Януш Леон Вишневский НА ФЕЙСБУКЕ С СЫНОМ

Лица, места и события, о которых говорится на страницах этой книги, выдуманы автором, а их возможное совпадение с фактами, местами или реально существующими лицами носит случайный характер.

Правда, время от времени такое как раз и происходит…

Ирена Вишневская (1914–†1977)

20 апреля 2011 года

Мой день рождения


У нас в аду, сыночек, нынче рождение Гитлера отмечали.

А и то сказать, сыночек, — событие-то для нас немаловажное… Мало кто заслугами своими так способствовал процветанию ада, как Адольф Г. Я им сказала, меня это сильно интересует: Гитлер самую большую любовь у меня отнял… но если бы не он, я никогда бы не встретила другую свою любовь. Еще большую. Так что у меня с ним свои счеты. Потому я его рождение стороной обхожу. Ведь радость-то — она не в оргиях каких… радость — она в покое и воспоминаниях. Как сказал бы мой супруг Леон Вишневский, сын Леона, «пошли они в ж… со своей академией». А уж он-то прекрасно знал, что говорил, хоть и выражался порой грубовато.

Вчера что-то меня так сильно и ощутимо толкнуло, что решила я «добавиться» к Тебе на фейсбуке. И добавилась. Ну, вернее — Ты меня добавил. Под номером три тысячи каким-то в ленте Твоих «фейсовых» друзей.

Ты писал мне, что в мой день рождения Ты всегда со мной… и даже вчера, когда Тебя не было, Ты был — хотя и очень далеко. Что Ты скучаешь. И иногда так сильно, что испытываешь физическую боль. Ты свечи и лампадки в Торуни зажигаешь на моей могилке, а если покупаешь цветы — то всегда белые розы. И если в день поминовения усопших не можешь там побывать, в этот день приходишь на кладбище, будь то в другой стране или даже на другом континенте, и там ставишь мне свечку.

И все время молишься за меня. За отца, за бабу Марту и даже за дедушку Брунона, который вечно устраивал Тебе дома проверочные работы по математике. Но больше всех, со слезами, Ты молишься за меня, говоришь, что в эти минуты чувствуешь ко мне особую близость.

И то ли Ты плакал, то ли пил, а может, и то и другое сразу, потому что чуть ли не в каждом слове, написанном Твоей рукой, есть ошибки — то не те буквы, то описки…

Что это с Тобой, сыночек? Я ведь Тебя знаю, знаю своего Нушика. Ближе-то никого не было и не будет, с самой первой минуты, с первого Твоего вздоха. С того момента, как Тебя из живота моего достали и на грудь мою обмершую положили, когда я от наркоза отошла… и как у меня дыхание перехватило, да не от чего такого, не от гравитации какой или еще чего, а от любви к Тебе, сыночек. До потери дыхания я Тебя в ту минуту полюбила, головку Твою, без единого волоска и такую бесформенную, миллиметр за миллиметром целовала и безмолвно, прикосновениями губ, в любви Тебе признавалась.

Вечером Леон пришел со службы с букетом полевых цветов, что собрал на лугу, и с плиткой шоколада, и его пустили ко мне только по знакомству — он в здравоохранении работал. Сел возле нас с Тобой на край кровати и плакал, и на Тебя сквозь слезы смотрел, и руки мне целовал, и нежными словами за то, что я ему Тебя родила, благодарил. И такую я в этот момент неразрывную связь со всем миром ощущала! Никакого допамина во мне не было — я сама и была тем допамином, сыночек. В ту минуту я словно почувствовала, как во мне распрямляется спираль ДНК, и в животе моем изболевшемся что-то раскрывается — нежнейшее, тончайшее, невесомое, словно крылья бабочки цветной… Да так явственно я это почувствовала, что за швы свои испугалась.

Никогда Ты не был от меня далеко! Никогда! Уж я-то, сыночек, знаю… и хочу, чтобы знал это Ты.

Нуша, Нушик, Нушенька, Нушатик мой, сыночек мой любимый…

Ты теперь старик.

Старый и некрасивый.

