Перевод В. Середы
Фортепьянное сочинение, именуемое «собачьим вальсом», наверное, знают все. Особенно — кто учился музицировать на рояле еще до войны, когда в преподавании безраздельно господствовали монотонные упражнения Черни[3]. Известно ведь: всякого новичка распирает от музыкальности, а «собачий вальс» тем и хорош, что при должном усердии за месяц-другой его может освоить последняя бездарь с деревянными чурками вместо пальцев. И вот уже — тири-пам-па-пам, тири-пам-па-пам — в задорном скачущем ритме несется мелодия. Сыграть ее медленно просто немыслимо, так захватывает она исполнителя. Словом, что говорить! Виртуозная музыка!
Как-то летом пятьдесят второго года я брел по безлюдной улице приграничной деревушки. Жара, пыль, пустынные дворы. Соломенные крыши на домиках покривились, ворота осели. В деревне не было ни своей церквушки, ни магазина, так что дрожжами и словом божьим народ разживался в соседнем селении. Жизнь в этом захолустье даже летом казалась невыносимой.
К тому же я был солдатом. Да еще голодным. И по этой самой причине весьма удрученным.
И вдруг в сонной тишине до меня долетают звуки бесшабашного «собачьего вальса». Откуда? Бог мой! Рояль в этой пыльной дыре? Где о трех ногах могла быть разве что хромая собака?..
На противоположной стороне — гляди-ка! — в глубине улицы притаилось довольно внушительное желтое здание. Оно стояло за тремя унылыми кособокими елями, поодаль от соседних домишек. Конек крыши на бывшей усадьбе просел, узорные, в виде ласточкина хвоста черепицы оползли и поросли мхом. Штукатурка осыпалась, оголив красную кладку, и кучами лежала на земле: будто дама преклонных лет, бесстыдно расстегнув платье демонстрировала еще крепкое с виду тело. Жалюзи на маленьких окнах усадьбы были закрыты, и за ними кто-то неверными пальцами играл на рояле.
— Что ж, бывает и нынче такое. Кое-кто еще музыкой балуется, — сказал бы на это политофицер Фридеш Франтишек, и мелкие морщинки, избороздившие его худое лицо, ожили бы, будто дрогнувшая от ветерка паутина. — Ох уж эти мне женщины! Хи-хи да ха-ха! Не поймешь, что у них на уме. Им бы только кокетничать… Пока ты социализм строишь, другие, вон, на рояле бренчат!
— Но все же приятно, когда из окна льются звуки роя…
— Ерунда! — оборвал бы наш спор Франтишек, будь он рядом со мной. — Думаешь, это они для тебя бренчат?
А почему бы и нет? Все возможно, подумал я. Ведь у меня за плечами не было двадцати горьких шахтерских лет, как у лейтенанта Франтишека, который, даром что сменил разъеденные угольной пылью башмаки на хромовые офицерские сапоги, так и остался недоверчивым старым брюзгой.
Махнув через раскаленную солнцем дорогу, я оказался в тени захиревших елок. Окно было распахнуто в комнату, а рейки жалюзи установлены так, чтобы пропускать только воздух, задерживая пыль и зной.
— Девушка, — крикнул я, всматриваясь сквозь щели, — это играют не так!
Пианистка, сбившись, ударила не ту клавишу.
— Кто это?..
— Сведущий человек.
Мне казалось, я вижу растерянную девчонку за огромным черным роялем: она, вскинув белые руки, испуганно смотрит на клавиатуру, будто одна из клавиш только что цапнула ее за палец.
Но вот, рывком открыв жалюзи, в окне появилась грудастая баба с сердитым скуластым лицом.
— Тут какой-то солдат, — презрительно глянула она на меня.
Я же уставился на нее с таким изумлением, будто к окну подошел рояль. От уложенных узлом волос тетки, от всего ее тела, от передника, что обтягивал ее круглое, упертое в подоконник пузо, исходил запах еды. Я замер, чувствуя, как живот мой втянулся в ребра.
— Турнуть его, барыня? — спросила она. — Или хотите поговорить с ним?
— Спроси, Бориш, чего ему? — ответил из полумрака, оттуда, где, должно быть, стоял рояль, уже знакомый мне женский голос.
Передник сдвинулся в сторону, и из дома свободно хлынул аппетитный запах.
— Я шел мимо и вдруг услышал, как вы играете, — сбивчиво заговорил я, — мне почудилось что-то странное, нет-нет, не в вашей игре, вы только не подумайте! Наверное, что-то с роялем.
— В чем дело? Чего вы хотите? И кто вы такой? — спрашивала из комнаты невидимка.
— Настройщик. Настраиваю рояли.
