Александр Гиневский

На клиента

Леониду Тимофеевичу Зайцеву

День по погоде выдался редкий. Совсем не мартовский. Солнце светило прямо по-летнему. Особенно это чувствовалось в среднем зале. Толстые портьеры, всю зиму затягивавшие широкие окна и как бы отсекавшие ресторанное тепло и уют от уличного холода, слякоти, теперь были раздвинуты, свернуты и походили на водосточные трубы, прислоненные к стене. Легкие тюлевые шторы рассеивали свет, но из щелей в полу, сквозь серую паутину пыли витринного, еще не мытого стекла, он бил плотными брусами, словно выдавленный из трубы. Бокалы и рюмки на столах с тяжелыми льняными скатертями посылали в зенит озорные блики. Даже от ножей и вилок умудрялись взобраться так высоко и теперь легкомысленно пятнали выступы и впадины благородной старинной лепнины. Блики, будто живые, дышали: то проступали ярче, то приугасали. Среди них, светлых, желтела на потолке тусклая полоска — от обода барабана, оставленного музыкантами.

Сонная, одуряющая тишина стояла и в других залах.

До жаркого вечернего оживления было еще далеко и потому казалось, люди, чьими заботами блюдется порядок и чистота, исполненные лоска, чьими усилиями создается для посетителей комфорт чревоугодия, — все они сейчас еще по домам, в постелях. Но это было не так. На кухне начинали затемно. Начинали с приготовления холодных закусок, сложных подлив и кремов. И потому оттуда иногда доносился слабый звук посуды, басовитый скрежет противня, глухой удар мясницкого топора.

В стеклянные двери зала несколько раз уже просовывалась голова швейцара Булавина. Высокого, породистого, похожего на вельможу екатерининских времен. С большим носом среди крупных розоватых складок на бритом лице. Вид этих складок напоминал Шатунову хромовый сапог Савельева…

Глаза швейцара, стоячие, обесцвеченные временем и позабывшие удивление, недовольно посматривали на столик в углу у стены, где ему должны были накрыть завтрак. Там еще ничего не было, и Булавин по-медвежьи топтался в дверях, медленно соображая: то ли возвращаться на свое место, то ли идти к кухарям напомнить о себе.

Вот через зал своей летящей походкой, при этом не теряя подобающего достоинства, устремился метрдотель Владимир Евгеньевич. Невысокий, гибкий, смуглый, с маленькими прижатыми ушами, с запавшими висками, к которым прилипли редкие темные волосы. Свежий, выспавшийся. Уже весь излучающий сдержанную энергию, необходимую всех и всё видеть; опекать растерявшихся, просто и непринужденно выручая их из маленьких неудобств; тактично и исчерпывающе давать рекомендации касательно меню и карты вин.

Он бросил взгляд на столы, сервированные по-дежурному. Придраться было не к чему. Щурясь от света, кивнул на приветствия Шатунова и Галайбы, стоящих у окна. Подмигнул им, но тут же посерьезнел, увидев прямо перед собой летящую муху. С некоторым запозданием сделал несколько стремительных шагов, пытаясь сбить ее салфеткой. Из этого ничего не вышло. Он остановился, осуждающе покачал головой, глядя на Шатунова и Галайбу. Шатунов пожал плечами, сказал только: «Тепло пришло, Владимир Евгеньевич».

Метрдотель еще раз строго окинул зал и вышел.

Они смотрели ему вслед, глубоко зевая, потряхивая головами, стараясь сбросить прилипшую утреннюю сонливость. И когда сверкнула плоскость закрывшейся за Владимиром Евгеньевичем двери, пошли к себе.

Место это было за высоким барьером из декоративных досок. Доски поднимались вертикально, до потолка. И наискось, как жалюзи. Отсюда зал хорошо виден сквозь щели между досками. Здесь же «стенка» с посудой и столовыми приборами. Высокая тумба с аккуратной хлеборезной машинкой. Небольшой белый столик, какой можно увидеть в любой домашней кухне. На нем — шахматные часы и доска с фигурами. То и другое со стола убирается редко. Иногда, к вечеру, когда становится шумно, — они уносят шахматы и часы в комнатушку, где обычно переодеваются, отдыхают. Она здесь же по коридору, ведущему во двор. С низким потолком, правда, но уютная. Два диванчика, кресло. Старое, с полопавшейся кожей. Телефон, холодильник. Словом, есть где перевести дух.

Они вернулись к шахматам. Давно у них с доски не снималась партия Рибли — Каутли. Разбирать ее было удовольствием. И не только потому, что она была признана кем-то лучшей из всех, игранных тогда в Люцерне…

Дальнейшее, быть может, покоробит читателя, как слово «морда» в девичьих устах. Но что поделаешь? Наше время — коктейль сложный. Чего и как в нем только не понамешано…

— Не зря ребята прокатились в Швейцарию, — глядя на доску, рассеянно сказал Галайба.

Думал же он о другом. Сегодня, при встрече, между ними опять пробежала черная… Так похожая на ту, что у него дома.

— Твоя сегодня дома ночевала? — хмуро спросил наконец Шатунов.

Галайба выдохнул с облегчением:

— Дома. — Поднял голову и посмотрел в лицо Шатунову.

Тот понял: не врет.

Каждый из них когда-то давно переспал с женой другого. Но сколько раз?.. Странно, этот вопрос продолжал доводить обоих до белого каления в иную горячую минуту. Именно сколько, а не сам факт. Сам факт давно не волновал. В их кругу такое водилось. Не мудрено, когда у каждого в свое время перебывало столько чужих жен и ресторанных шлюшек. Так чего ж, казалось бы?.. Но вот поди ж ты. Опять этот глупый, тягостный для обоих разговор.

— Плюнь. Вернется, — уже спокойно продолжал Галайба. — В первый раз, что ли? Опять, наверно, с Волубовской закатились к молокососам.

— Может, — остывая, произнес Шатунов.

