Раз он обернулся, глянул через плечо, увидел «свой» дом, сарай, желтую полоску света из приоткрытой двери. Она, эта девочка, емотрела на него в щелочку, ожидая, как он добежит до леса, она, наверное, тоже подбадривала его, но если он все время говорил себе: «Давай Давай! Давай!», то она, наверное, шептала: «Швидче! Швидче, дядечку!»

Он еще раз мысленно сказал ей спасибо: «Тебе, детям, твоей матери», - когда от деревни кто-то поскакал за ним верхом, когда этот верховой крикнул, убедившись, что не догонит: «Стой! Стой! Стой!», когда этот верховой, сдернув винтовку, дал по нему выстрел, другой, третий, и первая пуля ушла сбоку, вторая тенькнула где-то высоко, а третья ударила ему под ноги.

С разгона он забежал в лес и помчался, слыша, как верховой дострелял обойму наугад.

«Под самый занавес! Ведь надо же! Черт бы его драл, этого полицая! - ругался он про себя. - Чтоб ему миной обе ноги оторвало! А как же девочка?» - испугался он.

- Пусть ей повезет, пусть ей повезет, пусть ей повезет! - как заклятие повторил он вслух, словно бы обращаясь к деревьям, снегу, земле под снегом, воздуху, лунному свету, заливавшему вершины деревьев.


Старый человек - сгорбленный, в глухо завязанной меховой шапке, в полупальто, в больших, не по росту - росту человек был маленького - валенках, толсто подшитых, с заплатанными пятками, тянул за собой по дороге детские санки. На санках лежали топор, жгут веревки, мешок, свернутый в несколько раз, и детские грабли. Все это было крепко прихвачено к санкам несколькими витками бечевы.

Шел человек как-то боком, одним плечом вперед, подпрыгивая при каждом шаге. И усы, и соединяющаяся с ними бородка, и края шапки, примыкавшие к его лицу, были как будто помазаны серебристою краской, так лег на них иней. Санки легко скользили, иногда сдвигаясь вбок, к обочине, и тогда человек резким движением направлял сани за собой, менял руку, но не сбавлял шагу.

Дорога шла под гору, слегка снижаясь от городка, из которого вышел человек, к лесу. Был тот хороший день, какие устанавливаются в начале зимы, когда снег уже лег окончательно, но еще нет сильных холодов, а просто свежо и звонко в воздухе. Ярко светило солнце, снег блестел так, что приходилось щуриться, блестели от солнца и стекла в домах городка, а кресты на куполах церковки, возвышавшейся над городком, сверкали, как будто ночью их кто-то начистил.

Сворачивая с дороги, перетаскивая через придорожную канаву санки, человек незаметно огляделся и пошел к опушке. Зайдя за первые деревья, он отвязал топор, но не стал рубить сушняк тут, а пошел дальше, в глубь леса.

Следя за ним, стараясь переходить от дерева к дереву бесшумно, Андрей отступал стороной так, чтобы человеку не попались на глаза его следы.

На небольшой полянке, в сотне метров от опушки, человек постоял, вроде отдыхая, потоптался, сделав при этом полный оборот, чтобы вновь оглядеться, развязал наушники, чтобы послушать, ничего не увидел и не услышал и отошел к ничем не примечательной сосне.

Из-под ветки, согнувшейся под снегом, Андрей сбоку хорошо увидел, как старик, отогнув на сосне кусок надрезанной коры, что-то засунул под нее. Это «что-то» не вошло сразу как следует, и старик подтолкнул его пальцем, потом прижал кору, и можно было бы пройти рядом с сосной и ничего не заметить.

Еще Андрей разглядел, что старик колченог, одна нога у него была короче, отчего он и ходил как-то вприпрыжку, отчего все его тело было перекошено.

«Так, - подумал Андрей. - Так. Ну, кажется, я выбрался! Только убедить его! Только бы убедить».

Старик между тем, отвязав веревку, сняв мешок и грабли, взяв топор, пошел в сторону от сосны и начал рубить сушняк, стаскивая его к санкам и укладывая на них. Когда он отошел так, что от сосны его не стало видно, Андрей, прислушиваясь к ударам топора, перебежал к сосне, отогнул кору и достал сложенную бумажку. На бумажке было написано:

«1-6; 2-14; 3-52; 4-7». Ниже стояла приписка: «Неделя».

Сунув бумажку на место, Андрей пошел к старику. Он дождался, когда старик начал увязывать дрова.

- Здравствуйте, - сказал он. - Я все видел. - Старик вздрогнул, как если бы кто-то неожиданно ударил его по спине, отступил от саней, тревожно посмотрел по сторонам и потянулся было к топору. - Не надо, отец! - потребовал Андрей. - Я свой.

- То есть? - из-под кустистых седых бровей старик враждебно смотрел на Андрея. В его взгляде не было страха, скорее в нем была досада. - То есть?

- У вас, отец, еды нет какой-нибудь? Я третий день не ел, - он присел на дрова и опустил голову. Сил у него почти не осталось, желудок сжался и ныл,, ноги дрожали, и он, двигаясь теперь медленно, мерз. Остатки еды, которую дала ему девочка, он съел третьего дня. - Я пленный. Бежал. Пробираюсь к своим.

Старик все так же настороженно молчал, этих слов для начала разговора не хватило, и Андрей должен был повторить:

- Я все видел. Я прочел «1-6; 2-14» и так далее. До «недели». Я положил записку на место. Верьте мне.

- Это почему же? - задал вполне резонный вопрос старик недоброжелательно, очень и очень недоброжелательно, да еще и заложив руки за спину, да еще покачавшись в валенках с носков на пятки. Старик, наверное, обдумывая что-то, привык так качаться Но уходить старик не собирался, он даже не смотрел на дрова, на незавязанную веревку, по одному концу которой, валявшемуся на снегу, он и топтался.

Конечно, старик теперь не должен был торопиться - Андрей понимал это, - его тайная связь с кем-то была раскрыта, и он должен был узнать, кто это сделал, подумать, что делать дальше, что ему грозит.

- Так как же насчет поесть чего-нибудь? - спросил снова Андрей, похлопав по мешку, в котором что-то было завернуто. - Я говорю, я - сержант Новгородцев, Андрей Новгородцев. Десять дней назад попал в плен. Взяли они меня ночью. - Он коротко рассказал и о себе и о Стасе. - Нет, отец, я не сволочь. Вы верьте мне. Понятно, что доверяться каждому нельзя…

- Но тебе - можно?

- Вам придется, - сказал Андрей суше. - Вам доверяться мне придется. - Ему не понравилась ирония.

- Почему же?

- Потому что вам ничего другого не остается.

- То есть?

- То есть и пионеру понятно, что у вас с кем-то связь, что кто-то придет за бумажкой, что в бумажке какой-то шифр, что в войну такими вещами не шутят, что если бы эта бумажка попала фрицам… - он опять потрогал мешок. - Хлеб? А они зачем? - он поднял грабли.

- Шишки собирать. Для самовара, - старик, помедлив еще немного, развернул мешок, достал из него сверток и протянул ему. - Ешь. Хлеб, лук, картошка.

Андрей раскрыл сверток, и в ту же секунду его рот был полон слюны: от домашнего свежего хлеба так пахнуло, так пахнуло и теплой еще картошкой, так пахнуло и луковицей, очищенной и разрезанной вдоль на несколько частей! Он хотел впиться во все зубами и глотать, не жуя, но удержался:

- А вы? Как вас зовут? Давайте пополам.

- Николай Никифорович. Ешь. Ешь, - старик смотрел, то и дело начиная покачиваться на валенках, как исчезает еда, как дрожат у Андрея руки, и то и дело не переставая покачиваться. Из-за колченогости он и стоял и покачивался как-то наискось, и вообще он напоминал старого воробья, переживающего свою последнюю зиму.

В крошечном бумажном кулечке была и соль - большие, чуть желтоватые кристаллы. Десять дней Андрей ел без соли, девочка в деревне второпях не догадалась дать ему соли, или, может, у них самих ее было мало, или просто девочка не придала ей значения, но от желтых полугнилых огурцов, капустных кочерыжек, с которых кочаны были срублены, от мякоти недоломанных подсолнечников, которые он жевал и глотал, от всей той еды, что он мог добыть, выползая к концам огородов так, чтобы его не почуяли собаки и не начали лаять на всю деревню, его поташнивало.

Он положил в рот сразу несколько кристаллов и с наслаждением стал их сосать.

Когда Андрей сгреб в ладонь и слизал с нее последние крошки, Николай Никифорович спросил:

- Что дальше?

Вместо воды Андрей почерпнул снега и проглотил его. Конечно, он не наелся, он мог бы съесть пять таких порций, но все-таки желудок стал ныть тише, а со спины исчезли мурашки.

- Что дальше? Закурить у вас не найдется?

Отогнув полу пальто, Николай Никифорович достал кисет и сложенную в размер на длинную закрутку газету. Себе он свернул именно такую длинную, толстую, почти с карандаш, твердую папироску, перекосив рот, сунул ее в угол и, не вынимая, держа сцепленные руки за спиной, пускал дым носом.

- Вот что, - начал Андрей после первых затяжек, от которых у него чуть закружилась голова: махорка была крепчайшая, не то что его, смешанная на три четверти с сухими листьями. - Вот что, Николай Никифорович. Если бы я был сволочь, разве я бы сидел тут с вами? Как сволочь должна бы была действовать? Как?

Николай Никифорович наискось пожал плечами, ожидая.

- Так как?

- А так: увидел и - спрятался. Вы живете в этом городе? Человек вы приметный? Чего же спугивать? Ваша бумажка - это только кончик ниточки. Какой, я не знаю. А спугни вас - предположим, я с этими сволочами, с полицией, например, - а спугни я вас, ведь даже если вы не уйдете из города, даже если вас арестуют, вы можете ничего и не сказать. И ничего, кроме кончика, у этих сволочей и не будет. Ведь так? Какой же смысл был бы для меня, если бы я был сволочь, подходить к вам и говорить про «неделю»? Логично?

Глядя сбоку, склонив голову к плечу, Николай Никифорович молчал.

- Вы же пожилой человек. Подпольщик. Года два, наверное, в подполье. Так? Молчите? - Андрей усмехнулся. - Ну и молчите себе. От логики никуда не уйдете. Всю ночь будете думать. А мне все-таки поверите… Хотя…

- Что «хотя»?

У Андрея мелькнула страшная мысль. Он подумал-подумал и решил ее высказать.

- То «хотя», что и я с вами рискую.

- Пока я дойду до городка, ты будешь за десять километров, - сказал Николай Никифорович. - Но я не собираюсь тебя выдавать. Одним беглым военнопленным больше, одним меньше - какая разница?

- Не в этом дело, - не согласился Андрей. - Хотя…

- Опять «хотя»?

- Да, - Андрей встал, подошел вплотную к Николаю Никифоровичу и, глядя сверху вниз, медленно начал:- Однажды я лежал в госпитале. В сорок втором. В Костроме. Там лежали и партизаны, которых вывозили на самолетах. Так вот, они рассказывали, что иногда свои страшней фрицев. Фриц что - он виден. А вот когда фрицы из наших предателей делали ложные партизанские группы, даже отряды, и эти группы или отряды вступали в контакт с настоящими партизанами и наводили на них немцев, тогда было плохо - тогда партизаны гибли пачками. Или когда фрицам удавалось с бежавшими пленными или как-то иначе забросить к партизанам своего агента, тогда партизанам тоже было плохо…

- При чем тут я! - сердито буркнул Николай Никифорович. Он ни на сантиметр не отодвинулся, хотя Андрей нависал над ним. В глазах у Николая Никифоровича горела злость. - Меня это не интересует.

- Да? Не интересует? Но интересует меня! - отрезал Андрей. - За хлеб - спасибо, но вдруг вы сволочь? Вдруг вы связной с немецким агентом? Вдруг это донесение для него? И агенту надо выходить на связь. Не так ли? Если это так, через сколько часов на меня начнется облава?

Андрей сел на сани, обдумывая эту мысль, прикидывая, что же делать дальше. Ему не доверяли, но и он не должен был доверять каждому. Даже за хлеб, картошку и лук. Но еще до этой мысли он принял решение, и теперь старик его не интересовал. Но он добавил:

- Когда я сказал вам: «Здравствуйте, я все видел», я тоже рисковал жизнью! И сейчас рискую. Но давайте собирать шишки. Могу помочь.

Он встал.

Николай Никифорович, покачавшись на носках, спросил:

- Что ты от меня хочешь?

- Вы не знаете, что в таких обстоятельствах может хотеть человек?

- Оружие?

- И это.

- Оружия у меня нет.

- Жаль.

- Еще что? Еда?

- Еда тоже нужна. Но главное - к своим, свяжите меня с нашими.

Николай Никифорович ответил без колебания:

- Не могу.

По тому, как он закрыл глаза, стиснул углом рта окурок, Андрей понял, что дальше с ним говорить на эту тему бесполезно.

Андрей горько усмехнулся.

- Давайте собирать шишки. Не тратьте времени.

Они быстро нарубили еще сушняка, так что получилась хорошая вязанка, плотная, но и не очень большая, чтобы особенно не бросалась в глаза, а потом взялись за шишки: Андрей граблями ворошил под соснами снег, а Николай Никифорович, двигаясь за ним на корточках, волоча за собой мешок, собирал в него шишки. Сухие, смолистые, они, наверное, гудели огнем в самоварной трубе.

- Где ты учился? - как бы между прочим спросил Николай Никифорович, встряхивая мешок, чтобы шишки легли плотнее.

- В архивном. В Москве, - Андрей больше не нуждался в этом старике. Идти с ним в городок он не мог, это было и рискованно, да и не нужно: он принял решение.

- Вот как? - удивился Николай Никифорович. - А что, был такой институт?

- Почему «был»? Он и сейчас есть. Историко-архивный институт.

- Вот как? В Москве?

- В Москве.

- Где же в Москве? Москва большая! Хорошо бы, - после паузы, после подавленного вздоха, хорошо бы, - сказал Николай Никифорович, - побывать в Москве.

- Побываем, - поддержал его Андрей.

- И долго ты учился? - Николай Никифорович пристально

смотрел на него.

- Два года. Два курса.

- Потом? Война помешала?

Андрей сообразил: «Он допрашивает меня». Он спросил:

- Отец, а вы кто? Кто по специальности?

- Никто, - сердито ответил Николай Никифорович. - Живу из милости у дочери.

- Нет, я не про это, не про сейчас. Сейчас ясно, что у фрицев все свое, и мы им не нужны. До войны кем вы были?

- Зачем это тебе?

- Да так, просто. Или это секрет? Вы же меня… расспрашиваете.

- Нет, какой там секрет, - Николай Никифорович отряхнул рукавицы и полез за махоркой. - Я работал архивариусом. Эхма! - вздохнул он. - Давай еще закурим. И вообще… Дай-ка свой кисет. Давай-давай, - он пересыпал всю махорку в Зинин кисет и положил туда всю бумагу, оторвав лишь себе и ему по полоске на закрутку. - Огонь у тебя есть? Хорошо, что дальше собираешься делать?