Внутри качнулось бледно-желтое пятно. Но для меня в эту минуту не существовало ничего, кроме одуряющего запаха съестного. Нужно было каким-то образом добраться до его источника.
— Что, уже и настройщики стали военными?
— Все до единого, — убежденно ответил я, чтобы остаться хотя бы поблизости от еды. — Работа ведь, можно сказать, секретная. В чужих квартирах бывать… Сами знаете!
— Ну ладно уж, заходите. Впусти его, Бориш.
В деревню мы прибыли два дня назад и с тех пор не ели горячего. Талонов на питание у нас не было — вместо них нам выдали в штабе округа деньги, которые тут же и сплыли. Но из-за таких пустяков никогда прежде у нас проблем не возникало. На заставах нас обычно принимали радушно — ведь мы приезжали чинить минные ограждения. Так что думать о пропитании не приходилось. Где готовят на целый взвод, три лишних рта не в обузу.
Так и здесь по прибытии первым делом ввалились на кухню — отметиться.
Но таких неприветливых поваров, как этот долговязый с бельмом на зеленом глазу, мы еще не встречали. Лицо его — не лицо, а тарелка студня — колыхнулось холодной усмешкой.
— Что, надеетесь на холяву? Не выйдет! Знаю я вас, пижонов командировочных. — На физиономии повара темнели следы ожога, покалеченный глаз пылал ненавистью ко всему белу свету. — Конечно, без денег явились. Вам их выдали, чтоб вы сами кормились или встали у нас на довольствие. А вы пропили их по дороге!
Он нас видел насквозь. Как, наверное, глянув на говяжий оковалок, передержанный во льду сверх положенного, безошибочно определял, что мясо — снаружи твердое, ледяное — у кости уже подпортилось.
Мы немного еще пошумели, хотя ясно было, что парень с бельмом скорее станет отличным снайпером, чем нашим кормильцем.
— Пошли, ребята, к начальнику, — решил я. — В конце концов, он здесь командует, а не этот пятнистый жираф.
Начальник заставы квартировал поблизости, в домике, отделенном от задов казармы живой изгородью из малиновых кустов. Продравшись сквозь них, мы несколько опешили, увидев перед собой фруктовые деревца, привязанные к аккуратным колышкам; на свежевскопанных грядках стройными шеренгами, будто воины на параде, стояли пучки зелени. Мы робко, гуськом потянулись к веранде.
— Вы к мужу? — удивленно воскликнула выбежавшая навстречу нам молодая женщина. На ней был изящный, в горошек, фартучек и не подходящие к нему туфли-лодочки. — Не здешние? В самом деле сегодня приехали? — Глаза ее восторженно округлились, — Какие же вы счастливчики! Ну рассказывайте, что нового в городе? А то в нашей глуши…
И, усадив на зеленые садовые скамейки, обрушила на нас град вопросов. Она знала в городе все эспрессо и увеселительные заведения. Мы и названий-то многих не слыхивали, но строили из себя завсегдатаев. Пока не засыпались на том, кто из ударников где барабанит по вечерам.
— Эх вы, шантрапа желторотая! — засмеялась она с издевкой. — Поди, на трамвае-то зайцем катаетесь!
Но не ушла и продолжала сидеть, игриво покачивая ногой и занимая нас болтовней; иногда она ни с того ни с сего заливалась смехом и заученным движением рук поправляла прическу, зная, что руки у нее красивые, а грудь при этом движении дразняще колышется.
Но вскоре, промчавшись по безукоризненно прополотому огороду, к нам подскочил старший лейтенант.
— Что такое? Почему здесь? — отрывисто закричал он. — Как посмели сюда ворваться?!
— Что ты, пупсик…
— Я не пупсик! Сколько раз тебе повторять?
— Мальчики ждали тебя.
— Солдаты! Не мальчики! И это сто раз тебе говорил. Шагом марш!
Он пригнал нас во двор казармы, где стоял наш джип.
— Становись! Кто старший? Докладывайте.
— Товарищ старший лейтенант, докладывает ефрейтор Магош…
— Я все знаю, — прижав кулаки к бедрам и вытянувшись во весь рост, прервал меня напыщенный лейтенантик; макушка его была вровень с моим носом. — Пока работаете на минном заграждении, будете подчиняться мне. Ясно? В пять подъем, физзарядка. Затем с разводящим отправляетесь на участок границы. В восемнадцать ноль-ноль возвращаетесь и докладываете, что сделано за день. О питании, как мне донесли, вы решили заботиться сами. Не возражаю! — с торжеством прогремел он. — Но место расположения без моего разрешения покидать запрещается. У нас порядок, прошу зарубить на носу! Эта грязная колымага — ваша? Помыть! — Он выхватил из кабины запыленного джипа ключ зажигания. — Машина вам не понадобится. Нечего без дела кататься. У меня все!