— Не понимаю, какого им рожна в них, — уверенно вел Галайба, словно свой «Судзуки». — Ни вида, ни профита. Сидят захребетниками на родительских шеях. Полтинник в кармане, а гонору, как у лорда. И в постели… бойцы, что ли? Лечь не успел, как распаялся…

Галайба и сам не замечал, что перегибает палку. Переводя так стрелки, думал он о том, как нашел Шатунов свою Тамарку. Нашел, как водится, на стороне. В чистом поле. Понятное дело, почище искал. И нашел. Но по привычке попер нахрапом, без сантиментов. Думал, так, эпизод, трали-вали… Да не тут-то. Вошла она в него занозой. Не ожидал он такого оборота. А она, когда разобралась что к чему, какой лещ на крючке, начала отыгрываться. Нещадно. Так что нечего теперь с больной на здоровую…

Галайба стоял, опершись кулаками о стол, опустив на грудь тяжелую подкову подбородка. Короткая шея, словно четырехгранник, торс — атлета. Все это не только от мамы с папой: физическая накачка была видна. Чем только не занимался он в недавнем прошлом. От культуризма до каратэ и кун-фу — этот неудавшийся журналист, позднее мечтавший стать каскадером, а ставший тем, чем стал. Из постоянного тренинга он вынес и дешевенькую привычку следить за собой как бы со стороны: насколько мужественным и сильным выглядит он в глазах окружающих. Вид-то был впечатляющий. Да вот только не было той кошачьей мягкости, какая была у Шатунова. Той реакции не было. Ее не сразу-то и разглядишь. В контактной драке только. Да что там… Взять их руки. У него, у Галайбы, они мускулистые, перевитые тросами вен. Такими кочергу в узел завязывать. Но вот начнут другой раз крушить кирпич ребрами ладоней, и тут становится ясно что почем; чего стоит узкая ладонь бывшего технаря-итээровца Шатунова. С виду не подумаешь. Особенно, если эта ладонь с вытянутыми пальцами выстрелит. Нет, о чем-то подумать, может, и успеешь. Что-то придет в голову, когда глянешь в глаза Шатунова. Широко расставленные по обе стороны узкого переносья, начинающегося где-то на лбу, у самых сросшихся бровей, ровного, словно отчеркнутого скальпелем по линейке. Когда глянешь в эти глубокие глазницы, похожие на совиные кратеры, на дне которых светлые немигающие зрачки, в них только и успеешь прочесть: «Всё!» Если успеешь… И никаких следов волнения на бледном вытянутом лице. Только припухлости побелевших ноздрей затрепещут хищно, как раздувшиеся змеиные капюшоны…

Сейчас Галайба с удовлетворением отметил боковым зрением, как ноздри Шатунова дернулись несколько раз и — опали. Только теперь до него дошло, что он перегнул палку, но что, похоже, все обошлось. «Может, сыграем?» — предложил он, расставляя фигуры. Сказал так, без всякой надежды хоть этим отвлечь Шатунова. Собственно, какая игра днем? Да и вообще они все реже играют между собой. Ну, так, вечером. Трехминутный блиц для прочистки мозгов, в самый разгар работы. И то — разок в две недели. Раньше-то частенько игрывали. Под интерес, конечно; насухую — не водилось. В минуты, когда всё вокруг стремительно вертелось, а в карманах шуршало всё гуще. Играли на «вареные раки», «сирень», «патину», а то и на «песочные». И удальство было не в том, чтобы на скоростях выиграть полусотенную, а уж если проиграть, то тут же ее и вернуть. Не за доской. Ох, и повертеться надо тогда вокруг шумных веселых столов…

Был еще один вариант игры. Совсем редкий. Дневной. Когда скука смертная. Или со срыва — тяжкого похмелья. Тогда пот высыхал на закаменевших лицах, а нижние веки мешками оттягивало, как у летчиков-реактивщиков на виражах. Деньги-то что… Как приходили, так и уходили. Уходили то все же, ох, как легко! А приходили?.. Погоняйся-ка за ними. Тут и ухо востро держать надо, и силенку в форме. И потеть. Много потеть. К концу смены чувствуешь себя уже загнанной лошадью. Тут волей-неволей подстегнешь себя глотком адовой смеси. А не то — трехминутный блиц на «сирень» или «патину» под гремящую музыку, под низкий хрипящий голос Наташки Волубовской, и — можно дальше. До упора…

Попробуй, вырвись из этого водоворота… Когда-то родители Галайбы полагали, что дали сыну приличное воспитание. Отец — преуспевающий газетчик с литературным уклоном — занимался рецензированием книжных новинок, освещением читательских конференций. Галайба рос в окружении умных книг; и до поступления в университет, точнее — до самого того дня, когда его вышибли оттуда, родители все еще уповали на благотворность этой атмосферы. А своеобразный интерес к книжному богатству дома проснулся в нем не сразу. Сначала ему нравилось просто давать книги приятелям на прочтение. Особенно такие, которые отец считал ценными. Делал он это со всей ребячьей щедростью. Доставляло удовольствие читать в глазах школьного товарища благодарный восторг. Со временем, когда стало не хватать карманных денег, бескорыстное мальчишеское великодушие угасло, сменилось желанием «поиметь с этого». Начал поторговывать. Чем дальше, тем с большим знанием и толком; сказалась атмосфера умных книг… Отец делал ему строгие выговоры, не скоро обнаружив очередную пропажу, но жене говорил с глазу на глаз: «Вот чертенок! Предприимчив, как отпрыск Моргана. В жизни не пропадет».

Даже умению заручиться поддержкой сильных научили его все те же книги. Будучи в третьем классе, он как-то принес в школу «Декамерон» Боккаччо. После уроков, заманив кое-кого из семиклассников в укромное место под лестницей, зачитал им несколько страниц. Вот была ржачка!

Через день собралось столько рослых, желающих послушать, что пришлось искать другое, более надежное место. А в тот день, когда был открыт этот способ приобретения авторитета, он на радостях гасил камушками лампы, бесхозно горевшие в подъездах среди бела дня…

Теперь у Галайбы второй кооператив. Первый пришлось оставить предыдущей жене. Есть дача. С большим яблоневым садом. Лишь заголосят первые ручьи, как оголтелыми мичуринцами начинают орудовать в нем многочисленные родственники. Родство с половиной разработчиков фруктовой жилы было сомнительным. Но Галайба закрывал на это глаза, видя как им любуются, как ставят в пример двоюродным и троюродным племянникам его умение жить… А просторный гараж с «жигуленком» и «Судзуки»? Больше Галайба любил пользоваться мотоциклом. Потрепанный «Судзуки» достался ему случайно, по ходу жизни. Квартирный маклер искал надежного юриста. Галайба нашел, а за услугу получил этого, как он выражался, «звереныша». На станции технического обслуживания свои ребята его подлечили, довели до звериных кондиций и вернули ему лоск новья. Небрежно сидя в седле, Галайба видел себя с тех пор олицетворяющим престижный демократизм. Ах, как здорово смотрелся он со стороны! Казалось, съезжал на своем «звереныше» с глянцевой картинки «Плейбоя»… И кто бы мог подумать, что подтачивают жизнь железного парня такие банальности, как жена и ее кошка. Жена, как это ни странно, была родом из глухой деревни Новгородской области. Мать ее, когда-то закончив семилетку, хотела учиться дальше, в техникуме. Надо было ехать в город, но не дали паспорт; так и осталась она работать в колхозе. Когда же подросла дочь, сказала ей: «Теперь хоть ты уезжай. Теперь можно. Я за себя и за тебя отломала. Ты — девка хваткая, пристроишься. Да хоть на завод какой, на фабрику, на учебу какую. Там, глядишь, и суженый на тебе споткнется. Авось будет не чета нашему забулдыге, бревну…» И она ринулась навстречу судьбе.