- Подумаю. Вам, наверное, надо торопиться. - Андрей сунул грабельки под веревки.

- Ничего. Успеется, - Николай Никифорович подергал сушняк из охапки, чтобы охапка не казалась такой аккуратной. - Еще кто заметит, догадается, что не один я увязывал. Я спросил тебя, что ты будешь делать потому, что завтра могу снова прийти. Мол, решил заготовить побольше дров, пока снега в лесу немного. На месяц, на два. Привезу тебе хлеба. Еще чего-нибудь. Приходить?

Андрей чувствовал, что старик начинает ему верить, но стоило ли ему верить старику? Еда, махорка, особенно записка как будто давали право на эту веру. Но береженого и бог бережет. К тому же он принял решение: он полагал, что между этим утром и часом, когда кто-то придет за запиской, не должно пройти особенно много времени, иначе донесение могло потерять цену.

- Нет, не надо, - уверенно сказал он, - бесполезно. Меня здесь не будет.

Николай Никифорович быстро, как бы между прочим, а в действительности очень внимательно, посмотрел ему в лицо:

- Не будет?

Андрей кивнул.

- Какой смысл? Ну раз вы принесете еду. Ну два. Взять меня к себе вы не можете…

- Нет. Это исключается.

- Получается, что мне надо действовать самому.

- Пожалуй, - согласился Николай Никифорович. Он взялся за веревку, которой тянул санки. - Что ж, желаю тебе всего… Всего доброго… Всего, чего ты заслуживаешь, - уточнил он.

- Вам тоже, - Андрей помог ему довезти санки к опушке. - Так, значит, вы не можете свести меня со своими?

- Нет! Не могу, - они чуть постояли. - Но завтра на всякий случай я привезу еду.

- Дело ваше, - сказал Андрей. А архивный институт находится на улице 25-го Октября, бывшей Никольской, между площадью Дзержинского и Красной площадью. Там рядом Славянский базар, ГУМ, памятник Ивану Федорову. Да, - вспомнил он, - во дворе института теремок. Старинный теремок. Считают, что в нем не то жил, не то печатал Иван Федоров.

- На Никольской, говоришь? - старик получше натянул рукавицы и обмотал вокруг правой веревку от саней. Это по имени церкви, что ли? Никольского собора?

Андрей поправил дрова, взялся рядом за веревку.

- Нет. Ну, поехали? Я помогу до опушки. Нет, не по церкви. Там рядом Никольская башня Кремля. Из вспомогательных’ исторических наук у нас были хронология, дипломатика, палеография, сфрагистика, нумизматика, и еще кое-что. Доволен, отец? То-то. Если мало, могу добавить, что на теремке Ивана Федорова флюгер, а на флюгере дата 1646 год. В общем, отец, этот экзамен я сдам тебе на пять. Да и не только тебе, потому что мне врать нечего. Ясно? Не тяжело везти? Ну, счастливо. Спасибо, что покормил. Я на тебя не в.обиде.

Фигурка Николая Никифоровича удалялась, скоро стало незаметно, как он подпрыгивает. Андрей смотрел ему вслед, и сердце у него щемило - он только что был со своим, только что мог связаться через него с кем-то.

«Ничего! - утешил он себя. - Еще не все потеряно. Еще посмотрим, как оно выйдет!»

Он верил в удачу. Когда-то, когда он был совсем маленьким, лет пяти, что ли, его бабка, набожная крайне старушенция, водила его в церковь. По дороге к ней им попадались всякие хромые, горбатые, колченогие, слепые, и бабка, раздавая милостыню, внушала ему: «Встретить убогого - к добру, к удаче, так что им, убогоньким, радоваться надо. А ты боишься. Стыд и срам!» Милосердие, необходимое убогим, таким образом получало твердую основу - помилосердствуешь, значит, и сам жди добра.

Конечно, Николай Никифорович был тридцать три раза прав: не мог он вот так взять и свести его с нашими, с подпольщиками ли, с партизанами ли, с кем-либо еще, борющимся против немцев. В сорок первом он, Андрей, в РДГ убедился, как должны были осторожничать все те, кто воевал в тылу гитлеровцев. Когда старший их группы выходил в какой-нибудь точке на обусловленную связь, когда там, на этой точке, ему говорили о бежавших пленных, ищущих возможности связаться с нашими - разведчиками, партизанами, подпольщиками, - ответ старшего группы всегда был один: «У нас своя задача. Никаких приказаний на этот счет у нас нет. Ставить под угрозу свою задачу не имею права!» На первый взгляд, так отвечать было жестоко. Но кто гарантировал, что под видом пленного, бежавшего из лагеря, или, как он, из поезда, им в группу не подсунули бы провокатора? Или шпиона, который искал и такой возможности перебраться на нашу сторону после того, как группа, выполнив задачу, вернется через фронт? Да немцы могли, завербовав предателей, под видом пленных пускать их скитаться по своим тылам с тем, чтобы эти предатели, взывая к милосердию наших людей, оставшихся на захваченной немцами территории, взывая к милосердию, с помощью этих людей могли связаться с партизанами или подпольщиками, а потом выдавать их, подводить под аресты, расстрелы.

Как же мог этот Николай Никифорович так вдруг поверить ему? Нет, тут все было логично, и он, Андрей, не имел основания, ни малейшего основания злиться на этого старика. Но это все говорил разум, а сердцу от этого не было легче.

Когда старик укатил свои санки с дровами и шишками, так ничего и не сказав ему, он отошел от сосны, в которой была записка, так, чтобы видеть сосну, но чтобы его не видели, й залез под нижние ветки елки, которые от снега опустились и совершенно скрывали его. Там, на сухой хвое, он скорчился, так как и места было мало, так как и холодно там было, и начал ждать.

Он знал, что кто-то же придет, что кто-то должен прийти за запиской, и не ошибся. Через несколько часов недалеко хрустнул сучок, потом наступила тишина, потом послышались осторожные шаги, потом опять наступила тишина. Он догадался, что человек подошел близко, видит сосну, стоит, наблюдая, нет ли признаков опасности.

Он не высовывался, пока человек подходил к сосне, он не высунулся, когда человек быстро достал записку и быстро же сунул туда другую, когда торопливо пошел обратно в лес, когда даже скрылся из виду.

Человек был одет в маскхалат с накинутым капюшоном и обут в белые валенки, и, хотя эта одежда скрывала его фигуру, а капюшон почти скрывал лицо, по движениям, по тому, как человек держал автомат, который висел у него поперек груди, по походке каждый мог бы догадаться, что к сосне за запиской приходила девушка.

Решив, что так будет лучше, верней, он пошел за ней, держась ее следов, снег позволял делать это без труда. Он не стал рисковать - если бы он вступил с ней в разговор там, у соены, она, как и тот архивариус, вполне резонно могла не поверить ему, должна была не поверить ему, а, не поверив, сделала бы все, чтобы не повести его за собой. Конечно, рано или поздно, но ей пришлось бы куда-то идти с этой запиской, и он бы пошел за ней, она бы от него не отделалась, но все это осложняло его задачу, и он выбрал именно вариант слежки за ней, чтобы появиться там, куда она шла, перед теми, к кому она шла, нежданно-негаданно, а там пусть делают с ним что хотят?

Он прошел километра два за ней - девушка уходила в глубь леса под косым углом к опушке, - когда она вдруг остановила его:

- Стой! Стой, стрелять буду! Ни с места!

Еще до этого окрика он услышал, как клацнул взведенный затвор.

Она целилась в него, держа автомат руками в тонких перчатках - он видел, что палец у нее на спусковом крючке, - а варежки, варежки с меховой оторочкой, покачивались на лямках.

Голос у девушки был сердито-раздосадованный, взволнованный и в то же время испуганный. Девушка стояла за кустом, выставив из-за него автомат. Очень скоро ствол автомата не то что задрожал, а закачался вверх-вниз, вправо-влево: девушке, наверное, было или трудно, или неудобно, а может быть, даже страшно держать автомат.

Он остановился.

- Стою. Не стреляй. Не надо. Я - свой!

Девушка выглянула, чтобы рассмотреть его получше.

- Кто - свой? Какой - свой?

Он тоже ее рассмотрел: она, когда шла, отбросила капюшон комбинезона, отчего открылась ее голова в новенькой солдатской шапке с красной звездочкой. Звездочка утонула в цигейке, но он-то различил это алое пятнышко, и сердце его радостно заколотилось.

- Сними палец с крючка! Сейчас же сними! - приказал он. - Дернешь еще нечаянно! И кто-то услышит! - объяснил он, как бы отодвигая мысль, что он боится. Но вообще-то он боялся – девушка не просто держала палец на спусковом крючке, а давила на него, так что он даже как бы видел, как шептало крючка выходит из-под боевого взвода затвора. Надави девушка посильней, и он мог получить целую очередь.

- Видишь, - он поднял руки, - у меня ничего нет. - Он распахнул и шинель и показал, что и под шинелью у него ничего нет, а потом поднял руки вверх и снова прикрикнул, потому что, пока он распахивал шинель, девушка снова положила палец на крючок: - Убери палец! Автомат не игрушка! Ты это понимаешь? Я к тебе не подхожу! - он опять повторил, тыкая пальцем в то место на своей шапке, где была звездочка и где темная цигейка сохранила ее очертания: - Я - свой. Понятно? Свой!

- Ну и что? Что из этого? - спросила девушка, но палец все-таки вынула из предохранительной скобы, хотя и держала его так, чтобы успеть в секунду нажать на крючок. - Иди, куда ты шел. Понятно?

Девушка смотрела на него напряженно, хотя теперь уже и не испуганно. У девушки были маленькие темные глазки, вздернутый носик, широкие скулы и большой пухлый рот над круглым, как яблоко, подбородком. Из-под шапки, чуть сдвинутой на одну сторону, выбивались к виску и верхней части щеки неопределенного цвета - то ли коричневатые, то ли рыжеватые - волосы. Девушке было лет двадцать.

Он опустил руки и облегченно вздохнул.

- Мне некуда идти.

- Это не мое дело, - возразила девушка. - А подойдешь, буду стрелять.

- Будешь! - согласился он. - Будешь. Я поэтому и не подхожу к тебе. Ты мне не нужна. Мне нужны свои. А насчет стрелять - надо знать, в кого и когда. Или для тебя убить человека - это семечки? Надень сейчас же варежки! Ну! Руки поморозишь!

- Не заговаривай зубы! - возразила девушка. - Иди своей дорогой.

- Мне некуда идти! - повторил он. - И не нужно мне тебе заговаривать зубы. - Его злила, как ему показалось, ее глупость. - Ну ладно. Убей. Стреляй. Черт с тобой! Только помни потом, и дай бог, чтоб ты до конца войны дожила, и долго потом жила после войны - до старости, - чтобы помнить долго, всю жизнь, что сегодня ты убила человека ни за что, ни про что. Ну что ж ты? Стреляй! Всади весь магазин. Чтоб быть уверенной…

- Иди своей дорогой, - сказала девушка. Губы ее дрогнули. - Иди и все.

Он с отчаянием сел на снег, опустил голову почти к коленям и покачал ею:

- У меня нет этой дороги. Мне некуда идти. Я ищу своих. Своих, понимаешь?

- Своих здесь нет.

- Но ты ведь своя? - он в это верил: звездочка, новенький ППШ - он разглядел, что ложе автомата поблескивает, на нем еще не стерся лак, солдатская шапка, армейский полушубок, который угадывался под маскхалатом, армейские же новые валеночки говорили ему, что девушка даже не партизанка, а солдат, который находится по какому-то заданию в тылу немцев.

- Своя, да не для тебя! - отрезала девушка. - Иди, тебе говорят. Но за мной - не смей! Вставай. Вставай, вставай! Неча тут слезы лить!

Он встал и немного отошел, чтобы успокоить ее и в то же время чтобы, если она вздумает стрелять в него, когда услышит, что он хотел ей сказать, чтобы она не попала наверняка.

- Я говорил с Николаем Никифоровичем. Я видел записку. Не будь дурой! - крикнул он, потому что девушка подняла автомат и нацелилась ему в грудь. - Убери палец! Дослушай же! Стрелять будешь потом! Дослушай, тебе говорят! Что я, прыгну на тебя через эти десять метров? Опусти автомат! Так. Хорошо. Молодец. Так вот, я говорил с Николаем Никифоровичем. Он даже дал мне хлеба и картошки. Я видел записку. И я об этом ему сказал. Но я не сволочь, не предатель, не подослан к вам. Иначе на кой мне было тащиться за тобой? Предатель что бы делал? Что бы я делал, если бы я был сволочью? Старика связного видел, записку читал, тебя… - он чуть было не сказал «выследил», но вовремя поправился:- Тебя видел. Теперь что бы надо делать? Если рассуждать логически - следить дальше. Потихоньку за вами следить, и все. Зачем же рвать кончик, когда надо бы тянуть всю нитку? Так ведь? Так? Подумай сама. Подумай, подумай! - настаивал он. - У тебя ведь тоже мозги, а не солома, - сказал он с уверенностью, пояснив: - Если бы их не было, тебя бы не послали сюда. Ты - радистка?

- Не твое дело. - Но девушка думала, она еще ниже опустила ствол автомата. Она то смотрела на него, то перед собой, то даже в сторону.

Он достал махорку, свернул папироску, закусил, он не торопил девушку. Он тоже думал.

- Смотри, - начал он и подошел шага на три. - Смотри. Что у нас получается?

- Не подходи! - предупредила она. - Ближе не подходи! - В ее голосе уже не было той жесткой, той беспощадной настороженности. То ли начав верить ему, то ли убедившись, что он ей не опасен, она немного оттаяла.

- Ладно, - он кивнул несколько раз. - Хорошо. Не буду подходить. Но ты слушай внимательно. Так вот…

- Только быстро. Мне тут некогда с тобой растабаривать. Передавай покороче.

- Предположим, я - гад. Предположим, я сволочь, которую хотят забросить к вам под видом беглого пленного.

- Предположим, - согласилась девушка.

- А ты что делаешь? Делаешь глупость какую-то! Вроде бы не дура, а…

- Почему глупость? - девушка даже отошла от куста. Он видел, что она морщит лоб и моргает, соображая. - Ты мне мозги не морочь!

Поборов досаду, выждав чуть-чуть, чтобы лучше «передать», он постучал себе по виску и почти приказал ей:

- Включи «прием»! «Прием»! Включила? Теперь не перебивай. Повторяю: я, предположим, сволочь. Я обнаружил связного, твою связь с ним, выследил тебя. Теперь я прошусь к вам. Так разве можно меня прогонять? Я сам даюсь вам в руки. Что ты должна сделать со мной? Ты же, предположим, захватила сволочь. Так «Руки вверх! Кругом! Не оборачиваться! Шагом марш!» И веди эту сволочь к своему начальству. Доложи. Начальство допросит меня, снесется с кем надо, и, если я и правда сволочь, если я не сумею доказать, что я свой, если вы убедитесь, что я гад, - так что же проще: к сосенке и пулю в лоб. Или петлю на сук, а мою голову в петлю.

