Время вечернее. Издали слышно, как гудит трактор Тюрина, прибиваясь с работы к дому. Они на хуторе единственные колхозники: Тюрин и маленький колесный трактор его. Вот он с горы катит, погромыхивая прицепной тележкой. И напрямую к нашему двору. У ворот — остановка, Тюрин из кабины вылез, хозяина зовет:
— Сашко! До мэнэ ходи!
А во дворе — лишь я, гость заезжий, но не больно редкий, и потому в руки мне — бутылка и просьба: «Постановь в холодильник. Я зараз приду».
Тюрин — по говору и виду — запорожец с картинки: росту невеликого, сложения плотного, лысая голова — круглый арбуз, глаза — хитрая прижмурка и, конечно, «вусы». Балакает «по-хохлячьи»: «До мэнэ… До тэбэ… Малэнький…»
Бутылку самогона с бумажной затычкой отправил я в холодильник. Дело понятное: Тюрин где-то «скалымил», но домашних своих решил наказать за грех вчерашний. Семейка у него еще та: что жена, что сыночки… Так и глядят, чего бы из дома упереть да пропить. Глаз да глаз за ними. Вчера Тюрин еле успел. Свинью они сторговали заезжим людям, поменяв ее на сахар, муку и, конечно, водку. Тащили, как муравьи. И уже свинью грузили в прицеп. А тут не в свою пору вдруг объявился Тюрин. Видно, подсказало сердце. Он мигом торг поломал. Да еще кое-кому костыля по горбу досталось. Все же — свинья, а не курица.
К тому же нести бутылку домой — самому на понюх не достанется. А здесь, во дворе моего приятеля, на воле, под развесистым кленом — стол. Хозяева — люди свои. Потихонечку выпивай да балакай. Чего еще надобно?
Даже Валентина — жена моего приятеля, которая пьющих не жалует, Тюрина привечает.
— Коля — молодец, — хвалит она его и жалеет. — Он — мученик, наш Колюшка…
— Такая свинья… — сразу вчерашнее вспоминает Тюрин. — Таких поросят приносит. И себе оставляем, и людям продаем. Золотая хрюша, кормилица. На нее надо молиться, а они ее за так отдают…
— Слава богу, обошлось, — успокаивает его Валентина. — Не переживай. Ты ныне весь день на тракторе, наработался, щей тебе разогрею.
Тюрин довольно жмурится, только что не урчит. Его бутылочка охладилась, пока он трактор к своему двору отгонял, обмылся да рабочую спецовку сменил на легкую рубашку.
— Щи — это хорошо, — причмокивает Тюрин. — А я пока трохи выпью с ребятками.
«Ребятки» — то мы с приятелем, седоклокие. Дело вечернее. Почему не посидеть за столом в хорошей компании.
Выпив стопку, Тюрин разглаживает усы, а потом истово хлебает горячие щи. Хозяйка сидит рядом, подперев рукой полную щеку, и хвалит едока:
— Молодец, Коля. Рюмочку выпьет, хорошо покушает. Все бы так, по-умному.
Тюрина от еды пот прошиб. Он объясняет причину своего аппетита:
— Я с собой на работу брал харчей. Сала и хлеба. А подъехал с утра в бригаду, хлопцы там похмеляются, а закуски — ни у кого. Тут мое сало и подмели.
Тюрину уже немало годков, под семьдесят подпирает. А на вид еще крепкий. Работает в колхозе. Один со всего хутора. Остальных сократили да уволили, потому что от самого колхоза, в котором прежде было шесть хуторов, а земли за день не объедешь, от прежнего теперь остались рожки да ножки. Но без Тюрина нельзя. Он — лучший сварщик в колхозе. А нынче все тракторы да комбайны старье и утиль; Тюрин при них — доктор Айболит. Колесный трактор у него персональный. Тележка — на прицепе. Там — сварочный аппарат, баллоны. Вот и катается зимой и летом.
Нынче жаркий июль. Уборка. Хотя чего теперь убирать? Это прежде хлебные поля подступали к самому хутору. Нынче они далеко.
