НА МЕНЯ НАПРАВЛЕН СУМРАК НОЧИ

Предисловие

Предлагаемые читателю главы – продолжение напечатанных ранее в университетском (ННГУ) сборнике воспоминаний выпускника истфака «Духовной жаждою томим», которые потом вошли в книгу «В одной палате с ангелом». Поэтому я не расшифровываю обстоятельств, эпизодов и людей, подробно описанных там.

Современники, а тем более, участники событий не нуждаются в подробных объяснениях, кто есть кто из действующих лиц. Безусловно, некоторые институты, понятия, идиомы и жаргон 1960–70 годов вышли сегодня из употребления, но не настолько, чтобы образованный молодой читатель не понял, о чем идет речь.

I. СТРОЙБАТ СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ

Солдат озябший просит прикурить

Всплыли два года

Убитых стройбатом

«А ВАМ, МОЛОДЫЕ, СЛУЖИТЬ ЕЩЕ ДОЛГО…»

23 мая 1968 года был отчислен из университета, а уже 28 мая вместе с другими призывниками ожидаю отправки в армию во дворе Сормовского райвоенкомата. Большая часть призывников пострижена наголо, все в телогрейках или в старой, поношенной одежде. Подвыпившие родственники, гармошка, слезы прощания – все как водится на Руси. Последние напутствия. Мать и женская часть провожающих меня плачут. Подъезжают грузовики крытые брезентом. Залезаем в кузов и едем на сборный пункт в Дзержинск. Там мы, несколько сотен человек, почти сутки болтаемся на нарах, гадая, куда нас отправят.

По моему пальто песочного цвета, в котором я ходил еще в техникуме, меня признает один из выпускников ЗАМТа и добрым словом вспоминает по работе в комсомольской организации.

Утром спешно садимся в поезд и во второй половине дня 29 мая выгружаемся в Москве на площади старого Курского вокзала. Там идут строительные работы, большая часть площади огорожена забором, и мы топчемся у него серым стадом. Из разных воинских частей начинают приезжать «хозяева» – офицеры и старшины – и набирать себе «рабов» (так и называют, сокращенно от рабочих). Я неожиданно попадаю в часть, которая стоит в Москве, в Раменках – напротив Московского университета. Это же нарочно не придумаешь! Но пробыл я в ней всего неделю. Не успел налюбоваться бравой дембельской выправкой красавца сержанта Улыбышева, как чей-то недогляд был быстро исправлен, и меня 8 июня переводят в Болшево. 13–го присяга. «Деды» пугают молодежь другой «присягой» – ложкой по заднице. Такого позора я не переживу, поэтому очень напряжен. Но все обходится. Надо сказать, что я не испытал многих стройбатовских унижений, поскольку по возрасту был старше «дедов» (впрочем, других это не спасало), и образование иногда выручало.

В Болшевском гарнизоне четыре строительных батальона. В каждом по четыре роты. Состав многонациональный. У нас, в первой роте, большинство – русские и украинцы, но много узбеков, киргизов, есть грузины и молдаване. Впрочем, национальное деление здесь не главное. Главное – на «дедов» (старослужащих) и «салаг» (новобранцев), «черпаков» (второй год службы).

Вообще стройбат структурирован по принципу феодальных сословий. Все они здесь враждуют друг с другом: «старики» – с молодежью, сержанты – с рядовыми, славяне – с кавказцами и среднеазиатами.

«Деды» в тот год были тем более злы, что в 1968-м происходил переход от трехлетней службы к двухлетней, и половину их демобилизовали в мае, а другую оставили дослуживать до осени. Это оставшихся особенно жгло. Доходило до смешного. Вот «дед» Володя Якобчук выскакивает из строя по дороге в столовую и трясет клен, чтобы быстрее осыпались листья и «быстрее наступил дембель».

Для себя я твердо решил: рядовым призван, рядовым демобилизуюсь. Русаки более других равнодушны к званиям и должностям. Зато большинство украинцев стремится выслужиться: стать сержантом, на худой конец – ефрейтором. «Да их без лычек на Украину не пустят!» – шутят в казарме.

Единственный человек, с кем я легко и сразу сошелся, Володя Поздняков, попавший в стройбат после второго курса физфака университета. Нам есть о чем поговорить, в библиотеке мы берем книги одних авторов: он – «Воскресенье» Толстого и томик Лермонтова, я – Чехова и томик Пушкина, «Тарусские страницы». Правда, на чтение времени почти нет. Нас распределяют в разные бригады. Он попадает в бригаду плиточников к тяжелому, угрюмому сержанту Шевченко, донецкому шахтеру на гражданке. Я – в бригаду маляров к плутоватому хитрецу младшему сержанту Кравченко.

А вскоре меня, как самого грамотного, выдергивают – по недоразумению – в штаб части. Там надо было на арифмометрах считать расклад дневных рационов и разные хозяйственные бумаги составлять. Наверно, это работа вольных бухгалтеров при штабе, но зачем их обременять, если есть дармовая рабочая сила. А я и рад. Самое главное – в штабе стоит громадный радиоприемник, и после окончания рабочего дня я остаюсь, чтобы послушать «вражеские голоса». В Чехословакии бурно развиваются события «Пражской весны». Слушаю «2000 слов», обращение к деятелям науки, культуры за подписями Ильи Габая, Юлия Кима и Петра Якира. Очень хочется поделиться с кем-нибудь услышанным, но разговоры на политические темы я не веду, зато читаю «между строк» в Ленинской комнате «Известия» и «Правду» (их почти никто не листает), осторожно поправляю лекторов и получаю кличку «замполит», или просто «зам».

Мое пребывание в штабе длилось несколько недель. К командиру части Ильину-Миткевичу приезжает особист, и меня возвращают в бригаду Кравченко. Бригаду вместе с другими отделочниками направляют в Ивантеевку, где мы ведем отделку двух пятиэтажек. Каждое утро нас везут на машине по Ярославке туда, а вечером обратно. На повороте от Пушкино к Ивантеевке красивая действующая церковь. (Не знал я тогда, сколько лет потом буду проезжать мимо нее по дороге в Пушкино: сначала с друзьями в Новую Деревню к о. Александру Меню, потом к родственникам, переехавшим сюда из Сибири.) В дороге в машине солдаты обычно поют. И если вечером на плацу нас заставляют петь бравые строевые песни, что-нибудь вроде «Серая, суконная, родиной даренная… серая шинель», то в машине поют армейский фольклор: «А вам, молодые, служить еще долго, Но только не надо тужить!»

Хотелось бы не тужить, но не получается. Поэтому рад приезду отца (я получил увольнение, и мы с ним съездили в Москву, к родственникам Новиковым) и совершенно неожиданному приезду однокурсниц: Лиды Зотовой, Тамары Шаманиной, Наташи Бузун, Аллы Парфеновой и Клавы Борисовой. У ворот КПП я, с книгой за пазухой, последний выпрыгиваю из будки грузовика – и ко мне стремительно летит и обнимает меня Наташа Бузун. Мои однокурсники побывали с Пугачевым на практике в Ленинграде и в Тарту, а теперь едут на экскурсию в Троице-Сергиеву лавру. Они с восторгом рассказывают о поездке и других новостях, суют мне печенье и конфеты. «Смотри-ка, «зам», сколько у тебя невест!»

В конце лета меня навещает невеста Володи Барбуха и передает от него два тома из собрания сочинений Эренбурга со знаменитыми тогда воспоминаниями «Годы, люди, жизнь» (я их дал читать Позднякову, а позднее отправил на Дальний Восток дослуживающему свой срок Володе Мокрову, и вот, спустя сорок лет, они стоят у меня на полке). О Барбухе его будущая жена говорит: «Володя, он такой странный, все что-то переживает, иногда плачет».

Мне плакать некогда. Я таскаю из колерной тяжелые бидоны с краской и олифой, глотаю цементную пыль, с высоких подмостков шпаклюю, а потом краскопультом раскрываю потолки, клею на стены обои. Вечером, когда засыпаешь, эти потолки и обои бешено крутятся под закрытыми веками. Впрочем, по отбою «молодые» почти никогда не засыпают вовремя: то пол заставят мыть, хорошо, если не зубной щеткой, то туалет драить. В 6 часов подъем, за 40 секунд надо полностью одеться и выбежать на плац. Если не получается, все отделение или роту могут уложить и поднять еще раз. Недосып постоянный. И еды поначалу всем новобранцам не хватает. Утренний 20-граммовый кусок масла урезается вдвое, половина идет на добавку «дедам». Кашей-шрапнелью не наешься. Поэтому в вечерний наряд на кухню идут с удовольствием: после изнурительной чистки картошки тебя до отвала ей же и накормят.

На кухне вечером царит и командует тетя Маша, страстная поклонница Высоцкого, готовая за него любому глаза выцарапать. Она уверена, что Высоцкий воевал, сидел в тюрьме. Она справедлива и никого не оставит без добавки.

По вечерам сосед по верхней койке, молдаванин, ворочается, тяжело вздыхает: «Ох, как тут тошно, каждый день годом кажется». Зато «деды»-грузины в роте почти не появляются: они люди не бедные, платят мзду напористому, сверхделовому старшине Зубкову и живут в Москве. Но план и на них дается, значит, кому-то придется больше горбить.

Горбить «за себя и за того парня» приходится всем, поскольку на официальном производстве работает только половина роты. Несколько человек ежедневно отряжает на полковничьи и генеральские дачи неутомимый старшина Зубков. У самого Зубкова дача отделана лучше генеральской. А еще каждый сержант отправляет 2–3 человек трудиться «налево». И каждый бригадник сам хочет подработать. По-честному – сделать кому-нибудь ремонт. По-нахальному – толкнуть под видом белил какой-нибудь тетке ведро мыльного раствора, закрашенного белилами. На вид содержимое ведра блестит даже лучше белил, но не белит совсем.

Иногда разгневанная женщина приходит с жалобой к начальству. Ей в ответ – а зачем вы покупаете краденое, вас самих привлечь можно! Выстраивают роту в шеренгу – смотри! – да разве в массе одинаково одетых и остриженных людей найдешь обманщика! – А может, он из соседней части? Рядом стоят еще три строительных батальона, и там такие же хитрецы водятся.

Работая вдали от начальства, бригада с попущения бригадира может и расслабиться, устроить «маленький бордельеро». Самый денежный в нашем отделении Мирзоев. Но скупой. Его надо раскрутить. Кравченко собирает у нас мелочь на бутылку красного вина. Вино распивается под плавленый сырок, всех больше наливают Мирзоеву. Через некоторое время он говорит:

– Надо еще купить!

– Так ведь денег нет же.

– У меня немного есть!

Кравченко хитро подмигивает. После второй бутылки Мирзоев дает на третью…

Зато после работы в казарме расслабиться не дадут. Старшина Зубков зорко следит за всеми. Только возьмешь в руки книгу – «Мужик, ты, я вижу, без работы! Иди сюда, я тебе дам дело!» Читающий книгу вызывает неприязнь и раздражение не только у Зубкова. «Шибко умный, да?!» Читает, по мнению работяг, тот, кто хочет в жизни увильнуть от тяжелого физического труда. В библиотеку ходят «ловить сеансы», общаться с цветущей библиотекаршей.

HOMO SUM

Боевого оружия стройбатовцы за все время службы в глаза не видят. Да это и к лучшему. «Если бы нам автоматы дали, всех «кусков» первыми бы постреляли!» Жестокость нравов вырастает из самой атмосферы стройбата. Слабых и недотеп затравливают иногда до смерти. При мне в нашей части повесился татарин Енишерлов. То и дело возникают немотивированные стычки и драки с гражданскими. Понять эти эксцессы можно только глядя изнутри самого клокочущего котла ненависти.

«Старики» ждут дембеля. Раз в полгода министр обороны издает приказ о демобилизации и об очередном призыве. Напечатанный в газете этот приказ зачитывают до дыр, всем не терпится подержать газету в руках. «Деды» начинают еще больше куролесить, посылают «молодых» за водкой, число драк и столкновений возрастает. Под горячую руку лучше не попадаться никому.

Офицеров в роте почти не видно. Ротный – капитан Живов, пожилой, с бабьим лицом, к гешефтам Зубкова, возможно, отношений не имеет, но смотрит на все сквозь пальцы. Зла никому он не делает, но и вникать в проблему взаимоотношений стариков и молодежи не собирается. Жаловаться ему или более высокому начальству никому не приходит в голову. Сложившийся прядок офицеров устраивает. Лишь бы внешние формальности соблюдались. Так, я на своей телогрейке вытравил хлоркой протестную надпись Homo sum. Живов присмотрелся, понял смысл и приказал стереть. Но я еще долго ходил с полустертой надписью.

О вводе войск Варшавского договора в Чехословакию мы узнали, как и большинство граждан, из газет и радиопередач. Общий глас: «Так им и надо! Мы их освободили, а теперь они хотят впустить американцев!» Мне не с кем поделиться распирающими меня чувствами.

В письме от исключенной из университета Клары Гильдман я получил адрес Якира, тогда одного из лидеров диссидентского движения, и приглашение посетить его. И вот, в очередное увольнение в Москву я, в военной форме, приезжаю на Автозаводскую. Ищу нужный дом. Захожу в захудалый московский подъезд, где на перекрытиях и потолках висят обгоревшие спички. Неужели историк Якир, сын реабилитированного командарма Ионы Якира живет в таком убогом подъезде? Звоню в квартиру 75. На пороге мужчина в трусах, с выступающим животиком, буйной шевелюрой, с умными, хитроватыми и проницательными глазами. Я Петра Якира представлял примерно таким же худым, заморенным зэком, как Солженицын на обложке роман-газеты.

– Здравствуйте. Вы – Петр Ионович Якир?

– Да, а вы?

– Я такой-то.

– А, мы знаем о вас, Клара рассказывала. И работу вашу знаем.

Захожу в квартиру. В одной комнате Таня Баева, щебеча, стрижет Илью Габая. Во второй комнате лежит мама Петра Ионовича Сарра Лазаревна. Хозяйка Валентина Ивановна – простая русская баба – приглашает на кухню к столу. В квартире повсюду книги, на столе пишущая машинка, шуршат папиросной бумагой рукописи самиздата. Через некоторое время чувствую себя как дома. Хозяин, обаятельный, жизнерадостный, встречает новых гостей, живо ведет беседу. Получаю пачку машинописных работ. Один из первых документов – якировское обвинение Сталина по двум десяткам статей Уголовного кодекса, действовавшего до 1961 года. Сахаровские «Размышления», «Белая книга» Александра Гинзбурга, обращения, заявления, протесты… Не помню, увиделся ли я в первое посещение Автозаводской с Юлием Кимом, но сразу оценил его озорную шутку: над унитазом висит деревянный лирообразный стульчак с надписью «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые в нем лирой пробуждал».

До конца апреля я еще несколько раз побывал у Петра Ионовича, познакомился с его дочерью Ирой, с Юлей Вишневской, Ирой Белоцерковской, Славой Бахминым (Он собирался писать рецензию в Хронику на «Государство и социализм»).

Народная тропа в этот дом не зарастала. Сюда стекались все новости правозащитного движения, весь столичный и провинциальный самиздат. В этом гостеприимном доме у меня завязались и другие московские знакомства, появились дома, где я мог брать «Новый мир», другие журналы и поэтические сборники. В одном из этих домов я впервые увидел знаменитый позднее портрет 50-летнего Солженицына с бородой. Побывал и в однокомнатной квартире у Кима на Рязанском проспекте. Там тоже толпился народ, циркулировал самиздат.

В увольнения я первое время ездил в военной форме. Это было неудобно. А так как верхней гражданской одежды у меня в Болшеве не было, я выпустил из-под рабочей телогрейки красный свитер, повязал шарф – и мало ли кто в России ходит в телогрейке, кирзовых сапогах и в солдатских галифе! В таком чудном виде я ходил по Москве. Дважды был на выставках: в Пушкинском музее и на выставке Петра Кончаловского. Зачем-то искал югославское посольство (хорошо, что не нашел).

Осень 1968 года стояла теплая. В ноябре мы работали в Центральном военном госпитале, а с декабря в самом Болшеве. Опять приезжал отец – приободрить, поговорить с моими начальниками. Но капитана Живова он не застал, а великий Зубков пообещал, но так и не удостоил отца встречи. Он только зря промерз на КПП. (Впрочем, как впоследствии стало ясно, Зубкову персонально было поручено присматривать за мной, и встреча с отцом не входила в его планы.) После отъезда отца и нерадостного Нового года я затосковал и решил хоть как-то изменить свое положение. Случай помог: я упал с подмостков и симулировал сотрясение головного мозга (воспользовался опытом Купчинова, который так «откосил» от армии). Все было натурально вплоть до раны на голове. Информированный Зубков выражал сомнение, но медики настояли на своем, и на несколько дней я был помещен в госпиталь, здесь же в Болшеве.

Вернувшись – с временным освобождением от работ – из госпиталя в часть, я увидел, что полроты больны гриппом – кто лежит в медсанчасти, кто в казарме. Я понял, что никому, даже вездесущему Зубкову, сейчас не до меня, и решил: поеду в Горький. Конечно, это была чистая авантюра, но уж очень тяжело давил на меня стройбат.

В своей полувоенной форме, недавно демобилизованного солдата, добрался до Курского вокзала. Кассы тогда были где-то внизу, там толпилась разношерстная публика, многие были одеты не лучше меня. Я выстоял очередь и купил билет на «Буревестник» – дневной поезд.

Приезд вызвал радостный переполох, но и тревогу родителей. Отец лежал в больнице на обследовании, и я первым делом пошел к нему. Потом поехал в верхнюю часть города, к Купчинову. Евгений к этому времени познакомился с Владленом Павленковым и был настроен довольно оптимистично. «У тебя есть надежные ребята?»

Было время студенческих каникул. В общежитии университета на Ульянова из одной комнаты мне навстречу вывалились крепко поддатые мой однокурсник Володя Бухалов и пятикурсник Володя Жильцов. Жильцов молча держал большого плюшевого медведя, а Бухалов театрально воздел кверху руки: «Кого я вижу! Гордость нашего факультета! Дай обнять тебя, Виталий!» (Я не мог тогда предполагать, что уже в июне Жильцова со сломанной ногой прямо из больницы увезут на Воробьевку.)

Организовать дружескую встречу мне не удалось. Приехал лишь Лев Гузеев (он снова жил в отцовской квартире с телефоном), рассказывал анекдоты и пил пиво. На следующий день мы с Тамарой Шаманиной съездили на электричке в Правдинск к моим друзьям Мокровым, где нас тепло встретили.

А еще через день, захватив гражданскую одежду, я вернулся в Болшево. «Гражданку» оставил у знакомой хозяйки. Переодевшись, явился в медсанчасть, отдал свою справку. Меня не хватились, но, конечно, потом через КГБ о поездке стало известно. Доказать, однако, ничего было нельзя. Тем не менее в КГБ решили, что в Болшеве, рядом с Москвой и Горьким, мне не место.

В феврале меня в числе нескольких человек перевели на работу в Калининград (теперь Королев). Там при рабочем месте у меня образовался некий закуток, что-то вроде крохотной каптерки. Я стал хранить здесь книги, свои записи и первые, довольно слабые стихи. Можно предположить по дальнейшим событиям, что чекисты сами предоставили мне возможность устроить такое уютное место.

В марте разгорелся советско-китайский конфликт на полуострове Даманский. У нас в части, как и в других частях, был срочно организован «патриотический порыв». Сначала сержанты, а потом и остальные стали писать рапорты с просьбой направить их на Даманский. Разумеется, все понимали, что стройбатовцев никуда не пошлют, но начальство отрапортовало о «порыве», а «старики» надеялись, что «патриотов» демобилизуют в первую очередь. Никто из офицеров и сверхсрочников рапортов не писал. «Да их с этих теплых мест только под расстрелом можно выкурить!»

В марте же ко мне в гости приехал брат Игорь. Две ночи он ночевал в нашей казарме, мы ходили с ним в фотографию, фотографировались в военной форме и в гражданской. А в выходной поехали в Москву, где он был впервые, и я провел его по самым интересным местам в центре города.

27 апреля, в воскресенье, после обеда меня вызвали на КПП: «К тебе приехала знакомая». Оказалось – моя ученица Лариса Королихина приехала по делам в Москву и решила посетить меня в Болшеве, получив адрес от родителей. Поговорить приватно нам не удалось. В комнатку при КПП за мной следом пришел один из делающих карьеру ефрейторов. Его обязали быть при разговоре и доложить, о чем шла речь. Такого раньше никогда не было!

Уже наутро в понедельник стала понятна причина столь необыкновенного внимания. Капитан Живов объявил: меня и еще двух человек из других рот переводят служить в Казахстан. Несколько минут на сборы, я ни с кем толком не попрощался. В голове крутилось: что будет с моими записями, с книгами, которые я не вернул владельцам? Обидней всего было за томик Пастернака из Малой библиотеки поэзии. «Гражданку» не жалко, но хозяйка будет недоумевать, куда делся владелец.

Уже из Алма-Аты я написал Володе Позднякову письмо, в котором просил забрать из каптерки мои книги и бумаги и отнести их по такому-то адресу хозяйке на хранение до моего приезда. Письмо было перлюстрировано, и произошло вот что.

Бумаг и книг в моей каптерке Володя не обнаружил. На их месте лежала игривая записка: «Дорогой друг! Книги мне очень понравились и я забираю их себе. А стихи – не очень. С приветом Fantomas!» На следующий день после получения Володей письма Зубков с Живовым выстроили отделение и приказали вывернуть карманы. Зубков коршуном выхватил у Позднякова мое письмо. Сказал: я знаю эту женщину. У испуганной бабушки изъяли «гражданку», а рукописи отправили в особый отдел. (О последнем я узнал позднее из материалов моего следственного дела.)

Я был взбешен. С дороги направил на адрес Горьковского УКГБ злое письмо, родителям – открытку о переводе в другое место службы. Живов был невозмутим, командировка в Алма-Ату ему явно нравилась. Я познакомился с двумя другими «ссыльными». Оба они были на полгода раньше меня призваны в армию. Одного – одессита Мишу Опря я раньше видел в части, другого – Славу из Свердловска увидел впервые. До армии он уже успел получить судимость. У Михаила за плечами было 70 суток «губы», а у Славы аж 200! Т.е. каждый третий день службы он провел на гауптвахте!

Дорога до Алма-Аты заняла три дня, и уже 30 апреля Живов передал нас новому начальству. Рекомендации, данные нам, видимо, были такими, что начальник штаба майор Гаврилов посулил нам отправку в дисбат (дисциплинарный батальон, попасть в который считалось хуже тюрьмы), если мы продолжим вести себя так, как вели в Болшеве.

