота, он и на этот раз сорвал бы на них свою злобу.

Как только солдаты заметили Шульца, они торопливо свернули в переулок, замощенный крупным белым булыжником. Мостовая в переулке вздыбилась посередине и казалась горбатой. Откуда-то издалека доносились далекие звуки музыки.

— Рояль, — громко сказал первый солдат. — Странно слышать здесь рояль, Эрих…

— Нет, Ганс, это клавесин, — уточнил Эрих, — «Лунная соната» Бетховена.

Ганс не стал спорить: Эрих музыкант, ему виднее.

Они прислушивались, стараясь угадать: где же это играют?

Эрих приоткрыл покосившуюся калитку, и солдаты вошли во двор. В глубине узкого, посыпанного мелким гравием дворика стоял маленький закопченный дом с подслеповатыми окнами.

Из этого-то дома и доносилась музыка.

Эрих направился к крыльцу.

— Зачем ты туда? — спросил Ганс, старавшийся не отстать от приятеля.

— Да просто так… — пробормотал Эрих. — Понимаешь, инструмент у них расстроенный.

Ганс не расслышал его слов, но пошел вслед за Эрихом.

Через минуту они стояли, переминаясь с ноги на ногу, перед оробевшей белокурой молодой женщиной в полутемной, почти пустой, оклеенной дешевыми сиреневыми обоями комнатушке, незатейливую обстановку которой составляли железная печка с серебристой изогнутой трубой, продетой в форточку, сундук, покрытый старым, выцветшим ковром, медный кофейник на столе да клавесин в углу.

— Это вы играли? — осведомился Эрих.

— Я… А что, разве нельзя?.. Я не буду, если это запрещено, — испуганно пролепетала женщина.

Зачем пришли к ней эти солдаты? Ах, ну и глупость же она сделала, вздумав сесть за клавесин и хоть немного рассеять томившую ее тоску!

Плохо приходится тем, чей порог переступила нога фашистского солдата. И кто защитит её — одинокую робкую женщину, раньше перебивавшуюся кое-как уроками музыки в частных домах, а теперь совсем потерявшую голову и не знавшую, куда ей приткнуться в этом зловещем, мрачном городе?

Она застыла у стола, думая, что же ей делать, и со страхом ожидала, что будет дальше.

— У вас расстроенный клавесин, — проворчал один из вошедших.

— Да… — одними губами прошептала женщина.

И тут произошло такое, чему женщина никак не могла поверить даже после того, как ушли солдаты.

Один из них сел на сундук, а второй, передав ему автомат, подошел к клавесину, несколькими ловкими движениями снял с клавесина крышку и разобрал деку.

— Это надолго? — спросил примостившийся на сундуке Ганс.

— Нет, я быстро, — озабоченно произнес Эрих. — У вас не найдется щетки? — обратился он к женщине.

— Поищу… Сейчас поищу… — проговорила та с покорной готовностью.

Она принесла мягкую щетку, которой обычно чистила шляпу.

Эрих принялся за работу. Он очистил инструмент от пыли, взял два-три аккорда, попробовал педаль.

Ганс смотрел на него с нескрываемым любопытством, но без особенного удивления.

Обветренные руки Эриха, грубые, заскорузлые, сейчас словно порхали в воздухе, всегда насупленные брови распрямились над живыми и умными глазами.

Эрих был мастером своего дела. Он подтягивал струны, ослаблял их, легонько щелкал по ним, водил взад и вперед указательным пальцем.

Женщина все еще не могла прийти в себя.

Эрих собрал деку, привинтил крышку и придвинул к себе стул.

И из клавесина снова полились теплые, прозрачные звуки.

Эрих сыграл заключительную часть «Лунной сонаты», опустил крышку и удовлетворенно произнес:

— Теперь хорошо.

Ганс неловко поднялся с сундука и уронил на пол автомат. Гулкий стук заставил вздрогнуть обоих.

Эрих поднял оружие, и, не сказав больше ни слова, солдаты торопливо вышли на улицу.

Женщина кинулась было вдогонку, потом вернулась в комнату и обессилено опустилась на сундук. Она так ничего и не поняла…

А Эрих и Ганс затворили за собой калитку и двинулись по мостовой.

— Ты извини, Ганс, — произнес, наконец, Эрих. — Руки истосковались по делу — не мог удержаться.

— Понимаю, дружище, — ответил Ганс. — Ты настраивал инструмент, а я… я воображал в это время, что сижу высоко-высоко на крыше и мну, выгибаю железный лист, стучу по нему деревянным молотком… Я очень хорошо тебя понимаю!

* * *

Михайло со своими друзьями и гостем вышли из города, дождавшись, пока стемнеет. Им предстояло перейти через железнодорожное полотно. Пришлось долго ждать Анжелику, ушедшую вперед, чтобы проверить, не грозит ли им опасность. Наконец они уловили едва слышный хруст подмерзшего снега. Анжелика молча потянула Васю за рукав, и все последовали за ней. Переходя через рельсы, они заметили, как вдали сверкнули и тут же нырнули в темноту фонари охранников.

Михайило пробовал выяснить, кто же таков его гость, но тот тоже вежливо отвел его вопросы, заявив, что на них все равно придется отвечать в бригаде и незачем это делать дважды. Сам он тоже ни о чем не спрашивал. Через пару часов до слуха путников донесся ленивый собачий лай; он становился все громче; показались тусклые огоньки. Еще через полчаса они пробирались уже между дворами местечка Просек.

Михайло остановился у покосившегося набок домика, к которому был пристроен непомерно большой сарай. Анжелика тихо забарабанила в замерзшее стекло окошка, и минуту спустя на пороге появился почесывающийся спросонья мужчина с накинутым на плечо длинным кожухом из овечьей шкуры.

— Это мы, — хрипло шепнул Вася.

Хозяин дома перекрестился.

— Слава богу! Все целы?

— Все, — весело отозвался Вася.

Хозяин сошел с крыльца, обогнул дом и открыл двери сарая, которые при этом жалобно скрипнули. Он негромко выругался. Все, кроме Михайло и крестьянина, вошли в сарай.

— Ну что? — приглушенным шепотом спросил Михайло.

— Они были здесь, — так же тихо ответил крестьянин.

— Ну?

— Обшарили все дома. Никого не нашли, угнали только соседскую корову…

— Ничего, — подбодрил его Михайло, — вот кончится война…

— С вами — гость? — прервал его хозяин.

— Вроде того, — кивнул Михайло. — Ну, ступайте отдыхать.

— Я спать не буду, — твердо заявил крестьянин, — спокойной ночи… — И он прикрыл дверь сарая.

Михайло чиркнул спичкой. В глубине сарая Вася устраивался на ночлег на куче осенних листьев. Гость озадаченно осматривался, ища места поудобнее, но не нашел, и тоже улегся на листьях.

Над их головами находился насест для кур. Куры, встревоженные появлением людей, беспокойно кудахтали. Анжелика, запахнувшись в шинель, которую уступил ей Вася, таскала охапки листьев из дальнего угла сарая. Спичка погасла. Михайло зажег новую и осветил лицо проходящей мимо него Анжелики. Волосы девушки были покрыты инеем — она казалась седой.

— Анжелика… — тихо проговорил Михайло.

Анжелика вопросительно взглянула на него.

— Ты очень устала. Отправляйся-ка в комнату. Мы сами все сделаем.

Она облизнула языком посиневшие от холода губы и послушно кивнула головой.

Догорела и вторая спичка.

Анжелика прислушалась к шагам Михайло, — он отправился в дальний угол сарая, и огонек вспыхнул теперь там. Анжелика не видела лица Михайло, но зато заметила, как ласково смотрит на нее Вася. Она улыбнулась и вышла из сарая, плотно прикрыв за собой дверь.

Михайло лег между Васей и гостем. Погасла третья спичка, и в сарае воцарилась темнота.

Вася и Михайло спали по очереди: они договорились следить за гостем.

Американец долго еще ворочался на листьях…

Вскоре Вася разбудил всех: пора двигаться дальше.

Хозяин дома принес им горячее молоко и маленькие лепешки из кукурузной муки. Михайло поблагодарил его, и они покинули сарай.

Туманы… туманы… туманы… Мир словно уснул под густым белесым покровом. И все же угадывается наступление утра. Туман принимает то светло-серый, то сизый оттенок. Вот провиднелись сквозь него горные гряды, покрытые заснеженными сосновыми лесами. И кажется, что медленно, нехотя просыпается огромный великан, скидывает с себя тяжелое покрывало, потягивается. По склонам гор, лениво извиваясь, ползут последние клочья тумана… Издалека доносится мычание коровы, скрип тележных колес…

Дорога в горы становилась все труднее. Путникам пришлось замедлить шаги. Анжелика шла впереди, часто скользя на неровной узкой, покрытой снегом тропе, и Вася, идущий сзади, поддерживал ее. Цепочку замыкал Михайло. Люди погружались в туман и вновь выбирались из него. Характерный для триестинского побережья пейзаж открывался перед ними. Скалистые горы, и на них — сосны и ели; реже — дикая вишня и бледно-розовые кусты терновника, сохранившего свои листья с осени. Тут и там взлетали вспугнутые появлением людей дятлы; перепрыгивали с ветки на ветку белки.