Тюрин щи дохлебал, взопрев. И тут же на столе объявилась просторная сковорода с рыбой. Поджаренные до розовой смуглоты ломтики тонули в желтизне и бели яичной мешанки, щедро сдобренной зеленью лука, петрушки, укропа. А рядом, в миске, крошево помидоров, огурцов, болгарского перца, сладкого лука-«каба». Да еще — кислое молоко, сметана, пресные пышки.
Хозяйка присела рядом, сказав:
— И мы сразу поужинаем…
— А я не можу… — округляя глаза, отказался Тюрин. — Щей нахлебався… во… — показал он ладонью под горло.
— Ешь, Коля, ешь. Стопочку выпей и поешь. Ты — человек рабочий, тебе надо.
— Ну если со стопочкой… — согласился Тюрин.
Ему нравится такое застолье: хлебосольное, неспешное, без шума и ругани. И бутылка на столе словно не убывает. Хозяйка спиртного в рот не берет. Хозяин порой, для компании, лишь пригубит.
Да еще за столом — гость, человек заезжий, ему можно рассказать то, что другим давно уже известно. А рассказать Тюрин любит.
— Работать буду еще двадцать годов! — решительно заявил он. — Двадцать!
— И все бесплатно… — подсмеялся мой хозяин. — На майские праздники пятьдесят рублей отвалили. Барыш!
Но Тюрин его слушать не хочет, потому что речь — для меня.
— Двадцать лет буду работать, потому что… — загнул он палец. — Как только я уйду, мой заменщик… Я знаю, кто на мое место лезет. Он за месяц разобьет трактор и всю сварку погубит. Как тогда бригада будет работать? — вопрошал Тюрин, обводя нас, внимательных слушателей, строгим взглядом. — Они же всякий день кувыркаются, технику бьют, я их чиню. А если я бы кувыркался вместе с ними? Кто бы варил? А мой заменщик в первый же день закувыркается. Вот все и кончится. Так что надо работать.
Естественно, мы согласились: «Надо».
— Другое дело… — продолжил Тюрин, загибая второй палец. — Я уйду, и тогда хутору конец.
Приятель мой — поперечник, он любит справедливость и потому возражает:
— Ну да, помрем без тебя. Пуп земли!
Жена его, человек сердечный, всегдашняя заступа:
— Вечно ты… Коля правильно говорит. Это у нас — машина. А другие?..
— Про других моя балачка… — подхватывает Тюрин. — Вы — не пропадете. Федя не пропадет, у него — тоже «Нива», у Кравченки «козел». И все. Кому — в станицу, кому — в район. В магазин, хоть раз в месяц, всем надо. Вермишели, крупы набрать. А зубы лечить, в больницу?
Справедливые речи. От хутора до асфальта в станице — пятнадцать верст. Большую половину из них каждый день можно одолеть на тюринском тракторе: в кабине, на тележке. Тюрин никому не откажет, довезет до бригады. А там и станица — рукой подать: пешком ли, другой попуткой. Иного транспорта нет. Ребятишек в школу порой возят, но лишь посуху, в сентябре. А потом начинается грязь, гололед, снежные заносы. И тогда лишь трактор Тюрина потихоньку пробирается вечным путем своим. Он хлебца печеного привезет. И на кладбище едут в труской тележке, за трактором. Привычно.
Конечно, есть и третья причина: Тюрин — единственный кормилец своей немалой, но бестолковой семьи. Там сыновья — «бурлаки», там дочка с зятем, хоть и отдельно живут, но кормятся возле папки; там — внуки; там нет надежи даже на хозяйку. Но об этом — молчок. Все и без слов понятно, и нечего душу травить.
Застолье длится до темноты. Хозяева отлучаются по делам. Встретить скотину из стада, напоить, подоить, с молоком управиться. Иная живность требует вечерних забот. Утки да куры. И собак надо покормить, и кошек. Тоже своего просят.