Твой отец в этом возрасте лучше выглядел, гораздо лучше. Гены, что ли? Хотя странно — ведь Ты его гены тоже должен унаследовать… ну да чего уж тут. От Леона, отца Твоего, у меня голова шла кругом, я могу быть пристрастной, конечно. От Тебя, сыночек, у меня тоже голова кругом, только совсем по-другому. Но Ты все-таки что-нибудь сделай. Займись собой. Похудей. Позаботься о своем здоровье. И столько не пей. Твой отец пил много, но оставался стройным, а Ты вон пухнешь. Тут, в аду, говорят — мол, все писатели ненормально много пьют. Но разве Ты писатель, сыночек? Никакой Ты не писатель. Я им, со всем убеждением и по совести, так и отвечаю: дескать, мой Нушичек не писатель, у него дела поважнее имеются… А писательство — это что, одно баловство. Писать-то каждый может. Зато вон в химии — поди разберись, это учиться нужно, долго, упорно. Не каждому по плечу. Но Ты, Нушичек, всегда хотел учиться. Все хотел знать и понимать, потому что тот, кто много знает, меньше боится — это отец вам обоим, Тебе и Казику однажды сказал, и вы сразу поняли.

Ты как раз «не каждый». И всегда был не таким, как все. И я всегда за Тебя волновалась.

Чудно мне писать «Ты» с большой буквы — ведь Ты для меня навсегда остался маленьким. Крохотным. Беспомощным…

Нушик мой любимый…

Но так уж принято — с большой-то буквы в письмах писать. Хотя когда Ты в техникуме учился — я с маленькой буквы писала, и Ты мне тогда был гораздо ближе. А сейчас — важный стал, серьезный… образованный, «остепененный» научным званием, в телевизоре Тебя показывают и в газетах про Тебя пишут. В аду много об этом говорят. Это, сыночек, суетное тщеславие и искушение… а для ада подобное очень приятно, и такие-то сюда куда чаще прибывают, чем те, от которых остается две даты — ну, может, три: еще когда брак зарегистрировали. А про Тебя, сыночек, записи-то что ни день, а то и несколько за день: в газетах, порталах, на фейсбуке вот.

У нас тут, в аду, сыночек, фейсбук этот прямо с уст не сходит в последнее время.

Там грешат массово, регулярно и вдобавок — публично, а это в аду очень поощряется. На фейсе движущая сила — грех, тот, что идет первым в списке В7, что на продвинутом английском означает «Биг севен», а на нашем, польском, толкуется как «Большой Список Семи» (БСС). Грех-то этот — тщеславие, а по-простому спесь. Фейсбук в аду уважают — значимая величина. Как инвестор или спонсор. Уже во всевозможных конкурсах награды получил, а в номинации «Технологии на службе ада» который год остается на недосягаемой высоте: все, что земной грех распространяет, здесь уважается и ценится. А фейсбук нам, для ада, грех генерирует с энергией, которую разве что с цунами можно сравнить. И ведь все совершенно задаром. Конечно, есть и критики, недовольные — но так всегда бывает, сыночек. Если не получается разгромить произведение — они громят автора, от бессилия. Так им легче своего добиться. Да что я Тебе, сыночек, рассказываю — Ты с этим встречаешься постоянно, Тебе ли не знать… Плохую Ты книгу написал, потому что усы мещанские отрастил, в провинции глухой родился, гуманитарного образования у Тебя нету, оказывается, по-польски писать не умеешь, к тому же Ты эротоман и онанист, помешанный на менструальной крови, да еще и в Германии проживаешь, а значит — куда Тебе Польшу, поляков и полячек скудным своим умом понять, и потом Ты богатый, то есть зажравшийся, у Тебя в книгах все с ноутбуками от аэропорта к аэропорту бегают и бизнес-классом в самолетах летают, вместо того чтобы в поте лица, задыхаясь от вони, каблуки к ботинкам на фабрике приклеивать…

За фамилию автора идеи и создателя фейсбука цепляются, не нравится им фамилия Цукерберг… Ну ясно, что они имеют в виду: жидовство мировое и заговоры масонские. Будто бы он стремится весь мир объединить в семейно-дружескую сеть и сам ее возглавить, а потом и в аду власть прибрать к рукам. Ты уж, сыночек, прости меня за грубость, но так сказал бы Твой отец: «Пусть эти козлы обосрутся».