Сначала был Новгород. Город принял ее равнодушно, как и многих других таких же. Новая, неожиданно суровая жизнь с ног не сбила. Она впитывала ее как губка. Не успевая переварить впечатления, осознать их. Стараясь лишь поскорее избавиться от всего того, что выдавало ее принадлежность к деревне. Даже с ярким здоровым румянцем на щеках в конце концов сладила…

Потом были другие города.

Где только не привелось ей работать и жить. Жить, снимая углы у замшелых старушек коммунальных квартир, в бойких скандальных общагах, у подруг, временно оказавшихся без родительского глаза. Со временем росло в ней ощущение, что город ее не раздавит (не на ту напал!), что он уже давно признает ее своей. И уже пробираясь к выходу по вагону метро, наткнувшись на женщину с обветренным лицом, в толстой плюшевой кофте, с двумя набитыми сумками, перекинутыми через плечо, могла с совершенно искренней неприязнью процедить: «Встала, раскорячилась, дуреха сельповская…»

Воспоминания о доме не умиляли, а раздражали: она и их стыдилась. Своим писала все реже. Коротко: «Живу хорошо. Чего еще писать? Некогда. Да не поймете вы там ничего. Опять ты, мать, про то же. Без мужа-то? Да и не будет у меня ребеночка никогда. Хоть бы и хотела…» И однажды, выводя на конверте: «д. Сапляевка», вдруг разревелась от этого слова. Слезы текли по щекам, портя косметику, пальцы с яркими ногтями рвали письмо. Больше она не писала…

Галайба и сам уже не помнит, когда его жена, теперь уже хрупкое, поразительно рассеянное существо, вечно оставляющее снаружи ключи в дверях (и как их только до сих пор не обворовали?!), когда его жена помешалась на диетах, от чего стала совсем плоской и узенькой. Галайбе виделась не жена, а чайная ложка. Хоть сейчас ставь в стакан, и можно размешивать сахар, не выплеснув на скатерть ни капли. Добро бы одни диеты. А тут еще и система Брегга, ворожеи, гадалки, специалисты по биополям. С широко раскрытыми глазами она шарахалась от одного кликуши к другому. Неделями пропадала у каких-то психологов и гипнотизеров, практиковавших на дому. И каждый раз приносила новую идею, по которой мир до сих пор не развалился. И как же раздражало Галайбу то, что она не замечала: свежая идея напрочь перечеркивала предыдущую свежую. Что же касается кошки, то это был тощий невзрачный зверек, мучимый каким-то внутренним недугом. Кошка почти ничего не ела; брезгливо отворачивалась от птичьего молока и лишь изредка потребляла студень «Дорожный». Продукт сомнительного качества, из домовой кухни, по сорок пять копеек за килограмм. Жена говорила о кошке, что это «физиологическая ветвь ее существа», что даже их души «закольцованы спонтанными биополями». «Ее надо вылечить, — говорила она, — тогда и я обрету импульсы незатухающей молодости». Что было делать? Каких только светил ветеринаров не приглашал Галайба. И каждому надо было отстегивать, пропорционально свечению. А толку-то?..

К гадалкам-астрологам, к психологам и гипнотизерам жена таскалась обычно с кошкой. Но как-то, вернувшись с директорского приема, он застал в квартире одну кошку. Взглянул на нее и омерзение с такой силой перехватило горло, что он схватил несчастное существо и швырнул в мусоропровод. И пока он, стоя на лестнице, прислушивался к доносившемуся шороху, в голове его крутилось: «От ветеринаров хотя бы отцепиться…» Через час его уже знобило. Он ждал грозы. Но странно. Откуда-то вернувшаяся жена, в упор не замечая ничего вокруг, прошествовала на кухню. Выложила на стол семнадцать зерен ржи и стала раскладывать из них пасьянс по лишь ей известному принципу. За этим занятием она провела всю ночь. Правда, один раз, часов в десять вечера, она вошла к Галайбе. Тот сидел тихим мышонком у телевизора. «Выключи, — сказала она. — Мало тебе рентгеновских лучей? Ведь говорила тебе о флюидах. Тех самых, что негативно влияют на спинной мозг». Сказала и ушла к своему пасьянсу…

Гроза грянула на другой день. Дворничиха принесла кошку. Что тут было… Жена вытащила колоду сберегательных книжек из пальмового ларца, некогда подаренного Галайбе специалистом по антиквариату. Вытащила и устроила ему сцену у открытого окна. С той отчаянностью, с какой когда-то покоряла город и Галайбу. С криками, с угрозами выкинуть за окно седьмого этажа нажитое Галайбиным потом и изворотливостью. И это при том, что половина книжек была на ее имя. Когда она сама швыряла деньги налево и направо всяким психологам и астрологам; когда в иную безоблачную минуту говорила ему, вздыхая: «Коровушка ты моя трудоёмкая, что бы я без тебя делала? Завтра пойду в сберкассу, подою тебя. Можно?» — спрашивала вкрадчиво, — Галайба был готов задушить ее за одни эти слова. Сколько раз он уже проделывал это железной своей клешней, но мысленно…

Раньше ему хотелось иметь детей; не было у него их и с другими. Она отговаривалась: «Не хочу». Или вдруг говорила в ответ: «Галайба, ты потенциальный убийца». «Какой же я убийца?» — спрашивал он растерянно. «Ты хочешь, чтобы твой ребенок дышал отравленной атмосферой?! Ведь все кругом давно отравлено! Даже этот пол на кухне черт знает из какой химии сделан, а мы им дышим. И вот ты хочешь, чтобы твой ребенок был обречен на медленную смерть. Сознательно хочешь!»

Один бог знает, чего стоило ему терпеть под боком этот хрупкий, ранимый цветок, чем только не отравленный. Но он терпел при одной мысли: строить еще один кооператив теперь бы ему было хлопотно и утомительно…

У Шатунова — тоже не легче. У того жена, как он сам говорил в минуту благодушия, «гулящая на музыкальную ногу». Вечно пропадала в каких-то компаниях и компанийках сосунков-меломанов. Взрослая, мать двоих детей, а водилась с подростками-шпингалетами. Собирались они не в каких-нибудь престижных приличных квартирах с солидными стереомагнитофонами, а в подвалах, на чердаках. Там сначала для глубины кайфа накачивались сухим вином, извиваясь и дергаясь в такт музыке, сочившейся прямо в уши из красивых ящичков, торчавших из карманов или болтавшихся на шее. Кое-кто покуривал, кое-кто понюхивал «стимуляторы». Всё для той же глубины кайфа. Притомившись, затевали спор по поводу достоинств иной рок-группы. Понятное дело, доморощенные, такие, как «Слепая нога», «Курица снеслась!», «Пуля в висок», были у них не в чести. Даже известная своими скандалами и эпатажем «По нервам!». Спор походил на базар и заканчивался беззубыми стычками. Только и могли, что вцепиться по-бабьи в кудри друг другу…

Несмотря на всю эту ухабистую совместную жизнь, они были крепко повязаны друг с другом. Чем? Детишками? Во всяком случае, когда Шатунову приходило в голову, что в один день или вечер он увидит мать своих детей наркоманкой, у него деревенел затылок.