На недалекой елке одна ветка, стряхнув снег, разогнулась, толкнула верхние, те, тоже стряхивая снег, толкали другие, снег зашуршал, осыпался, девушка вздрогнула, быстро присела, дернула ствол автомата в ту сторону.

- Не бойся! - усмехнулся он. - Так вот…

Девушка открыла рот то ли от удивления, то ли чтобы что-то ему возразить, но он не дал ей и слова молвить»

- А ты… а ты эту сволочь отпускаешь, сволочь сейчас бегом в город, к первым фрицам или полицаям: «Тревога! Тревога! Тревога! Русские диверсанты в квадрате таком-то! По машинам! Окружить квадрат!..» И куда ты денешься? Куда? Под землю? Улетишь на воздушном шаре? А остальные? Зароются в снег? Так у них, у фрицев, у полицаев - собачки…

- Гад! - коротко выдохнула девушка.

- Вот именно, - согласился он. - А ты этого гада не стреляешь, не ведешь на допрос, а отпускаешь.

Девушка было подняла автомат, но не надолго. Что делать - она не знала. Ей надо было подумать. И он дал ей подумать, свернув еще одну папироску, рассыпав от волнения немного махорки.

- Вот, - сказал он. - Из-за тебя. А ты не мычишь, не телишься. - Он не хотел ее обижать, но подтолкнуть ее к действию следовало. - Я ведь без тебя, без твоих товарищей пропаду!

«Почему она и правда меня ни к кому не ведет?» - подумал он, и тут у него мелькнула сумасшедшая мысль. Он даже опять было пошел к ней, но она предупреждающе вздернула автомат. Он остановился, недовольно махнув на ее движение.

- Погоди. Успеешь убить. И насмотришься. Ведь ходить мимо будешь? Или обходить придется? Чтоб не отворачиваться?

- Не буду отворачиваться! - дерзко заявила девушка. Но в голосе у нее почти не было злобы, а были неуверенность, даже отчаяние.

- Нс смогла бы, - как решенное сказал он. - Так что с тобой? Ты одна? Тебе не к кому вести меня? Твои товарищи погибли?

- Ты… Ты… Ты… - выдохнула девушка, но он ее перебил:

- Ты только не ври! Не ври! Ни к чему это. Я на фронте с сорок первого. Три раза ранен. Я кое-что понимаю в войне. Я тебе сказал, что ты не дура, сказал? - он не дождался ответа. - Ты и не ведешь меня ни к кому, потому что не к кому вести. Я…

Он коротко рассказал о себе.

Девушка молчала.

- Мы должны помочь друг другу, - снова, как решенное, сказал он. - Ты мне. Я тебе. Поодиночке мы слабей. Подумай над этим. Кто тебя защитит? Николай Никифорович? Тенором?

- А ты чем?

Это уже был человеческий разговор. Он показал ей костыль.

- Не этим, конечно. Но оружие я добуду. Твоим автоматом. Все можно сделать, были бы согласие да воля. - Девушка опять молчала. - Он распахнул шинель. - У меня нет никаких документов, - он опять рассказал ей, как его взяли и про Стаса. - Но ведь не всем же везет, - объяснил он. - Не всем. Кому-то же должно не повезти. - Следующая фраза сложилась глупо-многозначительно: - Если всем не может повезти, значит, кому-то должно не повезти? А, черт, - махнул он на себя. - Да разве об этом говорить надо? Вот, - он показал издали кисет. - Его видел и Николай Никифорович. Это не документ, да если бы я и показал тебе кучу бумажек, поверила ты бы им?

- Думаешь, твои слова важнее? - не очень уверенно спросила девушка. - Им можно верить?

Он спокойно покачал головой и, как бы подытоживая весь этот разговор, начал загибать пальцы:

- Фактам. Верить можно только им. И вот они. Первое, я не предатель, не подослан, предатели и подосланные действовали бы в этих обстоятельствах иначе. Второе, я не бродяга, не дезертир, которому нужно твое оружие. - Он пояснил ей с невеселой усмешкой:- Когда я тебя ждал возле сосны, я мог взять тебя сзади. Вот этим же костылем… Прыжок, удар в спину или плечо, другой рукой за ствол, еще удар в шею… Что ты успела бы сделать? Разве удержала бы автомат? А потом из этого же автомата тебя… И с концами…

- Гад! - сказала девушка и стукнула от злости ногой. - Гад.

- Нет. Я не гад. Ты это знаешь. Ты злишься, потому что ты просто боишься мне верить. Ты вообще боишься. Тем более что ты одна…

- А ты веришь, что, если ты пойдешь за мной, я буду стрелять? - почти крикнула девушка. - Нет? Так пойди, попробуй пойди!

Он подумал и пришел к выводу, что она и правда будет в него стрелять.

- Ладно, - он пошел к елке погуще, приподнял ее нижние ветки. У ствола, скорчившись, можно было сидеть - под нижние ветки елки снега еще не намело, там лежали сухая рыжая хвоя и шишки. Их можно было сгрести, сесть на них и так, ежась, вздрагивая, коротать время. - Я буду здесь. Иди. Думай. Но помни, что я не гад и что сейчас мы можем помочь друг другу. Иди и думай. Хватит разговоров. Главное - думай!

Она позвала его, когда он задремал, он даже видел несколько снов, нелепых, перебивающих друг друга. В них смешивалось несовместимое - дом, мать, сестра и ротный, институт и Лена, сапер, взрывавший стенку вагона и Днепр, и эта девушка, которая не желала ему верить. Общим оказывалось для всех снов лишь то, что он в любом из них вздрагивал то ли от ужаса, то ли от немыслимой радости, то ли от прикосновений людей, которые были ему неприятны. Но вздрагивал он в действительности всегда от холода.

- Эй! Эй! Где ты? Как тебя? - Девушка вспомнила: - Новгородцев! Андрей! Ты не ушел?

- Нет, - сказал он из-под елки. - Я сейчас. Я замерз как собака. Ты молодец, что вернулась. Сейчас, - он вылез.

- Хотя солнышко и спряталось за серо-белые тучи, похолодало не очень - время было еще только за полдень, но все-таки он здорово промерз и, свертывая негнувшимися пальцами папироску, подрожал: «Бр-р-р! Бр-р-р!» и тише спросил:

- Так что с тобой произошло? Почему ты одна? Ребята погибли? Или где-то пропали? Ты одна не должна быть здесь…

Автомат у девушки висел стволом вниз, глаза тоже смотрели вниз, на носки валенок, а голова свесилась так, что подбородок упирался в маскхалат на груди.

- Погиб. Один. Старший радист. Тиша Луньков.

- Убили?

- Убился.

- Нда!.. - это было все, что он мог ответить. - Ладно. Не плачь. Слезами ему не поможешь. - Он подумал, что так тоже бывает, что в общей - в большой - войне все это естественно: нельзя рассчитывать лишь на одни удачи, на одни победы, всегда и везде на фронте не могут быть одни удачи, одни победы, как не могут быть всегда и везде только поражения, только неудачи у противника. История с этой девушкой - младшей радисткой, сброшенной после разведшколы с опытным, наверное, радистом и разведчиком - этим Тишей Луньковым, была печальной, но, в общем, и закономерной: сколько разведчиков благополучно сбрасывали в тактический или оперативный тыл немцев за войну? Сколько их благополучно делало свое дело, а потом уходило, куда приказывало командование? К партизанам или на явку, дожидаясь прихода своих, или через фронт, когда проход через него обеспечивался. Но ведь сколько-то по логике и закономерности войны должно было погибнуть. Погибнуть на разном кусочке их пути: одни в воздухе - в простреленном самолете, другие, неудачно прыгнув с парашютом, третьи, отбиваясь, когда группу обнаруживали, четвертые где-то в конце задания, воюя вместе с партизанами, попав под облаву, переходя фронт, когда до своих было уже всего ничего.

Тиша Луньков погиб на начальном кусочке своей, в этот раз разведческой, дороги…

- Не плачь. Хочешь? - он обтер папироску о варежку и дал ей.

Она неумело затянулась, пустила дым, сдержала кашель. Потом, опять прямо из его руки, затянулась еще раз.

- Погиб! Так по-ненужному! Мы шли низко, я прыгала первой, за мной летчики сбросили тюк, ну груз наш, и Тиша, наверное, чтобы сесть поближе, затянул прыжок. Может, на какие-то несколько секунд… Когда я нашла его, парашют на дереве не зонтиком, а как кишка, а Тиша… - девушка рукавом маскхалата вытерла глаза и нос… - Поперек сучка…

- Он и сейчас висит? Ты парашют сняла? - быстро спросил он. - Девушка затрясла головой. - Дай! - он протянул руку к автомату. - Ведь демаскирует же! Парашюты на деревьях не растут! Дай! Дай! Если что, я смогу лучше. Еще магазины есть? Два? Молодец, что не поленилась тащить. Ну, пошли, пошли. Веди.

Тяжесть автомата, ощущение его деревянного приклада и стального кожуха, два запасных магазина, то, что девушка покорно шла впереди и, по большому счету, к кому-то из своих вела его, все это возвращало ему уверенность, и он, вздохнув несколько раз, подумав: «Просто счастье! Просто, Лена, счастье!», стал прикидывать, что же ему надлежит делать сейчас.

- Как тебя зовут? Мария? Ну что ж, хорошее имя. Наше. Так вот, Мария, ты иди, иди. Так вот что… Где он разбился? Найдешь сейчас место? Найдешь до темноты? И сколько туда идти? Час? Два?

- Найду. Часа полтора. Но, может, завтра? Хотя там его и автомат, и все остальное, - неуверенно сказала Мария.

- Тогда - туда! - решил он. Пошел снег, судя по тому, как все в природе затихло, снег должен был идти всю ночь, и это было хорошо - снег к утру скрыл бы все следы. - Быстро туда. Мы должны успеть! Ясно?

- Ясно. Ясно, Андрей.

- Не плачь! - сказал он опять. И прибавил нежно: - Нам надо успеть и вернуться. Грузовой парашют нашла?

Мария на ходу развязала завязки маскхалата, расстегнула полушубок, сдвинула еще дальше на затылок шапку.

- Нашла. Он ближе. И он не на дереве, он сорвался с дерева. Он в кустах. Я спрятала. А Тишу достать не могла.

- Молодец, - похвалил он ее за грузовой. - Ладно. Все сделаем. Все, Мария, сделаем! Мы еще повоюем! Мы еще этим гадам всыпем!

Он не стал спрашивать ее больше ни о чем, план у него сложился, ему надо было только разделаться с парашютом, как-то похоронить или хотя бы спрятать Тишу, перетащить груз к какому-то месту, то есть - забазироваться и помочь этой Марии делать то, что она должна была делать.

За два года войны он повидал всяких солдат, в том числе и армейских разведчиков. С одним он лежал в госпитале месяца полтора. Их койки стояли рядом. Этот разведчик кое-что, в общих чертах, ему рассказывал. Разведчик ходил - прыгал - в тыл к немцам и больше, чем за сотню километров, несколько раз. Однажды он с двумя товарищами наблюдал за перекрестком каких-то важных дорог. Наблюдали издали, из леса, через десятикратный бинокль. Считали, что прошло за сутки - ночью они выдвигались поближе и старались определить на слух и по контурам, что движется по дороге. Потом, когда наши наступали, разведчики спрятались хорошенько и дождались наших. Весь месяц им было запрещено делать что-либо иное, кроме как наблюдать и передавать какому-то своему начальству данные. Ни стрельбы по немцам, ни «языков», ничего другого, что могло повредить их наблюдениям. Их данные были для начальства дороже всего, и им надлежало только этим и заниматься, стараясь не обнаружить себя ни своими действиями, ни радиосвязью. Раз за сколько-то времени они минуту слали в эфир код и замолкали. И не высовывались.

Но он-то решил, что он не замолкнет. Что он имеет право высовываться. И он решил, что он будет это делать, подумав хорошенько, как делать, чтобы не мешать Марии, и будет помогать ей, если она попросит.

Тиша и правда лежал поперек толстой ветки, ниже середины развесистой сосны, которая росла у края поляны, не стесненная другими деревьями, и поэтому тянулась не только вверх, но раздавалась многими ветвями и вширь - к центру поляны и к сторонам опушки.

Под сосной, почти под Тишей, валялись его автомат с оборванным ремнем и смятым магазином, почти засыпанные снегом банки сгущенки, консервов, пачки патронов, ломти сухарей, мыльница, сделанная из снарядной латунной гильзы, и исковерканные детали передатчика. Все это высыпалось из разорванного об ветки вещмешка. Под головой Тиши чуть розовело небольшое пятно - нового снегу на него попало еще мало, но он все-таки почти скрыл кровь. Она была видна лишь на подбородке Тиши, застывшая бурая струйка, выбежавшая из угла его рта. Левую часть дерева, как громадный прилипший бинт, накрывал захлестнувшийся парашют.

Андрей, разглядев, что на боку у Тиши висит финка, быстро отдал Марии автомат, быстро же снял шинель, ткнул ее на куст и попытался залезть на сосну. До крепких веток руки его не доставали метра два, он попытался было обхватить сосну и ногами, чтобы пролезть эти метры, но намерзшие сапоги скользили, и он только исцарапал ладони и чуть ли не сорвал ногти, впиваясь ими в кору. Тогда, кинув шинель под ствол, на розовое пятно, он разулся и приказал Марии:

- Колено! Руку! Потом - плечо! - он показал ей, как надо стать, чтобы он мог упереться ей в колено, потом в прижатую к стволу руку, а с нее перебраться ей на плечо, чтобы уцепиться за ветки. Взглянув вверх, увидев прямо над собой лицо Тиши, Мария было сказала:

- Не могу, ой, не могу…

Но он прикрикнул на нее:

- Отставить! Надо мочь! - а когда она подставила ему руку, он пояснил: - Кто, кроме нас, ему поможет? Кто? - Через носок он ощутил, как дрогнуло под его тяжестью ее плечо, но он уже схватился за нижний сук, подтянулся, упираясь ступнями в бока сосны, перехватился за второй сук, поставил на первый ноги, схватился за третий и был на дереве, на человеческий рост от Тиши.

Сверху он скомандовал:

- Собирай все, что найдешь. Не стой без дела.

