…Звонит телефон, но я, как и вчера, не поднимаю трубку — пусть отвечает автоответчик. Пусть за все в моей жизни отвечает автоответчик, а я отвечу только за тебя, Денис.
Денис, Денис, Денис. Имя давно превратилось в музыку. Представляешь, я до сих пор пишу тебе письма. Я пишу письма тебе, тебе, тебе, но ты никогда их не получишь. Длинные, звездные письма, как говорит Гелка. Наши созвездия сверкают морозными опалами и аметистами (октябрь и февраль: Либра и Аквариус), даже рояль Рафика покрылся инеем. Что осталось? Конфетные бумажки, программки канувших в Лету спектаклей, высохшие розы, кожаный жокейский хлыстик и сквозняки в комнатах. Еще кипа твоих школьных сочинений, но разве я смогу их перечитать?
Умоляю, отвяжись, отстань от меня, слишком ясный фантом провинциального школьника с потертым портфелем: Дождь на улице? Дождь в моих письмах, дождь в моих дневниках и аллеях, но это дождь сквозь солнце — настоящий теплый грибной дождь с радугой, с пузырями на лужах, с музыкой водосточных труб и подоконников.
Ты помнишь эту радугу в парке, куда мы забрели после уроков? Классически просто: «Учитель и ученик. Прогулки по парку» — так нестандартно можно озаглавить методическое пособие для восьмого класса по курсу русского языка. 8 — перевернутый знак бесконечности, поставленная с ног на голову твоя и моя жизнь, полная огня и трагических теней обитателей школьных коридоров. Итак, «Прогулки по парку. Введение.» Так или иначе, школьники поначалу сталкиваются с сопротивлением учебного материала, вызванным новой терминологией — удобнее всего сразу же завести словарь новых терминов, куда также можно вписывать правила и таблицы окончаний. Я немедленно заимел такой словарь и ворвался в твою четырнадцатую осень слишком шумно, сумасбродно, со свитой мифологических мальчишек, которые обезьянили и паясничали во всех зеркалах. О Боже! Все Антинои, Гавроши, Оливеры Твисты, Гекльберри Фины, Адонисы, Нарциссы, Себастьяны, юные барабанщики и озорные Домби мелькали на каждом углу, подмигивали из окна автобуса, облизывали лимонное мороженое, капая себе на короткие шорты, катались на скейтбордах около фонтанов, выписывая такие баллоны, которые не снились даже Нижинскому. Мальчишки виляли на велосипедах, кокетничали, мерялись своими столбиками в душевых и раздевалках: а я как-то бездарно проморгал свою весну, разменял, разбазарил юношеские порывы в погоне за своим воздушным змеем. Зато моими стихами можно заклеить все небо.
Что было в тот день? Осень, которая покрыла меня легкой позолотой, золотая рыбка саксофона из школьного оркестра, что ныряла в полумраке сцены: Худосочный старшеклассник играл «Не плачь по мне, Аргентина» — играл отрывисто, безнадежно бойко, и Аргентина по нему явно не сокрушалась. Потом акробатический дуэт одно-яйцевых близнецов, вечные румба и танго, какой-то молдавский танец (на приднестровских гробах?), гимнастический этюд, школьный хор: все срывали искренние аплодисменты, поскольку публика была своя, домашняя и, стало быть, без особых претензий. Дежурная программа, дежурные гвоздики, и с этого вечернего перформанса я могу подарить вам только одну удачную открытку памяти (о радость-ненаглядность, где же этот снимок, пожелтевший, мягкий и осенний, размытый в близорукости зрителя восьмого, опять восьмого, ряда? Снимок, для которого все рамки будут тесны, а комментарии тусклы:). Дождь сквозь солнечную листву и твой шепот, оставшийся в гудящей океанской раковине. Тебя не было в числе выступающих в тот школьный вечер, ты просто помогал освещать сцену, манипулируя пушкой театрального прожектора, оставаясь в тени. Как и ты, световой зайчик был резвым и рассеянным, потому что часто убегал со сцены в зрительный зал или на потолок, пытаясь ослепить меня или поджечь мой шерстяной свитер: Ты ослепил меня, солнечный зайчик из восьмого «Б». С каких высот пролился ливень золотистого света, смешанный с масляными пузырями фонарей, с мерцанием Либры и Аквариуса, между которыми миллионы лет?:И всего лишь восемь рядов зрительного зала! Так сумасшедший астроном не может оторваться от окуляров, безнадежно влюбленный в бездну и танцующие звезды, в наши лунные одинокие опалы и сумеречные аметисты, звенящие над крышей глупого мечтателя. Но что мне за дело до одержимого астронома и его космических призраков, если Денис уже возвратился домой и, надев бейсболку козырьком назад, убежал кататься на своих роликах… В тот вечер провинциальный учитель оставил характерный штрих в своем дневнике.
В школьные светлые коридоры меня занесло течением после окончания университета; я не то чтобы очень хотел пасти вертлявых головастиков, но был загипнотизирован настоятельными приглашениями директора этой школы Карена Самуиловича, который восторгался моими уроками в течение трехмесячной студенческой практики. Тогда же я писал свою вторую повесть и, соответственно, жил в другой, более заслуживающей внимания реальности, не тратя свои силы и эмоции на поиски какой-то особенной экзотической работы. Как Ион из китова чрева, я был извергнут в школьные джунгли, где сразу же столкнулся со своей Пиковой Дамой. Поначалу мне казалось, что Алиса Матвеевна невзлюбила меня за дух университетского либерализма, который я принес с собой в ее заповедник, но оказалось, что не только за это. Судя по ее дневнику, она знала, что я гомосексуалист, и готовила мне фейерверк в своем стиле.
«Истинно говорю вам, если сами не будете как дети…» — эти слова я повесил бы в каждой учительской. Пространство школьника мифологически осмыслено, замкнуто в чудесной игре и ревниво оберегается от вторжения какой-нибудь Алисы Матвеевны с гадюкой в руке, бледной тенью надзирателя Макаренко за спиной и нездоровым огоньком в глазах. Алиса сразу же почувствовала чуждый дух в своем гадюшнике и проницательно изучала меня, сверкая совиными полупустыми глазами в позолоченной оправе. Неприятие было взаимным, но она не спешила ставить мне палки в колеса, зная, что обласкан директором за свое новаторство и постмодернизм. В моей слишком легкой походке и даже в стиле одежды ей виделось отступление от канона, ее надпочечники выбрасывали критическую дозу адреналина, когда она смотрела на мои проклепанные полуковбойские ботинки, но более всего она охотилась за моим маскирующимся сексуальным двойником; она тут же придумала какой-то «Дружеский обмен опытом» и присутствовала на двух моих богослужениях в шестом классе. «Мы с вами литераторы, — говорила Алиса, — но прежде всего, мы педагоги, и как опытный учитель я советовала бы вам быть поскромнее…» Мне же хотелось запустить в надсмотрщицу своим португальским ботинком прямо на уроке. А сколько беглых моих конспектов прошло через цензуру старой фурии! Я нарочно писал их небрежно и неразборчиво, с понятными только мне и Богу сокращениями. Мне казалось, что даже мой организм стал вырабатывать противоядие с того момента, как ее дьявол почувствовал исходящий от меня серебряный холодок. Она учила меня наизусть, едва ли не подвергая фрейдистскому анализу каждую мою фразу. Впоследствии выяснилось, что Алиса делилась своими подозрениями по поводу моей сексуальной ориентации с коллегами, а та характеристика в ее дерьмовом дневнике давно уже была написана в моем небе огненными буквами. Но были побочные причины беспокойству заслуженной дуры — Алиса Матвеевна дико возревновала меня к своим зайчатам. Несмотря на эмоциональную тупость, она не могла не видеть, что дети безумно любят меня и что моя скромная персона стала занимать слишком много места в их сознании. На это она реагировала по-своему: «Я считаю, что вы, Андрей Владимирович, подкупаете ребят запрещенными приемами, слишком заигрываете с ними, стучите своими подковами по паркету, приезжаете в школу на мотоцикле, да еще в кожаной куртке, точно вы восходящая рок-звезда, а не учитель. Поймите меня правильно, не обижайтесь, но со своим уставом в чужой монастырь не приходят. А если говорить по существу, то ваши свободные интерпретации учебного материала меня просто шокируют. Это что, плоды горбачевской перестройки или ваши субъективные переживания? — она щурилась и поджимала морщинистые губы. — Ну взять, к примеру, вчерашний урок по пушкинской „Капитанской дочке“. Что это за двусмысленный намек, „Гринев влюбился в Пугачева“? Как истолкуют это шестиклассники? Вы заметили, какое странное замешательство вы произвели?..» Вообще-то, я сказал, что Пугачев влюбился в Гринева, но черт меня подтолкнул ляпнуть эту фразу! Я так увлекся, что совсем забыл о моралистке. Я на крючке. Пахнет крысами. Но она еще оценит твой беллетристический талант, Найтов, когда все тайное станет явным.
Следует заметить, что на протяжении сотен лет дискриминаций и гонений сексуальные меньшинства выработали стойкий иммунитет к гомофобии. Господь бережно хранит свои создания, щедро награждая их талантами и мечтательностью. При лунном свете появляются эти цветы, которые в беспристрастном свете могут показаться бледными и слабыми, порой сорняками. Только ночные бабочки собирают тонкие яды, сладострастно вибрируя хоботками, только летучие мыши в расщелинах блаженно трепещут, почуяв наплывы обезоруживающего благоухания в осенних ветрах.
Я прекрасно понимал, что из-за моей старухи над головой у меня стали собираться грозовые тучи, и в фантасмагорических снах я в два хода избавлялся от черной королевы: сбивая ее мотоциклом в сыром осеннем переулке, быстро догоняя ее на мосту и бросая в реку этот мешок педофилической литературы, приходя к ней вечером в китайской маске и пришпиливая ее к креслу ржавой шпагой, а потом набрасывая яркий некролог в областную газету… Но в реальности мне было по-своему жаль одинокую Алису Матвеевну, одергивающую старую серую юбку, чтобы загородить заштопанный чулок, близоруко пересчитывающую мелочь в школьной столовой. Ту бездетную Алису с детдомовским детством и коммунистическим воспитанием… Быть бы ей ночной няней в яслях или кассиршей в бане… Может быть, именно из чувства жалости я первым сделал шаг к взаимопониманию, пригласив Алису к себе в гости. Но улыбочка у меня вышла тошнотворной и кривой, когда я сбивчиво лепетал: «…Наши отношения мне видятся искренними и… хм… Вы мой куратор, в некотором роде, конечно… Почему бы нам не поговорить как-нибудь за чашкой чая… Ваш опыт… Завтра, после уроков, к примеру… Домой я вас провожу…» Я почему-то чувствовал себя мальчиком, спрятавшим дневник от родителей, а Алиса так сжимала классный журнал, что кончики ее пальцев побелели. Денис, я заботился не только о себе — я предчувствовал нашу любовь и знал, что моя мимикрия с Алисой нужна какому-то далекому человечку, прыгнувшему на роликовой доске в мою жизнь.
В ту пятницу я волновался как молодой актер перед премьерой, вернее, как провинциальный актеришка. Я раскрыл окно в классе и устроил сквозняк — ветер разметал листы с моего стола по всему кабинету, и черт так подгадал, что в этот момент в класс вошла Алиса — счет в ее пользу увеличился еще на пол-очка. Я безнадежно проигрывал эмоционально пред сушеной старой воблой. Все свои надежды я возлагал только за завтрашний спектакль. В тот день я не задержался в школе, как делал это обычно, чтобы поболтать с кем-нибудь из учеников после уроков, «по душам», но особенно не морализируя. Я выскочил из школы как ошпаренный, на ходу надевая шлем и застегивая летную куртку. Мой мотоцикл дрожал от волнения, и я прыгал на своей краснопузой саранчихе «Яве» по вечернему городу в поисках главного персонажа завтрашней премьеры. Мне была нужна рыжая Гелка для исполнения роли будущей спутницы моей жизни.
С Гелкой я познакомился на одном студенческом поэтическом вечере, перешедшем в бездарную пьянку с ординарной дракой и стриптизом. Тогда, в винном настроении, я впервые признался моим однокурсникам, что я голубой (тогда такие признания еще не вошли в моду). Гелка завизжала от восторга и, помнится, прокомментировала: «Вот настоящий поэт, еще Мандельштам говорил, что лирический поэт — существо двуполое». Против Мандельштама выступить никто не решился. Потом Гелка перевелась на наш факультет из ленинградского университета, и мы как-то особенно подружились — доказательством этого служил тот факт, что рыжая доверяла мне читать свою тетрадь со стихами, а это было ее роковой тайной. Надо сказать, это осложняло нашу дружбу, потому что Гелка считала себя гениальной поэтессой, но стихи ее были слабыми и надуманными.
В нашем вечернем городе было совсем не трудно вычислить мою анонимную алкоголичку. Средой ее погружения был полубогемный провинциальный микроэтнос — дома она в такое время не сидит, а, наверное, уже гноит угол в артистической кафешке «Коломбина», где любят собираться непризнанные гении, романтические пьяницы, наркоманы и живописцы. Шел проливной дождь, и я завалился в этот хрупкий иллюзорный мирок в скрипящей коже и с мокрым шлемом в руках. От меня разило крепким табаком и бензином. Так и есть: сидит моя кошечка у камина, зализывает сердечные ранки и греет свою шкурку, потягивая — судя по цвету — коньячок или виски, разбавленные холеным жуликом-барменом. Рядом с ней обтирался прыщавый юноша с бульдожьим лицом, обращенным в розовые поэтические дали. Но, видимо, в этих далях ему ни одна звездочка не мерцала, и он набивал очередной джойнт алтайской травкой. Шелковый волнующий дымок плыл над асбестовыми абажурами, привлекая космических призраков, спектральных двойников и вампиров. Тени усопших плавали между столиками и колдовали над узкими бокалами, призраки детей играли с китайскими колокольчиками, напевали страшные песенки, причитали и показывали кривые зубки. Спившийся актер у окна никогда не сыграет свою звездную роль, прыщавый юноша не напишет текста своей жизни; у Гелки опадут рыжие локоны, и даже жулик-бармен не подозревает о маленькой, только что образовавшейся опухоли Пейсона в его левом легком.