Много предложений вносится по оптимизации фейсбука и финансированию различных проектов, комиссии всякие образуются. Мыслят функции фейса расширить и приспособить к своим нуждам. Например, повесить под постами баннер «Я ненавижу автора», что многократно повысит уровень негативных эмоций и агрессии и сделает их главным элементом контактов на фейсбуке. Или к «Показать все комментарии» добавить опцию «Показать только негативные комментарии», что приведет к тому же результату. Я в петиции, из-за меня правой рукой подписанной, очень возражала против таких нововведений, ведь все это настоящую картину земной жизни никак бы не отражало и в конечном итоге пошло бы на пользу только Небесам: если так сделать, люди от фейсбука захотят отсоединиться, Добро-то, оно всегда в конце концов побеждает. И это могло бы аду только краткосрочную выгоду принести, а ад на долгосрочные проекты должен направление держать, и не нужно грехом-то спекулировать, это все последние события на Земле доказывают. Но вообще-то анализ активности на фейсбуке меня радует и приводит к выводам, которые представляются мне вполне положительными. Особенно один:

Ты, сыночек, прямиком направляешься к аду.

Здесь много об этом говорят.

А я радуюсь. Потому что знаю — на Небеса Ты не хотел бы попасть. Ты ведь считаешь, что там скучно, не правда ли? Тебе везде и всегда очень скоро скучно становилось. Ты вспыхивал, зажигался чем-то новым, узнавал об этом побольше — и потом, как старую игрушку или разлюбленную женщину, бросал без сожалений. В обычной школе в Торуни ты учиться не захотел — это же скучно, так мира не познаешь. И потому с великим трудом сдал экзамены в дорожный техникум, который официально как-то иначе назывался, а для меня это было как конец света, просто конец света… где дьявол с распростертыми объятиями Тебя поджидал.

Огромное огорчение Ты мне этим техникумом причинил. Огромное. Никогда Тебе этого не говорила, а теперь скажу. Ты покинул меня, сыночек, бросил, оставил. Оставил в такой тоске невыразимой, что не знаю, как и сказать. Я пять лет оправиться не могла, с 31 августа 1969-го до 26 июня 1973 года. И я писала Тебе об этом, сыночек, писала. Все пять лет, каждый день. Если бы не эти письма и не польская почта — было бы мне на том свете совсем невыносимо, не выдержать бы мне. А так — я вечером Тебе напишу, и мне немножко легче. Отец-то Твой человек добрый был, но несуразный какой-то. К тому же прагматик, даром что поляк. Он мне сказал, мои письма вы на помойку выбросили, мол, слишком много их было, целый бы чемодан заняли, а к чему? Он мог по попавшему под машину коту три дня убиваться, а на похороны родных сестер не явился — мол, к чему? Он был непредсказуемо непредсказуем. До самого конца я не ведала, чего мне от него ждать.

Потому что он, сыночек, познал тайную суть женщины.

Такой был прямой… никогда сам себе не изменял. И мне о нем ничего толком не было известно. Видно, поэтому я с ним и жила. Хотела знать о нем побольше, все хотела знать. Даже умирая — все равно всего не знала. Может, потому я и сейчас к нему неравнодушна и им очарована. Иногда я встречаю его, сыночек. Он ведь тоже здесь — где ж ему быть-то? Пьяница, ярый атеист и провокатор. Сюда ему и дорога. Только он и здесь в черном списке. Вопросы неудобные задает и ничегошеньки не боится. Он даже в Штутхофе[1] перестал бояться — и печей, и пламени, и самого зла. А тут, в аду, все построено и держится на страхе: на страхе вечной боли, безнадежности, вечного искупления ради мига забытья. Твой отец ничего этого не боится, ходит себе по местным закоулкам и говорит, мол, пошло все в жопу.

Твой отец, сыночек, всегда и везде был в черном списке.

Поначалу потому, что поляк. Потом — потому, что не тех взглядов. А он не захотел быть ни красным, ни черным. Потом — потому, что презирал Союз борцов за свободу и демократию. Этот союз ему вообще был поперек горла… Ты-то всего не помнишь, конечно, не можешь помнить, а он свою биографию вспоминать не любил. О Штутхофе никому, даже самым близким не рассказывал, а уж остальным тем более не считал нужным. Эти деятели, эти костогрызы, как он их называл, непрестанно его соблазняли: удостоверение норовили выдать, бесплатный проезд на трамвае и поездах, мол, ему не придется в очередях за мясом стоять, а сыновьям счастливое будущее обеспечено, мол, угля он больше, чем депутат, получит, на море в доме отдыха сможет косточки свои греть вместе с семьей… А он ни в какую — нет и нет! Как-то раз так разнервничался, что даже номер Штутхофа на руке свел — поверх другую татуировку сделал, чтобы видно не было. По пьяни конечно. Что есть то есть.