В ПРЕДГОРЬЯХ АЛА-ТАУ

Распределяют нас в четвертую роту, которая стоит отдельно от батальона на другом конце города в предгорьях Ала-Тау, рядом с Ботаническим садом. Рота размещена частично в казарме, частично в палатках. Первое вечернее построение повергло меня в изумление – не воинская часть, а какой-то цыганский табор! На головах у кого фуражка, у кого пилотка, у кого панама. У одних гимнастерки с длинным рукавом, у других «мобутовки», у третьих вообще пограничная форма. На ногах сапоги, разнокалиберные ботинки, а несколько человек стоят босиком.

На построении я хочу встать в строй вместе с «молодыми», но меня толкают к приехавшим со мной «старикам» – Опре и Славе, решив, что мы одного призыва.

Деление на «дедов» и молодежь здесь соблюдается строже, чем в Подмосковье, поскольку славянская прослойка меньше. «Старики», в основном узбеки и таджики – «бабаи», изгаляются над молодыми, рукоприкладствуют, заставляют стирать свои портянки. Среди «молодых» много ребят-хохлов, первоначально отправленных служить на границу, а потом переведенных в стройбат. Для них этот перевод – целая трагедия. Они бережно хранят свою пограничную форму и домой пишут письма якобы с границы. В основном это добродушные и исполнительные ребята. Они рады моему доброму слову. Но мое заступничество мало помогает. Логика «дедов»: «Нас е…али, когда мы были салагами, а теперь мы будем!»

Начальство такие взаимоотношения не волнуют, давали бы план. Впрочем, из начальства в роте постоянно присутствует один старшина Чурбанов, крепко сбитый горластый усач. Его волнуют только комбинации при выдаче обмундирования и походы в баню.

В бане среднеазиаты сбривают себе волосы в промежности, и это славянам кажется дикостью. «Да они – звери! Сначала, чтобы поссать, становились в туалете на колени, мы их пинками поднимали!» (А как в голой степи сходить по малой нужде, не смущая других? – только, уйдя подальше, опуститься на колени.)

Свинину мусульманам есть нельзя, но т.к. другого мяса в столовой почти не бывает, то постепенно все начинают его есть. «Дома нельзя, а в армии можно». В армии они с грехом пополам овладевают матерным русским языком и воспринимают самое дурное из армейского быта, чтобы развезти эту «культуру» по своим аулам. Все эти бывшие крестьяне мечтают вернуться домой и забыть стройбат, как страшный сон, но их патриархальное сознание уже не станет прежним. Впрочем, они искренне приглашают меня: «Приезжай ко мне, столы накроем, плов варить будем, три дня гулять будем!»

Первые месяцы я с двумя «молодыми» Валерой Лохновым и Васей Седовым работаю грузчиком на опытно-механическом заводе им. Крючкова. Грузы часто приходится отвозить в другие концы города, бригадир у нас – гражданский, с получки угощает пивом. Здесь мы чувствуем себя вольнее, чем в бригаде. Пользуясь случаем и увольнениями, бегаю смотреть на знаменитый Зенковский собор (Вознесенья), о котором год назад я прочитал в замечательной новомировской повести Домбровского «Хранитель древностей».

На заводе случайно знакомлюсь с интеллигентной кладовщицей, читающей «Иностранную литературу». Она, в свою очередь, знакомит меня с родителями – профессорским семейством, которые якобы знавали Домбровского в его алмаатинский период жизни. А через них – еще с одной семьей студентов-молодоженов, где муж – русский, а жена – грузинка. С ними обсуждаем обстоятельства ареста и расстрела Берии, Кобулова и других их грузинских подручных.

Вокруг военного городка увиваются местные девушки. Но по приезде нам с гордостью сказали: «Алма-Ата занимает второе (?) место после Одессы (?) по венерическим заболеваниям!» Может быть, поэтому энтузиастов встречаться с ними меньше, чем обычно бывает в таких местах.

Я в свободное время пишу дневники (увы, все они пропали после обыска и ареста), изучаю по учебнику географии на французском французский язык, пробую читать «Юманите», которая наряду с «Нойес лейбен» продается в киосках. Покупаю и «Литературную газету» – тогда самую неофициозную, из которой узнаю литературные и общественные новости: о смерти Паустовского, об исключении Солженицына из Союза писателей.

Отпуск мне явно не предвидится. Пишу письма. Кроме родителей – Евгению Купчинову, Игорю Гольдфарбу, он в стройбате на Севере, Ларисе Королихиной, которой рекомендую рассказы Шукшина в «Новом мире» и получаю восторженный отзыв. Получаю письмо от Льва Гузеева, в котором он эзоповским языком сообщает: «Мишель Капранов с друзьями поселился напротив университета» (т.е. в тюрьме).

В нерабочий день иногда перебираюсь на территорию Ботанического сада и ухожу по нему к самым предгорьям. Там можно долго лежать на траве, следить за серебряной искоркой самолета.

21 июня американцы высадились на Луне, но это событие доходит до нас глухо и ни у кого не вызывает интереса. Наши интересы: как закроют наряды бригадиры, какую работу дадут в следующем месяце, кто получает отпуск, кто вернулся из отпуска и что привез. Украинцы привозят в грелках самогон из буряка. Узбеки, вернувшись из отпуска, устраивают праздник и готовят в большом чане плов. Потом начинают бренчать на дутарах и барабанить на дойрах.

А на другом конце палаточного городка З., крымский татарин, выросший в Казахстане, рвет струны гитары и с надрывом поет крамольного Высоцкого:

Но хватил его удар. Что б избегнуть божьих кар,

Кот диктует про татар мемуар!

Ой, ты уймись, тоска, у меня в груди,

Это только присказка, сказка впереди!

Харьковчанин сержант Володя Кураксин, с которым мы дружим до его назначения командиром отделения и после его разжалования, рассказывает о суровых порядках и жесткой муштре в учебке (сержантской школе) и тоже бренчит на гитаре городской шлягер:

Милая, чудесная страна,

Лишь для храбрецов она дана.

Здесь мы родились и здесь умрем

Под густым и стройным ковылем.

Никаких «ленинских комнат» и красных уголков в четвертой роте нет, и политзанятиями нам не досаждают. Раз–два в неделю водят в кино, обычно старое.

«ОТВЯЗНАЯ РОТА»

В июле меня переводят в строительную бригаду Шокаримова. На улице Т. Жаркова мы строим здание штаба вновь созданного Степного военного округа. Строим плохо. Здание должно быть сейсмоустойчивым, потому вся гибкая вертикальная арматура в стыках должна быть хорошо проварена. Сварщики халтурят, это заметно. Потом стыки побыстрее заливаются бетоном. Я в бригаде монтажников. Принимаем с крана тяжелые ригеля и бадьи с бетоном, залитую в опалубку бетонную гущу уплотняем вибраторами. Работа тяжелая, опасная и грязная – вся одежда в цементном растворе.

Неожиданно меня, несмотря на все мои отказы, ставят бригадиром. В первый же месяц я пытаюсь навести справедливость: закрываю наряды «старикам» и «салагам» почти поровну. Что ж – каждое доброе деяние должно быть наказуемо! Молодежь обрадовалась, но промолчала, а «деды» страшно возмутились: когда мы были салагами, нам никто поблажек не давал! (Это я цитирую в переводе на русский.) К счастью, довольно скоро кто-то из сержантов вернулся с учебы, и я передал ему бригаду.

Август. Жара. На обед надо строем идти в столовую. А там горячее невкусное пойло на первое, а на второе – куски жира, которые кладут в ту же алюминиевую миску. А ложка всегда за голенищем сапога. Поэтому я на обед не иду, читаю взятый с собой журнал «Простор» со стихами некоего Помазкина. Со мной сидит сторож, из гражданских, и рассуждает: «В этом году что-то все тихо. Драк, почитай, нет. А в прошлый год армяне с чеченцами схватились – до ножей дошло. Вызывали усмирять роту автоматчиков». Я знаю эту историю. На моих глазах, кроме очередного суицида, серьезных ЧП не было. Правда, в нашей роте, стоящей отдельно от батальона, на отшибе, народ сильно разболтался.

Чудят по-разному. Так, наглый ефрейтор Опенько выработал такую тактику. Он заходит в дом, в котором, он уже знает, идет свадьба.

– Извините, товарищи. Я разыскиваю рядового такого-то. Мне сказали: он здесь. Разрешите осмотреть помещение?

– Смотри, парень, здесь никаких вояк нет.

– Спасибо!

– Да что ж, спасибо, садись, выпей за молодых!

Опенько садится и начинает метать одну рюмку за другой.

Ну, это самые мелкие проказы. Более серьезные связаны с кражами, стычками с местными парнями и набегами на Ботанический сад. Самой последней каплей стала вылазка наших солдат в Ботанический сад. Ночью они помяли и поломали посадки уникальных роз. Приехавший в часть сотрудник сада со слезами на глазах говорил о варварстве, когда «тяжелый каблук советского солдата погубил элитные розы». В роту приехал комбат – «батя» и устроил разнос. Я стоял в последнем ряду и пригибал голову – у меня уже отросла порядочная шевелюра, а он мог под горячую руку приказать остричь наголо.

Словом, четвертую роту за учиненный беспредел (тогда, правда, такого выражения не было) из 50-го городка переводят в батальон, расквартированный на северной окраине Алма-Аты, на границе со степью. Мы грузим в машины свое барахло, матрацы и с пением «А нам все равно» едем через весь город.

На новом месте – казарма за стеной военного городка, голый плац, пропахший мочой и хлоркой, за КПП пыльная степь. Утром нас, раздетых по пояс, выгоняют в эту степь «на оправку» и – бежать кросс, три километра в кирзовых сапогах.

«Деды» готовятся к дембелю, им нужны деньги, чтобы справить парадную форму чуть ли не с аксельбантами. Поэтому они тащат и продают со стройки и складов кто что может: двери, дверные коробки, рамы. Обычно это делается в сговоре с главным охранником склада материалов С. Это хитрый и одновременно простодушный хохол, получивший хлебное место неизвестно за какие заслуги. В солдатскую столовую он никогда не ходит. У него всегда в кармане есть пачка денег. Жизнь он понимает просто: «Ни, Витя, жить и на хражданке можно, надо только сперва вступыть в партию».

Несколько человек в роте балуются «дурью». В окрестностях города много зарослей конопли. Раздевшись, они бегают по кустам, а потом соскабливают с потного тела конопляную пленку. Из собранного плана делаются катыши, которые вставляются в самокрутки с табаком. После нескольких затяжек курильщики начинают смеяться беспричинным смехом, перешагивают через маленький прутик, поднимая ногу, как через забор, и т.п. Вид у них очумелый. В роте шутят: «С чем, чем, а с планом у нас все в порядке!»

Новый ротный, капитан Иванцов, мой «земеля» с Волги, недавно переведен в Казахстан и местных реалий не знает. Он останавливает одного из «планеристов», явно нетрезвого вида: – Ты пьян? – Никак нет, товарищ капитан! – А ну дыхни! Не пойму! Еще дыхни! Ничего не пойму!

Тем не менее, почти все мы – ударники коммунистического труда. В Ленинской комнате молодежь сомлевает под доклады о 100-летней годовщине Ильича. Издается «Боевой листок», выносить который – типографским способом отпечатано – нельзя. Конечно же, несколько таких листов я привез со службы, и один сохранился до сих пор. Придирчиво обсуждается рисунок Ленина с бревном: «Ленин, он за какой конец бревна держался? За тонкий. Попахал бы он сейчас у нас на стройке!»

Моему приятелю Кураксину Иванцов приказывает присматривать за мной, а замполит, капитан Измайлов дает мне специальное задание. Он заочно учится в пединституте, ему надо делать реферат. И он отправляет меня в республиканскую библиотеку, чтобы я набрал материалы и написал статью о Гейне.

Когда я, в своей стройбатовской амуниции, с шершавыми и потрескавшимися от работы руками, вхожу под светлые своды читального зала и вижу интеллигентную читающую публику, профессора, раскланивающегося со своей аспиранткой, меня охватывает острое чувство зависти к этим вольняшкам.

Статью я написал, а год спустя, по запросу КГБ, Измайлов настрочил лживую характеристику.

И НЕДОИМКУ ДАРЮ

Дембель приближается. «Деды» вычеркивают дни в календаре. Даже аппетит у них пропал. Кроме масла в солдатской столовой они больше ничего не едят. На асфальте плаца, на бетонных плитах ограды – везде крупно: «Дембель!» Приблудный пес тоже – Дембель.

Желание вырваться на свободу вовсю эксплуатируется начальством. Так, предлагают самым работящим за первоочередную демобилизацию выполнить «урок», т.е. за месяц выполнить работу, равную по объему трем–четырем нормам. И – берутся. Юра Гутман – из высланных из Поволжья немцев. У него немецкое трудолюбие сочетается с русским размахом и смекалкой. Он один выполняет все отделочные работы в большом здании. Я хочу с ним поговорить по-немецки. Он белозубо смеется: «Ты что! У меня и родители-то уже плохо знают немецкий. А я ничего не знаю. – Но ты же в школе его, наверно, учил? – Учил, но стеснялся. Нет, не знаю».

В нерабочее время, чтобы ничего не видеть в опостылевшем городке, ухожу в степь. Лежу, читаю. Вдруг за спиной, сотрясая землю, проходит тяжелый грузовик. Откуда здесь грузовики? Оглядываюсь – никого. Оказывается, в Алма-Ате 5-балльное землетрясение. Может быть, для меня это было некое предупреждение?

Незадолго до демобилизации я попадаю на «губу». В один из дней ко мне подходит капитан Иванцов и объявляет:

– Я отправляю вас на гауптвахту на 10 суток.

– За что?

– Сами знаете, за что.

Никаких грехов за собой я в последнее время не знал, поэтому долго еще на гражданке ломал голову в догадках. А ларчик открывался просто. Служба моя заканчивалась, в будущем КГБ могла потребоваться моя характеристика. И что же в ней будет написано? Нарушений, взысканий не имел, получил звание «Ударник коммунистического труда»?

«Ну, удружил тебе твой земеля!» – посмеялись мои бригадники.

Гарнизонная гауптвахта – крытая тюрьма из нескольких камер с внутренним двориком. Пайка – штрафная. Утром оправка, зарядка – несколько десятков кругов гусиным шагом под надзором старшины-качка. Иногда нас гоняет толстый младший лейтенант – «микромайор», выпускник вуза: «Из-за вас, бездельников, никак звезду не получу!» Днем несколько человек могут взять на уборку территории военного городка. На эту работу охотно вызываются курильщики – во время уборки можно перехватить курева. Никаких книг, но, судя по тому, что мы переписали адреса друг друга, огрызок карандаша и бумага в камере были. Десять суток под замком показались очень долгими.

А когда я вернулся в часть, узнал неслыханную новость: молодежь избила «стариков». К этому времени часть из них демобилизовалась (кто за «урок», как Гутман, а от кого-то сами начальники хотели скорее избавиться). И вот в одну ночь все оставшиеся «деды» были жестоко избиты. После этого ни один из них не ночевал в казарме: спали на складах, на производстве, в других ротах. Ко мне сразу же подошли несколько человек: «Виталий, ты не бойся, никто тебя не тронет, мы помним, как ты защищал нас».

Событие подпадало под понятие «политическая диверсия». Остатки роты собрали на собрание. Выступил начальник политотдела то ли полка, то ли дивизии и по-отечески попытался вразумить обе стороны. «Что скажет своим родителям вернувшийся из Советской армии ефрейтор Опенько? Конечно, он не скажет, что его побили его боевые друзья! Он скажет: ударился об угол, или получил травму на производстве». Опенько с подбитым глазом тупо смотрит в пол, и ночевать в казарму не приходит.

Я уже ничего не делаю, слоняюсь по казарме и плацу. Даже читать не хочется. А дембеля все нет и нет. Я остаюсь в части одним из последних старослужащих. И вот свершилось! 4 июня майор Гаврилов делает в военном билете долгожданную запись и выдает железнодорожный билет до Горького. Никаких заработанных за два года денег я не получаю: все якобы ушло на мое содержание. Словом, и недоимку дарю. Да и какие там деньги, когда впереди свобода! Прощай, стройбат!

II. КРЕПКА ТЮРЬМА СТЕНАМИ, ДА ЧЕРТ ЕЙ РАД

Это что – стоять за правду,

ты за правду посиди!

МЕЖДУ ДВУМЯ ПОГРУЖЕНИЯМИ

4 июня я выехал из Алма-Аты. В горьковском (Сормовском) военкомате я должен отметиться до 11 июня. Вот уже позади унылые степи Приаралья и Северного Казахстана, прогремел мост через Волгу. В Саратовской области, в Ртищево, у меня пересадка на Горький. Но за умеренную плату я договорился с проводницей и еду дальше в Москву. К кому? Конечно, к Петру Якиру.

На Автозаводской царит все та же атмосфера открытого общественного клуба, библиотеки самиздата, места составления и подписания различных документов. По-прежнему здесь кормят и поят всех пришедших.

Я запоем читаю самиздат: номера «Хроники», «Мои показания» Марченко, сборник о деле Александра Гинзбурга «Процесс цепной реакции»…

Петр Ионович к этому времени обзавелся такой же курчавой, как и шевелюра на голове, бородой и усами, что очень ему идет. Он напоминает теперь уже не жовиального еврейского гешефтмахера, а какого-то античного бога.

Юлик Ким приносит новый самиздат, Ира то и дело сидит за пишущей машинкой. Увы, нет Ильи Габая, он в это время сидит в лагере по 190-1 статье. И пения Кима под гитару мне в этот приезд не довелось услышать.

Меня спросили о горьковском процессе Павленкова, я ничего толком не знал.

В Горьком в мое отсутствие, в апреле 1970-го состоялся судебный процесс четырех: Владлена Павленкова, Михаила Капранова, Сергея Пономарева, Владимира Жильцова. По ст. 70, ч. 1 и ст. 72 УК РСФСР они получили соответственно 7, 7, 5 лет и 4 года. Жену Павленкова Светлану изгнали из университета, жену Пономарева Елену – из областной библиотеки, подругу Жильцова Надежду Андрееву исключили из университета за две недели до диплома. Преподавателей Виктора Бабаева и Владимира Федорова уволили из университета без права преподавания, полтора десятка студентов выгнали из комсомола. Ранее в Саратов перебрались профессора Пугачев и Борухович. Шепотом передавался слух, что Горьковское управление госбезопасности составило список 120 неблагонадежных граждан.

В 1968 году уже после моей отправки в стройбат Михаил Капранов с женой Галей уехали в Узбекистан. Там 5 июля 1969 года Михаил был арестован и доставлен в Горьковский СИЗО, где уже сидели по делу о листовках Пономарев и Жильцов. (У Гали Капрановой после ареста Миши умер младший сын, и она с двумя детьми вернулась на родину, в Чебоксары). 3 октября 1969 года арестовали Владлена Павленкова, к этому времени уже не директора вечерней школы, а преподавателя техникума.

С Павленковым и Пономаревым я знаком не был. Сразу же после моего возвращения в Горький Женя Купчинов повел меня знакомить со Светланой и Еленой. От них я узнал подробности арестов и судебного процесса, о книге Владлена «2х2=4», утаенной от КГБ, о поездках к мужьям в Мордовские лагеря, об их нынешней постылой работе в детском саду.

Их проблемы и заботы – трудоустройства, сбора посылок для передач, подготовка поездок в Мордовию – во многом становятся и моими проблемами. И еще больше укрепляется ранее возникшее понимание того, что судьба близких родственников политзаключенных едва ли не трагичнее судьбы самих зэков. Осуждение общества, потеря любимой работы, отсутствие средств существования. В положение изгоев попадают и дети, калечатся их судьбы.

Среди прочего Светлана и Елена передали мне: из «их» дела четырех (№ 30) выделены в отдельное судопроизводство дела на Купчинова и Помазова. Поэтому КГБ сейчас достаточно найти любую зацепку, чтобы эти дела были приведены в движение.

Какие к этому времени были у меня планы? Восстанавливаться в университете я даже не пытался: было ясно, что условием восстановления стало бы покаяние. Уезжать из родного города, например в более безопасную Москву или в Саратов к Пугачеву, я тоже не хотел. Я считал, что должен здесь продолжать правозащитную деятельность, должен заменить посаженных ребят. Мне было стыдно, что я на свободе – гуляю по городу, встречаюсь с друзьями, купаюсь в Волге – в то время, как в Мордовских политлагерях сидят Миша Капранов с друзьями и сотни других, известных мне только по «Хронике» людей. (Так, в 1967-м мне было стыдно заходить к родителям моего друга Володи Мокрова: я тогда благополучно учился в университете, а его отчислили и отправили в армию.)

Мои и Купчинова попытки найти новых «бойцов» успеха не имели. После разгрома 1968 и 1970 годов в городе царила атмосфера страха и апатии. Круг, в котором нас понимали, в котором мы вращались, был узок: помимо Светланы Павленковой и Елены Пономаревой это были Надежда Андреева (при первой встрече она с гордостью показала мне мою же фотографию, сделанную за три дня до отправки в армию), Евгений Молев, Валера Буйдин, Таня Батаева и еще несколько человек.

Разумеется, я встречался со своими бывшими однокурсниками по техникуму и университету, но это были чисто дружеские встречи, «без политики». Евгений Молев передал мне отпечатанный в 1969-м на машинке его жены и переплетенный в книгу «авторский» экземпляр «Государства и социализма». Но ни мою книгу, ни привезенный из Москвы самиздат распространять было почти не среди кого. Вина за вынужденное бездействие грызла меня.

С августа я начал работать инженером-технологом в бюро механизации при объединении «Металлист», где начальником ОТК и секретарем парторганизации был мой отец. Это была типична советская контора. Там я, в частности, был свидетелем интересного спора между технологами и конструкторами: кто из них более полезен производству. Доказав друг другу отсутствие какой-либо пользы, стали спорить о том, кто меньше приносит вреда. Спор выиграли технологи: работяги на их технологические карты просто не смотрели, а вот конструкторы изготовили станок, который не работал, и даже в принципе не мог работать. В бюро я познакомился с Галей Кузьминой, которая с интересом слушала мои рассказы о литературе, Солженицыне, об импрессионистах и задавала серьезные вопросы.

Я возобновил знакомство с Валей Юркиной. По ее просьбе дал ей свою книгу. «У нас сейчас в квартире такая «воронья слободка», что трудно уединиться у себя в комнате, но я попробую перепечатать ее». В начале сентября она сказала мне, что часть книги уже отпечатана.

Октябрь принес радостное известие. Нобелевский комитет присудил премию по литературе Александру Солженицыну. В диссидентских кругах ликование. И так хочется в Москву! Окунуться в кипение споров, прочитать новые книги, познакомиться с новыми интересными людьми. Беру на 18 и 19 октября отпуск без содержания и еду на четыре дня в Москву. Живу в насквозь просматриваемом и прослушиваемом доме Петра Якира.

