За Байкалом, из-под высокого нагромождения заснеженных скал, круто сомкнутых над длинным туннелем, со стальным грохотом вырвался экспресс и помчался вдоль отвесных горных уступов. Вслед за последним вагоном долго взлетал еще поднятый стремительным движением снежный вихрь.
В каменном безмолвии, гордые, надменные в своей неприступности, застыли горы, ничего не ведая о том, что из прорубленных в них туннелей вырываются поезд за поездом и победным гулом оглашают все вокруг. Словно нехотя, ленивым эхом, горы множили этот гул и снова застывали в снежном безмолвии.
В одном из вагонов в середине поезда жизнь протекала так, как она уже успела установиться за те несколько суток, что пассажиры находились в пути. Длинный вагонный коридор был пуст. Лишь у крайнего к выходу окна стояли плотный высокий мужчина с льняными, зачесанными вверх волосами и совсем юная на вид, в темных кудряшках, девушка — капитан Лаутин и выпускница одного из московских фармацевтических техникумов Надя Симонова, направлявшаяся на работу на Дальний Восток. Она впервые ехала в этих местах, ей все здесь было внове, интересно и немного страшно…
Поезд круто повернул, и девушка в испуге отшатнулась.
— Качает? — улыбнулся Лаутин и поддержал ее за руку. На смуглом запястье ее заметив плоский кружок часов, спросил: — Стоят?
— Что вы!
— Бегут?
— Не выдумывайте!
— Но они показывают странное время…
— Ах, — улыбнулась Надя, — это еще московское.
— Но мы уже четвертые сутки в пути.
— В Хабаровске сразу переведу их на все семь часов вперед. А сколько теперь?
— Десять.
— Большой станции не предвидится?
— Как будто нет. Что вы читаете? — показал он на книгу в ее руке.
— Взяла здесь, в поездной библиотечке. Герман Титов…
Из полуоткрытых дверей их купе то и дело доносился громкий стук костяшек — там без устали «забивали козла». От него целыми часами и спасались Симонова и Лаутин здесь, у окна. То молча, а то беседуя, они все время не отрывали глаз от проносившихся мимо бесконечных зимних пейзажей.
— Вы не заметили, — сказал Лаутин, — немного ранее тут промчался бухгалтер Гнезин из восьмого купе, — злой — страшно!
— Не заметила, — сказала Надя. — Не могу оторваться от окна. Что за чудо, смотрите… Гнезин, говорите? Такой же злой, как вчера?
— Что вы, еще злее!
— Опять, наверное, к начальнику поезда? И все с той же просьбой — чтоб заменили купе? Не надоест же человеку…
— В пятом вагоне, я слышал, он нашел коллегу, такого же холостяка, как и он…
— А Зинаида Семеновна не показывалась?
— Что вы! В такую рань?
— И Мира Ефимовна не появлялась? Как она себя чувствует? Вчера она выглядела неважно. Даже опасались…
— Напрасно. Раз Вася Петров там, — усмехнулся Лаутин, — беспокоиться нечего…
— Знаете, — повернулась Надя к нему, — первые дни я думала, что Петров не случайный сосед по купе, думала — муж. Он так внимателен к ней, так заботлив. Должно быть, трудно ей ехать в таком положении одной…
— Ничего страшного! — уверенно заметил Лаутин. — Вот так, на полном ходу, оно всегда лучше.
Пассажиры в вагоне за несколько дней пути уже успели между собой перезнакомиться, многое друг о друге знали, о каждом имели свое мнение.
Восьмое купе сегодня, как всегда, было закрыто. В нем ехала беременная, на сносях, женщина — Мира Ефимовна Зильберг. Все в вагоне относились к ней уважительно, с каким-то особо бережным вниманием. Она ехала к мужу, инженеру-электрику, посланному полгода назад, после окончания института, на работу в Биробиджан. Сама она окончила педагогический институт, была учительницей. Довольно высокая, стройная и миловидная женщина, теперь она сильно раздалась вширь, несколько удлиненное лицо ее было обезображено пятнами. От этого она чувствовала себя на людях неловко и старалась как можно меньше выходить из купе.
Своеобразно шефствовал над беременной женщиной молодой, двадцатишестилетний гидролог Василий Петров. Ехал он до Хабаровска, с тем чтоб оттуда самолетом добраться до Камчатки, где недавно проходил практику и куда теперь направлялся на постоянную работу. К величайшей досаде Зинаиды Семеновны Зрииной — второй женщины, ехавшей в том же купе, молодой, грациозной, жизнерадостной, гидролог ее как бы вовсе не замечал, все внимание уделяя беременной. То принесет ей из ресторана обед, то закроет дверь, чтоб не дуло, старался, чтоб ничто не мешало ей.
Мира Ефимовна подолгу лежала на своей нижней полке, а когда надоедало и трудно становилось лежать, присаживалась к окну. Полной белой рукой в широком рукаве шелкового халата опершись о столик, тихий, внутрь себя устремленный взгляд больших черных, и в теперешнем положении, красивых глаз долго не спускала она с мчащихся мимо заснеженных зимних просторов…
Зинаида Семеновна редко бывала в купе. Здесь ее одолевала скука. Чаще всего она проводила время в других вагонах, особенно в том, где ехал инженер-технолог из Владивостока Вадим Петрович. Целыми днями тут играли в преферанс. К себе она возвращалась поздно вечером, а утром долго не могла разомкнуть глаз.
Четвертым соседом в купе был главный бухгалтер крупного предприятия Лев Маркович Гнезин, который возвращался из ответственной командировки. Это был человек лет сорока с лишним, с большой огненно-рыжей бородой. Все в вагоне уже знали, что этот закоренелый холостяк никак не может примириться со злой шуткой, которую сыграл с ним билетный кассир в Москве (а может, и сама судьба?), поместив его в одно купе с женщиной на сносях, которая того и гляди может еще, как он говорил, «рассыпаться» у него на глазах…
Лев Маркович целыми днями просиживал в другом вагоне, где ехал такой же, как и он, холостяк, заведующий сберегательной кассой, с которым они случайно познакомились. Сегодня с утра он снова подался к своему коллеге, а заодно и к начальнику поезда — в который раз просить перевести его на первое освободившееся в поезде место.
Широко и плавно покачивало на ходу вагон. Морща широкий красноватый лоб, Лаутин неустанно думал о той новой ответственной работе, в связи с назначением на которую его вызывали в Москву. Возвращался он оттуда со множеством новых планов, которые обдумывал в пути.
— Гляньте, что на нас надвигается! — испуганно воскликнула Надя.
В вагоне сразу стало темно от плотно придвинувшейся к жалобно задребезжавшим окнам огромной каменной массы.
— А вы поглядите вверх, — сказал Лаутин.
— Но я там ничего не вижу.
Свою большую, в крупных веснушках руку Лаутин положил на узенькое плечо девушки и повернул ее так, чтоб и она увидела.
— Здесь по-настоящему страшно! — вздрогнула Надя.
В вагоне опять уже было светло, а она все еще не могла отделаться от ощущения, что огромная гора, низко нависшая над мчащимся поездом, вот-вот рухнет и раздавит их… Как бы ища защиты, она по-детски приткнулась к мощному плечу Лаутина.
— Здесь по-настоящему страшно, — повторила она, — и, пожалуй, опаснее, чем лететь, не так ли?
— Почему же? — спросил он.
— В самолете вы ведь не рискуете, что такая вот горища вдруг свалится на вас?
— А самому свалиться на нее, вы думаете, слаще?
— Разве такое бывает? — спросила Надя.
— Если допускать, что может упасть гора, — рассмеялся он, — то с человеком это может случиться подавно…
— А с вами случалось?
— Ну, нет, а то как бы я теперь разговаривал с вами? С горами живу пока в мире. Скорее гляньте вверх, направо!
— Сосны! — воскликнула Надя.
— А гору узнали?
— Неужто та самая?
— Ну да.
— Не верится…
Поезд мчался уже довольно далеко от той горы, которая раньше своей грозной близостью так напугала девушку. Теперь гора темнела в отдалении, четко выделяясь на светлом фоне неба со всеми своими островерхими скалами. На самой высокой из них росли, три стройные сосны.
— Вы боялись, что гора упадет на нас, — сказал, смеясь, Лаутин, — а сосны вот — те не боятся.
Симоновой стало неловко, она хотела что-то сказать в свое оправдание, но в эту минуту поезд с внезапным грохотом надолго поглотил туннель и стало темно. А потом, когда туннель кончился и их снова залило ярким светом, в открытой двери восьмого купе они увидели Миру Ефимовну. Та стояла с полотенцем и мылом в руках. Не успели они с ней поздороваться, как новый туннель сомкнул над поездом свою темную пасть.
— Мира Ефимовна, не ходите! — крикнула в темноте Надя.
— Жду, жду, — послышался глухо, как из пропасти, ответ.
— Смелая женщина, — сказала Лаутину Надя.
Пока тянулся туннель, оба они думали о новой жизни, которую та несла в себе и которая, еще не появившись на свет, совершала уже свой первый далекий путь…
Полный неистового, ликующего восторга, экспресс вырвался наконец из туннельного мрака и помчался в слепящем блеске бескрайних, залитых щедрым солнцем снежных просторов.
Еще на станции Красноярск, где поезд долго стоял, в восьмое купе внесли телеграмму.
Мира Ефимовна и Зинаида Семеновна, сидя напротив друг друга, беседовали. За телеграммой обе женщины потянулись сразу, но когда проводник назвал фамилию Зильберг, Зинаида Семеновна отвернулась. На лице ее отобразилось легкое разочарование, хотя телеграмм она ни от кого не ждала.
— Надо же догадаться, — заметила она, — телеграфировать в поезд! Кто у вас такой догадливый?
Мира Ефимовна не ответила. Она побледнела, и пятна на лице ее выступили заметнее. Телеграфный бланк дрожал в ее похолодевших пальцах, она боялась его раскрыть. «Вдруг что-нибудь с мамой?» — подумала она. В день ее, Мириного, отъезда у мамы подскочило давление.
— Да не томите же вы себя! — воскликнула Зинаида Семеновна.
Мира Ефимовна развернула бланк, с опаской заглянула в него и вдруг почувствовала, как кровь ударила в лицо и всю ее обдало жаром.
Лицо беременной женщины порозовело, полные, чуть припухлые губы растянулись в невольной улыбке, глаза влажно заблестели. Бессильно откинувшись к стенке вагона, она протянула телеграмму соседке по купе. Та близоруко поднесла ее к глазам.
— Вот как! — сказала она и вслух повторила текст: — «Нетерпением жду люблю целую Миша». Это от мужа? — спросила она.
— Ну да.
Зинаида Семеновна помолчала, затем спросила:
— Он вас очень любит?
— Может быть, — уклончиво ответила Мира Ефимовна, но по счастливому выражению ее глаз видно было, что она в этом не сомневается.
— Выезжая из Москвы, — сказала Мира Ефимовна, — я телеграфировала ему номер поезда, вагона, купе, так что все это ему известно.
— Это известно и моему мужу, — ответила Зинаида Семеновна, — однако же не догадался.
Тень разочарования исказила и сделала на миг лицо ее каким-то безобразно-несчастным. Мире Ефимовне стало жаль соседку по купе. Она хотела сказать ей что-то утешительное, но тут постучали.
— Войдите!
На пороге стоял инженер-технолог из Владивостока Вадим Петрович. Аккуратные черные бакенбарды и темная ниточка усов оттеняли матовую бледность его мужественного лица.
— Как вам нынче спалось? — галантно обратился он к обеим женщинам и тут же повернулся к Зинаиде Семеновне: — Я по вашу душу, Зиночка…
— Ах, значит, нужна вам только моя душа? — игриво воскликнула Зинаида Семеновна.
— И конечно же, — еще галантнее ответил Вадим Петрович, — прекрасная оболочка, в которую душа эта заключена…
— Не говорите пошлостей, Вадик, — небрежно бросила Зинаида Семеновна, раскрывая пудреницу.
Мира Ефимовна была поражена мгновенным преображением соседки. Куда девался несчастный вид, который еще минуту тому назад почти обезобразил ее лицо? С появлением Вадима Петровича серо-голубые глаза ее распахнулись, зрачки расширились, и Зинаида Семеновна вся как бы изнутри засветилась.
Пока она пудрилась, слегка подкрашивала губы, Вадим Петрович без умолку говорил:
— Пришел я сюда, Зиночка, от всего нашего купе да еще от двух мужчин из соседнего. Все мы ждем вас. Без вас никак не начнем…
— Чего?
— Завтрака и преферанса.
— Можно подумать!
— Уверяю вас, Зиночка, — продолжал он, — да и вам самой это прекрасно известно, в нашем купе и в соседнем, — да что я говорю, во всем вагоне едут одни ваши поклонники…
— Так уже во всем вагоне? Ну, а вы, Вадик, вы сами тоже в их числе?
— Помилуйте! — воскликнул он. — Не случайно ведь по вашу душу каждое утро прихожу я…
Зинаида Семеновна встала. Высокая, стройная, в голубых брюках, в белоснежной кофточке, она была обворожительна. Горделиво вскинув голову с льняными, по последней моде причесанными волосами, сказала:
— Мира Ефимовна, прошу вас: как только появится Эрнест Валерьянович из четвертого вагона, пожалуйста, скажите ему, что мужчины из третьего вагона, — она кокетливо глянула на Вадима Петровича, — похитили меня. Так и скажите: никуда не собиралась, но пришли и похитили… Хорошо?
— Но Эрнест Григорьевич будет в претензии на меня — почему допустила, — возразила Мира Ефимовна.
— В вашем положении не так уж трудно оправдаться, — заметила Зриина.