Всхлипывая, Мария начала собирать банки и остальное, а он полез к Тише. Он только раз еще глянул в белое, бескровное, припорошенное снежком лицо Тиши, блестящее под этим снежком, потому что, пока Тиша был еще теплым, тончайший слой снежка растаял и покрыл лицо еще более тонкой пленочкой льда. Он тронул его за плечо, пробормотав:

- И за тебя мы сочтемся…

Все стропы, кроме трех, он отрезал Тишиной финкой у самого чехла парашюта, а три, забравшись к куполу, коротко, у его края. Упершись ногами в хороший сук, прижавшись к стволу спиной, он потянул за эти стропы, вытянул Тишу из развилки и, послабляя стропы, спустил Тишу под дерево. Потом, карабкаясь по веткам, где распарывая парашют, где сдирая его с сучков, он сбросил стропы Марии и приказал ей тянуть. От лазанья по дереву он не просто согрелся, а даже вспотел, но он торопился и поэтому не давал себе ни секунды передышки. По пути сюда они оставили достаточно следов. Топчась у дерева, оставили еще больше, теперь же Мария, сдергивая парашют с веток, отходя то в одну, то в другую сторону, прибавила их столько, что любого попавшего к этому месту мало-мальски пытливого человека они не могли не заинтересовать. Вся надежда была на то, что снег до утра прикроет их. Следовало как можно скорей уходить, чтобы снег упал на следы пораньше.

Он спрыгнул на шинель, быстро обулся, не обращая внимания на разорванный носок и довольно сильно ободранную лодыжку, оделся, отхватил ножом полпарашюта, расстелил его, срезал с Тиши вещмешок и рацию, снял с него маскхалат, полушубок, сумку с гранатами, магазины к автомату, флягу, компас, часы, уложил Тишу на край парашютной ткани и, обернувшись, бросил Марии:

- Попрощайся.

Мария, пока он управлялся с делами, стояла, прижав под грудью руки, закрыв глаза и плача, всхлипывая, как будто у нее в горле что-то перехлестнулось, и воздух то попадал в легкие, то не попадал, и она от этого задыхалась.

- Попрощайся, - еще раз сказал он. - Надо торопиться.

Мария, все не открывая глаз, сделала несколько вялых, каких-то тяжелых шагов, упала рядом с Тишей, прижалась виском к его подбородку, а руку закинула через грудь, обнимая его.

Андрей ошалело отступил, хлопая глазами, бессмысленно оглядываясь по сторонам. Такого он не ожидал, не знал, как поступить, растерялся, но все-таки понял, что эти двое были не просто товарищи по заданию.

- Он - твой друг?

- Муж. Месяц… как была… свадьба… Все разведчики.. Из армии… из штаба армии был генерал… Да… И вот… Ах, Тиша, Тишенька мой… - причитала Мария, утирая глаза о подбородок мужа.

Смеркалось, деревья стали нечеткими, снее потерял белизну, на него можно было смотреть просто, как на белый песок, нее щурясь, но так как к ночи стало холодать, снег скрипел громче, и как-то громче звучал голос девушки и его голос тоже.

«Не надо было тебе лететь!» - подумал Андрей, все же не сказал этого, потому что и говорить теперь было бесполезно, потому что он не знал, как она просилась на это задание, полагая лишь, что оба они, и Тиша и она, просили, видимо, не разрывать их. Конечно, то, что они поженились, не освобождало их от войны. Они должны были продолжать войну, но, видимо, хотели быть рядом или поблизости. Он подумал, что она, видимо, и уговорила командование послать е, а не другую радистку, с Тишей. Что ж, она должна была выполнять работу радистки-разведчицы, и те, что ее послали с мужем на эту работу, не составляло, наверное, особого нарушения правил. Кто же знал, что у них получится так нескладно? Кто же это мог вообще знать?

Он присел рядом о ней.

- Пора.

Мария только сильней прижалась к мужу.

- Пора, Мария. Пора, - он потрогал ее за плечо. - Нельзя так… Убиваться… Что сделаешь?..

Мария сжала в кулаке воротник Тишиной телогрейки, а другой обвила его голову и снова затихла.

- Пора, Мария. Пора, - он погладил ее пальцы, потом осторожно расцепил их и, не давая ей снова схватиться за мужа, приподнял, перехватил под мышки и отнес в сосне.

Чехлом парашюта он накрыл лицо Тиши, считая, что так к нему не скоро доберутся ласки, или хорьки, или какие-то другие зверьки, которые, наверное, тут водились и зимой, закатал его в парашют и захлестнул стропами.

- Это все, что мы можем для тебя сделать, друг, - сказал он. - Ты уж нас извини. - Вскинув Тишу на плечо, он вошел с ним в ельник и, срезав почти у ствола крепкую ветку, подвесил на сук той частью, где была голова. Забросив ту часть, где были ноги, на другую ветку, он примотал все тело стропой. Тиша повис, как в коконе, выше, чем в метре от земли.

Срезанной веткой, пятясь, Андрей, сколько мог, загладил свои следы, чтобы снег потом и вовсе скрыл их.

На остаток парашюта он быстро сложил все, что им досталось от Тиши, увязал концы узлом, приспособил все те же стропы, как лямки, сменил в Тишином автомате магазин, связал ремень, надел этот автомат на плечо Марии и поднял мешок.

- Ну, пошли, Мария. - Мария безучастно стояла, глядя на ельник. Она было наклонилась в ту сторону, как бы собираясь идти именно туда, но он не дал ей: - Нельзя. Не надо, Маша. Ты его выдашь. Ну, пошли?

Он взял ее за руку и повел за собой, и она шла за ним, как девочка, - боком, запинаясь, оглядываясь, оттягивая ему руку, плача.

Он вел ее, ощущая ее сопротивление и тяжесть вещмешка, в котором лежало то, что принадлежало Тише, ее мужу, а теперь должно было служить им, потому что на войне не только живые должны помогать живым, не только живые должны помогать мертвым. Потому что на войне мертвые тоже должны помогать живым.


Землянка оказалась крохотной - размером лишь на два хороших сундука или с железнодорожный контейнер для перевозки домашних вещей, если этот контейнер положить на бок. Но оборудовали ее отлично - справа и слева от входа пол поднимался, образуя по бокам землянки нары. Чтобы нары вышли пошире, в степах возле них были подрыты ниши, так что бок человека входил в такую нишу. Напротив входа на полу меж этих нар стояла печечка величиной с ведро. Кусок водопроводной трубы, ввинченный в крышу печки, выходил из землянки под ствол елки, так что ни дымок, ни тем более сама трубка не были заметны даже с очень близкого расстояния.

Над нарами и под ними были вырыты разного размера квадратные и прямоугольные углубления, наподобие тех, что бывают в русских печках со стороны топки - в таких печурках сушат варежки, держат спички, свечки, прочую хозяйственную мелочь. В землянке же в этих печурках лежали, кроме немецких плошек-свечек и спичек, гранаты, патроны, банки консервов.

Плоский потолок землянки был сделан из толстых, сечением в бутылку, жердей, плотно пригнанных, так что и насыпанная на них земля не просыпалась и потолок держал тепло. Входом в землянку служил люк, вроде люка для погреба. Люк закрывался крышкой-творилом, имевшим с внутренней стороны ручки - кривые, прибитые к доскам палки. Чтобы вылезти из землянки, следовало приподнять крышку люка, стать на специальную ступеньку, сдвинуть люк в сторону на узловатые корни сосны и осторожно положить его на них. За печкой, в торцевой стенке была вырыта глубокая ниша, где лежали коротко напиленные, видимо, пиленные еще сырыми, а теперь хорошо просохшие, твердейшие березовые чурбаки. Там же в уголке было врыто до половины ведро для воды, накрытое фанерным кругом. По обе стороны от люка над парами торчали вбитые в землю крепкие колья, на которые при нужде вешалось оружие, вещмешки и все, что надо было повесить. На нарах лежали сплетенные из тала на манер циновок двойные подстилки. Они делали нары мягче, суше, теплее, но не крошились, так как, видимо, от земли брали сырость и сохраняли от этого упругость, гибкость. Словом, земляночка оборудовалась со знанием дела, даже с какой-то затаенной любовью.

«Не иначе, как делал ее Николай Никифорович, - решил Андрей, уже пожив в землянке. - Потихонечку, полегонечку, сегодня одно, завтра - другое, за лето и сделал. - Он вспомнил пальцы Николая Никифоровича - они были длинные, сильные. Они хорошо обхватывали ручку топора. Да и топор у него был отточен, как плотницкий. И вообще, рассматривая Николая Никифоровича сейчас, из землянки, зрительно возвращая его на опушку, он пришел к выводу, что, несмотря на свою колченогость, этот архивариус был сильным человеком, родился сильным, и, если бы не увечье, он бы был крепким мужчиной. Поэтому-то ему и не составляло особого труда потихоньку вырыть эту крохотную землянку и оборудовать ее. Он и место для нее выбрал так - не в чащобе, куда, если будут искать, в первую очередь и начнут заглядывать, а в неприметном, вроде бы просматриваемом местечке, на которое глядят вскользь, с которого сразу же переводят глаза на чащобу, начинавшуюся метрах в пятнадцати-двадцати от землянки. Но он расположил ее так, что можно было пройти рядом и не заметить ничего подозрительного: кустики, старый, полусгнивший тяжеленный комель с землей и корневищем, овражек, пеньки от давно срубленного подлеска - все это маскировало землянку.

Конечно, при хорошо организованной облаве с собаками, с большим числом людей эту землянку немцы могли бы обнаружить, но, судя по тому, что Андрею рассказала Мария, расчет Тиши, вернее, командования, которое послало их на это задание, делался на то, что Тиша Луньков будет слать свои радиограммы далеко от землянки, километрах в десяти-пятнадцати-двадцати от нее, и каждый раз с нового места. Для этого-то ему и полагались лыжи и вообще вся остальная лыжная экипировка. Тиша считался отличным лыжником, для него пробежать двадцать пять-тридцать километров в день не составляло труда.

- Но только в метель. Или только когда пойдет снег. В общем, так, чтобы следы не оставлялись, чтобы по ним не пришли к землянке, - объяснила Мария, когда они пробыли в землянке дня три. - У нас частота передач не планировалась. Главное - чтобы не выдали себя. На Земле, - она сказала это слово так, как сказала бы его, если бы находилась на острове, - на Земле на нашу волну настроены. Ждут в любое время суток. Групп-то…

Она замолкла, как бы спохватившись, что дальше говорить не следует.

- Можешь не говорить, - помог ей Андрей.

Она безразлично махнула ладонью!

- Я же поверила тебе.

- И все-таки, что считаешь не нужным, не говори.

Но она досказала:

- Групп-то готовили не одну. Конечно, каждая не знала, к кому и как пойдут другие, но на занятиях… В общем, ловили друг друга… Да ведь и жили все вместе. Свои же все. И потом, когда на одной волне не один радист, а несколько, да с разных точек - это сбивает перехват. Ведь так?

- Так. Видимо, так.

Все, что он должен был сделать, он сделал на следующий же день, перетащил и перепрятал груз - запасное питание к рации, лыжи, мешок с едой, мешок со штатской одеждой для Марии и Тиши.

По этой штатской одежде он догадался, что при нужде или по команде с «Земли» они могли, переодевшись, через Николая Никифоровича или с помощью кого-то еще уйти из леса на какую-то явку и работать оттуда.

Так как в землянку все это не вошло бы - и так в ней было не повернуться - весь тюк, изрезав грузовой парашют, Андрей разделил на три части. Одну затащил в землянку, а две спрятал в разных местах. В каждой из частей были еда и боеприпасы, так что в землянке запаса еды хватило бы дней на десять, а две части составляли как бы тайный резерв. Оба эти резерва он увязал и разместил так, что заметить их было трудно, но он бы мог в критическую минуту, предположим, если бы ему пришлось отступать с боем, он бы мог в считанные секунды добраться до любого из них. Больше того, он боеприпасы увязал отдельно, в особом узле, прикрепив его стропой к основному, а узел затянул на бант, так что стоило дернуть за хвост банта, узел развязывался и патроны и гранаты оказывались под рукой.

Сбежав из плена, дойдя до этого леса, встретив Николая Никифоровича и Марию, оказавшись в этой земляночке, он не имел права по-глупому рисковать. Он понимал, что в подобной обстановке и мелочь может стоить жизни. И он старался продумать каждую мелочь, в том числе даже то, как увязать боеприпасы и где в тайнике их расположить.

Лыжи и все необходимое, чтобы ездить на них, он спрятал совсем неподалеку.

Да, лыжи и снаряжение хорошо вооруженного лыжника все меняли.

«Теперь я им… - подумал Андрей о фрицах в том блиндаже, где его били, хотя, конечно, именно этих фрицев ему было не достать.

Но все-таки он злорадно подумал: - Что, выкусили? Теперь посмотрим. Теперь, попадись вы мне на мушку, я вас разделаю… как того Гюнтера. И как второго Гюнтера»,

Да, лыжи меняли все! Даром, что ли, он перед войной входил в первую двадцатку биатлонистов республики? Даром, что ли, он был в рейде с РДГ?

- Посмотрим, посмотрим!.. - бормотал он себе. - Это, брат, как подарок, это, брат, как счастье, которого не ждешь. Ну, фрицы! Ну, вонючие фашисты! Маму родную вспомните!

Управившись с тюком, наевшись досыта колбасы, сухарей, сгущенки и предварительно хватанув спирта, от которого он чуть не задохнулся и который он судорожно заел двумя горстями снега, он залез на левые нары, поворочался, устраиваясь, в завалился спать.

Нары оказались ему коротки, ему приходилось лежать на них или на боку, согнув ноги, или же на спине, тоже согнув их. Но это его нисколько не беспокоило: в землянке было тепло, пахло горящими дровами, землей, корнями, было очень покойно, почти безопасно, и он проспал сутки.

Мария его не будила, он ей, уже засыпая, пробормотал:

- Посторожи меня, ладно? Знаешь, я - выдохся. Но я отойду. День - и отойду. А пока посторожи. Последний раз я спал по-человечески, - он прикинул, сколько же дней прошло после госпиталя, - месяца полтора назад. Или… или давай и ты спи. Нет? Ну хорошо, но, когда захочешь, разбуди…

Она его не будила, он проснулся сам, потому что хотелось пить.

В землянке горела плошка, тлели угли в печке, на которой стоял котелок. От котелка пахло гречневым супом с говядиной. Мария сидела, опустив ноги в проход, положив руки лодочкой между колен. На плечи у нее была наброшена телогрейка. Мария была без шали, без валенок, только в вязаных носках, валенки лежали у нее под ногами, служа вместо подстилки.

- Есть будешь? - спросила Мария, улыбнувшись, как другу или родственнику.

- Погоди, - сказал он, протирая глаза. - Сначала - здравствуй. - От долгого сна он весь затек. Он встал, развел руки, потоптался под люком, сгибая шею, чтобы не задевать головой за ручки. - Пахнет вкусно. - Но тут у него мозг заработал: - Но ведь пахнет и там, - он тихо постучал в люк. - На сколько метров пахнет? На полсотни? На десять? На сотню? Запах - это тоже следы. Да еще какие!

Мария помешала ложкой в котелке.

- Не бойся. На улице метель. Только поэтому я и сварила горячего. Здравствуй, - запоздало добавила она.