У Якира, как и раньше, круговорот людей, Юлик Ким с гитарой. Уже существует первая правозащитная организация – Инициативная Группа по защите прав человека, и Якир ее участник и главный связной с иностранными корреспондентами («корами»). В маленькой комнате мать Петра Сарра Лазаревна, лежа в кровати, слушает западное радио и говорит мне: «Вот умру я, и Петьку посадят». (Так и случилось: в 1971 году она умерла, а в мае 1972-го Петра арестовали.) Из прочитанного самиздата самое сильное впечатление на меня производит повесть Гроссмана «Все течет».

19-го приезжает из Потьмы со свидания с Владленом Светлана Павленкова. Она привозит поздравление Солженицыну от узников Мордовских политлагерей. Петр тут же отдает его корам, и вечером оно уже звучит по радио.

В этот приезд я познакомился с Виктором Красиным и ездил с ним в Новогиреево в его убогий деревянный домик, набитый самиздатом. Знакомлюсь с тихим художником Юрием Титовым и его импульсивной женой Еленой Строевой. Юра в этот период пришел от абстрактного искусства к иконописи. Он показал несколько Спасов, за один из которых, по его словам, его расцеловал Солженицын. (В 1973 году Титов с женой эмигрировали во Францию, в Париж. Но за границей они не нашли себе применения, впали в депрессию. Строева обратилась в советское посольство – ей сказали: покайся, визы не дали. В 1976 году она повесилась. Юра Титов умер в 1980-х в доме престарелых.)

С Юрой и Леной на Автозаводской покупаем в магазине шоколад и другие продукты для отправки в лагерь. С ними же и Якиром едем в такси на Рязанский проспект, к Киму. За нами следует черная гэбистская «Волга», откуда нагло ведут фотосъемку. Петр оборачивается, указывая на преследователей, не может сдержать себя, крепко выражается.

– Петр Ионович, я думаю, надо стараться не обращать на них внимания.

– Да, – раздраженно отвечает он, – Когда это повторяется каждый день, попробуй не обращать!

У Кима в квартире мы застаем Владимира Буковского и Анатолия Якобсона. Они работают над каким-то документом и явно не рады нашему приезду. После короткого разговора Якир сухо прощается.

На Полянке, в старом доме, на квартире у «старушки» – Людмилы Ильиничны, матери Александра Гинзбурга, я знакомлюсь с будущей женой Алика Ириной (Ариной) Жолковской и Габриэлем Суперфином. Светлана Павленкова приводит меня в Чапаевский переулок в семью кинорежиссера Юрия Штейна. Юрий Генрихович тоже считается одним из лидеров Демократического движения. Он выговаривает Светлане (не при посторонних): не надо было ей засвечиваться на квартире у Якира, теперь гэбисты точно знают, кто привез зэковское поздравление из Мордовии. (Ну, а я-то засветился по полной: с Якиром мы еще и фотографировались на балконе.) Пока жена Юры, Вероника (двоюродная сестра Натальи Решетовской, первой жены Солженицына) накрывает на стол, ее двенадцатилетняя дочка показывает мне домашние альбомы с фотографиями Солженицына. Одна из них потом стала очень известной – Александр Исаевич работает в саду, сидя за сколоченным столом. «А этот альбом с дарственной надписью дядя Саня подарил мне на день рождения».

Светлана в этот же вечер уезжает в Горький, попросив меня купить гуся на день рождения подруги.

В один из этих суматошных дней я встречаюсь с Галей Кузьминой, предварительно позвонив ей из уличной телефонной будки. Она независимо от меня на неделю приехала в Москву – погулять и отовариться. Я ей настолько доверяю, что передаю толстую пачку самиздата, разумеется, предупредив о возможных последствиях. Нужно привезти ее в Горький и, если со мной все обойдется, передать мне. (После моего ареста, не зная, как поступить, она принесла бумаги моим родителям, и мама на стиральной доске превратила их в бумажную кашу.).

АРЕСТ

Помимо дел диссидентских у меня был чисто бытовой повод поездки в Москву – им я и отговаривался родителям: надо было привезти мясные продукты. В последний день я добросовестно закупил все, не забыв и заказ Светланы Павленковой. Выехал ночным поездом и рано утром приехал в Горький. Позвонил Павленковым: «Светлана, твое задание выполнил, вечером привезу гуся!» Возможно, прослушивающими телефон гэбэшниками это сообщение было воспринято как какой-то шифр. (День ареста был выбран не случайно. По материалам оперативной слежки – прослушке, видеонаблюдению (техника ведь заморская, отличная) – они знали о находившейся у Юркиной книге. А меня надеялись прихватить по приезде из Москвы с якировским самиздатом.)

Наскоро позавтракав, я поспешил на работу, пробыл там до обеда и на обед, вместе с отцом, вернулся домой. Едва зашли в дверь – звонок. И снова, как в мае 1968-го, чертями из табакерки появляются на пороге и тараканами рассыпаются по квартире похожие один на одного коротенькие человечки.

Предъявляют ордер на обыск. Я знаю, что дома у меня ничего нет, но какой удар опять для родителей! Мне предлагается добровольно выдать работу «Государство и социализм», подготовительные рукописи к ней и самиздат.

– У меня ничего нет. Ищите.

Перерыли все от туалета до балкона. Улов оказался убогим: забрали мои армейские записные книжки, несколько полупустых блокнотов, «Ученые записки» с адресом Суперфина, адрес Вероники, чистую копировальную бумагу, несколько листов с разными записями.

Но, переговариваясь по телефону, они знают результат обыска у Юркиной, чего не знаю я.

Руководит операцией начальник следственного отдела Горьковского УКГБ майор Александр Миронович Хохлов – тот самый, что жестко вел следствие у «главаря» четверки Владлена Павленкова и который станет моим следователем. Рассеченная губа придает ему вид матерого следака (или бандита). На подхвате сотрудники УКГБ «без особых примет» Шустанов и Киселев.

Хохлов бесцеремонно копается в письмах и читает их. Среди писем большая подборка посланий Надежды Андреевой к Светлане Павленковой. Надежду распределили в Узбекистан, и она с большим юмором и сарказмом описывала местные нравы и свое положение училки неграмотных великовозрастных учеников, обуреваемых сексуальными проблемами. Никакой крамолы в письмах нет, но противно, что они читаются чужими глазами.

Ссылаясь на ст. 171 УПК, я опротестовываю изъятие всех вещей. Заявляю: «Подобную выемку предметов считаю грубым нарушением Конституции Советского Союза, предоставляющую всем гражданам СССР свободу слова, печати. Считаю, что каждый советский человек имеет право устно и письменно выражать свои мнения и не может нести за это никакого наказания. Такое право предоставлено даже всем гражданам буржуазных государств.»

Обыск, начавшийся в 13:20, заканчивается в 18 часов. Заканчивается довольно курьезно: один из понятых – сосед Иван Иванович Волков сказался неграмотным (после 53 лет Советской власти!), и за него ставит подпись другой понятой – Панов. (В 1968 году обыск готовили основательнее – понятых привезли «своих» из верхней части города, из элитного дома № 1 на пл. Минина.)

– Одевайтесь, поедете с нами.

На вопрос родителей, когда я вернусь, врут, как обычно: «Долго не задержим».

У подъезда сажают в черную «Волгу», зажимают с двух сторон и везут на Воробьевку. Там заводят в главное здание для оформления задержания. Кстати, только 23 октября прокурору области Сергееву М.А. сообщается об обыске, постановление о мере пресечения принято тоже 23 октября. Утверждает его генерал-майор Горшков.

НАСЕДКА

После часового пребывания в кабинете Хохлова и моего отказа отвечать на вопросы меня переводят в КПЗ. Расположена она перед переходом из старого «исторического» здания в громадное новое. В ней уже находится один человек, худощавый, интеллигентного вида, при очках. Он пытается начать со мной беседу. Но после ночи в поезде и треволнений дня мне хочется только уснуть. Тем более что я понимаю: первый сокамерник почти стопроцентно должен быть «наседкой». Положив под себя на голые деревянные нары новый плащ, я уснул сном праведника.

Все первые дни после ареста я испытываю чувство облегчения. Во-первых, мне теперь нечего стыдиться, что я на свободе. Во-вторых, с меня сняты все моральные обязательства по организации сопротивления. В-третьих, все становится просто: я буду молчать, а остальное от меня не зависит. (Щемит только вина перед родителями).

Утром по подъему я не хочу идти на оправку. Но сосед говорит: «молодой человек, эта привилегия выпадает только три раза в день. Советую не отказываться».

Представляется он мне Викентием Петровичем. Рассказанная им история такова. Он – начальник строительства. У него обнаружилась большая недостача стройматериалов. Крал, видимо, прораб, а обвинения предъявили ему.

Поскольку прошло только четыре месяца после моего возвращения из стройбата (и это было учтено), я по достоинству могу оценить подробности его рассказа – противоречий нет.

– А вы за что?

– Не знаю. В 1968-м был исключен из университета за самиздат.

– А что это такое?

Сухо объясняю.

– А сейчас за что?

– Не знаю.

И опять лег спать. В этот день меня никуда не вызывают, «томят». Но на следующий день приводят к Хохлову. В кабинете сидит еще один человек. Это прокурор по надзору за следствием Г.П. Колесников. После моего отказа признать вину и давать показания мне предъявляют ст. 190-1 (190 прим).

– Ерунда, – вернувшись, нарочито небрежно говорю я соседу. – Статья до трех лет. Жаль, лагерь бытовой.

– Ну что ж, Виталий, видимо, нам надо разучивать лагерные анекдоты.

И сразу же рассказывает несколько историй про Укроп Помидорычей, пытающихся быть интеллигентными в условиях лагеря. «Вы уж извините великодушно, а вашу паечку я съел».

На протяжении всех трех суток в КПЗ я отсыпаюсь. Сосед то и дело тормошит меня: «Виталий, хватит спать, давайте поговорим о чем-нибудь!»

Задача, поставленная перед ним, видимо, двоякая: стращать исподволь лагерем, разлагать морально, ну и, конечно, пытаться вытянуть какую-нибудь информацию. Выполняет он ее вполне грамотно. Человек начитанный, он для начала пересказывает мне рассказ Леонида Андреева «Бездна». (Юноша с девушкой гуляют в лесу, рассуждая о высоких материях. На них нападают хулиганы. Юноша трусит, убегает и прячется. Хулиганы насилуют девушку. Когда кавалер вернулся к ней и увидел, что она лежит без сознания, он, оглянувшись, снял штаны и сделал то же самое.) Вот ведь как бывает в жизни, слаб человек, резюмирует рассказ сосед.

Он постоянно напевает песенку Вертинского:

Разве можно забыть ваши детские плечи,

Этот горький, заплаканный рот…

Как бы между прочим, спрашивает: не знаю ли я, где можно переплести накопившиеся у него журналы «Америка». Хотя, казалось бы, перед перспективой лагеря, это не должно его заботить.

Вот меня вызывают на допрос, он начинает суетиться: «Меня, наверно, тоже вызовут. Надо приготовиться». И точно. Когда я возвращаюсь, он рассказывает о своем деле. Прораб не сознается, значит, сидеть нам обоим, может быть, в одном лагере. При этом губы у него лоснятся после вкусной еды.

Огрызком карандаша я нацарапал на откосе камеры строчки из стихотворения Некрасова:

Не говори: забыл он осторожность,

Он будет сам своей судьбы виной.

Не хуже нас он видит невозможность

Служить добру, не жертвуя собой,

Но любит он возвышенней и шире…

Викентий Петрович очень заинтересовался надписью. Нацепил очки. Поскольку надпись была сделана высоко, а в камере темновато, он просит меня прочесть написанное. «Да, одно дело – стихи, другое – молодая жизнь».

На третий день после безрезультатного допроса Хохлов объявляет, что мне предъявляется 70-я статья.

– Виталий, вы говорите, это до 7 лет? Это же только подумать – семь лет!

– Теперь, Викентий Петрович, нам не придется сидеть в одном лагере, я буду в политическом, в Мордовии. Может быть, в тюрьме пересечемся.

– Нет. У меня как раз сегодня все закончилось благополучно. Подлец прораб на очной ставке раскололся, рассказал, как и кому продавал материалы. Так что, скорее всего, меня быстро выпустят.

В это время мне приносят передачу от родителей. В ней отваренная утка, привезенная мной из Москвы. Я разламываю ее пополам, по-братски, и протягиваю соседу: – Берите, Викентий Петрович. – Что вы, что вы, Виталий! Не надо, меня ведь должны освободить, а вам – в тюрьму. – Ничего, ничего, берите! Мы ведь с вами пока заключенные и должны всем делиться.

И тут я увидел на его лице краску стыда.

Примерно через час меня с моей половиной утки опять сажают в черную «Волгу» и везут на Арзамасское шоссе, к воротам тюрьмы, напротив главного здания университета. В годы учебы я не раз слышал, как кондуктор объявляет: «Остановка «Университет». Кому в тюрьму, слезайте». Было очень смешно.

ХОРОШАЯ ТЮРЬМА. МАЛЫЙ СПЕЦ, КАМЕРА № 13

Горьковская следственная и пересыльная тюрьма (СИЗО № 1 или УЗ-62) – несколько добротных кирпичных зданий. Главное из них в плане напоминает незавершенную свастику. Была построена в начале XX-го века на окраине Нижнего Новгорода, аккурат к 300-летию дома Романовых. Число заключенных в разное время было разным. В 1971 году – сосчитано по пайкам хлеба – три с половиной тысячи. Корпуса и камеры населены по-разному: в следственных камерах по 2–4 человека, в так называемом «спортзале» – до 150, летом заключенные изнывают от жары и сидят там полуголыми.

В шутку местные сидельцы называют горьковскую тюрьму «Дача Морозова». Морозов, один из начальников, сделал много для благоустройства вверенного ему заведения: канализация, отопление. Вместо «параш» в камерах туалет – «толчок», кровати – «шконки» не деревянные, с клопами, а металлические. Бывалые зэки, видевшие всякие пересылки, о горьковской отзываются неизменно положительно: «Хорошая тюрьма, без параш, без клопов».

После вахты и унизительного осмотра: «Откройте рот, нагнитесь» – стрижка наголо и баня. Захват человека тюремной машиной ярче всего описан у Солженицына в «Круге первом», поэтому не буду повторяться. Гражданская одежда, правда, остается на мне. На второй день пребывания в СИЗО сделаны фотографии – фас и профиль, взяты отпечатки пальцев, у зэков эта процедура издавна называется «играть на пианино».

Моей первой камерой на три месяца, вплоть до окончания судебного процесса и кассации становится камера № 13 отделения №24, т.н. малый спец (в отличие от большого). В шуточной стенгазете (на листе форматом А-4) «Солнце всходит и заходит» – почетный член редакции О. Бендер – я ее описываю так: «Это уютное помещение 2х4 со сферическим потолком представляет удачное сочетание романской простоты и современного комфорта. Здесь приятно жить и работать. И не боязно».

Небольшое окно расположено высоко в нише (мы ее использовали в качестве холодильника) закрыто решеткой и «намордником». Намордники – чисто советское приобретение, до революции на окнах были просто решетки. Сквозь щели намордника можно видеть полоску неба и тени пролетающих голубей. Желтый электрический свет не гаснет в камере никогда. Всякому засыпающему человеку хочется прикрыть глаза одеялом. Но – нельзя: «Руки поверх одеяла!»

Мой сокамерник Василий Стрельников – молодой парень с Бора. Статья – хулиганство, 206 ч.2. На улице Краснофлотской к нему, слегка поддатому, пристали две девицы легкого поведения, он их грубо отшил. На его беду у девиц оказался друг-милиционер, который отвел его в участковый пункт в церковном здании (ныне это Храм Вознесения на Ильинке). По дороге и менту Василий что-то неласковое сказал. «Я думал, ну, оштрафуют, а тут…» История вполне правдоподобная.

Думаю, наседкой Стрельников не был. Просто надо было кого-то держать со мной в камере (в одиночке по закону нельзя) до суда. Из-за меня, видимо, и его простое дело специально затягивалось. Он только тяжело вздыхал. Ничего хулиганского в нем не было.

Друг с другом мы поладили сразу. Оба не курили, держали форточку открытой, в любую погоду выходили на прогулку, где старались делать зарядку или бегать. По очереди подтираем полы. Выписываем книги из тюремной библиотеки, играем, без особого энтузиазма, в шахматы. Передачами, а их мы могли получать раз в месяц до 5 кг, делимся.

В соседних камерах сидят молодые «бакланы». Там табачный дым стоит коромыслом, от прогулок они часто отказываются. Мы ждем их с нетерпением. Прогулочные дворики малого спеца примерно 10 на 10 метров. Асфальт, бетонные стены с рельефной штукатуркой, сверху металлическая сетка. Скамейка. Встав на нее, можно увидеть крыши ближайших тюремных зданий, трубу завода. Зато вечное небо в постоянных переменах – над тобой, пусть и сквозь сетку.

В соседних двориках гуляют другие заключенные нашего корпуса, иногда это женщины, к нам доносятся их голоса. Они пытаются наладить связь, перебрасывая через стенку «коня». Надзиратель, прохаживающийся по дорожке поверх двориков, пресекает эти попытки. Отводя нас назад в камеру, он дурашливо кривляется и неизменно говорит: «Ну, как, прядок? Нормализация?» Ученое слово «нормализация» – газетный термин после событий в Чехословакии.

Карандаш и бумага в камере разрешены. Мне передали семь школьных тетрадей. Но записи в любой момент могут просмотреть и отобрать. Писем из СИЗО писать нельзя. На кроватях днем тоже нельзя лежать. Впрочем, запретная эта мера зависит от дежурного надзирателя. Еда? В стройбате она часто была не много лучше. Мутный чай отдает деревянной бочкой и совсем не напоминает этот благородный напиток. К неудовольствию корпусного, мы несколько раз пишем раздельные жалобы на плохое качество чая. Лучше он не стал.

Один раз камеру посетил с обходом зам. начальника тюрьмы по режиму, интеллигентного вида майор. Выслушал рапорт. – Почему все говорят: двое, трое заключенных, а не два или три? – По нормам русского языка так говорят применительно к живым существам, гражданин начальник. – На что жалуетесь? – На чай. И прогулка короткая. – Ну, режим поменять я не могу».

СЛЕДСТВИЕ. ГОД 70-Й и СТАТЬЯ 70-Я

Хотя в последний день на Воробьевке Хохлов показал мне бумагу со ст. 70, видимо, это был блеф, желание ошарашить как следует. Первые дни в СИЗО следствие ведется по ст. 190-1. Хохлов, закусив губу, внешне бесстрастно строчит вопросы, а я односложно отвечаю. Как и на допросах в 1968-м году, моя позиция неизменна: я готов сколько угодно дискутировать о своих взглядах, но по моральным соображениям называть лиц, кому я давал или у кого брал самиздат, в том числе «Государство и социализм», я не буду. Мне и в голову не приходило, что можно вести себя иначе. Назвался груздем – полезай в кузов. В конечном счете, эта моральная позиция оказалась и самой прагматичной.

Ст. 70 официально была предъявлена 2 ноября, и все допросы с этого времени шли в присутствии прокурора Колесникова. Сутуловатый, белесый Колесников – участник войны, используя этот аргумент, пытается оказывать моральное давление. Я в ответ: «Вы ведь воевали с фашистами за свободу? Вот и я за нее».

Допрос протекает однообразно:

Вопрос: Кто давал вам произведения так называемого самиздата?

Ответ: Отказываюсь отвечать по моральным соображениям.

Вопрос: Кто и на какой машинке печатал вашу антисоветскую работу «Государство и социализм»?

Ответ: Отказываюсь отвечать по моральным соображениям.

Вопрос: Кому вы давали читать вашу работу?

Ответ: Отказываюсь отвечать по моральным соображениям.

И т.д.

4 ноября в камере был произведен предпраздничный шмон, изъяты мои записки о ходе следствия. На очередном допросе я заявил, что вообще не буду отвечать ни на какие вопросы, пока мне не вернут бумаги. После чего Хохлов и Колесников стали усиленно интересоваться состоянием моего здоровья: не болит ли у меня голова, хорошо ли я сплю и т.п. Намек на психушку был понят. На следующий допрос я приношу заявление.

«В связи с участившимися вопросами о моем здоровье хочу сообщить следующее. Чувствую себя хорошо, головных болей нет, сплю спокойно. Хочу отметить, что среди моих близких и дальних родственников нет людей с психическими заболеваниями (потом вспомнил – а ведь есть! – В.П.). А самое главное – всего несколько месяцев назад я вернулся из рядов Советской армии, где держать нездорового человека было бы, как вы понимаете, крайне негуманно». Отдаю Хохлову.


– Ну, как, такое заявление по существу?

Хохлов крякнул: да, это по существу.

Иногда между допросами случались перерывы. Оказывается, в эти дни Хохлов ездил в командировки в другие города и лично допрашивал свидетелей. Он и еще десяток следователей допрашивали в Горьком и еще в 15 (!) городах Союза моих друзей, бывших сокурсников, сослуживцев по стройбату, студентов, преподавателей и командиров. От Алма-Аты и Мариинска до Одессы и Ужгорода. В Горький для дачи показаний вытребовали из армии с Камчатки Славу Хилова, из Киева – Игоря Гольдфарба, из Симферополя Владимира Барбуха. Все расходы за их недобровольные поездки и повторные вызовы будут потом взысканы судом с меня – в лагере и после освобождения – 430 рублей, примерно 4 средних зарплаты.

Всего по делу прошло 39 свидетелей, и никто из них не дал обвинительных показаний против меня. Читая некоторые из них, я шутил про себя: такие характеристики годятся для рекомендации в партию.


Но разве могли перевесить их показания такую, например, рецензию маститых идеологических работников:

«Рассуждая о новой революционной волне, автор приводит мысли о свержении в стране существующего строя. Об антисоветском, крайне враждебном нашему обществу характере этих взглядов не следует (!) писать подробно».

Зав. кафедры философии политехнического института

к.ф.н. Суханов

Зав. кафедры научного коммунизма политехнического института

к.и.н. Панкратов

Зав. кафедры русского языка и литературы ВПШ

к.ф.н. Гаранина


Никаких дополнительных материалов против меня у свидетелей Хохлов не наскреб. От очных ставок с Хиловым и Гольдфарбом я благоразумно отказался: меня устраивали их далекие от истины варианты показаний.

