Из единственной на всю татарскую деревню кофейни хорошо было видно море и серые пески берега. В открытые окна и двери на длинную с колонками веранду так и врывалась ясная голубизна моря, уходящая в бесконечную голубизну неба. Даже душный воздух летнего дня принимал мягкие голубоватые тона, в которых тонули и расплывались контуры далеких прибрежных гор.
С моря дул ветер. Соленая прохлада привлекала гостей, и они, заказав кофе, устраивались у окон или садились на веранде. Даже сам хозяин кофейни, кривоногий Мемет, предупредительно угадывая желания гостей, кричал своему младшему брату: «Джепар... бир каве... эки каве»[1], — а сам высовывался за дверь, чтобы освежиться влажным холодком и снять на миг с бритой головы круглую татарскую шапочку.
Пока красный от духоты Джепар раздувал жар в печи и постукивал по кофейнику, чтобы вышел хороший «каймак»[2], Мемет вглядывался в море.
— Будет буря! — проговорил он, не поворачиваясь.— Ветер свежеет — вон на лодке убирают паруса.
Татары повернули головы к морю.
На большом черном баркасе, который, казалось, поворачивал к берегу, действительно убирали паруса. Ветер надувал их, и они вырывались из рук, как большие белые птицы; черная лодка наклонилась и боком легла на синюю волну.
— К нам поворачивает,— отозвался Джепар,— я даже узнаю лодку — это грек привез соль.
Мемет тоже узнал лодку грека. Для него это имело значение, так как, кроме кофейни, он держал лавочку, также единственную на все селение, и был мясником. Значит, соль была ему нужна.
Когда баркас приблизился, Мемет оставил кофейню и отправился на берег. Гости поторопились допить свой кофе и двинулись за Меметом. Они пересекли крутую узкую улицу, обогнули мечеть и по каменистой тропе спустились к морю.
Синее море волновалось и пеною кипело у берега. Баркас подпрыгивал на месте, плескался, как рыба, и не мог пристать к берегу. Седоусый грек и молодой батрак — дангалак[3], стройный и длинноногий, выбивались из сил, налегая на весла, однако им не удавалось пристать к берегу. Тогда грек бросил в море якорь, а дангалак начал быстро разуваться и закатывать выше колен желтые штаны. Татары переговаривались с берега с греком. Синяя волна молоком закипала у их ног, а потом таяла и шипела на песке, убегая в море.
— Ты уже готов, Али? — крикнул грек дангалаку.
Вместо ответа Али перекинул голые ноги через край лодки и прыгнул в воду. Ловким движением он принял от грека мешок с солью, положил на плечо и понес на берег.
Его стройная фигура в узких желтых штанах и синей куртке, здоровое, загорелое от морского ветра лицо и красный платок на голове прекрасно вырисовывались на фоне синего моря. Али сбросил на песок свою ношу и снова вернулся в море, погружая мокрые розовые икры в легкую и белую, как взбитый белок, пену, а потом обмывая их в чистой синей волне. Он подбегал к греку и должен был ловить миг, когда лодка становилась вровень с его плечом, чтобы удобно было принять тяжелый мешок. Лодка билась на волне и рвалась с якоря, как пес с цепи. Али все бегал от лодки к берегу и назад. Волна догоняла его и бросала ему под ноги белую пену. Порой Али пропускал удобный момент и тогда хватался за борт лодки и поднимался вместе с нею вверх, словно краб, прилипший к борту корабля.
Татары собирались на берегу. Даже в деревне, на плоских кровлях домов, появлялись, несмотря на жару, татарки; с берега они казались яркими цветами на клумбах.
Море все больше теряло спокойствие. Чайки срывались с одиноких прибрежных скал, грудью припадали к волне и плакали над морем. Море потемнело, переменилось. Мелкие волны сливались и, словно глыбы зеленоватого стекла, незаметно подкрадывались к берегу, падали на песок и разбивались в белую пену. Под лодкой клокотало, кипело, шумело, и она подскакивала и прыгала, будто куда-то неслась на белогривых зверях. Грек часто оборачивался и с тревогой поглядывал на море. Али еще быстрее бегал от лодки на берег, весь забрызганный пеной. Вода у берега начала мутиться и желтеть; вместе с песком волна выбрасывала со дна моря на берег камни и, убегая назад, волочила их по дну с таким шумом, будто там что-то огромное скрежетало зубами и ворчало. Спустя какие-нибудь полчаса прибой уже перескакивал через камни, заливал прибрежную дорогу и подбирался к мешкам с солью. Татары вынуждены были отступить назад, чтобы не замочить чувяк.