Гелка, увидев меня, как-то разволновалась и спрятала под стол свои лапки с облупившимся маникюром. Она явно скучала с бледным анашистом и подпольным дрочилой, поэтому схватилась за меня как за спасательный круг:
— Ой, Андрюшка, привет, ты все молодеешь… Поделись секретом молодости, а то, бля, скоро начнут падать листья…
— Привет, сестренка, — ответил я, вешая на оленьи рога свой шлем, — секрет прост: мой дедушка — тибетский монах, он присылает мне цветные бутылки с чудесным эликсиром. Осталась последняя бутылка, но я берегу ее для тебя… Очень нужна твоя помощь. Покатились ко мне, а?
— А бутылка не мифическая? — Гелка еще более оживилась. — В такой ливень хочется выпить по-настоящему, ведь персонаж за стойкой капает мне в рюмку как гомеопат…
— Погнали, одевайся!
Мы оседлали саранчиху и на скорости слились с симфонией для скрипки, дождя и осеннего города. Поддатая всадница в высоких сапогах дышала спиртами и шоколадом и шептала пастернаковские строчки: «Не тот это город, и полночь не та, и ты заблудился, ее вестовой…» Гелка была иногда не чужда фривольных эскапад и спросила меня сквозь ветер: «Как поживают твои педерасты? Ты все еще трахаешься с Рафиком или нашел новую задницу?» В ответ я прибавил газу и опрометчиво налетел на трамвайные рельсы. Мы подпрыгнули. Гелка завизжала и вцепилась в мою кожаную куртку мертвой хваткой. Я крикнул всаднице: «Гелла, а не проехать ли нам сквозь витрину, все равно все потеряно, пушечное мы мясо перестройки!» Я представил, как загулявший байк разносит дисплей антикварного магазина, шарахаются в ужасе манекены, трещат кресла и пыльный скарб… Брызги крови на китайской ширме, немного дыма и пыли, струйка теплого бензина… А ночные всадники уже выжимают газ из небесного «Харлея» в созвездии Либра и мчат по млечному пути к Аквариусу тысячи, тысячи лет… Мои опалы. Мои аметисты…
Я поехал окружной дорогой, чтобы насладиться скоростью и непогодой, а заодно немного проветрить спутницу. Ливень не прекращался. Я начинал всерьез думать о втором всемирном потопе и обнаружил, что воспринял бы это известие с некоторой радостью. Сны на вариации голокоста стали повторяться в странной последовательности, и вот совсем недавний. Припарковав мотоцикл на стоянке супермаркета «Сайнсборис», я взял тролли и решил запастись на всю неделю: авокадо, ананас, французский батон, минеральная вода, веллингтонский биф, бекон, пэшн-фрут, спагетти, цыпленок по-киевски, лазанья, копченая спинка лосося, вейл для шницелей, клубника, несколько банок консервированного супа, томатный сок, бутылка виски, пиво «Гиннес»… Но когда уже покатил тележку к кассе, вдруг погас свет; за витриной мерцало пасмурное небо и как будто бы звук далекой-далекой трубы… Стало быстро темнеть. Случилась очень странная паника, потому что кассиры убежали, а люди стали опустошать прилавки, толкаясь во тьме… Я закричал в ужасе, что это конец света, но никто не слушал меня. Выбежав на улицу, я вдруг увидел своего опечаленного ангела-хранителя, который вымолвил: «Оставь человекоугодие. Подумай о своей душе». Меня обуял еще больший, просто животный ужас, но на дне сознания теплилась, как маленькая свеча, мысль… нет, надежда на спасение. Обнаружив, что я потерял ключи от мотоцикла, я подбежал к пожилому господину за рулем «БМВ» и стал его уговаривать срочно ехать в церковь, но он вышел из машины, протянул мне ключи зажигания и произнес: «Поезжайте один. Я уже приехал»… Черный «БМВ» стал вдруг белым, и я мчал по булыжным улочкам, а ангел летел впереди по огненной дорожке…
Наконец-то я привез свою актрису к себе, в пещеру неисправимого мечтателя и затворника, в зону одиночества и звездного холода, где нас встречал единственный поверенный всех моих душевных тайн, мой египетский божок — полусиамский кот Мур. Я любил его за вздорный нрав и гипертрофированную ревность. Мне было приятно, что всех моих друзей он высокомерно игнорировал в неподражаемом кошачьем стиле. Но со мной он был фантастически нежен — мускулистый и поджарый, с загнутым хвостом, на который я иногда надевал масонский перстень. Мур надменно смотрел на дрожащую и вымокшую гостью, помахивая крысиным хвостом.
Гелка сбросила сапоги, мягко прошла по ковру и провалилась в викторианское кресло. Я принес ей фен и полотенце, включил камин. Пока она листала журнал, я подогревал котлеты, приготовил салат и принялся сервировать стол. Мне нравится стелить с хрустом открахмаленную льняную скатерть, складывать салфетки и сверкать серебряными приборами; мне уже в детстве хотелось быть официантом или барменом на большом океанском лайнере (может быть, это память прошлой жизни, и тот, кто стал Андреем Найтовым, утонул в двенадцатом году на «Титанике»?). Я зажег мускусные палочки, поставил компакт единственной и неповторимой Джуди Гарланд, принес запотевшую, чистую как слеза бутылку «Столичной».
Алкогольная эстафета моей собеседницы имела свои странности, и при виде бутылки Гелка поморщилась: «Сними этикетку или перелей в графин. Не могу больше смотреть на этикетки. Тошнит». Старинный зеленый графин сменил бутылку-лесбиянку, заигрывающую с рюмками. Графин грубо и по-мужски заполнял их до краев. Мы выпили за встречу во времени и пространстве, зазвенели вилками и ножами. Только сейчас я рассмотрел эту худенькую золушку со смарагдовым колечком, провинциальную поэтессу с газовыми синячками под глазами, охрипшую алкоголизированную птичку, показавшуюся мне фригидной и беззащитной.
Гелка повеселела, отогрелась. Ожидаю. Пока она не впала в лирический транс и не начала читать стихи, я быстро изложил фабулу завтрашней комедии. Я начал осторожно:
— Гелла, ты знаешь, что я гомосексуалист и живу, можно сказать, вне закона? И теперь я на крючке у старой девы. — Гелка поперхнулась и расхохоталась. Я продолжал: — Конечно, это смешно, и мои проблемы, может быть, покажутся тебе слишком надуманными, но старая крыса в нашем гадюшнике, кажется, готовит мне фейерверк. Про меня много сплетен по городу гуляет, ты знаешь. Но я в последнее время очень осторожен — после того как Александра посадили. Вот. Я хочу гетеросексуальный имидж в школе. Нет, я не о работе беспокоюсь, нет, просто не хочу скандала. Пожалуйста, побудь несколько часов в роли моей будущей жены — я познакомлю тебя с Алисой Матвеевной.
Гелка, конечно, согласилась немного поиграть, но попыталась взять за это странную цену, начав канючить:
— Андрей, ангел, а может быть, ты и вправду эту ночь со мной проведешь, а? Ну хотя бы одну ночь. Одну ночь, прошу! Вдруг у нас что-нибудь получится? Неужели ты совершенно равнодушен к бабам? Давай я вылечу тебя…
Я раздраженно спросил:
— Ты этого искренне хочешь или решила заняться сексуальной благотворительностью?
Гелка, заикаясь, почти призналась мне в любви:
— Ты мне нравишься, Андрюшка. Я люблю все твои мальчишеские повадки, твои блядские глаза… легкую походку… милую картавость и всю твою резвость, всех твоих арлекинов, за которыми прячется смерть. Да-да, смерть, я почему-то так чувствую. Ты весь какой-то ночной театрик смерти… Ты знаешь, я думала, что сегодня мы разобьемся вдребезги, и даже была готова к этому…
— Еще водки?
Раскрасневшаяся Гелка заглатывала стопки и лихорадочно курила. Я открыл окно: ветер принес в мой бункер запах мокрых берез, теплого асфальта и сырой земли, опаловые капли на можжевеловом кусте, последние хризантемы на помятой клумбе. Декорации. На середине сцены, под фонарем, стояла еще горячая стреноженная «Ява», где-то далеко стонала сирена пожарной машины или «скорой помощи», или это вострубил последний ангел? Да-да, летит мой промокший ангел с полицейской мигалкой над осенним маленьким городом — у ангела были твои глаза. Денис. Мне показалось, что в отсветах стекла мелькнула тень мальчика. Эй, мои ночные арлекины, садитесь на своих взыгравшихся дельфинов, мчитесь по облакам — к нам, сюда, сюда скорей, на свет бумажной китайской лампы, на запах тлеющей розы, будет вам грустить в пещерах, где только лунные сталактиты и искалеченные рояли бредят марсовой инфлюэнцей, где отроки на гигантских стрекозах играют на тростниковых флейтах… Взгляните, как тепла и благодатна русская осень, как темны и сочны наши рощи, сады и парки, как свежи наши плоды! Взгляните, как мы одиноки и заброшены: дети не рождаются, и в светильниках умаляется масло…
Гелка основательно напилась и таяла как мороженое. Она превращается в похотливую пьяную бабу с немотивированными желаниями. Блудница после золотой критической дозы начинает плодить чертей, и ее рыжие гаденыши уже скачут по моей комнате, путаются под ногами, трубят в пионерские горны: «Взвейтесь кострами, синие ночи…» Гелка лежит на диване, запрокинув голову, расставляет ноги в стороны и хрипит: «Давай я заточу твой карандаш, Педрила Македонский! Выеби меня… Выеби!.. Оплодотвори мою пустыню, голубой ангел: я парень, я парень, я голубица…» Она смешно морщила лоб и была похожа на маленькую вспотевшую обезьянку, которую я видел в мюнхенском зоомагазине — тот зверек схватил меня влажной ладошкой за шелковый галстук и не хотел его отпускать, пока в наше единоборство не вмешался ассистент. От моего нового галстука стало разить мочой и апельсинами, и я выбросил его на улице…
Между тем моя будущая «жена» дошла до таких художественных высот, что разорвала на себе паутину колготок, сбросила юбку и расстегнула блузу, обнажив бледные, почти детские груди с воспаленными сосками. Зрелища ужаснее я еще не видел, даже наэлектризованный Мур выбежал из гостиной. Гелка неистовствовала — рыжая, раскрасневшаяся, сущая библейская блудница, мать всех мерзостей земных. Я решил не упускать момента и сделал несколько снимков в свой провокационный альбом. Скотина Найтов. Грозовые вспышки «Минольты» немного отрезвили стриптизерку. Она даже пыталась позировать, но была полужидкой, окончательно растаявшей медузой. Через несколько минут она с удовлетворением блевала в ванной, мочила волосы и дрожала слабеньким телом. Блевала кислятиной жизни, чернобыльским мясом, суррогатными спиртами, нитратами и пестицидами, противозачаточными таблетками — блевала щедро, от глубины души. Тошнит! Блевать от сучьей жизни, блевать на мифические законы и деревянные деньги, верни им их же гадость, мерзость и мертвечину, чистая грешница, летаргический ангел бездарной страны: Гелка вышла из ванной мокрая и бледная, синева под глазами просвечивала еще больше, тушь потекла. Гелка прохрипела: «Тошнит, Андрюшка, опять икру метала».
Богодухновенное твое пробуждение, возвращение из ночных вольных странствий — скорей, скорей, сквозь молочное утро, протри запотевшее окно: мальчик спит, вот-вот проснется. Призраки давно покинули комнату, солнечные шары взрываются в зеркалах, начинается кухонная какофония: свистящий чайник, перемеливающиеся кофейные зерна, звон чашек и ложек, жирное шипение яичницы с беконом. Денис по-воровски быстро прошмыгнул в ванную, потому что его член был еще в напряжении, как это часто бывает у подростков при утреннем пробуждении. В ванной он поиграл своим хозяйством, встал под горячий душ, намылил голову ромашковым шампунем. Мать постучала в дверь: «Чистюля, в школу не опоздай. Я на работу. Завтрак на столе…» Денис смотрел на зыбкое отражение в запотевшем зеркале — и там, за амальгамой стекла, тысячи радужных лососей брачно играли в мраморных каналах, юноши в туниках бежали по площади, вздрагивали пинии в теплых ветрах, и смуглая девочка в повязке продавала виноград из корзины. Мышцы перекатывались в падающих тяжелых каплях. Пахнуло морской зеленью, загудели раковины, жемчуг покатился по каменному полу, и Денис чувствовал, как всполохи золотого и синего огня окружают его тело. Он глубоко вдохнул эту свежесть и увидел, как грубые паруса напряглись в потоках мощного ветра. Над палубой кружили чайки, негры стучали в барабаны, арапчонок танцевал на травяном ковре, подпрыгивая и сверкая пятками. Два лиловых негра внесли на скрещенных руках старика с иссохшими ногами и посадили его в плетеное кресло. На деревянной скамье у борта бритоголовый мужчина растирал юношу укропным маслом. Голый Денис прошлепал на кухню, оставляя мокрые следы на линолеуме (присутствующий призрак Андрея Владимировича не очень удивился бы, если бы его ученик вышел из ванной в ластах и маске, с морской звездой в руке и с тиной на выгоревшей челке). Нарцисс возвратился в комнату, обклеенную журнальными плакатами, надел зеленые слипы с вышитым сбоку оранжевым крокодильчиком и посмотрелся в зеркало — юношеский бугорок смотрелся очень аппетитно. Школьные брюки были немного узки, но они подчеркивали выделяющиеся ягодицы. Денис быстро оделся и с потертым кожаным портфелем резво выскочил на шуршащую осеннюю улицу, поздоровался с местным придурковатым почтальоном, купил жвачку в ларьке и запрыгнул в звенящий трамвай…
Даже с неглубокого похмелья мне всегда было страшно браться за руль, и в этот судьбоносный день я решил не мучить саранчиху. Мертвенно бледная Гелка все еще изволила почивать, и я оставил ей записку: «Доброе утро, котенок! Надеюсь, выучила роль. Будь готова как пионерка. Любящий муж».