Далеко-далеко внизу виднелись шахты Идрии. Шахты охранялись итальянскими солдатами, а руду оттуда вывозили гитлеровцы. Впереди замаячило село Штейнал. Оно было окружено торчащими из-под снега желтыми скалами и издали напоминало крепость на горной вершине… Миновав Штейнал, путники перешли на другую дорогу. Михайло предложил сделать привал. Долина Випаво, прилегающая к Триесту, осталась далеко позади.

Через полчаса они снова двинулись в путь. Снова горы, снова села. Иные — из четырех-пяти домов. Горцы тепло встречали Михайло и его спутников, выносили им горячее молоко, угощали палентой из кукурузной муки, вареной козлятиной. В Триесте говорили на итальянском языке, а здесь — только по-словенски. Горные села были расположены обычно по обеим сторонам единственной проходящей в горах тропинки и имели, таким образом, только один вход и только один выход.

За одним из поворотов путники встретили запыхавшуюся перепуганную девушку — плотную, маленького роста сербиянку. Она сообщила им, что гитлеровцы, в поисках партизан, ворвались в село Терново и подожгли несколько домов. Девушка протянула руку вперед, и Михайло увидел за деревьями отблески пламени, пробивающиеся сквозь туман. Туман был здесь не серым, а багровым. Однако гитлеровцы искали партизан не там, где надо. Одно из подразделений третьей партизанской бригады действовало в это время вблизи Идрии. Михайло выяснил потом в штабе, что действия партизан были успешны, хотя и не обошлись без потерь.

Васе и Анжелике Михайло велел остаться в селе Плава. Когда Михайло со своим гостем подходил к штабу, наступили уже сумерки, и в небе замерцали первые крупные холодные звезды.

* * *

Штаб ударной бригады партизанского корпуса имени Гарибальди помещался в заброшенной загородной вилле, прежде принадлежавшей богатому триестинскому фабриканту и расположенной в семидесяти километрах от города, на высокой горе, густо поросшей соснами.

В корпус входило несколько бригад и отдельных отрядов, существенно отличающихся друг от друга: в одном из отрядов едва было три десятка человек, тогда как в другом — больше ста; одна из бригад представляла собой батальон партизан-стрелков, а другая уже более или менее напоминала регулярное соединение, имела даже артиллерию. Разнороден был и состав частей: итальянцы, словаки, венгры, русские, болгары, французы — кого только нельзя было здесь встретить!

Штаб ударной бригады окружала сеть партизанских дозоров и заслонов; они контролировали все дороги, ведущие к горе. Особенно тщательно охранялась почти незаметная тропа, узкой нитью извивающаяся по одному из склонов горы, — по ней осуществлялась связь штаба с главными силами бригады, укрытыми в ближнем лесу.

Был вечер; в каминах виллы горел огонь; на треногах, поставленных внутри каминов, висели чайники и партизанские котелки. Пламя бросало вокруг дрожащие отсветы; причудливые тени метались по стенам с лепными украшениями, по богато расписанным потолкам.

Тускло мерцали свечи в углах залов и на лестницах; то здесь, то там вспыхивали лучи карманных фонарей, огоньки папирос.

Всюду — на кроватях, диванах, столах, подоконниках, в креслах и просто на полу — спали крепким сном партизаны, недавно возвратившиеся с трудного задания. Они спали, не раздеваясь, в стеганых. ватниках или кожаных куртках, плащах, шинелях или в крестьянских кафтанах, в пиджаках и в модных пальто, положив рядом, с собою автоматы и винтовки.

Те, кто остался бодрствовать, чистили оружие, гладили или зашивали одежду, пили чай, брились. И старались все это делать бесшумно, так, чтобы не потревожить спящих.

На широкой кушетке лежал в забытьи раненый старик. Возле него хлопотали несколько девушек-санитарок и врач в белоснежном халате.

Вдруг распахнулась дверь и кто-то крикнул:

— Михайло вернулся!

Все в вилле пришло в движение: новость передавалась из зала в зал, из комнаты в комнату, с лестницы на лестницу.

И через минуту партизаны уже жали Михайло руки, хлопали по плечу.

Он уже успел сбросить с себя немецкий мундир и стоял сейчас на мраморной лестнице в шерстяном свитере, плотно облегающем его широкую грудь, заложив руки в карманы брюк и смущенно улыбаясь.

— А у нас гость! — кивнул Михайло в сторону человека в мягкой шляпе, одиноко стоящего у дверей. — Прошу любить и жаловать!

Михайло поднялся на несколько ступенек по лестнице и на ходу шепнул подростку с маузером на поясе, утопающему в болотных сапогах:

— Гостю — особый почет, Сильвио!

Это значило, что гость — не из обычных, и по отношению к нему должны быть проявлены и предельная учтивость и предельная осторожность.

Подросток, не сказав ни слова, стал спускаться вниз и присоединился к партизанам, тесно обступившим гостя.

Михайло прошел коридор и в конце его открыл дверь одной из комнат.

Из-за стола, озаренного светом стеариновых свечей и заваленного бумагами и картами, встал навстречу Михайло немного излишне полный мужчина лет сорока, с открытым лбом и умными, добрыми глазами.

— Можно, товарищ полковник? — звонко крикнул Михайло.

Полковник не ответил. Радостно улыбаясь, он шагнул к Михайло, вытер губы тыльной стороной ладони, поцеловал Михайло в одну щеку, потом в другую и, крепко обняв его за плечи, прижал к себе.

— Молодец, Мехти! — произнес он.

Мехти, взволнованный и смущенный, потянулся к полковнику и еще раз обнялся с ним.

Они подошли к столу.

— Здоров, бодр, весел? — с теплым участием, заглядывая в лицо Мехти, спросил полковник.

— Все в порядке, Сергей Николаевич.

— Я думаю! Шестьсот тридцать офицеров и солдат в один прием! — Сергей Николаевич кивнул на белевший на столе узкий лист бумаги, где записаны были сведения руководителя триестинского подполья товарища П. — Из всего этого сброда, обжиравшегося в зольдатенхайме, в живых осталось лишь несколько человек. Садись.

Михайло сел.

— Сегодня в Триесте взорвут гостиницу для гитлеровских офицеров, а в порту сожгут танкер. Все будет сделано так, чтобы гитлеровцы пришли к выводу: это тоже сделал Михайло!.. Им, кстати, и нелегко поверить, что на такое способны у нас многие… Пусть же себе думают, что в Триесте орудуешь ты один.

— А зачем нужно, чтобы они так думали?

— Понимаешь, Мехти, мифического Михайло труднее выследить, опознать, схватить… А где Вася?

— Вася укрыт в деревне Плова. Он будет ждать меня в пятницу: мы отправимся с ним на новое задание.

— Пусть перебирается сюда. После переполоха, который вы произвели в городе, вам нельзя появляться там, ну хотя бы месяц.

— Можно, Сергей Николаевич, — запротестовал Михайло. — Мы оба наденем солдатскую форму. Знаете, этакие, чуть подвыпившие, веселые солдатики. У Васи, конечно, щека уже пройдет, — Мехти улыбнулся. — К тому же мне удалось сегодня побродить по всему городу, и я представляю себе обстановку уже не по картам и рассказам…

— Нельзя, Мехти, — мягко, но решительно повторил Сергей Николаевич. — Столько ролей за такой короткий срок! Крестьянский парень, ефрейтор, обер-лейтенант, а теперь вот — подвыпивший солдат… Кончится война, разъедемся мы с тобой по домам, и, боюсь, станешь ты не художником, а артистом, — пошутил полковник.

— Нет, — закуривая папиросу, серьезно ответил Мехти, — живописи я не изменю, Сергей Николаевич. Вчера вот не утерпел, зашел в Сан-Джусто. И, поверите ли, я мог бы там простоять, целый день.

— Так уж и целый?

— Правда, Сергей Николаевич!

— Ладно, верю, хотя ты и любишь преувеличивать… Командира видел?

— Видел. Он проверял с начштаба пост, а мы как раз проходили мимо. Я ведь не один пришел, Сергей Николаевич.

— С кем же?

— Да не то англичанин, не то американец.

Мехти придвинул свой стул ближе к полковнику и в нескольких словах рассказал ему о встрече с незнакомцем и о своем решении привести его сюда.

— Та-ак… — Сергей Николаевич задумался. — Скажи, Мехти, а зачем, собственно, ты притащил его к нам?

— Риск-то невелик, Сергей Николаевич. Если он и вправду от союзников, то чего ж его бояться? А если враг, то ведь он теперь в наших руках.