- Метель? — это слово как ударило его. - Метель, говоришь? А сколько времени? - Он повернул руку так, чтобы свет упал на часы. Ему пора было начинать свою пока одиночную войну. – Пять двадцать? Вечера? - По тому, сколько ему пришлось заводить пружину, он понял, что время «пять двадцать» утра! - Метель, значит!… - процедил он, соображая, что к чему. - «Для начала не очень далеко?.. Или подальше? Посмотрим.»- Он повернулся к Марии:- Ну, раз ты за хозяйку, накрывай на стол.

Мария сняла котелок, поставила его к нему на нары. Когда она сделала это, телогрейка соскользнула с ее плеч, и под еще нерастянувшимся свитером четко обозначилась сильная, высокая грудь. Мария, уловив, что он заметил это, стыдливо запахнулась в телогрейку, но он посмотрел ей в глаза, сказал без слов:

«Будь спокойна, милая. Не до этого. Жаль, что с тобой я, а не твой Тиша. И у меня есть Лена. И вообще я не сволочь».

Но Мария не поняла его взгляда, вернее, поняла по-иному.

Он сделал шаг к ней, сел рядом, обнял за плечи, она крикнув: «Не надо! Не надо! Прошу тебя! Прошу!» - сжалась под его рукой, но он сильнее прижал ее к себе, ее плечо и бок к своей груди, к своему боку.

- Ты мне сестра! Поняла? Сестра! Я для тебя - брат. Навсегда. Поняла? Мы брат и сестра. Поняла? У тебя есть братья?

Затихнув у него под рукой, но не разжимаясь из комочка, еще все-таки боясь его, еще не поверив его словам, она ответила:

- Два. Два брата. Один на фронте, другой допризывник. Скоро тоже пойдет.

Он сильнее прижал ее к себе и тут же снял руку.

- Ну, а я теперь для тебя третий брат. Навсегда. Навсегда. И кончится война - я все равно буду для тебя братом. Мы будем писать друг другу письма. Иногда приезжать в гости. Ты спасла меня. Ты это понимаешь? - он поднял, нежно прикоснувшись к ее подбородку, ее голову. Она смотрела на него настороженно, но в ее глазах уже была и вера. - Как же я… - продолжал он, - как же я могу быть сволочью? И потом… - он улыбнулся, откинулся к стене, зажмурился от нежности, пришедшей сейчас к нему, - и потом у меня есть девушка. Вернее, не просто девушка, а… как бы сказать тебе…

- Как бы жена? - помогла ему она.

- Вот-вот! - подтвердил он и уточнил: - Я считаю ее своей женой, а она считает меня своим мужем. Когда мы встретимся, мм поженимся по-настоящему. Так что ты…

Но Мария тут заплакала.

- Мы тоже хотели… Хотели после войны поехать сначала к моим родителям, потом… - она вот-вот могла опять разрыдаться, и следовало сменить разговор.

Он поцеловал ее в висок и пересел на свое место.

- Ну все! Все на эту тему! Отставить! Приказ ясен? - Мария, всхлипывая, сквозь слезы улыбнулась ему, показывая, что приказ ясен.

- Сухари! - потребовал он. - Два здоровых сухаря. И, раз метель, будем пить чай. Я его вечность как не пил. Дай-ка ведро, я наберу снегу. Прибавь дровец, и котелок на печку! Понятно? Выполнять приказание!

- Хоть три! - согласилась Мария. Она поняла все, что он сказал ей, и, поверив, успокоилась и поддерживала его тон: - Пожалуйста - и четыре. Есть подкинуть дровец, есть поставить котелок для чая. Но что ты задумал? А, Андрюша?

- Сейчас, - сказал он и поднял творило.

Была и правда метель. Над темным лесом в темном же небе дул ветер, он гудел где-то вверху, шумел в кронах, бросал в лицо Андрею холодные колючие снежинки. Звезды не виднелись, их закрыли снежные тучи, не виднелись даже ближние деревья, и Андрей, отойдя по направлению к лыжам, шарил их на ощупь. Он сколько-то искал их, боясь вообще потеряться, боясь, что на обратном пути не найдет и землянку, но ему хотелось еще до свету все отладить, подогнать, примерить, и он все-таки нашел лыжи. Он оставил их у землянки, а все остальное втолкнул внутрь, набрал в ведро снега и спустил его за собой.

- Ешь! - Мария сидела в той же позе. - Ты куда собираешься?

- Я… я бы сделал глоток спирта, - уклонился он. - Для прочистки мозгов. Ты права, метель такая, что вряд ли кто сунется в лес. Но все-таки я ориентировался и по запаху, - он сел, взял из рук Марии флягу. - Дунет от землянки на меня - и гречка. А где гречка - там люди. Ясно? Если варить придется - значит, только глухой ночью. В такую же метель, но плюс глухой ночью. Ну, - он отвинтил пробку, - ну, за почин. - Он хлебнул спирта, черпнул из стоявшего на печке котелка, куда Мария подкладывала из ведра снег, запил ледяной еще до ломоты в зубах водой и начал есть суп, макая в него сухари, обсасывая эти сухари, откусывая от них помягчевшие края. - Отличный суп, Маша. Собираюсь по делам.

- Далеко?

- М… м… м… километров, наверное, за двадцать. Но, может, и за три раза по двадцать. Обстановка покажет.

- Зачем? - Мария смотрела на него без подозрения, но выжидающе.

Он нажал на суп, соображая, как бы ей рассказать поубедительней.

- Ты не выпьешь? Ну хоть поешь. Конечно, не идет, но есть-то надо. Чаю попьешь? Со сгущенкой? Со сгущенкой хорошо… Как там котелочек? Ага… - Поставив на колени котелок, он выскреб остатки супа. - Как ты думаешь, мне что теперь, до конца войны тут спать? Я могу тебе чем-нибудь помочь? В твоей работе, по твоему заданию?

- Нет, - она взяла у него котелок, бросила в него немного снега, чтобы снег растаял и чтобы потом котелок можно было хоть немного помыть. - Нет. Рация испорчена. Новую же ты не принесешь?

- Нет, - он подтянул поближе то, что втолкнул в землянку, и стал разбирать: пьексы, носки, свитер, белье, маскхалат. Пьексы, главное пьексы, пришлись ему впору, а вот белье и свитер оказались размером меньше, но он подумал, что при движении, отпотев, они растянутся на нем. - Нет. Но если я не могу помочь тебе ничем, значит, я что-то должен предпринять сам.

- Чтобы связаться с кем? - Мария зажгла, чтобы ему было светлее, вторую плошку. Теперь он мог разглядеть ее получше. У Марии был курносый с открытыми ноздрями нос, чуть толще, чем хотелось бы, губы, чуть больше, чем надо было бы для ее круглого лица, рот и не то темно-серые, не то зеленоватые в этом освещении глаза. Она была подстрижена коротко, но не как-то модно, под мальчика, а простенько, по-деревенски - до шеи, жиденькая челочка, разбиваясь на несколько полосок, прикрывала ее небольшой лоб, касаясь желтоватых, почти незаметных на лице, коротких прямых бровей.

Под свитером, сжимающим ее невысокую шею и заправленным в ватные брюки, обозначались неслабые плечи, да и руки, открытые почти до локтя, - Мария, возясь с печкой и котелками, не хотела измазаться и подтянула рукава, - да и руки у нее были не слабые: пальцы с широкими ногтями переходили в круглую ладонь, а ладонь в крепкое запястье. Руки даже в этом неярком свете имели красноватый цвет, который исчезал лишь у локтя. Видимо, этим рукам приходилось немало стирать и делать немало всякой другой хозяйской работы.

- Ни с кем я не собираюсь связываться. Ни с кем, - сказал он откровенно. - Да и с кем я могу связаться? Кому довериться? Разве только Николаю Никифоровичу? Но он не доверяет мне.

- Он не должен. Он не может, - объяснила она.

Он согласно кивнул:

- Понятно. Значит, и я не должен. И я не могу. К чему рисковать? Да и как? Как связаться? Пробираться в деревню, расспрашивать про партизан?

- Никто не скажет. Разве скажут?

- Никто. Не скажут. Значит, для меня остается пока одно…

- А я? - робко спросила она - Или ты меня…

Он о ней подумал уже и не дал ей досказать: - Я не имею права вмешиваться в твое задание. Мы же уговорились, так? Но я считаю - как каждый бы на моем месте считал, - что та должна нажимать на Николая Никифоровича, чтобы он связался с твоим командованием и все сообщил. Есть же у этого Николая Никифоровича какой-нибудь запасной канал. Ведь должен же быть…

- Этого я не знаю, - сказала она, и он поверил, что она и вправду этого не знает: ее задание было узким - передавать то, что принесут, а как собиралась информация, с кем был еще связан Николай Никифорович, она не должна была, для пользы дела, она не должна была знать. Мало ли что могло с ней приключиться? Мало ли как она могла попасть в руки немцев, но даже если бы немцы и заставили ее говорить, каким-то образом, но заставили бы, она могла сказать им лишь то, что знала, - линию: Тиша и она - Николай Никифорович. И ни слова больше. В этих обстоятельствах, чем человек меньше знал, тем было лучше.

- Но канал есть! - вдруг сообразив, радостно и громко сказал Андрей. Он стукнул себя по голове, встал и снова сел. - Есть! Я знаю точно!

Мария, открыв рот, смотрела на него округлившимися глазами, в которых сейчас мелькнуло и выражение подозрительности.

- Откуда… Откуда ты знаешь? Разве он тебе это сказал? Он же ничего тебе не сказал!

Он наклонился, погладил ее по челочке, но она отпрянула.

- Не надо!

- Это так просто! - он сдерживал улыбку, но он знал, что глаза его смеялись. «Что ж, это очень хорошо! Очень хорошо, - думал он. - Она приободрится!»- Николай Никифорович вышел с тобой на связь?..

- Ну, да… - нерешительно ответила она. - И что с того?

- С Земли вы послали ему об этом РД1? Вы - это значит Тиша и ты?

1РД - радиограмма.

- Нет. Н-е-е-е-т!

- Так как же он мог узнать, что вы летите, что развернетесь здесь, и что сводки он должен нести вам! Он что, бог, что видит через фронт, как вы готовитесь, грузитесь, летите, прыгаете, ищете его?

Она наклонилась к нему, соображая, захлопала глазами и вдруг, сообразив, радостно всплеснула руками:

- Ему сообщили! Ему кто-то должен был сообщить! Как ты догадался? Ты - умный! Или… - она медлила.

- Гад! - закончил он за нее, и она снова отпрянула.

Он разулся, поколебавшись, смотал портянки и снял носки. Уже столько дней его ноги не отдыхали, не дышали, и он с наслаждением шевелил пальцами и крутил голеностолами. В том деле, которое он задумал, ноги играли первейшую роль, и он обязан был позаботиться о них - дать им подышать, а потом обуть их так, чтобы ноги и не мерзли, и нигде их не терло. По землянке пошел портяночный дух, он застеснялся и, шлепая босиком, приоткрыл творило.

- Я, - начал он, вновь укладываясь на нары и стряхивая с подошв землю, - я, Мария, зимой сорок первого под Москвой был зачислен в один хитрый отряд, в общем, в разведдиверсионный отряд. Мы прошли через какой-то стык - в такую же метель - в тыл фрицам, километров за двести от фронта. Нас было пятьдесят. Включая врача, фельдшера, радистов. Мы всю зиму действовали на коммуникациях. Конечно, на всю зиму мы не могли набрать продуктов и боеприпасов. И время от времени мы подходили к какой-нибудь деревеньке, и там нас ждали люди и продукты. Мы там оставляли и раненых. Потом вот так же, оставили и меня. Сначала двое суток таскали на волокуше - знаешь, такая лодочка, в ней по снегу возят тяжести. Пулемет, к примеру, боеприпасы, взрывчатку, другие грузы, раненых. Легче же, чем тащить на себе. Ты идешь на лыжах, поперек тебя лямки, а там шнур к волокуше. Тянут, конечно, по очереди. Так вот, меня таскали двое суток…

- Ты был ранен? - спросила она и вздохнула, пожалев его.

- Да, - он ткнул по очереди в обе ноги выше колен, - Сюда, - Наткнулись на фрицев, где не ожидали. Рванули склад, ушли уже километров восемь, только в одном месте сунулись через просеку, а у них там засада да пулеметы. Словом, было дело… Но я не к этому. Так вот, пока мы были там, в тылах, кое-что же видели, узнали о связи Земли с теми, кто оставлен или заброшен. Вот я и сообразил насчет вас. А ты говоришь…

Он шевелил пальцами ног, блаженствовал. Времени до рассвета оставалось еще много.

- В общем, нас вывезли - меня и еще четверых тяжелых. А всего нас из отряда осталось одиннадцать. Так-то, Мария, - Он повторил и более сердито: - А ты говоришь!

- Да! - вспомнил он. - Это тоже передашь. - Он достал из Тишиного шифровального блокнота заложенные туда чистые тетрадные листы и мелко написал в одном сведения о себе: фамилию, имя, отчество, место рождения, где призывался, где служил, где лежал в госпиталях, когда попал в плен. И указал даты: с - до. - Николай Никифорович, наверное, кое-что уже сообщил обо мне, - разъяснив он. - Если он честный дядька, а, кажется, он честный, он должен был сообщить, что один его почтовый ящик - та сосна - раскрыт. Так вот, это дополнение к его сообщению. Пусть запросят, перепроверят. И Николаю Никифоровичу, и тебе, и всем тем, кто связан как-то с вами, будет спокойней. Договорились?

Мария высыпала остатки снега в котелок, в котором не набралось воды и на три четверти его объема.

- И ты пойдешь, как там, под Москвой?

- Да, - он нащупал бумагу, табак, скрутил папироску и достал горевшую щепочку из печки.

- Будешь рвать склады? - Мария взяла ведро и открыла творило. - Ты лежи. Я сама.

- Нет. Склады не получится. Одному это не под силу и, второе, нет ни взрывчатки, ни запалов, словом, ничего нет. Придется заняться другим. Тем, что под силу.

- Ты возьмешь меня? - она надела шапку поглубже. В творило залетал снег, сразу же в землянке похолодало, но зато уже не пахло портянками.

- Нет. Давай поживей. Ты меня заморозишь.

Она спустила ему ведро снега, он кидал его в оба котелка, снег сразу же таял в горячей уже воде, потом он передал ей ведро, она наполнила его еще раз и спустилась в землянку.

- Возьми, Андрюша, меня, - она, сняв котелки, поставила ведро на печку.

Для того дела, которое он задумал, он не мог взять ее с собой, и он сказал ей:

- С какой скоростью ты можешь идти на лыжах? Через сколько километров свалишься? Через двадцать? Тридцать? А если надо идти сорок, шестьдесят? Без остановки, иначе догонят или где-то перехватят? - «Из вас двоих, - подумал он, - хватит им и Тиши». - Я должен буду идти в твоем темпе, понятно? Скорость эскадры равна скорости самого тихоходного судна, - сказал он для вящей убедительности. - И потом, разве твое задание кончилось? Раз есть канал, нажимай на Николая Никифоровича. Пусть связывается. Пусть бросят тебе кого-то на помощь. Пусть легализируют. Не жить же тебе одной всю зиму!