Утренняя сигарета показалась тошнотворной. В легком похмельном страхе я боялся перейти через дорогу, шарахался от прохожих, а несколько остановок в битком набитом троллейбусе показались вечными. Лица сограждан — тусклые и скучные, слишком скучные. Люди перестали улыбаться. Экспериментальные граждане экспериментальной страны говорили об очередном повышении цен, замораживании банковских счетов и еще о каком-то замораживании… О, положите побольше льда в мой портфель, приложите снег к горячему лбу, к моим раскрасневшимся от стыда щекам. От стыда за ту старуху с дрожащими руками, у которой дома нечего украсть, кроме трудовых грамот. Стыдно за державу, за измотанных женщин и не по возрасту серьезных детей… Доколе, Господи? Не хочу и не могу смотреть на это. Денис, я увезу тебя отсюда, увезу на своей разболтанной «Яве» к нашим созвездиям, к нашим опалам, хочу спасти тебя от еще больших извращенцев… Красная рожа с кокардой склоняется над моей взмыленной постелью: «Пиздец тебе, петух гамбургский! Устроим тебе красную свадьбу».
Как обложку новой захватывающей книги я раскрыл сегодня прозрачную школьную дверь и превратился в скромного рассеянного учителя. Тот мальчик, освещавший сцену на школьном вечере, прошел мимо меня по коридору… Потертый портфель. Выгоревшая челка. Белые носки. Старенькие кеды. Я мысленно приказал ему оглянуться — Денис обернулся! О мои выдающие привычки, моторное подсознание — я подмигнул ему! Мальчишка как-то замешкался и улыбнулся. Представляю себе свое гейистическое подмигивание — тут и кошке было бы понятно, что парень что-то слишком загадочный. Я почувствовал, что начинаю краснеть, быстро прошел в учительскую, взял вспотевшими руками классный журнал и мысленно воспроизвел мизансцену… Голубое отродье, веселый мой бесенок, доколе будешь искушать меня?
Алиса была сегодня в веселом траурном платье, благоухавшем нафталином и духами «Красная Москва», тяжелая металлическая брошь с кельтским орнаментом смыкала необъятные груди. Я представил сову раздетой и едва сдержал смех — вот идет она грузная, прихрамывающая, в розовых панталонах по школьному коридору, сверкает очками. Глядя на нее, я иногда вспоминал глупую старуху Крупскую в пионерском галстуке и с ворохом, как она выражалась, «ребячьих» писем. Но я низко кланяюсь ленинской супруге за один только параграф в «Правилах поведения пионеров» двадцатых годов: «…Пионер всегда готов. Пионеры не держат руки в карманах, потому что держащий руки в карманах не всегда готов». Я долго размышлял над этим маразматическим пассажем и нашел его весьма интересным с точки зрения людей моего типа.
Уроки пролетели быстро, расплавились в горячем металле школьных звонков. Дети разбежались солнечными зайчиками. Интересно, какой штрих в их судьбе оставит этот странный учитель? Да и имею ли я право пасти этих ушастиков со своим разрушенным восприятием, выгребной ямой жуткого подсознания? Надо ли говорить, что я не представитель чистого разума Вселенной и закатился в школьный зверинец слепым бильярдным шаром? В коллективе я чувствовал свое «эго» экзотическим вирусом с разрушительной программой, и каждое скрижальное изречение Андрея Найтова приправлено тонкими ядами адских лабораторий. Призрак дикого мальчика шел за мной по пятам, и ангел-хранитель возревновал к нему. Не идолам ли служу? Не иду ли в огонь? Жарко.
Сову я выловил в гардеробе. Она сделала вид, что уже собирается уходить, и стала путаться со своим каракулевым пальто. Я подскочил как ловкий швейцар и помог ей облачиться.
Шли мы медленно, в суровом молчании. Я вспотел от внутреннего напряжения, точно тащил на буксире крейсер с пробоиной. Рыжий чертенок шептал мне в ухо: «И не стыдно вам, Андрей Владимирович, разыгрывать пожилых женщин?..» «Подождите, я устала, у меня венозные ноги, давайте присядем в сквере,» — взмолилась Алиса таким растерянным голосом, точно убийца вел ее в западню и жертва пыталась протянуть время. Я стряхнул со скамейки сухие листья. Сова тяжело отдышалась и положила под язык таблетку валидола: «Сейчас переведу дыхание. Голова кружится. Этот восьмой класс, знаете ли… И сердце сегодня схватило». Я взглянул на часы и понял, что Гелка давно уже бесится, если только, не дай Бог, не проверила содержимое холодильника и не нашла эстафетную бутылку…
Кое-как, на третьей скорости мы доплелись до бункера, выйдя живыми из троллейбусной давки. Волнуясь, я позвонил в дверь. Рыжая актриса долго не открывала, я нервно искал в карманах куртки ключи, Алиса заметно недоумевала и осторожно спросила: «Разве вы живете не один, Андрей?» Тут я торжественно приклеил ей на лоб свой фальшивый козырь: «Сейчас я познакомлю вас со своей будущей женой! У меня фантастическая жена!» На лице Алисы читалось крайнее удивление и любопытство. Она поправила очки и приосанилась. Вдруг щелкнули замки, зазвенела цепочка и показалась испуганная мордочка рыжей хулиганки: «Привет!»
В гостиной еще витал провокационный дух вчерашних возлияний, но, слава Богу, Гелка догадалась убрать со стола (представляю, скольких сил ей это стоило). Только когда мы расселись в молчании в разных углах комнаты, я понял всю абсурдность и фальшь ситуации — сошлись на моей территории трое по-своему несчастных, скорее всего, психически нездоровых людей, да и к тому же экстремально одиноких. Кому, что нужно было доказывать? К чему все это?
Гелка пыталась разрядить молчание, поджала накрашенные губки и кротко, как овечка, спросила:
— Ну как прошел сегодня день, дорогой?
У меня волосы встали дыбом от такого выпада, но я равнодушно ответил:
— Ну как тебе сказать? Новая тема, конечно, очень трудная, деепричастия для шестиклассников сложная тема. Но я… люблю детей. Ты знаешь, как я люблю детей…
— И я люблю детей! — радостно заявила Гелка. — Кстати, забыла тебе сказать… У нас будет ребенок! Славно, правда?
Меня прошиб холодный пот. Я понял, что рыжая дура поддала и нарочно издевается. Сова моргала и не могла понять — то ли ее разыгрывают, то ли она попала в общество двух полных и законченных идиотов. У меня запрыгало сердце, а Гелка продолжала:
— Ты кого хочешь, мальчика или девочку? Или, хи-хи-хи, пингвинчика или чебурашку? А?
Мне ничего не оставалось делать как отвечать на дурацкие вопросы. Я старался сдержать дрожь в голосе:
— Конечно, девочку. Зачем нам в доме мальчишки? — сказал я сквозь зубы и понял, что сморозил глупость. Гелка расхохоталась:
— Ой, какие мы агрессивные! А я рожу тебе, Андрюшка, богатыря! Кстати, может быть, чаю выпить? Бабушка любит чай? А?
Сова побледнела и сурово отрезала:
— Я не бабушка. Я заслуженная учительницы России.
Гелка сделала вид, что не расслышала этой фразы, и стала вести себя еще более отстегнуто:
— Да что уж этот мутный чай пить? Пусть пьют его китайцы, да? Давайте-ка хлопнем чего-нибудь покрепче, а? Выпьемте, добрая старушка…
Я недооценил степень опьянения Гелки. Моя рыжая была решительно пьяна, пьяна в жопу. Это был полный провал. Гелка убежала на кухню и вернулась с бомбой армянского коньяка:
— Что ты так смотришь на меня, Андрюша, блядь? Что, опять я не права? Что, я не могу выпить по-настоящему? Это занятие мне искренне нравится. Единственно достойное занятие в эпоху всеобщего национального невроза. Я опять не права, да? Выпей со мной, дурак, лучше будет! И бабушка выпьет с нами рюмочку, правда?
К моему глубокому удивлению, Алиса как будто получала удовольствие от мерзкого фарса: она смотрела на меня с видом победительницы, точно говорила: «Я всегда знала, что вы клоун. Посмотрим, что будет дальше, сударь…» Она изобразила улыбку и менторским тоном обратилась к рыжей:
— Почему бы и не выпить рюмочку в хорошей компании, милочка: Но как же ваш будущий ребенок?
В ответ Гелка оседлала своего черта:
— А я хочу родить дебила, кретина, гермафродита, продолжая традиции русского генофонда. По крайней мере, он будет счастлив в стране дураков! Маленькие ласковые дауны, ручные плюшевые зверьки, детоньки мои! Не выскабливайте зародышей, непутевые мамаши, достойному правительству оставьте на попечение своих достойных детишек: Бр-р-р:
Я ничего не мог поделать, это говорило вино. Вино, столь долго молчавшее в тесных дубовых бочках и наконец выпущенное на свободу. Солнечный дикий виноград был вплетен в рыжие волосы дьяволицы, и Гелка продолжала беситься на своем медленном огне. Она всегда отличалась яркими импровизациями. Мне хотелось провалиться на месте, но, стараясь казаться невозмутимым, я хлопнул стопку и закусил долькой лимона:
— Нам надо посекретничать, ты немного отдохни, Гелла.
Я развязно взял Сову под локоть, и два педагога переместились в спальню. Лицо Алисы в свете синего абажура казалось опухшим и мертвым, она глотала воздух, как рыба, выброшенная на песок, но смотрела на меня насмешливо, с язвительным прищуром.
— У вас действительно фантастическая жена, Андрей. Трудно вам с ней будет… Эти современные девушки…
Она не закончила фразу и стала испуганно вертеть головой по сторонам.
— Ну и что? Кто из вас первым вступил в дерьмо? Почему так разит дерьмом от всех? Я даже душ принимать брезгую в этом доме. Вы видите, бабуля, что мой муж — обыкновенный педераст. Пе-де-раст! Самой высокой марки. Смрадный, но ужасно милый грешник. Мне кажется, он меня уже заразил СПИДом… Но я все равно его люблю. Люблю безумно голубую сволочь…
Алиса спросила:
— Это правда, Андрей?
— Это… это… похоже на правду, дорогая Алиса Матвеевна. Это было бы правдой…
Сдаваться надо было красиво, но Гелка вдруг бросилась целовать меня, повалила на кровать, так рванула мою шелковую рубашку, что пуговицы полетели во все стороны. Я в ярости оттолкнул агрессивную дуру — она как-то безвольно упала с кровати, как тряпичная кукла, опрокинув торшер и туалетный столик: Мой мир, мирок рушился на глазах, по комнате прыгали бесы, и, пока она не позвала на представление самого хозяина тьмы, я вновь попытался овладеть ситуацией, только чего уж там! Алиса была в шоке. Гелка притихла в углу, обняв коленки. Только сейчас я заметил, что она одела мои старые джинсы с разорванными коленками. Где-то наверху бренчало пианино. Стравинский. «Весна священная». Поистине разрушительные ритмы любимого балета, и очень кстати. Я связал концы рубашки крепким узлом, неторопливо закурил и произнес чужим, изломанным голосом:
— Еще раз извините за малохудожественный спектакль, Алиса Матвеевна. Уже темно, я вызову вам такси.
— Будьте так любезны, Андрей Владимирович. Вы будете в школе в понедельник?
Я почему-то пожал плечами.
Такси приехало на удивление быстро. Алиса брезгливо отказалась от моих денег. Дверь машины хлопнула так, что екнуло сердце. Я чувствовал себя опустошенным, выжатым как лимон. Рубашка прилипла ко взмокшей спине. В спальне рыжая опять присосалась к бутылке — провинившаяся кошка, исчадие ада, чудовище…
— Ты чудовище, Гелка. Ты просто огромное рыжее чудовище. Скотобаза.
— Прости, я, кажется, перегнула палку:
Я хлебнул коньяку. А что, собственно, произошло? Ничего не свойственного нам как людям случиться не может: Подумаешь, маленький бардак в большом бардаке. Ну не буду я работать в школе — Бог с ними, с копейками. А не посадят ли меня в тюрьму? За что? Я не насильник. Сплетни? Хуй с ними, я и так уже оброс легендами.
Я откупорил другую бутылку и налил себе полный стакан:
— Питие. Бытие. Забытие. Твое здоровье, гаденыш: Тебе плеснуть в лампадку?
Мы крепко, красочно напились. Гелка с рассеченной губой и в моих сексуальных штанах была похожа на мальчика и даже показалась мне привлекательной. Я и сам разделся до плавок и врубил музыку. Мы стали прыгать по комнате. Рыжая нашла где-то вибратор, приставляла его к чреслам и кричала: «Я тебя трахну!..» Мы так резво разыгрались, что решили не открывать дверь, когда раздался настойчивый звонок. Наверное, соседей оглушили музыкой: Гелка помахала вибратором: «Да, таким хуем хорошо глушить соседей. И чертей». Но звонок не унимался, звенел в воспаленной голове, слабый ток пропускали по нервам, брызгали расплавленным металлом, тысячи детей жевали толченое стекло. Звонок не унимался…
Я быстро накинул халат, нетвердой походкой подошел к двери и резко отворил ее… Неприветливая, растерянная и породистая морда ночного визитера. Секундное молчание. Оживление:
— Я… Я таксист…
— Очень приятно, а я как будто учитель. Действительно, от вас разит бензином. Я очень сожалею, но мы не заказывали такси…
Гелка за моей спиной крикнула: «Мы катер вызывали!»
— Слушай, командир, мне не до шуток, — отрезал таксист, — вам, я вижу, весело, но что с бабулей-то делать?
У таксиста руки ходили ходуном. Я никак не мог трезво оценить ситуацию, но последующая его реплика оказалась нокаутирующей:
— Довез ее исправно за полтинник, понимаешь, а она из машины не выходит… Глянул в зеркало — голова набок у бабули. Вот дело-то какое: Думал в больницу гнать, а у ней уж и руки холодные. Чего делать-то, командир?