— А мог бы и улизнуть! Это тебе не приходило в голову?.. Разделался бы с вами и после с точными данными о наших явках, с нашими паролями вернулся бы назад, к немцам. И нас взяли бы в мешок!

Мехти сидел насупившись, чуть не до крови закусив губу.

— Ведь вы останавливались у наших людей, шли по нашим тайным тропам?..

— Ну да…

Они помолчали. Потом Мехти медленно поднял голову, твердо сказал:

— Вы правы, Сергей Николаевич. Я совершил большую оплошность.

Полковник откинулся на спинку стула и улыбнулся:

— Да нет же, Мехти! В том-то и дело, что никакой оплошности ты не совершил. Ты правильно сделал, что привел сюда незнакомца. И ты мог бы сказать мне: дорогой товарищ полковник, зря вы ко мне придираетесь. Человек этот знал, где мы должны были проходить. Он заранее знал и о взрыве. От немцев он узнать это не мог: едва ли они позволили бы мне взорвать зольдатенхайм. Значит, он получил сведения от кого-то из наших. Ему нетрудно было бы узнать и многое другое. И, следовательно, при желании он все равно нашел бы к нам дорогу. Отпусти я его — еще неизвестно, что было бы!.. Дальше. На немцев он вряд ли работает иначе выдал бы меня им: возможности у него были. Вот что ты мог бы мне сказать, Мехти. А может, и еще что-нибудь. Но ты этого не сказал…

— Мне все это и в голову не пришло…

— Потому, что ты действовал по первому побуждению. И вот это-то и плохо, Мехти!

— Вы, значит, нарочно меня испытывали?

— А ты как думал? Я по твоему рассказу сразу понял: ты очень доволен своим приключением. И это не первый раз, Мехти… Я уж давно приметил: чем больше опасности, тем больше ты радуешься. Кровь играет, а, Мехти?.. А ведь может случиться и так, что, смело пойдя навстречу опасности, ты поставишь под удар не только себя, но и других! Помнишь историю с часовым?..

— Кто старое помянет, тому глаз вон, Сергей Николаевич, — попытался пошутить Мехти.

— Да ведь приходится вспоминать, коли сам ты об этом забыл.

Нет, Мехти хорошо все помнил. Он проходил тогда возле поста и сбросил в реку заснувшего немецкого часового. Узнав об этом, полковник вызвал Мехти к себе, строго и серьезно разъяснил ему, что увлекаться свойственно молодым девушкам, а Мехти все почему-то (полковник так и сказал: «почему-то») считают опытным разведчиком. Он должен был подумать о том, что немцы могли бы обнаружить исчезновение часового, подняли бы переполох, и Мехти не удалось бы взорвать казарму. Сергей Николаевич говорил спокойно, сдержанно, а Мехти хотелось, чтобы полковник накричал на него. Он пытался оправдываться: неужели же Сергею Николаевичу жалко, что одним фашистом стало меньше?

— Всех фашистов тебе одному все равно не уничтожить, Мехти, — сказал тогда полковник. — Ты должен заботиться о другом: об успешном выполнении заданий.

Нет, Мехти ничего не забыл! Не забыл он и того, что казарма все-таки была взорвана. Да как взорвана! От нее, как говорится, остались только рожки да ножки.

— А помнишь, — продолжал Сергей Николаевич, — как лихо ворвались вы с Анжеликой в село, услышав, что кто-то кричит на площади?..

— Но мне показалось…

— Я знаю, что тебе показалось, Мехти. Однако если б там даже кого-нибудь и казнили, вы его все равно бы не спасли. А сами попали бы в лапы к гитлеровцам.

— Сергей Николаевич, — взмолился Мехти. — Да что вы все о плохом вспоминаете! Выходит, я только и делаю, что совершаю опрометчивые поступки?.. А помните, когда мы освобождали наших из лагеря, — разве я допустил хоть один неверный шаг?.. — У Мехти сверкнули глаза. — Ох, трудно мне было сдержаться! Но я сдержался.

— Ну вот, ты уж и обиделся, — засмеялся полковник. — Ты, Мехти, как ваш бакинский бензин: поднеси спичку — вспыхнет! Да, лагерь — это было хорошо. Очень хорошо! Да у тебя и редко бывает по-иному. Но все-таки бывает. А этого не должно быть!.. Ты разведчик, Мехти. Ты за многое в ответе. И ты обязан рассчитывать каждый свой шаг, десятки раз проверять каждое свое решение! Риск? Да. Но риск осознанный. А сейчас нужно быть особенно осторожным. Ведь не случайно Ферреро издал приказ о необходимости удвоить осторожность и бдительность. И еще пойми, Мехти: ты представляешь здесь нашу страну. На тебя равняются остальные. Будь же таким, каким они хотят тебя видеть…

Полковник встал со стула, подошел к Мехти, положил ему руки на плечи:

— Так-то вот, дорогой мой Мехти, — и с шутливой укоризной добавил: — Так-то, горячая ты голова…

Мехти молчал. С необычайной отчетливостью перед ним предстала история с листовками в «Дейче зольдатенхайм». Зачем ему понадобилось менять салфетки на столах? Васе он мог бы сказать, что, мол, листовки нужно подсунуть для того, чтобы создать переполох и отвлечь внимание гитлеровцев. Однако эта ли мысль, четкая и трезвая, руководила Мехти в тот миг, когда он приказал Васе достать из сумки листовки? Мехти упорно не хотел признаться даже самому себе, но упрямый голос из самой глубины его души твердил, что им, собственно, в тот момент руководило только озорство: вот возьму и выкину номер, чтобы он оглушил дерзостью весь этот сброд! И если бы сейчас полковник спросил об этой истории, у него не нашлось бы слов доказать свою правоту. К счастью, полковник тоже умолк.

Дверь в это время отворилась, и в комнату вошли командир бригады Луиджи Ферреро — невысокий человек с большими мозолистыми руками, с пышными седоватыми усами, концы которых свисали к самому подбородку, — и начальник штаба бригады Карранти, тоже итальянец, подвижной, энергичный, а когда надо — хладнокровный и расчетливый, заслуживший уважение своей неутомимостью и отличным знанием штабного дела.

Ферреро поздоровался с полковником и обратился к Мехти:

— Кто это с тобой шел сегодня, Михайло?

Мехти покраснел:

— Да я толком и не знаю… Говорит, что он от союзников. Они велели передать, что сбросят взрывчатку только послезавтра.

Ферреро вздохнул и, покусывая кончики своих длинных усов, принялся ходить по комнате. Потом поднял на Сергея Николаевича озабоченные глаза, тихо сказал:

— Да… совсем было забыл… Там Маркос с ребятами уходит на задание. Ты не хочешь поговорить с ними?

Полковник кивнул головой, оправил на себе гимнастерку и вышел.

Ферреро пододвинул стул и сел. Карранти последовал его примеру.

— Вот видишь, Михайло, — начал Ферреро, — в прошлом месяце мы сидели без продовольствия, а нам с британского самолета скинули медикаменты. Вот еще смотри, — он показал на пулемет у стены, — позавчера сбросили десять пулеметов новейшей конструкции. Но… ни одного патрона к ним. — Он набил табаком трубку, закурил. — Оказывается, и взрывчатку сбросят не сегодня, а послезавтра. А немецкие эшелоны проследуют завтра. Такие-то, друг, дела…

Наступило молчание.

— А не допросить ли нам этого англичанина… или, может, американца? — предложил Карранти.

— Американца, — твердо сказал вернувшийся в комнату Сергей Николаевич, плотно закрывая за собой дверь. Как всегда в минуты большого волнения, у него резко обозначились скулы и под ними заходили тугие желваки. — Я его знаю.

Он прошел к столу и сел на свое место:

— Откуда ты его знаешь, полковник? — недоверчиво спросил Ферреро.

— Я его видел в концлагере, где тогда находился, — оттуда мне и удалось бежать сюда, к вам… А он приезжал в лагерь, чтобы вывезти из него американцев.

Михайло вскочил со стула.

— Ловко! — невольно вырвалось у него.

— Садись, садись, — добродушно усмехнулся Ферреро. — Как же ты мог запомнить его, полковник?

— О, я его хорошо запомнил! — упрямо сказал Сергей Николаевич. — Он приехал с бумагой из гестапо и вывез из лагеря всех американцев, кроме негров.

Карранти поднял брови:

— Это плохо, что он оставил негров… Но согласитесь, он ведь пошел на смелый шаг, проникнув в нацистский концлагерь?

— На него можно было пойти только при одном условии, — полковник помедлил и четко, раздельно произнес: — при условии прочной связи с руководителями гестапо! Я валялся раненый, он наклонился надо мной, и я запомнил его лицо — серые глаза, холодный, безучастный взгляд.

— Ну, ты мог и ошибиться! — заметил Ферреро. — Ты же сам говоришь, что был ранен, лежал в жару…

— Нет, ошибки тут быть не может. Я уверен, что это он!