Лишь мы с Тюриным за столом неотлучно, бутылка понемногу пустеет. Тюрин сыт и немного хмелен, всем на свете доволен. Слушаю его журливые речи, многие из которых слышал не раз. Про то, как на херсонской судоверфи варил он корпуса боевых кораблей и на каждый шов ставил личное клеймо. Ответственность! Они и сейчас, может, плавают, тюринские крейсера, нас охраняют. И про целину: как жили в палатках, как строили, как пахали. Рассказов много. Долгая жизнь. Тюрин стрижется коротко, «под машинку», но голова — седая. К вечеру устает. Будто и крепок еще, но годков немало. За шестьдесят далеко-далеко. Долгая жизнь. Есть что вспомнить. Тюрин балакать любит. Я слушаю, знаю, что сейчас он расскажет еще одну повесть: про себя и знаменитого директора Штепо.
Вот налита последняя стопка. С чувством выпита. Тюрин глядит на меня растроганно и благодарно. Маленькие глаза подернуты влагой. Лоб морщинится. Там, в круглой лысой голове, созрело и расцветает счастливое. Вот оно растекается, разглаживая морщины.
— Было дело… — начинает Тюрин. — Штепу, конечно, знаешь?
Киваю головой. Как не знать знаменитого Штепо — дважды Героя Труда, знаменитого директора прославленного на всю страну совхоза. Хоть и в прошлом все это, но память есть.
— Они у нас пахали в колхозе. Выручали, как передовики отстающих. А я лишь приехал сюда, начал работать. Они на подмогу тремя звеньями прибыли. Тракторы «Кировцы». Пахать круглосуточно. Лишь меняются трактористы, прямо в борозде. И веришь, у них не заладилось. Бегунок. Такусенька штучка… Тьфу! — показывает он руками малое. — А сломалось — стой. И «Кировец» стоит. Махина! Надо везти за сто километров, на центральную усадьбу, в совхоз. Делать: менять бегунок на новый. И снова сюда. Сутки простоя. Ты понимаешь?!
От былой благости на лице Тюрина не остается и следа. Лишь — боль и тревога.
— И каждый день, каждый. Отвезут, заменят, а он снова ломается. Простой на простое. Неделю мучаются. Ты понимаешь?!
Я понимаю. Серьезное дело. И серьезный рассказ. Даже сейчас, через много лет, Тюрин переживает. И это понятно: осенняя пахота, могучие «Кировцы» с мощными плугами стоят из-за какой-то мелочи. Но стоят! А должны круглые сутки пахать. Где план? Где график? Райком партии каждый день «шею мылит».
— Походил я вокруг, подумакал… — Тюрин похлопал себя по выпуклой лысине: вот этим, мол. — Подхожу до бригадира, говорю ему: давай попытаемо. И обсказал свою мыслю. Он руками машет: «Отстань! Заводское летит! А ты из дерьма конфетку…»
— Попытаемо… — говорю ему.
Стемнело. Электрическая лампочка под жестяным колпаком освещает дощатый стол, остатки ужина. Маленькие глаза Тюрина горят. Речь его звучит тише, медленней, капают слова.
— Беру. Болт. Обыкновенный. Обрезаю. И начинаю головку болта обваривать. Потихоньку. В монолит. Ты понял? Ни боже мой, не спешить. Ровно и медленно. Быстро робят, слепых родят. Круг за кругом. Не торопясь… Бригадир поглядит и уйдет. Чего-то спросил, я молчу. Мне нельзя головы поднять. Медленно, ровночко, чтобы проварилось и взялось монолитом. Но время засек. Один час сорок восемь минут. Готово. Кладу остывать. Тоже пусть потихоньку. Воды — ни боже мой. Даже капли. Перекал. Напряжение. И — хрустнет.
Курю. Три штуки зараз. Уши-то опухли без курева. Остыло. Говорю бригадиру: «Становь. Будет работать. Гарантия». Поставили. Пошел плуг в борозду. Пашет и пашет. Круг, другой… Бригадир глядит, хмыкает. А тут подъезжает другой трактор. Тоже бегунок полетел. Обрезаю болт. Прогрел. Начинаю обваривать. Потихоньку. Ни в коем случае не спешить. Ты понял? Монолит! Чтобы ни пузырька, ни трещины… Обвариваю ровненько в одну массу. Один час сорок восемь минут. Готово. Пусть остывает. Сел курить. Еще один трактор летит. Бегунок! Покурил. Начинаю варить. И так — до часу ночи. Тут и уснул, на полевом стану. Встал утром. Все мои бегунки на плугах работают. А заводские — летят. Все заменил заводские бегунки. И кончился простой. Пашут, пыль столбом. И план дают, график, райком доволен.