— Мемет!.. Нурла!.. помогите, люди, а то соль подмокнет!.. Али! иди же туда,— хрипел грек.
Татары зашевелились, и, пока грек танцевал вместе с лодкой на волнах, тоскливо поглядывая на море, соль была перенесена в безопасное место.
Тем временем море наступало. Монотонный, ритмичный шум волн перешел в грохот. Сперва глухой, как тяжелый храп, а потом сильный и короткий, как далекий выстрел орудия. В небе серой паутиной проносились тучи. Взволнованное море, уже грязное и темное, налетало на берег и покрывало скалы, но которым стекали потоки грязной, пенистой воды.
— Ге-ге!.. будет буря! — кричал Мемет греку.— Вытаскивай лодку на берег.
— А, что говоришь?..— хрипел грек, силясь перекричать шум прибоя.
— Лодку на берег! — крикнул что есть силы Нурла.
Грек беспокойно завертелся и среди брызг и рева волн
начал распутывать цепь, связывать веревки. Али кинулся к цепи. Татары снимали чувяки, закатывали штаны и спешили на помощь. Наконец грек поднял якорь, и черный баркас, подхваченный грязной волной, окатившей татар с ног до головы, двинулся к берегу. Кучка согнувшихся мокрых татар среди клекота пены с криком вытаскивала из моря черный баркас, будто какое-то морское чудовище или огромного дельфина. Но вот баркас лег на песок. Его привязали к колу. Татары отряхивались и взвешивали с греком соль.
Али помогал, хотя иногда, когда хозяин увлекался разговором с покупателями, поглядывал на незнакомое селение. Солнце стояло уже над горами. По голому серому выступу скалы лепились татарские домики, сложенные из дикого камня, с плоскими земляными кровлями, один над другим, будто сложенные из карт. Без оград, без ворот, без улиц. Кривые тропки вились по каменистому склону, исчезали под кровлями и появлялись где-то ниже у каменных ступенек. Все было черно и голо. Только на одной кровле каким-то чудом выросла тонкая шелковица, а снизу казалось, она подымает темную корону в синеве неба.
Зато за деревней, в далекой перспективе, открывался волшебный мир. В глубоких долинах, зеленых от винограда и полных седой мглы, теснились каменные громады, розовые от вечернего солнца или синеющие густыми лесами. Круглые лысые горы, словно гигантские шатры, отбрасывали от себя черную тень, а далекие вершины, серо-голубые, казались зубцами застывших туч. Тем временем солнце спускало из-за туч на дно долины косые пряди золотых нитей, и они опутывали розовые скалы, синие леса, черные тяжелые шатры и зажигали огни на острых вершинах.
Рядом с этой сказочной панорамой татарская деревня казалась грудой дикого камня, и только вереница стройных девушек, с высокими кувшинами на плечах возвращавшихся от чишме[4], оживляла каменную пустыню.
На краю деревни, в глубокой долине, между волошскими орехами пробегал ручей. Морской прибой остановил его бег, и вода разлилась между деревьями, отражая в себе их зелень, пестрые халаты татарок и голые тела детворы.
— Али,— крикнул грек,— помогай ссыпать соль!..
За ревом моря Али едва услышал хозяина.
Над берегом от мелких брызг висел соленый туман. Взбаламученное море свирепело.
Уже не волны, а буруны вставали на море, высокие, сердитые, с белыми гребешками, от которых с треском отрывались длинные лоскуты пены и взлетали вверх. Буруны шли неустанно, подминали под себя встречные волны, перескакивали через них и заливали берег, выбрасывая на него мелкий серый песок. Всюду было мокро, стояли лужицы, в ямках задерживалась вода.
Вдруг татары услышали треск, и в тот же миг вода полилась им в чувяки. Это сильная волна подхватила лодку и бросила ее на кол. Грек подбежал к лодке и ахнул: в лодке была дыра. Он кричал от горя, бранился, плакал, но рев моря покрывал его стенанья. Пришлось еще дальше вытягивать лодку и снова привязывать. Грек был так опечален, что, хотя наступила ночь и Мемет звал его в кофейню, он не пошел в деревню и остался на берегу. Словно привидения, блуждали они с Али среди водяной пыли, сердитого грохота и крепкого запаха моря, которым они пропахли насквозь. Месяц давно уже взошел и перепрыгивал с тучи на тучу; при его свете линия берега белела от пены, будто покрытая первым пушистым снегом. Наконец Али, соблазненный огнями деревни, уговорил грека пойти в кофейню.