— А вам, Зинаида Семеновна, везет, — улыбнулась Мира Ефимовна, — мужчины охотятся за вами…
— Что же, — стоя в дверях, отпарировала Зинаида Семеновна, — не то что вы, которая, получает прямо в поезд телеграммы от одного-единственного Миши…
Они вышли. Оставшись в купе одна, Мира Ефимовна задумалась. Сколько людей — столько характеров. Вот хотя бы Зинаида Семеновна. Она все просит звать ее Зиночкой, но как-то язык не поворачивается, ибо та сама все время величает ее по имени-отчеству, как будто была намного моложе. А в сущности, они почти одного возраста. Разве что беременность придает ей, Мире, излишнюю солидность? Возможно. Так вот, Зинаида Семеновна, Зиночка. Она едет к мужу. Он лейтенант, служит на границе, на одной из дальневосточных застав. Поженились года два тому назад. Познакомились в Сочи. «Нас обручило море», — рассказывала Зиночка. И вот как это произошло. Оба хорошие пловцы, они однажды заплыли далеко. Оглянулись — все давно поотставали и никого вокруг нет. С радостью победителей в этом никем не объявленном состязании, они, незнакомые, друг другу улыбнулись и вместе поплыли обратно. Устав, рядом отдыхали, покачиваясь на спинах. «Небо голубое, — рассказывала Зиночка, — море тоже, и среди беспредельной голубизны — мы… И все вокруг, и мы сами насквозь пронизаны солнцем…» Он там же, в воде, протянул руку, она дала ему свою… Было хорошо. Вместе поплыли к берегу. Плыли медленно, не торопясь, а из воды вышли как бы уже навек обрученные, с ясным сознанием, что друг без друга им на земле не жить…
Вскоре после курорта у Зининых родителей в Москве справили свадьбу, и молодая чета уехала на далекую пограничную заставу, где служил лейтенант. Тут приезд его с молодой женой всех радостно взбудоражил. Их поздравляли. Зиночка всех восхитила своей красотой и талантом — она хорошо исполняла модные эстрадные песни и сама себе аккомпанировала на рояле. Неженатые офицеры, рассказывала Зина, завидовали ее Вите и — это видно было по их глазам — все поголовно в нее влюбились… «И женатые тоже, — добавила она. — Жены у них все, как на подбор, были какие-то курносые простушки, которые одно только и знали — рожать…»
Один женатый офицер, отец двух девочек, пытался даже завести с Зиночкой флирт. «Был он, — рассказывала она, — статен, красив». — «Красивее вашего Вити?» — спросила Мира. «Не то чтобы красивее, — ответила Зина, — но в нем было что-то такое… Вы понимаете, что-то такое, что невольно к нему влекло…» — «Ну, и?..» — «Ну, и о чем могла идти речь на заставе, где каждый дюйм земли просматривается? Мы пару раз с ним встретились, просто так, чтоб поговорить. Он меня об этом умолял, почему же не пойти навстречу?» — «И что же?» — «Ничего. Нас засекли, — рассказывала Зиночка, — и вскоре этого офицера перевели на другую заставу». — «А муж?» — спросила Мира. «Витек? Он так в меня влюблен, что ничего не заметил…».
Зиночке вскоре наскучило на заставе: «Каждый день одно и то же: наряды и тревоги, наряды и тревоги…» А она привыкла к широкой жизни в Москве, к театрам, концертам, многочисленным друзьям. Уехала к родителям на пару месяцев, устроить кое-какие дела, а оставалась больше года. Витек посылал письмо за письмом, звал к себе, а она находила все новые отговорки, пока он не прислал ультиматум: или она возвращается к нему, или развод. И вот она едет к мужу на заставу. Мира спросила, был ли ребенок. «Я сделала аборт, — ответила Зина. — Для этого и ездила в Москву…»
Аборт… Как легко она произнесла это слово, будто так и надо… Мира внутренне содрогнулась. Могла бы так поступить и она? Нет, не смогла бы…
Бесконечные снежные равнины, небольшие, темнеющие у горизонта селения все мелькали, убегая назад, а поезд в стремительном движении выстукивал в беспрерывном беге колес: вперед… вперед!..
Слово это неустанно звучало в ее ушах, стучало в сердце, наполняло собой всю, а также и то существо, что жило уже внутри нее и время от времени давало знать о себе нежными настойчивыми толчками… Она положила руку на живот, чуть надавила его ладонью и под затрепетавшими пальцами сильнее ощутила эти толчки… Был бы Миша тут, она и его руку положила бы себе на живот — пусть и он почувствовал бы, как бьется в ней новая жизнь, их жизнь… Но Миша тут, вот его телеграмма… Как бы опасаясь, что она каким-то невероятным образом может исчезнуть, Мира быстро схватила ее со столика, поднесла к глазам, долго всматривалась в каждое слово, повторяя его губами. И вот ей уже слышится что-то новое в неумолчном беге колес:
«Люблю… целую… Миша…
Люблю… целую… Миша…»
Вот что теперь выстукивали колеса.
У нее закружилась голова, и она склонилась, почти упала на подушку.
Мужчины из восьмого купе — главбух крупного предприятия Лев Маркович Гнезин и молодой, двадцатишестилетний гидролог Василий Петров, или, как все его тут звали, Вася, — в вагоне-ресторане дожидались обеда. С ними был и знакомый Льва Марковича — заведующий сберегательной кассой Савелий Кузьмич. Заказ у них уже приняли, принесли пиво. Разливая его по стаканам, Лев Маркович, усмехаясь в огненно-рыжую бороду, сказал:
— Оказывается, собралось нас здесь трое холостяков! Что же, за вольное наше холостяцкое житье и предлагаю выпить! Как вы, Савелий Кузьмич?
— Совершенно согласен! — с готовностью отозвался тот.
— А вы, молодой человек?
— Видите ли, — вскинув свои белесые вихры, с легкой усмешкой ответил Вася, — до меня не совсем дошел смысл вашего тоста, Лев Маркович.
— Как не дошел? — удивился тот. — Я предлагаю выпить за нашу мужскую свободу, за то, чтоб никогда не быть в повиновении у женских юбок и детских пеленок, ясно?
— Яснее ясного! — подтвердил Савелий Кузьмич.
— Ясно-то ясно, — сказал Вася, — но не поторопились ли вы с зачислением меня в свою компанию?
— А что, — вскинулся Лев Маркович, — и вы совершили уже роковую ошибку, Вася? Вы женаты?
— Нет, пока не женат.
— Так что же, — с облегчением вздохнул Лев Маркович, — значит, вы такой же холостяк, как и я, как Савелий Кузьмич.
— Возможно, однако с небольшим оттенком, — сказал Вася.
— Каким?
— У меня все же есть еще некоторые шансы когда-нибудь перестать быть холостяком, а у вас их, по-видимому, нет…
— Но именно за это, — поднял свой стакан Лев Маркович, — я и предлагаю выпить — за отсутствие шансов! Как вы, Савелий Кузьмич?
— Совершенно с вами согласен! — поднял тот свой стакан.
— А я все же выпью за те шансы, которые у меня еще есть, — сказал Вася.
Выпив, Лев Маркович смахнул пену с усов и, обращаясь к Петрову, сказал:
— Вы меня извините, Вася, но коль вы еще ищете шансы, то ищете, как я погляжу, не там, где следует.
— Как — не там?
— Сейчас поясню. Вот едем мы с вами несколько дней в одном купе. Мне вообще не повезло. Я со своим отношением к женщинам, детям и всему подобному угодил, видите ли, в одно купе с беременной женщиной, которая того и гляди рассыплется в дороге…
— Да, Лев Маркович, — усмехнулся Вася, — вам крупно не повезло. А что, начальник поезда все обещает?
— Был я у него и сегодня. «Как только что-нибудь освободится…» — говорит… Но это — одно дело. А вы все же, скажу я вам, очень странный молодой человек.
— Чем же?
— Чем? — Лев Маркович повернулся к Савелию Кузьмичу, с которым сидел рядом, и ему, а не Васе стал отвечать на вопрос, который задал тот: — Понимаете ли, Савелий Кузьмич, с нами в одном купе едут две женщины, я вам уже о них рассказывал. Одна беременная, на сносях. Не знаю, в этих делах я мало компетентен, — возможно, в нормальном состоянии она и приятная женщина. Но теперь — бочка бочкой, лицо в пятнах, страх божий! А этот молодой человек, видите ли, усиленнейшим образом за ней ухаживает. Не успеет она еще высказать пожелание, он уже его выполняет! А напротив беременной едет другая женщина — Зинаида Семеновна. Что вам сказать, таких вы можете увидеть в журнале мод, и только на первой странице! К ней паломничество из других вагонов, ее забирают на целые дни. А для нашего Васи она как бы не существует вовсе. Он и не смотрит в ее сторону…
Поведав все это Савелию Кузьмичу, Лев Маркович повернулся к Васе и, поглаживая бороду, спросил:
— Ну, скажите, не странно ли это?
— Странно, очень странно, — подтвердил Савелий Кузьмич.
— Я моложе вас, друзья холостяки, — ответил Вася, — не могу и не берусь вас поучать, но что касается меня, я убежден: материнство — дело святое. И я преклоняюсь перед женщинами, которые готовятся к своему материнству так, как наша соседка по купе…
— Ну, а Зинаида Семеновна? — спросил Гнезин.
— Это героиня не моего романа, — отрезал Вася.
У стола остановилась официантка с подносом. В металлических высоких мисках исходил паром горячий борщ.
— Что вы заказали на второе? — спросила официантка. — Цыплят табака?
— Да, три порции.
— Нет цыплят табака. Кончились.
— Что есть?
— Свиные котлеты.
— И все?
— Все!
— Что ж поделаешь, — сказал Лев Маркович, и все принялись за борщ.
Первым разделался с ним Гнезин. Утирая бороду, он заметил:
— Котлеты принесут не скоро. Подоспела бы приличная станция, смогли бы еще полностью отобедать.
— Ну и чревоугодник же вы, Лев Маркович, — заметил Савелий Кузьмич.
— Да нет, — отмахнулся тот, — что-то делать надо в пути. Скучища…
Выглянули в окно. Телеграфные столбы вблизи, темные селения вдали, у горизонта, бескрайние снежные равнины — все это стремительно убегало назад, назад…
— Можете сколько угодно иронизировать надо мной, — сказал Вася, — но разрешите, Лев Маркович, задать вам вопрос.
— Вопрос?
— Да, и, возможно, для вас несколько неожиданный.
— Прошу. Мы, люди старшего поколения, обязаны отвечать на все ваши вопросы, молодой человек, дабы уберечь вас от повторения наших ошибок…
— Будьте уверены, ваших ошибок мы не повторим, — сказал Вася.
— К чему? — заметил Савелий Кузьмич. — Они совершат своих немало…
— Браво! — обернулся к нему Гнезин. — Один — ноль в вашу пользу, Савелий Кузьмич!
И к Петрову:
— Ваш вопрос?
— Были вы, Лев Маркович, когда-нибудь… влюблены?
Вопрос и впрямь оказался для Гнезина неожиданным. Долгим, испытующим взглядом уставился он на молодого человека и вдруг, тряся рыжей бородой, рассмеялся.
— Представьте — был, да еще как!..
— Вы — со своим отношением к женскому роду? — удивился Вася.
— Да, да. Но мое теперешнее отношение к нему уже результат известного житейского опыта, и неспроста же оно возникло. А до этого… до этого… Вам, Савелий Кузьмич, я уже рассказывал. Стоит ли об этом рассказывать и нашему молодому человеку, как вы думаете? А вам не скучно будет выслушать эту историю еще раз? Пожалуй, расскажу, молодому человеку это может пойти на пользу. А котлеты еще будут не скоро…
Лев Маркович повернулся к Васе:
— Так вот, мой друг, представьте — был влюблен, и влюблен как следует, со всеми, как говорится, вытекающими отсюда последствиями. Ночи напролет мечтал о встрече, о знакомстве. Затем, когда эти мечты осуществились, мы без конца гуляли — и при луне и без луны. Уезжая, писал ей длинные письма, бывая на месте, дарил цветы. Одним словом, все как в порядочных старых романах. Нынче это делается, говорят, проще и быстрее и в жизни и в романах. Моя возлюбленная — как она выглядела? Разве это важно? Коль был я влюблен, то ясно, что десять Эдит Пьех не могли бы сравниться с ней одною. Не девушка, а кладезь совершенств! Мы друг другу поклялись в верности навеки, и осталось одно — расписаться. Замечу кстати, что тогда еще пышных свадеб не устраивали — достатки были не те… Но… Как видите, дело тут не обошлось без «но». У меня был добрый товарищ, друг детства. Учился он в другом городе, окончил институт и вернулся инженером. Познакомил я его с моей Нелли. Прошло какое-то время, и что вам сказать, отбил он ее у меня… Отбил по всем правилам стратегии. И что удивительного? Я тогда даже бухгалтером не был, так, счетоводишко в потребкооперации. А он — инженер! Одним словом, они поженились.
К столу подошла официантка с подносом.
— Что заказывали на второе?
— Свиные котлеты.
— Нету.
— Но вы же сами…
— Нету.
— Что есть?
— Я принесла рагу. Возьмете?
— Что же…
— Вот так и жизнь, — сказал Лев Маркович, пробуя вилкой твердые крохи мяса из рагу, — такой же ресторан на колесах: заказываешь одно — обещают другое, а подают и вовсе невесть что…
— И то хорошо, — заметил Савелий Кузьмич, — а если б не принесла ничего…
— И то верно, — согласился Лев Маркович.
— Не жаловаться, старики! Есть, что дают! — усмехнулся Вася. — Что же дальше, Лев Маркович, вы меня заинтриговали.
— Заинтриговал, гляди-ка! Тут жизнь дала трещину, а он — заинтриговали! А дальше было вот что: мой товарищ, как я уже сказал, и Нелли поженились. Прошел год после свадьбы, ее отвезли в роддом. Роды были тяжелые, потребовалась операция. Ребенка вынули мертвым. Больше рожать она не могла…
— А что затем? — спросил Вася, так как Гнезин вдруг умолк и всерьез принялся за свое рагу.
— Затем? У Нелли, то ли из-за неудачных родов, то ли это было у нее от природы, оказался характер — не приведи господь! Тут не сядь, там не стань! Ревновала его к каждому столбу… Изводила претензиями — мало зарабатывает. Что ни день — скандалы, крики, слезы… Впрочем, вскоре они переехали в другой город, и, как там у них дальше пошло, не знаю. Не интересовался. Для себя же… — Гнезин отодвинул пустую тарелку, вытер салфеткой усы и бороду, — для себя же я сделал вывод: хватит! Больше подобных глупостей — влюбляться и прочее — ни-ни! Раз в жизни нашелся товарищ, который выручил из беды. Другого такого за деньги не сыщешь! И вот, как видите, перед вами свободный и совершенно счастливый человек!
— А в том, что я остался холостяком, повинна следующая история… — начал Савелий Кузьмич.
— Прошу прощения, — деликатно перебил его Вася, — не кажется ли вам, что две истории двух холостяков для одного раза многовато? Не отложить ли нам вашу историю на следующий раз?
— Совершенно с вами согласен, — ответил Савелий Кузьмич, — Можно и отложить.