«Immer hin»,[2] как с гордостью говорила всем баба Марта, Твоя бабушка. Леона она уважала, хотя в жизни ему бы в том не призналась, не особо ее радовало, что я от него родила, ну поначалу-то точно.

А Твой отец был политическим дальтоником. И этот изъян внутреннего зрения здорово портил ему жизнь. До самого конца.

И после — тоже.

Помнишь, как Ты и Казик, Твой брат, к ксендзу ходили, чтобы похоронить отца как положено? Просили, умоляли. А отец ваш, хоть и ценил ваши добрые намерения и даже чувствовал благодарность, все же стыд его брал за такое как будто унижение. Лежал в морге и притворялся еще холоднее, чем был, — от стыда совсем в лед превратился. А Ты сначала просто просил, потом из кармана деньги вытаскивал, доллары, потом — умолял, заклинал, убеждал, что это Твой отец, и он заслужил достойные похороны! А отец Твой в это время прятался в крематории, который еще с лагеря прекрасно помнил, и с нетерпением ждал огня печей — чтобы поскорее от этого унижения избавиться и сгореть.

И я скажу Тебе, сыночек, ксендз этот, который отца вашего похоронить по-человечески отказался, — он тут, между нами слоняется! И все его презирают. Потому что даже грех имеет свое достоинство, а его грехи невообразимо недостойны. А с отцом Твоим он, скорее всего, никогда не встретится — и хорошо, и правильно, и к лучшему, ведь Леон, он нервный, и когда высказаться не может — потому что уже все сказал! — становится непредсказуем. А здесь, в аду, обличения не в почете. Здесь ценят, когда люди себя словами, как бритвой или ножом хлещут. Потому что ад — он очень польский. Здесь если люди себе словом какую несправедливость причиняют — докладывают об этом с умилением и радостным удивлением, а ты ж понимаешь, это очень по-польски. Поэтому полякам здесь полегче — они к аду на Земле приноровиться успели.

Кстати о поляках, сыночек.

Шипят здесь ядовитые языки, что Ты никакой не поляк, а немец.

Врагам продался за деньги. Мол, в Польше у Тебя мозг переполняется, а в Германии ты его опорожняешь. Немцы Тебя «Мерседесом» купили. Так здесь ненавистники шипят, и я потом разбитая вся хожу, потому что Ты, сыночек, Ты изменником никогда не был. А мне вдвойне тяжело — я ведь немка, я чувствую свою с немцами связь. Но гораздо больше я полячка! Я от польского гимна плачу, а от немецкого — нет, только делаю вид, для посторонних. И вот ходят здесь люди и такие глупости и гадости про Тебя распространяют. Одно слово — грешники. Негодяи и завистники. Тут ведь, в аду, зла, конечно, много — гораздо больше, чем Добра на Небесах. А Чистилище — это пустыня… моральная пустыня… ни Добра там, ни зла, лишь скука смертная, там поэтому столько себя забывших, в Чистилище.

Сынок, Ты ведь никогда не станешь немцем, правда?

Ты там живешь просто так, да? Так уж получилось, чего теперь. Ты и уехал туда не навсегда. Ну и что, что уж больше двадцати лет, — какая разница? А спрашиваю для чего — если вдруг отца-то Твоего, Леона, встречу — что мне ему сказать? Он никогда в этом вопросе категоричным не был, немцев ненавидеть Тебя не учил, хотя причины к тому были, да. А я к Германии хорошо относилась. Вряд ли я Тебе об этом рассказывала — время-то какое было, такие рассказы не приветствовались — чтобы про Германию и немцев хорошо. А я с 1941-го по 1945-й в оккупированном Гдыне официанткой работала в шикарном ресторане, куда только немцы ходили, да не простые, простых-то там не было. Туда высшие чины СС ходили. А мне эсэсовцы так нравились! Такие были обходительные, никогда не напивались, за филей не хватали, оставляли огромные чаевые. И не ругались. А красивые какие, да еще в этих своих идеально чистых — как их раса — черных мундирах! А уж танцевали, сыночек, танцевали! Иногда по вечерам, если в зале женщин было мало, директор велел нам снимать фартуки и с немцами танцевать. Вот я с эсэсовцами-то и танцевала. Когда танго, когда вальс, а когда и полонез. Немцы уж больно полонез любили, прямо обожали. А я, как истинная полька, полонез танцевала с особенным чувством. Словно меня сам Выспяньский[3] вел, что вот я, простая польская крестьянка, официантка, с интеллигентным офицером, завоевателем Польши, танцую… Танго что, танго — пародия какая-то, что там Мрожек[4] против Выспяньского! Вот что я, сыночек, переживала, когда с эсэсовцем танцевала полонез, — я гордость испытывала, гордость истинной польки.