И – случилось почти невероятное: я выбил свидание с родителями. Во время следствия свиданий не дают, хотя такое право у следователя есть. Я завалил Хохлова заявлениями с требованием свидания, ссылаясь на УПК, декабристов, Чернышевского (Роман «Что делать?» написан в предварительном заключении, Некрасов получил свидание, забрал рукопись и опубликовал в «Современнике»). Со своей стороны свидания просили родители. Думаю, помогли не Чернышевский и призыв к милосердию, а чисто прагматические соображения. Хохлов просил родителей повлиять на меня («С ним совершенно невозможно разговаривать!» – жаловался он), мать обещала.

20-минутное свидание состоялось в комнате свиданий. Через стекло и под надзором Хохлова. Вид родителей сразу постаревших, осунувшихся, особенно матери, потряс меня, но только больше озлобил против КГБ. Ни мать, ни отец не уговаривали меня, а мой вид и состояние – как они говорили потом – их немного успокоили. Они рады были видеть меня живым и невредимым, ведь в памяти у них был 1937-й год. Среди прочего я попросил их передать мне французский словарь и несколько книг. (6 января, уже после окончания следствия, в кабинете Хохлова мне были переданы с очередной продуктовой передачей трехтомник Есенина, томики Пастернака и Багрицкого, 7-й том Герцена, УПК, журнал «За рубежом» и «Литературная газета».)

Хохлову же свидание ничего не дало. Зато у него в руках находился главный козырь, который он выложил только в предпоследний день следствия. Это были показания Вали Юркиной, выдавленные у нее в КГБ, о попытке распространения мной «Государства и социализма» уже после возвращения из армии. Но и здесь я высмотрел зацепку: вновь отпечатанных страниц работы при обыске не было найдено. Нужно было что-то придумать.

МОЙ АДВОКАТ – ПУШКИН

Следствие приблизилось к концу, и в записке к родителям – через следователя, естественно, – я просил для участия в деле пригласить одного из московских адвокатов, имеющих допуск к политическим делам. К этому времени уже были известны имена нескольких юристов, которые достаточно смело вели защиту своих подопечных. (Моему отцу один из доброжелателей с Воробьевки приватно тоже сказал: «Ищите хорошего адвоката. Вашему сыну дадут 7 лет».)

Но почти все они как раз в эти дни участвовали в знаменитом ленинградском «самолетном деле» Кузнецова – Дымшица, которым грозила смертная казнь. Поэтому, несмотря на помощь друзей, родители из Москвы никого не смогли пригласить. На ознакомление с делом (ст. 201 УПК) отец нанял одного из местных юристов – А.А. Орлова. С 24 по 26 декабря, по несколько часов день, мы знакомились с делом.

С первого взгляда Орлов мне не понравился: холодные глаза, брюзгливое выражение лица, что-то следовательское в манерах. На мой вопрос, как нам вместе следует строить защиту, он ответил: – Я считаю, вам надо признавать вину и давать признательные показания. Статья-то ведь до 7 лет.

Ну вот, еще один чекист на мою голову! После ознакомления с делом я пишу: от услуг адвоката Орлова я отказываюсь.

– Ваши родители будут очень огорчены, – с нажимом говорит на прощание Орлов. Ну, да, будут огорчены, так как надо срочно искать другого адвоката. Но оказалось, что Орлов уже взял авансом 250 рублей сверх официального гонорара и не подумал эти деньги вернуть.

15 февраля, за неделю до начала процесса, меня приводят в следственный блок, где мне представляется новый адвокат – Николай Федорович Пушкин. Знакомимся. Полноватый, сангвинического типа, подвижный говорун. Человек крепко поддающий, он, по этой причине, видимо, находился на дне адвокатского сообщества. Терять ему нечего.

– Ваш коллега советовал мне признавать вину и каяться. А как вы считаете?

Косясь на стены кабинета, он говорит:

– Я думаю, вам надо держаться избранной вами линии защиты. Конечно, я, человек партийный, и не могу разделять ваши взгляды. Но я уверен, что антисоветской направленности у вас не могло быть. У вас замечательные характеристики: секретарь комсомольской организации в техникуме, отец – коммунист. В своей студенческой работе по научному коммунизму вы сделали ошибочные выводы, я с ними не могу согласиться. Но ваши ошибки от неопытности, ведь вы были всего-то студентом третьего курса, и представляют искренние заблуждения. Вот на это я буду напирать в суде.

До начала процесса мы встречаемся еще 2–3 раза. Николай Федорович приходит с мороза. От него уютно попахивает портвейном. Он весел, шутит, настроен оптимистично, и поневоле его настроение передается мне, хотя я трезво понимаю, что он мало чем может мне помочь. Ну, прямо как у Льва Толстого в «Смерти Ивана Ильича»! К умирающему Ивану Ильичу приходит доктор: свежий, бодрый, жирный, веселый с выражением – что вот вы там чего-то напугались, а мы сейчас все устроим. Бодро потирает руки, говорит про мороз, и, кажется, что надо немножко подождать, пока он обогреется и тогда уж все исправит. Илья Ильич знает, что это обман, но невольно поддается ему.

Беседуем мы в следовательском кабинете, с оглядкой на стены, поэтому откровенничать не приходится. Но видно, что я ему явно симпатичен, он охотно мне поддакивает и поддерживает мою версию событий, мои аргументы: «Конечно, конечно, так и будем вести защиту!» Как бы под большим секретом он передает мне новогоднюю открытку от родителей. Думаю, ее передачу он все же согласовал с Хохловым.

На судебные заседания он опять приходит с запахом портвейна, дает мне на несколько минут полистать УПК, но по первому требованию ментов забирает кодекс, хотя его действия абсолютно законны.

Когда я заявляю протесты, он присоединяется к ним, но в целом держится робко. Противоречить прокурору ему не приходит в голову. Все его аргументы это то, что он услышал от меня. Именно их он приводит в прениях сторон. Свое выступление он заключает просьбой к суду ограничиться минимальной мерой наказания по ст. 190-1.

После суда Пушкин совсем исчезает. Две кассационные жалобы в Верховный суд РСФСР я пишу самостоятельно. Московский адвокат Боброва признала их толковыми, но удивилась, почему в их написании не участвовал адвокат.

13 апреля (в этот день над Горьким прогремела первая весенняя гроза) в Москве в Верховном суде мой приговор был изменен: 4 года по ст. 70 заменялись полутора годами по ст. 190-1. (После показаний Вали Юркиной дело развалилось, и, при нормальном судопроизводстве, следовало бы задержанного освободить. Но в СССР такое решение невозможно – иначе выходит, что КГБ и суд зря старались!)

14 апреля меня вызывают в следственный корпус. Радостный Николай Федорович с криком: – Победа! Виталий, наша победа! – бросается обнимать меня.

Конечно, я был рад. Рад за родителей, рад проколу КГБ, рад тому, что обломившись на моем деле, чекисты оставят в покое Женю Купчинова. Но одновременно был и огорчен: вместо политлагеря, где я надеялся встретить многих хороших людей, я теперь попадаю в уголовный.

Николай Федорович этого не замечает. Он торжествует: «Осталось каких-то 12 месяцев! Через год встретимся, посидим в ресторане!»

Когда через год я вернулся из ИТК и через какое-то время позвонил в коллегию адвокатов, мне там сухо ответили: «Пушкин у нас уже не работает».

БУМАГИ КЛОЧОК В СУД ВОЛОЧЕТ

Начальнику управления внутренних дел

Горьковского облисполкома

т. Левину И.Е.

На 21 января 1971 г. на 10 часов назначено к слушанию уголовное дело по обвинению Помазова Виталия Васильевича по ст. 70 ч. 1 УК РСФСР.

В связи с рассмотрением данного дела Горьковский областной суд просит обеспечить охрану общественного порядка в здании областного суда.

Зам. Председателя Горьковского областного суда Н. Харитонов


В эти же дни в суд приходит курьезная телеграмма от Барбуха: = выехать не могу. тчк. после тяжелой болезни жены нет грудного молока. тчк.=

Я предполагаю, что суд продлится 2–3 дня и будет закрытым. Накануне первого дня в камере я пишу три одинаковые крохотные записки на листочках не больше билета в кинотеатр: «Передайте Вале Юркиной, пусть она говорит, как было на самом деле: что книгу она получила от меня перед моим уходом в армию». Скручиваю записки в тонкие трубочки так, чтобы можно было незаметно зажать их между пальцами правой руки.

Утром при подъеме меня забирают «Без вещей!» для этапирования в областной суд. В общий накопитель («отстойник») меня не сажают, а помещают отдельно в бокс («собачник») и держат в нем до посадки в милицейский фургон. Пройдя между автоматчиками с собаками на поводу, залезаю в автозэк. Здесь меня тоже сажают в отдельный узкий ящик – бокс. Милицейский фургон останавливается на задворках здания областного суда среди мусорных ящиков, битого кирпича, щебня. Забрызганная известкой дверь закрыта. Конвойный долго бегает за ключами. На мое счастье, почти весь январь 1971 года стояла оттепель, капало с крыш. Иначе я бы околевал в металлическом боксе без возможности движения.

По запутанным переходам, заставленным стремянками, ящиками, стеклом, меня с черного хода заводят в зал. Собственно, это маленькое служебное помещение с тремя столами и двумя парами скамеек. На совещание суд уходит за клеенчатую дверь с надписью «Партком». В углу плачет мать, единственный допущенный в суд представитель публики. Передавать еду (в день суда заключенного поднимают в 5 часов, в шесть он получает черпак пшенной каши на воде, и это – на весь день до вечера, когда в 8–10 часов он получит миску рыбной баланды) не разрешают, и даже оборачиваться к ней мне нельзя.

В «залу» ведет длинный Г-образный коридор, заткнутый на противоположном конце пробкой из гэбээшников и милиции.

В первый день охрана допускает оплошку: меня ведут по общему коридору, в котором толпятся мои родственники и друзья. Я радостно со всеми здороваюсь, обнимаю отца и сую в его непонятливую руку записку, потом за руку здороваюсь с братом Игорем и тоже сую записку. Конвой бросается к нам, но тут подбегает Светлана Павленкова и целует меня. (Жест этот, на мой взгляд, вполне естественный, потом породил много толков.)

Я радуюсь: всех увидел и передал очень важные записки. (Умница Таня Батаева по просьбе родителей встретилась на Автозаводе с Валей Юркиной, объяснила, как ей надо вести себя на суде, почему нужно отказаться от данных под давлением показаний.)

На все последующие заседания меня проводили в зал, пробив стену (!), не по основному коридору, а по переходам. Никто из публики увидеть и услышать меня уже не мог. Но конвойным – русским ребятам – уши не заткнешь. Постепенно от заседания к заседанию они все больше располагались ко мне. Краем уха я слышал их споры обо мне, которые велись шепотом.

СТЕНОГРАММА СУДЕБНОГО ПРОЦЕССА

21 января – 2 февраля 1971 г.


Стенограмма составлена на основе записей, сделанных в зале суда. Чисто процессуальные моменты и связанные с ними вопросы, а также незначительные реплики опущены.


Экспозиция:

Шестеро конвойных солдат, два милиционера. Сутуловатый, с быстро бегущим назад лбом и белесыми щупающими глазами прокурор Г.П. Колесников. Узкогубый, с зимним победоносцевским лицом – судья Н.Е. Харитонов. Заседатели: М.И. Логиничев и К.И. Соловьев – один со встрепанно-испуганным выражением только что разбуженного человека, за весь процесс он задал два–три вопроса, написанные ему на бумажке, к концу окончательно сконфузился и надел галстук; другой – осанистый с массивным лицом Алексея Толстого, в больших роговых очках, опираясь на палку, шествует всегда впереди суда, шумно дышит, бурно реагирует на инциденты, круто напирая на «о», задает вопросы и, осердясь, пристукивает палкой. Это он «объяснил» подсудимому, почему его судят закрытым судом: «Вы свОи идеи хОтите прОпагандирОвать?! Нам публики не надО. Мы сами – нарОд!» На вопрос, к какому же слою, классу народа он себя причисляет, с невыразимым достоинством ответил: «Я – старый большевик!» Так мы и будем его именовать впредь.


Из обвинительного заключения явствует, что подсудимый «обвиняется в том, что в 1967–1968 гг. во время обучения на историко-филологическом факультете Горьковского университета он систематически знакомился и занимался распространением антисоветской клеветнической литературы так называемого «самиздата»: «Письмо Раскольникова Сталину», Обращение «К мировой общественности», «Письмо 24-х школьников» и др.» «Под влиянием такой литературы Помазов написал и размножил в 1968 г. работу «Государство и социализм», направленную на подрыв и ослабление советской власти… и весной 1968 г. распространил ее в виде отдельной книги…»

«После возвращения из армии вновь принял меры к распространению своей работы…». «Обвиняемый… на протяжении всего следствия отказывался от дачи показаний, мотивируя отказ этическими соображениями и незаконностью своего ареста», «в содеянном не раскаялся», «пытался затянуть следствие подачей необоснованных ходатайств».

В течение двух дней при закрытых дверях разбирается сама работа. Потом отсутствуют вызванные в суд свидетели. 25-го января начинается допрос первых свидетелей.


Допрос свидетеля Барбуха В.Н.

Судья: Свидетель Барбух, почему вы не явились по первому вызову?

Барбух: Я уже объяснял в телеграмме: больна жена и трехмесячный ребенок.

Судья: Вы знаете, в чем обвиняется Помазов?

Барбух: Насколько мне известно, в написании работы «Государство и социализм». Впервые о ней я услышал в апреле 1968 года от студента нашей группы, члена университетского комитета комсомола Купчинова. Он сказал: «Помазов пишет интересную работу».

Судья: И вы не поинтересовались у самого Помазова, что он пишет?

Барбух: Нет. Я очень щепетилен в таких вопросах. Позднее первую часть этой работы мне дал в Ленинской библиотеке студент Калягин, охарактеризовав ее как «ценную, но спорную». Работа состояла из обширных выдержек из Маркса–Энгельса–Ленина и комментариев и рассуждений автора. В выводах, которыми Помазов сопровождал эту часть работы, он утверждает, что наша советская действительность не соответствует положениям классиков марксизма в социалистическом обществе.

Судья: Сколько экземпляров работы было у Калягина?

Барбух: Не помню.

Судья: На допросах в 1968 году вы отвечали по-другому.

Барбух: Сейчас я уже не помню.

Прокурор: Кто вам печатал самиздат и что именно?

Барбух: По моей просьбе печатала Валентина Юркина. Что конкретно – сейчас я не помню.

Судья: Имели вы с Помазовым разговор о работе?

Барбух: Нет. Не успели. Вскоре начались вызовы в КГБ, потом я, Купчинов и Помазов были исключены из университета. Помазова сразу призвали в армию, а я уехал домой, в Симферополь.


Допрос свидетельницы Юркиной В.А.

Юркина: Работу «Государство и социализм» я получила от Помазова в мае 1968 года на хранение…

Прокурор: Позвольте! На допросах в КГБ вы говорили, что получили работу в 1970 году, чтобы печатать ее!!

Юркина: Я говорила неправду.

Прокурор: Почему вы лгали?!

Юркина: Я говорила в КГБ сначала то же, что говорю сейчас, но мне не верили…

Прокурор: С вас брали подписку за ложные показания?

Юркина: Да.

Прокурор: Почему же тогда вы лжете? И какие ваши показания изволите считать правдой?!

Юркина: Правда – то, что я говорю здесь. Я говорила это и в КГБ, но эти показания не записывали. Требовали сказать, что я брала работу в 1970 году: «Все равно мы докажем это, и вам будет хуже». В этот день я вышла из больницы. Меня допрашивали 10 часов подряд, отвели в камеру и на другой день снова допрашивали 10 часов. У меня было плохо с сердцем. Мне говорили: «Мы знаем, что вы печатали!..».

Прокурор: Кто вам поверит! Что вы сочиняете!

Юркина: Я не могу доказать – это не записывалось, но я говорю правду.

Прокурор: Ваши показания в КГБ больше похожи на правду.

Юркина: Напротив. Они даже плохо согласовываются друг с другом. У меня и машинки-то не было…

Прокурор: Почему же вы сказали неправду?

Юркина: Я устала. Мне стали задавать такие вопросы, которые как бы содержали в себе ответы. А потом по этим вопросам составили связный текст.

Прокурор: Но ведь вы подписывались под тестом!

Юркина: Да, я подписывалась… я боялась…

Прокурор: Почему вы там боялись, а здесь не боитесь?

Юркина: Потому что там мне диктовали, а здесь спрашивают.

(Прокурор еще долго пытается каверзными вопросами «уличить» свидетельницу, но безрезультатно – Юркина, глотая одну таблетку за другой, продолжает стоять на своем.)

Прокурор: При обыске в 1968 году вы выдали «Письмо Раскольникова», «Последнее слово Буковского», «Крысы режима» и другой самиздат. Кто вам давал эту литературу?

Юркина: Володя Барбух.

Прокурор: Почему же через несколько дней после обыска вы снова взяли самиздат?

Юркина: Я не считала книгу Помазова самиздатом и не собиралась печатать ее.

Прокурор: Сколько раз вы виделись до этого с Помазовым?

Юркина: Два раза.

Прокурор: И этого оказалось достаточным, чтобы вы взялись хранить работу?

Юркина: Да. Он произвел хорошее впечатление.

Судья (обращаясь к подсудимому): Вы что, согласны с оценкой деятельности Сталина, данной в письме Раскольникова?

Помазов: Да.

Судья: Значит, решения пленума 1957 года вас не удовлетворяют, для вас не закон?

Помазов: Решения пленумов выражают только точку зрения руководства партии на тот или иной вопрос, но не являются еще законом. Но были и другие решения, например решения XXII съезда.

Судья: Вы знакомы с оценкой деятельности Сталина, данной в «Правде» в 1969 году?

Помазов: Да. Но мне ближе оценки XXII-го съезда.

Судья: Да что, собственно, вас так волнует культ личности! У вас в семье ведь никого не репрессировали!

Помазов: Никого. Но нельзя обходить молчанием период, когда в отношении миллионов людей была нарушена элементарная законность…

Судья: Да вас-то что, собственно, это волнует! Пусть эти люди сами за себя скажут!

Помазов: Они уже никогда и ничего не смогут сказать. Они мертвы и даже не все реабилитированы.

Судья: Кого надо – реабилитировали!

Помазов: Я считаю, что незаконно репрессированы все.

Судья: И Троцкий? И Зиновьев? Враги народа?

Помазов: Все.

Судья: Чем, собственно, вас Советская власть обидела? Учились бы себе в университете…

Помазов: Я хотел только, чтобы и дети колхозника, получающего ныне 12-рублевую пенсию, имели эту возможность.

Судья: Вот-вот! А что вы сделали для этого?

Помазов: Немного: написал эту книгу, отбыл два года в строительных батальонах и, вот, стою перед вами.


Допрос свидетеля Левина А.Я. (доцент кафедры философии ГГУ)

Судья: Потрудитесь встать перед судом как следует – здесь вы не у себя на занятиях. Объясните, почему вы не явились по первой повестке.

Левин: Я не получал ее: в этот день не был дома.

Судья: Что вы можете сказать по делу?

Левин: Зимой 1967–68 годов я несколько раз присутствовал на заседаниях дискуссионного клуба, где среди других выступающих активно выступал и Помазов. Темы? Обсуждение фильма «Твой современник», «О роли интеллигенции в современном обществе», «Экзистенциализм». Но, как выразился один из наших преподавателей: «Я три раза прихожу – темы разные, а кончается все вопросом о демократии».

Судья: На допросе в КГБ вы говорили, что слышали высказывания Помазова о цензуре?

Левин: Да, хотя точно не помню, что говорил именно Помазов, так как было несколько аналогичных выступлений, в которых говорилось о существовании в нашей стране цензуры и о том, что ее не должно быть, что Ленин писал только о временном ограничении свободы слова.

Судья: Ну и что вы на это отвечали?

Левин: Мы, преподаватели, конечно, дали должный отпор. Суть наших ответов сводилась к тому, что в современных условиях отменять цензуру нельзя. Помазов или еще кто-то другой приводил высказывания Маркса о цензуре.

Судья: О какой цензуре говорил Маркс?

Левин: О прусской цензуре.

Судья: О прусской цензуре! Следовательно, Помазов сравнивал нашу цензуру с прусской?!

Левин: Нет, он просто зачитывал Маркса.

Судья: Что говорил Помазов об интеллигенции?

Левин: Он рассматривал интеллигенцию как особый класс, выросший в условиях научно-технической революции. Что конкретно он говорил, я не помню.

Судья: А о культе личности?

Левин: Я хорошо помню только, что Помазов задавал вопрос «В чем заключается гарантии, что репрессии не повторятся?» Да, в чем гарантии.

Прокурор: На допросе в КГБ вы говорили, что с Помазовым «было трудно спорить». Почему?

Левин: Из-за недоверия к старшему поколению. Я даже сказал: «Если вы не хотите слушать старших, то зачем я здесь?».

Старый большевик: Кто сОставлял прОграмму дискуссиОннОгО клуба?

Левин: Я не знаю.

Старый большевик: Ну, как же этО получается! Вы – представитель кафедры философии, не знаете, кто распоряжается в клубе? Эдак всякий будет говорить, что ему вздумается! Очень странно!

Левин: Видите ли, этот клуб студентов существовал от комитета комсомола, и, в принципе, конечно, каждый мог высказаться. Но всегда присутствовали преподаватели, которые могли дать квалифицированный ответ.

Старый большевик: Ну и что же этот клуб, существует до сих пор? И студенты высказываются?

Левин: Нет, нет, с 1968-го не существует, это я могу вам точно сказать.


Допрос свидетеля Морохина В.Н. (декан историко-филологического факультета ГГУ)

Судья: Свидетель, встаньте как следует и не опирайтесь на стол. Не забывайте, где вы находитесь. Что вы можете сообщить суду?

Морохин: Помазов учился на факультете с 1965 года. Перед поступлением учился в техникуме, экстерном сдал за 10 классов на серебряную медаль, работал на заводе. С первого курса по своим способностям был на голову выше однокурсников. За успешную учебу был переведен на индивидуальный план и свободное посещение лекций…

Судья: Вы слышали о работе Помазова «Государство и социализм»?

Морохин: Да, да. В мае 1968 года после исключения Помазова собирался партактив и деканы всех факультетов. Нас информировали, что некоторые студенты читают и размножают самиздат – клеветническую антисоветскую литературу, а Помазов написал работу: то ли «Государство и социализм», то ли «Социализм и государство».

Судья: А раньше о работе Помазова вы слышали?

Морохин: Нет.

Судья: Что же это вы не знаете, чем занимаются ваши студенты?

Морохин: Но студент бывает на факультете 6–7 часов, а что он делает в остальное время, я не могу знать. Кроме того, хозяйственные заботы: то крыша течет, то ремонт. У меня их 500 человек, разве уследишь, что каждый делает. Конечно, контролируем по возможности, но руки до всех не доходят.