Сначала это было как серпом по яйцам, но постепенно мой шок стал приобретать оттенок ликования. Я кристально протрезвел во мгновение ока, быстро запрыгнул в джинсы, набросил кожанку. Мы выбежали к машине. Модернизированный гроб «Газ-24» дразнился мигающими катафотами, блестел черным лаком, луна гуляла по ветровому стеклу. Грузное тело Алисы мертвело на заднем сиденье — я открыл дверь и замерев долго смотрел на римский величественный профиль мертвой учительницы: она крепко сжимала на коленях дамскую сумочку, лицо ее было совсем чужим, подбородок со старческими волосками отвис, а стеклянные глаза все еще смотрели на щелкающий счетчик. Разило мочой. Мертвое тело в ночной машине. Какой ужас. Она приехала ко мне обратно, побежденная собственной победой, моя дорогая Алиса Матвеевна… Растерянный толстозадый таксист ходил вокруг машины и причитал: «Во угораздило! Как чувствовал сегодня, не хотел выезжать в ночную смену. Чего делать-то, командир? Забери ее, а?» Я попытался мрачно поиграть: «Куда я ее заберу? Она мне не родственница, но ваша пассажирка. Умерла на вашей территории, вот и везите куда хотите», но тут же похлопал ошарашенного водилу по плечу и ободрил: «Ничего, шеф, сейчас разберемся… Садись за баранку, дуем к ближайшей больнице, это их работа и милиции — надо подтвердить факт смерти, опознать тело, составить протокол, сделать экспертизу, обмыть, одеть и все такое прочее. За издержки заплачу».
Алиса совершала последнее путешествие по родному городу. Моросил мелкий дождик. Сладко горели фонари. Мы делали своего рода круг почета — проехали мимо школы, потом по мосту. Шины шуршали по заваленной листьями аллее, лодка Харона ныряла в старинные булыжные переулки, качалась на волнах работающего радиоприемника, где депутатик рассуждал о растущей инфляции. Таксист покачал головой и спокойно, по-хозяйски отреагировал: «Да, растут цены, командир. Вот бензин подорожает, совсем без работы останемся…»
Миновав бесконечную серую стену военного госпиталя, мы проехали сквозь ржавые ворота городской больницы, где мне предстояло пройти вместе с душой провинциальной учительницы серию изощренных мытарств и привычных унижений. Дежурный санитар развел руками, вышел посмотреть на тело, точно я возил по городу восковую скульптуру из музея мадам Тюссо и всем показывал ее за деньги. Выбежали две мокрые курицы в белых халатах, с болезненным любопытством глазели то на меня, то на труп, явно подозревая меня в убийстве. Воскрес какой-то заспанный доктор и поразил фразой: «Мы имеем дело с живым материалом, а мертвым материалом занимается милиция. В любом случае, вам придется везти ее в другое место, наш морг переполнен…» Милиция приехала через час, два лейтенанта грубо затолкали нас в больничную приемную для составления протокола. За перегородкой раздавался настойчивый бас, точно голос диктора за кадром кошмарного сна: «Я же сказал, что у меня даже ключей от морга нет…» Прояснив ситуацию, менты заставили нас же перенести тело в их воронок на невесть откуда взявшемся сыром брезенте, хлопнули дверцей и умчались в неизвестном направлении.
Повеселевший таксист подбросил меня до дома, где забылась в своих тревожных сновидениях моя Гелка, где сквозь шторы уже брезжило невыносимое похмельное утро. Рыжая спала прямо на полу. Я осторожно перенес ее на кровать, укрыл пледом, заглотал остатки коньяка и в смертельной усталости рухнул рядом.
Мне снилось очередное светопреставление: наша широкая кровать стоит посредине городской площади, мы невозмутимо, как сторонние зрители, смотрим в военное ночное небо, где взрываются самолеты, перекрещиваются пучки прожекторов и висят меланхолические иллюминированные дирижабли. Горят здания, люди бегут в укрытия, но посреди всей паники на площадных подмостках красивый юноша в белой рубашке поет святотатственную песню, начинающуюся фразой: «Иисус Христос, помолись на меня…» Хор мальчиков подхватывает рефрен: «Иисус Христос, помолись на него…» Я помню даже бравурную, дьявольски зажигательную мелодию. В другом эпизоде я нахожу в школьном кабинете зоологии заспиртованную в банке голову Алисы, пытаюсь прочитать латинскую табличку, но тут в кабинет заходит привлекательный подросток и с безумной страстью начинает целовать меня и хватать за член. Я разрываю его школьные брюки. Мальчишка ложится на парту, закидывает ноги в белых носках на мои плечи и стонет, закусив до крови нижнюю губу. Я отдал бы все богатства Индии за звезды и стоны, за пульсирующую у виска голубую жилку и воробьиное сердцебиение. Ты моя смерть и жизнь. Опалы. Аметисты.
Сумасшедший алхимик Андрей Найтов вырастил в пробирке нужного человечка, гомункул уже умеет говорить и смеяться — попробуйте сказать, что я не имею права на свое создание! Он вышел из пекла моих одиноких ночей, моих звездных войн. А может быть, мне привезли его в подарок из морского путешествия, подарили как дикого зверька, который ненароком потерялся в ночных огнях большого города? Я ищу его. У него выгоревшая челка, шрам на месте аппендикса в семь швов, родинка на левом плече. У него флейта в потертом портфеле и упаковка презервативов. (Нет, презервативы у меня в верхнем кармане куртки вместе с заграничным паспортом и снотворными таблетками «Родедорм». Вон он в цветном развевающемся шарфике прокатил на роликах, вон он стоит на трамплине за прозрачной стеной зимнего бассейна, вон он в костюме Пьеро улетает в весеннее небо со связкой ярких шаров, и мокрая акварель брызжет мне в лицо.) Если бы ты был только вымыслом, только романтическим героем в типических обстоятельствах! Но ты спокойно и свободно существуешь рядом, дразнишься веснушками, играешь в компьютерные игры, облизываешь подтаявшее мороженое и тайком листаешь порнографические журналы, растрачивая терпкое семя, живую росу наших созвездий.
:Пробуждение было тяжким. Я долго не мог отыскать дверь или хотя бы старую калитку в этот мир. Мир не впускал меня, как хозяин не впускает в дом непрошеного подозрительного гостя, ибо всякий приходящий незнакомец должен знать условный пароль. Я забыл свой пароль, но это имя появится позже, и имя это — Денис. Альфа и Омега. Начало и конец. Разбудил меня ангел-хранитель, и «ото сна восстав, благодарю Тебя, Господи…» Первое, что я увидел — свежие, обалденные белые розы на письменном столе, коробка шоколадных конфет «Черная магия» и бутылка «Советского» шампанского. В комнату вошла розовая Гелка и поцеловала меня в пересохшие губы: «Немного подкрепиться? Как тебе мой натюрморт?» Глядя на запотевшую бомбу ледяного шампанского, я чувствовал себя рыбой на горячем песке. Не произнося ни слова, я идиотски улыбался, показывая пальцем на бутылку, и издавал странные звуки. Гелка откупоривала бутыль целую вечность и явно дразнила разбитого, побежденного и безвольного писателя. Наконец стрельнула пробка, и полный богемский бокал, покачиваясь, поплыл к жаждущему человеку, потерявшемуся в суровых пустынях бытия. Наверное, так безумный весенний соловей полощет горло звуками от полноты рассветного счастья, как я выпивал виноградную влагу, полную солнца, дождя, свежей зелени, мальчишеских улыбок, танцующих звезд, южных ночей, жемчужин и музыки. Искристая терпкость вдохновенья разливалась по теплым венам, в голове потихоньку зажигались огоньки, и я вдруг понял, что прошлого не существует! Это было, но прошло как прошлогодний снег. Не было моих надуманных фобий, не было никакого мертвого тела в ночном такси, все это осталось в дневнике провинциального посредственного актера, который давно уже умер от передозировки, не оставив следа даже в кратких газетных рецензиях. Только старый театральный гардеробщик и вспоминает его, потому что имел слабость быть любовником покойного…
Нетрудно догадаться, что Гелка побежала и за второй, и за третьей бутылкой, пока в моем бумажнике не осталась жалкая мелочь, которой хватило бы только на льготный билет в ад для Андрея Найтова и его карнавальной спутницы. Пусть это звучит оскорбительно, но мы устроили настоящие танцы на гробу Алисы, которая только вчера предвкушала скандал вокруг моего честнейшего имени, а сегодня лежит где-нибудь голая на грязном кафеле битком набитого морга. Тело наверняка уже окостенело, руки на груди связаны веревочкой, кровоточит грубый шов во весь живот, лицо накрыто тряпкой, бирка на щиколотке, а рядом резиновые перчатки и длинный кривой нож. Протокол вскрытия под синей лампой испещрен безумным, летящим в небытие почерком: «Покойник — учительница. Земной возраст неизвестен. Созвездие, видимо, Скорпион. На груди крестик из желтого металла. Облупившийся красный лак на ногтях. Вскрытие произведено в октябрьскую ночь, при полной луне, в присутствии невидимых свидетелей четвертой фазы Сириуса. Видимо, слетелись птеродактили (было слышно хлопанье крыльев). За окном шумело море. Покойная периодически издавала глубокие сиплые вздохи и пыталась согнуть в колене правую ногу. Внутренние органы — без видимой патологии, но крупная фиолетовая жемчужина найдена в сердце (запечатана в футляр и отправлена Великому Ювелиру). В левом полушарии мозга найден радиопередатчик размером с ячменное зерно, настроенный на волну КГБ 1974 года. Профессиональная высокохудожественная татуировка на правой ягодице: профиль педагога Макаренко (см. фото). Матка деформирована, в ней найден мертвый зародыш песчаной зеленой ящерицы, занесенной в Красную Книгу СССР в 1992 году. Вскрытие осуществлялось в сопровождении скрипки и австралийского диджериду. Писать трудно, потому что кто-то постоянно стучит в дверь и смеется: Друзья мои, друзья мои, времени осталось столь мало, что вы не поверили бы, если бы кто открыл вам сроки. Уходите в горы. Красный арлекин…» Я представил, как бледный патологоанатом целует Алису в холодные губы и стрекочет ей в ухо что-то жутко гениальное на дельфиньем языке. Хичкоковские ужасы пульсировали и разрастались, пока я не погасил этот пожар стаканом смирновской водки. Водку мне хотелось пить именно из граненого стакана, залпом, безо льда и закуски. Полуживая Гелка сидела в кресле, ее губы и щеки были вымазаны шоколадом. Разве она виновата, что коммунисты делят приватизированную собственность, депутатики делят заграничные командировки, а президент любит играть в теннис? Я никогда не интересовался свинской политикой и ее творцами, но тонко чувствовал вибрацию времени, особенно, когда приезжал из сонной провинции в мегаполис Москвы, уже замутненной черной энергией митингов. Вся эта тяжесть оседала в подземных переходах, в засоренном эфире болела голова. Лица москвичей закрыты, глаза зашторены, о великой эпохе напоминали только станции лучшего в мире метро. Где вы, москвичи? Где Москва моего детства, где мои воздушные шары, бескозырка и мороженое «Бородино»? Почему люди больше не улыбаются? Почему живописные столичные дворики так захламлены и пустынны? Почему разрушается даже камень исторических особнячков? Миллионы невидимых упырей в смертельной тоске слоняются по улицам, сидят на скамейках Александровского сада, иногда присасываясь к гражданам для энергетической подпитки. Идет борьба уже не человеческих, но вселенских сил, и, чтобы не сойти с ума от составляющих мифологемы «Ад», русские люди выпивают астрономическое количество алкоголя. Кто знает, может быть, водка иногда и спасала Россию — аллилуйя чистой как слеза, как поцелуй на морозе бутылке! Может быть, уберегла, хотя бы от подлости… Однажды июньским полднем я увидел, как бабочка-капустница села на сверкающий штык часового у дверей ленинского мавзолея. Это был добрый знак.
Москва была городом моей третьей великой любви. Я, чистый провинциальный юноша, приезжал на семинары литературного института, внимал своему мэтру, поэту Юрию Левитанскому, который и представить не мог, что через два часа я буду целоваться в знаменитом сквере литинститута с милым стройным панком Бертиком, поглаживая его колючий оранжевый ирокез. Бертику было шестнадцать, он чем-то был похож на врубелевского Демона. Свою гомосексуальность он старался держать в тайне, иначе грубые панки исторгли бы моего зайчика из своей среды. Я до сих пор не понимаю, зачем он панковал — видимо, его сверхчувствительность, нежность и подростковая гиперсексуальность нуждалась в такой защитной мимикрии. Я не могу вспоминать без улыбки наши первые, неопытные любовные игры: Бертик долго не соглашался на пассивную роль — не то чтобы он не хотел этого, но в таком возрасте особенно находишься во власти комплексов и ветхой морали с генетическими родовыми запретами. Вы и сами знаете, наши мальчики в первый раз всегда колеблются, краснеют как девочки. Я терпеливо ждал и не требовал «этого» от моего принца. Наконец вулкан проснулся после вечеринки с вином и травкой в одном подмосковном гнездышке… Как талантливо он отдавал себя! Ему было больно. Какие стройные, мускулистые и загорелые ноги бились в экстазе! Так работает пловец на длинной дистанции: кроль, брасс, баттерфляй, опять кроль… Терпкий пот, взмыленная постель, играющие бедра и мускулы. Бертик был ненасытен, и я трахнул его шесть раз в ту ночь. Бледные, изможденные, с кругами под глазами, но безнадежно влюбленные и счастливые, мы отпраздновали на следующий день нашу брачную ночь в ресторане «Арагви» (накануне я как раз получил денежную премию журнала «Юность» за лучшую поэтическую публикацию того года). Выйдя из кабака, мы надули презервативы и шагали взявшись за руки с этими фаллическими воздушными шарами по ночному Арбату, декламируя лозунг «Свободу сексуальным меньшинствам!» К счастью, нам никто не набил морду. Я думаю, что в нашей экспериментальной стране это была первая незарегистрированная демонстрация гомосексуалистов. Где ты теперь, мой Бертик? Кто целует тебя? Сейчас я еще немного выпью и достану из верхнего ящика стола твою фотографию, присланную из Израиля, куда ты уехал с лысым папашей-ювелиром и ушастой предпубертатной сестрой в общенациональной панике, попутно уклоняясь от военной службы в советской армии. Коротко на обороте: «Привет с обетованной земли. Люблю.» Горячие и скупые слезы я глотал вместе с водкой. Гелка выхватила фото из моих рук и заметила: «Вот это глазищи! Какой милый звереныш…»
Меня колотил нервный озноб, и эмоциональные потери последних безумных дней обернулись столетней усталостью. Я вступал в полосу отчуждения, и, чтобы снять остатки ненужного опьянения, принял ванну с минеральной солью. В этот вечер я даже забыл накормить любимого Мура. Спешу отчитаться в очередном ночном кошмаре: в комнату входят два санитара с пустыми носилками и говорят: «Идите и забирайте ее».