А детишки у них — мальчик и девочка. Двойняшки. Спасибо матери и бабке Шатунова; вынянчили, подняли — уже второклассники. Когда исчезает жена или заболевает кто-то из ребят, он отвозит их к матери. И торопится уехать. Уж очень ему не по себе там, дискомфортно. Несколько минут с глазу на глаз с такими чуждыми ему, но родными по крови людьми, — и те в тягость. Обе молчуньи. Ни в чем его не упрекают, не учат жить, но смотрят такими глазами… Столько в этих глазах боли и сострадания, что Шатунов начинает их тихо ненавидеть: «Дуры старые! Нашли кого жалеть!..» Он привозит кой-какие тряпки, продукты, но это не вызывает у них ни радости, ни благодарности. От такого безразличия к знакам внимания с его стороны он сатанеет. Потом охлаждает себя мыслью: «Фанаты. Пусть доживают. Эта порода уже почти на свалке…» Но крепка была порода, если и на измор, и на излом выдержала, выстояла, чтобы и теперь еще укором маячить в чьих-то глазах… Бабка Шатунова оставалась в блокадном городе всю войну. Муж ее погиб в первые дни на западной границе. Получилось так, что мать Шатунова, тогда маленькую девочку, в суматохе, вместе с другими детсадовцами эвакуировали. Бабка узнала об этом, когда машина с детьми была уже где-то у Ладоги. Бабка осталась. Всю войну она проработала на хлебораздаточных пунктах. Нарезала, взвешивала пайки и осторожно переносила их в протянутые руки. Сама была при хлебе, но ни разу не положила себе в рот куска большего, чем нарезала другим. Так и простояла всю войну с острым ножом над буханкой… Бабка об этом не рассказывала. Рассказывала мать. Говорила, что бабку очень ценило начальство. А та все равно боялась: вот снимут, вот переведут на другую работу. Чего боялась? Боялась, что на ее место поставят другого. А у другого, может, и нож будет тупей, и глазомер свой… За самые великие подвиги не дают наград. Потому что совершаются они при единственном свидетеле: собственной совести. Совсем маленьким Шатунов верил рассказам матери. Но потом — все меньше и меньше. И уж чуть позже, бывало, дразнил, приставал к бабке: «Ну, сознайся, вот такой вот кусочек, — показывал кончик мизинца, — сшамала хоть разок-то? Сшамала, по глазам вижу». И теперь, когда привозил ребят к ним, когда ненароком встречался с теми самыми бабкиными глазами, видел: было так, как говорила мать. И как же это его бесило: понимать, что такого быть не могло, и чувствовать — было… «Узколобые фанаты», — цедил он про себя.

Его раздражение переходило и на детей. Уж как-то не очень радостно принимали они его дорогие подарки. «Заелись, — зло думал. — Да и бабьё, видно, настраивает». Думал так, хотя отлично знал: никого никто не настраивает. Знал: для них его дети — последний свет в окошке.

А уж он-то старался ради этого света. По-своему, конечно.

Учились дети в разных классах. Просил Шатунов и дипломатично, и с грубым нажимом, чтобы в один свели, все-таки брат и сестра. Так оказалось, эксперимент какой-то научный проводят. Дети то и дело приносят домой полотнища тестов, разобраться в которых, сам черт ногу сломит, не то что папаше с высшим техническим образованием. И приходится Шатунову: в одной руке торт, в другой — цветы, в зубах — билет в «Юбилейный» или в Филармонию и — пошел… плести кружева вокруг двух пигалиц. Одна молодая, другая — пожилая. Угоди-ка обоим… Плюнуть бы, да мода какая-то пошла странная: непременно надо, чтобы дети учились на круглые пятерки. Ведь приятно при случае ввернуть: «А мои короедики ничего. Аж без четверок катятся…» Вот и приходится готовить базу под эти круглые. Пустячок, а требует сил, времени. Добро бы — всего две учительницы. А то ведь и репетитор по музыке для дочки, всякие тренеры по плаванию и теннису для сына. Несть им числа… И на всех фронтах надо готовить базу. Видно, потому-то в теперешние времена более одного чада не заводят: хлопотно и накладно.

Не будь у Шатунова машины, давно бы отстал от жизни. А так — не хуже других лихачей. Шпарит по трассе с ними ноздря в ноздрю. До момента, когда можно будет давануть на газок, чтобы всюду успеть.

Да-а, детям надо давать. И все больше. Они растут, растут короедики. А давно ли им пятки обмывали?..

Запомнился тот жаркий денек Шатунову. В тот самый случился и директорский прием. Начали на нем. Так, слегка. Пристойно. Потом-то уж, в другом месте раскрутился маховик гульбы. Широко, с расшвыром… Шатунов чуть не сгорел тогда от выпитого, едва отошел потом. Вот уж был срыв. Может, самый «мажорный» в его жизни. И неизвестно чем бы все кончилось, если бы Сытин и Галайба не отвезли его вовремя на дачу…

Мчались по расхристанной от осенних дождей проселочной дороге. Каскадер — за рулем. Гнал, не жалея своей машины. В кабине гремели гитарным перебором до предела натянутые нервы Высоцкого. Орал и Галайба: «А у дельфина взрезано брюхо винтом, выстрела в спину не ожидает никто!..» Так и доехали. С песнями. Обошлось. И не бросили они его одного, не уехали, хоть у каждого дел было по горло. Ночевали с ним. Почудили, правда… Достали из чулана старый черно-белый телевизор и поставили вместо цветного. Шатунов чуть пришел в себя, глянул на экран и похолодел от мысли: «допосудился». «Изображение цветное?» — все же спросил. Спросил, клацая зубами. «Конечно», — ответил Сытин. «А у меня всё… синё…» «Хрен с ним, — спокойно сказал Сытин, — свезем в один тепленький дурдом. У меня там свой человечек. Мастер соскочивших ставить на катушки. И тебя поставит в лучшем виде».