Судья: А на заседаниях дискуссионного клуба вы не присутствовали?

Морохин: Нет, ни на одном. Клуб в главном здании университета, а тут еще свои дела… Нет, не присутствовал.

Судья: Странно, странно. А у вас на факультете не было дискуссионного клуба?

Морохин: Нет, нет. У нас не было. Просили, но мы не разрешили.

Прокурор: Что вы можете сказать о личности подсудимого?

Морохин: Я филолог, Помазов – историк, ни одной лекции я у них не читал…

Прокурор: Но Помазов был редактором газеты, за идеологический сектор отвечал, в приемной комиссии участвовал. И вы с ним нигде не сталкивались?

Морохин: Только по административной линии.

Прокурор: Значит, о каких-либо нездоровых высказываниях Помазова сведения до вас не доходили?

Морохин: Нет.

Прокурор: И вы не можете утверждать, что он «высокомерно вел себя с товарищами», «болезненно реагировал на замечания преподавателей»?

Морохин: Нет.

Прокурор: Но я зачитываю имеющуюся в деле характеристику, которую подписывали вы. Это ваша подпись?

Морохин: Да, да. Сейчас я припоминаю. Но дело вот в чем: составляла характеристику секретарь парторганизации факультета Воробьева. Она историк и лучше знает историков. Я ей доверяю.

Помазов: Свидетель Морохин, вам давали читать произведения самиздата, названные вами антисоветскими?

Морохин: Нет. Характеристику этих произведений мы узнали от представителей госбезопасности. Безусловно, мы доверяем им.


Допрос свидетеля Гольдфарба И.С.

Судья: Почему вам приходится посылать три телеграммы, чтобы вы явились в суд?

Гольдфарб: Меня не было в эти дни в Киеве. Я ездил в Новосибирск.

Судья: Зачем?

Гольдфарб: По личным делам.

Судья: По каким личным делам?

Гольдфарб: По сугубо личным.

Судья: Знаете ли вы, в чем обвиняется Помазов?

Гольдфарб: Да. Дело в том, что Помазов написал работу…

Судья: Расскажите о вашем знакомстве с Помазовым.

Гольдфарб: С Помазовым я познакомился в дискуссионном клубе. Он там выступал вместе с другими историками. Встречались в Ленинской библиотеке, в университете. Работу он дал по моей просьбе. Многие положения ее показались мне спорными, но антисоветской ее не считаю. Обсудить мы ее не успели, так как Помазова я видел после этого только один раз – в вестибюле Управления Госбезопасности.

Прокурор: В протоколе 1968 года содержится ваше признание, что переданные Помазовым два экземпляра предназначались для тайной отправки в Москву. На следствии в 1970 году вы утверждаете, что разговора о переправке работы в Москву не было?

Гольдфарб: Да, такого разговора не было.

Прокурор: Вас предупреждали об ответственности за дачу ложных показаний. Какими же вы прикажете считать показания 1968 года?

Гольдфарб: Тогда я был в болезненном, нервном состоянии. Сейчас я еще раз утверждаю, что разговора о переправке книги в Москву не было.

Прокурор: Все-таки сколько же экземпляров работы вы получили?

Гольдфарб: Один.

Прокурор: А в 1968-м говорили – два! Два или один?!

Гольдфарб: Один экземпляр. С ним было несколько разрозненных листов второго экземпляра.

Судья: Какого цвета был шрифт того и другого экземпляров? Они были напечатаны через черную или красную копирку?

Гольдфарб: Я не могу этого сказать. Я дальтоник.

Судья: О политике с Помазовым вы разговаривали?

Гольдфарб: Нет. Мы говорили о поэзии Ахматовой, философии, Энштейне, экзистенциализме…

Старый большевик: Как же вы не касались пОлитики, раз говорили о сОциализме!

Гольдфарб: Мы говорили об экзистенциализме. Это такое философское течение.

Прокурор: Почему вы отдали папку с работой Помазова Ворониной?

Гольдфарб: Она подруга Тамары – девушки, с которой я дружил. Тамаре не отдал потому, что у нее могли сделать обыск.

Прокурор: Вы не опасались, что Воронина может отнести работу в органы КГБ?

Гольдфарб: Нет. У нас это не принято.

Прокурор: Что вы еще отдали Ворониной?

Гольдфарб: Папку с самиздатом: письмо «К мировой общественности», «Последнее слово Буковского» и другие…

Прокурор: И «Новый класс» Джиласа?

Гольдфарб: Да, и Джиласа.

Прокурор: Эти вещи давал вам ваш научный руководитель Тавгер?

Гольдфарб: Да. Но все это не имеет никакого отношения к Помазову.

Прокурор: Где вы сейчас работаете, учитесь?

Гольдфарб: После исключения в 1968 году с 4-го курса «За поведение недостойное звания советского студента» был призван в армию и только в конце прошлого месяца демобилизовался. Пока не работаю, ухаживаю за больным отцом.

Судья: Вы свободны. Можете идти.

Гольдфарб: Я хочу остаться в зале.

Судья: Суду вы не нужны. Покиньте зал.

Гольдфарб: Согласно закону я имею право остаться в зале суда после дачи показаний!

Судья: Идите, или я прикажу вывести вас.

Помазов: Я решительно протестую против вывода свидетеля! Согласно УПК он имеет право оставаться в зале.

Адвокат: Я присоединяюсь к протесту своего подзащитного.

Судья делает указание милиционерам, Гольдфарба уводят.


Допрос свидетельницы Ворониной В.В.

Воронина: В начале мая 1968-го года студент нашей группы Игорь Гольдфарб попросил меня взять на хранение две папки с листами машинописного текста. Я взяла. Папки лежали в столе. Недели через две я узнала, что в нескольких институтах Горького появились листовки, и что нескольких наших студентов-физиков, в том числе и Гольдфарба вызывали в КГБ.

Судья: От кого вы узнали о листовках?

Воронина: Все это говорили. На комитете комсомола нас информировал секретарь Китаев.

Судья: Ну и что же вы сделали?

Воронина: Сожгла хранившиеся в папке листы.

Судья: Почему?

Воронина: Я испугалась…

Судья: За кого? За Гольдфарба? За себя?

Воронина: Нет. За отца. Он у меня старый коммунист.

Судья: Почему же вы не отнесли папки в КГБ?

Воронина: Не считала нужным.

Старый большевик: Ну, как это так! Повсюду разговоры об антисоветских листовках, Гольдфарба вызывают, а вы сожгли папки – и концы в воду?! Это же полная потеря бдительности!

Воронина: Совершенно верно. Я не имела бдительности.

Судья: Читали вы листы?

Воронина: Нет.

Судья: Даже когда жгли?

Воронина: Я только мельком просмотрела. Там было много высказываний Маркса, Ленина и особенно бросилось в глаза критика Сталина. Я поняла, что опасно хранить такую литературу…

Судья: …и сожгли?

Воронина: Да, сожгла.

Старый большевик: Неправдоподобно как-то все это получается, не верится!

Воронина: Мне и в госбезопасности не верили, но это правда.

Судья: Ну и что же решила комсомольская общественность, когда стало известно о вашем поступке. Что решило курсовое бюро?

Воронина: Я сама была секретарем курсового бюро. Решением комитета комсомола меня исключили с формулировкой «за политическую беспринципность».


Допрос свидетеля Алексеева В.А.

Судья: Свидетель Алексеев, вы студент университета?

Алексеев: Нет. Весной 1970 года я исключен с 3-го курса истфака по частному определению суда над Павленковым Капрановым и другими с формулировкой «За недостойное поведение, несовместимое со званием советского студента».

Судья: Где вы работаете?

Алексеев: Кочегаром в ЖЭК.

Судья: Почему приходится прибегать к приводу вас в суд?

Алексеев: А уезжал на месяц к родителям и повестку не получал.

Судья: Подсудимого вы знаете?

Алексеев: Да. С Помазовым учился на одном факультете. Он на 3-м курсе, я – на 1-м. Впервые увидел на комсомольском собрании факультета. Выбирался новый состав бюро. Все были недовольны старым секретарем и требовали избрать Помазова. Лично с ним не знаком.

Судья: За что исключен из университета Помазов, знаете?

Алексеев: Да, за работу «Государство и социализм».

Судья: Откуда знаете?

Алексеев: Так информировал нас в 1968 году представитель КГБ Савельев. Он назвал работу антисоветской.

Судья: Кто дал вам изъятый у вас экземпляр?

Алексеев: Студент Вячеслав Хилов, однокурсник Помазова. Хилова я знаю, так как он был в составе приемной комиссии, которая принимала у меня экзамен. Потом, как-то еще на 1–м курсе он узнал о моих спорах на семинарских занятиях по истории КПСС, подошел ко мне и сказал: «Зачем тебе это надо? За это уже не одного выгнали».

Судья: Как Хилов охарактеризовал работу?

Алексеев: Сказал, что очень интересная вещь.

Судья: Где он передал вам работу?

Алексеев: На факультете.

Судья: Когда?

Алексеев: В мае 1969 года.

Судья: Почему же вы не выдали книгу органам госбезопасности, зная ее оценку?

Алексеев: Я не собирался распространять ее, а просто хотел с ней познакомиться.

Судья: Кому вы давали книгу?

Алексеев: Как-то один из наших студентов увидел ее у меня. Заинтересовался и взял читать.

Судья: И вы просто так отдали? И ничего не сказали?

Алексеев: Да, просто отдал и ничего не сказал.

Старый большевик: «Просто дал», «просто взял и ничего не сказал»! Как это получается?! Едва знакомы с человеком – берете у него антисоветскую книгу и даете первому знакомому?

Алексеев: Почему-то здесь, в суде, представляют, будто мы прятались, конспирировались. Да нет же! Все вещи самиздата читались и передавались, как и любая другая литература.

Судья: Кто еще читал работу?

Алексеев: Студент 5-го курса Жильцов. Он спросил: «О чем эта работа?» Я сказал: автор доказывает, что после смерти Ленина наше государство перерастает в бюрократическое, тоталитарное, а теория коммунизма – в догму…

Судья: Ну и что ответил Жильцов?

Алексеев: «Это не надо и доказывать».

Прокурор: Что вы выдали сотрудникам КГБ при обыске кроме работы «Государство и социализм»?

Алексеев: «Размышления о прогрессе, мирном существовании и интеллектуальной свободе» Сахарова.

Прокурор: Где вы хранили эту литературу?

Алексеев: Дома, под диваном.

Прокурор: Что вам сказал Хилов, когда узнал, что вы выдали книгу?

Алексеев: Сказал: «Дурак».


Допрос свидетеля Помазова В.А. (отец подсудимого)

Судья: Вы член партии?

Помазов: Да, с 1942 года 10 лет был секретарем заводской парторганизации.

Судья: Значит, вам, как секретарю, приходилось работать с молодежью?

Помазов: Да, конечно.

Судья: Как же это получается? Вы воспитываете молодежь, а мы судим вашего сына за антисоветскую пропаганду?

Помазов: Видите ли, Виталий учился всегда отлично, преподаватели и друзья отзывались о нем хорошо. Он был секретарем техникумовской комсомольской организации, в университете…

Судья: Вы слышали о его работе «Государство и социализм»?

Помазов: Да, меня информировали в КГБ в 1968 году.

Судья: А до этого вы знали, что он пишет?

Помазов: Нет.

Судья: После исключения в 1968 году разговаривали вы с сыном, пробовали убедить его?

Помазов: Но, во-первых, мне трудно с ним спорить: он больше знает. Во-вторых, его тогда сразу же взяли в армию. Повестка пришла на второй день после исключения.


Зачитываются показания Хилова В.М.

Поведение Помазова в университете я бы назвал безупречным. Работу «Государство и социализм» он дал мне по моей просьбе в личное пользование. Распространять не просил. Некоторые положения ее мне кажутся спорными, но антисоветской ее не считаю. Никаких критических замечаний автору я не высказывал. Помню только, что советовал дополнить экономическую часть. Предъявленный экземпляр я действительно дал студенту Алексееву. Почему не взял обратно, не помню. Что я сказал Алексееву, узнав о выдаче работы? Что-то грубое. Кажется, – «дурак».


Зачитываются показания Дудичева В.М. (однокурсник Помазова, позднее инструктор Советского РК ВЛКСМ, во время процесса – мастер кирпичного завода)

Помазова я знал как эрудированного студента. Выделялся своей подготовленностью на семинарских занятиях по теоретическим вопросам. Усиленно изучал Маркса, Ленина. О Ленине отзывался положительно, с уважением, часто оперировал выдержками из его произведений. Но политику партии после 1924 г. понимал не совсем правильно, особенно резко выступал против личности Сталина. Доказывал, что мы в своем экономическом развитии отстаем от развитых западных стран. При этом ссылался на данные, опубликованные в советских изданиях. Говорил о нарушении ленинского принципа, по которому зарплата советских и партийных служащих не должна превышать зарплаты рабочего. Лично он честный человек.


Судебные прения (резюме)

Прокурор Колесников Г.П.: …Граждане судьи! Я рассматриваю действия подсудимого как особо опасное преступление, направленное на подрыв и ослабление Советской власти. Работа «Государство и социализм» носит явно антисоветский характер. Распространение Помазовым работы среди других лиц подтверждено показаниями свидетелей и самого подсудимого. Подсудимый не считает свою работу антисоветской, отказался назвать лиц, получивших его работу, не признал себя виновным и даже здесь, в суде, продолжал пропагандировать свои антисоветские измышления. Все это усугубляет его вину. Действия подсудимого следует квалифицировать ст. 70 ч. I. УК РСФСР. Я прошу суд назначить мерой наказания лишение свободы сроком на 5 лет.

Защитник Пушкин Н.Ф.: Работа носит теоретический характер. Она не была предназначена для нелегального распространения – брошюра вышла под фамилией автора на титульном листе, была предназначена для обсуждения ее студентами и преподавателями в дискуссионном клубе. С работой ознакомилось всего несколько человек, которым она была дана по их просьбе. Хотя многие положения ее ошибочны, автор не имел цели подрыва и ослабления Советской власти. Работа написана два года назад. За изготовление и передачу ее другим лицам автор был уже наказан в 1968 году – исключен из комсомола и университета и направлен в нестроевую часть. Как выяснилось в ходе судебного разбирательства, факта нового распространения работы в 1970 году не было. Прошу суд ограничиться минимальной мерой наказания по ст. 190-1 (денежный штраф).


В последнем слове подсудимый виновным себя не признал, выступление прокурора назвал речью «озлобленного человека», выводы – противоречащими собранным по делу доказательствам.


Зачтение приговора. Происходит уже в настоящем зале областного суда, поблескивающем позолотой тяжелых литых гербов и мрамором столов.

Сначала в зал пускают публику: родственников, нескольких друзей, судейских. Конвой из шести солдат на этот раз остается за дверью. От публики подсудимого отделяет только шеренга раскормленных эмвэдэшников. Он улыбается и машет рукой.

«Не поворачиваться! Не поворачиваться!»

«Встать! Суд идет!»

«Именем Российской Советской Федеративной… судебная коллегия приговорила: ПОМАЗОВА Виталия Васильевича признать виновным по ст. 70, ч. I. УК РСФСР, на основании которой подвергнуть его лишению свободы сроком на четыре года с отбыванием в исправительно-трудовой колонии строгого режима…»

Тихо-тихо. Только слышна капель первой в этом году оттепели.


22 февраля 1971 г.


После отказа Юркиной от своих досудебных показаний, т.е. после того, как из обвинительного заключения выпал главный аргумент – распространение книги в 1970-м году, судебное заседание прерывается на три дня. Суду надо что-то придумать: дело разваливается! Получается, что в 1971-м меня судят ровно за то, за что исключили из университета в 1968-м и на два года изолировали в стройбате. Конечно, у КГБ есть многочисленные оперативные данные прослушки и просмотра, но в суд их не предъявишь! Поэтому в суд вызывают дополнительно свидетелей: декана Морохина и преподавателя философии Левина. Только в пятницу, 29 января состоялось очередное заседание, 1 февраля – прения сторон и последнее слово, 2-го – вынесение приговора.

Зачтение приговора проходит в открытом режиме. Публики довольно много: кроме родственников и друзей много работников суда и посторонних. Конвой не разрешает оглядываться, но я все равно вижу родителей, брата Евгения, Женю Купчинова, Галю Кузьмину (ее в рабочее время откомандировали от отдела, чтобы она потом все рассказала) и многих других. Хотя приговор вполне ожидаемый, все равно холодная лапа сжимает сердце.

ОТ ПРИГОВОРА ДО КАССАЦИИ

После приговора Василия Стрельникова в камере я уже не нахожу. Нового сокамерника не подсаживают. Но я не протестую. Мне есть чем заняться. Пишу две кассационные жалобы, в школьной тетради записываю сосвежа стенограмму процесса и читаю книги. Ну, где как не в тюрьме читать «Воскресенье» и «Войну и мир»! По моему заказу приносят и «Дон Кихота» – дореволюционное издание со штампом «Тюрьма НКВД».

Люди, непривычные к умственному труду и размышлениям, тяжело переносят заключение в малолюдной камере, тем более – в одиночке. Им нечем занять себя. Придумываются всякие игры из спичек, из мякиша хлеба. Самодельные карты. И – «Скорее бы в лагерь!»

Но и я начинаю испытывать приступы тоски. Пока шло состязание со следователем, был некий азарт игры, уверенность, что ты все делаешь правильно.

После суда понимаешь: как бы ты умно себя ни вел во время следствия, какие бы разумные аргументы ни приводил в судебном заседании, игра все равно идет в одни ворота. Сколько хотели дать срока, столько и дали. (Впрочем, нет, веди я себя по-другому, начни давать показания – и себе бы сроку добавил и других посадил. С точки зрения КГБ, я, безусловно, свои 7 лет заслужил не меньше, чем Павленков и Капранов: написание «антисоветской» работы, попытка создания нелегальной организации, распространение самиздата и отказ от дачи показаний.)

Более всего жжет боль за родителей. Сколько я доставил им горя. До суда и перед кассацией мой отец написал несколько подробных заявлений Генеральному прокурору СССР, в Верховный суд РСФСР, на очередной 24-й съезд парии. Он верил, что именно это помогло при кассации, я его не разочаровывал. Перед судом в Горьком и перед кассацией он неоднократно ездил в Москву нанимать адвокатов. Поэтому кассации я рад не столько за себя, сколько за родителей.

После кассации я имею право на свидание. Подписывает разрешение на свидание судья Харитонов – я еще числюсь за судом. Когда он узнает от матери об изменении приговора Верховным судом, то возмущается: «Это несправедливое решение!»

На свидание я беру, на всякий случай, тетрадку с записью судебного процесса. И мне удается ее передать! Конечно, если бы свидание проходило в политической зоне, ничего бы не вышло. Но и в тюремной комнате свиданий стол разгорожен высоким стеклом (пластиком), под столом сплошная перегородка, в торце восьмиметрового стола сидит и зорко наблюдает за всем надзиратель.

Меня привели в комнату свиданий, когда он выводил оттуда очередную партию родственников, чтобы пригласить другую. Напротив меня, за перегородкой остались только двое: парень из хозобслуги с мамой-старушкой в плисовом салопчике. У нее был такой благостный, добрый вид, что я решил: эта не предаст. Быстро обогнув стол, я сунул ей тетрадь и выпалил: «Сейчас напротив меня сядут мои родители. Передайте им после свидания эту тетрадь!» Старушка испуганно посмотрела на сына, он ей кивнул. Я вернулся на место. Вся операция заняла несколько мгновений.

Надзиратель ввел новую партию родственников. Отец с матерью сели напротив меня, рядом со старушкой, которая поглядывала на них. Перебивая шум голосов, я сказал им: «Возьмите при выходе у бабушки тетрадь». О суде и следствии у меня других выражений, кроме как «фашисты» не было. Родители успокаивали меня. После кассации они воспрянули духом. «Потерпи, сынок, только год потерпеть осталось».

НА МИРУ И СМЕРТЬ КРАСНА

Через день меня перевели в общую камеру человек на двадцать. Первое впечатление: все сидящие здесь самые обычные люди, которых ты ежедневно встречаешь в быту, на улице, на производстве. Кража у государства при социализме простым народом таковой не воспринималась. Почти все «несли» что-нибудь с производства. Но одного из ста «несунов» сажали.

Вот старик. За два мешка отрубей с мякиной (8 рублей) получил с приятелями на троих 1, 1,5, 1,5 года. Овсянников, 33-летний рабочий, унес с завода набор слесарных инструментов. Три года, направляют на «химию» (на стройки народного хозяйства). Поляков Евгений – два с половиной года за вынос железок с Автозавода. Юра – тунеядец. Не работал четыре месяца. «Брат у меня коммунист, работает в автопарке, пошел и заявил, что я тунеядец». Коля – хулиган (ст. 206). Стащил у председателя колхоза кожаные перчатки. Тот позвонил по телефону в милицию. Тогда Коля взял и закинул телефон в реку.

Второе наблюдение – все настроены резко антисоветски. Поэтому мое обвинительное заключение и приговор зачитали еще до лагеря. Из «моего» Есенина восторженно цитируют:

Да, время. Ты не коммунист?

– Нет. – А сестры стали комсомолки,

Такая гадость, просто удавись!

Вчера иконы выбросили с полки…

Вообще о «коммуняках» говорят только презрительно. О несправедливости власти – как о чем-то само собой разумеющемся.

В камере в ходу грубые развлечения. Устраивают «велосипед» – между пальцами ног спящего втыкается самокрутка и поджигается. Заставляют приседать по 150 раз, выпивать 2–4 чайника воды и т.п.

Коноводит Юра Самозванец. Горластый, жеребячливый, с фиксами. Работал в овощном магазине. В камере он главный устроитель «самосвалов». Переливает у постели спящего из кружки в кружку воду: «Поссы, Гена, поссы!» И так полчаса. Гену, по кличке Арзамас, посадили мать с женой.

Большинство в камере охотно ходит на хозработы. Чистим картошку. Бригадир – Юра Самозванец, выковыривая глазки, травит скабрезные анекдоты.

С особым удовольствием ходим на разгрузку хлеба.

Вечер. Огромная луна. Под арками голубые тени. Теплая плоть и запах свежевыпеченного хлеба. На хлебозаводе всегда кладут в машину дополнительно несколько белых буханок или батонов. Законная доля разгрузчиков. Засовываем хлеб за пазуху.

В очередной раз разгрузка днем. Как впервые, ярко, выпукло видишь красные кирпичные здания, белую стену, голубое небо, верхушки деревьев на Бугровском кладбище, сизый верх телевышки.

Но через два дня, 9 мая, меня отправляют на этап. Рано утром: «С вещами на выход!»