Приезжает Штепо. Ему все доложили. Я как раз лемеха навариваю. Подъезжает белая «Волга». Значит, начальство. А мне какое дело, варю и варю. Вижу: подходит Штепо, здоровый такой, ну, ты его знаешь. Я закончил, снял маску сварочную. Он говорит: «Давайте знакомиться. Я — Штепо, директор». Руку пожал. Крепка така рука. Достает конверт. Это, говорит, премия. Ну, говорю, благодарствую. Он опять не уходит. Говорит: «Переходите ко мне в совхоз, на работу. Про наше хозяйство, наверное, знаете». Я плечами пожал, говорю: конечно, передовики. Но я слыхал, что вы берете людей до тридцати лет, а мне пятьдесят. Ничего, говорит, переходите. Сразу даю квартиру в двух… Этих самых…
Тюрин запамятовал, я подсказал:
— В двух уровнях.
— Вот-вот… Два этажа.
Про «уровни» — это уже тюринские фантазии. У Штепо в его совхозе и сейчас стоит так называемый «поселок специалистов» — просторные дома со всеми, как говорится, удобствами. Но этажей ли, «уровней» там нет.
Но все это — мелочь, потому что главное — правда.
— Я трохи подумал, говорю Штепе: два месяца всего здесь работаю. Приехал, дали хатку, работу жинке. Как-то нехорошо: взять и кинуть. Вроде не по-людски. Штепо мне отвечает: «Молодец. Но запомни: надумаешь, приезжай. Возьму, дам квартиру в двух…»
— Уровнях, — снова помогаю я.
— Да, да, они самые. В любой, говорит, момент.
Милая сказка былых времен, сердцу дорогая, кончилась, и Тюрин будто гаснет. Вздыхает, морщится, на глазах стареет. Притомился. Долгий день позади, долгий вечер.
Поздний час. За холмами догорела заря, оставляя нежную прозелень. Сумерки густеют.
Тюрину вставать со скамейки не хочется. Он устал. Не молоденький, а от зари до зари на ногах. Лень подниматься; лег бы тут и уснул. Но Тюрин уйдет домой, он не из тех, кто на чужих дворах валится. Покряхтывает, набираясь сил.
Из темноты, со стороны скотьего база, гавкнул пес; забелелось призрачно, и объявилась малая девочка в светлом платье.
— Деда! — подбегая к Тюрину, закричала она. — Баба драников напекла! Вкусные!
— Что за драники? — от кухни, из темноты спросил мой приятель. — Ваши, что ли? Хохлячьи? А? Маринка?!
— Наши, Сашко, наши! — живо отозвался за внучку Тюрин. — За уши не оттянешь.
— Деда, пошли! — торопила внучка. — А то они все поедят!
— Так положено… — подсмеивался мой приятель. — В большой семье рот не разевай.
Они уходят через скотий баз, Тюрин и внучка; хозяин провожает их, чтобы запереть скотьи воротца. Они идут, обговаривая дела завтрашние и те, что впереди: надо привезти соломы, надо притянуть — тоже тюринским трактором несколько хороших лесин из прибрежного займища, на дрова, надо… Много дел.
Хозяин запирает баз, гости уходят. Белое платье девочки недолго светлеет во тьме и размывается. Лишь детский голос звенит и звенит, разбивая вязкую тишину засыпающего хутора и округи: просторной долины, пологих холмов и холмов, глубоких балок, заросших шиповником да тернами. Время глухой поры. Сторожкий ночной зверь голоса во тьме не подаст. Лишь гукнет порой нелюдимый сыч. Да малая степная речушка, обсохшая за лето, ночь напролет будет журчать и журчать на каменистых перекатах.
Потом запоют петухи. На белой заре выйдет из дома Тюрин. Трактор заведет и поедет, погромыхивая тележкой, через бугор, в поле. Нынче — уборка. Он в хуторе один колхозник и будет, по его словам, еще двадцать лет работать.