Одно за другим стали заглядывать в окна высокие привокзальные здания. Отблескивающие переплетения рельсовых путей широко раскинулись по обе стороны поезда.
— Вот, кстати, и станция, — сказал Вася и заторопился к выходу.
В дверь купе постучали.
— Войдите!
На пороге Мира Ефимовна увидела Васю. Длинный, худой, с нависшими на глаза белесыми вихрами, стоял он с большим кульком в руках..
— Ну и морозище, Мира Ефимовна, едва добежал.
Она лежала, когда он вошел. Тут же поднялась, поправила халат, волосы, спросила:
— Вы так и бежали по перрону без шапки?
— Ну и что? — ответил он. — Зато глядите, чего достал!
Он поднес ей кулек, и она восхищенно воскликнула:
— Яблоки! Откуда?
— Уметь надо!
— Я спокойно лежу, знаю — обедаете. А вы… Да как же так — без шапки по морозу?..
— Только кончили мы обедать, — стал рассказывать Вася, — станция. Я — в буфет. Дают яблоки.
— Дают? — смеясь, переспросила она.
— Ну да. Очередь — конца не видать… «Я с поезда! — говорю. — Видите, без шапки. Поезд отходит…» — «Знаем! — крик. — Все с поезда…» — «Мне для больной», — говорю. Никаких! «Для беременной…» Подействовало! Схватил и — бегом! Вот…
Кулек он положил на столик и стал растирать красные уши.
— Чуть не отморозил…
— Что вы, мне столько не нужно, — запротестовала Мира Ефимовна.
— Для себя, что ли, я затеял перепалку с целой очередью?
— Спасибо, Вася! Но мне хватило бы и пары яблок.
— Благодарите, Мира Ефимовна, не меня…
— А кого же?
— Станционный буфет, вот кого! Догадались же — к приходу нашего поезда выбросить такие яблоки!
— Чудо яблоки! Спасибо, Вася…
— На здоровье, Мира Ефимовна. Вам нужны витамины.
Она еще раз поблагодарила и сказала:
— Вашей будущей жене, Вася, можно позавидовать.
— В чем же?
— Вы такой внимательный, добрый…
— Но так как жена моя еще в будущем, — возразил Вася, — то и завидовать некому. А сейчас, Мира Ефимовна, вы позавидуете мне: завалюсь на полку и примусь за свою книгу. Не возражаете?
— Что вы! Конечно же отдыхайте. Вам и вообще полезно полежать. Вам надо набрать немного тела, Вася. Смотрите, какой вы тощий. Кожа да кости. Сразу видно, присмотреть за вами некому.
— Тощий, говорите? Но такому жить легче. Неужели лучше быть таким, как Лев Маркович? Жаль смотреть, с каким трудом карабкается, бедняга, на свою верхнюю полку. То ли дело мы! — Он приподнялся на носках, оперся локтями на обе верхние полки, взмах — и лежит у себя.
— Ох, сколько в вас еще озорства, Вася, ну совсем как мальчишка! А где вы оставили нашего Льва Марковича?
— Наверное, пошел в вагон к Савелию Кузьмичу. Оба финансовые работники, оба холостяки. Два сапога — пара.
Последние слова Вася произнес, уже уставившись глазами в свою толстую книгу.
— Читайте, я вам не буду мешать, — сказала Мира Ефимовна и придвинулась ближе к окну.
Поезд отошел от станции, но ее строения еще проносились мимо окна.
Мира Ефимовна закрыла глаза — так ей лучше было вслушиваться в то важное, большое, что происходило внутри нее. Вот оно: толчок… И еще… легко так, неясно… И сердце — в трепет… Когда она собиралась выйти замуж за Мишу, представляла себе их совместную жизнь, знала — будет счастье. Но таким полным, таким всеобъемлющим она его себе не представляла… И разве можно представить то, чего не знаешь? Как жаль ей всех тех, кому не дано чувствовать того, чем она полна теперь… Бедные… Зинаида Семеновна, например. Несчастная, сделала аборт и сама не подозревает, какого огромного лишила себя счастья. Она красива, пользуется успехом у мужчин, вертит, ими, как хочет, и думает, что в этом счастье. Но что это за бедные ошметки в сравнении с тем, чем переполнена теперь она, Мира…
Она открыла глаза. Оглянулась — на верхней полке напротив Вася углубился в свою толстую книгу. Из кулька на скатерку выкатилось яблоко. Алые полоски на нем так тепло контрастировали со снежной, холодной белизной, проносившейся за окном… «Хороший день сегодня, — подумала Мира Ефимовна. — Мишина телеграмма… Яблоки… — Улыбнулась. — Надо же — в такой мороз по перрону без шапки… Чудачок!»
Глянула вверх:
— Вася, вы все еще «Обломова» читаете?
— Да, Мира Ефимовна.
— И как?
— Блеск!
— А что вы раньше говорили, помните?
— Дураком был, Мира Ефимовна, каюсь — круглым дураком!
— Ну зачем же так? Вас просто плохо учили литературе.
Вася повернулся на полке, его белесые вихры свесились вниз.
— Мира Ефимовна, вы, наверное, отличная преподавательница литературы, да?
— Ну что значит отличная? Просто я стараюсь перед своими учениками прежде всего раскрыть красоту слова, научить их наслаждаться им, чувствовать всю его прелесть. А тогда уже дойдет и все то, что литература несет в себе: идеи, идеалы — все.
— Правильно, — заметил Вася. — А как у нас чаще всего учат? Вот как, например, учили меня? Литературу мы «проходили». «Проходили» Пушкина, Лермонтова, Некрасова, современных писателей и… так и прошли мимо них.
— Это плохо, — сказала Мира Ефимовна. — Ну, а в институте?
— В институте вовсе считают, что гидрологам литература не обязательна. И вот, стыдно признаться, я полный профан. И только вот благодаря вам…
— Что благодаря мне?
— Благодаря вам у меня, кажется, появился вкус к настоящей литературе. Вы знаете, Мира Ефимовна, бывает, что какая-нибудь случайная встреча перевернет жизнь человека. Такова — не смейтесь — встреча моя с вами. Вы на многое мне раскрыли глаза. И вообще, Мира Ефимовна, вы какой-то очень цельный, очень полный человек…
— Куда уж полнее, — улыбнулась она.
— Нет, я не о том. Как бы это лучше объяснить вам? Вот когда разрезаешь арбуз, а он зрелый, переполненный соками, так и переливает через край…
— Ну, Вася, — отмахнулась, краснея, Мира Ефимовна, — это вы что-то уж чересчур. По отношению к вам признаю за собой одну небольшую заслугу: я сумела вам разъяснить, что Иван Александрович Гончаров хороший писатель и что «Обломова» следует прочесть.
— Да, помните: на второй день после выезда из Москвы я, разочарованный, пришел из поездной библиотечки, говорю: «Все порасхватали. Осталась пара детективов и вот этот фолиант. На всякий случай взял, но что читать буду, не знаю». — «А что это?» — спросили вы. «Обломов». — «Это прекрасная книга! Неужто не читали?» — «В школе, говорю, проходили отрывок. Единственное, что осталось в памяти: знойный полдень в деревне, и в квасе плавают мертвые мухи». — «Как можно, — возмутились вы, — такое произведение — и все, что осталось, — мертвые мухи… Немедленно читайте!» — «Да о чем читать? — говорю я. — Знаю, речь о помещике-лежебоке, который за всю жизнь палец о палец не ударил. Сто лет тому назад это еще могло кого-то интересовать, но в наше время…» — «Да читайте, — повторили вы. — Вы насладитесь мастерством, с которым этот лежебока описан, да и самим лежебокой также… Обломов, обломовщина — это ведь целая эпоха в развитии русского общества…» Тут вы мне процитировали Добролюбова… И вот — который день не могу оторваться…
— Но что-то, — заметила Мира Ефимовна, — вы уж чересчур медленно читаете. Вы, кажется, не дошли еще и до середины?
— В книге, — сказал Вася, — все происходит неторопливо, как во время замедленной съемки. Вот так и хочется читать — не спеша. И, кроме того, Мира Ефимовна, мне страшновато подумать: что я буду делать, когда эту книгу закончу?
— Как что? — ответила она. — Будете читать другие книги Гончарова.
— А есть у него и другие? Такие же, как «Обломов»?
— Таких, пожалуй, нет, «Обломов» — его лучшая вещь, — однако книги очень интересные.
— Какие же?
— Неужели не знаете?
— Нет.
— Ну, вы, Васенька, действительно профан.
— Говорил же я вам. Какие это книги?
— Самый шаблонный вопрос на всех литературных викторинах следующий: «Назовите три произведения известного русского писателя, начинающиеся с одних и тех же двух букв…» Не знаете?
— Нет.
— Ай-ай!.. Гончаров: «Обыкновенная история», «Обломов», «Обрыв».
— Действительно! — с детским изумлением воскликнул Вася. — Все три на «Об»… А больше он ничего не написал?
— Есть у него еще одно произведение, в несколько ином жанре. Он совершил кругосветное путешествие на фрегате «Паллада» и написал об этом.
— Что-то слышал, — сказал Вася. — Как только приеду на место, все эти книги прочту. Видите, Мира Ефимовна, какое вы открыли для меня сокровище…
— Я вам завидую, Вася, — ответила она, — в жизни вам предстоит еще столько открытий…
Вася перегнулся с полки.
— Мира Ефимовна, вы не отведали яблок?
— Нет еще…
— А я старался…
— Меня радует один их вид…
— Но этого мало!
Соскочив с полки, он уселся напротив, вынул из кулька и подал Мире Ефимовне самое большое яблоко.
— Я его не одолею, — сказала она, — разрежьте. Когда он это сделал, она половину вернула ему:
— Отведайте и вы.
— С удовольствием!
Одновременно вонзили они молодые зубы в пахучую прохладную мякоть.
Зинаида Семеновна в свое купе вернулась вечером.
Вася ужинал в ресторане. Льва Марковича, который являлся только спать, еще не было.
Мира Ефимовна не зажигала света, и лишь бледные огни небольшой станции, которую проехали без остановки, едва вычерчивали лицо одинокой женщины у окна.
— Почему не зажигаете света? — каким-то хриплым голосом спросила Зинаида Семеновна.
— Не хочется.
— А где наши кавалеры?
— Вам их не хватает?
— Да нет, к черту! Просто так…
Мира Ефимовна в темноте не видела лица своей попутчицы, но до нее явственно донесся запах коньяка. Зинаида Семеновна нащупала свою постель, упала на нее, зарылась головой в подушку, и вскоре послышались ее прерывистые всхлипывания.
Мира Ефимовна поднялась.
— Что с вами? — Тронула Зинаиду Семеновну за плечо. Оно тряслось от рыданий. — Успокойтесь… Что случилось?
— Не надо, — донеслось до нее через всхлипывания. — Уйдите… Не стою… Я не стою вашей заботы… Ничего не стою. Ничего… — И Зинаида Семеновна еще пуще зарыдала.
Дрожащей рукой Мира Ефимовна налила ей воды.
— Успокойтесь…
— Хорошо, — сквозь слезы ответила Зинаида Семеновна. — Это пройдет…
— Включить свет?
— Не надо.
Она поднялась. Мира Ефимовна села напротив. В темном купе двух женщин едва можно было различить. Зинаида Семеновна хрипло сказала:
— Он предложил мне выйти за него замуж.
— Кто?
— Вадим Петрович.
— Как это?
— А вот так: не сходить в Хабаровске, ехать с ним до Владивостока, а там выйти замуж.
— Он не женат?
— Говорит, с женой разошелся.
— Что вы замужем, знает?
— Конечно.
— Вадим Петрович?.. С виду такой приличный человек…
— Все они приличные… Сил нет, до чего приличны…
— Когда он вам это предложил?
— Да только что, провожая из своего, вагона. В тамбуре. И тут же кинулся целовать…
— А вы?
— А я отвесила ему пощечину и убежала…
— Возможно, Вадим Петрович был пьян? — после некоторого молчания спросила Мира Ефимовна.
— Конечно же, пьян, — ответила Зинаида Семеновна. — Знали бы вы, сколько коньяку сегодня там вылакали за день…
— И вы?
— И я.
— Вас кто-то принуждал?
— Отчасти.
Помолчав, добавила:
— А отчасти и самой хотелось.
— Зачем?
— Зачем, зачем! — зло вскинулась Зинаида Семеновна. — Знали бы вы, до чего иногда становится тошно, постыло жить на свете! До чего хочется обо всем забыть…
— О чем обо всем?
— Обо всем решительно, понятно?
— Нет, не понятно. Вы молодая, красивая женщина. Вами все восхищаются. У вас хороший муж. Чего вам недостает?
— Чего недостает? — Зинаида Семеновна вдруг доверительно склонилась к своей попутчице. — Сама не знаю, только знаю — недостает. Ой, как многого недостает…
— Ну и отлично, что знаете, — сказала Мира Ефимовна, — значит, со временем обретете.
— Вы думаете?
— Конечно. Вот вы едете к мужу. Он ждет вас.
— Да, еду… — странным голосом сказала Зинаида Семеновна и надолго умолкла.
— Может, на боковую? — предложила Мира Ефимовна. — Пока не вернулись наши кавалеры…
— Пожалуй, — ответила Зинаида Семеновна. — Извините, Мира Ефимовна, вам нужен покой, а я волную вас. Извините…
— Да что вы! — ответила та. — Главное, успокойтесь вы, Зинаида Семеновна, не расстраивайтесь по пустякам. Вот отдохнете за ночь и встанете завтра со свежей головой.
Не зажигая света, обе женщины разделись и улеглись под одеяла.
Вскоре явился Вася. Тихо приоткрыв дверь, он на цыпочках вошел и немного постоял в темноте. Спать не хотелось, он думал в коридоре еще почитать. На горизонте у Обломова появилась Ольга… Красивая, нежная, умная Ольга… Неужто и теперь Обломов останется верен своей натуре? Неужто и Ольга не взбодрит, не пробудит его от спячки, не вынудит, наконец, к какому-нибудь активному действию? Так думал Вася и вдруг решил, что нет, сегодня читать больше не будет — завтра, С радостным чувством уверенности в том, что завтра ждет его интересное, захватывающее, он ловко подтянулся на локтях и тихо прыгнул к себе на полку.