Шатунов нашарил тяжелую бронзовую пепельницу, предназначавшуюся для «варваров» — курящих гостей; сами они давно бросили вредную привычку. «Ну уж нет!» — сказал он, швырнув пепельницу в ящик. В экран не угодил, но свет погас. «А так интимнее, — сказал Галайба, оставаясь сидеть в кресле. — Провожу экспресс-тестирование: Валера, вот мы благополучно отдыхаем у тебя на даче. Тепло, уютно, темновато, правда… А не кажется ли тебе, дорогой мой, что твоя дача находится в Ялте?» «Пошел к черту! Свет давайте делайте», — огрызнулся Шатунов. «Старик, — поехал Сытин в ту же сторону, — отчего бы тебе и в самом деле не отгрохать дачу в Ялте? Да такую, чтобы патрону дорогу перебежать?..» «Свет, скоты, давайте!» — заорал Шатунов.

Не сразу кто-то поднялся из них. Поднимаясь, задел низкий столик. Раздался звон стекла и в комнате вдруг почувствовался слабый нежный аромат осенней прелой листвы; запахло грибами. «Такую закуску опрокинуть», — с сожалением сказал Сытин.

Странно, этот грибной запах так и остался в памяти Шатунова явственным, не улетучиваясь…

Крепкие же у них тогда были нервы. Особенно у Сытина. Настоящий минер… Он работал в «Вишневом» — в верхнем маленьком зальчике. Обслуживал тузов, избегавших лишних глаз. Административных и хозяйственных шишек, воротил продовольственных и комиссионных магазинов, высокую интеллигенцию. Особого профита это место не давало. Многое зависело от того, как повернется настроение у гуляющих. Стоило кому-то из них, повертев счет, бросить: «Дороговато» и — прощай работа. Сколько их погорело до него. Мелочно-жадных, недальновидных. Сытин же здесь за деньгами не гнался. Изыскивал другие, окольные пути. Бизнес был не конкретный, почти беспроигрышный и назывался у них «беспорочный». Скажем, торговля информацией, сведение нужных людей, долевое участие в их операциях и т. д. Но за непрофитность места Сытин отыгрывался морально. Разогретых подопечных (он называл из «зайчатами») потчевал разбавленным коньяком. «Зайчата» толк в коньяках и винах знали, и потому дело было очень рискованным. Но он шел на это из одного желания не чувствовать себя до конца «нанятой шестеркой», «половым». Из желания какого-то глупого реванша. Потом, спустившись вниз к Шатунову и Галайбе, говорил с невозмутимым лицом: «А мои-то зайчата цейлонский хлебают. И нахваливают: „Фоль бланш, фоль бланш…”».

Сытинский отыгрыш, напоминавший детскую фигу в кармане, сходил ему с рук. Похоже, даже проницательный Антон Михайлович, директор, — и тот не догадывался. Во всяком случае ни на одном из своих приемов не было тонких намеков с его стороны.

А собирались они на директорский прием по сигналу Антона Михайловича. Собирались редко, узким кругом и, как многим казалось, стихийно. Несколько особо приближенных официантов, метрдотели, главный повар Судец, бухгалтер Бакшеев, старший экспедитор Дурдин, еще три-четыре человека. Антон Михайлович проводил такой сбор под флагом: «Посмотреть в глаза сослуживцам…» Мол, не зарвались ли? Не пора ли потерявших форму, уставших потихоньку начать удалять, чтобы потом списать на берег? А кому-то из рачительных, добросовестных помочь… Это он, Антон Михайлович, устроил когда-то жен Шатунова и Галайбы на работу, на которую ходить-то надо было раз в месяц — за зарплатой. Правда, половина денег отстегивалась в неизвестный фонд… И как же надо было быть начеку под пронзительным взглядом Антона Михайловича, чтобы, не теряя лица, оставаться, у него в фаворе. Если он кого-то не приглашал раз, другой, третий, это означало, что на нем ставят крест…

А начинался директорский прием с вялого разговора о тяготах работы, о мелочных неувязках, мешающих повышать показатели. Говорили, не вникая в суть слов, будто по какому-то языческому ритуалу пускали мыльные пузыри. Мол, ты — один, а я — два пустил. Ты такой, а я вон какой; под потолок поднялся и не лопнул. А какой красавец! Так и переливается…

Уютный кабинет, наполненный радужным лукавством мыльных пузырей, создавал атмосферу, сближавшую присутствующих. Смягчалась радиоактивность снайперских глаз Антона Михайловича. Возникало чувство крепкой притертости друг к другу, чувство стайности. А то, главное, что составляло суть их хищной борьбы за место под житейским солнцем, то, что еще более сплачивало их, — это только витало над ними и было невидимым, как воздух между цветастыми пузырями. Разговоры о нем, о главном, были неуместны здесь, неприличны. Каждый читал в глазах другого: «Жизнь — борьба, проигрывает — слабый. Среди нас слабых нет…» В такой обстановке естественным было выпить по бокалу шампанского, открываемого без парадного грохота. И уже в глазах Антона Михайловича гасла прокурорская неотвратимость, а на гладких восковых щечках, похожих на фруктовый муляж, появлялись добренькие старческие ямочки. Появлялись в ту минуту, когда с бокалом в руке к нему приближался Сытин. Приближался с удивительным чувством меры и достоинства в сдержанных движениях. О, подать себя Сытин умел. Уж он-то знал, стоеросового угодничества Антон Михайлович не терпел; считал таких людей узкими, ограниченными и непригодными для настоящей работы.

Сытин приближался, чтобы чокнуться с патроном. И, как всегда, случалось маленькое чудо: раздавался мелодичный звон хрусталя — и у всех на глазах краешек бокала Сытина вдруг от удара обламывался и плавно валился на дно, в белую гущу газовых пузырьков. «Вот сукин сын! — восхищенно восклицал Антон Михайлович. — Как это ты делаешь?» «Все происходит само. Это и для меня тайна», — смиренно потупившись, отвечал Сытин.

Полагали, что он заранее подпиливает краешек бокала алмазиком перстня. Но «подготовительной работы» никто никогда не видел.