Я ведь здесь, сыночек, для многих — пример. Пример грешницы времен Молодой Польши.[5]

Такой яркий, что, будь я жива, обо мне бы в «Плюще»[6] написали — так говорят те, кто постарше и поначитаннее. Ровесники бабушки Марты и бабушки Цецилии. Обеих Твоих бабушек, сыночек, тут, в аду-то и нет, они благонравные обе и в ад попасть никак не могли.

Но вернемся к «Плющу».

Про меня написали бы не в этом, новом, что напоминает немощного старика, пытающегося молодиться и через силу бахвалиться. Нет, в том еще, настоящем. Тебе, сыночек, известно, о чем я, потому что этот «новый»-то Тебя соблазнил немножко, и Ты там отметился — и раз, и два, а может, и три. Эти молодые грешники — с рубежа веков или с конца двадцатого века, — бывает, сядут со мной, и я им рассказываю, как грешили между войнами. Только, представляешь, им частенько приходится объяснять, что это значит — «между войнами»: среди них очень много дубин стоеросовых, неучей. Вроде и аттестат есть — а все одно неучи. После войны-то аттестат только что собаке уличной не выдавали. И Твой аттестат, сыночек, такой же. Но уж какой есть…

Моим-то грешницам, история ни к чему, не интересна. Им подробности подавай. Им интересно, тогда парням тоже «одно только это надо было» или нет и как они это тогда делали. Да что говорить — ну конечно, у парней всегда только это на уме. Потому что — а чему еще у них на уме и быть-то? Да и делали это примерно так же, как сейчас, потому — а как же еще? Только я им подробности не рассказываю, это мое сокровенное, интимное, таким делиться нельзя — какая-то проституция получается. Женщины все примерно одинаковы, и делают это примерно одинаково — да Ты, сыночек, сам знаешь, женщины-то у Тебя были. А вот то, что отличает одну женщину от другой, — уже загадка, тайна великая, это уже на уровне дыхания, прикосновения, шепота, вздоха или крика. И то, что перед тем… и то, что после… да что я Тебе, сыночек, рассказываю, Ты ведь и сам понимаешь!

Я им о другом говорю. О мужьях своих — не про постель, а в романтическом смысле. Они, молодые-то, такое не сказать что хорошо понимают, но иногда удается их внимание привлечь. Чаще всего они хотят слышать о Твоем отце, но и о других моих мужьях, тех, что до Твоего отца были, я тоже рассказываю. Только о самом первом не вспоминаю — совсем мне о нем вспомнить нечего. Он мне совершенно не подходил, а может — я просто была слишком молодая и безответственная. Ну и потом, я ж не знала, что мужчина, такой солидный и культурный на вид, книг не читает, цветов своей любимой на день рождения не дарит, ботинки не чистит, всегда плохо пахнет, носит обсиканные кальсоны, чуть что повышает голос, на билет в кино жмотничает, а танцевать не умеет. Я постоянно думала, что теряю с ним свою молодость, зря трачу время, что так и зачахну у плиты или с метлой в руках, убирая нашу квартиру… Он требовал, чтобы все было вылизано, вычищено, наготовлено, настирано, наглажено, накрахмалено, постелено и разложено. А чтобы приласкать меня — так этого и не было никогда. Гасил свет в спальне, вскакивал на меня, как жеребец на кобылу, и телом своим дебелым покрывал. Попыхтит-попыхтит — вот и вся любовь. А я и рада, что все кончилось, — он весом меня придавливал, мне аж дышать было тяжело. Поначалу-то я плакала, конечно, — он ведь муж мне был, я ему в костеле до конца жизни хранить верность обещала. Но потом слезы кончились, а когда я ему про любовь-то говорила — он никак в толк взять не мог, чего мне не хва…

Загрузка...