Совсем поздно вернулся Лев Маркович. Он хотел войти неслышно, но так стукнул дверью, что тут же замер: не разбудил ли кого? Нет, кажется, не разбудил… Чтобы хоть как-нибудь видеть в темноте, включил ночную лампочку и в ее густом фиолетовом свете стал раздеваться. Снял пиджак, галстук, джемпер, все это сложил на верхней полке, затем, придвинув лесенку, стал медленно, с трудом, по ней взбираться. Потом долго и неловко стягивал с себя брюки, аккуратно сложил их и, наконец, тяжело вздохнув, улегся. Наблюдая все это, Вася думал: прав, конечно, толстяк, что просится на другое место, ему ли карабкаться на эту верхотуру? Он тихо кашлянул.
Лев Маркович живо повернулся:
— Не спите, Вася?
— Нет.
В свете ночника Васины белесые вихры и рыжая борода Гнезина были одинакового темно-фиолетового цвета.
— Что слышно тут? — прошептал Лев Маркович, показывая вниз.
— Полный порядок.
— А я думал: может быть, уже?
— Никак нет.
— А не возможно ли, что этой ночью, а?
— Исключено. Спокойной ночи!
Вася откинулся на свою постель и повернулся лицом к стенке. Лев Маркович еще некоторое время беспокойно ворочался, пока приглушенный ночной теменью равномерный стук колес не убаюкал и его.
Было еще рано, но капитан Лаутин и Надя уже стояли у окна. К этому настолько привыкли, что если б однажды не увидели их на этом месте, показалось бы, что в вагоне чего-то не хватает. Она все время держалась рукой за оконную раму, как бы опасаясь, чтоб резкой качкой от движения поезда не отшвырнуло ее от собеседника. Они разговаривали или молчали. Но когда и молчали, казалось, что они продолжают разговор. Она все время не отрываясь снизу вверх смотрела на его крупный подбородок с глубокой ямкой посередине, на широкие крылья немного вздернутого носа, на жидковатые пшенично-светлого цвета брови и, главное, в глаза, как бы налитые густой, отстоявшейся синевой.
— Что вы так разглядываете меня? — спросил он у нее однажды. Он знал, что некрасив, и, когда женщины смотрели на него, смущался. Ему казалось, что они посмеиваются над ним, и вовсе не подозревал, что нравится — не отдельными какими-то чертами лица, а общим выражением уверенности и силы, которые излучал весь он, вся его ладно скроенная фигура.
— А я не разглядываю, — ответила ему Надя, — я слушаю вас.
И это была правда — она не разглядывала, впрочем, она и не слушала, а со всей впервые проснувшейся в ней жадностью своих девятнадцати лет всего его как бы впитывала в себя…
В редкие минуты, когда не стояла у окна, Надя у себя в купе писала письма подружке, оставшейся в Москве.
«Натка, дорогая, — писала она и в это утро, — я уже пятые сутки в пути, и ты не можешь себе представить, сколько нового за эти дни вошло в мою жизнь. Я так счастлива, что не послушалась тебя и не полетела самолетом, а поехала этим чудесным экспрессом «Россия»… Каждый день переполнен до краев. Я уже не говорю о местах, которые мы проезжаем, хотя и это очень важно и интересно. Но главное, Натка, главное… Ты можешь мне не поверить. Но я… Я, кажется… Да, да, да!.. Впрочем, нет, я не выскажу этого слова даже тебе… Не скажу и себе самой до тех пор, пока не скажу е м у… Но ему я никогда этого не выскажу… И это неважно. Главное — я так счастлива, как не была еще никогда в жизни…
Часами, — писала она дальше, — мы стоим у окна, и я не чувствую, как летит время. В купе у нас очень шумные соседи — домино, «шпулька», — и мы с ним спасаемся в коридоре, у окна. Много беседуем. О чем? Обо всем на свете. Он рассказывает о себе, у него есть что рассказать. А я — о себе, хотя что, собственно, могу я рассказать? Что видела я в свои девятнадцать лет? Знаешь, он капитан, летчик. Получил новое назначение и едет к месту своей службы. Скажешь, старик? Ну да. Впрочем, такие, как он, стариками никогда не бывают. Меня, конечно, он старше раза в два. Ну и что? Хочешь знать, имеет ли он жену, детей? Женат, имеет мальчика и девочку. Он мне много о них рассказывает… Но то, что я чувствую, Натка, это такое счастье… Ты ведь знаешь, я по-настоящему еще никого не любила. Считала — счастье, когда кто-то полюбит меня. А теперь я поняла, что любовь вообще счастье, даже если любишь только ты, а тот, кого любишь, может об этом и не знать…
Бегу. Он уже у окна, ждет. А может, и не ждет — все равно».
Он стоял у окна, сосредоточенно о чем-то думая. Молодая березовая роща по колено в снегу, промелькнув, исчезла.
— О чем задумались, Сергей Владимирович? — спросила Надя.
— О чем? — Странно, как ей показалось, взглянув на нее, он сказал: — Есть о чем думать. И добавил:
— Еду вот на новое место. Предстоит жить, работать с новыми людьми. А какие это люди, как с ними сработаемся?
А у нее, глядя на Сергея Владимировича (она все время смотрела на него), было впечатление, что думает он о чем-то другом, о чем ей, Наде, рассказывать не хочет, и поэтому так много говорит о работе, о переезде.
— Это тоже не просто, — говорил он. — На старом месте у меня хорошая работа, дети учатся.
«Почему он говорит о детях, — думала она, — как будто хочет этим от чего-то себя обезопасить?» Но ему не грозит никакая опасность. И ей вовсе не так уж интересно слушать о том, как будет он переезжать. Как-нибудь да переедет! Ее больше интересовало, где и как он учился, как стал пилотом. Об этом она и спросила его. «О, — ответил он, — это незабываемый период в жизни!» Рассказал, что кончал в Оренбурге авиационное училище, — кстати, то самое, что и Гагарин.
— Гагарин? — переспросила она, и восхищение, которое вызывает это имя, тут же перенесла и на него, Лаутина.
— И вы тоже могли стать космонавтом? — спросила Надя.
— Мог.
— Почему же не стали?
— Не всем же быть космонавтами, — ответил он, — нужны и просто пилоты.
— Но я уверена, — сказала Надя, — из вас вышел бы отличный космонавт. Вы просто не просились, да? А теперь уже поздно?
— Почему же? — ответил он. — Можно и теперь. А вы бы дали на это «добро»?
— Да!
— Тогда остановка за малым, — усмехнулся он, — надо, чтобы дал еще свое «добро» генерал Каманин…
— Представляете, — восхищенно сказала Надя, глядя ему в глаза, — я сижу у себя в аптеке в каком-нибудь таежном поселке (меня обязательно зашлют в какую-нибудь глушь), составляю свои рецепты, и вдруг — радио: очередной полет в космос! И я слышу: машину ведет пилот-космонавт Лаутин Сергей Владимирович. Год рождения такой-то, родители такие-то. Женат. Имеет двоих детей…
Она умолкла, затем грустно добавила:
— Только о том, что пилот-космонавт Лаутин С. В. ехал экспрессом «Россия» в одном вагоне с Надей Симоновой, — об этом в сообщении ничего не скажут…
— Не горюйте, Надя, — положил он руку ей на плечо, — зато я передам вам личный привет из космоса прямо в тот поселок, где вы будете жить. Не забудьте только сообщить свой адрес…
— Передадите? — спросила она. — Я буду ждать.
Из восьмого купе вышел Лев Маркович Гнезин. Пройдя мимо Лаутина и Нади, он вежливо им поклонился.
— Вы не находите, — спросил Лаутин, когда Гнезин прошел, — что у этого человека отменная борода? Такие бороды носили когда-то визири…
— Это не по моде, — возразила Надя. — Теперь бороды носят юнцы, а старики ходят бритые…
— Но борода эта не простая, а с умыслом.
— Каким же?
— Природа, как видите, обидела человека ростом — он коротковат. Длинная борода этот недостаток компенсирует…
— Шутник вы, Сергей Владимирович! — рассмеялась Надя.
Из восьмого купе вышел Вася Петров и уселся с книгой у окна.
— Всю дорогу, заметил я, — сказал Лаутин, — он читает одну и ту же книгу.
— Это «Обломов».
— «Обломов»?
— Что вас удивляет?
— Вообще ничего. Но, знаете, экспресс «Россия», который за неделю проходит путь от Москвы до Владивостока, — и… Обломов… Тут есть над чем подумать…
У восьмого купе появился Эрнест Валерьянович из четвертого вагона. Темно-синий спортивный костюм с белой каймой рельефно обтягивал его плотную, мускулистую фигуру. До Лаутина и Нади долетел его вопрос:
— Не ушла еще?
— Нет, — буркнул Вася, не поднимая головы от книги.
Эрнест Валерьянович постучал и скрылся в купе. Через некоторое время он вышел оттуда вместе с Зинаидой Семеновной. Она была очень эффектна в брючной паре, белоснежной блузке под оригинальной вязаной кофтой и в дымчато-розовой косынке на шее. Эрнест Валерьянович деликатно пропустил ее вперед.
— Четвертый взял реванш! — сказал Лаутин.
Все тут знали о своеобразном соперничестве между третьим и четвертым вагонами, вернее, между инженером-технологом из Владивостока и хабаровским преподавателем физкультуры Эрнестом Валерьяновичем. Вчера победа была за Вадимом Петровичем.
— Как же это сплоховал он сегодня? — удивился Лаутин. Он не знал, что тот сплоховал еще вчера…
— Соседи из нашего купе уже ушли в ресторан, — заметил Сергей Владимирович. — Пора завтракать.
— Мне еще не хочется есть, — сказала Надя.
Она вошла в пустое купе, уселась на свое место, посидела в задумчивости; потом на книгу, которую читала в дороге, — «Голубая моя планета» Германа Титова, — положила чистый лист и продолжала начатое письмо.
«…Знаешь, Натка, — писала она, — сегодня мы снова долго разговаривали у окна. Боюсь, не начал ли он о чем-то догадываться, — уж очень часто стал говорить о жене, о детях… А я его попросила рассказать, где учился на пилота и — знаешь где? — в том же авиационном училище, что и Гагарин, да! Я спросила: почему и он не стал космонавтом? Сказал, что может еще стать. А когда станет, говорит, он пошлет мне привет из космоса. Из космоса, понимаешь?..»
Дорога без конца и без края… Поезд пятый день в пути, а все новые станции, города, большие и малые, наплывают, встречают, остаются позади — и вместо них другие, другие… А сколько пустующей земли, сколько рек, лесов, какие просторы для новых строек! Сибирь…
Неотрывно глядя в окно, Мира Ефимовна была благодарна своим соседям, которые надолго оставляли ее одну, наедине со своими мыслями, не мешая ей вслушиваться в ту новую жизнь, которая зрела внутри нее, то и дело напоминая о себе настойчивыми толчками, как бы спрашивая: «Скоро ли, скоро?..»
Предстоящие роды пугали ее, и все же ей хотелось, чтоб э т о началось скорее, хотя и не ранее ее приезда на место. С ужасом она отбрасывала мысль о том, что это может случиться раньше, в пути, и тут же успокаивала себя: ехать осталось менее двух суток, и чувствует она себя вполне сносно.
Теперь, когда близится к концу чудодейственный цикл, предваряющий рождение человека, ей хотелось думать о том, как все это началось…
А началось не просто. Чуть было не засиделась в старых девах. Да, пожалуй, и без всякого «чуть» — в двадцать семь лет у нее никого еще не было. Шутка ли? Впрочем, мальчики, а затем и парни интересовались ею и в школе еще, потом в техникуме, позже — в институте, да и когда стала учительницей. Но — странное дело — никто из тех, кто выказывал к ней интерес — а иные и немалый, — не нравились ей. И не потому так случалось, что была она очень уж привередлива, что ли, хотя само собой именно так получалось, ибо одному, другому, третьему давала она понять, чтоб не связывали с ней никаких надежд, и от нее уходили. Истинная причина этого состояла в том, что с детских лет — такою уж была — привыкла ставить серьезные, большие требования к себе и другим. А если кто этим требованиям не соответствовал, то о чем и речь? Она никогда не связала бы своей жизни с человеком, с которым у нее не было общих взглядов, интересов. Водить же за собой парней «просто так», на всякий случай, для того чтоб досужие кумушки могли сказать «пользуется успехом», — этого она не могла, не умела и считала нечестным. «Что значит, — думала она, — встречаться с человеком, вместе ходить на концерты, в кино? Это значит — обнадеживать его. Но как можно на такое пойти, не питая к этому человеку серьезного чувства, не будучи готовой связать с ним жизнь? Многие так поступают? Но что же с того?» Так и ответила она однажды матери, когда та очень уж стала приставать со своими материнскими наставлениями и заботами о будущем.
Мирина мать много лет работала воспитательницей в заводском детском саду, ее там уважали, ценили. Была она доброй женщиной, преданной матерью, и ей хотелось получше устроить будущее дочери. Убедившись, что доводы ее не действуют, мать стала выговаривать отцу: почему он-то дочери ничего не скажет, не попытается ее вразумить? Почему он так безразличен к Мириной судьбе? Или та не дочь ему? Но отец не вмешивался, молчал. Он работал мастером участка на большом подмосковном заводе. Поступил он туда вскоре после войны, когда демобилизовался из армии. За эти годы к фронтовым наградам у него прибавились медаль «За доблестный труд» и почетное звание «Мастер — золотые руки». У него, опытного слесаря, токаря и электросварщика, руки действительно были золотые, к тому же, как утверждали все знавшие его, обладал он и «золотым характером» — был человеком непритязательным, покладистым и при всем том молчуном. В ответ на мамины сетования по поводу того, что он ничего не говорит Мире, Ефим Зильберг сказал: «Ты вот говоришь — и что же помогло тебе?» Он был уверен: дочь просто не нашла еще своего суженого. Так и объяснил это матери.
— А если она так его и не найдет? — вскинулась та.
— Тогда он найдет ее, — спокойно ответил отец.
Так оно и было.
Призвание учительницы в Мире пробудилось рано. Окончив семь классов, пошла она в педагогический техникум. Затем два года работала в младших классах той школы, где ранее училась сама, а по окончании института стала преподавательницей русского языка и литературы в старших классах этой же школы.