Ранним утром я напоил своего апокалипсического коня бензином и, рассеивая туман желтой фарой, помчался по просыпающемуся городу. Тонкий лед на лужах хрустит под протекторами шин. Смолистая терпкая осень превращается в янтарь, ночные арлекины и клоуны покинули город, оставив конфетные бумажки и серпантин на тротуарах, на ветровых стеклах припаркованных автомобилей застыл яичный желток, точно накануне прошумела вальпургиева ночь Хэллувина — действительно, иначе как разгулом темных сил не назовешь события последних суток. Я смотрю на часы и поддаю газу. Мой мускулистый кузнечик резво разогревается, ныряет узкими улочками, лавируя в непроходимом траффике. Я люблю утренний город, когда моют витрины, раскрывают магазины, когда от скандальных газет еще пахнет свежей типографской краской. В моем похмельном сознании цветочный ларек похож сегодня на свежую могилу в венках; мясник развешивает освеженные туши за стеклом гастронома, и мне кажется, что сейчас он подвесит рядом с забитым ягненком тело Алисы Матвеевны с обрубленными конечностями; в каждом встречном такси мне мерещится алая пивная рожа знакомого водилы… Я давно заметил, что люди одинаковых профессий всегда бывают чем-то похожи друг на друга. Вот мясники, к примеру, всегда розовощеки.
Черным вороном лечу я в свой заповедник с известием о скоропостижной, странной смерти старейшего заслуженного педагога. Наверное, я давно уже должен был оповестить об этом коллег хотя бы по телефону, но в продолжении алкогольной эстафеты ни о каких мотивированных действиях не могло быть и речи.
В учительской за две минуты до звонка я застал трагикомическую компанию щебечущих учителей: мумифицированная тощая историчка с просвечивающим сквозь ржавые волосы черепом (череп ее тоже, в некотором роде, был уникальным — такие деформированные горшки с вытянутой затылочной областью встречались у жрецов древней цивилизации инков), необъятная цветущая математическая матрона близоруко склонилась над классным журналом, и ее водянистое тело приняло очертание стула, на котором она странным образом умещалась; молодой преподаватель английского Костик, одетый как лондонский денди, вслух осуждал какого-то мелкого пакостника, пририсовавшего усы к портрету Ельцина, портрет был тут же продемонстрирован. Здесь же находилась преподавательница этики и психологии семейной жизни — вертлявая болтливая обезьянка, заядлая курильщица с капитальной штукатуркой макияжа на увядающем лице, семейная жизнь которой, по слухам, сама по себе была сплошной этикой и психологией. Слава Богу, тут же был директор Карен Самуилович, происхождением, видимо, из кавказских евреев и, по определениям наших глупых наседок, — «импозантный и очень представительный мужчина» с вывалившимся наружу животом и циррозной печенью. Он дружески похлопал меня по плечу, осведомившись о моем настроении, но, не дождавшись ответа, посмотрел на часы и озабоченно пробормотал: «Что-то нет пунктуальной Алисы, у нее сочинение в девятом…»
Тут прозвенел пронзительный звонок, но я нарочно встал у двери, собрался с духом и произнес глухим голосом: «Друзья мои, я должен сообщить вам, что вчера вечером умерла Алиса Матвеевна Калинкина. Вот…» Напряженное молчание. Кто-то вскрикнул. За окном щебетали птицы, где-то вдалеке прозвенел трамвай. Этот момент был не лишен некоторой торжественности. Когда дикторы вещают о смерти выдающихся людей или государственных деятелей, их поставленный голос вдруг начинает фальшивить — фальшивая глубина, почти актерский трагизм. Даже скорбящие изваяния ангелов на отеческих надгробьях в некрополе чаще всего закрывают лицо ладонями, чтобы посторонние не увидели лукавую улыбку или усмешку, или просто печать равнодушия. Ну уж мой-то ангел спрячет лицо просто от жгучего стыда и полной беспомощности перед бездарным фарсом, который назывался личной жизнью Андрея Найтова. Меня знобит сейчас от этой мысли — арлекин, видимо, уже пьет шампанское на том месте, где будет зарыт мой бутафорский ящик. Да вы только представьте сейчас, что уже где-то растет дерево, из которого будет сколочен ваш гроб! Смерть надевает маски, играет с нами на расстоянии вытянутой руки и смотрит глазами любимых людей. Какие фотографии памяти я буду лихорадочно сжигать в ослепительных вспышках угасающего сознания? Вот одна из любимых. На даче Рафика ты сидишь на ступеньках рассохшейся деревянной лестницы, ведущей от пристани на горку — к полуразрушенному храму. Отцветающий белый шиповник перекинулся через темные жерди перил. Вот подул ветер, и лепестки облетели на мокрые ступеньки (с тех пор это ощущение хрупкости, недолговечности и незащищенности мира не покидает меня). Ты смотришь вдаль, по Волге плывет пароходик, у самой воды несколько перевернутых лодок. Старенькие джинсы. Обветренные губы: А вот я, восьмилетний, бегу по откосу в бескозырке, с бумажным змеем. Стрекозы над вечерним прудом. Ласточки низко пред грозой. Кукла арлекина из разноцветных лоскутков в детской спальне.
Признаться, я ожидал большего эффекта от мрачного известия. Я не хочу подозревать сослуживцев в эмоциональной черствости, но не у всех сострадание получилось искренним, не у всех. Вначале это было нечто вроде всеобщей растерянности не перед самим фактом смерти конкретного человека, но перед величием смерти вообще, затем растерянность конкретизировалась и стала приобретать совиные очертания покойной. Я чувствовал, что ее одичавшая от беспомощности душа металась рядом, недоумевая перед грубой фактурой материального мира. Невидимые небесные арлекины не подпускали ко мне вампирический сгусток того, кто был на этой земле Алисой Матвеевной. Я почти уверен, что и с того света она продолжала ставить мне мелкие капканы, читала вместе со мной мои глубоко личные письма, толкала под руку, мешала водить мотоцикл. Впоследствии я иногда чувствовал наплывы бледной немочи, энергетической опустошенности, ночами стала прокручиваться одна и та же кассета черно-белого сна из адской видеотеки, явно подброшенная старой совой — в этом сновидении она неизбежно побеждала моих арлекинов, сбрасывала их с лестниц, крутила в центрифуге ржавой стиральной машины, заспиртовывала в мутно-зеленых огромных бутылях, истыкивала иголками и булавками, вешала в сумерках на березах, толкала под черные автомобили с безумными красными фарами… Только какой вред можно причинить обыкновенным тряпичным куклам? Хозяин их бережно заштопает, подкрасит и опять положит в свой дорожный чемодан или подбросит в знакомый школьный портфель.
На экстренном совещании, устроенном директором, коллеги подвергли меня пристрастному допросу. Я выглядел уставшим, но внутреннее напряжение было на пределе. «Да, так оно и было. Знаете, двум литераторам есть о чем поговорить, поделиться опытом, тем более, у меня были некоторые вопросы по новому материалу, а вот тут как раз случай представился познакомиться поближе, по-домашнему. Все было так славно: И вдруг: Так неожиданно: Вернулась ко мне через полчаса:» Специалистка по семейной жизни разрыдалась, размазала тушь вокруг воспаленных глаз. Карен резонно поинтересовался, где же сейчас тело Алисы: Костик рассмеялся, но тут же смутился и покраснел. Очередная маленькая нелепость, несуразица и неразбериха во всеобщем российском бардаке надвигалась на меня — я действительно не знал, где ее тело! Правда, долго искать не пришлось — дежурный одного из милицейских отделений ответил по телефону, что «действительно, наша бригада отвезла тело неопознанной пожилой женщины позапрошлой ночью в анатомический театр военного госпиталя № 14». Боже мой, в какой еще театр? Почему неопознанной? Мы же какой-то протокол составляли!..
Мы прикатили в этот таинственный госпиталь на оранжевом школьном автобусе — я, Карен, Костик и математичка с золотыми зубами. Нам явно недоставало букетов и воздушных шаров по такому случаю. Дежурный в проходной требовал пропуск и после наших объяснений вызвал офицера, который оказался главным врачом. Этот рыжий бледный уродец начал демонстрировать свои военные замашки, грозил Карену забинтованным пальцем и лаял дискантом: «Профессор Павлинова уже ушла, а у меня ключей от патологического отделения нет. Приезжайте завтра утром: Кстати, пропуск выпишу только на одного — у нас военная зона». Господи, почему ни у кого нет ключей от моргов? Или в целях особой секретности этот рыжий вояка проглатывает заветный ключ каждый вечер, чтобы утром торжественно выудить его из накрытого маскировочной сеткой унитаза? Рыжий ветеринар нацарапал как курица лапой пропуск на мое имя: «Гражданину Найтову А. В. разрешен единовременный проход на территорию спецгоспиталя № 14 и в его патологоанатомическое отделение с целью опознания тела женского рода». Подпись. Треугольный штамп. Все как полагается, но я стал серьезно опасаться — вход разрешен, но разрешен ли выход из секретного зоопарка? Как знакомое «тело женского рода» попало сюда без такого пропуска?
Быстро темнело. Бильярдный шар полной луны был подвешен над старым госпиталем, на колючей проволоке искрился иней. Вся Россия похожа на необъятную спецзону с ледяными равнинами, вышками, бараками и поруганными храмами. Забытые железнодорожные станции мигают в глуши слепыми фонариками, пьяные стрелочники не переводят рельсы, только волки воют на луну, и везде слышно, как бьют часы Спасской башни московского Кремля. Странно, но кажется, что былое величие моей страны заморожено только на время. Но какое сейчас безвременье, какой крепкий наркоз! Ностальгия моя. Лета. Летаргия. Россия.
Тень Алисы продолжала водить меня по мытарствам. После бессонной ночи я, забыв даже побриться, кое-как в утренней транспортной давке доехал до ее последнего приюта. Утром он уже не казался таким мрачным, и заиндевевшая колючая проволока над стенами блестела как новогодняя гирлянда. Красивый румяный лейтенантик, совсем еще мальчишка с нежным пушком над верхней губой, сопровождал меня по подземному переходу, стены которого были выкрашены красным. Парнишка шел впереди, и я любовался его стройной фигурой, легкой балетной походкой. Он даже грациозно покачивал бедрами. Странно. Разило гуталином, которым были начищены до зеркального блеска его яловые сапоги. С радостью продам идею для фотографа: стройный юноша в военной форме, но вместо тяжелых сапог — балетные пуанты! Мне нравятся мужчины в униформе. Военная форма вообще действует на меня как красная тряпка на быка. Один мой знакомый, Сашка, студент мединститута, использовал эту слабость Найтова, когда я стал заметно охладевать к нему — как-то летним вечером он завалился в мой бункер в парадной черной форме морского офицера. Чисто выбрит, сапоги скрипят, обтянутые стройные ножки, кожаный ремень. Массивная пряжка с якорем. Сашка любил мазохистские игры, и уже через несколько минут его задница краснела горячими отпечатками этих якорей. К слову сказать, этого симпатичного Сашку год назад зарезали в гостиничном номере в Ялте, куда он приехал развлекаться на каникулы. Я подозреваю, что он ошибся в выборе партнера. Деньги в его бумажнике были в целости и сохранности, как и золотой браслет на левом запястье. Убийцу не нашли.
Красный сюрреалистический коридор оказался бесконечным. На противопожарном щите висели огнетушители и какие-то адские крючья, горели синие лампы над множеством герметических дверей. Это пространство действительно было настоящей моделью ада. Наши шаги тревожно стучали в замкнутом подземелье, и с каждым шагом тревога нарастала. Я спросил прекрасного спутника, будет ли когда-нибудь конец бредовому коридору и какой безумный архитектор запланировал такую преисподнюю. Он ответил, что это бомбоубежище и что в морг можно войти и с другого входа, но та часть здания сейчас ремонтируется. Коридор был также моделью того знаменитого тоннеля, свет в конце которого приветствует всех новоприбывших. Я представил, что Алиса может выйти сейчас ко мне навстречу в своем темном платье, скромно улыбаясь и лукаво грозя пальцем. Воистину «анатомический театр».
Пахло формалином, и этот сладкий дурманящий поток усиливался. Мы остановились перед обитой жестью дверью, за которой был слышен плеск воды. Мой вожатый нажал на кнопку звонка, и этот умопомрачительный звук наверняка разбудил всех покойников. Щелкнул замок, и в беспристрастном свете люминесцентных ламп нас встретила женщина неопределенного возраста с бесцветным лицом: халат забрызган ржавыми пятнами, седоватые волосы собраны в пучок на затылке. Глаза мышиные и бегающие. Она держала кривой карцанг с зажатым тампоном и так пристально посмотрела мне в глаза, что стало как-то не по себе. Лейтенант разрядил паузу: «Познакомьтесь, это профессор Павлинова-Ширман. Вы, Изольда Моисеевна, покажите товарищу неопознанную:» Тела пухли на цинковых столах, прикрытые клеенками. Здесь же суетилась молодая ассистентка, обмывающая из резинового шланга тело бородатого мужчины — вода с кровью и сбритыми волосами стекала почему-то не прямиком в канализацию, а в подставленный под стол пластмассовый зеленый таз. У трупа был рваный шов во весь живот и синяки на лице. На подоконнике лежали пироги и бутерброды с колбасой. Меня замутило. Ассистентка дебильно улыбалась и делала свою работу с каким-то патологическим удовольствием, а бесцветная моль: как ее: Бромбель, Шуман-Павлинова или: Ширман-Скорпионова торжественно откинула одну из клеенок. Это была Алиса. Странно помолодевшая, прозрачная, ненастоящая. Профессор Ширман сухо произнесла: «Забирайте ее быстрее, у нас своих хватает. Одевать сами будете?» Я в недоумении посмотрел на нее, потом на лейтенанта, но тот опустил глаза и вышел в коридор. Я понял, что за дополнительные услуги нужно платить, и твердо заявил: «Я заплачу сколько потребуется. И даже больше:» Павлинова заметно повеселела и стала бодро рекламировать возможный сервис: «Заморозить? Цинковый раствор в вены? Обтереть спиртом? Одеть-обуть? Полную обработку будем делать?» «Да-да, самую полную, пожалуйста, все, что вы можете,» — пробормотал я и, пятясь к выходу, запнулся о ржавое ведро с какой-то мутью. Вся липкая мерзость разлилась по кафелю, специфически благоухая. Ассистентка идиотски расхохоталась и, даже не надев перчаток, стала размазывать это амброзию по всему полу. Я поспешил побыстрее проститься с двумя безумными таксидермистками и в сопровождении армейского Адониса наконец-то вышел на свежий воздух.