- Но ты же не уйдешь? Совсем не уйдешь? Или собираешься уйти? - Мария, надрезав финкой, оторвала от парашюта широкую полоску, разрезала ее пополам, смочила из котелка одну и подала ему обе: - Оботри ноги. А то когда еще. Хотя, погоди. - Найдя мыло, она чуть намылила влажную тряпку. - Оботри хорошенько. Еще натопим воды.

- Не уйду. Не собираюсь, во всяком случае. Во всяком случае, сейчас не собираюсь, - уверил он ее. - «Но если не приду, что ты тогда будешь делать?» - подумал он, но не стал говорить ей об этом, а занялся ногами - тер их мыльной тряпкой, а Мария, осторожно наклоняя котелок, тоненькой струйкой поливала на то место, которое он тер. Ноги блаженствовали, он с наслаждением поставил их так же, как это делала Мария, на голенища валенок, и не хотел даже надевать носки. - Чудо! Чудо из чудес! Много ли надо чело-веку для полного счастья! А, Мария? А? Что ты скажешь на этот счет?

Сев опять на свое место, заглянув в ведро, критически посмотрев на Андрея, как бы определяя что-то, она ответила и робко, краснея, улыбнулась:

- Для полного твоего счастья, Андрюша, тебе надо обтереться всему и сменить белье.

Теперь он открыл рот, так далеко развить мысль о мытье в этих условиях у него не хватило мозгов.

- Нда? Это было бы…

- Я отвернусь, - вся вновь покраснев, заявила Мария. Или вообще выйду. А ты оботрись хорошенько тряпочками. А что их жалеть? Возьмешь Тишину сменку. Я сама стирала да прожаривала под утюгом. Возьмешь, возьмешь. - Она заплакала: - Хоть чем-то Тиша нам поможет.


Что ж, он послушал ее - да и было бы глупо не послушаться. Когда воды согрелось достаточно, он, присев на корточки под творилом, ежась, сначала обтерся мокрой мыльной тряпкой, а потом, поливая через край на эту тряпку, обтерся горяченькой водой. Надев чистые кальсоны и брюки, надев чистые же шерстяные носки, он крикнул Марии, и она, спустившись в землянку, полила ему на голову.

Не бог весть, как он вымылся, но пот и грязь он почти стер. Во всяком случае, ощущение свежести пришло, и он, пока Мария грела чай, лежал на нарах в состоянии блаженства, изредка поглядывая на часы, прикидывая, через сколько времени ему следует выступить.

- Как новорожденный, - заявил он. Мария кивнула. - Или хотя бы как в санатории.

Это мытье дало ему не только ощущение чистоты. С потом и грязью он как бы смыл и то чувство униженности, которое пришло, когда он стал пленным. Смыв с себя пот и грязь, он как бы смыл и это чувство - он был чист, в тепле, сыт и хорошо вооружен. И он не был один. Мария, помогая ему, снаряжая его, значит, разделяя его планы, связала его и со всей армией, со своей Землей. Он теперь не чувствовал себя одиночкой, напрочь оторванным в ту злосчастную ночь от армии. Нет, он снова ощущал себя с ней.

- Вот что, - сказал он после второй кружки сладкого и крепкого чая. - Ты все поняла?

Держа кружку на коленях, поднимая ее к губам, чтобы отпить, Мария промолчала.

Он сказал жестко:

- Первое: связь с Николаем Никифоровичем. Пусть даст знать о тебе. Второе: без крайней, без самой крайней нужды - из землянки ни на шаг! Наследишь. Ни на шаг, если хочешь жить! Понятно?

Мария закрыла глаза.

- А если я не хочу жить? Зачем жить? Тиша…

Он перебил, он считал, что эти мысли надо сразу вытравлять из ее головы:

- Глупости! Понятно, глупости? Что это значит - «не хочу жить?» Ты где находишься? Ты - в армии. Твоя жизнь не принадлежит тебе.

- Задание провалилось… - не очень уверенно возразила она.

- Кто это тебе сказал? Это что, решение твоего командования? А если тебе бросят помощь? - Он возмутился для пущей убедительности:- Ишь ты! - Он даже передразнил ее:- «Задание провалилось…» И Мария, - как твоя фамилия? Ах да, Лунькова, - и Мария Лунькова для себя окончила войну. Пусть, мол, другие воюют!

Она смотрела на него растерянно и сердито - ее рыжеватые короткие брови сошлись над переносицей.

- Но…

- Никаких «но»! Ты что, хочешь порадовать их, что сдалась уже? Что внутри себя сдалась?

- Я их ненавижу! - Мария сжала кружку. - Возьми меня с собой. Возьми, Андрюша!

- Нет, - сказал он мягче, но все-таки определенно. - Нет. Если тебе, если вам с Николаем Никифоровичем удастся связаться в командованием, то как бы командование ни решило, ты будешь стоить дороже, чем простой диверсант. До конца войны еще далеко, и твои РД помогут нам больше, чем твоя стрельба.

- Ты, а ты… диверсант? - неожиданно спросила она. Этот вопрос тоже доказывал, что она поняла все верно, что чувство отчаяния, ненужности на земле, отчего она и сказала, что не хочет жить, что это чувство сейчас у нее погасло и что она будет поступать правильно.

Он зевнул, его все-таки еще клонило подремать.

- Нет. Я… Я просто человек, которому приходилось заниматься этим делом… - Он повернулся на бок. - Извини, я подремлю. Я уйду надолго. Дня на три. И вообще, ведь никогда не знаешь в таком деле, что с тобой будет через час. Так что, если есть возможность поспать, упускать ее нельзя. Так-то, Мария. Так-то, сестренка.

Он закрыл глаза, чувствуя, что спа накрывает его обоими полушубками, подтыкает их ему под бок.

Вольно или невольно, но Марию пришлось обмануть, он ушел не на три дня, он ушел на неделю. Ему было необходимо раздобыть винтовку. Конечно, ППШ является хорошим оружием, но оно годилось для ближнего боя в атаках, в контратаках, в лесу, в населенном пункте, то есть, когда ты с противником, как говорится, лицом к лицу, и скорострельность автомата и число патронов в магазине тут играют определяющую роль. Но ближний бой в этих обстоятельствах его совершенно не устраивал. В ближнем бою получить пулю - очень просто. Но если у тебя за спиной свой тыл, и если твоя рана не смертельна, то ты можешь или сам выйти, или можешь надеяться, что тебя выведут или вынесут. Конечно, если рана смертельна, тут разговор совсем другой, совсем другой. Но все-таки, когда у тебя за спиной свой тыл, когда ты наступаешь, то ППШ - автомат - отменное оружие.

Но сейчас, далеко от своих, находясь в глубоком окружении, не имея за спиной никакого тыла, если, конечно, не считать Марии в землянке, от которой он находился за многие километры, ближний бой для него был невыгоден. Не улыбался ему ближний бой! Никакой стороной не подходил он ему! Получи он пулю, предположим, даже в ногу, просто в икру, в бедренную мышцу, и берите его. На одной ноге далеко не уйдешь.

Нет, о ближнем бое даже думать не приходилось! Но вот бой с дистанции, с хорошей дистанции, ему подходил. Стрелял он отлично и мог потягаться с любым стрелком или любыми стрелками, тут у него было колоссальное преимущество. Он мог вывести из строя нескольких, стреляя внезапно, а потом уходить, уходить, уходить на лыжах хоть за сто километров, и поди догони его, поди перехвати! И так он мог повторять и раз, и два, и хоть пять раз! Но для боя в дистанции ему была нужна винтовка. Винтовка была крайне как необходима. Ее требовалось раздобыть.

Карта Тиши, карта-пятиверстка, давала ему ориентировку больше, чем на сто километров. Это был примерный радиус его действия. Радиус на три стороны света: на север и юг и на запад. Восточное направление он отбрасывал - чем восточнее бы он брал, тем плотнее там были немцы, а это его тоже не устраивало: в его одиночной войне бой с немцами должен был навязывать он, прикинув все выгоды для себя. Следовательно, он нуждался в маневре, высокая плотность немцев на востоке от него не давала этого маневра, и восточное направление отпадало. Но три остальных остались.

Уйдя от Марии на северо-запад, он на третий день занял позицию недалеко от довольно крупной деревеньки, полагая, что там-то полицейские есть. Именно у них он хотел добыть винтовку. Он прождал день, прождал второй и не напрасно: к полудню второго дня в деревне началось какое-то оживление - суетились люди, лаяли собаки, раздался даже один выстрел.

В снаряжении Тиши был бинокль. Сейчас этот бинокль помогал Андрею наблюдать с безопасного расстояния, но и через бинокль просматривались только окраины и кусочки улиц, а что происходило в самой середине деревни, он не знал, хотя именно туда и торопились люди.

Наконец, примерно через час, люди - взрослые и детвора - потянулись к западной околице, и он различил среди них сани, вокруг которых все сгрудились. На околице сани вырвались вперед, и лошаденка рысью потянула их по дороге, а около околицы собралась толпа, которую мужики с винтовками - он различал это в бинокль хорошо - Старались удержать. Но какие-то женщины и дети, обтекая вооруженных, все-таки прорвались к дороге и побежали за санями. Те, кто оттеснял толпу, дали несколько выстрелов в воздух, один из сидевших на санях тоже выстрелил, лошадь прибавила рыси, благо дорога шла под горку, сани оторвались от догонявших, и те, пробежав еще сколько-то, или остановились или, запыхавшись, перешли на шаг, и надежды у них догнать сани не осталось.

Все было ясно, кого-то увозили, кто-то пытался не дать это сделать, но безуспешно.

Андрей, держась далеко, так, чтобы его с саней не заметили, побежал параллельно им к леску, в которому вела дорога, и, так как лошадь скоро перешла с рыси на шаг, он сани опередил и выбрал позицию.

В санях сидело четверо: возница у передка, за его спиной еще кто-то, и двое по сторонам и сзади того, кто сидел за возницей. Возница и двое сзади были вооружены винтовками,а сидевший между ними держал за спиной связанные руки. Все было ясно: эти трое полицейских сопровождали арестованного в город, иначе куда бы они могли его везти?

Несколько мыслей вертелось в голове Андрея, пока он шел параллельно дорого. Во-первых, было заманчиво завладеть оружием в тих полицаев. Во-вторых, ему хотелось освободить арестованного, которого в городе, конечно, ждали допросы, возможно, и пытки, возможно, смерть. В-третьих, ему не очень улыбалась эта операция, так как он не был уверен в ее удачном исходе - полицаи зорко посматривали по сторонам, двое сзади держали винтовки наготове, лишь у возницы винтовка висела за спиной. И, в-четвертых, он понимал, что если ему удастся освободить арестованного, то этот человек не сможет вернуться туда, откуда его взяли, следовательно, должен будет идти с ним. Хоть какое-то время, но идти с ним. А этого-то Андрей не очень хотел - человек был без лыж, значит, мог двигаться по заснеженному лесу лишь километров пять в час.

С другой же стороны, этот человек мог связать его с партизанами, или с каким-то иным подпольем, или просто с честными людьми, а это значило много. Конечно же, хотелось и захватить винтовку и боеприпасы к ней, что тоже сыграло немалую роль в его решении, и он, замаскировавшись в придорожном кустарнике, лег и ждал, когда сани подъедут.

Толстобокая рыжая лошаденка довольно резво бежала на своих коротких нескладных ногах, пуская пар изо рта, екая селезенкой, отбрасывая из-под копыт горстки снега.

Андрей перевел флажок ППШ на одиночный. Он не мог стрелять очередью - ППШ рассеивает пули, и он боялся попасть в арестованного.

Он выстрелил по вознице, когда сани почти поравнялись с ним и возницу круп лошаденки не закрывал. От хлопка автомата лошадь дернула, оба живых полицейских то ли свалились, то ли намеренно спрыгнули с саней, сани не поехали дальше, так как убитый возница, упав на бок, потянул вожжи, и лошадь забрала с дороги.

Мгновенно переставив флажок на «автоматический», Андрей срезал очередью того полицейского, который был ближе к нему, но второй успел спрятаться в канаве и стал стрелять из нее.

Преимущество было на стороне Андрея - ему не приходилось перезаряжать, и короткими очередями он прижимал полицейского к земле, не давая ему сделать прицельный выстрел.

Тут арестованный сделал ошибку. Лошаденка, выдернув, наконец, задние ноги из канавы, перетащив через нее сани, от выстрелов бросилась было в поле, арестованному следовало бы сидеть в санях, но он выскочил из них, упал, так как связанные руки мешали равновесию, перевернулся, вывозившись в снегу, вскочил и, наклонив туловище вперед, побежал через дорогу в сторону Андрея. Полицейский ударил ему в бок, арестованный качнулся, упал на колени, подергал за спиной связанными руками и свалился назад, на спину. Высокая шапка пирожком слетела с его головы и черным пятном легла рядом.

Пока полицейский передергивал затвор, Андрей дал до нему длинную очередь и, прижав его к канаве, встал на колено, чтобы лучше прицелиться, и двумя короткими очередями расстрелял этого полицейского.

Он собрал все три винтовки, достал у полицейских все патроны, поймал лошадь, взял мешок с едой - там оказалось сало, хлеб, курица, соленые огурцы, луковицы, головка чеснока и три, по числу едоков, бутылки мутноватой свекольной самогонки, запечатанные кукурузными кочерыжками. От кочерыжек пахло сахаром.

Больше ему тут нечего было делать. Он перевернул убитого арестованного на живот, кое-как надел ему шапку, взяв о саней его жалкий узелок, положил его возле лица и накрыл голову дерюгой с сидения возницы. Он не хотел, чтобы воронье клевало лицо этого хилого, бедно одетого пожилого человека, похожего то ли на сельского учителя, то ли на фельдшера.

Одна из винтовок, винтовка возницы, оказалась мосинской. Хорошая это была винтовочка - довоенного выпуска, с ложем из темного дерева, с латунными наконечниками на ствольной накладке. Андрей, вешая ее на шею, вздохнул: она напомнила ему о своих, но пользоваться винтовкой он не мог - к ней тут патронов было не достать, а у возницы в подсумке лежала лишь пара обойм.

Навешав на себя винтовки, закинув мешок через плечо, взяв в одну руку обе палки, он быстро пересек кустарник, ушел в лес, шел по нему до темноты, почти всю ночь, подремал до рассвета, сделал тайник, спрятал там две винтовки, а третью, одну из двух немецких, оставил себе и набросал на обороте карты схему, чтобы при нужде тайник можно было отыскать.


Прошел целый месяц. Не прошел - пролетел, промелькнул.