Фокус Сытина приводил Антона Михайловича в чудесное настроение. Верхом интимной расположенности к окружающим было его доверительное: «А что, братцы, снесу-ка я в Ялте тезкину избу-читальню?.. На ее месте поставлю свою. Такую… где не стыдно будет провести закат жизни. И пусть на огонек по старой памяти заходят бедные туристы и богатые иностранцы. Всех без разбора буду принимать хлебом-солью. В Мелихово-то, или куда там еще, ведь не скоро доберутся…»

И когда вокруг туманно улыбались, покачивали понимающе головами, Антон Михайлович вдруг заливался мелким скачущим смехом: «Да ладно! Шучу!.. Уж больно в хороших местах оказываются у нас эти реликтовые дома-усадьбы…» Потом неожиданно серьезнел лицом, прикрывал глаза пальцами белой пухлой руки, говорил: «А ведь смог бы. Эх, смог бы, ребятишки…»

Казалось, Антон Михайлович переоценивал свои возможности. Но никто из окружающих не знал им предела. Не знал предела ловкости и изворотливости своего патрона, в войну командовавшего подводной лодкой, избегнувшего стольких опасностей, ушедшего от стольких погонь. И потому даже у них, у бойцов, от слов его по спине пробегали мурашки…


…Шатунов играть отказался. Галайба снова поставил на доске партию Рибли — Каутли. Ему вдруг показалось, что у белого слона есть иной вариант продолжения. Он начал высказывать Шатунову свои соображения, но тот смотрел на доску, занятый своими мыслями.

Солнечный свет, пробившись сквозь жалюзи досок, ровными вертикальными полосами желтел на стенках с посудой. Даже на щеке у Галайбы была такая же, но он не отклонился, не отодвинулся только зажмурил освещенный глаз.

— И к кому она могла закатиться?.. — хмуро произнес Шатунов. — Ребра бы тому пересчитать.

— Брось. Никуда они не денутся. Что моя швабра, что твоя. В первый раз, что ли? А, может, в Сочи сорвалась?

Шатунов откинулся на спинку стула.

— Да нет. Скажешь тоже. Юрка у меня заболел, у старух сейчас. Не могла бы она сейчас… Да и кто там в это время, одно старичье?

— Э-э, да нам работа подвалила, — вдруг оживился Галайба, перебивая, и показал глазами.

Они увидели за столиком в углу у окна парня.

— Ты заметил, когда он сел?

— Нет.

— Ладно, пойду-ка покормлю, — Шатунов был рад возможности отвлечься. Потянул смокинг, висевший на спинке стула, поправил бабочку. Спросил глазами Галайбу: «Как?». «Порядок», — кивнул тот.

Он перекинул на левую руку салфетку и вышел.

Пересекая зал, уже автоматом определил: залётный. Правда, старается держаться уверенно, спокойно. Но нет-нет да посмотрит по сторонам с такой почтительностью, что всякий на месте Шатунова рассмеялся бы. Чуток есть — не по себе человеку. И еще было видно, что парень из тех, кому подскажи, как правильно перейти улицу, так он навечно зачислит тебя в сердечные друзья. Так на лице это все и написано.

— Здравствуйте.

— День добрый, — парень еще издалека кивал головой, улыбался. И в глазах его было: «Вот уж спасибо! Вовремя подошли, прямо спасли…»

В ответ Шатунов всем своим видом излучал понимание, сочувствие и высшую предупредительность.

Парень таял в тихой благодарности.

— Откуда к нам? — утепляя улыбкой глаза, спросил Шатунов.

— Издалека. Ой, издалека. Из Вилюйска!.. Слыхали?

— Далеконько же отсюда, — говоря это, Шатунов быстрыми ловкими движениями касался обеденных приборов, зорко вглядываясь, все ли так. Поправил салфетки, скатерть, на которой чуть топорщились углом длинные стрелки от утюга. Даже на ободки фужеров и рюмок посмотрел внимательно, словно надеялся разглядеть на них след сытинского алмазика.

— Мостостроитель я, — заливался соловьем парень, ободряя себя щелчками по спичечному коробку. Сейчас, в пустом зале, звук этот раздавался гулко. — Сами спроектировали там у себя мостишко. Да вот не утвердить было никак. Ездили, ездили — все без толку. А сегодня на мне дело развязалось. И, знаете, удачно. Вот везу домой подписанный проект, — парень взял с соседнего кресла кожаную черную папку на молнии, повертел ее в руках.

— Поздравляю с победой, — Шатунов скосил глаза к ногам парня. — А этот пакет ваш?

— Да, мой. Дочке кроличью шубку тут отхватил. Представляете, без всякой очереди. Повезло. В общем-то я везучий… А с пакетом меня швейцар пропустил. «Ладно, — говорит, — ступай. Там сейчас пусто».

— От вас соболя, а от нас — кролики? — усмехнулся Шатунов.

— Так получается, — рассмеялся парень, обнажив крепкие белые зубы. — Впрочем, зачем ребенку соболя, только портить.

— Не скажите. А мосты, простите, какие? Железнодорожные?

— Да.

— Средние, неразрезные?

— Точно.

— Арочные? Рамные со шпрингельными решетками?

— У нас чаще рамные, с треугольными… А что, доводилось иметь дело?

— Просто на вашем лице это все написано. А у нас глаз. Наметанный.

— О, уважаю! Уважаю профессионализм, — парень вскинул обе руки, сдаваясь. На темных рукавах пиджака Шатунов увидел светлые пылинки, явно гостиничного происхождения.

— Да уж, нет хуже дилетантства. А какой заканчивали?

Парень назвал.

— Так что прикажете подать?

— Ну, приказывать… — парень смутился, уши его зарозовели. Он держал меню в толстой тяжелой обложке. Глаза его, видно, разбежались. — Я уж лучше вас попрошу…

Шатунов не отозвался.

Парень водил пальцем по строчкам, отыскивая хоть что-то знакомое.

Стоя над ним, Шатунов с некоторым сочувствием думал: «Головушка… Проломить волынщиков в проектном — нипочем, а супешник выбрать, так на макушке волосики шевелятся…»

— Прямо не знаю, — растерянно развел руками. — Уж вы подскажите, пожалуйста. По-дружески. Знаете, студентом — не на что было. А потом — в такие райские кущи не заносило. — И столько было покоряющей неотразимости в его мольбе, что узкие губы Шатунова дрогнули.

— Пожалуйста. Из холодного советую миноги маринованные. Хороши. Затем, консоме по-бретонски.

— Консоме? А что это такое? Консоль вот — знаю, а консоме…

Шатунов понимающе кивнул.

— Ну, как вам… Консоме — блюдо французской кухни, горячий прозрачный суп. Основа — бульон из говядины. Годится?

— Любопытно. Попробую. А на второе?

— Свиные розеты возьмите.

— А это что за зверь?

Шатунов объяснил.

— Фрукты, водичку минеральную, кофе?

— Да уж на ваше усмотрение. Знаете, проголодался. Шел мимо, увидел вашу шикарную вывеску, зашел. Осмелел на радостях, что дела с плеч. Уже и с Вилюйском переговорил. Поразительно, слышимость великолепная. А может, дело в том, что я везучий?.. — опять залился соловьем парень, на сей раз в явном предвкушении еды.

Шатунова начала утомлять эта обаятельная простецкость. Он поджал губы и с лица его исчезла маска радушия.