В больничном саду сидели на скамейках коротко остриженные казарменные пациенты и с любопытством смотрели на человека в гражданском (точно так же больные звери в зоопарке смотрят на беспечную публику). На них были зимние больничные халаты — длиннополые, черные и нелепые, так что можно было подумать, что на скамейках сидят молодые монахи, недавно принявшие постриг. Да и сам ложноклассический фасад госпиталя вполне подходил для богадельни. Почему-то было ужасно много ворон в холодном голом саду, и черные твари злорадно каркали на наши головы. В дополнение ко всем прекрасным впечатлениям я увидел дохлую мокрую кошку и лежащий рядом с ней кирпич, бывший, вероятно, орудием дебильного садиста.
Смерть Алисы как-то сблизила нас, смешных провинциальных учителей. Может быть, мы впервые по-новому посмотрели друг на друга — с неосознанным чувством вины и беспомощности. Похоронные хлопоты всегда сближают людей, напоминая о недолговечности существования и иллюзиях материальности. Забудем мелочные обиды, друзья, возьмемся за руки! Как приятно встретить вас, дураков, на короткий миг в этом мире, в котором нет случайностей. Давайте соберемся по этому поводу в хорошем ресторане и просто так отметим великолепную встречу во времени и пространстве!
Но почему-то все похоронные заботы легли на мои плечи, точно я был самым близким приятелем или родственником покойной. Но мне все больше и больше было жаль бедную Сову, особенно после того, как мы с участковым милиционером и понятыми буквально взломали дверь ее опечатанной квартиры, чтобы описать имущество и выбрать что-нибудь из одежды в ее последнюю дорогу. Поверите ли, у старой учителки нечего было украсть! Экстремально одинокая, без дальних родственников, она не оставила никакого завещания. Да и что было завещать? На счете в банке — жалкие гроши, в квартире хоть — шаром покати.
Странные чувства испытываешь в доме покойника: все вещи предстают в новом свете, скорбят о владельце. Тяжелые пионы в вазе облетают на желтоватую застиранную скатерть. Громоздкий комод, который не вписывается даже в эту страницу — куда его денешь? Только я один знаю, что пропели мне ржавые пружины, когда я сел рядом с плюшевым мишкой на старый зеленый диван. Я посадил этого несуразного медведя преклонного возраста к себе на колени и прошептал в потертое рваное ухо: «Прости меня, лохматый, прости». Уж он-то все понял. Оглядев комнату, я отметил, что у Алисы не было даже телевизора, зато домашней библиотеке кое-кто мог бы и позавидовать.
Впрочем, это были, в основном, кастрированные, выхолощенные классические издания сталинской эпохи — тенденциозные хрестоматии, многотомные чернышевские, добролюбовы, разночинцы в грязных сапогах, народовольцы и прочие чудики, не говоря уж о педофилической макулатуре. Комната стеснялась своей наготы и безвкусицы, и фарфоровая фигурка меланхолического клоуна с зонтиком была единственной изящной вещицей в холодном совином дупле. Я попросил двух соседок выбрать из шкафа что-нибудь из одежды для покойной, но выбирать было явно не из чего — так и пришлось Алисе в нарушение русского обычая предстать перед Судией в ее повседневном поплиновом платье, в потертых белых туфлях и с фальшивым жемчужным ожерельем на шее.
Наглые непрошеные гости пересматривали вещи, ментяра копался в ящиках стола и вытряхнул на пол пачку пожелтевших писем, которую я с равнодушного его разрешения бросил в свой кейс. Вообще, страсть к чтению чужих писем не просто праздное любопытство, но своего рода тонкое извращение, совокупление с тенями, и двойная энергия этого акта — лучшее лакомство для обитателей низших миров. В этот же вечер я с избытком кормил мелких бесов и изливал свое семя на алтарь Сатаны. Это были письма отца Алисы, капитана Калинкина, отправленные с фронта в детскую коммуну имени Н. К. Крупской, где их с нетерпением ждал нескладный лягушонок — самая идейная комсомолка Алиса с туберкулезным румянцем. Два фронтовых послания можно привести безо всяких комментариев.
«Здравствуй, мой зайчонок! Большой тебе коммунистический привет из горящей Германии!
Добиваем фрицев, скоро приеду, и мы будем вместе лопать эскимо на Красной площади. Жаль, мама наша не дожила до дней Великой победы русского народа над фашистской Германией. Здесь весна вовсю, цветут берлинские вишни, в освобожденном голубом небе — наша авиация!
Наш повар подкармливает местное население пшенной кашей, встают в очередь с мисками, но как волчата на нас смотрят. А вообще-то, такие же люди как и мы, просто их гадина Гитлер обманул.
Какие-то провокаторы выпустили в город голодных зверей из зоопарка, вот вчера пристрелил двух медведей и обезьяну. Наши ребята надели на эту гориллу немецкую шинель и каску, и мы ее повесили над фасадом городской ратуши для устрашения. Скоро пришлю тебе фотку, где я сижу в обнимку с мертвой немецкой обезьяной — она и вправду чем-то на Гитлера похожа!
Ты там не скучай, заинька, читай хорошие книжки, стране скоро понадобятся сильные, образованные люди. Еще раз пламенный привет. Папа.»
Занимательно, правда? А это вот последнее письмо, из которого выпала сухая незабудка:
«Зайчонок, здравствуй!
Не вешай уши, скоро приеду к тебе в орденах и медалях, будешь гордиться своим папкой!
Ты пишешь, что жалко тебе обезьянку — право, смешная ты какая, глупышка еще, хотя и взрослая девчонка: Это же была немецкая, вражеская обезьяна! А вот вчера, например, по приказу командира мы с боевым товарищем расстреляли пятерых подростков из „Гитлер Югент“ — мальчишки совсем, но держались крепко, поганцы, строчили из автоматов с костела св. Павла. Мы быстро этих змеенышей взяли. Одного из этих мальчишек очень долго сам командир допрашивал, а потом загнали мы их голых под фонтан и под музыку ихнего Бетховена из трофейного патефона такую фугу из Калашниковых сыграли!!! На следующий день, гляжу, какая-то бабуля в чепце цветы у фонтана оставила, точно не нарочно: Мы и эту старую ведьму списали:
Я все это пишу тебе, чтобы ты знала, что война — не карнавал с фейерверками, а жестокая и трудная работа. По приказу Родины, за наших детей и матерей, за светлое имя Сталина я готов отдать жизнь. Вот так, зайчонок… А приеду я с подарками. Целую лапки. Твой папа:»
Интересно, как красный командир допрашивал немецкого юношу? Пытал, наверное, досыта напился крови, семени и пота, а потом еще долго вручную утолял свое горение. Я чувствую боль. Глубокую боль за тех мальчишек, отроков новой Библии, если таковую еще кто-то продолжит писать.
Алису похоронили поспешно. Тело выносили из школы. Школьный автобус долго не заводился. Я залил слишком много водки на поминальном обеде и настойчиво приглашал англичанина Костика к себе в гости, чтобы, как я выразился, «продолжить чудесные поминки». Слава Богу, он не разделил мои порывы. Красная морозная луна по дороге домой, жалкие ржавые листья. В автобусе я не отводил взора от симпатичного адолескента, который краснел под моим блядским обстрелом и застенчиво опускал глаза. Вслед за ним я вышел на остановку раньше, но мальчишка испугался и нырнул в какой-то темный переулок. Пошел мелкий дождь, на душе стало погано, и даже четыре кружки пива в заблеванном пивбаре «Колос» не отсрочили меланхолию — наоборот, стало еще поганее. В желтом тумане я плыл домой. Меня заносило на поворотах, и редкие прохожие шарахались от моей тени. Я дошел до бункера на автопилоте, врубил «Шестую Патетическую», улегся на пол в мокрой куртке и стал перелистывать альбом со своими детскими фотографиями.
Детство. Мое детство. Наверное, мы начинаем играть самих себя, когда забываем о детстве. Я был царственным ребенком! Вот мальчик в клетчатом костюме, белобрысый (Господи, я же был блондином!), танцует с какой-то «снежинкой» на рождественском балу; вот принимают меня в пионеры, а вот школьная футбольная команда, мальчишеское братство, я обнял за плечо своего друга Егора Потемкина, в которого был влюблен: Как-то в восьмом классе мы отдыхали с ним в летнем спортивном лагере в приозерном божественном местечке, лето было просто Господне, полное тепла, благодати и грибных дождей, птиц и, конечно, любви. Мы покупали парное молоко в деревне, плавали на виндсерфингах, загорали, собирались вечером у костра. В общем, просто сказочное было лето. Если бы даже и с погодой не повезло, я все равно был бы счастлив, потому что рядом дышал мой Егор. Солнечные зайчики тех счастливых дней уже запрыгали по моей комнате. Мы резвились тем летом как два молодых дельфина в заветной лагуне — как беспокойный ребенок не может спать без своих сосок и погремушек, без старого любимого медвежонка, которым играла еще маленькая мама. От Егора почему-то всегда пахло молоком, лесом и потом. Он обильно потел на футбольном поле, но иногда я упрашивал его не принимать душ после тренировки — мне нравилось играть с Егором именно на потной постели, чувствуя особую остроту и терпкость запаха любимого человечка. Я просто схожу с ума от терпкого подросткового пота. Мы трахались с Егором каждую ночь, и перед извержением я нередко делал ему массаж: снимал шерстяные белые гетры с его загорелых икр, разминал ступни (он смеялся, брыкался как жеребенок), потом бросал на пол потную футболку, массировал мускулистую, почти мужскую спину и щеглиную шею. На десерт мне остается его спортивная попка, обтянутая боксерскими трусами. Я выключаю свет, мы долго обнимаемся и целуемся, переплетаются наши руки, ноги, судьбы, звезды, поднимаются вверх все шлагбаумы, взлетают все ракеты, брызжут фонтаны, стреляют фейерверки и хлопушки, вылетает пробка из бутылки теплого шампанского: Живая пена хлынула Егору на ягодицы. Моему мальчику больно. Чтобы не кричать, он сжимает зубами угол подушки — соседи за стеной. Наконец наша космическая война с ядерными боеголовками завершается, взрываются последние звезды. Мы засыпаем в объятиях, смотря свои детские сны. Правда, тренер по художественной гимнастике, гноящая за стеной свой угол, явно что-то заподозрила и как-то утром спросила Егора: «Вы что там с Андреем, на роликах по ночам катаетесь?..»
Неожиданно мы открыли мерцающий мир ночных купаний — в теплые ночи двое юношей спускались к озеру, бросали свои полотенца и одежды на старые мостики и ныряли в темноту и звезды, в черное зеркало космоса, в вечность и покой. Я еще никогда не думал, что приозерная тишина может быть так музыкальна. Немного жутко. Таинственно вокруг. Пригоршни звезд, летучая мышь в лунной дорожке. Все вокруг живет и звучит, какая еще есть на земле ненаписанная музыка! Все творения композиторов — только малый отзвук симфонии сфер. Ты выходишь из воды, немного дрожишь, я ловлю тебя полотенцем, мокрого утенка, растираю, и мы возвращаемся к домику — на свет синего ночника, оставленного специально, чтобы веселее было возвращаться. Греться, в постель. Снова и снова мы празднуем не только брачную ночь, но и соитие с природой, как дети лесника. А утром — все еще влажная желтая кувшинка на подоконнике. Твой цветок, Егор:
Зазвонил телефон. Я долго определял свое местонахождение во времени и пространстве, Мур сидел на письменном столе и как будто перечитывал фронтовые треугольники полевой почты, нервно помахивая хвостом. Мне стоило немалых трудов твердо встать на глиняные ноги и взять телефонную трубку. Она показалась фантастически тяжелой. Звонил мой пропавший приятель Рафик, работающий тапером в ресторане «Сказка», где грубо пируют по вечерам мелкие криминальные элементы и вокзальные шалашовки. Он деликатно напрашивался в гости, а проще говоря, хотел провести со мной ночь. В другой раз я непременно бы отказал в гостеприимстве, но сегодня был рад любому существу, согласному разделить мое одиночество — так утопающий хватается за каждую соломинку — только бы не остаться наедине с самим собой, жутким чудовищем Андреем Найтовым: Рафик уже через полчаса сидел в моей гостиной, протянув ноги к камину. Как обычно, поддавший после рабочего дня, розовый и благостный, в узких полосатых брюках, в белом пиджаке, красная рубашка с бабочкой: Он благоухал ресторанными испарениями, и карманы его были набиты мятыми банкнотами (количество его чаевых точно отражало рост российской инфляции). Раф притащил с собой сумку с остатками пиршества кавказской свадьбы, которую он обслуживал. Мы выпили водки, закусили холодными ромштексами и ударились в воспоминания о бурных мужских сатурналиях на лодочной станции прошлым летом.
Те сборища носили криминальный характер, поскольку за мужскую любовь можно было запросто угодить за решетку или в психушку. Мы чувствовали удары гомофобии, но тем доверительнее были наши отношения в субкультурном братстве, в шутку нареченном «Клубом Сталина» — во времена диктатора сексуальное инакомыслие приравнивалось к политическому, и именно кремлевский горец внес в закон пресловутую 121 статью. Компания на лодочной станции собиралась разношерстная — актеры, музыканты, адвокаты, врачи, водители трамвая, просто безработные и даже священник. Все друг друга знают в маленьком городе, а это была модель настоящего равенства.
Как-то к нам на огонек пьяный Рафик притащил ответственного работника городской мэрии, и расслабившийся чиновник набросился на меня как медведь со словами: «Я тебя хочу!» Позже мы встретились в более официальной обстановке на вечере городской интеллигенции, и он не признал меня, повернулся спиной — я еще никогда не встречал таких рекордных задниц, можно было подумать, что в штанах спрятана пуховая подушка.