Физически он жил не трудно, кто-то бы сказал: «Но и не легко». Но он плевал на все это - на многокилометровые переходы, на тяжелый груз на спине, на ночи, а часто и дни под елками, часто для страховки и без костра, на полусырую еду,которую, когда он не мог ее отогреть, приходилось есть в виде ледяшек.

Он оброс - наверное, от постоянного холода у него быстро отросли волосы, борода и усы - он трогал бороду и усы со странным ощущением, борода и усы чувствовались как наклеенные.

Про эту бороду Мария как-то сказала ему так:

- Знаешь, Андрюш, на кого ты похож?

Он сидел на нарах в нижней рубахе, распахнув ворот, потому что от печки, да и от чая, который он дул кружку за кружкой, его прошиб пот, и он стянул свитер.

- М-м-м? - промычал он вопросительно.

Улыбаясь, как если бы она нашла что-то хорошее, Мария сказала:

- На молоканина.

Он поперхнулся от неожиданности.

- На кого? На кого?

- На молоканина. Они тоже бородатые, всякие у них бороды - русые и черные, и с рыжиной. И клинышком, и окладистые, и лопатой. У кого какая задастся. Я глядела-глядела на тебя, думаю: «С кем же он схож?» - и надумала.

- А ты их видела?

- Да еще как! - Мария откинула голову, глядела в потолок, вспоминая.

- Они в широких белых или розовых рубахах, пошитых как-то очень по-древнему. Рубахи подпоясаны или шнурками или белыми полосками. Я хоть и девочкой была, а помню, хорошо видела.

- Где? - спросил он, хотя его это особенно не интересовало: черт их знает, этих молокан, где они живут и чего делают. Этого они в институте «не проходили».

- В Ереване.

- Ну? - вот это его удивило. - Не может быть, - «При чем тут Ереван? - подумал он. - При чем?»

Мария, зажав ладони коленями, наклонив плечи, втянув голову так, что шея у нее стала совсем коротенькая, сидела, как сидят девочки, и качалась.

- Да, да. В Ереване. Оказывается, они там живут. Или жили тогда. Я была маленькая, лет девять, кажется, мне было, да-да, лет девять, я только пошла в школу, ну, в общем, моя мама поехала к сестре туда, сестра была замужем за одним шофером, они познакомились, когда тот шофер служил в армии, а когда он отслужил, они поженились и поехали туда, в Ереван, то есть потому, что он был оттуда… Ну, может, тебе неинтересно?

«Осел, - подумал он теперь. - Осел и сивый, мерин! Тебе ведь не было все это интересно. Тебе ведь было интересно только дуть чай, да ощущать котелок каши в животе, да шевелить пальцами помытых ног. А какая была благодать! Дом - теперь и та крохотная земляночка ему виделась как дом, как пристанище, - теплынь, ты раздет и разут и, самое главное, с тобой рядом человек. «Свой» человек! И что из того, что этот человек щебечет про Ереван, про каких-то молокан, что из того? Ведь это был кусочек жизни того человека. А ведь ты с ним коротал дни. И вместе стоял перед смертью. Но Мария погибла, а ты жив… Пока жив, - поправил он себя. - Вот и говори сам с собой. Раз тебе было неинтересно”.

Но он тогда сказал:.

- С чего ты взяла? - а сам почти дремал. - Это я так, с усталости, ты говори, говори.

Он и правда был усталым, он всего какой-то десяток часов зазад вернулся из одного из своих рейдов, поел, поспал, снова поел, пил чай, но усталость из него еще не вышла, он был сонным, вялым, равнодушным, ему зевалось, и он гонял чай, чтобы не только напиться после котелка каши с тушенкой, но и еще чтобы взбодрить себя.

Мария согласно качнулась, все так же держа ладони между колен.

- Ну вот, в том Ереване я подружилась с одной девочкой, а та девочка, ее звали Верунька, Вера, значит, была из этих самых молокан. Дети есть дети, и она мне как-то сказала: «Пойдем посмотреть, как молокане молятся…»

- И ты…

- И я пошла. Знаешь, зной, жара, духота, - Мария видела тот далекий день, ощущала зной, жару, духоту. Она полузакрыла глаза, перенеслась из этого времени в детство, из этой земляночки в Ереван. - Ну пришли, ну двор, обычный частный дом, но большой, а во дворе детвора, ну и мы зашли, а в доме поют, что-то народное поют или как бы народное - мотив народный, а слова церковные… - Мария перевела дух, открыла глаза, опустила голову, посмотрела на него и светло улыбнулась. Далеко она была сейчас я от землянки, и от войны, и даже от Тиши, и он, Андрей, ощутив это, перестал сопеть, ерзать на нарах, чесать ногу об ногу и дате отставил кружку с чаем.

- И потом?

- И потом, и потом поют все сильней и сильней, и вдруг… - Мария, как бы удивляясь тому, что она тогда видела, выдернула ладони из сжатых колен и всплеснула руками: - И вдруг один начинает скакать - молодой или не очень молодой, но и не старый, как начнет скакать…

- Как скакать? - удивился он,

Мария встала. Потолок землянки не позволил ей показать, как скакали молокане, поэтому она присела, а руки вытянула строго вверх.

- Вот так. И скачут, и скачут, скачут, все вверх, вверх, вверх, а другие руки держат так: - она опустила руки вдоль бедер, прижала их к ним. - А другие поют. И так долго-долго, пока не устанут, а устанут - тогда только поют. Я смотрела через окошко. - Так как на его лице, видимо, было удивление и даже сомнение, она стала заверять его: - Честное слово, Андрюш. Вот тебе самое честное комсомольское слово. Ты мне веришь?

Поверить в это было трудно. Нелепо было верить, что кто-то может молиться, подскакивая от пола вверх. Но он сказал: «Верю», считая, что врать Мария не станет, считая, что она и не перепутала ничего, потому что это так хорошо ей запомнилось.

Мария уселась поудобней, вздохнула раз и два, и три, наверное, вспоминая детство, но уже и сопрягая его с той жизнью, которой ей пришлось жить в армии и на фронте, подперла щеку ладонью, а локоть поставила на колено. Ее круглое, курносое, с маленькими серыми глазами лицо было задумчивым. Она смотрела на него и молчала. И он тоже молчал, взяв кружку и попивая из нее.

Потом она закончила свою мысль.

- Я глядела-глядела на тебя, думая, на кого же ты похож? Все никак не могла вспомнить. А потом вспомнила. Тут, - она протянула руку и провела у него посередине лба сверху вниз, - строгость. Тут, - она притронулась к концам его губ, - тоже строгость, - А тут, - она притронулась к его векам, - доброе. Как у них. Когда ты будешь старый, ты будешь красивый… Да, Андрюш.

«Доживешь тут до старости! - подумал он. - Черт те что… До завтра бы дожить…»


Когда подтаивало, и можно было найти лужицу, и посмотреться в нее, он, сняв шапку, опускался на колени и видел в лужице какого-то странного мужика с запавшими глазами, хмурым лбом и скорбным ртом, спрятанным в черно-рыжих усах и бороде.

Помолчав, он говорил этому мужику:

- Ну что, Андрей сын Васильев, пока еще все вмоготу? Аль ужо гнешьси? Ты этого дела не моги! Давай держись! Доржись, паря!

Почему он говорил со своим отражением на каком-то диалекте, он и сам не знал, лишь полагая, что это в нем говорит какой-то прапредок, живший в тех местах, где люди так вот и говорили: «ужо», «гнешьси», «доржись», «паря».

Он давил в себе вздох.

- Так если бы я был не один! Если бы кто-то был со мной! Хоть кто-нибудь! Хоть кто!

- Тяжко оно, конешно, когда как одинокий Зверь…

- Как одинокий Человек! - поправлялся он.

- Ты теперь как этот, как Робинзон…

- Да, хорош Робинзон! - возражал он. - Ни тебе козы, ни тем более Пятницы. И никто не спрыгнул… - Он не раз думал, почему же так получилось, что никто за ним не спрыгнул.

Он прикидывал возможность заметить с тамбура, как человек, выпрыгнув из вагона, летит под откос, и решил, что, конечно, если охрана не спит, то заметит, потому что было светло и потому что, падая, катясь по насыпи, ломая кусты под ней, человек неизбежно наделает шума, и шум этот привлечет внимание охраны. Кроме того, даже если бы охранники смотрели прямо назад, на убегающие от них рельсы и шпалы, все-таки боковым зрением они бы захватывали и откосы насыпи и неизбежно увидели бы катившегося о откоса человека.

Кто мог катиться в серой шинели? Конечно, пленный! Что должна была сделать охрана в этом случае? Дать по нему несколько очередей и сразу же повиснуть на тамбурных ручках, чтобы посмотреть вдоль поезда. В том варианте побега, который выбрал майор, не было нужды даже заглядывать на крышу - дырка-то в стене вагона со ступеньки тамбура виднелась хорошо! Конвоиры сразу же начали стрелять или вдоль вагонов, чтобы не дать прыгать, или в тех, кто только высовывался из дыры, или прямо в эту дыру, да и рядом с ней в стенку, чтобы отогнать от дыры тех, кто был рядом с ней, да и вообще, чтобы пленные забились по углам или легли на пол.

Но все-таки, решил он, прежде чем конвоиры заметили его, прыгнувшего первым, прежде чем они отстрелялись по нему, а потом рванулись к ступенькам тамбура, чтобы посмотреть вдоль состава и увидеть, что пленные прыгают через эту дыру, прошло сколько-то секунд. И если бы пленные прыгали бы, как сказал майор, «как горох», один за одним, без задержки: секунда - высунуться, секунда - глянуть под откос, секунда - оттолкнуться от вагона, если бы они так прыгали, пусть не все бы, но сколько-то их успело бы выпрыгнуть. Да если еще учесть, что со ступеньки, держась одной рукой на ходу поезда, конвоирам было не очень-то легко и стрелять по дыре, то у других пленных оставался шанс рискнуть, как только бы конвоиры перестали стрелять. А непрерывно стрелять они могли тоже секунды: их «шмайссеры» заряжались магазином всего на три десятка патронов! Словом, шансы на побег были, но что-то в вагоне произошло, что именно - он мог никогда и не узнать. Может, сапер струсил, может, кто-то хотел оттолкнуть его и прыгнуть раньше, может, кого-то застрелили прямо в дыре и он загородил ее своим телом, отчего и получилась задержка. Не драгоценные секунды были потеряны, и никто за ним не прыгнул, конвоиры, отстрелявшись по нему, взяли под прицел дырку, поезд ушел далеко, и он остался один.


- Где майор-артиллерист? Где сапер? Где остальные? - спрашивал он у мужика, глядевшего на него из лужи. - Где Стас? Где Веня, Коля Барышев, Ванятка, Пана Карло? Где? Нет их. Нет навсегда!..

Борода и усы чесались, особенно если он шел так быстро, что его пробивал нот. Тогда борода просто зудела, а под усами щипало, и все это раздражало, и он, если ему удавалось развести костерок, поев и чуть передохнув, брал головешечку и, водя ее вдоль щек, перед губами, под подбородком, опаливал волосы. Пахло не то жженой свиньей, не то загоревшейся шваброй, и от этого становилось как-то смешно и немного легче на душе.

Конечно, было бы хорошо побриться, но застрелившие Марию и архивариуса, прежде чем завалить земляночку, забрали из нее все дельное, в том числе и Тишину бритву.

Он опаливал бороду и чтобы в ней не завелись вши - их у него в голове и на теле было достаточно. Так как он чесался, а белье на нем было пропитано потом и грязью, на пояснице, на боках, на животе у него уже стали появляться фурункулы.

Присев у самого костерка, он, скрутив жгут из бересты, поджигал его и осторожнейшим образом опаливал волосы под мышками и в паху. Ему надо было избавиться от вшей и там, потому что от расчесов в этих местах тоже могли выскочить фурункулы, а это были самые рабочие и в то же время самые нежные места лыжника, и стоило там выскочить нескольким фурункулам, его скорость на сколько бы упала? И тогда, достав его, они бы всадили ему в спину очередь. И лег бы он, лицом в снег, сжав его в кулаках, а они бы его обшарили, наверное, и перевернули бы на спину - на простреленную спину - и взяли бы то, что им понравилось бы. А потом бросили бы, чтобы его обглодали волки и лисы, да и маленькие мышки тоже, и валялся бы он - нет, уже не он, а то, что от него осталось бы - голые косточки бы, - до весны, до тепла, до муравьев, которые бы, как самые сильные труженики на земле, убрали бы с него мельчайшие крошечки мяса. И ветер обдувал бы его косточки, сразу все вместе и каждую в отдельности, и по этим косточкам потом, летом, лазили бы всякие букахи, но не ради, наверное, еды, потому что еды для них от него уже ничего не осталось бы, а лазили бы так просто, как бы по сучкам, по камешкам.

- Нет! - сказал он. - Спину мою они не получат! Уж если что - лицом к лицу!

Главное, надо не давать себя окружить, а для этого нужны хорошие ноги, ноги без всяких там фурункулов в паху, и хорошие руки без фурункулов под мышками.

Когда удавалось, он, собрав на проталинах подорожники, раздевался догола у костерка и, накинув на спину полушубок, жарил белье над костерком. Потом, облив чуть горячей водой подорожники, лепил их на фурункулы, приматывал полосками от парашюта и одевался. Подорожники отсасывали фурункулы, и несколько ночей после такой процедуры спалось спокойно.

Он завел календарь. Чтобы не сбиться с дней, он на прикладе винтовки каждый вечер делал зарубочку: ему надо было знать свои константы - время, географическую точку, количество боеприпасов, еды, состояние оружия, лыж, ног. Ему все это надо было знать, чтобы, прикинув обстановку и свои возможности, выйти на какую-нибудь хорошую - как, например, эта! - точку и делать свое дело - дело бойца, пропавшего без вести…


Дорога в полукилометре от его точки изламывалась и шла под косым углом, поэтому тот, нужный ему, участок дороги просматривался далеко, и можно было выбирать цель заранее. С такого расстояния все: машины, танки, тягачи с пушками па прицепе, - казалось игрушечным. Но и с такого расстояния тип их различался хорошо, и Андрей дождался своей цели. В колонне показалась длинная черная легковая машина, за которой шел почти впритирку бронетранспортер, а за бронетранспортером держался, тоже на предельно близком расстоянии, грузовичок.

«Вот тебя мне и надо! - мысленно сказал Андрей легковушке. - С тебя мы и начнем».

Было ясно, что передвигается какая-то часть, что темная длинная легковушка должна возить какой-то большой чин, и Андрей предполагал, что этот чин сейчас едет не в бронетранспортере, а сидит, отвалившись к спинке, на заднем сиденье машины. В бронетранспортере тесно, некуда вытянуть ноги, кругом ледяная броня, жесткие рессоры, воняет бензином, стоит грохот от мотора и железа. Ездить часами в таком бронетранспортере - наказание. То ли дело в легковушке - при низкой сплошной облачности, которая исключала бомбежку, - тепло, тихо, мягкие рессоры, мягкие сиденья, пахнет хорошей кожей. Тут тебе и пепельница, тут и адъютант, термос с кофе, бутылка с коньяком, откидной столик, тут тебе все сто сорок семь удовольствий. Андрей видел эти удобства в разбитых таких «оппель-адмиралах».