В конце октября состоялся в школе традиционный вечер выпускников. На этом вечере кто-то (она и не помнит, кто) познакомил ее со студентом выпускного курса электротехнического института. Студент когда-то учился в трех старших классах этой школы, притом в то время, когда Мира перешла уже в техникум, вот почему они ранее друг друга не знали. Имя и фамилия студента были Миша Хейфец. На том вечере они немного побеседовали, потанцевали. Из школы вышли вместе большой компанией — учителя и гости. Постепенно компания растаяла, и Мира со своим новым знакомым остались одни. Было поздно, и он проводил ее домой. Прощаясь у ее дома, он спросил: мог ли бы он встретиться с нею еще раз? «К чему?» — спросила она. «Просто для продолжения нашего знакомства». — «Это так важно?» — поинтересовалась она и услышала в ответ: «Наверное, важно». — «Если это так, — промолвила она, — вам теперь известно место работы и адрес дома». — «А желательна ли будет для вас эта встреча?» — спросил он. «Там уж видно будет!» — ответила она и сама удивилась тому игривому тону (откуда он у нее?), с которым она произнесла эти слова. Быстро поднялась к себе на четвертый этаж, тихонько, чтоб не разбудить родителей, отперла дверь, прошмыгнула к себе в комнатушку, улеглась и всю ночь так и не сомкнула глаз…
Как и каждая девушка, Мира в шестнадцать-семнадцать лет уже имела перед своим мысленным взором образ человека, с которым она готова была бы соединить свою жизнь. Конечно же, он был умен, эрудирован, любил (как и она) поэзию, был добр, настойчив в достижении цели и — в этом состояло главное его достоинство — любил ее… Любил так, как ни один герой из всех прочитанных ею книг не любил свою возлюбленную…
Имела она и достаточно ясное представление о внешнем облике своего избранника. Сама она была достаточного роста — метр шестьдесят восемь, — а он должен был быть хотя бы на пару сантиметров выше, тут Мира не уступила бы и сантиметра! Сама была темноволоса, кареглаза, следовательно, ему положено быть светлым: золотистые вьющиеся волосы, голубые глаза, умный, выразительный взгляд. Ну, и он должен быть крепок в кости, чтобы было на кого опереться…
Зная это, легко понять, почему стольким парням она указала на дверь, — они не соответствовали ее идеалу. Кроме того, никто из них ни разу не заставил так забиться ее сердце, как забилось оно, когда познакомили ее с этим студентом…
«И впрямь, отчего вдруг так замерло, а потом встрепенулось сердце?» — думала она об этом в ту бессонную ночь, лежа в постели в своей маленькой комнатушке, и не могла понять… И почему, когда компания, вместе с которой они вышли в тот вечер из школы, стала расходиться, она, Мира, вдруг так испугалась при мысли, что за следующим углом распрощается и уйдет и этот студент, Миша Хейфец, и она больше никогда его не увидит?.. А потом, когда он привел ее к дому, ей так захотелось, чтоб он предложил встретиться еще раз, что, когда он действительно предложил, ей показалось, что не его это было желание, а ее, переданное ему какой-то гипнотической силой внушения…
Они встретились еще и еще раз. Встречи эти стали необходимостью, счастливой обязанностью. Не было дня, чтобы они при любой занятости не увиделись хотя бы на минуту. Выходные дни проводили вместе. Он стал заходить к ним в дом. Родители Миры, наученные прошлым опытом, только и ждали, когда — после третьего или четвертого посещения — и этот парень, как было с другими, по их понятиям более завидными, перестанет у них бывать. Но странное дело — визитам нового знакомого уже и счет потеряли, а все не видно было, чтоб Мира хоть в какой-то мере противилась им. Наоборот, с приходом Миши Хейфеца Мира преображалась, становилась веселее, разговорчивее. Раньше, бывало, ее не вытащишь в кино — она показывала на гору тетрадей со школьными сочинениями, диктантами, которые предстояло проверить. Теперь тетрадей было не меньше, но она находила время и для кино и для прогулок.
Во время этих прогулок Миша рассказывал ей о себе.
У него было тяжелое детство. Отец погиб на фронте, мать, слабая, болезненная женщина, воспитывала Мишу одна. По окончании школы пошел он поэтому не в институт, а на завод. Несколько лет проработал слесарем, потом наладчиком. В институт поступил заочно и лишь последние два года отдался целиком учебе. Теперь он уже заканчивал последний курс, готовил дипломную работу. Было ему под тридцать.
Ну, а девушки у него были? И никого он до сих пор не любил?
Во время одной из прогулок Мира задала ему эти вопросы.
— Нет, никого не любил, — ответил он, — и девушек у меня не было… Впрочем, — тут же спохватился он, — девушки у меня были, и немало.
Но все это такие девушки, пояснил он, которых мама, да и разные знакомые прочили ему в невесты.
А он?
Он и встречаться с ними не желал, а те, с кем он, по настоянию матери, и встречался, ему не нравились.
— Ни одна? — спросила Мира.
— Ни одна.
— И мне тоже.
— Что — тебе тоже? — спросил он.
— Мне тоже никто не нравился.
— И у тебя были парни? Я имею в виду — такие, которых прочили тебе в женихи?
— Да, и тоже немало.
— А ты?
— Говорю же — никто мне не нравился. Родители сердились даже, особенно мама.
— И моя мама сердилась. Кроме этого, — продолжал рассказывать Миша, — всегда в жутком цейтноте. Завод, нагрузки всякие, учеба…
— И у меня, — сказала Мира.
— Что — и у тебя?
— То же самое: работа, учеба, нагрузки…
Они шли под руку, пальцы их рук были тесно переплетены.
То ли в третью, то ли в четвертую встречу — был поздний вечер — Миша несмело обнял Миру за плечо да так и забыл на плече ее свою руку. Некоторое время они так шли, затем она руку его осторожно с плеча своего сняла.
— Не надо, — сказала она тихо.
— Почему?
— Возьми меня под руку.
— Так лучше?
— Да.
— Большой практики у меня в этом деле нет, — признался Миша.
— Значит, кое-какая практика все же есть?
Он совсем смутился.
— Смотрю вот, как молодые пары ходят в обнимку, и подумал… Хотя мне самому такое не по душе…
— Вот видишь, — перехватила слова его Мира, — и я в толк не возьму эту новую моду. Когда мужчина ведет женщину под руку, он тем самым поддерживает ее, помогает ей, оберегает ее, это красиво, приятно, имеет, наконец, смысл. А тут… Ну, погляди вот, — и Мира показала на парочку, шедшую впереди.
Девушка была маленькая, тоненькая — тростиночка. Шедший с нею рядом высокий увалень с длинными лохматыми космами небрежно держал на ее плечике тяжелую руку, под которой бедная девушка чуть не сгибалась.
— Одним словом, «оберегайте мужчин»! — усмехнулся Миша.
— Вот-вот, — засмеялась и Мира.
Они прибавили шагу, обогнали парочку, и Мира сказала:
— А я хочу быть старомодной… Я хочу, чтоб рядом с тобой мне было не тяжело, а легко. Я хочу, чтоб ты оберегал меня… Хорошо?
— Хорошо, — ответил Миша, еще крепче вплетая свои в ее пальцы.
Некоторое время они шли молча. Вдруг Мира остановилась, осененная внезапной мыслью.
— Что же это получается, — сказала она. — Значит, всю жизнь ты ждал меня? Одну меня, да?
— Так получается, — усмехнулся он. — А ты?
— И я… Но скажи: как ты мог знать, что я, Мира, существую на свете? Как ты мог знать?
— Видишь вот, знал… А ты?
— И я…
Кто к кому потянулся раньше в первом неловком поцелуе?
Потом, лежа в постели в своей комнатушке, она долго не могла уснуть, снова и снова вспоминая и переживая всю эту прогулку от начала до конца, мысленно восстанавливая каждый жест и каждое слово вплоть до первого неловкого их поцелуя…
Вдруг она тихо, про себя, засмеялась. И впрямь, не смешно ли, до чего он, Миша ее, не похож — ну совсем не похож — на того парня, чей образ она столько лет лелеяла в своих девичьих грезах… Золотистые волосы? Ничуть не бывало! Правда, густые, вьющиеся, но темные, почти как у нее. Голубые глаза? Нет, серые, со множеством крапинок вокруг зрачков. Из-под густых черных бровей, соединенных в одну сплошную линию (такие разве она представляла себе?), глаза его смотрят напряженно, серьезно, с видом обремененного заботами человека. Но стоит глазам этим устремиться на нее, как выражение озабоченности в них исчезает и они начинают излучать нежность…
А нос… ха-ха! Такой разве нос виделся ей у ее суженого — толстоватый и длинный? Но разве это важно? Зато что за умница, как интересно с ним говорить, до чего эрудирован, особенно в технике и математике — областях, в которых сама она ни бум-бум… Любит и неплохо знает историю, начитан в исторической литературе. Увлекают его и книги по фантастике, но равнодушен к поэзии… О любимом ее поэте Николае Заболоцком (в институте она написала о нем работу, которая была высоко оценена) он даже не слышал… К поэзии придется его приобщать.
Она тихо посмеивалась про себя. Вот он, наконец, вместо бесплотного и безымянного героя ее грез, — не такой уж идеальный и даже с крупными недостатками (чего стоит его равнодушие к поэзии!), но зато живой, реальный Миша Хейфец, с которым они сегодня впервые так неловко поцеловались…
Мира готова была простить ему еще один весьма существенный недостаток — то, что ростом он был ничуть не выше ее. Поначалу ей даже показалось, что он ниже, и это не на шутку ее огорчило. Но пару раз, незаметно для него, она с ним померилась и пришла к выводу, что оба они одинакового — абсолютно одинакового — роста и что она кажется выше только из-за своих высоких каблуков. Тут же было принято твердое решение: туфель на высоких каблуках она больше носить не будет.
Вскоре сыграли свадьбу. И он и она обошлись бы и без этой утомительной, шумной и дорогостоящей затеи. Да и к чему все это? — искренне не понимала Мира. Сходятся два человека, это их — и только их — интимное дело, и никого более. Конечно, к этому причастны в какой-то мере и ближайшие родственники, ее и его. Но к чему, однако же, громоздкие сборища посторонних молодых и старых мужчин и женщин, которые обычно занимают места за свадебными столами? С ужасом представляла себе Мира, как все эти люди во всю мощь своих глоток начнут реветь: «Горько!», а она и Миша должны будут подниматься и на виду у всей этой оравы обмениваться поцелуями… Нет, после регистрации в загсе небольшой ужин для самых близких и никаких свадеб! Так и сказала она родителям в день, когда они подали заявление в загс.
Мать была настолько ошеломлена, что не могла вымолвить и слова. На этот раз сказал свое слово отец.
— Дочь моя, — несколько торжественно обратился он к ней, — ты знаешь, я молчал, не вмешивался, не докучал советами. Знал: настанет день. И вот этот день настал. Теперь, прошу, не вмешивайся ты. Дай нам с матерью, коль мы дожили до этого дня, сделать все, как водится у людей. Ведь мы ничем не хуже других…
На том и порешили. Свадьбу сыграли в большом кафе, снятом вместе с оркестром на целый вечер. Было свыше ста приглашенных: учителя из школы, где работала Мира; Мишины сокурсники, воспитательницы из детского сада, где трудилась мама; рабочие и мастера цеха, где руководил участком отец; родственники, знакомые, друзья.
Официанты в галстуках бабочкой разносили блюда одно аппетитнее другого, и среди них специально заказанные: фаршированная рыба, кисло-сладкое мясо и другие. То в одном конце, то в другом за плотно расставленными столами громкими хлопками стреляло шампанское и, шипя, выливалось из бутылок. То и дело заполнялись рюмки золотистым коньяком, чистой как слеза водкой, зеленоватым сухим вином. И, конечно же, вопили: «Горько!» Мира в белом свадебном платье и фате, которые очень шли к ее темным глазам и волосам, и Миша в строгом черном костюме поднимались и проделывали на виду у всех то, к чему еще не очень привыкли и с глазу на глаз… Много танцевали. Твист и шейк — молодежь, шер и фрейлехс[5] — пожилые гости. Любо было смотреть, как сват, Мирин отец, со сватьей, Мишиной матерью, отплясывали «танец с платочком»…
После свадьбы Миша переехал к Мире в комнатушку, здесь они прожили короткое время, оставшееся до окончания института.
Всех выпускников распределили на работу в разные места — кого в Среднюю Азию, кого в Сибирь, кого на Крайний Север. Еще до начала распределения Миша подал в деканат заявление с просьбой направить его на Дальний Восток, в Хабаровский край. Там он собирался хлопотать о назначении в город Биробиджан, где он после института хотел жить и работать. Прежде чем подать заявление в деканат, он советовался с Мирой.
— Почему в Биробиджан? — спросила она.
Он пояснил: до войны там жили его родители и, как ей известно, там он родился. Мать, тогда еще молодая, здоровая женщина, работала на швейной фабрике, отец — на небольшом заводе металлоизделий. Он был жестянщик. Вскоре после начала войны отца призвали в армию. Первое время служил он в Биробиджане и нередко мог наведываться домой. В сорок втором часть, в которой служил отец, переместили дальше, в Сибирь, а затем направили на фронт. Полгода спустя на имя матери прибыло извещение о том, что муж ее, командир пулеметного взвода Михаил Захарович Хейфец, пал смертью храбрых на поле боя. И — должно же такое случиться — в день получения похоронной на свет появился сын, Миша, названный так в память об отце…
Мать стала часто хворать. Одной воспитывать сына было нелегко, и вскоре после войны она переехала с ним к сестре, в подмосковный заводской поселок, где и живет до сих пор.
— Я много раз пытался установить, — рассказывал Миша, — где находится прах моего отца, но безрезультатно. Место, где он погиб, переходило из рук в руки, и братскую могилу, в которой он был похоронен, вражеские танки сровняли с землей. Так что и следа не осталось. Одна только мать и помнит его.
— А родственники, — спросила Мира, — братья, сестры?
— Все родственники отца, да и матери, — ответил Миша, — а это были большие, разветвленные семьи, не успели эвакуироваться. Они остались на Украине, попали в гетто, и всех их уничтожили немцы.
Больше Мира ни о чем не спрашивала.
Миша сказал:
— Хочу жить там, где жил мой отец, где я родился.
Она смотрела на мужа, и ей казалось, что таким, как теперь, она его еще не видела.
— А ты? — помолчав, спросил он.
— Я поеду с тобой.
По-иному отнеслись к задуманному переезду родители Миры. Поначалу они и слышать не хотели о том, что дочь их будет жить за десять тысяч километров и они не смогут видеть ни ее, ни внука или внучку… Они стали собирать всякие сведения о тех местах, куда собирались дети, и пугать их: там климат пакостный — зимой сильные морозы, летом дожди, комары, да и снабжение там неважное.