Грек один раз в год развозил соль по прибрежным крымским селениям и обычно оставлял ее в долг. На другой день, чтобы не терять времени, он приказал Али чинить лодку, а сам горной тропой пошел по деревням собирать долги. Прибрежная тропа была затоплена, и со стороны моря деревня была отрезана от мира.
Уже с полудня волна начала спадать, и Али принялся за работу. Ветер трепал красный платок на голове дангалака, а он работал около лодки и мурлыкал монотонную, как прибой, песню. В соответствующий час, как добрый мусульманин, он расстелил платок на песке и благоговейно стал на колени. Вечером он разложил у моря костер, сварил плов из подмоченного риса, который оставался в лодке, и даже собирался ночевать у лодки, но Мемет позвал его в кофейню. В ней лишь раз в год, когда наезжали покупатели винограда, было трудно найти место, а теперь — свободно и просторно.
В кофейне было тихо. Джепар дремал около печи, увешанной сверкающей посудой, а в печи дремал и подергивался пеплом огонь. Когда Мемет будил брата криком: «Каве!» — Джепар вздрагивал, срывался, хватал мехи, чтобы разбудить огонь. Огонь в печи скалил зубы, метал искры и поблескивал на медной посуде, а по дому распространялся душистый запах свежего кофе. Под потолком гудели мухи. За столами, на широких, обитых кумачом скамьях, сидели татары: в одном месте играли в кости, в другом — в карты, и всюду стояли маленькие чашечки с черным кофе. Кофейня была сердцем деревни, где сосредоточивались все интересы жителей, все то, чем жили люди на камне. Там заседали самые знатные гости — старый суровый мулла Асан, в чалме и длинном халате, который мешком висел на его костлявом, одеревеневшем теле. Он был темный и упрямый, как осел, и за это его все уважали. Был здесь и Нурла-эффенди, богатырь, у которого была рыжая корова, плетеная арба и пара буйволов. Был и зажиточный юзбаш (сотник), владелец единственной на все село лошади. Все они были родичи, как и все обитатели этой маленькой заброшенной деревни, хотя это не мешало им разделиться на два враждебных лагеря. Причиной их вражды был небольшой источник, который бил из-под скалы и стекал ручейком как раз посредине деревни, между татарскими огородами. Только эта вода давала жизнь всему, что росло на камне, и если одна половина деревни пускала ее на свои огородики — другая с болью в сердце глядела, как солнце и камень губят их лук. У двух самых богатых и наиболее влиятельных жителей селения были огороды на разных сторонах ручья: у Нурлы — на правой, у юзбаша — на левой. И если последний пускал воду на свою землю, Нурла запруживал поток выше, отводил его к себе и давал воду своему участку. Это злило всех левобережных, и они, забывая родственную связь, отвоевывали право на жизнь для своего лука и разбивали головы один другому. Нурла и юзбаш стояли во главе враждующих партий, хотя партия юзбаша будто бы брала верх, так как на ее стороне был мулла Асан. Эта вражда сказывалась и в кофейне: если сторонники Нурлы играли в кости, то юзбашевцы, с презрением глянув на них, садились за карты. В одном враги сходились: все пили кофе. Мемет, у которого не было огорода и который, как коммерсант, стоял выше партийных раздоров, все ковылял на кривых ногах от Нурлы к юзбашу, успокаивал и мирил. Его круглое лицо и бритая голова лоснились, как у освежеванного барана, а в хитрых глазах, всегда красных, мелькал неспокойный огонек. Он вечно был чем-то обеспокоен, о чем-то вечно думал, вспоминал, что-то подсчитывал и все время бегал то в лавку, то в погреб, то снова к гостям. Иногда он выбегал из кофейни, задирал вверх лицо к плоской кровле и звал:
— Фатьма!..
И тогда от стен его дома, подымавшегося над кофейней, отделялась, словно тень, женщина, завернутая в покрывало, и шла по кровле к самому ее краю.