А позиция у Андрея была отличная - сужение дороги у моста через замерзшую речушку, один берег которой по обе стороны от моста был, видимо, еще в начале войны срыт как эскарп1. Стоило взорвать мост тогда, в начале войны, и танки немцев на километры справа и слева от него, и бронетранспортеры двигаться не могли бы, если учесть, что эскарп как-то еще прикрывался, конечно, и огнем.

1 Эскарп - противотанковое препятствие в виде рва с отвесной стеной.

Катили фрицевские машины и бронетранспортеры, катили себе, взбивая снежную пыль, катили эти машины.

Теперь, после дождей, паводков, крутость эскарпа оплыла, а пологий край заилился, так что как инженерное препятствие эскарп уже не мог служить. Но он напомнил Андрею контрэскарп. Тот контрэскарп на восточном берегу Днепра. Тот, который они - весь его взвод, все его товарищи - видели собственными глазами.

«Едете расстреливать кого-то? Карать? Устраивать новые контрэскарпы? - спросил он мысленно этих гитлеровцев. - Мало вам людской крови? С тридцать девятого вы убили миллионов десять!..»

Он смотрел на машины и бронетранспортеры, видел их всех, но видел и как бы через прозрачную картину с тем контрэскарпом, с тем контрэскарпом, с тем контрэскарпом…

И получилось в его зрении, как на киноэкране, когда на одни кадры наложены другие, и человек видит сразу два куска разной жизни, развертывающихся для него одновременно. И здесь было два таках куска: зимняя дорога с немецкой колонной, снежное поле за ней и - конец лета, сосновый лес, теплынь, отчего все, вся рота шла без шинелей, в пилоточках, налегке, переговариваясь, шутя, - и тот потом контрэскарп!..


После концерта, когда рота шла по своей просеке и была на полпути к месту, ее обогнала странная кавалькада машин: с полдюжины «виллисов» и легковых «доджей» и один громадный трофейный автобус, типа штабного, с маркой на капоте «Татра».

В машинах, кроме военных, сидели и штатские. Судя по их виду и одежде, это были образованные люди - очки, береты, шляпы, галстуки. Среди них было и несколько со всяческими фотоаппаратами, а один, в свободной какой-то не то рубахе, не то блузе, посасывая погасшую трубку, держал на коленях киноаппарат.

Так как просека была довольно узкой, да еще в колдобинах, машины, минуя сдвинувшиеся по команде ротного «Принять вправо!» взводы, машины двигались медленно, и всех в них можно было рассмотреть, что рота и делала: люди в машинах были интересны хотя бы потому, что прибыли из тыла.

Но интересней всех оказались пассажиры на одном из «доджей три четверти». Рядом с сержантом-шофером сидел сухонький маленький поп. Он был одет во все черное, в черной же высокой круглой, расширяющейся кверху, как у бояр на старинных рисунках, шапке, спереди которой поблескивал крест. Хотя сам попик был невзрачен - малый рост, реденькая, хотя и по размерам приличная борода, жидкие седые волосы, падающие на плечи и загибающиеся у них в полуколечки, - судя по величественности его шапки да по манере держаться, и в «додже» он был как-то далек от всего, судя по всему этому поп был птицей в своих, конечно, кругах важной - не меньше, чем генерал.

Сзади него сидел еще один в рясе и шапочке пониже - кулечком и без креста. Этот поп был молод - лет двадцати пяти, упитан и крепок. Спинища у него была в две солдатские. Он держал на коленях хороший баул, и всем было ясно, что этот молодой - адъютант старичка.

Справа и слева от адъютанта старичка сидело по автоматчику. Еще один автоматчик, рыжий и большеротый, с медалью «За отвагу» на груди, примостился сзади, прямо на борту. Он сидел, свесив ноги, в полуоборот, уцепившись одной рукой за сиденье, а другой поддерживая висевший на шее автомат.

Ребята из охраны были молодыми, все трое с комсомольскими значками, поэтому солдаты из роты, пока «додж» медленно двигался вдоль нее, всячески подначивали их:

- Далеко вы, ребята?

- Где вы таких грибов насобирали?

- Охраняй лучше! Глаз не сомкни!

Солдаты яз охраны, сидевшие рядом с адъютантом попа, не считая возможным вступать в развеселые разговоры, делали вид, что ничего не слышат, но третий охранник, сидевший на борту за спинами, следовательно не замечаемый священнослужителями, подмигивал, надувал щеки, чтобы не прыснуть, то есть вел себя крайне несерьезно в этих экстраординарных, требующих особого такта и внимания обстоятельствах.

Больше того, когда «додж» проезжал мимо девушек-связисток, шедших куда-то к себе, но пока вместе с ротой, этот третий из охраны, отпустив ремень автомата, начал посылать связисткам воздушные поцелуи, но тут «додж» попал сразу на несколько колдобин, рыжего так тряхнуло, что он чуть не свалился, должен был уцепиться за борт второй рукой, и ему ничего не оставалось делать, как только улыбаться.

Тут произошла странная сцена.

Папа Карло, увидев в подъезжавшем «додже» священника, вдруг быстро сдернул пилотку, опустил ее к бедру и наклонил голову.

Священник заметил этот жест, кивнул Папе Карло и, как дело обычное, не торопясь, перекрестил его.

Веня захлопал глазами, растерянно посмотрел на всех, хотел было что-то сказать, но Ванятка оборвал его:

- Ну чо уставился-то? А еще городской!

Тут ротный дал было команду:

- Выходи строиться! - но на просеке показалась еше пара машин: командирский «виллис» и пустой «студебеккер». «Виллис» остановился возле ротного, политотдельский полковник, который был в нем, не слезая с сиденья, подозвал ротного, коротко что-то объяснил ему, Андрей услышал обрывки: «Чрезвычайная комиссия», «жители», «беспорядки», и ротный, вытянув палец к «студебеккеру», дал другую команду:

- Первый взвод, в машину! Лейтенант Лисичук, остаешься за меня. Роту - в расположение. На уезжающих оставить ужин. - Первый взвод полез с трех сторон в «студебеккер». В нем оставалось немного места, и ротный приказал Андрею: - На борт! Все отделение! - Ротный прыгнул в кабину, «виллис» тронулся, за ней, дернувшись, тронулся «студебеккер», в котором теперь, держась за борта и друг за друга, стоя, ехало человек тридцать.

Наддав газу, «виллис» и «студебеккер» догнали кавалькаду и, пристроившись в ее хвосте, потянулись за ней.

Через полчаса, оставив за колесами два десятка километров проселка, машины проехали какое-то местечко и выехали на его восточную окраину. От нее к далекой и большой группе людей в километре тянулись две цепочки гражданских. Из города жители шли торопясь, как если бы спешили к чему-то; бежали, переходя для передышки на быстрый шаг, потом снова на бег, мальчишки и девчонки; торопились женщины, поправляя на головах косынки и платки; спешили, насколько это было в их силах, старики и старухи.

Навстречу в город шла иная цепочка, она была жидкой, и каждое звено в ней - один ли человек или несколько идущих вместе, шло по-другому - медленней, и лица у этих возвращавшихся были иные - задумчивые, отсутствующие, растерянные, заплаканные. Им попалось и несколько женщин и старух, которых вели, одна женщина лежала чуть поодаль от дороги, а другие женщины хлопотали около нее.

Они догнали нескольких подростков, которые несли, сменяясь, бак с водой и кружки. Подростки, став поперек дороги, постоянно махая, потребовали взять их.

«Студер» коротко остановился, ротный высунулся из кабины, крикнул в кузов: «Взять! На борт!», бак, подхваченный перегнувшимися через борта солдатами, взмыл, а подростки вспрыгнули на подножки.

С поля, навстречу машине, дохнул ветерок. Запахло тленно-приторным, запахло столярным клеем.

«Вот оно что! - понял Андрей. - Поэтому и штатские, и священник».

Еще с машины, еще подъезжая, они увидели, что возле старого, оплывшего от дождей и вешней воды контрэскарпа, на протяжении метров с полста грудятся жители. Они кричали, размахивали руками, кидали в контрэскарп комья земли и палки. Между горожанами виднелись солдаты с винтовками; солдаты, окружив этот участок контрэскарпа, не допускали к нему гражданских, но солдат было мало, сквозь слишком редкую их цепочку гражданские прорывались к откосу,

«Студер» сделал у контрэскарпа разворот, полковник с «доджа» крикнул ротному:

- Людей в цепь! Этих, - он показал на жителей, - оттеснить! На сто метров!

- В цепь по обе стороны! Бегом! - скомандовал ротный, - Быстро!

Взвод рассыпался, влился в цепочку охранения и вместе с ней стал теснить горожан.

На дне контрэскарпа, разбившись на две группы, десятка два пленных немцев раскапывали, идя навстречу друг другу, засыпанный участок, обнажая расстрелянных.

Андрей на бегу лишь покосился, смотреть он не хотел, он насмотрелся всего этого, но и короткого взгляда было достаточно, чтобы определить, что это не солдаты, а гражданские, - он увидел полуистлевшие трупы с длинными женскими волосами и маленькие трупы - трупы детей. Возле одного такого трупа, судя по остаткам платьица, это была девочка, лежал сине-красный резиновый совершенно неиспортившийся мяч. Перелезая на ту сторону, Андрей увидел, как какой-то немец-пленный, чтобы копать дальше, переступил через девочку, слегка толкнул лопатой мяч, мяч покатился по дну рва, и другие пленные поднимали ноги или отодвигались, чтобы не мешать мячу катиться…


Между ним и человеческой жизнью - между ним и Леной - были вот эти все машины, бронетранспортеры и немцы, ехавшие в них, и каждый им убитый немец приближал его на шаг к человеческой жизни.

Он стоял в сотне метров от края леса, выбрав в нем себе точку, с которой хорошо для него просматривалась дорога.

Сейчас, когда ветер гнал поземку, когда подмерзший, сухой, легкий снег быстро плыл по насту, когда от сумерек этот снег уже отдавал синевой, сейчас, тут, с этой точки, можно было начинать, и Андрей не торопясь, так как колонне и конца не намечалось, сошел с лыж, развернул их носками от дороги, прикинул, как, между мягкими деревьями он наддаст через несколько минут, воткнул поглубже палки в снег, потоптавшись у корней, получше встал за толстой осиной, снял винтовку, расстегнул маскхалат, расстегнул вод ним подсумок и пошевелил в нем обоймы.

Он мог бы стрелять по грузовикам с пехотой под прямым углом к ним, так было ближе всего. Он, пожалуй, мог бы дать десяток выстрелов и каждой пулей попал бы - в грузовиках немцы сидели плотно, это было видно, когда грузовики проезжали его точку и уезжали левее. На какое-то время он мог глянуть сзади на них под брезент, обтягивающий короб, внутри которого на двух боковых и одной средней лавке, нахохлившись, прижимаясь друг к другу, чтоб было потеплей, сидели, держа между колен автоматы или винтовки, немцы.

Из глубины леса по этим немцам было стрелять хорошо, следовало только бить прямо через брезент, прямо над бортом, и каждая пуля в кого-то из немцев, сидевших на скамейках в три ряда, попала бы.

Он раньше и стрелял так. Скольких он убил, он, конечно, не знал, да и не стремился знать, поэтому и не считал. Он лишь держал в памяти, сколько у него осталось выстрелов. Это для него было важным. Но так как выстрелов оставалось мало, он должен был их экономить, и теперь уже сначала пропускал грузовики, набитые солдатами, ожидая, когда появится цель поважнее, откладывая стрельбу по грузовикам на потом.

Пока он ждал такую цель, мимо него проезжали сотни и сотни немцев, а он был один, но сейчас это одиночество как раз и давало ему преимущество над немцами - в любую секунду, не завися ни от кого, он мог начать стрелять по ним, и в любую же секунду мог оторваться от них.

И хотя он был изрядно нагружен, они бы сейчас в лесу, по снегу, без лыж, не догнали бы его. Наверное, не догнала бы и собака, так как снег мешал бы и ей.

Его груз состоял из немецкой винтовки, тройного подсумка с последними девятью обоймами патронов к ней, ППШ подвешенного под вещмешок, этого вещмешка, в котором была одна-единственная противотанковая граната, три “лимонки», четыре немецких гранаты, три пустых магазина к ППШ, пара кругов копченой колбасы, килограмма три сухарей, две банки мясных консервов, тоже две банки рыбных, две же плитки супа-пюре горохового, плоский котелок, чтобы варить этот суп, зимний подшлемник, пара шерстяных носков, пара байкового белья, хороший кусок парашютного шелка, и кое-какая мелочь, вроде обмылка, завернутого в тряпицу, пачки махорки, газеты на закрутки, полотенца, двухгорловой масленки со щелочью и маслом, баночки лыжной мази, бинтов.

Одет он был по-лыжному - в две пары белья, простые и ватные брюки, плотнейший и мягчайший свитер, меховой жилет, телогрейку и маскхалат, а обут в пьексы, в финские пьексы с надписью «Telemark. Made in Finland». Такая же надпись была и на его лыжах, в меру длинных и широких, - не прогулочных там, не спортивных, а армейских, надежных, годных для длинных переходов по любому снегу. Видимо, эти белые пьексы с как-то по-клоунски загнутыми носками, с теплыми стельками, с меховой изнанкой и эти отличные лыжи попали в нашу армию во время финской войны как трофей, а теперь пошли в ход.

На поясе у него висели подсумок, магазин к ППШ, правда, набитый лишь наполовину, гранатная сумка с тремя гранатами РГ-42, нож в резиновом чехле и фляга со спиртом. Чтобы эта снасть при движении не съезжала к животу, не мешала идти, он приспособил куски шнура от парашюта, пропустив их под ремень с плеч наподобие портупеи, так что ремень хорошо поддерживался спереди я все, что было на нем, съезжало при ходьбе чуть назад, к бокам и пояснице. Но при нужде он мог быстро дотянуться рукой до любого предмета. Еще у него на запястьях были часы и компас.

В общем, он, если сравнивать его с тем, каким он бежал из вагона, в общем, он сейчас был богач. Он давно уже не голодал, хотя нельзя было сказать, что он был совсем сыт. Все-таки еду приходилось экономить, рассчитывать, чтобы не голодать потом, так же, как экономить, рассчитывать боеприпасы, чтобы потом не оказаться невооруженным, потому что оружие без патронов не оружие, а лишь груз.

«Катите? Едете? - сказал он мысленно всем немцам в колонне, окидывая ее взглядом от головы до теряющегося вдали хвоста. - Куда? Зачем? Жечь и убивать? Сколько же вас еще много!»

Загрузка...