Спускаюсь в муравьиную кучу отстойника. Меня уже не отделяют от всех, и я могу наблюдать и слушать в толпе весьма колоритных людей. Кроме «несунов», хулиганов и бомжей здесь много людей с тяжелыми статьями. От грабителей до убийцы-расчленителя Маркизова (Полноватое и бледное от долгого тюремного сидения лицо, папка с рисунками, выполненными карандашом и ручкой (портрет Есенина до сих пор хранится у меня), – и примитивное мышление). Тут и зэки-долгосрочники, едущие на пересылку. Среди них преобладают два типа. Одни взрываются как порох от любого случайного слова, открытые части тела их обычно в коросте, они ожесточенно расчесывают их. Другим – хоть кол на голове теши, бровью не поведут.

Все эти десятки людей в течение нескольких часов бродят с места на место, толкуют, курят, ссорятся. Стриков мало. Зато есть 13–14-летние мальцы. «За что ты здесь? – За убийство…»

И только ближе к вечеру начинается погрузка в воронки. Везут по городу. В щели, перебивая бензиновую гарь, пробивается запах раскрывающихся тополевых листьев. Состав формируют на запасном пути под мостом Комсомольского шоссе. Две шеренги автоматчиков в полушубках, с овчарками. Столыпинский вагон, полное купе. Погрузка идет долго.

Наконец состав подгоняют к Московскому вокзалу. Наши вагоны прицеплены к почтово-багажному поезду. На платформе бывшие зэки и «химики». Они знают время и место отправки таких поездов. Подходят к вагону и бросают в открытое окно пачки папирос, кричат пожелания, о чем-то спрашивают. Конвойные – я узнаю ребят, сопровождавших меня в суд, – не особо этому препятствуют. Их сержант, проходя, уважительно мне кивает. Наши документы лежат у них в конвертах, на которых написаны места назначения. Кому-то удается узнать, что состав идет до Сосногорска в Коми («оттуда рукой подать до Полярного круга»). Состав тронулся, мелькнули пролеты моста через Волгу. Куда меня привезут?

ВРЕМЯ И МЕСТО

Утро 10 мая. 4 часа. Часть нашего этапа высаживают на станции Шерстки. Поселок в 300 километрах к северу от Горького, на самой границе с Кировской областью. В городе уже начали распускаться листья, а здесь ни травинки, ни былинки, в лужах крепкий лед, на земле иней.

Автоматчики с собаками сопровождают этап до зоны. Это рядом. Зона старая, деревянная, в инее. Подумалось, этакое Берендеево царство.

Как позднее я узнал, колония в Шерстках существовала с 1929-го, лагерь – с 1933 года, принимали и раскулаченных, и «Кировский поток».

О Шерстках есть упоминание в «Архипелаге»: «…Заволжским жителям около Буреполомского и Унжского лагерей платили за каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по несколько килограммов селедки. В военные годы селедку иначе нельзя было достать, и местные жители так и прозвали беглецов селедками. В деревне Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки дружно бежали: «Мама! Селедка идет!»

Во время моего пребывания ИТК в Шерстках – зона общего режима, а перед этим за три месяца – особого.

Меня распределяют в 5-й отряд. Отныне мой адрес п/я УЗ-62/12. Вместо «гражданки» выдают телогрейку с биркой, на которой краской выводится фамилия, кирзовые сапоги, шапку-«пидорку». Уже на следующий день выводят в рабочую зону. Рабочая зона – за полотном железной дороги. Из нее видны проходящие поезда. Работа, в общем-то, не тяжелая. Наша бригада делает ножки-подставки для телевизоров – были тогда они огромными ящиками. Соседняя бригада – детские санки, еще одна – деревянные вешалки и т. д. Правда, зимой нас выгоняют на разгрузку вагонов с тяжелыми бревнами –«баланами». Рабочий день 8 часов, в две смены. В воскресенье выходной.

При проходе на зону и обратно – личный обыск, «шмон». Сначала, как и в тюрьме, прикосновение чужих и грубых рук кажется оскорбительным, но потом привыкаешь и почти не обращаешь внимания.

Изготовление ножки – это обточка заготовки на токарном станке, шпаклевка, зачистка, покраска. Поскольку производство вредное, по Трудовому кодексу нам полагается выдавать молоко. Изредка мы его получали.

Преимущество старой, далекой от высокого начальства зоны очевидны: режим мягче («Законы наши дурны, но спасает дурное их исполнение». Пушкин.) На территории растут деревья, кустарники, трава, есть даже клумбы и грядки с цветами (их до нас разбили еще зэки особого режима). А есть зоны, где все до травинки выполото, и кроме голой земли и асфальта ничего нет.

Конечно, утренние и вечерние построения, надзиратели с досками, на которых они пишут, а потом соскребают цифры. И вечно счет у них не сходится, начинаются пересчеты. И кто-то после съема угрелся и уснул в рабочей зоне, поэтому ворота на выход из зоны не открывают, и мерзнущая толпа материт гада, ублюдка, суку, козла.

Словом, читайте «Один день Ивана Денисовича».

У каждого отряда есть свой офицер – ротный, а из зэков – старший по бараку. Барак разбит на кубрики. В кубриках в два яруса установлены металлические шконки. Между ними тумбочки. Стульев нет, поэтому все сидят на кроватях. Все постельное белье – серое.

Днем не утихает радио. Никто его не слушает, но на предложение выключить все дружно протестуют: нужно, чтобы что-то давило на барабанные перепонки.

Топит печи и убирается в бараке шнырь. Должность считается блатной, часто на ней работает инвалид. Шнырей и старших по бараку не без оснований подозревают в близости к куму – начальнику по режиму, оперу. Есть и заместитель оперуполномоченного – полкума или куманек – Баранов.

Начальственная пирамида начинается с «хозяина» – начальника колонии майора Репина. Ниже стоят начальник по режиму, дежурные помощники начальника колонии (ДПНК) майор Беспалов («Культя»), ст. лейтенант Полутаржицкий, замполит капитан Кузнецов, отрядные (у нас капитан Махалов), полкума Баранов, надзиратели в зоне (самый вредный – Савельев по кличке Бандера), надзиратели (контролеры) на вахте Мамаев (дед Мамай) и Полтора Ивана.

Им одним с 800 зэками не совладать, но на то есть СВП – совет внутреннего порядка, «красноповязочники», «козлотня». Это люди, набранные обычно из проворовавшихся начальников и других добровольцев, желающих освободиться по половине срока или выйти «на химию». Это низовое звено – главные враги остальных зэков, поскольку им надо любым способом выслужиться перед начальством колонии.

На «химию» выходят рядовые зэки, у которых нет нарушений и небольшой срок. Работа на стройках народного хозяйства (Автозавод, Дзержинск) тяжелая, жизнь в общежитии разгульная, потому большая часть «химиков» возвращается в ИТК. При этом срок пребывания на «химии» – хоть год, хоть два – не засчитывается. Многие, понимая это, сразу же едут к себе домой, гуляют от души две–три недели, потом с нарядом милиции возвращаются в колонию. «Я все равно на химии не удержался бы, а так дома побывал, погудел на воле!»

Основные статьи на нашей зоне общего режима 89 – хищение государственного имущества и 144 – кража – более пятидесяти процентов, 10–15 процентов – хулиганы, примерно 10 процентов – шофера. «Политических» – я со своей 190-1 статьей и молодой баптист (ст.142), он был в другом отряде и бараке, вел себя замкнуто, и мы с ним не пересекались.

Переводом с «малолетки» приходят 18-летние ребята с тяжелыми статьями: убийство, изнасилование, грабеж. Все они рады попасть на взрослую зону, поскольку на «малолетке» царят жестокие нравы, всевозможные ограничения и унижения, да еще учеба в школе и засилье тупой политинформации.

Политинформации есть и у нас. Проводит их в Красном уголке обычно отрядный или замполит Кузнецов. Ходить обязывают, но все идут довольно охотно, ожидая какое-нибудь развлечение, и обычно не разочаровываются.

Главное воскресное развлечение – кино. (Здесь я впервые увидел «Белое солнце пустыни» и не был им очарован: в неволе особенно чувствуешь ложь, поэтому лживая картинка большевистской цивилизации трудового Востока заслонила художественные находки фильма.) Но воскресенья и особенно праздники отравлены шмонами: ищут самодельные кипятильники, ножи, книжки-самоделки из библиотечных книг, карты. Для этого заключенных с матрасами выгоняют на улицу.

В праздники устраиваются концерты самодеятельности, участники получают небольшие поощрения в виде дополнительной пайки или двух рублей на ларек. Номера и исполнители бывают неплохие. Так, одному плясуну дружно хлопали, долго кричали «Бис!». Но он вышел, раскланялся: «Еще сплясал бы, да харчи не те!»

Харчи известно какие. Утром пайка хлеба и черпачок 20 гр. сахара. Каша-шрапнель, без масла, а иногда и без соли. В обед – баланда без мяса в алюминиевой миске и на второе опять каша. Вечером картошка с кусочком рыбы. Самое вкусное блюдо – самодельные, из теста, макароны, сваренные в мясном бульоне.

Ну и – ларек. Из заработка (60–70 рублей) половина идет на содержание лагерной системы, 28 рублей на питание, остальные – на оплату судебных издержек, алименты или выплату ущерба. Если что-то после этого остается на счету или поступят деньги от родственников, можно раз в месяц отовариться в ларьке на 7 рублей (на строгом режиме – на 5, на особом – на 4 руб.). За перевыполнение плана можно дополнительно отовариться еще на два рубля. Деньги эти безналичные, но на указанные суммы можно приобрести в ларьке: грузинский чай 1–2 пачки, две буханки белого хлеба (в лагере хлеб только ржаной), маргарин, слипшиеся конфеты-подушечки, задубелые пряники, самые дешевые папиросы и сигареты.

Отсидевшему половину срока заключенному положена пятикилограммовая посылка раз в четыре месяца и две килограммовые бандероли в год. Но все эти «блага» лишь для того, у кого нет нарушений режима. За нарушение можно лишиться и очередного свидания.

Наличные деньги тоже попадают на зону, стоят они в несколько раз дороже номинала. Через контролеров и расконвоированных зэков на них можно достать с «воли» чай и даже водку.

Чтобы выжить в таких условиях, несколько человек – друзей, «кентов» – объединяются в семьи. Каждая семья состоит от 4–5 до 10–12 человек. Совместно решается, что брать в ларьке, как делить полученную кем-то из членов семьи посылку. Куришь – не куришь, а сигареты «Памир» надо брать на всех.

Дискриминации по возрасту, сроку пребывания, национальности в лагере нет. Девяносто процентов заключенных – русские, новичок ты или давний сиделец, значения не имеет: ты, может быть, сидишь давно, но срок у тебя четыре года, а приходит новичок – у него 10 лет. Кому легче? Старая лагерная поговорка: «Каждому свой срок долог!» Пожалуй, самые большие сроки в нашей зоне у шоферов: совершил аварию с жертвами – 7–10 лет.

Как водится, в зоне есть свой шут, свои «герои» – завсегдатаи БУРа (барака усиленного режима). Есть свои стукачи и презираемые всеми «опущенные» – пассивные гомосексуалисты. Активные – ходят гордо. Хотя тех и других немного. Зато хватает – природа требует! – онанистов. «С Дунькой Кулаковой забавляется», – шутят про таких, но зазорным занятие не считается. Особая группа – «нюхальщики» – молодые ребята, нюхающие ацетон. Из куска наждачной шкурки свертывается трубка, куда вставляется смоченная в ацетоне вата. «Нюхальщиков» видно по распухшим покрасневшим носам.

Почти в каждом отряде есть своя гитара и один–два гитариста. Поется лагерный фольклор и ранние песни Высоцкого.

Лагерная валюта – пачка чая. На чай можно выменять всё, в том числе судьбу человека. Сколько начальство ни боролось с кипятильниками, бесполезно. В свободное время семья садится в кружок и по два–три глотка пьет чифир, передавая горячую кружку из рук в руки. Ценится и кофе, особенно растворимый – «шустряк». Но в начале 1972-го его в передачах запретили. Спитой чай – нифеля, вторяк – пьют по-бедности.

Редкий зэк не имеет клички, «кликухи», производной от его фамилии, профессии, внешних данных или места проживания.

КАЖДОМУ СВОЙ СРОК ДОЛОГ

В своей бригаде я сразу получил полуснисходительную, полууважительную кличку Студент. Моя семья, сложившаяся к окончанию срока, состоит в основном из «расхитителей социалистической собственности». Это Слава Рожков из секретного Арзамаса-16, три года за вынос железок с завода. Григорий Глушков и Виктор Глинин (Ганс) – оба «несуны», образованный, самолюбивый алиментщик Володя Забродин. На соседних койках – тунеядец с Сенной площади Володя Святухин (Святуля), канавинский вор-ларечник Боря Семенычев, мучающийся желудком работяга Китаев (тоже 89-я), цыган Олег Туваев (Мора).

На производстве вместе со мной шпаклюют и шлифуют ножки двое пожилых мужиков. Василий Павлович Куликов, рассудительный крестьянин, сидит за два кубометра дров. (Я с ним года четыре переписывался и в 1976-м посылал из Серпухова учебники для его внуков.) Павел Васильевич Рыбицын-Тюменков уже пенсионер, повздорил со своей старухой, та вызвала участкового, и хулигана оформили на два года, как ни просила потом раскаявшаяся бабка отпустить его. Из-за этой истории над ним постоянно подтрунивают. Здесь же театрал с Бора Володя Маринин (Марина), горбоносый Вадим Шахназаров (Шах), сидит за кражу вещей из общежития.

Очень суетится звеньевой Ваня Радышев, мордвин. Он шофер, сидит за ДТП. Повез в район бидоны с молоком, посадил в кузов несколько девок и 80-летнюю бабку. На глинистом пригорке машина перевернулась. Все целы, кроме бабки. 8 лет. Срок ему кажется ужасным, непереносимым. Все мысли и разговоры об амнистии или «химии». Письма из дома жгут ему душу.

Переписка на общем режиме не ограничена. Я получаю множество писем. Кроме родителей и брата Игоря (другой брат, Евгений, служит в ГДР) мне пишут Светлана Павленкова, Елена Пономарева, Таня Батаева, Женя Купчинов, Борис Терновский.

Особенно стараются наши женщины. Помимо подробных, живых, сердечных писем с бытовыми и общественными новостями – и эзоповским языком – с новостями диссидентскими, они присылают мне открытки и даже целые книжки. Так, Таня Батаева прислала в письме только что вышедший, первый за 50 лет сборник рассказов Тэффи, а в другом письме тоненькую книжечку Исикавы Такубоку.

Среди серых стен бараков и серых бушлатов моему глазу не хватает красок, и я прошу присылать импрессионистов, Ван Гога, Кустодиева. И мне их исправно присылают целыми наборами открыток. Не говорю уже о стихах, ими были наполнены письма в обе стороны. Помню, Светлану потрясло совпадение: почти день в день она получила от меня и от Владлена из Мордовии одни и те же строчки Пастернака:

Хотеть в отличье от хлыща

В его существованье кратком

Труда со всеми сообща

И заодно с правопорядком.

А Лена Пономарева на Новый год прислала такое четверостишье:

Сваляв большого дурака,

Сегодня вы не с нами,

Но Русь гордилась все века

Такими дураками.

И как злободневно звучат в это время строки Пастернака:

Наверно, вы не дрогнете,

Сметая человека.

Что ж, мученики догмата,

Вы тоже – жертвы века.

Цензор Цветаева (жена отрядного), молодая голубоглазая женщина, с милым русским лицом, по должности обязана досматривать и читать все присланное заключенному. Человек деликатный, она через некоторое время стала отдавать мне все письма нераспечатанными. Ничего противозаконного в них не было, а читать интимную переписку она не захотела.

На производстве я приладился учить французский: на стенку ежедневно вешаю листок с десятью новыми словами и поглядываю на него во время шпаклевки или шлифовки ножек.

Почти все свободное время я провожу в библиотеке. К сожалению, многих книг не хватает – это зэки бывшего перед нами особого режима (особняк, «полосатики») увезли их с собой. Контингент был читающий. Я видел в старых ведомостях: у одного было выписано 78 наименований газет и журналов. По недосмотру администрации были выписаны зарубежные издания – журналы социалистических стран. Уже после перевода особого режима в другой лагерь они продолжали целое полугодие 1971-го поступать к нам на зону.

Читаю, делаю выписки в свои ученические тетради. Пожалуй, никогда до этого я так напряженно не размышлял о смысле жизни, о Боге, о философии истории, о происхождении мира и цивилизации.

Летом можно было, укрывшись за бараком от надзирателей, полежать с книгой на траве. Вообще перед надзирателем следовало вставать и снимать головной убор. Но в нашей зоне это правило строго не соблюдалось, так что полежать на земле можно было безнаказанно.

В лагере я впервые начал серьезно относиться к своим стихам. Здесь я сочиняю первые миниатюры по образцу японских хокку и танка. Несмотря на внешнюю несвободу, творчество давало минуты гармонии и единения с миром.

Совсем другой вид связи с миром дают свидания.

На личное свидание на два дня ко мне приехала мать. Мой внешний вид и настроение ее успокоили. А глядя на серые лица зэков, бредущих из рабочей зоны, она сказала: «Наши работяги на заводе не лучше выглядят».

В июле в Шерстки приехал отец. Он надеялся получить внеочередное общее свидание, и получил бы, если бы не моя дурость. По просьбе моих «кентов» для него была перекинута записка с указанием, куда можно положить еду – «подогрев». Он ее не увидел, и камень с запиской на железнодорожном полотне подобрал патруль.

Меня не наказали, но отцу в свидании было отказано.

Летом я иногда взбираюсь на крышу нашего цеха и смотрю на деревеньку за зоной. Затея сопряжена с риском: помост убрали с зимы, и теперь торчит только ненадежный остов лесов. Да и ШИЗО можно заработать – за попытку к бегству. Зачем зэку лезть на крышу как не высматривать пути побега!

Северная обезлюдевшая деревенька, несколько изб с забитыми окнами. Но – дождь серебряный над ней, темно-синее облако, трава изумрудная. Чуть тронутая желтизной зелень огородов и цветные пятна рубашек. Проехал мотоцикл. Дымок выхлопа голубой и курчавый, как на палехской шкатулке. Вся в черном старушка топчется на луговине. Что-то делает, а не видно. Колдует? Вот сейчас махнет рукой – и все, как в сказке, растает…

Кроме меня на крышу цеха или на кучу опилок залезают другие зэки. Но смотрят они в противоположную сторону, на проходящие поезда и «ловят сеансы», увидев на площадках женщин.

«Шпана, – глядя на них, ворчит поляк Бутырский, – только о пи**е думают. У нас в Польше говорят: «Дай бог Польшу от моря до моря», а у вас в России: «Чтобы у соседа дом сгорел». Вообще он довольно нудный мужик, получил кличку Молоко – он постоянно спрашивает, когда мы, наконец, получим положенное молоко.

И – свершилось: вместо молока, которого мы не получали месяца два, каждому бригаднику выдали по литровой банке сметаны! А что с ней делать? Сразу не съешь, хранить негде. Кто-то предлагает: «А давайте собьем масло!» И вот мы, полтора десятка человек, сидя на койках, ложками часа два–три взбиваем сметану. И – ура! В результате на дне каждой банки 250 гр. масла. А тут еще ларек подоспел. Отоварились белым хлебом и пряниками. Намазываем масло на кусок хлеба и смеемся: «Эх, не хватает только американских корреспондентов! Посмотрели бы, как живут советские заключенные!». Посмеялись, а потом все погрустнели: дни летят, а срок как бы не убывает…

Зима 1971–72 гг. выдалась очень морозной. Толстый дым выдавливался из труб, как загустевшая краска. Между бараками никого не видно, все забились в теплое помещение. Выскочит кто-нибудь в туалет и тут же обратно. Поэтому дощатая уборная зимой и снаружи вся в желтоватых потеках мочи. Минус 35°C. А тут надо разгружать состав с бревнами. За работу в воскресенье дают отгул. Пригодится к освобождению. Я иду – и чуть не ломаю ногу: напарник неудачно двинул ломом бревно. Но обошлось – отделался ссадиной.

И вот апрель. В литровой банке на окне барака ветки тополя с листьями. Боря Семенычев рвет струны гитары:

Весна еще вначале, еще не загуляли,

Но сердце так и рвется из груди,

Но вдруг приходят двое с конвоем, с конвоем.

Оденься! – говорят, – и проходи!

Незадолго до освобождения меня приглашает к себе на беседу зам. начальника по режиму – полкума – Баранов.

Один глаз у него подбит. Мы, зэки, от расконвоированных знаем, что он гуляет от своей жены, что недавно захаживал в соседний поселок к одной даме. Там его мужики и побили.

– Ну, что, Помазов, как думаешь жить на свободе? Новых глупостей не наделаешь? Ты парень молодой, у тебя все еще впереди. А на свободе, знаешь, как хорошо!

Мне очень хочется съязвить насчет его похождений на свободе. Но сдерживаюсь.

– Глупостей? Не наделаю.

(Ох, зря я зарекаюсь. Столько их еще сделаю.)

ГОЛОСА ИЗ ХОРА

Эта глава составлена из картинок, сцен лагерного быта, разговоров, обрывков фраз – без комментариев автора.


– Ну как, земеля, сочтемся?

– На том свете угольками горячими!


– Мало? Прокурор добавит!


–Э-эх, спиноеды!


– Кто там свистит? Гонять свистунов по шконкам!


– Замозолил сигарету, старый чихирист!


«Толковье» в коридоре:

– Я никогда не видел на гражданке такого неба…


– Я не имел совести…


– Два года спишь рядом – и не знаешь, что за человек.


– Будешь в зону подниматься? (из БУРа)

– Н-е-е. Врагов много.


– Сколько сроку осталось?

– Флягу молока допить.


– Собрать бы все рапорты – и дров не надо печи топить!


«За перекаливание печи лишить ларька и очередной передачи» (из приказа).


– Придешь с работы (на «малолетке») в холодную казарму, а он тебе час – секунда в секунду ху**ет про Ленина! Здесь за четыре месяца больше прочитал, чем там за три года. Но – веселее: турниры, телевизор. В тумбочке, однако, ничего нельзя оставить. Бьют их, крысятников, но не переводятся. В карцер имеют право сажать только на 10 суток, а раскрутить могут хоть на сто.


На политзанятии:

– Думаете, зря приглашает нас Югославия? Думаете, зря мы ездим в индокитайские народы? Зря английский империализм устраивает провокации? Нет, не зря!


Святуля:

– Не выгоняли бы утром на зарядку, сам бы делал. А так – нате вам!


Выдача сменного белья в бане. Макаров (он же Камбала, Одноглазый, Агроном – сельский хулиган, оторвал телефон у председателя и закинул в пруд): – В чем же я пойду?!