Он бросал ей наверх пустые мешки или что-либо приказывал резким, скрипучим голосом, коротко и властно, как слуге хозяин, и тень исчезала так же незаметно, как появлялась.
Али один раз видел ее. Он стоял возле кофейни и следил, как тихо ступали желтые туфельки по каменной лестнице, которая соединяла дом Мемета с землей, а ярко-зеленый фередже[5] складками спадал по стройной фигуре от головы до красных шаровар. Она сходила тихо, не спеша, неся в одной руке пустой кувшин, а другой придерживала фередже так, что только большие продолговатые черные глаза, выразительные, как у горной серны, мог увидеть посторонний. Она остановила взор на Али, потом опустила веки и пошла дальше тихо и спокойно, как египетская жрица.
Али показалось, что эти глаза пронзили его сердце, и он понес их с собою.
Над морем, починяя лодку и мурлыча свои дремотные песни, он глядел в эти глаза. Он видел их везде: и в прозрачной, как стекло, и, как стекло, звонкой волне, и в огромном, сверкающем на солнце камне. Они смотрели на него даже из чашечек с черным кофе.
Он часто посматривал на деревню и часто видел на кофейне под одиноким деревом неясную фигуру женщины, стоявшую лицом к морю, будто искавшую свои глаза.
К Али в деревне скоро привыкли. Девушки, возвращаясь от чишме, как бы случайно открывали лица, когда встречались с красавцем турком, краснели, шли быстрее и шептались между собой. Мужской молодежи нравился его веселый нрав. Летними вечерами, тихими и свежими, когда звезды висели над землею, а месяц над морем, Али вынимал зурну, привезенную из-под Смирны, присаживался у кофейни или еще где-нибудь и разговаривал с родным краем печальными, хватающими за душу звуками. Зурна созывала молодежь, конечно, мужскую. Им понятна была восточная песня, и скоро в тени каменных жилищ, затканной синим светом, начинались развлеченья: зурна повторяла одну и ту же мелодию, монотонную, нехитрую, бесконечную, как песня сверчка; даже становилось тошно, под сердцем начинало болеть, и одуревшие татары подхватывали в такт песне:
— О-ля-ля... о-на-на...
С одной стороны дремал таинственный свет черных великанов-гор, с другой — лежало спокойное море, и вздыхало сквозь сон, как маленький ребенок, и трепетало под месяцем золотой дорогой...
— О-ля-ля... о-на-на...
Те, кто смотрел сверху, из своих каменных гнезд, видели иногда протянутую руку, на которую падал луч месяца, или дрожащие в танце плечи и слушали однообразное, назойливое сопровождение зурны:
— О-ля-ля... о-на-на...
Фатьма тоже слушала.
Она пришла с гор. Из далекой горной деревни, где жили иные люди, где были свои обычаи, где остались ее подруги. Там не было моря. Пришел мясник, заплатил отцу больше, чем могли дать свои парни, и забрал ее с собой. Противный, неласковый, чужой, как все люди здесь, как этот край. Здесь нет семьи, нет подруг, доброжелательных людей, это — край света, отсюда нет даже дорог.
— О-ля-ля... о-на-на...
Нет даже дорог, потому что когда море рассердится, то отнимет единственную прибрежную тропу... Здесь только море, всюду море. Утром слепит глаза его синева, днем качается зеленая волна, ночью оно дышит, как больной человек... В хорошую погоду раздражает спокойствием, в бурю плюет на берег, и бьется, и ревет, как зверь, и не дает спать... Даже в дом проникает его острый запах, от которого становится тошно... От него не убежишь, не скроешься, оно везде, оно наблюдает за ней... Порой оно дразнит, покрывается туманом, белым, как снег в горах; кажется, его нет, пропало, а в тумане все-таки бьется, стонет, вздыхает, вот как сейчас,— о!..
Бу-ух!.. бу-бух!.. бу-ух!..
— О-ля-ля... о-на-на...
Бьется под туманом, как ребенок в пеленках, а потом сбрасывает их с себя... Лезут вверх длинные, рваные клочья тумана, цепляются за мечеть, окутывают деревню, заползают в дома, давят на сердце,— даже солнца не видно... Да вот сейчас... вот сейчас...
— О-ля-ля... о-на-на...