Вечером мои удрученные приятели растянулись на тюфяках и попытались заснуть. Мы были зверски голодные и усталые. Еще бы, ведь ящики со своим хозяйством мы тащили к границе на горбу. Мины ставили кое-как, лишь бы скорее закончить. Но как бы мы ни спешили, работы было не меньше чем на три дня.
Я курил в окутанном мраком дворе и с урчащим желудком смотрел на манящие звезды. Они были далеко. А с кухни, что была в двух шагах, кисло пахло остатками пищи, и я жадно принюхивался к этому запаху.
Потом разыскал политофицера заставы.
— Что вы хотите от повара! Он теперь сам не свой. Тут связисты у нас работали, линию исправляли, ну и спутались с его кралей в деревне. — Лейтенант Франтишек покачал головой. — Все они, бабы-то, одинаковы. Так и тянет их на новенькое. А этот дурень возьми да и опрокинь на себя кастрюлю с кипящим супом. У него, видите ли, нервы сдали!
В комнате Фридеша Франтишека стены пестрели лозунгами. На полу — завалы газет и брошюр. Кроме бездны этой премудрости, здесь умещалась только железная койка лейтенанта. Политофицеры в то время были в армии еще новичками.
Мы сидели друг против друга у письменного стола я цедили кисленькое. Когда нужно было подлить, лейтенант выдвигал ящик, где под папками что-то позвякивало и перекатывалось.
— Видали его огород? Странный тип, — отозвался он о начальнике. — Притащил сюда эту дамочку; она в городе-то, поди, до вечера и на улицу не выходила. Я тут как-то зашел к ним, а она мне: «Приветик!» И правильно делает старший лейтенант, что прячет ее от людей. И чего вас туда понесло?
От выпитого на голодный желудок комната плавно закачалась передо мной в желтом свете настольной лампы. Днем мы надергали на кооперативном поле сахарной свеклы, но в эту пору, в начале лета, она оказалась еще горькой. Турнепс и того хуже, признался Франтишек. В войну он был на фронте в трудовом батальоне. А вернувшись домой, в Шалготарьян, узнал, что жена сошлась с каким-то башмачником. Франтишек вернул ее, но в конце концов запах сапожной ваксы оказался для нее все же притягательней!
Кисленькое мало-помалу одолевало нас.
— Неважно! Все это пустяки, — стучал лейтенант по тумбе стола, дребезжащей стеклянным звоном. Морщины на темном шахтерском лице его стали резче, глаза скосились к переносице. — В научном мировоззрении женщины ни бельмеса не понимают… Но когда-нибудь они пожалеют об этом… Еще как пожалеют! Что толку им объяснять, что мы готовимся к решающей схватке с империализмом. Вот в чем суть! Как сказал товарищ Сталин, от этого все зависит! И мир на земле, и обед ваш…
Вот я и рыскал на другой день по деревне, и в дом тот пытался проникнуть, чтобы, помня о светлом будущем, обеспечить наше жилье и на ближайшее время.
Хозяйка приняла меня в затемненной от солнца гостиной. На ней был желтый халатик.
— Хелена, — сказала она, протягивая руку.
Я щелкнул каблуками растоптанных грязных сапог и, элегантно согнувшись, запечатлел на ее ручке поцелуй, какой венгры видывали разве что в фильмах с участием Явора[4]. Дело было в шляпе: Хелена, внезапно вспыхнув, зарделась, приоткрыла рот и облизнула пересохшие губы. Широко посаженные серые глаза-миндалины придавали ее лицу загадочность. Она пронзила меня взглядом и отошла, с трудом сдерживаясь, чтобы не раскачивать крутыми бедрами.
Я поднял деку рояля и тренькнул струнами — хозяйка, уже открывавшая дверцу резного, с мраморной крышкой посередине орехового буфета, вздрогнула и резко обернулась; во всей ее ладной фигуре сквозила нервозность.
— Инструменты нужны, — с важным видом изрек я. — В другой раз прихвачу.
— Уж проверьте его как следует, — запахнула она халатик, но так неуверенно, будто стояла перед врачом и знала, что вынуждена будет повиноваться. — Ведь вы не торопитесь?
Мы пили зеленый ликер. («Пока готовится обед».)
— Единственное утешение осталось, — повернулась она к роялю.
На резном комоде стояла фотография в рамке: Хелена в миртовом венце и напыщенный кавалер с лихими усами. А рядом другое фото: мужчина уже без усов, с раздобревшим, округлым лицом. Я вопросительно кивнул на него.