Ферреро шумно запыхтел трубкой.

— Что ж, вполне возможно, — согласился Карранти. — Вы думаете, что и сюда он прибыл с намерением…

— Нужно разгадать его намерения! — твердо сказал Сергей Николаевич. — Надо следить за ним и сопоставлять все полученные от него сведения и факты, с которыми мы будем сталкиваться. Дело, кажется, даже сложнее, чем мы думаем. Вот вам первые сведения — взрывчатку сбросят послезавтра, а гитлеровские эшелоны пройдут завтра…

— А ведь дело говорит мой заместитель? — сказал Ферреро.

— Пожалуй, — согласился Карранти.

— Покамест допроси его. Хорошенько допроси, — коротко приказал командир.

Карранти тотчас вышел из комнаты. Он не привык откладывать в долгий ящик выполнение приказаний.

* * *

Поздней ночью Карранти вывел во двор виллы человека в мягкой шляпе и сером пальто.

Мерзнувшие на морозе часовые узнали начальника штаба, но он все-таки по своему обыкновению шепнул им пароль, потребовал отзыва и только после этого предложил человеку в шляпе идти вперед.

Сам Карранти шел сзади.

Тропа, по которой пробирались Карранти и гость, вела к высокому утесу. По дороге встречались новые часовые. Карранти опять называл пароль и медленно продолжал путь.

— Могу я, наконец, говорить? — тихо спросил человек в сером пальто.

— Теперь можешь, — так же тихо ответил Карранти. — Во-первых, как ты встретился с Михайло?

— Мы получили твое сообщение о том, что Михайло взорвет зольдатенхайм. Посоветовались с нашими верхами и решили не мешать партизанам переправить на тот свет еще несколько сот немцев. Для нас лучше, если и у немцев и у русских будет как можно больше потерь!

— Это я знаю не хуже тебя. Меня интересует другое: как же тебе удалось продержаться в Триесте?

— У меня немецкий паспорт, — помолчав, ответил Джон, — я инженер-геолог, прибыл из Берлина, интересуюсь шахтами Идрии. Весь день я вертелся у зольдатенхайма. Михайло со своим напарником вышли оттуда слишком быстро. Я не знал их в лицо — мог только догадываться, что это они. Не будь я предупрежден да не помоги мне объявления немцев, — на приметы, правда, они не очень-то расщедрились, — я не опознал бы партизан. Этот Михайло работает великолепно! Я стал следить за ними. Они поднялись в Опчину, там встретились с какой-то девушкой. Тут я решился подойти к ним. А насчет доверия… В этом я не особенно убежден. Когда мы ночевали в сарае, мне показалось, что Михайло и его приятель спали по очереди… — Джон вдруг остановился и опасливо оглянулся по сторонам.

— Нас никто не слышит, продолжай, — спокойно сказал Карранти.

— Почему ты не похвалишь меня?

— За что? Ты никогда не отличался особой сообразительностью.

— Брось шутить, Чарльз.

— Я не шучу. Что тебе известно о взрывчатке?

— Взрывчатка не будет сброшена и послезавтра. Поезда немцев должны ходить беспрепятственно. Бригаду надо увлечь в квадрат 11 — ты найдешь его на карте, — там она будет уничтожена немецкой карательной дивизией. Командира убери любыми средствами. Сам постарайся попасть в штаб корпуса. Мы не можем пустить сюда русских! Лучше Гитлер, чем коммунисты!.. Дальнейшие инструкции получишь обычным путем.

— Всё?

— Всё. Черт подери, куда же мы идем, ведь тут обрыв!

— Повернись ко мне, Джон, — произнес Карранти.

Джон обернулся. Они стояли под высокой сосной, на самом краю утеса. Из-за горы медленно выходила бледная луна.

— Теперь помолись, Джон. Я должен тебя расстрелять, — негромко сказал Карранти.

— Опять шутишь, Чарльз… — начал было Джон, но Карранти уже поднял пистолет.

Джон сразу обмяк. Видно было, как у него ослабли и задрожали ноги.

— Тебя узнали, Джон, — сказал Карранти. — А мне пришлось потратить очень много труда, чтобы стать начальником штаба бригады…

— Но, может быть, можно еще убежать?.. — задыхаясь, выдавил Джон.

— Нельзя, — бесстрастно сказал Карранти. — Тебя сразу же схватят. А я должен быть вне всяких подозрений.

Джон озирался вокруг как затравленный зверь.

— Ты же приличный парень, Джон… И ты отлично понимаешь, что каждый день моего пребывания здесь стоит увесистой пачки долларов. Я не могу их лишиться, Джон, — тоном проповедника произнес Карранти.

Джон кинулся к нему, но раздался выстрел, и тело Джона покатилось в обрыв…

К утесу подбежали двое дозорных.

Карранти не спеша положил пистолет в кобуру и застегнул ее.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Была полночь. Сергей Николаевич осторожно, чтобы не разбудить спящих бойцов, пробирался по коридору, сердясь в душе на то, что его изрядно поношенные сапоги стали вдруг так скрипеть, будто их только вчера выдали ему из склада авиачасти, расположенной недалеко от Полтавы. Когда сапоги его были совсем новыми, приятели подшучивали над ним, и молодые пилоты, еще издали услышав их скрип, шептали друг другу: «Это комиссар». Он проходил, хмуро отвечая на их приветствия, и, так же как и теперь, сердил его назойливый скрип сапог.

Прикрыв яркий луч ручного фонаря, Сергей Николаевич осторожно переступил через ноги молодого партизана, вытянувшегося поперек коридора. Едва заметная полоска света падала на лица спящих… «Не так, как в родном доме. А ведь у каждого из них есть свой дом… Или был… И у этого старика, и у крепыша-болгарина, и у отчаянного молодого смуглого корсиканца Анри Дюэза… У него, кажется, туберкулез, вон как кашляет. И всегда нездоровый румянец на щеках… А вот еще одна отчаянная — чешка Лидия Планичка. Ей бы сейчас хлопотать в кухне у себя дома и подогревать ужин для мужа, а она и во сне не расстается с оружием. Мужа убили на прошлой неделе при ночном налете на немецкую казарму. Хороший был человек учитель Джузеппе. Лидия дерется теперь и за себя и за мужа. Кстати, Джузеппе говорил, что они ждут первенца. Видно, ошибался, пока ничего не заметно».

Слова Джузеппе о первенце особенно глубоко запали в душу полковника. У полковника был дом, были жена и сын, Петенька. Петр Сергеевич — так называл он сына, когда тот был семилетним озорником. А теперь: Петенька…

Сергей Николаевич пошел влево. С трудом добравшись до конца коридора, он неслышно приоткрыл дверь и, все еще продолжая сердиться на свои сапоги, вошел в комнату:

— Сергей Николаевич? — послышался тихий голос.

— Не спишь, Мехти? — так же тихо, чуть хрипловато спросил Сергей Николаевич.

— Не могу заснуть.

Сергей Николаевич осветил комнату фонарем. Это была одна из ванных комнат на втором этаже, со светло-голубыми кафельными стенами и небольшим бассейном посередине, который сейчас был доотказа наполнен осенней листвой. На этой своеобразной мягкой перине любил отдохнуть Мехти.

На дворе стояла зима, а в комнате от листьев веяло осенью — задумчивой, тихой и чуть печальной.

Когда Мехти обернулся на свет, листья сухо, безжизненно зашелестели.

Приподнявшись и все еще щуря глаза от света фонаря, Мехти смотрел на Сергея Николаевича, который подошел ближе, сел на край бассейна и лишь после этого потушил фонарь.

Стало темно. Только рассеянный свет луны, пробивавшийся сквозь рваные облака, лился через круглое окно, которое делало комнату похожей на каюту старинного корабля.

— Не спится, и все тут! — повторил Мехти. — Лежу вот и думаю о своей картине. Скоро начну ее писать…

— Что же ты задумал изобразить на ней?

— Окончание войны, Сергей Николаевич. Она будет очень проста по композиции: наш солдат, возвращающийся с войны, и ликующая земля вокруг. Но надо сделать картину хорошо, с настроением, чтобы, смотря на нее, можно было увидеть и дороги, пройденные нашим человеком, и ту жизнь, которую нарушила война и к которой он теперь возвращается.

— Это очень трудно — написать такую картину.

— Очень! Может, и силы у меня не те… Но писать надо только так!.. Вот, представьте себе, смотришь на маленькую картину, а перед тобой вся твоя страна, вся твоя жизнь…

Мехти заговорил о Родине… И оба задумались.

Сергей Николаевич увидел свою Сибирь, широкую реку весной, вспомнил первый комсомольский воскресник на лесосплаве и Таню в ушанке, в ватнике, с раскрасневшимися от холодного весеннего ветра щеками.