Теперь она часто выходит на крышу кофейни, прислоняется к дереву и глядит на море... Нет, не моря она ищет, она следит за красной повязкой на голове чужеземца, словно надеется увидеть его глаза — большие, черные, горячие, какие ей снятся... Там, на песке у моря, зацвел ее любимый цветок — горный шафран.
— О-ля-ля... о-на-на...
Звезды висят над землей, месяц — над морем.
— Ты издалека?
Али вздрогнул. Голос шел сверху, с крыши, и Али поднял глаза.
Фатьма стояла под деревом, тень от которого укрывала Али.
Он вспыхнул и начал заикаться:
— Из-п-под... Смирны!.. Далеко отсюда...
— Я с гор.
Молчание.
Кровь зашумела у него в голове, как шумит морская волна, и он не мог оторвать глаз от татарки.
— Зачем забрался сюда? Тебе здесь грустно?
— Я бедняк — ни звезды на небе, ни былинки на земле... Батрачу...
— Я слышала, как ты играешь...
Молчание.
— Весело... У нас в горах тоже весело... музыка, девушки веселые... у нас нет моря... А у вас?
— Близко нету...
— Иохтер?[6] И ты не слышишь в доме, как оно дышит?
— Нет, у нас вместо моря — песок... Несет ветер горячий песок, и растут горы, будто верблюжьи горбы... у нас...
— Тсс!..
Она будто случайно показала из-под фередже белое выхоленное лицо и приложила палец с крашеным ногтем к полным и розовым губам.
Вокруг было безлюдно. Синее, словно второе небо, глядело на них море, и только возле мечети мелькнула какая-то женская фигура.
— Ты не боишься, ханым[7], разговаривать со мною? Что сделает Мемет, если нас увидит?
— Что захочет...
— Он нас убьет, если увидит.
— Если захочет...
Солнца еще не было видно, хотя некоторые вершины уже розовели.
Темные скалы были мрачны, а море лежало внизу под серою дымкою сна. Нурла спускался с Яйлы и почти бежал за своими буйволами. Он торопился, ему было так некогда, что он даже не замечал, что копна свежей травы съезжала с арбы на спины буйволов и рассыпалась по дороге, когда высокое колесо, зацепившись за камень, подбрасывало на ходу плетеную арбу. Черные низкорослые буйволы, шевеля мохнатыми горбами и большими головами, свернули в деревню к своему двору, но Нурла спохватился, повернул их в другую сторону и остановился у самой кофейни. Он знал, что Мемет там почует, и рванул дверь.
— Мемет, Мемет, кель мунда![8]
Мемет, заспанный, вскочил на ноги и протирал глаза.
— Мемет! Где Али? — спросил Нурла.
— Али... Али... где-то здесь...— И он окинул глазами пустые лавки.
— Где Фатьма?
— Фатьма?.. Фатьма спит...
— Они в горах.
Мемет вытаращил глаза на Нурлу, спокойно прошел по кофейне и выглянул во двор. На дороге стояли буйволы, обсыпанные травою, и первый луч солнца ложился на море.
Мемет возвратился к Нурле.
— Что тебе надо?
— Ты сумасшедший... Я тебе говорю, что твоя жена убежала с дангалаком... Я видел их, когда возвращался с Яйлы.
Глаза Мемета полезли на лоб. Дослушав Нурлу, он оттолкнул его, выбежал из дому и, шатаясь на своих кривых ногах, полез по ступенькам лестницы.
Он обежал свои комнаты и выскочил на крышу кофейни. Теперь он действительно был как сумасшедший.
— Осма-ан! — крикнул он хриплым голосом, приложив ладони ко рту.
— Са-ли!.. Джепар!.. Бекир! Кель мунда! — Он поворачивался во все стороны и сзывал, как на пожар: — Усе-ейн!.. Мустафа-а!
Татары просыпались и появлялись на плоских кровлях. Тем временем Нурла помогал внизу.
— Асан! Мамут! Зекерия-а-а!..— кричал он не своим голосом.
Тревога летела над деревней, поднималась выше, к верхним домам, скатывалась вниз, прыгая с кровли на кровлю, и собирала народ. Красные фески появлялись отовсюду, сбегая крутыми тропами к кофейне.
Нурла объяснил, что случилось.
Мемет, красный и почти в беспамятстве, молча водил глазами по толпе. Наконец он подбежал к краю кровли и прыгнул вниз ловко и легко, как кот.