— Как насчет коньячка? «ОС». Правда, самтрестовский.

— Добро.

— Грамм пятьдесят, сто?

— Последнее число годится. Простите, как вас звать?

— Валерий.

— Спасибо вам, Валерий, — парень признательно коснулся локтя Шатунова.

— Не стоит. Посидите, я скоро.

Он пошел, отдал заказ. И когда возвращался, услышал телефонный звонок. Слабый, из-за дверей их раздевалки. Поспешил туда, снял трубку.

— Привет, муженек, — надтреснутый низкий голос ударил в висок. — Как ты там у меня, не дремлешь? Куешь матбазу под семейное благо-го… о, черт!..

— Ты дома?

— Теперь да.

— Опять лыка не вяжешь! Мы же договорились…

— Плевать. Тоже мне господь на страшном суде. Знаешь, с кем я?..

— Заткнись!

В трубке раздался хриплый смех.

— Ты, дуроломчик мой, небось все на Галайбу грешишь. Ну, глупыха. А я ведь с твоим…

Шатунов бросил трубку и, глядя на нее с омерзением, невнятно и грязно выругался.

Ноздри его тонкого носа дрожали.

Он вышел из комнаты, подошел к шахматному столику.

Галайба поднял голову и тут же отвел глаза, догадавшись.

— Ну вот видишь, нашлась, — выдавил участливо. — И нечего скисать.

— Помалкивай, — кожа на скулах Шатунова белела, словно обмороженная.

Он медленно расставлял фигуры.

Взял коробку часов, установил на тех и на других время. Галайба следил искоса, увидел: трехминутка.

Потом Шатунов отнес мостостроителю все, что было готово. Вернулся.

Галайба еще сомневался. Он вопросительно посмотрел на Шатунова, кивнул в сторону зала. Шатунов ответил коротким утвердительным, кивком. Но Галайба все еще колебался. Он сделал жест: кулак с большим отогнутым пальцем в землю.

— Да! — вспыхнул Шатунов.

Галайба снисходительно улыбнулся, мол, хозяин барин. Хотя, собственно, почему, на каком основании именно так разделились роли?.. Но у него не было уже никакого желания выяснять, а там и спорить. Он знал Шатунова, знал, что теперь бесполезно; и поплыл по течению, все убыстряющемуся. В конце концов, еще надо посмотреть, кому выпадет. Он только спросил с угасающей надеждой в голосе:

— А разве сегодня Савельев?

— Савельев.

Разыграли белые и черные. Часы пришлось поставить под правую руку Шатунову.

Галайба сделал первый ход.

Сверху спустился Сытин. Хотел было за чем-то к ним обратиться, но, увидев, с какой торопливостью они давили на кнопки часов, все понял. Посмотрел в зал на смиренно жующего мостостроителя, покачал головой, подумал о нем: «Дернул тебя черт нарваться на их смену…» и поспешил к себе наверх. В голове его опять мелькнуло: «Сгорят, голуби. Когда-нибудь сгорят…»

Игра уже шла на флажках, когда Галайба получил мат. Это означало, что заваривать кашу придется ему. Ему быть «хирургом», а Шатунову — «ассистентом».

— Передохни, — спокойно сказал Шатунов и пошел докармливать мостостроителя.

Потом они сидели у столика, отвернувшись от шахмат. Сосредоточенные, хмурые, без той блаженности на лицах, с какой полагается пребывать в минуты аутотренинга. Они сидели, прислушиваясь к себе, все явственней улавливая поднимающуюся из самых глубин утробы вязкую пену раздражения. Теперь она поднималась уже по подвластным им законам все того же аутотренинга.

— Давай, — сухо и решительно сказал наконец Шатунов.

Галайба поднялся, взял со стола книжечку счетов. На верхнем листе рукой Шатунова уже было написано все как надо.

Он вышел в зал.

— Приятного аппетита.

— Спасибо, — парень недоуменно захлопал глазами на подошедшего Га лайбу, отрывавшего листок. — Вы… А меня…

— Покушали? — мягко остановил его Галайба, давая понять, что оснований для беспокойства нег.

— Да, спасибо большое.

— Тогда получите счет, — Галайба положил перед парнем листок.

Тот и смотреть не стал.

— Сколько?

Галайба назвал сумму.

— Пошиковал, — парень подмигнул Галайбе, полез в карман.

Достал маленький трепаный бумажник, вынул деньги, положил на стол.

— Хватит?

В тоне, каким это было сказано, Галайбе послышались нотки пренебрежения. Даже высокомерия.

А счет был оплачен. С лихвой. Но то, что ЭТОТ клиент не снизошел до того, чтобы взглянуть на него, хотя бы для виду, из чувства такта, показалось Галайбе оскорбительным до унижения.

Вот и пришел он — тот самый градус, которого недоставало, чтобы пена раздражения закипела… Если минуту назад он подходил к столику с тупой вялостью во всем теле, подходил по принуждению, из-под палки Шатунова, то теперь все было иначе. В голове, казалось, открыли форточку для проветривания; там разгуливал холодный ветерок. И даже во рту был освежающий вкус мятного леденца. Все тело подобралось. Каждый мускул как бы снял предохранитель. Лишь темные зрачки в глазах налились смутной осенней тяжестью.

— Тут с вас за бутылку «Пшеничной», — он показал аккуратным полированным ногтем строку в счете.

— Ну, скоморохи!.. — парень; усмехнувшись, огляделся по сторонам — С кем-то вы меня спутали. А вот с кем? — Добавил спокойно: — Фраера столичные, с утра заряжаться. Поищи свою бутылку на столе, где она?

— Прошу вас взглянуть на счет, — невозмутимо произнес Галайба.

Лицо парня стало серьезным. Он сунул руки в карманы, вдруг по-хозяйски откинулся в кресле. Плечи его разошлись, закрывая широкую спинку кресла; теперь была видна их косая сажень. Он изучающе, пристально смотрел в лицо официанта, все еще готовый рассмеяться возможному розыгрышу. Но тот отвечал не мигая, с вызывающей твердостью. «Мужичок-то не слизняк», — с удовлетворением отметил про себя, а потом с нетерпеливой радостью: «Что ж, попробуем на зубок сибирскую косточку…»

— Вот что, приятель. Зови-ка своего дружка Валеру, или как там его. Разберемся. Ну что стоишь, зови, тебе сказано.

— Простите, но он занят. Если вам будет угодно, то мы можем пройти к администратору.

— Идет, — парень сунул деньги в карман, резко отодвинулся от стола вместе с креслом, пружинисто поднялся на ноги. Потягиваясь, взглянул на часы. — Эх, некогда мне с вами базарить, ну, да ладно. Веди, хмырь…

— Вы напрасно оскорбляете, я все-таки на работе.