Что касается климата, их успокоила Мишина мать, которая также собиралась ехать.
— Климат как климат, — сказала она, — мы там уже жили. Что же касается снабжения, — добавила, — то, правда, лимоны и апельсины там на дороге не валяются… Но жить можно, как и в любом другом месте.
Увидев, что решение детей твердое, их не переубедишь, родители Миры сдались. Ефим Зильберг сказал:
— Когда-то многие мои товарищи уехали в Биробиджан. Был бы и я там — помешала война. Теперь вижу — Биробиджана мне, пожалуй, не миновать. Ты, Миша, едешь в места, где жил твой отец. А мы с матерью поедем туда, где будут жить наши дети…
Вскоре Миша и его мать уехали, и из Биробиджана стали аккуратно приходить письма. В Хабаровске, сообщал Миша, ему нетрудно было добиться назначения в Биробиджан. Ему предоставили интересную работу в конструкторском бюро на большом заводе силовых трансформаторов, продукция которого известна по всей стране. Кстати, сообщал Миша в письме, предприятие это выросло на базе того небольшого завода металлоизделий, на котором до войны работал его отец. Что касается Биробиджана, писал он, это небольшой, но довольно красивый и культурный город. Он, Миша, был совсем ребенком, когда они уезжали оттуда, он мало что помнит, но мать говорит, что город стал неузнаваем. До войны он весь состоял из деревянных одноэтажных и двухэтажных зданий, теперь же и в центре и на окраинах — всюду высятся пятиэтажные дома из светлого силикатного кирпича, который придает городу нарядный, веселый вид. На берегу Биры раскинулся красивый парк, в городе много зелени. Из конца в конец прорезает его широкий проспект, которого раньше вовсе не было, — улица Шолом-Алейхема. Крайние дома этой улицы упираются в большой поселок, который носит имя бывшего рабочего обозостроительного (а теперь «Дальсельмаш») завода, Героя Советского Союза Иосифа Бумагина. Это звание было присвоено Бумагину посмертно, после того как он в боях за Бреслау в апреле 1945 года повторил подвиг Александра Матросова.
Сообщая об этом, Миша в одном из своих писем писал: «Это, конечно, случайное совпадение, что улица Шолом-Алейхема упирается в поселок имени Бумагина. Но когда я впервые ходил по этой улице, впервые был в этом поселке, присматривался к людям, живущим здесь, я подумал, что, может быть, и не случайное это совпадение и что, если хочешь, есть в этом особый и в чем-то даже символический смысл».
Далее он пояснял: «Понимаешь, милая, изображая плачевную долю и горемычное житье бедолаг из Касриловки, Шолом-Алейхем не переставал мечтать о времени, когда они или хотя бы их дети, внуки узнают иную, лучшую долю. В своем герое Феферл, сосланном царскими жандармами в Сибирь, в добровольно последовавшей за ним Годл, старшей дочери Тевье-молочника, он видел борцов за народное счастье. Он мечтал о времени, когда из еврейской народной среды будут выходить не люди воздуха, всякие там Менахем-Мендлы, а истинные герои. Не зная еще их имени, Шолом-Алейхем предчувствовал, предвидел приход таких славных сынов своего народа, как Иосиф Бумагин. И вот они рядом — улица писателя и поселок Героя, понимаешь, милая…»
Это слово «милая» Миша не уставал повторять в своих письмах. А она не уставала, читая их, впитывать в себя все, что за этим словом стояло, что было в нем скрыто и что понятно было только ей одной. Она отвечала ему также пространно, писала, что да, она понимает малейшее движение его души, понимает главное: он счастлив на новом месте, следовательно, счастлива и она и желает лишь одного — как можно скорее очутиться с ним рядом.
Вскоре он написал, что для завода закончили строить большой, стоквартирный дом и что одну из ста квартир решено выделить им. Она может уже приезжать.
И вот она едет.
Но и с поездкой не все было просто.
Мама и слышать не хотела о том, что Мира в таком положении, на сносях, пустится в дальнюю дорогу. Мать хотела, чтоб роды прошли тут, на месте, под ее материнским просмотром. А так как произойдет это в зимнюю пору, то до наступления полного тепла о поездке с ребенком не будет и речи, а она, бабка, глядишь, хоть немного натешится внуком или внучкой… Но в силу этих самых обстоятельств Миша слал письмо за письмом, требуя, чтоб Мира приехала как можно скорее. Все готово к ее приему. А что касается родов, нечего опасаться, в городе есть великолепное гинекологическое отделение при больнице, с прекрасными специалистами.
А Мира? Могла она разве отложить встречу с Мишей хотя бы на один лишний день? Ей хотелось как можно скорее увидеть его, быть с ним, хотелось, чтоб он — и никто другой — пришел в больницу за ней и ребенком.
Она решила лететь. Но от этого отговорил пожилой врач в женской консультации, куда она пришла посоветоваться.
— Лететь? — сказал он. — Никоим образом!
И пояснил:
— При нормальном полете вы, конечно, можете выиграть время. Но пора зимняя, могут полет и отложить. Один аэропорт долго не выпускает, другой долго не принимает, садятся на третьем. Мало ли что… А вы будете мучиться на переполненных аэровокзалах. Нет, поезжайте-ка лучше экспрессом «Россия» — самое верное дело!
— Но он идет шесть суток, — сказала Мира, — а за это время…
— Нет, нет, — понял ее опасения врач, — если выедете на этой неделе, гарантирую… И, кроме того, — под седыми кустиками бровей врач показал узкие щелки сощуренных в улыбке глаз, — кроме того, ваш сын — вы ведь хотите сына, да? — сын ваш потом не простит, что, имея возможность родить его дальневосточником — понимаете, дальневосточником! — вы произвели его на свет в каком-то небольшом неизвестном поселке.
Из консультации она ушла успокоенная.
И был еще один довод в пользу поездки, его привел Миша в последнем письме. «Теперь, — писал он, — когда ты, милая, носишь е г о еще в себе, тебе легче будет добираться с ним, нежели потом, когда тебе придется везти его с собой…»
Да, в себе… Вот он, их ребенок, дает о себе знать легкими толчками — один, другой… О, как ей хочется скорей увидеть Мишу! Только один раз положить бы руку его себе на живот, чтоб и он ощутил эти мягкие требовательные толчки…
Которые сутки в дороге, и все еще нет ей конца…
Вася Петров прервал ее мысли. Хмурый, чем-то раздосадованный, вошел он в купе и таким тоном, точно она в чем-то была виновата, сказал:
— Ну, Мира Ефимовна, знаете… Это ведь…
— Что случилось? — не поняла она.
— Но это же черт знает что такое! Это…
— Ничего не понимаю! — повернулась к нему Мира.
— Да Ольга вот…
— Какая Ольга?
— Ильинская…
— А! — наконец дошло до нее. — Ну и что же?
— Так ведь все шло хорошо! Он даже в любви ей объяснился, понимаете, в любви…
— Ну, и…
— Ну, и тут же на попятный! Она ждет его… Ждет день, второй, третий, а он… Он придумывает отговорки и дрыхнет дома…
— На то он и Обломов, — сказала Мира, с интересом разглядывая Васю: до чего книга его задела!
— А Ольга, — не успокаивался он, — не выдержала, сама к нему приехала. Это же понимать надо — сама приехала, — а он? Байбак!
Вася в сердцах бросил книгу к себе на полку.
— Ну его…
— А вы дальше, дальше читайте, — сказала Мира.
— А что дальше? — ответил он. — Уж если Ольга с ее любовью не расшевелила его, он таким и подохнет…
— Но Ольга…
— А что Ольга?
— О, ей еще многое предстоит!
— Да? — спросил он и тут же спохватился: — Извините, Мира Ефимовна, я вам, наверное, помешал? Дочитал, знаете, до этого места, и такая досада взяла… Надо было с кем-то поделиться. Извините! — сказал Вася и направился в коридор.
— Вы мне ничуть не мешаете, — сказала Мира, — читайте здесь. Я ведь ничего не делаю. Только думаю.
Вася присел на краешек полки.
— А о чем вы думаете, Мира Ефимовна, можно знать?
— О разном, Вася. В дороге думается хорошо.
— Это верно, я по себе это знаю, — согласился он.
— О чем же вы думаете, Вася?
— Тоже о разном.
— Все же?
— Вот читаю и думаю: Обломовы в наше время невозможны, а Ольги? Такие женщины, как Ольга, у нас есть?
— Думаю, что есть, — сказала Мира. — Они, конечно, во многом отличны от той — время-то другое, — но достоинства Ольги — жажда жизни, тяга к прекрасному, энергия, стремление и способность к действию — все это теперь присуще женщинам гораздо в большей мере, чем тогда…
Вася молча слушал, не сводя глаз с собеседницы.
— Почему вы смотрите так на меня? — смутилась Мира.
— Простите, Мира Ефимовна, вот слушаю вас и думаю: многое и в вас от Ольги…
— Что вы, какая из меня Ольга! — усмехнулась она и, чтоб отвлечь разговор от себя, спросила: — А вы, Вася, свою Ольгу уже нашли?
— Нет.
— Почему?
— Не вижу я что-то вокруг себя никаких Ольг…
— А кого видите?
Вася задумался.
— Вот вы только что говорили, — сказал он, — о достоинствах Ольги — ее энергии; стремлении и способности к действию и прочее. Но было в ней еще кое-что, и Гончаров подчеркивает это: мягкость, красота, нежность. Помните, характеристику Ольги он завершает тремя словами: «Словом, она женщина». А вот девушкам, понижаете, тем девушкам, которых знаю я, этой самой женственности как раз и не хватает. Чересчур много мальчишества на себя напускают. И прически, и брюки, и папиросы! К чему? Это меня отталкивает. В девушках я ищу то, чего мне самому, может быть, не хватает, — мягкости, нежности…
— Плохо ищете, — заметила Мира. — Правда, и в этом, пожалуй, вы правы — наши девушки, женщины часто почему-то прячутся под каким-то напускным мальчишеством, как бы стыдясь своей женственности. Но она есть, и надо уметь ее разглядеть.
— Значит, не умею, — сказал Вася.
— Вот возьмите нашу Зиночку…
— Зинаиду Семеновну?
— Да.
— И что еще можно увидеть в ней, кроме того, что сразу бросается в глаза? — спросил Вася.
— Не думайте, она вовсе не такая, как может показаться с первого взгляда. Чего-то она в жизни ищет, пока не находит и от этого страдает…
— Поверьте мне, — горячо возразил Вася, — ничуть она не страдает. А то, что ищет, находит: вчера Вадим Петрович, сегодня Эрнест Валерьянович, завтра…
— Не говорите, Вася, вы не все знаете.
— А я и не хочу знать! Я лучше опять к Ольге… — Он схватил книгу с полки и вышел в коридор.
Зинаида Семеновна снова поздно вернулась в купе.
Плюхнувшись на постель, откинула голову к стенке и прошептала:
— Если б вы знали, как все это мне надоело…
От нее, как и вчера, пахло коньяком.
— Что вам надоело? — спросила Мира.
— Все, все… Знали бы вы, как я устала… Одно и то же… Одно и то же… Вчера один вагон, сегодня другой… Вчера одни люди, сегодня другие… Но все то же: карты, коньяк, пошлые комплименты… О, как все это мне надоело…
— Ну, а как Эрнест Валерьянович? С виду довольно интересный человек.
— Интересный? — Зинаида Семеновна нахмурилась. — Такой же, как все…
— Но он, надеюсь, не предлагал вам, как Вадим Петрович, выходить за него замуж?
— Хуже.
— Что — хуже?
— Он предложил мне сойти в Хабаровске и остаться на пару недель…
— С ним?
— Да.
— А жена?
— Жена, научный работник, в длительной командировке…
— И вы отвесили ему пощечину?
— Нет.
— Жаль. Он ее заслужил.
— На всех пощечин не напасешься, рук не хватит… — Зинаида Семеновна закрыла глаза. — Как мне все надоело!
— Но вас никто ведь не неволит так жить? — сказала Мира.
— А как жить?
— Вот мы едем с вами столько дней, а вы ни разу еще в книгу не заглянули…
— Читать? — Зинаида Семеновна рассмеялась. — Покорно благодарю! Читать о том, как другие жили, живут? И потратить на это свою жизнь? Нет, пусть другие читают обо мне…
— Но вам не по душе ведь тот образ жизни, который теперь ведете?
— А как жить иначе? Как?
Мира глянула на Зинаиду Семеновну, хотела что-то сказать, но раздумала.
Некоторое время женщины молчали. В тишине слышнее стал стук колес. Чем больше Мира слушала этот стук, тем отчетливее, казалось ей, она слышала в нем повторение одних и тех же слов, слов из полученной ею вчера телеграммы:
«…Люблю… Целую… Миша…
…Люблю… Целую… Миша…»
Бессильно откинувшись к стенке, Зинаида Семеновна тоже вслушивалась в колесный перестук, и ей мерещилось в нем одно и то же: «…Надоело… Надоело… Надоело…»
Сидя с закрытыми глазами друг против друга, две женщины в неумолчном стуке колес слышали каждая свое…
Прошел еще один день в пути.
Капитан Лаутин и Надя Симонова, как и в прежние дни, подолгу стояли у вагонного окна, тихо о чем-то между собой беседуя.
Вася Петров читал «Обломова».
Лев Маркович Гнезин, сидя в вагоне у своего коллеги Савелия Кузьмича, ждал перевода в другое купе.
Мира то сидела, то лежала, вся погруженная в то огромное и важное, что творилось внутри нее и что воспринималось ею и как частица ее самой и как нечто такое, что вскоре от нее отделится. Это было очень странно и немного страшно — начнет существовать самостоятельно, отдельно от нее…
Зинаида Семеновна никуда не ходила и почти весь этот день спала.
Дверь в купе с шумом раскрылась. На пороге стоял человек, весь сиявший благодушной улыбкой. Был он Мире совершенно не знаком, но улыбался так, будто приходился ей очень близкой родней и только диву давался — как же та сразу его не узнала…
За гостем, на полторы головы возвышаясь над ним, стоял Вася.
— Абрам Лазаревич Зискинд, — сказал он, — из Биробиджана.
— Из Биробиджана? — Мира поднялась, подала гостю руку. Тот ее крепко пожал.