Татары гудели. Всех этих родственников, которые вчера еще, споря из-за воды, разбивали друг другу головы, объединяло теперь чувство оскорбления. Была затронута не только честь Мемета, но и честь всего рода. Какой-то паршивый, презренный дангалак, батрак и пришелец... неслыханное дело! И когда Мемет вынес из дому длинный нож, которым резал овец, и, сверкнув им на солнце, решительно сунул за пояс,— род был готов следовать за ним.
— Веди!
Нурла двинулся вперед, за ним, хромая на правую ногу, спешил мясник и вел за собой длинную цепь возмущенных, решительных родичей.
Солнце уже поднялось и жгло камень. Татары поднимались в гору хорошо знакомой им тропою, вытянувшись в линию, как ползущие муравьи. Передние молчали, и только позади соседи изредка перекидывались словом. Нурла шел, напоминая движениями гончую собаку, которая уже чует дичь. Мемет, красный и мрачный, стал заметнее хромать. Хотя еще было рано, серые камни накалились, как в печке. По их голым выпяченным бокам, то круглым, как гигантские шатры, то острым, как застывшие волны, стлались мясистые листья ядовитого молочая, а ниже, туда, к морю, сползал меж синей груды камней ярко-зеленый каперс.
Узкая тропка, едва заметная, как след дикого зверя, порой пропадала среди каменной пустыни или пряталась за выступом скалы. Там было влажно и холодно, и татары снимали фески, чтобы освежить бритые головы. Потом они снова входили в раскаленную печь, душную, серую и залитую слепящим солнцем. Они упорно лезли на гору, подав туловище несколько вперед, слегка покачиваясь на выгнутых дугою татарских ногах, или обходили узкие и черные ущелья, задевая плечом края скал и ставя ноги на край бездны с уверенностью горных мулов. И чем дальше они шли, чем труднее было им преодолевать препятствия, чем сильнее припекало их сверху солнце, а снизу камень, тем больше упорства отражалось на их красных и потных лицах, тем все больше вылезали их глаза на лоб от упрямства. Дух этих диких, бесплодных, голых скал, которые умирали на ночь, а днем были теплы, как тело, ободрял оскорбленных, и они шли защищать свою честь и свое право с непоколебимостью суровой Яйлы. Они торопились. Им нужно было перехватить беглецов, пока те не добрались до соседней деревни Суаку и не скрылись в море. Правда, Али и Фатьма были здесь чужими людьми, не знали тропинок и легко могли запутаться в их лабиринте, и на это рассчитывала погоня. Однако, хотя до Суаку оставалось немного, их нигде не было видно. Становилось душно, так как сюда, в горы, не долетал влажный морской ветер, к которому они привыкли на берегу. Когда они спускались в ущелье или влезали на гору, мелкие колючие камни сыпались у них из-под ног, и это раздражало их, вспотевших, усталых и злых: они не находили того, что искали, а тем временем каждый из них оставил в деревне работу. Задние немного отставали. Но Мемет рвался вперед с затуманенными глазами и головою, как у разъяренного козла, и, ковыляя, то вырастал, то становился меньше, как морская волна. Они начинали терять надежду. Нурла опоздал — это было очевидно. Но все же шли. Несколько раз извилистый берег Суаку блестел перед ними серыми песками и исчезал...
Неожиданно Зекерия — один из передних — свистнул и остановился. Все посмотрели на него, а он, не говоря ни слова, протянул вперед руки и показал на высокую каменную косу, вдававшуюся в море.
Там из-за утеса на один миг мелькнула красная головная повязка и исчезла. У всех заколотилось сердце, а Мемет тихо зарычал. Они переглянулись; им пришла в голову одна мысль: если бы удалось загнать Али на косу, то его можно будет взять голыми руками. У Нурлы уже был план; он приложил палец к губам, и когда все замолчали, разделил их на три группы, которые должны были окружить утес с трех сторон, с четвертой стороны скала круто обрывалась в море.
Все сделались осторожными, как на охоте, только Мемет кипел и рвался вперед, сверля скалу жадными глазами. Но вот вынырнул из-за камня край зеленого фередже, а за ним поднимается в гору, словно вырастает из скалы, стройный дангалак. Фатьма шла впереди, зеленая, как весенний куст, а Али, в тесно облегавших длинные ноги желтых штанах, в синей куртке и красной повязке на голове, высокий и гибкий, как молодой кипарис, казался на фоне неба великаном. И когда они остановились на вершине, с прибрежных скал поднялась стая морских птиц и покрыла синеву моря дрожащей сеткою крыльев.