Старший барака Ганин: На вот дырявые кальсоны.

Федя Маслов, бомж по кличке Москва, уныло бубнит: Дай и мне…

– А где твои? Променял на нифеля? Еще ответишь за это!

– Кальсоны я не получал.


Борис Белов, шофер. Срок ему – семь лет. Переживает страшно. Заходит ко мне в надежде услышать что-нибудь про амнистию.

– Ну, как, что-нибудь нам будет?

– Будет, обязательно будет.

– В этом году?

– И в этом.

– Хоть ты меня поддержал.


Борис Таланов во время шпаклевки глядел-глядел на тоскливые физиономии окружающих и рассмеялся: – Ну и преступники! Какие же мы, к черту, преступники!


Китаев мучается желудком. В санчасти соды нет, присланную в заказном письме не отдают (как бы чего не вышло!). Мастер на производстве сжалился, принес соду (разумеется, в нарушение режима). – Ну, теперь я живу!


В шпаклевочной Марьяна (Маринин) разрисовывает платок – «марку» – цветными стержнями. Потом рисунок закрепляется в солевом растворе. Сюжет: под деревом девушка, перед ней море с громадным лайнером, вдалеке маяк. Называется – «После шторма».


– В тюрьму ворота широкие, а назад, ох, какие узкие.


– Разменял третий десяток, ну, потом раскрутился, и дали пыжа (расстрел).


Святуля влезает на второй ярус шконки.

– Ну и неуклюжий ты!

– Нет, я очень уклюжий!


Капитан Махалов ведет политзанятия:

– Вместо того, чтобы пьянствовать, изучайте (на свободе) директивы съезда!

Статья из «Агитатора» об успехах строительства социализма на Кубе. Сто тысяч безработных кубинцев «принудительно привлечены к общественно-полезной работе».

– То есть посажены в лагерь?

– Ну, не знаю, как там конкретно. Производство выросло в два раза!

Рассказывает о вольной жизни завсегдатаев тбилисских подвальчиков и духанов: – Этих бездельников тоже было бы неплохо привлечь.

– А вы сами-то верите в коммунизм?

– Верю!

– Конечно. А что вам еще говорить!


– Семь лет работал на кума, а узнали только в последние месяцы. Считался в доску свой. Жил в лучшей семье. Четыре БУРа оттянул. С водкой не раз попадался. Все семь лет от звонка до звонка оттянул и все время стучал. Узнали – сначала никто не поверил: «Чтоб Симоха стучал…» Он из БУРа на зону уже подниматься не стал. Дело прошлое, убили бы. Два последних месяца у кума отсиделся.


Законы «малолетки»:

За подлянку считается: курить «Приму» – из-за красного цвета коробки, поднимать оброненные деньги, хлеб, сигареты, мыть голову, тело и ноги одним и тем же мылом.

Все не устоявшие – «чушки», «чухна», их за людей не считают и издеваются как только могут.


Плакаты:

Надо уметь сливать свою жизнь с общественной жизнью!

С чистой совестью – на свободу!

Знай и помни всегда – в твоих руках твоя судьба.

Признание вины – половина исправления. Умел ошибаться, умей и исправляться.


Ваня – лагерный шут. Горбатый, однорукий дурачок. Срок получил «за покушение на жизнь представителя власти». Стоял он с мужиками у пивного ларька за своей законной кружкой пива. Подошел милиционер и берет без очереди. Все смолчали. А Ваня вывернулся:

– Ты что лезешь без очереди?!

– А иди ты…

– Ах та-ак! Я маленький, горбатенький, ловконький… Кэ-эк садану ему по башке кружкой! А что он без очереди лезет.


Ваня бреется.

– Мне не стыдно и порезаться – я одной рукой.

Бритву открывает о голый живот.

– Вот хожу без рубашки, грязная она, а новую не выдают. А мне бы девчонку подходящую – я маленький, горбатенький, симпатичненький.


Цыган Коля Машиновский. Сидит за исконное цыганское ремесло – конокрадство. Но служил в армии, работал шофером. Рассказывает, как не попал на химию. Сидит комиссия из трех человек и решает, кто достоин отправки на химию, кто – в лагерь.

– Ну, как, Машиновский, осознал свою вину?

– Конечно.

– Вот недавно Сличенко приезжал в Горький, слышал, наверно? Не пришлось тебе увидеть?

– Ну, что ж, говорю, – в следующий раз увижу.

– Кем работал на гражданке?

– Шофером.

– Машину тебе не дадим, а что если лопату побольше?

– Ну, думаю, пойду на химию. Повеселел. Говорю:

– С удовольствием.

А прокурор: – Предлагаю на стройки народного хозяйства не отправлять: перед арестом не работал, пил.

На зоне нашли ему подходящую работу – пахать «запретку». Воры такую работу отказываются делать.


Куликов:

– Эх, Витя, суд – это одна формальность. Если характеристики хорошие, они и не вспоминаются. Зато если плохие, тут уж прокурор взовьется: «тунеядец, пьяница». Обвинить во что бы то ни стало! Если на тысячу одного оправдают, прокурор считает себя оскорбленным.


– А-а, адвокат! Он ничего не сказал. У меня самого речь была вдвое длиннее. Народные заседатели сидят, как пешки.

– Не «как», а именно – пешки!

– Сколько запросил прокурор, столько и дают, а то и больше. А отправят или не отправят на химию, и вовсе зависит от того, с какой ноги встал судья. В зависимости от того, нужно или не нужно отправлять партию людей, найдет причины: «Характеристики отрицательные». А они положительные. «Пил!» А я не пил вовсе.


Пожар в токарном цехе. Приехало начальство. Зашли трое в шпаклевочную.

– Чего сидишь?!

– Работа такая, сидячая.

– Что, спрашиваю, развалился?!

– Спина затекает. Устает в одном положении.

– Если устает, работай стоя или на коленях!


Бригадиру Маслову надо вырваться на «химию». Начальнику цеха хочется провести уборку помещения в нерабочее время. И вот Маслов заявляет: «Завтра, в выходной, выйду с бригадой на уборку». Это – «почин пятого отряда». Вечером узнаем мы, вторая смена. «Ну, как, ребята? Надо поддержать почин. Вся колония откликнулась и выходит». (А мы-то, «инициаторы почина» еще не знаем о своей «инициативе» – а уже вся колония откликнулась!) «Ведь вы же советские люди!»


Плакат:

При зачистке помни: твоя норма 4898 ножек.


Утро. В баню ведут арестантов БУРа. На завалинке барака – ближе подходить нельзя – сидят человек пятнадцать: посмотреть на своих и сделать «переброс» («перелом»). Дверь в баню захлопнулась, подбегают к окну и знаками показывают, где заначка. Не увидели! Общее разочарование. «Перелом» – 6–10 пачек «Памира». Утро чистое, свежее, после небольшого дождя. Поблескивает чистый деревянный настил. И ощущение: мы-то вольные, свободные люди, а они – бритые арестанты.


Слава Рожков о ШИЗО:

– Как-то ненормально, неуютно, людно. Четыре стены. Как начнут шесть человек бить пролетку – только ветер по камере!


Боря Семенычев:

– Студент, кнокни (угости), что ли, землячка!

Он же, радостно улыбаясь, рассказывает, как, дело прошлое, собрав снаряжение, садились в мотоцикл и ехали куда-нибудь в поселок бомбить магазин:

– Пока лезешь, боишься, а там уже чувствуешь себя хозяином!

Он же рассказывает: учительница завещала школьному кабинету физиологии свой скелет. – Вот не стал бы продаваться! Вдруг бессмертие существует. А тут кто-нибудь мой мосел открутит!


Большая семья из-за постоянных внутренних трений распалась. «Хотим разойтись по масти. Слишком разные люди. С кем останешься? С земляками?»


Василий Павлович Куликов:

– Собрались мужики на заработки в Сибирь: «Хоть там-то заживем по-человечески».

– А ты что, Василий, али не едешь с нами?

– Нет, мужики. Подумал я – ведь и в Сибири тоже Советская власть. Через год воротились не солоно хлебавши.

– Я же вам говорил.


Бригадиров Воронина и Борисова «кинули» на комиссии. «Пока не наведете в бригадах порядка, на химию не пойдете. Через одного дышат ацетон, в ШИЗО 47 человек сидят!»

– Вот им плохо, что бригадиры стараются, из шкуры вылезают. Сейчас они ядро. Отправить на химию Воронина, Борисова, Сатдыкова – кто козлятничать будет?


Соловьев. Деревенский парень. Крупногубое умное лицо. Трудяга. Сидеть без дела не привык. Курить не уходит. Шлифовщики на него обозлены: из-за него норму увеличат. Выговаривают ему. Высмеивают. Он смущается, оправдывается, отводит глаза.


– Сначала, ох, как дико в тюрьме показалось. Детишки, думаю, там без меня, а я тут…

– А я долго не мог привыкнуть в тюрьме ходить в уборную. Стыдно как-то. Столько народу…


– Тот прав, у кого больше прав!


– И пьет он через соломинку мою кровь первой группы!


Плакаты:

Если что-нибудь делаешь, делай хорошо.

Равняйся на коллективы высокопроизводительного труда и примерного поведения!

Повышение производительности труда – важнейшая общенародная задача.

Выполнение норм выработки – твой вклад в общенародное дело.

Каждый способный к труду заключенный обязан трудиться и выполнять нормы выработки.


Пропал любимец – дымчатый кот. Какое-то время спустя на крыше барака нашли его останки. На 16-й зоне съели собаку.


Зэки дразнят нерусский конвой:

– Ну, как, французы? Куда идешь? – Сыр, масло. – Что везешь? – Махачкала.


После изгнания шныря из барака Мишин предложил: «Давайте я буду шнырем». Страсти разгорелись: – Падла, не топит совсем! Где топил? В 12 часов была такая же, как и сейчас! – Дров нет. – А кто за тебя таскать будет? Ух, козел! – Что ругаете шныря, если печка такая, не натопишь. – Да он и не топил! Вот падла, кровь пьет.


«Хозяина» – начальника лагеря майора Репина перевели в Управление. Толковье среди зэков: – Своя рука у него там есть – все Управление стоит на ножках Репина.


Слава Рожков:

– Знаешь, чего мне сейчас не хватает? ШИЗО. Выйдешь оттуда – новости, приколы. Месяц летит незаметно.


– Заходят ко мне, закурить предлагают. «Послушай, возьми на себя две квартиры?» Ну, кому нечего терять, те берут. Я отказался. Московские тюрьмы переполнены, клопы. Если на химию попал сразу после суда, потом еще можешь выйти снова. Этапировали нас через Ярославль, Вологду. Вологодская тюрьма маленькая, еще с Екатерины. Ни заправки тебе, ни уборки, кормят таким пойлом.


Женская колония на Автозаводе.

– Сроки большие: 5, 10, 15 лет. С одним–двумя годами очень мало. Очень много сидит за убийство. Кормежка гораздо лучше, чем у нас: первое и второе на завтрак и на ужин. Вот они наливаются соком и пасут друг друга. Мы там выполняли слесарную работу под конвоем автоматчиков. Иначе разорвут на куски. Вот так мы сидим, так – они.

– Ну, наверное, щупал?

– Тех, кто помоложе, конечно.


Девушка-баптистка (ст. 142). Срок три года, за веру. В камере, на Большом спецу, сидит с двумя воровками и цыганкой.

– Красивенькая такая. Я, когда баланду разносил, всегда задерживался у их камеры. Все пробовал разговаривать с ней.

– Ну и что?

– Так, немного. Сидит, потупившись, и все вышивает.


– Глаз соломой не заткнут – уже красавица. Я ей такое написал – от радости все голяшки о……а.


Володя Бычков (Бычок):

– Еду я как-то в электричке в Дзержинск. Смотрю: девчонка напротив сидит симпатичная. Думаю: как познакомиться. Тут какой-то пьяный подсел с женой и давай к ней приставать. Я встал и к-э-э-к врежу ему, а потом за шиворот и выволок на платформу.

– И не боялся? А если бы у него – разряд, или стоял бы покрепче?

– Я все взвесил сначала. Ну, потом подсел к ней, познакомились. Проводил ее. Ходили два месяца. А потом наскучило. Очень уж у нее все просто. А в жизни не так.



Мамай, старый надзиратель, рассказывает об особом режиме – особняке, бывшем перед нами. Хвалит. В изоляторе сидели всего 5–6 человек. План все делали. «Вы нам только чай завезите – каждый месяц будет перевыполнение». Крысятники считались у них хуже козлов. Нерусских много было: кавказцев, латышей. Латыши крысятников били не раз. Изобьют, положат на крыльцо санчасти, нажмут звонок и убегут. Одного избили до смерти. Так и не нашли, кто.

Уезжали – много заначек в рабочей зоне оставили. Утром объявляют: «На этап!». Они все давай проситься в зону: «Гражданин начальник, то да се надо…» – «Нельзя!» Волосы на ж…е рвали. Потом долго еще находили чай, деньги. Самая большая заначка чая 13 кг 800 гр.

Никто не козлит так, как вы, общий режим. На ментов пишут! Меня ведь не е…т, что ты ацетона надышался, но твой же сосед меня и вложит. А у особняка – он идет к оперу поговорить о семье, а за ним уже двое в дверь смотрят. На пальцах разве что мог оперу показать.

Хороших книг увезли из библиотеки полные мешки. «Вычитайте, – говорят, – из личных денег стоимость. А книги не отдадим!» И так и сяк пробовали, а этап отправлять надо.


Бомж Федя Маслов, кличка Москва. Отрядный, капитан Махалов, показывает, как он умывается: двумя пальцами трет глаза. Федя заходит ко мне: «Я к вам пришел навеки поселиться, чтобы найти у вас приют. Ну, как Студент, может, угостишь чем-нибудь земляка?» Намазывает хлеб маргарином, довольный: «Ты только корми меня, я тебе столько нарасскажу».


Слава Рожков:

– В Арзамасской тюрьме камера – конюшня. Заходим мы в камеру, а их, малолеток, на нарах, как гороху. В обед им дополнительно выдают два пирожка. Не принесли – они давай колотить в дверь мисками, стучать, кричать. У всех срока по 8–10 лет – и хоть бы что. Отдай им два пирожка, и все тут! Рядом лежат два почти пацаненка. «А вы за что, голуби? Ограбили, что ли, кого? – Не-е, 102-я (убийство). – Какая?! – 102-я. – Кого? – Бабку». Она им какую-то херню не дала.


– Спросил у больного здоровья!

– Да у тебя вывеска – за три дня на мотоцикле не объедешь!


– Эй, ты, узкопленочный! Дай я тебе всю маковку до крови исцелую!


– Смотри, Студент! Прикинулся вещмешком. Будешь шконки на ушах выносить!


– Павел Васильевич! Не испытываешь желания поработать?

– Да нет уж, я, пожалуй, в бараке останусь.

– Ну ты жульман!

– Гы-ы, я службу понял! Я свое еще на гражданке отработал!

– Ну, гнилой! Прогнил насквозь!


– С понтом – приезжий! Ничего не знает! Все воры, один он сирота!


– Да будь я у тебя в армии сержантом, слезами обливался бы!

– Ты меня не знаешь.

– Знаю я тебя, трусоват ты. Не иди мне здесь 77-я «прим», а только 15 суток, я бы тебя каждый день мацал!

– А я… я бы убил тебя!


Стенды в культкомнате:

9-я пятилетка в действии

Жизнь отряда № 5

Моральный кодекс строителя коммунизма

24-й съезд КПСС

Газета «К новой жизни!»

Карта полушарий


Список руководителей секторов:

СКО – совет коллектива отряда

СВП – совет внутреннего порядка

СБС – санитарно-бытовой сектор

ООС – общеобразовательный сектор

ПМС – политмассовый сектор

СМС – спортивно-массовый сектор


Замполит Кузнецов:

– Ни-ч-ч-его, ни-ч-ч-его не делают!

Глядит вверх и быстро-быстро моргает глазами.

– Вы дадите вешалку?

– Какую вам, гражданин капитан, веревочную?

– Плечики мне нужны, плечики. Будет план?

– Нет!

– Ни-ч-ч-его не делают!

Звонит куда-то по телефону:

– Вы нам тут какого-нибудь передовика производства пришлите. У нас совершенно план проваливается. Пусть выступит, расскажет. А то у нас ну ни-ч-ч-его не делают!

Приводят парня с наколкой, раздевают.

– Вот, смотрите: ни-ч-ч-его не делают, только колются! Коннов, вы колетесь?

– Нет.

– Ты, Ноздренко?

– Да, есть у меня одна наколка.

– Вот, вот! Ни-ч-его не работаете. Куда ты положил трусы? Убери сейчас же эти лохмы! Ну, что? Вывести вас на улицу в таком виде?

В это время приносят новую стенгазету.

– Ну, что ты принес?! Ни-ч-ч-его не работают! Вот купил для библиотеки сто книг. Как только подмерзнет дорога, привезу. Но если будете делать из них книжки лагерного пошиба, все отдам в вольную библиотеку. Как только дороги подмерзнут. Все отдам. Ни-ч-ч-его не смотрите, не храните. Все отдам.


Политзанятия:

– Докладывает заключенный Помазов.

– Не надо – «заключенный». Это слишком оскорбительно. Просто: дежурный такой-то.


Особый режим, надолго и прочно оторванный от большого мира, устраивался на зоне по-хозяйски. Разбили клумбы, грядки, подкармливали всякую живность. Например, в столовой жила старая, уже совсем седая крыса Машка. Постучат по полу – она выходит, знает, что никто ее не обидит. Кота Ваську научили выполнять всякие команды. «Васька, Репин!» – кричат. Он замяучит – и в дверь. В бараке, в нескольких местах, уходя, выцарапали надписи: «Ребята, не обижайте дымчатую кошку» (Это ту, которую съели). Общий режим пришел, все порушил. – Особо-общий – вот как нас прозвали!


Зима 1971 года. Шерстки. Встречаются два этапа: общий режим, только что принятый конвоем с поезда, и особый, который в освободившемся «столыпине» отправляют дальше на Север, в Коми. «Общий» конвой согнал с дороги и посадил в снег. «Особый» оцеплен конвоем вдвое гуще, офицер идет с пистолетом в руках. «Особый» – здоровые ребята с узлами, гитарами. Кричат новичкам: «Не давайте им (надзирателям) воли, а то они вам на шею сядут!»


Эпос города Бора:

Двое подрались, один порезал другого, потом сговариваются, как возмещать расходы.

– Костюмчик попортил? Плати. Рубашечку? Плати. Шкуру? Шкура нарастет. Полтора месяца больнички? Плати.

В общем, заплатил он мне рублей 400. И в ресторан пригласил. Выпили, потом друзьями стали. Я порезал – тоже платил. Приходит ко мне: «Ну, как, Володя, сделаемся? Костюм – незаметно, а за рубашечку плати!» Открываю шкаф – у меня там новенькие нейлоновые рубашки: «Бери любую».


Рассказывает Слава Рожков:

– КПЗ в Арзамасе. В соседнюю камеру посадили мальчонку. Одного. Сначала свистел, потом затянул песни, и так до вечера. Надзиратель зашел в камеру и приказал замолчать. Запустил в него коробкой домино. Вязать его, а он – кусаться, а потом галстук на шее надзирателя затянул так, что тот чуть не задохнулся. Закрыли его – он в дверь колотить. «Ребята, мальчонку вам дадим, вы уж тут его приструните». Юра, здоровяк – штангист: «Давайте. Я его мигом успокою». Заходит пацаненок: белобрысый, сероглазый, жмется к двери. Подвинулись на нарах. «Садись!» – «Вы не беспокойтесь, дяденьки». Дали ему матрасик: «Ложись!» – «Спасибо, я здесь в уголке пальто постелю». Постелил аккуратно свое пальто в крапинку и свернулся.

Утром рассказал свою историю. Зовут Стасик. Отца, матери нет. Есть только сестра. Работает здесь же в КПЗ надзирательницей. «Ментовка». Этот Стасик уводил велосипеды. На следствии: «Сколько украл?» – «Два, дяденька». – «Только два?» – «Два». – «А это чья работа?» Сознался: шесть. А там новые свидетели. Еще раз сознался: одиннадцать. «Так, черт возьми, сколько всего?!» – «Шестнадцать».

Вышел на прогулку, увидел свою сестру и ну кричать ей: «Ментовка! Ментовка!» Опять посадили в одиночку. Еще и прогулка не закончилась, смотрим: дым повалил из его окна. А это Стасик свое пальто в крапинку поджег! Возвращаемся с прогулки – а он в нашей камере, лежит спокойно на нарах.


С «особого» исправляющегося иногда переводят на строгий режим. Радышев сидел с одним из таких. Больше всего его поразило то, что тот имел свою миску и будильник.

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Очень это неприятно, когда рано утром тебя будит надзиратель со словами: «С вещами! На этап!» Куда? Через три дня мой срок заканчивается. Я специально отработал зимой три воскресенья на разгрузке баланов. И эти три дня у меня – выходные! И я все приготовил для достойных проводов из зоны! В последней бандероли родители прислали мне, по моей просьбе, несколько пачек болгарских сигарет ВТ и полкилограмма растворимого кофе. Кофе к этому времени к передаче уже запрещен. Но старший по бараку Ганин переговорил «с кем надо», и они получают свою долю, а я свою.

Но главное – куда и зачем меня отправляют?! Мотать новый срок? Вполне возможно. Ведь у гэбэшников осталось много неиспользованных в деле оперативных материалов. Да и в зоне я кое с кем разговаривал довольно откровенно.

Однако делать нечего. Быстро-быстро со свой семьей и соседями завариваем кофе. Раздаю сигареты. Прошу освобождающегося сегодня Борю Семенычева передать открытку родителям, чтобы они не ехали 22-го встречать меня за 300 километров в Шерстки. «Передашь? – Бля буду, передам!»

И вот я уже стою на вахте. В руках у меня авоська, растянувшаяся до земли от книг, тетрадей, писем. Предстоит шмон. Контролер дед Мазай, старый, многоопытный надзиратель: «Бумаги не пропущу! – Но это же все письма, они прошли цензуру, а книги мои, без штампов! – Ничего не знаю!»

На мое счастье идет цензор Цветкова. Я прошу ее подтвердить мои слова. «Да, да, я все это проверяла, можно пропустить».

И Мазай пропускает меня с моими драгоценными бумагами.

В столыпинском вагоне до первой остановки я сижу в купе один. Но в Буреполоме в мое купе вваливаются несколько мужиков. Все они едут в Горьковскую тюрьму, а дальше, – кто в больничку, кто на пересылку. Угощаю их последней пачкой ВТ. Обсуждаем с ними мою ситуацию и приходим к выводу: да, скорее всего, хотят на меня завести новое дело, иначе зачем за три дня до освобождения дергать с зоны.