— О себе, Мира Ефимовна, можете ничего не рассказывать. Этот товарищ о вас все доложил, — указал он на Васю.
Тот тут же пояснил:
— Сидим за обедом, как всегда, втроем — Лев Маркович, Савелий Кузьмич и я. Подсел четвертый. Разговорились — из Биробиджана. «С нами в купе, говорю, едет женщина в Биробиджан». — «Кто такая? Откуда?» — «Вы ее не знаете, говорю, она туда едет впервые, и ее очень интересует, что там и как…» Вот…
— Садитесь, — указала Мира гостю на свою полку, а сама подвинулась к окну.
Гость был невысок, полноват, круглолиц, а когда улыбался, на лице его улыбалось все — черные, живо поблескивающие глаза, щеки, лоб, коротковатый нос.
— Вам хочется знать, — весело спросил он, — как-то там, в Биробиджане? Что ж, можете получить живой привет!
— Мне это интересно, — сказала Мира, — я еду ведь туда впервые и, как видите, — она показала на свою фигуру, — не одна…
— О, это вы очень хорошо делаете, — рассмеялся Абрам Лазаревич; смеялся он так, как будто горох рассыпают по жести, — хорошо делаете. Биробиджан нуждается в людях. Впрочем, — тут же добавил он, — где теперь нет нужды в людях? Вот я еду из Иванова…
Он рассказал, что работает помощником мастера в ткацком цехе текстильно-швейной фабрики. Несколько человек было командировано поближе ознакомиться с постановкой дела в городе ткачей, перенять кое-какой опыт.
— Ну, и переняли? — спросила Мира, глядя на Абрама Лазаревича и удивляясь тому чувству, которое он у нее вызвал, — будто знает она его уже очень давно, чуть ли не столько, сколько и родного отца.
— Конечно же, переняли, — ответил он. — Причем нам много не нужно, любая малость, намек — и с нас достаточно. Остальное сами додумаем, сделаем. На то мы еще в известном смысле и рационализаторы…
— Почему в «известном смысле»? — спросила Мира.
— В том смысле, что второго лунника мы еще не придумали, но делаем все, что требуется, чтоб дела на фабрике шли лучше… Да, вы ведь просили, — спохватился Абрам Лазаревич, — рассказать о Биробиджане, а я рассказываю о себе…
— Рассказывайте, пожалуйста, — попросила Мира, — ведь и вы сами частица Биробиджана, не так ли?
— Это правда, — ответил он, — и, если хотите, даже изрядная часть…
— Как это понять?
— Понять это надо так, что с тех пор как существует Биробиджан, существуем и мы там, Зискинды. Родители мои прибыли туда в числе самых первых переселенцев, то ли вторым, то ли третьим эшелоном, еще в двадцать восьмом году. Отец мой — теперь он уже на пенсии — все годы работал кузнецом. Богатырь и мудрец, он любит говорить нам, детям, — нас у родителей восьмеро — пять сыновей и три дочери, — так вот, любит он нам говорить: «Вы, дети, принадлежите ко второму поколению биробиджанцев — вас породил Биробиджан. А мы — первое поколение. Биробиджан породили мы…»
— «Биробиджан породили мы», — повторила Мира. — Хорошо сказано!
— О, мой отец умеет сказать! Вот приедете, познакомитесь с ним. Ему уже под восемьдесят, но он аккуратно просматривает каждое утро газеты — «Биробиджанер штерн», «Биробиджанскую звезду» и, конечно, «Правду». Любит потолковать о мировой политике. С ним поговорить интересно.
— Так ка́к говорит он, отец ваш, — переспросила Мира, — «Биробиджан породили мы»?
— Да, и этим он хочет сказать о том, каких неимоверных трудностей им, первым, стоило все то, что тут за недолгое время создано. На великой Транссибирской магистрали был маленький, затерянный среди сопок и тайги разъезд Тихонькая. Все его население составляло несколько сот человек рыбаков и охотников. Тут предстояло заложить город, начать большую жизнь. И ее начали!
— Откуда приехали ваши родители?
— Из Витебска. Отец тогда уже был в годах. А мать — комсомолка. Теперь и она на пенсии. Часто приглашают ее на комсомольские собрания, пионерские сборы, и она рассказывает нынешним нашим ребятам, как жили комсомольцы двадцатых и тридцатых годов. Геройское было племя! На их долю такое выпало…
— Да, — сказала Мира, — для нас это уже история, а они творили ее своими руками. Первые пятилетки… Коллективизация… Так дорого стоившая победа в войне… Послевоенное восстановление… Мой отец тоже воевал, а теперь работает на заводе. Мы, молодые, в большом долгу перед нашими отцами и матерями…
— Плохо лишь то, — заметил Абрам Лазаревич, — что не все молодые это понимают.
Зинаида Семеновна на своей постели повернулась лицом к стенке и плотнее натянула на себя одеяло. Абрам Лазаревич приложил палец к губам и заговорил тише:
— К тому времени, когда я стал подрастать и кое-что понимать, многое было уже сделано. Биробиджанский национальный район был преобразован в Еврейскую автономную область, и Биробиджан стал областным центром. Отец мой имел честь быть делегатом Первого областного съезда Советов. До сих пор он любит рассказывать о том, сколько делегаций прибыло тогда со всех концов страны — из Москвы, Минска, Киева, Ленинграда и других городов — приветствовать рождение новой национальной области. Сюда шли эшелоны с оборудованием, машинами, техникой — вся страна строила новую область. И так — по сей день. Теперь не узнать уже города моего детства, преобразился он до неузнаваемости. Вырос новый город, с асфальтированными улицами, пятиэтажными кирпичными домами, с большими заводами и фабриками с современным оборудованием. Строятся новые и новые микрорайоны…
Наблюдая за тем, с каким увлечением он рассказывает о своем городе, Мира заметила:
— Видно, Абрам Лазаревич, вы влюблены в Биробиджан?
— Как вам сказать… — ответил он. — Я в этом городе родился и вместе с ним рос.
— Скажите, — обратилась Мира к Абраму Лазаревичу, — есть в области евреи-земледельцы, механизаторы?
— А как же! — ответил тот. — Многие из них известны не только в области, но и в крае. Есть среди них и знатные животноводы и овощеводы. О ком бы вам рассказать? Да взять хотя бы семью Рак…
— Рак? — переспросила Мира.
— Да, даром, что фамилия такая, а назад не пятятся, нет! Все передовики!
— И много их?
— Много. Отец, Ехиел Рак, тоже был среди первых поселенцев. Приехал из маленького местечка на Украине, — кажется, из Погребищ. Там он был бедолагой — извозчиком, тут стал трактористом. Он был одним из тех, кто километрах в двенадцати от Тихонькой стал рубить тайгу и ставить там первые дома. Место это назвали Валдгейм, что значит — дом в лесу. Со временем Ехиел стал бригадиром тракторной бригады и руководил ею много лет. Тем временем подросли сыновья и тоже пошли в трактористы. Жена его тут же, в Валдгейме, родила десятерых. Была она матерью-героиней.
— Была?
— Да, теперь ее нет в живых. Нет и Ехиела. Живут и трудятся их дети. Сын Арон — заместитель председателя колхоза, второй сын, Борис, — колхозный инженер, дочь заведует Домом культуры, — целая династия! А вы спрашиваете, есть ли евреи-земледельцы! — с легким укором закончил свой рассказ Абрам Лазаревич.
— Это очень важно — то, что вы рассказываете, — сказала Мира. — Не всем это известно. И я вот не знала. А есть ли евреи-рабочие — токари, слесари, сварщики?
— Да еще какие! На заводе силовых трансформаторов много лет трудится — ваш муж, наверное, его уже знает — знатный токарь Морис Глик. Восьмую пятилетку он выполнил за три с половиной года. За столько же времени собирается он выполнить и девятую. Жена Мориса, Сарра Глик, — начальник большого цеха на нашей текстильно-швейной фабрике. Оба награждены орденами.
— Как, вы сказали, их фамилии?
— Глик.
— Да, это поистине счастье[6], — промолвила Мира. — Ну, а вы сами, Абрам Лазаревич, почему не рассказываете о себе?
— А что обо мне рассказывать?
— Но вы и сами, наверное, давно и хорошо работаете?
— Четверть века. С восемнадцати лет.
— И небось имеете награды?
— Не без того.
— У вас должно быть много детей. Угадала?
— Нет, не много — трое.
— По нашим временам немало. Большие?
— Дочка в восемнадцать вышла замуж и произвела меня, представьте, в деда. Вот уже два года, как я удостоен этого звания.
— Внучка? Внук?
— Внук!
— И хорош?
— Загляденье!
— А еще?
— Два сына. Старший в институте, младший в школе еще.
— Коль так, — сказала Мира, — и вас, Зискиндов, в Биробиджане целая династия?
— Немалая! — с радостью согласился Абрам Лазаревич. — Знаете, недавно в новом микрорайоне я получил квартиру из четырех комнат с лоджией. Но поверите, в праздник все равно всю родню не соберешь — тесно!.. Ну, хватит, — спохватился Абрам Лазаревич, — я тут заговорил вас, а вам отдыхать надо.
Он поднялся.
— Посидите еще.
— Нет, пора. Я — через вагон. Меня ждет уж наш профессор.
— Какой профессор?
— Едет с нами в купе. Из Владивостока. Кстати, гинеколог. Могу вас с ним познакомить.
— Благодарю. Зачем утруждать человека?
— За время пути мы с ним очень сдружились. Он заядлый шахматист, да и я в этом деле немного смыслю. До свидания! В Биробиджане — милости прошу!
Он пожал ей руку, и все лицо его — глаза, щеки, лоб, коротковатый нос — засветилось в улыбке.
Мире казалось — человека этого знает она уже целую вечность.
Повернувшись под одеялом, Зинаида Семеновна выпростала голую руку и зевнула.
— Он меня замучил, ваш гость. Сколько можно?
— Вы разве не спали? Мы старались говорить тихо.
— Какое там! Он разбудил меня, как только вошел! — Зинаида Семеновна опустила на пол голую ногу. — Не люблю людей, которые все на свете рисуют в розовых красках…
— Ко он ведь рассказывал интересные вещи, — сказала Мира.
— Кое-что было интересно, да. — Зинаида Семеновна опустила вторую ногу и стала разглядывать педикюр. — Но вообще… — Она снова зевнула и сбросила одеяло.
— Что вообще? — спросила Мира.
— Вообще не верю я людям, которые пытаются делать вид, что все хорошо… — Узкий светло-зеленый бюстгальтер и такого же цвета плавки — все, что было на ней, — оттеняли атласную белизну ее кожи. — Ах, что вы! — воскликнула Зинаида Семеновна. Раскрылась дверь, показалась голова Васи, но тут же Вася дверь захлопнул. — Напугала мальчика, — усмехнулась Зинаида Семеновна, накидывая шелковый цветастый халат.
Расчесывая на постели льняные локоны, сказала:
— Не верю я тому, что все уж так хорошо, как ваш гость тут расписывал. Есть, видать, немало своих бед и в Биробиджане.
— Возможно, — ответила Мира. — Но не об этом была у нас речь. Он отвечал на мои вопросы, и видно, что человек влюблен в свою работу, в свой город.
— Любовь бывает одна — между мужчиной и женщиной. Остальное — чепуха! — отрезала Зинаида Семеновна.
— А любовь к месту, где родился, к родному краю?
— Оставьте!
— Вы неправы, — возразила Мира. — Любовь — понятие более широкое, нежели вам кажется. А я, — добавила она, — влюбленных людей люблю! Неважно, в кого или во что человек влюблен — в женщину, в город, край… Такой всегда способен сделать больше, чем другие…
— Не будем спорить, — примирительно заявила Зинаида Семеновна, — вам, Мира Ефимовна, это вредно. Но гость ваш, — она внимательно рассматривала карандаш для подрисовки бровей, — рассказал и кое-что существенное. Я, например, не знала, что существует Еврейская автономная область…
— Неужели не знали? — удивилась Мира.
— Нет.
— А о Биробиджане слышали?
— Слышала, но всегда путала: Азербайджан, Биробиджан…
— Сильны же вы в географии, — рассмеялась Мира, — да и в истории тоже…
— С этими предметами я всегда была не в ладу, — призналась Зинаида Семеновна, — но Еврейская автономная область — это интересно…
— Это вас действительно интересует?
— А почему бы и нет?
— Каким же образом?
— А самым непосредственным, — ответила Зинаида Семеновна.
— Не совсем понимаю, — призналась Мира.
— Сейчас объясню. Моя мать еврейка, а отец русский. Он давно умер.
— Вот уж, признаться, никогда бы не подумала, — удивилась Мира, — что у вас мать еврейка.
— Не похожа? — весело рассмеялась Зинаида Семеновна.
— Ничуть!
— Вот и прекрасно! Но я говорю, — подчеркнула она, — что мать еврейка.
— А вы?
— Я — русская.
— Этим вы меня совсем огорошили. Как же так?
— А очень просто. У нас каждый волен выбрать ту национальность, которая ему желательна. Когда я получала паспорт, я попросила записать меня русской. Это мое право, тем более что мой вид, мое имя, мой язык…
— Но одно дело — право, — сказала Мира, — другое — как им пользоваться.
— А чего мудрить? — возразила Зинаида Семеновна. — Я имею право, и я им пользуюсь.
— Но это не так просто, — после некоторого раздумья ответила Мира. — Как вы можете записаться русской, если ваша мать еврейка?
— Но я так хочу!
— А почему, собственно, вы так хотите?
Теперь наступил черед задуматься Зинаиде Семеновне. От непривычного напряжения над ее тоненьким носиком наметилась складка.
— Так проще, — сказала она.
— Что проще?
— Жить.
— А если бы вы записались еврейкой?
— Понимаете, — замялась Зинаида Семеновна, — евреи — это такой народ…
— Какой народ?
— Всегда с ним что-то было неладно…
— Как это понимать?
— Ну вот, я плохо знаю историю, но кое-что мне известно. Еще в давние времена в Италии, Испании евреев преследовали. Об этом много пишет Фейхтвангер. До революции в России евреи имели право жить только в определенных губерниях. Об этом можно прочесть у Шолом-Алейхема. Петлюра, Деникин, Махно и прочие учиняли еврейские погромы. Об этом родители мне рассказывали. Гитлер вовсе вознамерился истребить всех евреев и много в этом преуспел…
— Да, но все это было в прошлом! Понимаете, в прошлом!