«Таня!» — «Нет, нет, Сережа, не люблю я вас… Не люблю». Она боялась смотреть ему в глаза, и он не поверил ей, не поверил тому, что она не любит… Ну и сорванцом же был он тогда! Словно ветер, пролетел он по стремительно несущимся в волнах коричневым бревнам и в одно мгновенье очутился на середине реки! Он начал расцеплять бревна, давая правильное направление лесу, разбивая образовавшуюся пробку. О бревно, на котором он стоял, с глухим стуком ударился другой ствол и чуть не сбил его с ног. Он понесся вместе с бревнами вниз по течению. А Таня бежала по берегу, бледная, перепуганная, и кричала до хрипоты в голосе: «Сережа, Сережа!» Она бросила ему багор, и Сергей зацепился им за первое попавшееся дерево, растущее на крутом берегу, почти горизонтально над водой. Бревна под его ногами закружились и, ударившись о берег, сбросили его на песок… И тут он увидел совсем другую Таню. Она бежала к нему спотыкаясь — смешная, неуклюжая: ватные брюки мешали ей бежать. «Сережа», — уже тихо, дрожащим голосом проговорила она, охватив его лицо руками, словно желая еще раз убедиться, что все кончилось хорошо, что он цел и невредим, — и заплакала. Они медленно шли по берегу, навстречу течению реки, и смотрели, как свободно бегут по воде тысячи гигантских стволов. Это был первый сплав для первых грандиозных строек, к которым приступала тогда молодая Советская страна. А кругом — родные просторы… Мир был бесконечно велик, и так свободно дышалось в нем…

…А в это время Мехти слышалась отдаленная, сбивчивая барабанная дробь. Ему было восемь или девять лет, когда он стал барабанщиком своего пионерского отряда. Товарищи с нескрываемой завистью смотрели, как он гордо шагал впереди колонны. Во время привалов ребята окружали его, он разрешал им трогать свой барабан, а иногда даже побарабанить. В Баку тесной семьей жили азербайджанцы, русские, армяне, грузины. И в пионерском отряде ребята, по традиции своих отцов, крепко дружили между собой. Мехти, которому легко давались языки, очень скоро научился говорить не только по-русски, но знал уже много армянских и грузинских слов. Он гордился тем, что, придя домой, мог удивлять своих сестёр новыми словами, услышанными и заученными в отряде. Любил Мехти майские празднества, когда все школьники уходили в Нагорную часть Баку. Как радостно было смотреть оттуда на город, на синее море, на бухту Ильича, которая обрастала все новыми нефтяными вышками. Нравилось Мехти дежурить около знамени пионерского отряда и отдавать салют, когда мимо проходили товарищи. Он был серьезен, а вместе с тем и горяч. Однажды, когда старшеклассник отобрал у малыша завтрак, Мехти накинулся на верзилу с кулаками. Он колотил обидчика по чему попало и что-то кричал ему, а что — невозможно было разобрать: от волнения Мехти стал даже заикаться. Целую неделю он прикладывал к синяку под глазом свинцовую примочку и был хмурым, неразговорчивым. Мехти мог повздорить и с преподавателем. Как-то один из преподавателей удалил его из класса. Это было несправедливо. Мехти отправился к директору и настойчиво стал требовать, чтобы преподаватель признал свою неправоту… Мехти ни в чем не знал удержу. Он мог на спор пролежать под жарким солнцем с полудня до заката; и как-то — это было на даче в Новханах — долежался до того, что даже его темно-бронзовая от загара кожа покрылась волдырями. Но он и виду не подавал, что ему больно. «Горячая голова!» — называли его друзья…

…Сергей Николаевич вспомнил свое первое путешествие. Ему пришлось на время оставить рабфак и уехать на Урал, на стройку грандиозного металлургического комбината. Так делали многие комсомольцы.

Строилась вся страна.

…Это произошло в городской купальне. Мехти слышал, как спорили между собой взрослые ребята: «Кто сможет подняться на крышу купальни и оттуда броситься в воду?» Он ждал: кто же решится? Но никто не решился, и тогда он сам вскарабкался по лестнице на крышу купальни. Даже третий трамплин, с которого не осмеливались прыгать не только подростки, но и многие взрослые, находился далеко внизу под высокой крышей купальни. Люди принимали здесь солнечные ванны. Мехти стало жутко, когда он увидел, что горизонт словно приподнялся и что море течет по наклонной плоскости. А где-то под ним, куда он должен был прыгнуть, не синела, а, пенясь, чернела бездна. Еще минута — и Мехти повернул бы обратно. Но снизу на него были обращены сотни глаз. Школьные друзья подбадривали его возгласами, они радовались за него; и друзей нельзя было подводить… Не раздумывая, Мехти разбежался и в легком красивом прыжке — ласточкой — полетел вниз… Вода сомкнулась над ним, брызг не было. Он вынырнул и услышал гул, одобрительные возгласы и даже рукоплескания.

Может, это и был его первый подвиг?

…Таня и Сергей жили своей скромной жизнью. Маленький деревянный домик, небольшой огород у широкой реки, а кругом — тайга. Хоть нелегко было работать на стройке и одновременно учиться на рабфаке, им все же приходилось заниматься и побочными делами. Как, например, мог Сергей не принять участия в таком вот деле… Прислали к соседним рыбакам первую моторку — нарядную, выкрашенную в нежный оранжевый цвет. Но стоит моторка, а пользоваться его нельзя: никто не знает, как обращаться с этой моторкой, как водить ее; кроме того, вскоре выяснилось, что у нее не в порядке мотор. Вот и пришлось Сергею Николаевичу возиться с нею все свободные часы, ломать голову, разбирать мотор, вновь собирать. Таня пыталась было поворчать на мужа, но она и сама часто поступала так же: в соседнем селе не хватало учителей, и ей пришлось взять еще три класса в сельской школе, помимо тех трех, где она учила детей географии.

— А как же иначе? — говорила она. — Ведь нельзя оставить ребят без учителя.

Наконец Сергей под общее ликование рыбаков запустил упрямый мотор, но перед рыбаками встало новое препятствие: кому все же водить лодку? Пришлось Сергею сесть за руль до той поры, пока его ученик — рослый, бородатый рыбак Тихон — не овладел новым ремеслом…

…Мехти вспомнил небольшой двухэтажный дом на улице Касума Измайлова, где он жил. Рядом с домом росла хрупкая ива, и напротив была школа № 19, где он учился. Особенную любовь питал Мехти к своему учителю Сулейману Сани Ахундову — одному из азербайджанских писателей. Может быть, поэтому Мехти страстно полюбил литературу (запустив другие предметы — математику и химию) и еще с детства начал писать стихи, вернее, сказки в стихах: «Заяц против волка», «Петух-глашатай»… Но поэтом он не стал… И ему вспомнились первые его рисунки в школьной стенгазете, где он был редактором и художником: «Первая электричка, уходящая из Баку на нефтяные промыслы», карикатура с изображением злого, страшного и в то же время уродливо-смешного кулака, замахнувшегося оглоблей на первые колхозы, «Первая азербайджанка-инженер на трибуне». Это были злободневные плакаты и карикатуры, и все в них было «первым»: страна тогда только начала создавать первые колхозы, институты выпускали первые сотни азербайджанок-инженеров, врачей и агрономов. И Мехти был очевидцем этих событий… Умерла мать. Мехти еще крепче привязался к тетке — старшей сестре покойного отца, очень старой, но крепкой и бодрой женщине. Все звали ее биби. Она рассказывала ему о подвигах его отца, о борьбе с бандитизмом в первые годы советской власти, показывала именные подарки, полученные отцом за храбрость.

Как-то один из учителей их школы был командирован в далекий горный район Азербайджана, а привезли его мертвым. Люди рассказывали, что его убили бандиты, и Мехти воочию убедился: существуют враги, и они убивают… На следующий же день Мехти подал заявление в комсомол, но его не приняли из-за возраста… Потом — художественное училище… Началась новая жизнь. Сейчас, лежа на сухой осенней листве, он вспомнил одну из первых своих работ: тусклый свет темницы, в которую заключены двадцать шесть комиссаров, и яркий луч, освещающий руку одного из них, выводящего на сырой стене слово: «Коммунары»… Мехти, кажется, удался этот групповой портрет пламенных борцов за свободу. Прежде чем написать картину, он тщательно изучил все материалы и документы, связанные с предательским расстрелом бакинских комиссаров озверелыми английскими интервентами. Мехти хотел, чтобы перед мысленным взором зрителя возник волчий облик «цивилизаторов», которые вторглись в его родную страну, мечтая прибрать к рукам ее богатства, отнять у людей свободу и счастье. А сколько еще кровавых трагедий, сколько предательств и преступлений, связанных с именами английских и американских империалистов, хранит память народов! «Мы никогда не забудем об этом», — как бы говорил Мехти своей картиной.