— Сейчас ты у меня станешь первым безработным в нашей бескризисной системе.

Галайба промолчал.

Они пересекли зал, зашли за перегородку.

Парень увидел Шатунова.

— О, Валера! А мне твоя «шестерка» лапшу на уши вешает, будто ты шибко занят. Послушай, мил человек…

— Заткнись, — поднялся Шатунов.

— Не очень-то дружелюбно, ребята… Э, да вам никак подраться приспичило. Понимаю, от этой столовой скучищи и не такое втемяшится.

— Усохни, тебе было сказано!

Парень стоял между Шатуновым и Галайбой. Он резко шагнул в сторону, чтобы видеть обоих. И руки со сжатыми кулаками были уже подняты к подбородку, а ноги грамотно расставлены. Шатунов не удержался от улыбки при виде правильной боксерской стойки. Такой, собственно, жалкой здесь, сейчас…

— Ну, чего ты тут бутетенишься, кулачонки выставляешь? Ну чего? И бить тебя никто не собирается. Только отсюда на своих двоих и без нашей помощи не выйдешь. Как там у дедушки Крылова? «Ты виноват уж тем…»

Галайба, сощурясь, плотно сжав губы, медленно поднимая правую расслабленную руку, боком приближался к парню. Неожиданно тело его взвилось в воздух, вытянулось летящим копьем с широким острием ладони впереди…

Парень обмяк, не охнув. Ноги в коленях разом подломились. Он медленно сползал, глухо постукивая затылком на стыках полированных плит облицовки. Он даже не успел рухнуть на пол, как тот же Галайба подхватил его под мышки, Шатунов — за ноги.

Они отнесли его к себе, уложили на диван. Галайба распустил большой узел галстука, пястью приподнял безвольно откинутую голову. Теперь уже без всякой неприязни всмотрелся в спокойное лицо с закрытыми глазами.

— Не перегнул? — спросил Шатунов.

— Нет. Вырубил с торможением.

Галайба приподнял парня за плечи, обмякшие, как парное мясо. Покачал из стороны в сторону, отыскивая нужную позу. Подложил сзади, чуть выше лопаток, диванный валик. Руки у него теперь были свободны. Он помял горло под челюстью, рот парня приоткрылся, обнажив чистый здоровый зев. Взял протянутую Шатуновым бутылку. Осторожно капнул на розовый горбик языка. Парень шевельнулся. Исчезла тень ресниц, веки приподнялись. В глазах начало появляться сознание, но веки вдруг снова опустились.

— Гниды холуйские, — с трудом выдохнул он.

Шатунов отвернулся и только слушал, как размеренно булькает жидкость из бутылки.

— Все, что ли, выливать? — спросил Галайба.

— Не стоит. Масса у него приличная, да, похоже, сибирячок из непьющих.

Галайба закончил, вытянул парня на диване. Затекавшую, с разбухшими венами руку поднял, положил вдоль бедра. С минуту смотрел, как отливает у того кровь от губ и щек, сказал:

— Отдыхай, северянин.

Он пересел к телефону, набрал номер.

— Савельева. Савельев, ты? — с облегчением выдохнул. — Привет. Угадал. Тут у нас для тебя товар есть. Немного перебрал, выступать начал… Да нет, точно тебе говорю. Ну, давай, ждем. Да поскорее.

Шатунов тем временем принес из зала сверток и черную папку.

— Никого там? — спросил Галайба, облизывая пересохшие губы.

— Никого.

Галайба достал документы из карманов пиджака, а Шатунов извлек из папки бумаги. Все они относились к проектной документации: чертежи и технические описания узлов, графики расчетов напряжений стальных конструкций. Чисто математические расчеты балок, связей, опорных частей. Его вдруг заинтересовало превышение низа всей конструкции над отметкой меженного горизонта воды. Продираясь сквозь выкладки и обоснования, он с досадой ловил себя на том, что логические цепочки то и дело обрывались, обрывались явно на пустяках.

— С какого он года?

Галайба протянул раскрытый паспорт.

— Года на четыре позже меня кончил, — пробормотал Шатунов.

— Что кончил? — не понял Галайба.

— Альма матер… В одних стенах когда-то околачивались…

— Вон оно что, — Галайба покачал головой. — Да-а…

Стукнула дверь в конце коридора.

Послышались резкие, звонкие по кафелю, шаги.

В комнату вошел сержант.

— Привет, бояре.

— Привет, опричник.

Сержант подошел к дивану. Чуть топыря в усмешке полные губы, долго смотрел на парня. Даже голову склонил к плечу.

— Приготовили в лучшем виде — ни синячка, ни царапины. Кто проиграл?

— Не болтай ногами, Савельев. Поссориться хочешь?

— Кстати, кофе, который заказывал, будет вечером.

— Ладно вам. Где живет?

— Залетный.

— Все не по подворотням тебе шастать. Готовенький. Для плана в самый раз…

— Теперь-то чего отмываться, — перебил сержант.

— Короче, — Галайба протянул сержанту документы. Подхватил парня под мышки, потянул с дивана. — Принимай.

— Здоров черт.

Шатунов и сержант держали за ноги.

Серая машина с глухим фургоном была уже подана задом, дверь распахнута.

Они втолкнули парня, захлопнули дверь.

— Да, — вспомнил Шатунов.

Он побежал по коридору, вернулся с пакетом и папкой.

— Это его. Не потеряй, слышишь, Савельев? И деньги не трогай. Не забудь акт об экспертизе…

— Не суетись, наставник, — хмуро ответил Савельев уже из кабины.

Машина тронулась. И когда уже была под аркой, Галайба хлопнул себя по лбу, рассмеялся:

— А по счету-то мы с него так и не получили!

— Не мелочись. Вечером отыграешься, — недовольно поморщился Шатунов.

Они вернулись к себе.

Шатунов устало опустился на диван.

— В сауну бы сейчас. К Митрофанычу…

— Глотни, — предложил Галайба, протягивая плоскую керамическую фляжку.

— Нет, — мотнул головой Шатунов. — Успеется.

— Ну, пойду. Пора уже, — поднялся Галайба.

Минут через десять в зал вышел и Шатунов.

Солнце теперь освещало едва-едва и лишь самый уголок стены с огромным панно из кованой меди. Под самым потолком теплилась желтизна, похожая на отсвет керосиновой лампы. Наконец угасла и она.

Несколько посетителей уже сидели за столами.

Кто-то в дверях, приветствуя, махал рукой, звал:

— Валера! Шатунов!

Галайба, подчеркнуто невозмутимый, проходя мимо, шепнул:

— Обрати внимание во-он на те ножки. По «Плейбою» потянут на семь баллов…

Начиналась работа.


Загрузка...