И еще одна мысль, пустяковая вроде, свербит: я уже отрастил на голове волосы на два пальца, а в тюрьме обязательно погонят в баню и остригут наголо.

Вот уже на горизонте поднялся синей полосой правый берег Волги с Городом наверху. Вот медленно проезжаем Московский вокзал. Состав еще долго маневрирует на запасных путях среди вспухших от весенней воды болот и озер. Уже начинает смеркаться. Наконец появляется конвой, овчарки, воронки. Едем по городу, пытаясь в щелки вентиляции сориентироваться, по каким улицам нас везут.

За нами захлопываются ворота тюрьмы. «Предбанник». Во время шмона, после личного досмотра, сержанты бросают на стол сетку с бумагами.

«Мужики! Ну только что в зоне все шмоняли. А через три дня, – тут я показываю на свою слегка обросшую волосами голову, – я освобождаюсь, опять шмонять будете!»

«Ладно, проходи!»

Надзиратель приводит меня в камеру на Большом спецу. Я в ней один. На следующий день жду вызова на допрос или беседу. Не вызывают. Выводят на прогулку. Прогулочный дворик здесь – крошечный сектор, сторона окружности метров пять. Кроме стен тюрьмы из него ничего не видно. И ничего не слышно. На другой день меня опять никуда не вызывают, и я успокаиваюсь.

22 апреля. Суббота. 5:30 утра. «С вещами!» По пустым коридорам спускаемся в «предбанник». Офицеров не видно. Одни сержанты. Досмотр. Опять мои бумаги на столе. Я притворно взмолился: «Ребята! Три дня назад в зоне шмоняли, потом снова здесь на входе. Сколько можно возиться с макулатурой?!»

Ленивые, похмельные ребята с макулатурой возиться не хотят:

– Ладно, забирай!

Мне выдают справку об освобождении. Смотрят в нее:

– Слушай, тебя не по случаю дня рождения Ильича освобождают?

– Нет, по окончании срока.

– Ну, ступай!

– Как? А деньги на дорогу? Мне положены деньги на проезд.

– Какие деньги? В справке ничего нет.

– Должны быть. Я в лагере зарабатывал. Да в любом случае должны быть. Что мне, пешком идти?

Ребята мнутся.

– А куда тебе ехать? Где живешь?

– Вообще-то недалеко, в самом городе. Московское шоссе. На два автобуса нужно 12 копеек.

И вот эти похмельные сержанты м-е-дленно шарят у себя по карманам и на троих набирают медью 11 копеек.

– Ладно, как-нибудь доберусь.

Прохожу через узкую дверь проходной и вхожу в сияющий под солнцем, чистый после ленинских субботников, с утра малолюдный город. Напротив сверкают главные здания университета.

Решаю, что надо сначала доехать до площади Минина, к Светлане Павленковой и Елене Пономаревой, которые также ждут сегодня моего возвращения, оттуда позвонить родителям. Сажусь в полупустой автобус. На мне телогрейка со снятой биркой, кирзовые сапоги, ватная шапка. Похоже, никто не обращает внимания.

Ульянова, 12. Поднимаюсь на третий этаж, звоню в дверь. На пороге Светлана. Голова после ванны обмотана полотенцем. По лицу пробегает целая гамма чувств: испуг, недоумение, узнавание, радость. Обнимает меня и кричит сыну: «Витька! Беги скорей за тетей Леной!» Появляется сонная Елена: «Ну, вот, ты все нам испортил! Мы тебя хотели на вокзале с цветами встречать!»

Меня усаживают за стол: «Ешь, не спеши. Мы сейчас вызовем такси».

Я звоню домой и слышу прерывающийся голос матери: «Приезжай скорее!» (Мою открытку они получили – не подвел Боря Семенычев.)

В такси со Светланой и Еленой подъезжаем к нашему дому, прощаемся до вечера. Я заторможенно стою перед подъездом. С балкона мне машет мама: «Скорей поднимайся!» Ей, видимо, не хочется, чтобы соседи видели меня в зэковской одежде.

Днем идем в больницу к отцу, он после тяжелого инфаркта. «Теперь твой приезд – для него лучшее лекарство».

Вечером в нашей тесной хрущевке собираются родственники, друзья, соседи.

В этот день все мы счастливы. И еще не знаем, кого и какие испытания ждут впереди…

P.S.

В начале июня я подал заявление в областное УКГБ с просьбой вернуть мне из моего уголовного дела техникумовский диплом. 13 июня диплом мне выдал Сергей Савельев, уже капитан. Я покосился на звездочки:

– Быстро растете, гражданин начальник.

Он обиделся.

– Вы что, думаете, для нас главная цель – посадить кого-то, чтобы провернуть дырку для ордена? Нет, если дело доходит до суда, значит, мы где-то недоработали, не провели необходимых профилактических мер. Но в крайних случаях приходится принимать жесткие меры.

– То есть в моем случае?

– Да. Вы ведь, по сути, работали на иностранную разведку.

– На какую же?!

– На британскую.

– Это как?

– Сами посудите. Ваши взгляды, несомненно, сложились под влиянием Пугачева, Пугачев находился под влиянием Оксмана, а Оксман работал на английскую разведку.

– Каким же образом?

– Под псевдонимами X, Y, Z он опубликовал в британской прессе несколько антисоветских статей.

– И о чем же статьи?

– О положении в советской литературе. Статьи антисоветские. Видите, какая цепочка прослеживается!

ПРИЛОЖЕНИЯ

В Прокуратуру РСФСР

от Помазова Виталия Васильевича


ЗАЯВЛЕНИЕ

2 февраля 1971 года я был приговорён Горьковским областным судом к 4 годам исправительно-трудовых лагерей строгого режима по ст. 70 УК РСФСР. Определением судебной коллегии верховного суда РСФСР приговор изменён: ст. 70 переквалифицировала на ст. 190-1, срок снижен до 1,5 лет.

Основанием для обвинения явилась написанная мной в 1967–68 гг. книга – социологическое исследование «Государство и социализм». Книга под моим именем была напечатана в нескольких экземплярах и роздана студентам и преподавателям Горьковского госуниверситета.

Работа состояла из трёх основных разделов. В первом были систематизированно представлены и прокомментированы теоретические положения Маркса, Энгельса, Ленина о становлении, развитии и отмирании социалистического государства, о его формах, устройстве государственных институтов, о положении различных классов и общественных групп при социализме.

Во втором разделе анализировался реальный социализм таким, каким он сложился в нашей стране к концу 1960-х годов: экономика, социальная структура, принципы управления, функционирование партийного и советского аппаратов, суда, армии, милиции. При этом указывалось на существенное расхождение между теоретическими представлениями о будущем обществе и реально сложившейся общественной системой, между теорией марксизма и некоторыми положениями принятой в 1961 г. программы партии. Как следствие такого расхождения приводились отрицательные явления, те самые, которые сейчас свободно обсуждаются в советской печати.

В третьем разделе прослеживались исторические факторы, причины и социальные механизмы, обусловившие такое развитие общества, обсуждалась возможность и необходимость коренных перемен в экономике, общественной жизни в сторону их демократизации.

Все основные мысли этого исследования родились на семинарах по научному коммунизму и истории партии. Желание изложить их в специальной работе было вполне естественно: в факультетском бюро ВЛКСМ я отвечал за идеологическую работу. Единственными цитируемыми авторами были Маркс, Энгельс, Ленин. Вся статистика приводилась исключительно по советским источникам. Ни один из 39 свидетелей по моему делу не указал на какие-либо противоправные высказывания или действия /наоборот, были даны самые лестные характеристики/.

Несмотря на это моя книга была охарактеризована областным судом как «антисоветская», Верховным судом переквалифицирована в «клеветническую», хотя и написанную «без умысла на подрыв и ослабление» власти /хотя по самому смыслу клевета как раз и предполагает умысел, сознательное искажение правды/. Маленькая деталь: за распространение книги я уже был наказан – исключён из университета, отправлен в стройбат, отслужил 2 года – и никаких новых обстоятельств в моём «деле» к моменту суда не появилось.

Я не признал себя виновным, полагая, что в цивилизованном обществе свобода слова является естественным правом каждого человека. Прав я или ошибаюсь, хороши или дурны мои взгляды – я имею право на их выражение. Это право закреплено в Конституции, провозглашено во Всеобщей Декларации Прав Человека /ст. 19/.

Прошло полтора десятка лет. Давно погашенная, но тянущаяся за мной по анкетам судимость мешает мне заниматься общественной и литературной деятельностью, не раз препятствовала в получении работы, жилья, прописки. На протяжение всего этого времени я ощущаю на себе липкую паутину гэбэишного сыска. Из года в год вызываются на нигде не узаконенные «беседы» мои знакомые, знакомые моих знакомых: у них выясняют, с кем я встречаюсь, о чём говорю, что читаю, рассказывают небылицы обо мне /десятки высокооплачиваемых людей так «работают», «приносят пользу» своему Отечеству/.

И вот наступило «время долгожданных перемен», время «всеобщей гласности», «нетерпимости к недостаткам», и выяснилось, что на протяжении двух последних десятилетий «наблюдался застой в экономике и общественной жизни», допускались «бюрократические извращения», что многие лица, занимавшие крупные государственные и партийные посты /вплоть до министра МВД Щелокова и члена Политбюро Романова/, «нарушали законность», «принципы социалистической морали», что теперь надо «восстанавливать социальную справедливость», коренным образом перестраивать экономику, управление, психологию людей.

Как сказал поэт: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье». С этого расстоянья и выясняется: я был осуждён за мысли и идеи, которые высказаны на XXVII съезде и развиваются в последовавших постановлениях и газетных выступлениях. Разница только в том, что я их высказал на 18 лет раньше и в более сжатом, последовательном, связном и теоретически обоснованном виде. Так, в своей книге я исследовал феномен гос. бюрократии на всех уровнях, её место и роль в нашем обществе, её отрицательное влияние на экономику, культуру, общественную жизнь. В работе было статистически проиллюстрировано снижение темпов роста советской экономики и предсказан последовавший застой, была указана связь между недостаточностью демократии в управлении и общественной жизни, с одной стороны, и научно-техническим отставанием, общественной апатией, алкоголизмом, коррупцией, нерациональным использованием природных ресурсов – с другой.

Оговорюсь: я вовсе не претендую на какую-нибудь пальму первенства. Средний российский интеллигент 20 лет назад и сейчас понимал и понимает действительность глубже и имеет куда более основательные суждения по общенациональным вопросам, чем многие снятые и неснятые члены ЦК.

В 1960–70 годы появились тысячи писем, проектов, докладов, памятных записок, исследований, обращенных к властям и соотечественникам. Их авторы, не дожидаясь «времени долгожданных перемен», критиковали местные злоупотребления, остро ставили вопросы общенационального значения. Многие из них поплатились за свою критику работой, карьерой, свободой. Сошлюсь только на несколько публикаций «Литературной газеты», рассказавших нам о сломленной судьбе комсорга одесской мореходки Николая Розовайкина /«ЛГ», 19 янв. 1983г./, о мытарствах бакинского замполита Намеда Алиева /«ЛГ», 2 апреля 1986 г./, о бессонных тюремных ночах узбекского педагога Дильмуратова /«ЛГ», 18 сент. 1985 г./.

Почти как цитату из собственной работы 18-летней давности читаю в сегодняшней газете: «... Дело вовсе не в конкретной личности, которая занимает конкретное кресло. Сама должность, кабинет, кресло должны быть под постоянным общественным контролем, открыты для критики, подвержены общественному взгляду, немыслимы без гласности. Гарантия – в демократических преобразованиях нашего общества, в перестройке управления экономикой. Гарантия – в невозможности жить по законам корпоративной морали, при которой должность и занимаемый пост сами по себе являются индульгенцией за безнравственные поступки и негласной надбавкой к зарплате в виде благ и преимуществ, недоступных простому смертному, а не в том, что того или иного руководителя лишат индульгенций и надбавок. Гарантия, наконец, в создании такой общественной атмосферы, при которой донос считался бы самым позорным из человеческих пороков» /«Лит. газета», 16 июля 1986 г., Ю. Щекочихин, «Комментарий к прошению о помиловании»/.

Хочу продолжить дальше: подлинной гарантией демократических преобразований явился бы пересмотр всех уголовных дел, в которых было нарушено право граждан на свободу слова, совести. Такой гарантией было бы исключение из уголовного кодекса РСФСР статей 70 и 190-1, противоречащих статье 50 Конституции СССР, международным правовым обязательствам Советского Союза (Кроме Всеобщей Декларации Прав Человека к ним относятся Пакт о гражданских и политических правах, ратифицированный нашей страной в 1974 г., 3-я часть Заключительного Хельсинкского Акта и другие) и позволяющих всякую неугодную критику, всякое несогласие подгонять под ярлыки «антисоветский», «клеветнический».

В качестве одного из первых шагов прошу Верховный суд РСФСР и Прокуратуру РСФСР пересмотреть моё дело с целью РЕАБИЛИТАЦИИ за отсутствием в моих действиях состава преступления. Полагаю, что положительный или отрицательный ответ на это частное заявление будет весьма показателен для оценки всего происходящего в нашей стране.


13 августа 1986 г.






В Прокуратуру СССР

от Помазова Виталия Васильевича.

Московская обл., г. Серпухов,

ул. Красный текстильщик, 12, кв. 27,

раб. телефон 2-28-67


ЗАЯВЛЕНИЕ

13 апреля 1971 года судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда PCФСР определила мне наказание в 1,5 года лагеря общего режима по ст. 190-1 УК РСФСР /изменив Приговор Горьковского областного суда от 2.02.71: четыре года по ст. 70/.

Основание для обвинения: социологическое исследование «Государство и социализм», написанное в 1967–68 гг. мной, студентом 3-го курса историко-филологического факультета Горьковского госуниверситета.

Виновным себя я не признал, полагая, что научные построения могут быть правильными или неправильными, но никак не клеветническими. А свобода слова является естественным правом каждого человека, правом, закрепленным в Советской Конституции.

С 1968 года не прошло и 20 лет, как выяснилось: я был осуждён за мысли и идеи, провозглашенные на XXVII съезде и последовавших пленумах ЦК, XIX-й партконференции.

В начале перестроечной «оттепели» я подал /13.08.86/ в Прокуратуру РСФСР подробно мотивированное заявление на реабилитацию.

Заявление из Прокуратуры РСФСР было переправлено в Горьковскую прокуратуру. Оттуда зам. прокурора области В.П. Петров, не листнув даже моего дела (это видно из ответа: он ссылается на показания свидетелей, хотя ни один из 39 свидетелей не подтвердил следовательско-судебной версии, из-за чего дело развалилось, и замена 4 лет по ст. 70 на 1,5 года по ст. 190-1 просто спасала «честь мундира»), а справившись о нём, скорее всего, телефонным звонком в областное ГБ, бестрепетно отписал: оснований для реабилитации не имеется.

На основании его ответа /от 8.10.86/ составлен ответ Прокуратуры РСФСР от 14.10.86 (ст. советник юстиции А.Я. Пахмутов). В результате я получил такую привычную в родной стране отписку, «по форме правильно, по существу – издевательство» /Ленин/.

Прошло ещё два года. Прошли пленумы Верховного суда, осудившие, в частности, практику подобных отписок. В печати /«Известия», «Огонёк», «Московские новости»/ выступили видные юристы и правоведы и компетентно растолковали, что ст. 190-1 является антидемократической /не юристам это было ясно с самого начала – группа ученых и известных деятелей культуры в письме в Верховный Совет протестовала против введения этой статьи в УК сразу же в 1966 г./ и будет изъята из нового УК, а ст. 70 пересмотрена или также изъята.

Естественной справедливой и законной мерой при этом была бы реабилитация всех людей, осуждённых только за то, что они выступали против порядков, установленных в нашем Отечестве кунаевыми, щелоковыми, брежневыми, рашидовыми. /Эти люди начали дело перестройки тогда, когда многие нынешние перестройщики успешно делали карьеру, упрочняя застой/.

В ожидании такого разумного гуманного акта восстановления справедливости для всех я воздерживался добиваться личной реабилитации. К сожалению, наша Фемида не спешит, а восстановление справедливости даже в одном взятом случае будет на пользу всех, поэтому: прошу пересмотреть мое дело /с запросов всех материалов в Прокуратуру СССР/, отменить приговор 1971 года за отсутствием состава преступления и РЕАБИЛИТИРОВАТЬ.

Копии моего заявления 1986г. в Прокуратуру РСФСР и копии ответов прилагаю.


28 августа 1988 г.






В Горьковское УКГБ

В Прокурату СССР


ЗАЯВЛЕНИЕ

9 декабря 1983 года на квартире моего друга Павленкова Игоря Константиновича был произведён обыск. Но надуманному поводу /хранение опасных медикаментов/ обыск формально проводили сотрудники МВД, фактически за ними стояло Горьковское УКГБ. Были изъяты магнитофонные ленты /Высоцкий, Галич/, части видеомагнитофона, радиодетали и – главное – книги, бумаги, записные книжки. 15 декабря Павленков покончил жизнь самоубийством.

Позднее почти всё изъятое было возвращено семье. За исключением книг и бумаг. На заявление вдовы Павленкова Самохваловой И.Е. было отвечено: книги, бумаги, записные книжки находятся в УКГБ в «деле Павленкова» и возвращены никак не могут быть, т.к. содержат «антисоветчину».

В то недавнее печально памятное время растяжимая формулировка «антисоветское» накрывала всё, что в данный момент было неугодно центральным или местным властям: обычно наиболее талантливые художественные произведения, исторические и социологические исследования.

Не прошло и пяти лет, как выяснилось: то, что в брежневщину и андроповщину квалифицировалось как «антисоветчина», сейчас – классика. Изданы и издаются «крамольные» /срока за распространение давали!/ «Котлован» и «Чевенгур» Платонова, «Жизнь и судьба» и «Всё течёт» Гроссмана, «Скотский хутор» и «1984» Орвела, «Мы» Замятина, «Слепящая тьма» Кёстлера, произведения Л. Чуковской, Р. Медведева, В. Набокова, В. Шаламова. Выходят или объявлены к печати произведения недавно уехавших из СССР авторов: В. Некрасова, И. Бродского, С. Соколова, В. Войновича, Н. Коржавина. На подходе Авторханов и Солженицын.

И никакой катастрофы не случилось. А дышать легче стало.

Среди книг, изъятых у Павленкова, несколько принадлежат мне: «Доктор Живаго» Пастернака, «Факультет ненужных вещей» Домбровского и «Крутой маршрут» Е. Гинзбург. Произведения эти опубликованы в советских журналах /«Доктор Живаго» в «Новом мире» №№ 1–4, 1988 г., «Факультет» в «Новом мире» 8–11, 1988 г., «Крутой маршрут» в «Даугаве» и «Юности»/. Тексты напечатаны один к одному, никаких редакционных комментариев в изъятых книгах нет. Никаких оснований изымать их 5 лет назад не было, держать в УКГБ сейчас – тем более.

Прошу вернуть мне мою собственность. Помимо художественных достоинств названные книги обладают материальной ценностью – стоят денег, немалых. До начала текущего года книги, насколько мне известно, находились в Горьковском УКГБ. В настоящее время я просто опасаюсь, что их растащат сотрудники Управления. /Так, изъятая 7 лет назад у моего знакомого Вадима Цветкова книга по истории еврейского народа, изданная до революции и, естественно, никак уж не могущая быть «антисоветской», ему не возвращена и в настоящий момент, видимо, украшает чью-то домашнюю полку./

Прошу вернуть мне мои книги /за счёт УКГБ/ по адресу: Московская обл., г. Серпухов, ул. Красный текстильщик, 12, кв. 27, – или передать в Горьком Самохваловой И.Е. по адресу: ул. Загорского, 5-Б, кв. 9.

В случае отрицательного ответа буду вынужден воспользоваться новым законом, дающим право обжаловать незаконные действия должностных лиц. Полагаю, что и остальные книги и бумаги должны быть возвращены наследникам владельца: вдове и детям. Удивляюсь, почему до сих пор это не сделано. Конечно, всякие устрожения приходят в провинцию с опережением, а смягчения – с большим запозданием, однако идёт четвёртый год перестройки, пора и КГБ перестраиваться.

Примеры такой перестройки имеются: Читинское Управление КГБ сотрудничает с неформальным объединением «Мемориал» в установлении памятника жертвам репрессий, передало списки репрессированных в 30-е годы, Минское УКГБ оказало содействие в расследовании на местах массовых расстрелов в 1937–39 гг., в Москве многим гражданам возвращены изъятые ранее книги, архивы.

К сожалению, не везде и не всем хватает сообразительности, инициативы /не говорю о такте/ в подобных делах. Объясняется это, видимо, тем, что многие люди умели только /за приличную зарплату/ «держать и не пущать», а теперь в этом нет нужды и, надеюсь, никогда больше не будет.


9 сентября 1988 г.

Виталий Помазов






Рецензия работы «Государство и социализм»

Содержание работы позволяет сделать вывод, что обвинение автора в клевете на советскую действительность, по моему мнению, не имеет оснований.

Работа отличается определенным догматическим толкованием ряда идей классиков марксизма-ленинизма, а порой и просто ошибочными положениями.

Общий уровень работы говорит об эрудиции и способностях автора.


Д.и.н., профессор, зав. кафедры н.к. ГГУ

З.М. Саралиева

16.12.88






ВЕРХОВНЫЙ СУД РСФСР

Москва, пл. Куйбышева, д.3/7

26.01.90. № 301пс89пр


г. Серпухов, Московской области

Гр. Помазову В.В.


Сообщаю Вам, что Постановлением Президиума Верховного Суда РСФСР от 22 ноября 1989 года протест прокурора РСФСР, в котором ставился вопрос об отмене приговора Горьковского областного суда от 2 февраля 1971 года и кассационного определения в отношении Вас, оставлен без удовлетворения.


Начальник Секретариата Президиума

Верховного Суда РСФСР

Т.А. Амелина






ПРОКУРАТУРА РФ

Москва, К-9, Пушкинская, 15-а

05.05. 1992 г. 13/511-70


г. Серпухов, Московской области

Помазову В.В


Уважаемый Виталий Васильевич!

Ваше заявление о реабилитации рассмотрено.

Установлено, что к уголовной ответственности по обвинению в антисоветской деятельности в 1971 году Вы были привлечены необоснованно и на основании Закона РСФСР от 18.10.1991 года «О реабилитации жертв политических репрессий» по делу Вы реабилитированы. Справка о реабилитации высылается.

Выражаем сочувствие в случившемся и сожаление о запоздалом наступлении справедливости.

Приложение: справка на 1 л.


Прокурор отдела по реабилитации

А.К. Воробьев

Загрузка...