…Прощай, рабфак! «У нас будет сын…» — оказала Таня. Она все жаловалась, что ноги у нее опухают, трудно стало надевать туфли. «Если будет сын, назовем его Петром», — решил Сергей Николаевич.

…Мехти стоял перед комсомольцами и, сильно волнуясь, рассказывал свою биографию. Он рассказывал о пионерском отряде, об отце своем, старом коммунисте, которого он потерял очень рано. Обещал, что постарается стать настоящим художником. После него выступил комсомолец Адигезалов и разразился длиннейшей проповедью. Он сказал, что Мехти должен покончить с «бесшабашным упрямством». А Мехти и впрямь даже в пионерских играх стремился выискивать для себя что-нибудь поопасней да порискованней, и поступки его не всегда укладывались в нормы, предписанные старшим вожатым. Адигезалов говорил, что ему, Мехти, нужно «категорически», «коренным образом», «раз и навсегда» перестроиться и стать таким же, как все присутствующие, и, в частности, таким, как он, Адигезалов. Мехти не выдержал, вскочил с места и с жаром заявил, что «перестраиваться» не станет и что ему не хочется быть похожим на Адигезалова, так как тот «трус и растяпа». Адигезалов потребовал доказательств. Мехти привел их. Собрание затянулось. В конце концов Мехти в комсомол приняли, а перестроиться предложили Адигезалову.

…На карте страны появились названия новых городов. Красная Армия разгромила японцев у озера Хасан. В эти дни Сергей Николаевич был принят в Военно-воздушную академию. Он и Таня с маленьким Петром на руках проходили мимо площади Пушкина в Москве. Петя протянул руку к разноцветным шарам, которыми торговал старик-бородач. Ему купили красный шар. Вскоре он упустил его, шар унесся далеко в небо. Он становился все меньше и меньше… Петя заплакал, и ему обещали купить новый шар.

«…Ну и народу в Москве!» — думал Мехти, пересекая площадь у Курского вокзала. Девочки-подростки, задрав головы, смотрели в небо. «Что случилось?» — «Смотрите, вон шар летит». Мехти тоже задрал голову и налетел на молодую девушку-мороженщицу, очень напоминавшую изображение на старых папиросных коробках «Южанка». «Простите, пожалуйста». — «Ну, пустяки какие, возьмите эскимо». — «Не могу, руки заняты». Трудно было таскаться с тяжелым чемоданом и холстами по длинным, многолюдным московским улицам. «Ну и Москва!» Он остановил такси. В Москве появились тогда первые эмки. «На Ленинградский вокзал, — сказал он, — только прокатите меня немного по городу». Вскоре они подружились с шофером, который с подробными комментариями рассказывал о каждой площади, о памятниках Москвы. Вот спуск Кузнецкого моста. Петровка… Вдруг Мехти показалось, что молодой шофер слишком уж расхваливает свою эмку. И он заявил шоферу, что тот едет сейчас на бакинском бензине. Позже он горделиво заявлял это и другим шоферам, словно только сейчас, когда Мехти увидел тысячи машин, он стал понимать, что значит в жизни страны его родной Баку… В Баку ему говорили, что в Охотном ряду самое большое здание — это Дом союзов, но с ним, верно, шутили. Дом союзов почти терялся рядом с двумя гигантами — гостиницей «Москва» и Домом Совнаркома. А вот и Исторический музей, зубчатые стены Кремля. Сердце Мехти забилось непривычно-взволнованно… Перед ним была Красная площадь, Мавзолей. «Остановите!» — «Тут нельзя останавливать, — сказал шофер. — Можете потом пройтись пешочком». Надо было спешить на вокзал, компостировать билет, чтобы сегодня же уехать «Стрелой» в Ленинград, и Мехти огорченно откинулся на спинку сиденья. Но через мгновение снова оживился. Он увидел часы Спасской башни, собор Василия Блаженного, потом Москву-реку… В Ленинграде Мехти встретил одного из своих бакинских товарищей и очень обрадовался этой встрече. Они оба готовились держать экзамены в Ленинградский художественный институт. Товарищ его прошел по конкурсу, а Мехти в институт не попал. Всю ночь он бродил с товарищем по городу, по берегу Невы, прислушиваясь к глухим гудкам пароходов. Он шел, понурив голову, а товарищ, как мог, успокаивал его, и тон у него был извиняющийся, словно это по его вине Мехти не приняли в институт. Мехти стыдно было возвращаться в Баку ни с чем. На душе у него скребли кошки, но он старался держаться мужественно. Многие хвалили ему факультет иностранных языков. Он поступил в Ленинградский педагогический институт иностранных языков и с первого же года стал удивлять своих учителей и профессоров чистотой произношения. У него становилось все больше новых друзей, его восхищала широта души и простота русских товарищей. Он многому учился у них. В институте Мехти стал редактором стенгазеты «Лингвист», и не раз оформленные им газеты получали первые премии на ленинградском смотре стенгазет… Все считали его уже своим, ленинградцем. Он аккуратно посещал зимний бассейн и в одном из всесоюзных соревнований по прыжкам в воду вошел в первую десятку. Это было в Ленинграде, на улице Правды… Он часто посещал музеи, Петергоф, Эрмитаж, подолгу простаивал перед великими творениями искусства. В глубине души он затаил мечту вернуться когда-нибудь к живописи. По всем предметам он в общем успевал и лишь по военному делу все время получал посредственные отметки. Он думал, что может стать кем угодно, но только не военным. Порой Мехти в ущерб одному предмету увлекался другим. Своими ответами он вызывал, например, восхищение профессора-историка, но зато причинял неожиданные огорчения профессору, ведущему логику. Однако к экзаменам он подтягивался и сдавал их хорошо. Зимой Мехти ходил на лыжах. Сначала этому учила его Женя — черноволосая, удивительно милая девушка, но уже через год он сам стал учить ее виртуозной лыжной ходьбе, водя девушку по таким кручам, что у нее захватывало дух. К этому времени он уже владел французским, испанским и немецким языками… Снова Москва. Море огня. Город вырос; улицы его стали шире, величественнее. Нигде жизнь не бурлила так, как в Москве! Мехти шагал по знакомым улицам и не узнавал их. По Охотному ряду уже не ходили трамваи, — здесь плавно катились троллейбусы. На одном из них, двухэтажном, он проехал на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку, которая открылась совсем недавно. Он восторженно глядел на великолепные павильоны республик. У белорусского павильона обособленной кучкой стояли иностранные корреспонденты.

«М-да, райский уголок устроили, — морща нос и кривя губы, заметил корреспондент, одетый, несмотря на жару, в кожаную куртку, испещренную «молниями». — Да только везде ли у них так?..» Он говорил по-французски, но с некоторым акцентом. Спутники его улыбнулись. Мехти, который проходил в это время мимо иностранцев, услышал последнюю фразу журналиста и невольно приостановился. Иностранцы подозвали его к себе. Мехти подошел. Корреспондент в кожаной куртке оглядел Мехти с ног до головы. Мехти был в обыкновенной голубой майке, в парусиновых брюках и в тапочках. «Ви… ви…» — корреспондент с «молниями» защелкал пальцами в поисках подходящего слова. «Говорите по-французски, я вас пойму», — перебил его Мехти. «О! О! — изумленно воскликнул иностранец и спросил по-французски: — Где вы научились французскому?» — «В институте». — «Великолепно!» — «А что тут особенного?» — добродушно улыбнулся Мехти. «Скажите… Вы не ответите мне на несколько вопросов?» — «Если смогу, отвечу». Корреспонденты взяли «наизготовку» свои блокноты. В это время к Мехти подошли двое юношей — украинец и узбек в цветном халате. Корреспондент в кожанке иронически оглядел незатейливый наряд Мехти и сказал что-то своим коллегам по-английски. Мехти плохо знал английский, но по произношению корреспондента догадался, что это американец. «Скажите… гм… что вы считаете главным в жизни? Богатство? Успех? Или, может быть, — он усмехнулся, — работу?» — «Главным в жизни, — твердо сказал Мехти, — я считаю ясность цели». — «Ясность цели? Что же такое, по-вашему, ясность цели?» — спросил журналист. «Ну, как бы это вам объяснить… — В глазах Мехти мелькнул огонек задора. — Мы вот говорим, что надо строить новые города, и на карте появляется название нового советского города. Мы говорим: больше металла! — и выпускаем новые тракторы, автомобили, станки, турбины. Мы говорим о борьбе за изобилие продуктов — и показываем вам результаты этой борьбы… Вот это и есть ясность цели… Понятно?» — «Н-не очень», — буркнул американец. «Жаль, — Мехти улыбнулся. — А впрочем, я так и думал, что вы этого не поймете!» Корреспондент так и не записал ничего в свою книжку, а Мехти подхватил под руку узбека и украинца и присоединился к шумному и праздничному людскому потоку. «Что ты им объяснял, друг?» — спросил украинец. «Объяснял самые простые вещи, но, как видно, они не поняли… Или не пожелали понять». Они вошли в чайную возле павильона Российской Федерации и весело пили там чай с баранками…