— Лаци приходит вечером, — улыбнулась Хелена. — Он в госхозе работает.
Она рассказывала мне о Капошваре. О комитатских балах, где, сменяя друг друга, играли два цыганских оркестра. Как элегантен был Енё в мундире! Потом война… Фронт… Енё писал из Германии, звал к себе. Но, когда она собралась, было уже поздно.
Мы сидели на кожаном диване, и я затуманенным — наверное, от ликера — взглядом косился на фотографии.
— О, вы не так меня поняли! — засмеялась Хелена и, показывая рукой на фото безусого, легонько прижалась ко мне. — Лаци — мой деверь. Пригласил пожить у него до лучших времен. Он в мои расчеты никогда не входил! Был управляющим в этой дыре… — Она трону, да меня за плечо и зашептала, дыша ликером: — Хотя добивался. Да как! А когда мы остались вдвоем, создалась совсем щекотливая ситуация. Но я не хочу! Ни за что! — Она откинулась на спинку дивана и засмеялась. — Пускай довольствуется этой грымзой. Но он и при Бориш меня ревнует…
Мы обо всем договорились: я приду к ней завтра, с ключом, и настрою рояль. Меня будет ждать обед. И друзей моих, разумеется, если я приду не один.
Пока она застилала круглый обеденный стол шитой скатертью и ставила на двоих расписные фарфоровые тарелки, я должен был рассказывать ей о нашей жизни.
— Что, серьезно, собирались стрелять ворон? На суп? — Хелена, прислонившись к столу, закатилась прерывистым смехом. — И жаркое из сусликов?.. Почему же из сусликов, фу!.. Не соскучишься с вами!
Хохот неожиданно оборвался. Да, сказала Хелена, человек должен быть готов к самому худшему. Вот и она на крайний случай хранит это… И подала мне письмо. Писал ее давний поклонник из Капошвара. Железнодорожный служащий. Не последний по нынешним временам человек.
Милостивая сударыня! Памятуя о былом, смею напомнить Вам о себе этими строками и полагаю, что мой драгоценный друг Енё, удостоивший меня в свое время приятельским расположением, простит мне, то есть смею надеяться, Вы не сочтете за навязчивость, что этими краткими строками отваживаюсь Вам напомнить, что есть на свете душа, которая, думая о Вас, любезная…
Тут мне пришлось прервать чтение.
— Лаци! — воскликнула Хелена.
В дверях возвышался мужчина с опухшим лицом, галифе с потертой кожей на шенкелях и сдвинутой на затылок охотничьей шляпе. Щеки у него пылали, он запыхался, по подбородку стекал пот.
— Что такое? В чем дело?! — прохрипел он.
Хелена выпрямилась, грудь ее возбужденно вздымалась. Но голос был, как ни странно, спокоен.
— Это настройщик, — кивнула она на меня.
— Кто-о?
— Ты же знаешь, наш ветхий рояль…
— И поэтому вы обедаете в милом уединении?!
— Ничего подобного! — Хелена, казалось, выросла, заполнив собой всю комнату. — Он уже уходит. А настраивать придет завтра. — И голосом на октаву выше добавила: — Бориш сказала, что послала за тобой! Велеть подавать суп?
Вечером, когда я рассказал, где мы завтра обедаем, лейтенант Франтишек только поморщился.
— Настройка рояля? Все ясно! — проворчал он по-стариковски. — Опять эти женщины!.. Разве во всемирной классовой борьбе это главное?.. Вовсе нет.
На следующий день, едва мы дошли до усадьбы, стало ясно, что обеда нам не видать. Рояль стоял под навесом. Куры чистили на нем перья.
Бориш выкатилась на террасу довольная.
— Уехала барыня Хелена, — скрестив на груди толстые руки, объявила она.
— Не дождавшись обеда? — недоуменно спросил я, чувствуя, как судорогой свело желудок. — Взяла и уехала?
— В Капошвар. Так она сказала. — И с торжеством добавила: — Больше сюда не воротится. А барин спит, много выпил ночью.
В мусорной куче белели фарфоровые черепки. И бутылка из толстого стекла с остатками зеленой жидкости на донышке. Да, вчерашняя настройка тут обошлась без нас.
— Крупный скандал был?
— Ой-ой! — счастливая, простонала Бориш. А там, у нее за спиной, наверное, булькал наваристый суп, томилось жаркое в обильном соусе и потрескивали в шипящем жире кусочки картофеля. Бориш смотрела на нас, как на цыплят, которых она собирается резать.
И от уложенных узлом волос, от всего ее тела, от передника, что обтягивал ее круглый, упертый в перила веранды живот, исходил одуряющий аромат триумфального пиршества.