Али, видимо, заблудился и советовался с Фатьмою. Они в тревоге осматривали обрыв, стараясь найти тропу. Вдалеке виднелась спокойная бухта Суаку.
Вдруг Фатьма испугалась и вскрикнула. Фередже сдвинулось с ее головы и упало, и она с ужасом уставилась глазами в налитые кровью безумные глаза мужа, которые глядели на нее из-за камня. Али обернулся, и в тот же миг со всех сторон полезли на скалу, цепляясь руками и ногами за острые камни, и Зекерия, и Джепар, и Мустафа — все те, которые слушали его музыку и пили с ним кофе. Они уже не молчали, из их груди вместе с горячим дыханием вырывалась волна смешанных звуков и шла на беглецов. Бежать было некуда. Али выпрямился, уперся ногами в камни, положил руку на короткий нож и ждал. Его красивое лицо — бледное и гордое — дышало отвагой молодого орла.
В это время за ним, над обрывом, билась, как чайка, Фатьма... С одной стороны было ненавистное море, с другой — еще более ненавистный, нетерпимый мясник. Она видела его бараньи глаза, злые синие губы, короткую ногу и острый нож, которым он резал овец. Ее душа перелетела через горы. Родная деревня. Завязанные глаза. Играет музыка, и мясник ведет ее оттуда к морю, как овечку, чтобы зарезать. Она в отчаянии закрыла глаза и потеряла равновесие... Синий с желтыми полумесяцами халат скользнул за скалу и пропал среди крика испуганных чаек.
Татары ужаснулись: эта простая и неожиданная смерть отвлекла их от Али. Али не видел, что произошло позади него. Как волк, водил он вокруг глазами, удивляясь, почему они медлят. Неужели боятся? Он видел перед собою блеск хищных глаз, красные, ожесточенные лица, раздутые ноздри и белые зубы — вся эта волна ярости разом бросилась на него, как морской прибой. Али оборонялся. Он проколол Нурле руку и задел Османа, но в ту же минуту его сбили с ног, и, падая, он видел, как Мемет поднял над ним нож и всадил ему между ребрами. Мемет колол куда попало, яростно, как смертельно оскорбленный, и равнодушно, как мясник, хотя грудь Али больше не поднималась, а красивое лицо обрело покой.
Дело было кончено, честь рода спасена от позора. На камне, под ногами, валялось тело дангалака, возле него — затоптанное и порванное фередже.
Мемет был пьян. Он шатался на кривых ногах и размахивал руками: его движения были нелепы и ненужны. Оттолкнув любопытных, столпившихся над трупом, он схватил Али за ногу и поволок.
За ним двинулись все. И когда они возвращались назад теми же самыми тропами, спускаясь вниз и карабкаясь на гору, прекрасная голова Али, с лицом Ганимеда, билась об острые камни и обливалась кровью. Порой она подскакивала на неровных местах, и тогда казалось, что Али с чем-то соглашается и говорит: «Так, так».
Татары шли за ним и бранились.
Когда процессия наконец вошла в деревню, все плоские крыши покрылись пестрыми группами женщин и детей и казались садами Семирамиды.
Сотни любопытных глаз проводили процессию до самого моря. Там, на песке, совершенно белом от полдневного солнца, лежал, слегка накренившись, черный баркас с пробитым боком, будто дельфин, выброшенный в бурю. Нежная голубая волна, чистая и теплая, как грудь девушки, бросала на берег тонкое кружево пены. Море сливалось с солнцем в радостной улыбке, и она скользила вдаль — по татарским селениям, по садам, по черным лесам и согретым громадам Яйлы.
Все улыбалось.
Вез слов, без сговора татары подняли тело Али, положили его в лодку и, сопровождаемые, как стоном морских чаек, тревожными женскими криками, доносившимися из деревни с плоских кровель, дружно сдвинули лодку в море.
Прошуршала по камешкам лодка, плеснула волна, качнулся на ней баркас и — остановился.
Он стоял, а волна играла вокруг него, плескала в борт, брызгала пеной и тихо, едва заметно, относила в море.
Али плыл навстречу Фатьме...
Январь 1902 г.