…И вот 1941 год. Война… Таня с Петей провожали Сергея Николаевича на фронт. Он был назначен комиссаром в одно из авиационных соединений. «За маму не беспокойся», — громко и внушительно сказал Петя. Многие оглянулись на его голос; среди провожающих возникло оживление. Таня улыбнулась сквозь слезы…

…Военное училище в Тбилиси. Мехти принимали в партию. Он поклялся сражаться за Отчизну до последней капли крови. Сын коммуниста, маленький барабанщик пионерского отряда, художник, лингвист стал воином, коммунистом. Ему выпало на долю защищать честь и свободу своей Родины на Сталинградском фронте. Здесь, на фронте, он особенно хорошо узнал людей, — вдали от дома, от семьи, от родных они быстрее сближались друг с другом. На фронте Мехти получил письмо от одного из бакинских друзей. Он трижды перечитал его, сидя в окопе. К нему подошел политрук роты. Он хотел провести беседу с бойцами, но люди оглохли от орудийного грохота. Мехти отдал письмо политруку. И пошло оно гулять по окопам, по ходам сообщений, по блиндажам. Друг Мехти писал, что он вместе с группой геодезистов находится в центральной части Азербайджана, в маленьком селении Мингечаур — они ведут первые изыскательские работы в местах, где скоро начнется строительство грандиозного гидроузла. Цель строительства — оросить водами Куры засушливые степи, дать ток новым нефтяным промыслам, фабрикам, заводам. Письмо переходило из рук в руки, и светлели, загорались улыбками лица бойцов. Вокруг громоздились руины, шел жестокий бой, смерть витала над головами, а народ, как и всегда, думал о жизни, о созидании. Он думало будущем… А чтобы завоевать это будущее, нужно было, не щадя жизни, драться за свою землю. И Мехти сражался с яростью, с ожесточением. Ненависть с особенной силой вспыхнула в его сердце, когда он узнал, что немцы беспощадно бомбят его любимый Ленинград, что Петергоф превращен в развалины, что бомба попала в Эрмитаж. Ленинградцы несокрушимой стеной поднялись на защиту своего города. И Мехти гордился ими, как самыми близкими людьми… В одном из ожесточенных боев часть Мехти попала в окружение. Мехти был тяжело ранен, но продолжал драться. Когда кольцо фашистов стало совсем тесным и Мехти увидел их в пяти шагах от себя, он приставил к груди дуло автомата и нажал на курок… В глазах у него потемнело, и стало тихо-тихо… Очнулся Мехти в незнакомом помещении. Кругом были немцы. Он слышал их четкие шаги, резкие приказания; слышал вопли, стоны людей… Над ним склонилась женщина в черном платке, с бледным, измученным лицом. Она приложила к его ране мокрую тряпку… «Где я?» — спросил он хриплым и каким-то чужим, словно идущим издалека, голосом. «Нельзя… — тихо ответила ему женщина. — Тут нехорошо, тут нельзя… Тут надо тихо…» Она говорила на ломаном русском языке. Позже он узнал, что женщина эта — полька и что они — в концлагере. «Яду… достань мне яду…» — просил Мехти, а она все повторяла: «Нельзя… нельзя… Надо тихо…» Он быстро поправился, и теперь его все чаще водили на допросы. На допросах Мехти заявлял, что после сильного ранения он плохо все помнит. Он прекрасно владел немецким языком, у него было чистое произношение, и фашисты взяли это на примету. Мехти держался с ними свободно, независимо: он презирал смерть и считал, что вновь родиться для такой жизни, как сейчас, в концлагере, — это хуже смерти. И он вел себя вызывающе, хладнокровно смотрел смерти в глаза. Фашистам часто хотелось выпустить в него полный заряд своих пистолетов. А он стоял перед ними спокойно, твердо, с каменным лицом. Тогда немцы резко изменили свое отношение к нему… А потом…

— О чем вы думаете, Сергей Николаевич? — спросил Мехти, подняв голову.

— О Москве… — мечтательно протянул Сергей Николаевич. — Я ходил сейчас по ее улицам… Зашел на телеграф — тот, что на улице Горького, — получить письмо до востребования от Танюши и Петеньки. Он, наверно, уже умеет писать… Раньше он присылал мне только рисунки. Очень забавные…

— А по Манежной не прошлись, Сергей Николаевич? — с оживлением спросил Мехти. — Там ведь Кремль совсем рядом.

— Прошелся, Мехти, и по Красной площади прошелся… И заглянул в твою Третьяковку.

— А площадь Пушкина помните?

— Как же! И Петровку, где всегда столько народу…

— И Садовое кольцо, — сказали вдруг они в один голос и удивленно замолчали… Вся их бескрайная Родина казалась им сейчас обжитым, уютным домом, в котором они жили дружной, тесной семьей. Бесконечно огромным и дорогим был их дом, которому грозила опасность. Сергей Николаевич вздохнул: нет, не до идиллий нынче! И как бы думая вслух, сказал:

— А знаешь, Мехти… Боюсь я, что не совсем верно задумал ты свою картину. Немало еще трудностей на пути твоего солдата.

— Ну и что ж!.. Мой солдат с честью выйдет из испытаний! И увидит перед собой солнце — яркое, ослепительное солнце!

Сергей Николаевич внимательно посмотрел на Мехти. Пылкая, восторженная душа. Как и миллионы людей, ты мечтаешь о мире. Но не так-то просто придет к нам мир…

А Мехти говорил, загораясь все больше и больше:

— Наши уже подходят к границе. Скоро конец войне, скоро наступит мирная жизнь, и светлая, широкая дорога ляжет перед моим солдатом! Так ведь, Сергей Николаевич?

— Конечно, так, Мехти… Впереди — счастье. Но не такое оно легкое и безоблачное, как ты представляешь. — Лицо у полковника стало серьезным, строгим. — Не так все просто, Мехги… Ты видишь сейчас только того врага, который стоит перед тобой. И тебе кажется: уничтожишь его, и все будет хорошо! А ты загляни подальше, Мехти. Ведь искусство — это и есть «глядеть подальше», а?..

Мехти пожал плечами:

— А я и пытаюсь заглянуть вперед. И вижу все не в таком мрачном свете, как вы.

— В мрачном?.. Нет. Я хотел лишь сказать, что не так-то все просто. — И, понизив голос, полковник неожиданно спросил: — А ты знаешь, Мехти, что Карранти расстрелял твоего гостя?..

— Знаю… Но за что?

— За то, что он предложил чуть ли не миллион, если Карранти заведет нас в квадрат 11. Естественно, что начальник штаба обозвал его мерзавцем, и тогда тот, убедившись, что его планы провалились, решил бежать. Он поранил Карранти чем-то твердым. И Карранти пристрелил его. Так мне, по крайней мере, рассказал сам Карранти.

— Он сильно ранен?

— Легко, в лоб. Но попади он чуть ниже, и Карранти лишился бы глаза.

— Я все-таки не понимаю, — после минутного молчания проговорил Мехти. — Почему Карранти понадобилось увести его так далеко?

— Я спросил у него об этом.

— Ну и что?..

— Гость выразил желание осмотреть окрестности штаба, чтобы уточнить место, куда самолеты могут сбрасывать для нас взрывчатку.

— Странно… Ночью — уточнять место для сброса взрывчатки.

— И этот вопрос я ему задал. Он ответил, что ночь сегодня лунная: все видно. А гостю было некогда, он должен был вернуться назад сегодня же ночью…

Наступило молчание.

— А как насчет квадрата 11? — спросил Михайло.

— Ферреро получил от товарища П. срочное сообщение, что немцы собираются послать в квадрат 11 карательную дивизию.

— Значит, Карранти говорит правду?

— Да.

В круглом окне комнаты виднелась луна, — она словно подслушивала их беседу. Но вот ее заволокли тяжелые тучи, и в комнате стало совсем темно.

— Значит, — раздумчиво произнес Мехти, — нам не сбросят взрывчатку? А как же с немецкими эшелонами? Они теперь будут проходить свободно?

— Нет, Мехти. Они не пройдут. Товарищ П. обещал к утру доставить нам взрывчатку.

Сергей Николаевич встал, собираясь уходить.

— Я пойду на операцию с вами, — решительно сказал Мехти.

— Ты будешь отдыхать.

— Боитесь, что испорчу вам дело? — обидчиво усмехнулся Мехти.

— Нет, — просто сказал Сергей Николаевич. — Даже не знаю, как тебе объяснить, но мне очень хочется, чтобы ты оставался здесь.

— Сергей Николаевич, — помедлив, спросил Мехти. — Вы сомневаетесь в Карранти?

— Нет, — твердо ответил полковник. — Человек прислан сюда не откуда-нибудь, а из штаба корпуса.

— Тогда почему мне нужно оставаться здесь?