Уставшие от игры в прятки, от косых взглядов сослуживцев, ходящие под дамокловым мечом безнравственного закона, оскорбленные и заплеванные, мы перевоплощались с наступлением сумерек на забытой лодочной станции, просто болтали, смотрели видеофильмы, выпивали. Но в том мире существовало только изменение состояний («измененные» — так наркологи называют подкрепившихся алкоголиков), но какие глаза цвели вокруг! Лодочная станция глядела горящими окнами на пустынный пляж с шезлонгами, тентами, обрывками газет и пустыми бутылками, а в окнах потустороннего мира гримасничали мои арлекины, и сквознячок смерти сдувал со стола разметанные листы этой рукописи. Было много театрального, хотя мы ничего и не знали о кэмп-культуре. Рафик, например, любил мерить женскую одежду и очень талантливо гримировался. Я иногда надевал короткую кожаную куртку, фуражку с орлом, рваные джинсы и высокие ковбойские сапоги. Священник, отец Арсений, снимал свою рясу, под которой полыхала экзотическая шелковая рубашка с попугаями и спортивные белые шорты «Адидас». Был среди нас и садомазохист Игорь Бертенев, нейрохирург, он приносил с собой веревку, наручники, но мне, слава Богу, не посчастливилось побывать в его камере пыток. Кстати, в моем провокационном альбоме есть интересные снимки, хотя и собирались мы довольно редко. Как-то после одной из таких ночей, с остатками грима на бледных лицах, полупьяные, мы завалились в церковь на утреннюю исповедь к отцу Арсению — он встретил нас очень прохладно, исповедал, но к причастию не допустил.
С Рафом мы как-то незаметно угомонили всю бутылку, но из волшебной сумки появилась емкость красного сухого и фрукты. Мы болтали без умолку. Нам было о чем посекретничать, хотя языки наши давно опережали мысли.
Среди ночи опять взорвался телефон. На этот раз звонила безумная Гелка, просилась ко мне на ночлег с каким-то парнем, которого она подцепила в «Коломбине» и отрекомендовала как «неопытного милого котенка, согласного на постельное трио». Я подивился людской простоте, граничащей с наглостью, но Гелка упорствовала: «Соглашайся, Найтов, мальчик фантастически чувственен, и после определенной работы с моей стороны он упадет к твоим ногам спелой грушей:» Рафик же рассчитывал на квартет. Вымокшие ночные ангелы прилетели почти мгновенно, и пианист отдубасил в их честь «Вальс Мендельсона» на моем расстроенном пианино (я потом получу выговор от соседей с угрозой жалобы участковому за «ночные концерты»). Неопытный котенок оказался невзрачным выцветшим альбиносом, но он почему-то понравился Рафу. Мы танцевали под медленные саксофонные мелодии, менялись партнерами и пили, пили, пили: Принесенные Гелкой две бутылки «Столичной» для меня оказались роковыми, и на этот раз была моя очередь блевать в ванной. Из крана хлестала горячая вода, и я написал пальцем на запотевшем зеркале: «Прости меня, Алиса!» Прости меня, Алиса, ведь это я твой убийца, фатальный герой, это я в глубине своей мутной души давно желал твоей смерти, это я запрограммировал твой исход в адском компьютере, это я наколдовал, это мои тайные приказы исполняют черные арлекины, и мой арлекин оказался сильнее твоего дьявола! Аминь!
Последний саксофонный этюд «Нагила Нагила» мы танцевали совершенно раздетыми. На впалой груди альбиноса болтался медвежий клык на серебряной цепочке, и все уже были готовы катать шары на бильярдном поле кровати. Я разбросал по простыне лепестки роз, и мы провалились в черную дыру иной музыки, адского огня и африканских масок — так аквариум, полный экзотических рыб, подогревают на медленном пламени, пучеглазые вуалехвосты бесятся в последнем танце, и сумасшедший аквариумист смеется сквозь запотевшее стекло.
В моей жизни есть пора, которая называется предчувствием любви — среди глубокой дождливой осени вдруг проглядывает солнце, возникает радуга, осенняя ржавчина обращается в золото. В такую пору я и сам покрыт легкой позолотой и, к чему не прикоснусь, все обращаю в благородный металл, как царь Мидас. Нисходит удивительная благодать, разглаживаются морщинки возле глаз, просыпаюсь по утрам с ощущением счастья, предвкушая подарки. У Бога даров много, и Он приходит как Санта-Клаус под рождество — с мешком, полным тайн. Состояние это неуловимо как солнечный зайчик — нельзя зафиксировать и воспроизвести.
И в одно прекрасное утро, не помню, какого земного года, осенний мягкий свет был особенно теплым, краски были особенно ярки и помыслы чисты. Совершенная правда, что недостатки, которые мы замечаем в людях, это отражение наших собственных несовершенств, ибо в миг осеннего преображения я увидел окружающих по-другому, не в кривых зеркалах своих пороков, но в свете всепроникающей безотчетной любви. Это ангел-хранитель берет за руку заблудившегося путника и ведет заветной тропинкой.
Я до сих пор продолжаю постигать ценность того подарка, что был преподнесен мне в ту глубокую осень. Со дня совиных похорон прошло несколько недель, и я потихоньку начинал адекватно воспринимать действительность после алкогольного заплыва, приводил себя в порядок и даже бросил курить. По утрам занимался с гирей и эспандером, так что мышцы мои округлились, лицо посвежело, да и весь я помолодел: ну просто становись в витрину фешенебельного магазина и улыбайся прохожим улыбкой кинозвезды. Гелка, уже дошедшая до точки в своих экспериментах по постижению разных сторон этой жизни, как-то встретила меня на улице и отметила не без восхищения: «Ну, Андрюшка, тебе действительно тибетские монахи присылают эликсир молодости:»
В школьном скворечнике учителя обсуждали намеченную забастовку с требованием повышения зарплаты, и я шутил по этому поводу: «Вот и у меня денег осталось — последние два мешка. Жизнь дала трещину». Мне предложили почему-то стать председателем забастовочного комитета, хотя я-то как раз меньше всех страдал от дефицита деревянных рублей, подрабатывая английскими переводами технической литературы и издавая небольшие сборники своих стихов. Надо заметить, что несмотря на патологическую лень и даже брезгливость к какой бы то ни было работе, у меня всегда водились деньги. И не то чтобы я любил деньги, но сами деньги любили меня, иногда так и прилипали к пальцам. Абсолютную бедность я всегда считал особой формой душевного заболевания.
Казалось, школьные коридоры стали светлее без Алисы, стало как-то легче дышать; на моих уроках больше не было недремлющего ока наставницы, и я без скромности замечу, что мои богослужения все больше отличались яркими импровизациями, а порой и оригинальными художественными открытиями. Я горел поэзией, и неведомое счастье подкрадывалось на мягких лапах к Андрею Найтову. Вот-вот еще полшага — и оно настигнет меня, я уже чувствовал за спиной его горячее дыхание. Наконец это дикое животное кошачьей породы прыгнула на меня то ли с люстры, то ли с книжного шкафа заставленного Большой Советской энциклопедией в кабинете Карена Самуиловича, который широким кавказским жестом подарил мне классное руководство над питомцами Алисы, фавнами-восьмиклассниками! Карен сделал это торжественно, точно поднес мне стакан ледяного «Цинандали» и пожар красного перца на закуску.
Я волновался и весь горел, прижимая заветный классный журнал к груди, чтобы не было заметно, как прыгают мои руки. Я ликовал, я слышал победные небесные марши, мой путь был расцвечен флагами! Я тут же заучил наизусть сетку своего учебного расписания, которое пестрело красными счастливыми восьмерками, переворачивал его с ног на голову, но восьмерки все равно оставались восьмерками! Я выписывал огромные восьмерки на своем мотоцикле и с нетерпением ждал того дня, когда увижу всех своих двадцать семь Восьмеркиных — из них четырнадцать девчонок и тринадцать мальчишек (кому-то девочки не хватило). Я прекрасно знаю, что среди них затерялся маленький принц, но я еще не знаю его имени, помню только, что он осветитель из восьмого «Б».
Осень, дай мне своего золота и чистой лазури. Арлекины, садитесь на свои небесные мотоциклы: Утром заветного дня я долго вертелся у зеркала, менял рубашки и галстуки, даже чуть было не подкрасил ресницы, но вовремя опомнился. Я облачился в белые вельветовые брюки, надел шелковую итальянскую рубашку (розовую — подарок покойного медика Сашки), затянул голубой галстук, набросил светло-бежевый льняной пиджак и освежился одеколоном.
Тонкий лед на лужах особенно звонко хрустел под моими новыми ботинками в тот судьбоносный день. Какая-то пьяная баба в троллейбусе злобно прошипела в мой адрес: «Вон как вырядился, точно барин, сволочь-кооператор. Сейчас они все господами стали, пора революцию делать». Ее небритый мутный спутник в фуфайке показал на меня пальцем и отметил с пьяной проницательностью: «Да ты посмотри на его морду — это же пидарас! Вон духами разит, бля, на километр: Сейчас кругом одни пидарасы ебаные:» В другое время и в другом месте я раскрошил бы челюсть и оторвал яйца этому ханыге-питекантропу, но сегодня ограничился обоймой отборного мата в их адрес — две тени даже съежились от неожиданности.
Этот эпизод не нарушил расположения моего духа, и чем ближе подходил я к школьной обители, тем сильнее звучала музыка сквозь рваные облака и ветер наших судеб. Дождь разбивал свои ампулы об асфальт. Ампулы с детскими слезами. Раскрыв зонт, я мерялся силами с ветром — мощный поток вырвал мою человеческую игрушку, играл мускулами, скрипел мачтами, гремел цепями, срывал шляпы и резвился как мальчишка. Как мне хотелось иногда быть унесенным ветром в другие страны, к другим людям, а местные газеты констатировали бы провинциальную сенсацию: «Учитель русского языка и литературы А. В. Найтов унесен осенним ветром в неизвестном направлении. Знающих что-либо о его местонахождении просим сообщить:» Но другое явление оставляет далеко позади все мои фантазии — вдруг литургический косой дождь переходит в настоящий снег, и мокрые хлопья лепятся на мой старый зонт, тают на губах как сладкие шмели твоего имени. Только представьте — первый снег! Ранний, ноябрьский, свежий и чистый. Я останавливаюсь в недоуменном удивлении и долго стою у театральной тумбы, не в силах сделать шага из-за боязни нарушить первый белый покров. Если и есть чудо, способное немедленно преобразить Россию, то это русский снег — я могу до бесконечности пить этот коктейль снежного тихого помешательства с золотым жиром фонарей, с веселой болтовней клоунов и с осколками елочных шаров.
И когда я вошел в класс, моей первой репликой было поздравление с первым снегом. Я так просто написал, «я вошел в класс:» Но я вошел в новую жизнь, вошел в новую роль (точнее, из многочисленных составляющих моего «я» на сцену вышел другой исполнитель).
Я машинально беру со стола указку и долго верчу ее в руках как дирижерскую палочку, не решаясь начать симфонию, но оркестр приготовился, зрители ждут с нетерпением и в который раз подтверждают это аплодисментами: За окном медленно падает снег. В классе пахнет апельсинами.
Ты сидишь на предпоследней парте, грызешь кончик карандаша. Я стараюсь не смотреть в твою сторону, но у меня это плохо получается — и всякий раз обрывается сердце. Боже, как разит апельсином: Раскрываю классный журнал и начинаю алфавитное знакомство. Ошпарило меня на букве «Б» — когда я произнес «Белкин Денис», ты встал, как-то растерянно улыбнулся и поправил выгоревшую челку (рукава коротки, воротник рубашки не отглажен, мальчик запущен как заброшенный сад, но какие глаза с морской зеленью, улыбка с ямочками на щеках, какой теплый взгляд, какой свет вокруг!). Белкин Денис, Белкин, Белкин. Белка. Бельчонок. Белое. Я повторял про себя эти слова до тех пор, пока звуки твоего имени не утратили звуковую оболочку и не стали чистой музыкой. Маленький воображаемый бельчонок прыгал с тех пор по классу, сидел у меня на плече, перескакивал с подоконника на пыльную пальму в углу, выпрыгивал в форточку, скакал по осенним деревьям и опять возвращался. Совсем ручной, добрый и солнечный зверек. Такая же подвижность и стремительность была в тебе — в разлете соболиных бровей, в жестах и движениях. Ты не мог спокойно сидеть на одном месте, постоянно вертелся, играл карандашом или ручкой, переминался с ноги на ногу у доски, не зная куда деть руки, одергивал короткие рукава школьного пиджака, поправляя беличью челку. Вокруг тебя сыплет искрами наэлектризованное игровое поле, и я боюсь приближаться к тебе — мне кажется, что меня может убить мощным разрядом веселого электричества. Природа поставила вокруг тебя бы защитный блок, и я соблюдал нейтральную полосу отчуждения. Не сочтите меня параноиком, но хотелось надеть солнечные очки, глядя на Дениса — столько в нем было света. Я помню радугу, огни святого Эльма вокруг светлых волос, мокрую зелень глаз, мальчишескую загорелую шею и засаленный белый воротничок. Такая же аура сияла вокруг жителей страны Гипербореев, и мальчик из Атлантиды врывался в мои фантазии на резвом дельфине, в кристаллическом венце. Бедные юноши в туниках, навощите свои доски, возьмите стило и записывайте под диктовку мою историю.
Напротив его фамилии в классном журнале Алиса поставила красную галочку, как бы посмертно понуждая меня обратить внимание на Дениса. Любую информацию о тебе я стал выуживать как опытный оперативник. Я дошел до таких безумств, что даже перефотографировал в школьном архиве твое личное дело и медицинскую карту. Я определенно сходил с ума. И однажды, когда все мальчишки ушли играть в футбол, переодевшись в классе, я снял со спинки стула твой серый джемпер и поднес его к лицу, забывшись в блаженстве родного запаха и тепла. Это был твой запах, запах дикого Маугли, смешанный со сладким дешевым одеколоном и спортивным потом. В середине века меня наверняка бы кастрировали, ибо я предавался по вечерам изнурительным мастурбациям, мысленно моделируя твой образ в разнообразных эротических фантазмах.