— Почему вы иронизируете? — зло выкрикнула Зинаида Семеновна. — Разве я одна? А вы? Можно подумать, что вы хвастаетесь тем, что вы еврейка!
— Нет, не хвастаюсь, — ответила Мира, — это было бы глупо. Но и не стыжусь — это было бы подло. У нас в стране никому не дано повода стыдиться своей национальности.
— А почему, по-вашему, евреи едут в Израиль?
Мира посмотрела на собеседницу, не сразу уловив связь между тем, о чем шла речь, и этим ее вопросом.
— Есть разные евреи, — ответила она. — Некоторым из них, может быть, снится большой бизнес, и они полагают, что там его смогут делать.
— Но туда едут и евреи-ученые, люди искусства.
— А эти, — что же, эти собираются делать тот же бизнес, но на науке и искусстве.
Помолчав, Зинаида Семеновна спросила:
— А вас, Мира Ефимовна, скажите правду, не тянет туда?
— Куда?
— В Израиль.
Мира долгим взглядом посмотрела на собеседницу и сказала:
— Я вам отвечу словами моего отца.
— Кто ваш отец?
— Простой человек. В войну был солдатом. Теперь работает мастером на заводе. К тому же не любит много говорить. Так вот, на этот вопрос, когда ему его задали, он ответил очень коротко.
— Как?
— «Все на свете можно заменить, кроме Родины и матери».
— А я бы поехала! — с какой-то залихватской беспечностью в голосе воскликнула Зинаида Семеновна.
— Вы? Но что вы-то стали бы там делать?
— А что?
— Вы же русская…
— А там мы это как-нибудь опять бы переделали! — тем же тоном ответила Зинаида Семеновна. — Мои родители еще пока не решили, но они уже собираются.
— Кто ваши родители?
— Это имеет значение?
— Нет, просто интересуюсь.
— Отчим заведует фармацевтическим складом. Мать — косметичка.
— И они собираются ехать? — спросила Мира. — Не думаю, что их ожидают там большие блага.
— А вы бы ни за что не поехали? — еще раз спросила Зинаида Семеновна.
— Как видите, — ответила Мира, — я еду на Дальний Восток. Он мне ближе.
Зинаида Семеновна вдруг поднялась, запахнула на себе цветастый халат, подхватила полотенце, мыло, зубную щетку.
— Пойду умываться.
— Поторопитесь!
— А что?
— Скоро большая станция, закроют туалет!
Выйдя из купе, Зинаида Семеновна увидела Васю. Он читал на выдвижном стуле у окна.
— Бедный мальчик, — слегка коснулась она его белесого чуба, — ведь вы давно уже могли войти…
Экспресс шел по территории Еврейской автономной области. Позади остались ворота области — станция Облучье, где с высокой горы вокзал горделиво взирает на широко раскинувшиеся железнодорожные пути внизу. Проехали станцию Известковую с большим известковым заводом, который выглядел карликово-малым у подножия огромной заснеженной сопки. Промелькнули три дымящие трубы Теплоозерского цементного завода, исчезли вдали мраморные сопки за Бираканом.
До Биробиджана осталось ехать считанные часы.
У окна, где все эти дни привыкли видеть капитана Лаутина и Надю, девушка теперь стояла одна. Он сошел раньше. Она накинула на себя пальто и тоже выскочила на перрон. Широко улыбаясь, он подал ей руку, а она вдруг припала головой к его шинели и на миг ощутила у себя на волосах его ладонь. Ее душили слезы, и она ничего не могла сказать. Он, кажется, все понял…
— Не тушуйся, Надюха, — грубовато сказал он, — жизнь — штука серьезная. Держись!
Она некоторое время еще смотрела ему вслед, пока он уходил, затем вернулась в вагон. И вот она едет одна. Ехать осталось ей недолго. А жить?..
Она вошла в купе, где все еще было полно его живым дыханием. На книгу, которую так и не дочитала, — «Голубая моя планета» Германа Титова, — положила чистый листок.
«Натка, — писала она, — он сошел. Скоро вот будет третья станция без него…»
Шариковая ручка застыла над чистым листом. В глазах у Нади стояли слезы.
Вася читал на выдвижном стуле у окна. Он закрыл книгу, поднялся, выглянул в окно. Вдруг он почувствовал, что глаза у него становятся влажными, и сам удивился — отчего? Умер Обломов… Но тот и при жизни был мертвецом. И все же…
Осторожно открыв дверь, Вася вошел в купе. Зинаида Семеновна, умытая, пахнущая тонкими духами, у себя на постели обрабатывала пилочкой длинные розовые ногти. Мира Ефимовна тяжело дышала, лежа на постели.
Вася склонился над нею:
— Мира Ефимовна…
— А?
— Умер Обломов.
— Что?
— Обломов умер, — повторил он и в страхе вдруг отшатнулся.
Глаза у беременной стали огромными, она с трудом прохрипела:
— Уйдите… Уходите же! У…
Он не успел, выбегая, прикрыть за собой дверь, как его настиг страшный, наполненный неимоверной болью крик, и спустя мгновение крик этот повторился…
Побледневшая, выбежала Зинаида Семеновна, схватила Васю:
— Скорее! Через вагон с биробиджанцем едет профессор…
Васю как ветром сдуло. Через несколько минут он вернулся с Абрамом Лазаревичем и профессором. Это был очень высокий старик с густой, как бы присыпанной инеем шевелюрой и жесткой щеточкой усов над прямой линией упрямо сжатого рта.
Профессор скрылся в купе.
Бледная, испуганная, прибежала Надя. Сбежались пассажиры из других купе. Криков больше не слыхать было. Томительно тянулись минуты.
Наконец вышел профессор.
— Ничего страшного, — сказал он. — Все нормально. Начались родовые схватки…
— Что же делать? — забеспокоились пассажиры.
— Роженицу надо снять на ближайшей станции.
— Какая ближайшая станция?
— Биробиджан.
— Какое счастье! — воскликнула Надя. — Туда она ведь и едет… Какое счастье!
Профессор обратился к Васе:
— Отыщите начальника поезда. Пусть немедленно передаст, чтоб в Биробиджане встречала «скорая». Ну, а если можно, чтоб передать родным…
Вася исчез.
— А не может случиться, профессор, что еще до Биробиджана… — заикнулась было Зинаида Семеновна.
— Нет, не может, — резко ответил профессор и, глядя на нее, осекся. Что за красотища! Как же он раньше ее не заметил? «Но детей не рожала, — определил он тут же, — делала аборты».
Чуть мягче добавил:
— Так быстро сие не делается.
Он глянул на часы:
— До Биробиджана остался час… час десять минут. А э т о обычно продолжается дольше…
Из купе снова донесся крик. Все стоявшие у дверей вздрогнули. Абрам Лазаревич умоляюще глянул на профессора:
— Сделайте что-нибудь, Александр Иванович!
— Тут ничего не поделаешь, — развел тот руками. — Природа… Наша с вами партия, Абрам Лазаревич, видно, останется неоконченной. А жаль… У моей королевы отличная позиция…
Александр Иванович снова вошел в купе. Зинаида Семеновна подалась за ним, но он вежливо остановил ее:
— Пока не надо. Доверьте это мне: мой хлеб…
По всему экспрессу быстро разнеслось, что в шестом вагоне у беременной женщины начались родовые схватки.
— Так я и знал! — сказал Лев Маркович Гнезин своему коллеге Савелию Кузьмичу, в купе которого сидел, — так и знал…
— Вам повезло, — заметил Савелий Кузьмич, — что это не случилось ночью, когда вы там…
— О, это было бы ужасно!
— Зато, — утешал его Савелий Кузьмич, — в Биробиджане вы сможете занять ее место.
— Ни за что! Несколько часов, что останутся до Хабаровска, я проеду с вами…
— Как вам будет угодно…
До чего же ему в этой поездке не повезло… Коль надумала роженица разрешиться от бремени в дороге, не могла она это сделать хотя бы сутками раньше…
Лев Маркович и Савелий Кузьмич какое-то время поговорили еще по поводу случившегося и пошли в ресторан.
Вася Петров обо всем договорился с начальником поезда и теперь стоял в коридоре у окна.
Какие страшные были у нее глаза… И вдруг: «Уходите!..» Видно, из нее уже рвался крик, но она его из последних сил сдерживала, пока он, Вася, не уберется. Что за выдержка… И все-таки нет-нет а кричит… Видно, это сильнее ее. Рождаются люди. Тысячи людей ежедневно являются на свет… Родился и он… Но никогда не думал о том, каких это стоит мук. Странно: наслаждение и боль — у истоков человеческого бытия. Наслаждение испытывают двое, а боль — женщина одна… Одним этим заслуживает она вечного преклонения…
Впервые в жизни пришли эти мысли к Васе Петрову теперь, когда, стоя у окна, он слышал крики, время от времени вырывавшиеся из закрытого купе.
В одном месте поезд так круто повернул, что Вася увидел впереди длинный зеленый тепловоз и первые вагоны, увидел, как поспешно он тащит их за собой, как бы желая, чтобы как можно скорее и лучше свершилось то, что должно свершиться…
В Биробиджан экспресс прибыл вечером. Кружила пурга. В свете прожектора снежная пыль взметалась высоко к фронтону вокзального здания, то закрывая, то вновь открывая русские и еврейские буквы названия — «Биробиджан».
Не успел поезд остановиться, как в шестой вагон вошли два рослых санитара в белых халатах поверх пальто с носилками. Мира, уже одетая для выхода, в платке поверх шапочки, в каком-то забытьи полусидела, полулежала на своей полке, поддерживаемая с одной стороны профессором, с другой — Зинаидой Семеновной.
Когда ее выносили из вагона, она виноватым взглядом простилась со всеми: «Не дотянула… Доставила столько хлопот…» Хотела что-то сказать, но не смогла. Ее опять одолела боль, правда, не такая сильная, и она смогла задержать в себе крик, прикусив нижнюю губу…
На перрон сошли также профессор, Зинаида Семеновна в накинутом на плечи котиковом манто. Вася снес два тяжелых чемодана. К носилкам сразу кинулись молодой мужчина в коротком пальто и ушанке — Миша — и низенькая, полная женщина — его мать.
Взволнованный, растерянный случившимся (не так он представлял себе эту встречу), Миша низко приник к носилкам:
— Мира, что ты… как?
Она нашла в себе силы ему улыбнуться.
Мать заплакала.
Санитары подняли носилки и поспешно пошли с ними к выходу с перрона, где ждала машина «скорой помощи».
Зинаида Семеновна вернулась в вагон.
Абрам Лазаревич попрощался с профессором.
— Мы еще когда-нибудь сыграем с вами в шахматы! — сказал ему тот, стоя в тамбуре.
Вася догнал уходящего Абрама Лазаревича:
— Одну минутку. Ваш адрес…
— Пожалуйста! Зачем?
— Я вам напишу с Камчатки. А вы мне сообщите, как тут все кончилось, хорошо?
— Понимаю. Записывайте.
Вокзальное радио объявило об отходе поезда.
— Я запомню.
— Чапаева, восемь, квартира пятнадцать.
— Спасибо!
Поезд тронулся. Вася посмотрел в ту сторону, где скрылись санитары с носилками, Миша и его мать, и вскочил в вагон.
— Как бы вы не простудились, — сказал он в тамбуре профессору.
— Такому старому хрычу, как я, — ответил тот, — уже ничего не страшно. А вам, молодой человек, не мешало бы что-нибудь надеть.
— Как вы думаете, профессор, — спросил Вася, — с роженицей не случится худого?
— Все будет в порядке, она здоровая женщина, можете не сомневаться.
— А то, что началось в пути, в поезде?
— Это не имеет значения.
Профессор задумался и сказал:
— В такое время живем: умирают, рождаются — все на ходу.
И добавил:
— На полном ходу!
Тут же спросил:
— Играете в шахматы?
— Нет.
— Жаль. У нас осталась неоконченная партия…
Он ушел к себе в вагон.
Вася постоял у окна, глядя в ту сторону, где в метельном вихре маячили огни Биробиджана. Затем он открыл дверь в купе. На своей постели, приклонив голову к вагонной стенке, сидела Зинаида Семеновна, и из ее больших, широко раскрытых серо-голубых глаз катились по бледным щекам крупные слезы.
Он опешил, не зная, оставаться ему или бежать.
— Что, — не меняя позы, спросила Зинаида Семеновна, — в первый раз видите, как плачет баба?
— Но вы…
— Что я? Думал, я только веселюсь и гуляю, да? Прожигаю жизнь! Эх, вы…
— Я вижу… — пытался Вася что-то сказать.
— Что вы, мужчины, можете видеть? На вершок вглубь, не более… А что помимо этого — не ваше дело…
— Я понимаю, — сказал Вася, — вам жаль Миру Ефимовну? Вы думаете, с ней может быть худо? Или с ребенком?..
Зинаида Семеновна улыбнулась:
— Ну и чудак же вы, Вася…
Она наклонилась к нему:
— Мира Ефимовна лежит теперь в светлой палате, вокруг нее врачи и сестры. Еще до полуночи на белоснежной простынке ей поднесут такого крикуна… «Жаль Миру Ефимовну»… Чудак!
У Зинаиды Семеновны вдруг скривились губы, и она закрыла лицо. Вася понял: она плакала из жалости к себе.
Он вышел в коридор. Долго простоял у окна и думал о том, что как только прибудет на место, напишет Абраму Лазаревичу. Тот ему обо всем сообщит. «Все будет в порядке», — сказал профессор. Она очень хотела сына. Возможно, так и будет. Он, Вася, напишет Мире Ефимовне маленькое письмецо, поздравит ее и мужа с новорожденным. А когда она выпишется из больницы, ответит ему. Почему бы ей не ответить ему?
В другом конце вагона у окна стояла Надя. Кроме их двоих, в пустом коридоре никого не было. Сбивчивым шагом — вагон швыряло на ходу — Надя пошла к Васе, стала с ним рядом.
— Грустно, — сказала она.
— Да, — ответил Вася.
Помолчали.
— Закончили «Обломова»? — спросила Надя.
— Осталось несколько страниц.
— И я не дочитала свою книгу.
— Какую?
— «Голубая моя планета» Германа Титова.
В окно глядела непроглядная темень, и оконное стекло возвращало им расплывчатые отражения их собственных лиц.
Вскоре вновь появились огни. Они быстро наплывали, исчезали и вновь наплывали, и сопровождаемый ими экспресс в клочья рвал метельную зимнюю ночь…
Перевод автора.