— Я же сказал, Мехти, что даже не знаю, как тебе объяснить… шестое чувство, что ли.

— Хорошо, останусь, — пожал плечами Мехти.

— Оставайся, — кивнул полковник. — Повторяю, что я не чувствую недоверия к Карранти, но случай с американцем должен быть выяснен до конца. Здесь что-то не так.

— А из-за этого чувства Карранти будет обижен на меня, — ворчливо заметил Мехти. — Он ведь знает, что вы всегда берете меня на крупные операции, и сразу догадается, что я оставлен при нем неспроста.

Мехти на минуту задумался.

— Впрочем… — он многозначительно улыбнулся. — Я буду вести себя очень неискусно, пусть заподозрит, что я присматриваю за ним. Его это взорвет, а взорвавшись, волей-неволей он будет вынужден полностью доказать свою правоту.

Улыбнулся и Сергей Николаевич:

— Забил Михайловский фонтан! Что ж, мысль неплохая, где-то я читал… «При взрыве бывает огонь, а при огне все видно».

— Зато пропадай моя головушка! Карранти на меня год коситься будет.

— Эх, только бы и горя… Но все-таки будь осторожен, Мехти. Нам здесь на любую вещь в восемь глаз смотреть надо. Обдумай несколько решений и принимай лучшее. Я понимаю: твоя нынешняя профессия требует от тебя решений быстрых, подчас молниеносных. Но помни, без опрометчивости! Не ради себя, ради сотен людей, Мехти… А теперь спокойной ночи.

— Спокойной ночи, товарищ полковник. Вернее, удачного утра!

Сергей Николаевич ушел. Мехти погрузился в долгое раздумье: «Да, полковник прав: не так-то все просто. Я привел сероглазого. Тот оказался врагом. И вот он убит, а я должен оставаться при начальнике штаба. Напрасно, наверное… Карранти направлен сюда из корпуса, а там уж выбирали, конечно, кого получше да понадежней… Он опытен, исполнителен, скромен. Полковник, кажется, склонен сгущать краски. Вот и картина моя ему не понравилась… А разве она задумана неверно? Мир устал от войны. Мы все ждем ее конца: и Сергей Николаевич, и Ферреро, и я, и мой солдат… Скоро, скоро солдат возвратится домой — счастливый, радостный, с ясным, спокойным взглядом… Надо будет достать краски… Ребята обещали найти самые лучшие!.. Да, пора приниматься за картину…»

С этими мыслями Мехти уснул.

* * *

Был предрассветный час. Всё вокруг окунулось в густую и вместе с тем какую-то зыбкую голубизну.

Отряд во главе с Сергеем Николаевичем спускался по горному склону. На фоне неба и гор четко вырисовывались длинные темные силуэты людей. Партизаны обмотали обувь кусками войлока, чтобы не поскользнуться. Ночью снег шел вперемежку с дождем, а к утру ударил мороз, и двигаться по льду было очень трудно. Впереди шли проводники. Они предупреждали по цепочке об опасных кручах и поворотах.

В одном из пунктов отряд Сергея Николаевича получил взрывчатку, доставленную туда еще ночью по распоряжению товарища П.

Когда густая голубизна окончательно растаяла и стали видны покрытые снегом горы и слабые, ровные дымки, поднимающиеся к небу из труб далеких деревенских домиков, затерявшихся среди заснеженных сосен, отряд шел уже по равнине. Старики и подростки, которые, на первый взгляд, случайно встречались партизанам в пути, сообщали о том, что дорога свободна.

Рельсы железнодорожного полотна причудливо извивались вокруг гор. По этой дороге должен был пройти немецкий эшелон, доотказа набитый солдатами, офицерами, а также боеприпасами. Немцы знали, что все эти районы контролируются партизанами, и поэтому расписание поездов было составлено так, чтобы проезжать здесь только утром; партизаны действовали обычно под покровом ночи.

Сергей Николаевич разбил свой отряд на несколько групп. Партизаны растянулись далеко по равнине и начали подготовку к взрыву. Не должен остаться целым ни один вагон, хотя состав огромен. Последняя порция взрывчатки была снабжена специальным детонатором, — колесо паровоза, наехав на него, должно вызвать первый сильный взрыв, и взрыв этот передастся «по цепочке» к следующим «порциям» взрывчатки, вплоть до хвостового вагона.

Было морозно. Земля между шпалами не поддавалась лопатам и киркам. Приходилось орудовать ломами. Работа шла медленно. Несмотря на сильный мороз, партизанам было жарко; многие сбросили с себя верхнюю одежду.

Наконец обледеневший слой земли пройден, и работа начала спориться. Настроение у партизан поднялось, послышались шутки.

Среди партизан были люди разных характеров. Одни ворчали, обижались на брошенную по их адресу шутку, другие, более находчивые, отвечали новой шуткой. Смеялись все тихо — так, чтобы не наделать лишнего шума.

Сергей Николаевич шел по полотну, внимательно проверяя ход работы. Он давал короткие указания и только после того, как убеждался, что тут все в порядке, переходил к следующей группе.

До того как пройдет поезд, оставалось минут пятнадцать-двадцать. Надо было уходить, чтобы не попасться на глаза немецким наблюдателям, которые могли заметить партизан с паровоза.

Сергей Николаевич отдал приказ об окончании работы. Партизаны быстро замаскировали снегом разрытую землю, собрали инструменты и скрылись за поворотом дороги. Поднимаясь в гору, они увидели сквозь ветки деревьев бесконечно длинный состав, медленно приближавшийся к своей гибели. Партизаны остановились и залегли в кустах.

Прошло еще несколько секунд…

Взрыв заставил содрогнуться окружавшие горы, и эхо его отдалось в Триесте.

Сергей Николаевич почувствовал, как земля вздрогнула под его ногами.

Вагоны охватило пламя. Оставшиеся в живых немцы повыпрыгивали из вагонов и начали пускать в пространство длинные автоматные очереди. Новые взрывы (загорелись боеприпасы, находившиеся в вагонах) заставили их разбежаться в разные стороны.

Один из растерявшихся солдат скатился вниз по насыпи прямо на притаившуюся во рву Лидию Планичку. Приказа стрелять не было. Планичка отбросила в сторону ружье и, схватив в охапку обезумевшего немца, повалила его на землю. Ненависть, лютая ненависть придавала ей силу. Она прижала солдата к земле, и, как он ни извивался, вырваться из ее сильных и цепких рук ему не удалось.

Наконец полковник, который все это время спокойно выжидал удобную минуту, приказал открыть по немцам огонь.

* * *

Утром Анжелика, зябко кутаясь в теплый клетчатый плед, радушно предложенный ей хозяйкой, у которой она провела ночь, побежала по узкой горной тропинке к домам, расположенным чуть выше. Перепрыгнув через низкий плетень у одноэтажного дома, выкрашенного в темно-зеленый цвет (это делало его незаметным среди сосен), Анжелика направилась к крыльцу и постучала в дверь. Ее впустили в небольшую комнату, отведенную для Васи. Хозяевами дома были словены. Женщина средних лет, впустившая Анжелику, лукаво улыбнулась девушке, так рано поспешившей навестить ее гостя.

Вася еще спал. Анжелика тихо села у его ног. Вася спал спокойно и безмятежно, как ребенок.

«А все-таки он совсем еще мальчик», — подумала Анжелика и, протянув руку, отвела волосы со лба спящего. Руки ее были холодны с мороза. Вася лениво приоткрыл глаза и, увидев смеющуюся Анжелику, сладко потянулся и сел на постели.

— Лентяй, — сказала Анжелика.

— Ну вот еще, — Вася нахмурил выцветшие брови. — Нельзя уж раз в жизни поспать вдоволь.

— Ну, вставай, вставай, Вася.

Вася еще раз потянулся, протер глаза, зевнул и вдруг с детской непосредственностью воскликнул:

— А какой я сон видел, Анжелика!.. Будто брожу я по окраинам Смоленска. Весна. И всюду цветут незабудки, ромашки, колокольчики. Буйно цветут, весело!..

Вошла хозяйка, позвала их пить горячее молоко.

В ее комнате, у маленького окна, на потемневшей от времени скамейке сидел гладко выбритый старик — в нем нетрудно было узнать священника, беседовавшего с Михайло в Триесте. Он вырезал из дерева игрушечного козленка со смешной бородкой. Несколько козлят были уже готовы; старик выстроил их на узком подоконнике. За все время пребывания в этой комнате Анжелики и Васи старик не произнес ни единого слова, — он только бросал на них время от времени короткие взгляды, и на губах у него мелькала еле заметная ласковая и лукавая улыбка.

Анжелика знала, что священник в большом почете среди партизан, что он доставляет им ценные сведения; знала она также, что иногда он бывает не священником, а продавцом деревянных козлят, играющих немаловажную роль при передаче важных сведений партизанам.

Загрузка...