Мои уроки были вдохновенными, потому что я проводил их только для тебя, стараясь готовиться к ним так, словно был воспитателем наследника Престола. Это были мои богослужения, моя лебединая песня. Мы не изучали, а праздновали литературу! Да, это было пиршество поэзии и красноречия. В процессе литературной программы я ставил тебе закамуфлированные капканы, хитроумные сети и ловушки, исследуя тайные уголки твоей души — и это при том, что я не имел никакого права на твою душу. Впрочем, равно как и на твое тело. В этом смысле учительская профессия ущербна и даже богопротивна — педагоги считают, что имеют сомнительное право «формировать душу», и часто неуклюже вторгаются в хлюпкий мир ребенка, разрушая его домики из разноцветных кубиков и разгоняя оранжевые облака. Я же просто хотел изучить твое игровое пространство и принять правила твой игры.
Я не мог отметить тебя среди лучших учеников, но в твоих глазах я всегда прочитывал удивление и искренний восторг, когда мне удавалась парадоксальная формулировка, а посредственность, как известно, ленива и нелюбопытна. Порой ловлю себя на мысли, что и живу ради пары-другой удачных фраз. Но ты все-таки удивил меня своим сочинением на мою провокационно-свободную тему: «Мой любимый герой». Сама тема была воспринята в классе с протестом, но я вежливо настоял на своем решении, пообещав не выставлять в журнал двоек и троек. Мой капитан сработал лучше, чем я ожидал — честно говоря, я не рассчитывал на абсолютную откровенность твоего «внутреннего героя» перед необстрелянным новым учителем. Твою горячую тетрадь в желтой клеенчатой обложке я сразу же выловил из кипы остальных сочинений, и в тот вечер гнал свой байк на предельной скорости, предвкушая сокровенное и просто занимательное чтение. Мокрый снег лепился на защитное стекло моего оранжевого шлема, снег светофоров стекал по забралу детскими акварельными красками, точно и сам город вокруг был нарисован французскими импрессионистами. Нет, скорее это был мир Сальвадора Дали с текучей экзистенцией времени: Драгоценные камни неоновых витрин плавились в моих глазах, промокшие арлекины танцевали в поздних иллюминированных фонтанах; сюрреалистический мотоцикл с оранжевым черепом выжимал скорость в булыжных переулочках, сбивал детей и добрых старушек, всадник ставил стального коня на дыбы, из медных глушителей вырывался разноцветный дым и адская музыка; всадник в кожаной куртке «Джон Ричмонд» проехал сквозь витрину индийского ресторана, метнулся в небо, звенел шпорами о звезды, крошил железными перчатками скорлупу луны; он надсадно кашляет горячей медной пылью, угли летят из карманов, сверкают змеиной кожей высокие сапоги; ткань пространства трещит по швам, труха звезд сыплется на парижские крыши; дети пьют на площади горячий портвейн, обнимаясь и совокупляясь в теплой воде фонтана с бронзовой фигурой Эрота, раскаленного докрасна невостребованной страстью; горбун с шарманкой рассказывает девочке скрабезный анекдот, капитан мнет на гостиничных простынях красивого юнгу; толстяк в пиджаке затаскивает черного подростка в свой темно-вишневый «Роллс Ройс», они будут пить виски с кофейным кремом, он пристегнет мальчишку наручниками к перилам бассейна, будет хлестать по бунтующим мышцам бамбуковым кэном, потом изнасилует парня — сначала гигантским вибратором, потом своей маленькой заготовкой; красная луна катится по голубому кафелю бассейна, качается тень пальмы, и смытая сперма черного юноши оплодотворяет икру экзотических цихлид: содомиты оседлали дельфинов и уплыли в открытый океан: ирландская бомба в «Роллс Ройсе»: ночью в посольстве Индонезии застучат факсы: «черный мальчик на дельфине, черный мальчик на дельфине, черный мальчик на дельфине, черный мальчик на дель:»; программист заразился компьютерным вирусом, потому что забыл надеть презерватив; новогодний бал в кремле перешел в оргию, и мальчишки из детского дома танцевали на битом стекле: Ночной пират на мотоцикле смеется, железный сокол на его плече сверкает рубиновым глазом: я лечу над Нью-Йорком, в бензобаках сгорают зеленые доллары, бронзовый бык бежит по Бродвею, и в его чреве томятся юноши: бронзовый бык разнес вдребезги цветочный магазин, взрыхлил асфальт, дым клубится из ноздрей, и он бьет копытом, бьет копытом. Потом восемь лун взошло над городом желтого дьявола, блудница восседала на Звере, и смех ее был слышен во всех уголках вселенной. И были посланы дельфины, чтобы спасти некоторых праведников. И гигантская черепаха, державшая город, опустилась на дно океана, где только тьма и льды, где подводные арлекины плавают с полицейскими мигалками и читают арабские письмена на подводных камнях: на одной из лун есть тенистый сад с каскадами, акрополь, храм с надписью на фронтоне: «ДЕНИС», но нет там читателей и нет типографий. Так говорил Красный арлекин.
Бог знает что бормочешь себе, пока выжимаешь газ по первой слякоти — я проскочил на красный свет и едва не угодил под монстриозную пожарную машину. Кажется, даже край моей куртки скользнул по серебряному бамперу: просквозило насквозь: выступил пот на лбу, жуткая сирена прогудела вослед: Смерть всегда рядом и напоминает о своем существовании опасными шутками, она не любит обывательского небрежения к ее величию: Алиса въехала в ад на такси, которое я же вызвал по телефону (кто же, все-таки приехал за провинциальной учительницей в ту дождливую ночь?). Я разговаривал по телефону с ангелами, и в засоренном эфире были слышны разряды грозы. Смерть приходит как мальчик в полумаске, водит хороводы с моими арлекинами. Смерть сексуальна, она ревнует меня даже к мотоциклу, и когда-нибудь разольет на дороге масло: Мы уходим, потому что юноша в полумаске влюбляется в нас. Но давным-давно в меня влюбилась Поэзия. Поговорим о поэзии (вам пистолет или лезвие?). Просто я уже в детстве был колдовским ребенком, я мог вызывать и останавливать дождь, я несколько раз видел Богородицу в радуге, и феи положили щедрые дары в мою колыбель. Я решил родиться в России, хотя география моего земного пути обширна (обыкновенная геополитичность поэта). Я был более лунным, нежели солнечным ребенком, и этим объясняется моя гомосексуальность — но я не сделал культа из «перверсии», поэтому не погиб нравственно. Андрогинная мифологичность слова осознавала себя во мне, и я был идеальным культурологическим сосудом; поэзия была для меня эликсиром молодости, молодым вином первой застенчивой влюбленности, и я имел полное право есть и пить от этого жертвенника. Проходя через экстазы всех страстей и откровения всех религий, я физически ощущал в себе «лишний», неизвестный анатомии орган с растущей жемчужиной, которую положат на мои весы в судный день. С раннего отрочества я строчил прекрасные стихи — запоем, не замечая времени суток. Парадокс заключается в том, что я не хотел писать, но не мог не писать. И в этом простой закон вселенского разума, в котором заключается секрет успеха: в жизни недостаточно просто любить что-либо (или кого-либо), более важно, чтобы предмет вашей любви (или его идея) любил вас — так, вам никогда не стать поэтом, если поэзия вас не любит. У вас не будет денег, если деньги к вам просто не липнут; если говорить о деньгах, то следует отметить, что деньги — чистая энергия, и нужно обладать особым даром стяжать эту энергию:
Своим текстам я не придавал никакого значения, не бегал по редакциям и не вступал ни в какие литературные секты, потому что сама моя жизнь увлекательнее и гениальнее всех моих текстов, которые просто бумажные закладки среди настоящих страниц жизни, написанной Богом. У Него был, несомненно, особый замысел относительно моей жизни — я закрываю глаза и вижу царственного ребенка, играющего с кристаллами на медвежьей шкуре. Он эгоистичен, потому что покровительствующий арлекин всегда держит перед ним зеркало, за которым одиночество и звездный рой. Театрик смерти живет, пифон клубится, изможденный онанизмом арлекин стоит у зеркала со спущенными джинсами; раздавленный тюбик вазелина, хлыстик и презервативы на гримерном столике, облетевшие желтые розы в вазе, пачка «Мальборо» и тоненький сборник моих стихов, залитый красным вином.
Какой долей мозга я люблю тебя? Как заморозить и разрушить эту внутреннюю Атлантиду? Профессор, подключите электроды, врубите «Патетическую» на полную мощность, чтобы лопнули динамики и вылетели стекла. Дайте мне выпить стакан его парной крови, позвольте мне хотя бы пристрелить этого мальчишку. Все отняла страсть — не могу ни писать, ни молиться. И чувствуешь, что приходит пиздец. Хочется упасть и стереть об асфальт свой напряженный член. Я хочу переломать ему ребра своими остроносыми сапогами: я хочу, чтоб его теплый член пульсировал в моем кулаке, я хочу колоть его нежную грудь своей трехдневной щетиной и извергать кричащую сперму гения на его покрасневшие от стыда щеки: я хочу видеть его в своей спальне с разбитой губой и в разорванной пижаме: Чем холоднее будет эта зима, тем жарче разгорятся мои зимние пиры! Безумный, безумный, безумный, безумный Найтов:
Я ворвался в пустой магазин, не снимая шлема, и молоденькая продавщица испугалась. Бес шептал: «Купи водки, выпей за горячим ужином, расслабься, все будет в порядке: и сердцу тепло и весело, и сон крепче:» Я купил бутылку, но, чтобы закрепить свою волю, как бы нечаянно разбил ее на ступенях магазина — колоритный алкаш с голубыми глазами, торопящийся в этот же пункт выдачи жидкой валюты, не выдержал зрелища и застонал от досады. Я сказал, что лучше взорвать бомбу немедленно, чем ждать, пока она взорвется в неподходящий момент, на что алканавт ответил: «Сапер ошибается только один раз».
Вечерний мой городок как бы пришел в движение с первыми снегопадами — так и предметы в комнате неожиданно оживают, когда в окно влетает бабочка. Снег идет. Тишина. Кружатся фонари, голые ветки тополей безумно переплетаются с шизофренией старинной кованой ограды. Во всем небрежная гармония и застывшая музыка, но это только прелюдии, этюды, интродукции и эскизы, сангина и картон, наброски углем с похмелья. Несется мой наскоро зарисованный, почти смазанный на скорости байк, едва тронутый охрой и белилами, заблудившийся мотоцикл с параноидальным учителем грамматики — какой год? какой век? какой стиль? Куда он гонит в снегах? Возле Воздвиженского храма меня тормознул гаишник и оштрафовал за превышение скорости. Удивительно, но моя саранчиха после остановки долго не заводилась — может быть, это было тайным знаком, потому что я оставил мотоцикл на обочине и зашел в церковь. Мне трудно передать неизреченную радость переполненного любовью сердца, живого русского сердца в золотистой полутьме будничной вечерней службы, потоки теплого и родного до боли воздуха с медом и ладаном, с горьким дымом Отечества уносили куда-то за пределы детства. Там была тайна, разгадка которой до смешного проста. Священник как-то просто, без пафоса повторил: «Христос истинный Бог наш», и эти слова меня в который раз поразили своей убийственной достоверностью.
Дрожь пробежала по спине. Маленький, смешной и беззащитный Найтов почувствовал себя в чьих-то теплых ладонях, посмотрел в вечность серыми глазами; бездна со множеством свечей отразилась в арлекинском зеркале, я прошептал: «Прости меня, Господи», и эти слова несколько раз облетели Вселенную, приближающуюся к своему закату. Я стоял на плавающем островке спасения, и не стало во мне «никакого художника и никакого художества», а только жуткая, измызганная, милая жизнь с пустыми игрушками и тряпичными куклами. Но даже здесь, в храме необоримое вожделение овладело мной, когда из Царских Врат вышел юный алтарник с высокой свечой — чистота и непорочность еще больше распаляют развращенное сердце, а юноша в белых одеждах был оскорбительно красив (и, вполне вероятно, иногда возмущал сердца своих духовных попечителей). Так жители Содома смотрели на чужестранных ангелов, как я смотрел на этого мальчика, повторяя про себя слова старинной молитвы: «Утоли вожжение телесное, окружи меня страстью своею бесстрастною». Как я хотел бы быть одержимым бесстрастной страстью! Порой я был близок к этому состоянию, но не мог вычленить высокое бесстрастье в химически чистом виде, и когда я прогонял беса своего порока, он приводил с собою опытных коммивояжеров ада, устраивающих мне хитроумные сети и замысловатые сюжеты в мире огня, меда и луны. Иногда в душу западало подозрение, что в одной из обителей ада заточен гениальный писатель, сочиняющий мою судьбу; я листал свою жизнь, шелестел огненными страницами, делал ремарки на полях. торопил глупых арлекинов, раздевал своих мальчишек, рвал потные футболки и покрывал юношей поцелуями от кудрей до пяток, лакомясь июньским терпким загаром. Может быть, я более всего любил себя в своих мальчишках, ведь не так уж и давно симпатичный подросток Андрей Найтов страдал крайней формой нарциссизма — я мог часами стоять обнаженным перед зеркалом и любоваться каждой родинкой на своем теле; это себе, любимому, я посвящал стихи, думая, что посвящаю их другим. Мы празднуем соитие с самим собой, ведь природа обычно не дублирует свои лучшие произведения. Все мы Нарциссы в ликующем одиночестве. На карнавале жизни, на великой ярмарке тщеславия я стараюсь не упустить из виду своего героя в полумаске. Денис, Денис, ты ли это?
Странно и непостижимо: образ некоего провинциального адолескента вдруг занимает все жизненное пространство, все звездное подсознание сложной и самодостаточной системы «Андрей Найтов», то есть система продолжает достаточно исправно функционировать (даже лучше, чем стоило ожидать от такой устаревшей модели), но система хочет быть осознана только единственно конкретным человеком в данной точке пространства и времени.
Созвездие: Аквариус.
Страна: Россия.
Конец двадцатого века.
…и возможно, что закат мира. Парад планет над моей головой, полыхание светил, зоопарк мифологических зверей и мелькание рыжей белки в последней позолоте школьной осени. Никуда не деться от зелени любимых глаз, от твоей светлой улыбки, в которой есть доля подросткового скептицизма и, может быть, легкого презрения к этому театральному учителю в кордовых брюках, благоухающему как парфюмерный магазин — скорее, он больше похож на балетного танцора, на обыкновенного, слишком обыкновенного педераста, который через десяток лет определенного стиля жизни станет походить на крашеную мумию с кислым пальмовым вином в венах, на сумасшедшего старого попугая, тоскующего по золотому веку античности и трясущегося над фотографиями своих мальчишек.